В.Ф. Шубин
НИНА ЧАВЧАВАДЗЕ В ПИСЬМАХ НИКОЛАЯ СЕНЯВИНА
О Нине Александровне Грибоедовой (урожденной княжне Чавчавадзе) сохранилось немало мемуарных свидетельств. В них вырисовывается образ редкого обаяния и благородства. Через всю жизнь (Нина Александровна прожила неполные сорок пять лет: 1812—1857) пронесла она любовь к Грибоедову. «Больше всего на свете, — писал современник, — дорожила она именем Грибоедова, и своею прекрасною, святою личностью еще ярче осветила это славное русское имя».1
Бо́льшая часть мемуарных и эпистолярных источников, связанных с Ниной Александровной, относится к годам ее вдовства. Мы гораздо больше знаем о Н. А. Грибоедовой, чем о Нине Чавчавадзе, ставшей в неполные шестнадцать лет женой великого драматурга.
В рукописном отделе ИРЛИ хранятся письма Николая Дмитриевича Сенявина, находившегося и 1827—1829 гг. на военной службе на Кавказе и пережившего там безответную любовь к Нине Чавчавадзе. Любовная драма Сенявина разыгралась в Тифлисе весной 1828 г., незадолго до сватовства Грибоедова, выехавшего в то время в Петербург с Туркманчайским трактатом. Поверенным душевных тайн Сенявина стал его друг Б. Г. Чиляев, к которому и обращены интересующие нас письма2.
Удрученный Сенявин писал другу не столько о предмете любви, сколько о себе и своих страданиях. И все же его любовная исповедь позволяет почувствовать обаяние личности юной княжны Чавчавадзе. Сенявин интересен также личным знакомством с Грибоедовым.
***
Николай Дмитриевич Сенявин, старший сын прославленного русского адмирала Д. Н. Сенявина,3 родился, по-видимому, в 1799 г.4 Воспитание получил в Морском кадетском корпусе, откуда в 1816 г. выпущен в Гвардейский экипаж, а спустя четыре года переведен поручиком в лейб-гвардии Финляндский полк. В том же 1820 г. Сенявин вступил в общество «Хейрут», которое создавал Ф. Н. Глинка как филиал Союза благоденствия. Сенявин был принят в общество Г. А. Перетцем и в свою очередь решил принять знакомого корнета А. Н. Ронова. Последний незамедлительно сделал донос. Дело дошло до военного губернатора столицы М. А. Милорадовича. Цепочка Ронов — Сенявин — Перетц вела к Глинке, состоявшему при Милорадовиче для «особых поручений». Следствие завершилось неожиданным образом: Ронов был обвинен в клевете и выслан в Порхов.5 В. Н. Каразин передает слышанные тогда же от Сенявина слова: «Я желаю конституции, но знаю, что насильственный переворот приносит одни только бедствия и что та конституция только хороша, которая дана будет самим государем, как его величество и обещал. Я никогда не был революционером, а готов на все, чтобы доказать гнусность вымысла».6
Утром 14 декабря 1825 г. часть Финляндского полка, в котором служил Сенявин, заступила в караулы в различных местах столицы. Капитан Сенявин был назначен главным рундом, в его обязанности входили обход и поверка караулов.7 Занятые в тот день в караулах офицеры и солдаты были отмечены Николаем I. Сенявина же ждал арест.
Известен рассказ Д. А. Смирнова (со слов С. Н. Бегичева) о том, как Сенявин, будучи караульным офицером, принял прибывшего с фельдъегерем арестованного Грибоедова: «Курьер сдал и самого Грибоедова, и пакет караульному офицеру.8 Этот офицер был некто Сенявин — сын знаменитого адмирала — честный, благородный, славный малый. Принявши пакет, он положил его на стол <...> Сенявин не мог не видеть, как Грибоедов подошел к столу, преспокойно взял пакет, как будто дело сделал, и отошел прочь. Он не сказал ни слова: так сильно было имя Грибоедова и участие к нему» (Восп. С. 221).
Обычно имя Сенявина ставится в этом рассказе под сомнение (там же. С. 394),9 основанием для которого послужил рапорт петербургского коменданта А. Д. Башуцкого к дежурному генералу Главного штаба: «Стоящий в карауле на Главной гаубвахте лейб-гвардии Егерского полка штабс-капитан Родзянко 3-й представил ко мне при описи вещи, отобранные им от арестованного по высочайшему повелению келлежского асессора Грибоедова, которые при сем к Вашему превосходительству препроводить честь имею».10 Однако речь здесь идет не о бумагах Грибоедова, а о личных вещах. Упускается из виду еще одно обстоятельство. Незадолго до прибытия Грибоедова был введен порядок, по которому фельдъегерь при въезде в Петербург, на заставе, получал указание везти арестованного в канцелярию дежурного генерала Главного штаба, где передавал его караульному офицеру.11 Здесь же им сдавались и опечатанные бумаги арестованного. Для Грибоедова Главная гауптвахта Зимнего дворца (где его принимал штабс-капитан Родзянко) была следующим этапом.12 На предыдущем, в канцелярии дежурного генерала Главного штаба, и произошел, судя по всему, описанный выше эпизод с участием Сенявина. Примечательно, что Бегичев, слышавший историю от Грибоедова, запомнил фамилию караульного офицера еще и потому, что «этот офицер был некто Сенявин — сын знаменитого адмирала».
Вскоре под арестом оказался и сам Сенявин. В «Алфавите» декабристов о нем сказано: «Был арестован по показанию Перетца. При допросе он решительно отозвался, что к Тайному Обществу не принадлежал и не знал о существовании оного. Перетц часто заводил речь о тайных обществах вообще, но никогда не сказывал ему, что таковое существует в России, и не предлагал ему вступить в оное. Напротив сего, Перетц показал, что он принял его с разрешения Глинки, что однажды Сенявин, проговорившись корнету Ронову об Обществе, был под следствием по доносу его. Показание сие подтвердилось и словами Ронова. Но Глинка отвечал, что Сенявина не знает и разрешение на принятие его не давал; на очных же ставках Сенявин с Перетцем и Роновым равно остался при своем показании. Спрошенные о нем главные члены Общества все показали, что не знали его членом Общества и даже знакомы с ним не были. Содержался в Главном Штабе с 11-го марта. По докладу Комиссии, 15-го июня высочайше повелено немедленно освободить, вменя арест в наказание».13
Несмотря на непричастность к тайному обществу, Сенявин скомпрометировал себя в глазах правительства согласием вступить в одну из его побочных организаций, поэтому, в то время как многие освобождались с «очистительными аттестатами», Сенявину арест «вменен в наказание».
Летом 1826 г. началась война с Персией, и Сенявину представилась возможность отличиться в боевых действиях. По-видимому, Сенявин подал прошение о переводе в действующую армию. В декабре 1826 г. он был произведен в полковники, причислен к лейб-гвардии Егерскому полку14 и вскоре выехал на Кавказ.
1 апреля 1827 г. он прибыл в Тифлис. Долгое и нелегкое путешествие Сенявин описал своему другу Борису Чиляеву.15 «Потом приехали в Тифлис. Я его ожидал найти похожим хотя не на Европейский город, то, по крайней мере, на русский, а нашел его совершенно азиатским, да и то в самом дурном виде, ибо здесь кроме нескольких домов казенных да полковых командиров остальные все землянки и ужасные <...>. По долгу службы мы при приезде нашем представлялись на другой день Паскевичу, который принял нас весьма хладнокровно. Я говорю про всех, но полагаю, что меня он должен был принять ласковее прочих, ибо я привез ему письмо от батюшки, но это не имело никакого действия. Потом были мы у Дибича; про этого нечего и говорить, ибо ты знаешь, как он род Сенявиных любит. И наконец, у Ермолова. Старик был уже сменен, — то и прием его нам был равнодушен. Однако скажу тебе откровенно, что я от его более ожидал и полагал, что он мне более понравится, чем на самом деле увидел. Он много сделал здесь беспорядков или, лучше сказать, мало занимался своим делом (ты знаешь, что я люблю откровение), и о нем не слишком жалели. По зову его я обедал у него, но нашел, что он много перенял у грузин: во-первых — нечистоту. Ты извини, что я про твоих единоземцев говорю, но льстить брату родному не стану, а как тебя считаю почти таковым же, то и не льщу, а говорю правду. <...> Мы тут живем почти что с неделю и, как кажется, скоро нас погонят к своим местам. Полки уже тронулись в поход. Как не хочется расстаться с Тифлисом — из худшего лучшее <...>. Полк наш стоит в Суше,16 что в Карабахе, куда мы должны отправиться. По инструкции нашей, мы непременно должны быть в деле — дай Бог, чтоб счастливо окончить поход. О персиянах не пишу ничего, ибо у нас про них не слышно».17
Вскоре Сенявин выехал в полк. В феврале следующего года война с Персией завершилась подписанием Туркманчайского договора и, вероятно, тогда же Сенявин снова оказался в столице Грузии. Там он застал Бориса Чиляева, который и познакомил его с семьей Чавчавадзе. Через некоторое время Чиляев по делам службы покинул Тифлис. С апреля он стал получать от Сенявина письма, в которых тот в «духе Вертера» посвящал его в тайну своей любви и страданий. Сенявин с отчаянием признавал, что встречает со стороны возлюбленной равнодушие, а то и подчеркнутую холодность. Его письма — взволнованный лирический монолог, местами путаный и бессвязный. Он то превозносит Нину в возвышенно-романтических выражениях, то наивно-сентиментальными фразами укоряет друга, обратившего на нее его внимание и тем самым оказавшегося невольным виновником его несчастного положения, то дает волю уязвленному самолюбию, противопоставляя себя действительным и, вероятно, мнимым соперникам. Но главный мотив писем — отчаяние, безысходность.
Из воспоминаний Н. Н. Муравьева-Карского известно, что в это же время Ниной Чавчавадзе был глубоко увлечен С. Н. Ермолов (двоюродный брат А. П. Ермолова). Мемуарист, которому княжна и самому «несколько нравилась», был ходатаем за Ермолова в ее семье (Восп. С. 57, 64, 65, 196). Руки Нины Александровны просил тогда и уже немолодой генерал-лейтенант В. Д. Иловайский (Восп. С. 55—56). О самой Нине Александровне Муравьев вспоминал: «Нина была отменно хороших правил, добра сердцем, прекрасна собой, веселого нрава, кроткая, послушная, но не имела того образования, которое могло бы занять Грибоедова, хотя и в обществе она умела себя вести» (там же. С. 64). Сослуживец Грибоедова К. Ф. Аделунг, узнавший Нину Чавчавадзе перед ее свадьбой, писал тогда же отцу: «...она очень любезна, очень красива и прекрасно образованна», «...она необычайно хороша, ее можно назвать красавицей, хотя красота ее грузинская. Она, как и мать ее, одета по-европейски; очень хорошо воспитана, говорит по-русски и по-французски и занимается музыкой» (там же. С. 177, 179). Несомненно, что не только внешность и воспитание восхищали в Нине Чавчавадзе. Сама ее юность и непорочность усиливали впечатление, создавая по законам романтического восприятия вокруг нее некий ореол. Письма Сенявина — выразительный пример того романтического поклонения, которым была окружена будущая жена Грибоедова.
***
11 апреля 1828 г.: «...Разлука с тобою причинила мне много неприятности. Расставшись с тобою, расстался я с счастливыми днями жизни моей <...> Ох! как много сожалею я, что ты уехал, но еще более, что ты был здесь. Тебе это удивительно покажется, но когда разберешь, то увидишь, что я правду говорю. <...> Я не знал, не ведал того, что со мною могло случиться и что могло бы поколебать меня. Упрек тебе хотя должной, но вместе с тем противный чувствам моим. Так, любезный друг, одному тебе откроюсь, истинно только тебе и никому в мире <...>. Ты не поверишь, до какого безумия я люблю Н. Все готов для нее пожертвовать.
Но что я говорю? Надо опомниться! И что всего ужаснее, что эта прелесть так привыкла видеть подле себя страдающих, что и меня записала в число, обыкновенное для всех несчастных. Может быть, это благополучие, но каково переносить! Я всегда смеялся над влюбленными, а теперь достоин сам презрения. Ты согласен, любезный, что это гибель моя? Но как из ее освободиться? До такой степени, что вообрази — сего дня начальник штаба получил разрешение отправить из них (из нас? — В. Ш.) половину (речь идет о возвращении в Россию. — В. Ш.). Меня спрашивали желание, и как ты думаешь? Я... я отказался и согласился остаться в Тифлисе. Для чего променял я приятнейшие минуты видеть родных, для чего пропустил я, может быть, участь свою, ибо, наверное, мог бы попасть в Дунайскую армию и сделать для себя блистательную карьеру. Войди нелестно в мое положение, ты точно увидишь, что я, право, достойнее здешних. Ты подумаешь про себя, что это самохвальство. Правда. Но ей богу, ценить себя простительно человеку, чувствующему себя. Ты не поверишь, в каком я неприятном положении — бешусь на тебя до невозможности. Ты! ты заставил меня страдать, а сам уехал. Зачем ты это сделал, скажи? Неужели до сих пор был и буду твоим другом, что тебе приятно, как я мучаюсь? Правда, ты сего не видишь, следовательно, и не можешь понять. А меня теперь всякая безделица тянет, можно сказать, за сердце <...>. Итак, вот участь моя, а за меня никто. Ты был один, и тогда все имело совсем другой вид. Может быть, остаток твоих стараний и действует, но только решительно на мать; на ее же, как выше сказал.
Видел я ее почти каждый день, встречал на улице недолго. То был у них один раз с твоего отъезда, да видел в Собрании, где она была очаровательна, и это, как камень, легло на сердце моем, ибо, братец, все падает пред нею. Тем более меня терзает, но, ей-ей, не ревность, ибо не смею ревновать ту, которую обожаю и которая еще почти ни одного знака не дала почувствовать. Что убийственней, что другим подает надежду. Недавно был я у Муравьева, там было весело, танцовали и я на сем новом, можно сказать, для меня поприще, ибо 10 лет как не танцовал. Вот тебе все написал. Ты предлагаешь, чтобы я приехал к тебе, но это значит потерять две недели, не видеть прелести! О, ежели бы ты сюда хоть на неделю или менее мог приехать! Это было бы единственное одолжение истинному твоему другу и просто доставило бы мне счастье. Может быть, ты бы произвел, что она хоть взглянула на меня сострадательным взором. Прощай! Что писать к тебе более? Все чувства изложил совершенно и откровенно. Ей богу, брату бы не открылся так, как тебе. Прощай. Твой истинный друг Николай Сенявин».
24 апреля 1828 г.: «Любезный друг Борис! Тебе известно мое положение по последнему письму, которое я к тебе писал и на которое ты мне не отвечал. Это меня трогает до глубины сердца. Цветок целого мира пленил меня,18 и в уснувших чувствах моих пробудилась наконец страсть, дотоле мною не знаемая. Ты не знаешь, я так влюблен, что готов пренебречь целым светом, дабы обладать Ангелом! Все, что в мире есть священного, я не нахожу уже более ни в ком, как в ней одной. Ее одну я обожаю, ее одну только вижу, об ней одной только думаю. И признаюсь, что лишен всякого спокойствия: и днем, и ночью Ангельский образ ее рисуется в моем воображении. Для ее одной я готов лишить себя всего. Ах! с нею одной только может быть блаженство здешнего мира, без ее гибель и мучение. Что делать? Я страдаю. Нет, мало! Я умираю! И ты можешь мне помочь и не хочешь сюда приехать. Неужели десятилетняя наша дружба не трогает твое каменное чувство? По всем признакам Ангел мира ко мне равнодушен <...>. Тебя я жду, приезжай хоть на два дни! Умоляю тебя, прошу тебя, не откажи другу твоему, воскреси его, а то без тебя я гибну безотрадно <...>. Приезжай! Может быть, при тебе она будет снисходительней ко мне? <...> Новостей никаких не пишу к тебе, ибо меня никто в мире не занимает. Прощай, обнимаю тебя. Приезжай!»
4 мая 1828 г.: «Любезный друг, Ангел Борис! Наконец получил я от тебя письмо от 26-го апреля. Сколько оно меня обрадовало, но вместе с тем в тысячу раз огорчило. Обрадовало тем, что оно от милого друга, который берет участие в моей несчастной судьбе, утешает меня. Но утешения эти поздны и бесполезны — излечить раны невозможно! Вот чем огорчило. Во всяком случае, я погиб! Ежели бы Н. была так жалостна ко мне, что наградила бы за все страдания хоть малым расположением чувств! Я должен поступить против воли и желания всех моих родных непременно. Ибо иначе это сделаться не может! И из сего что будет: то, что от старика Д. (отца, Д. Н. Сенявина. — В. Ш.)19 навечно заслужу проклятие, а мать умрет, она этой печали не перенесет, брат же и сестры хотя и перенесут, но это и для их будет удар. Итак, видишь ужас сего предприятия, но оное непременно должно быть, коль скоро только она покажет хоть тень надежды. Ежели же нет, равно погибаю и даже еще ужаснее, ибо для родных я умер и для друзей. Целой мир должен покинуть и бежать бог знает куда, а может быть и хуже... В том и другом случае предстоит испытать моей судьбе ужасную участь. И подлинно поделом наказан! За то, что никому и никогда не верил и смеялся?, что может эта страсть существовать. Впрочем, если строго разберешь, то и тут я не виноват. Вольно было дать такое воспитание и чрез то такой дурной для меня характер. Ибо кто почти всегда хладнокровен, тот когда раз воспламенится, зато уже нет границ. Так, мой друг, я до 28 лет не чувствовал ничего бывши в рассеянной столице. Теперь, когда настал час, то уже нет меры моему мучению. Я давно знал свой характер, что на меня долго ничего не действует, но зато безделица приводит в сильнейший восторг или смущение. Помнишь, когда я был взят под арест, как был я хладнокровен. Теперь же не могу перенесть безделицы. Все меня грызет, и я готов всем делать величайшие неприятности.
Искупи меня из этого варварского положения! Нет, брат, напрасно. Уже нет возможности! Опять повторяю: вижу ужасные последствия этой пламенной страсти. Дай, всемогущий боже, чтоб я хоть мог сохранить хоть тело свое (сердце и душа мои уже не остаются при мне) для утешения матери и родных, кои меня так сильно любят и коих честолюбию (неразб.) жертвою. Но она за все то, чем я для нее пренебрегаю, платит мне холодностью, тогда как, может быть, другие торжествуют и будут торжествовать. Но нет! Оскорблять ее сим низким подозрением — есть оскорблять свою собственную честь, которая для меня дороже всего. Ах! любезный, когда б ты знал, когда бы ты мог иметь хоть малое понятие, как сильно, как пламенно я люблю! Есть в природе такое влечение, которого постичь нельзя. Те минуты, которые я ее вижу, считаю, что я живу на свете. О, ты, всевышний, обещающий нам блаженство будущей жизни, награди меня хоть в этой тем, чтоб я жил, а жизнь моя тогда, когда ее вижу. Нет, брат, умереть ничто в сравнении с тем, чтоб решиться часто ее не видать. А сколько я переношу за то в величайших страданиях! Неужели это не достойно сожаления, скажи? Войди в мое положение; может быть и вероятно, при тебе я был бы счастливей.
<...> Вот и она ангельское свое сердце должна кому-нибудь хоть не много да отдать. Ах! ежели бы я знал то хотя, что она еще ко всем равнодушна, тогда немедля, хоть по обряду, назвал моею».
8 мая 1828 г.: «Любезный дружок Борис Гаврилович! Последнее письмо мое было преисполнено горести, но теперешнее превосходит все. На днях идут все в поход, около 20 нонешнего месяца, и я тоже оставляю Тифлис с самым сокрушенным сердцем. Мне кажется, я его более не увижу, не увижу и тебя, друг мой. Поверь, что предчувствие справедливо, но лучше в тысячу раз умереть, чем переносить эти мучения. Ты не поверишь, как я страдаю! Это не то страдание, о котором говорят. Но нет, я просто день ото дня расстаюсь самым томительнейшим образом с сердцем и душою, и чем эта медлительная смерть, гораздо легче вдруг прекратить эту несчастную, несносную для меня жизнь. Сделай милость, умоляю тебя, приезжай сюда, если только сколько-нибудь любишь меня. Неужели раскаяние не будет тебя терзать, что ты не хотел усладить последние минуты жизни друга твоего? <...> Желал бы я, чтоб ты мог видеть одну минуту моего страданья: ты бы ужаснулся! На лице моем есть отпечаток горести, которой ничем в свете напрасно не сделаешь. <...> Мучение и горесть моя состоит в том, что ангельское сердце отдано другому. Ах! эта мысль убивает меня. Неужели провидение, на которое я справедливо могу роптать, не дало мне тех достоинств, чтобы иметь одинаковое право с этими противными для меня людьми в глазах ее. Он успел обольстить истинную невинность в полном смысле. Я бы не требовал теперь, чтоб она меня любила, да хотя стоял совершенно на равном счету, а то и того нет. Конечно, она мне из видов отвечает, но вместе с тем я вижу, что самым скрытым образом делает для другого гораздо более (и ты знаешь, что скрытней, то и есть более сильней). <...>
О, если бы я не имел родных, давно бы меня не было на сем свете. Счастливым я быть не могу. Что же в жизни без счастья? Где найду я себе другую, хотя сколько-нибудь подобную ей? Нигде, ибо доживши до 28 лет видал ли что-нибудь похожее? Нет, в мире не может существовать такого совершенства!
Красота, сердце, чувства, неизъяснимая доброта, как умна-то! Божусь, никто с ней не сравнится! Прощай. Обнимаю тебя. Горести слезы мешают мне писать более к тебе. Обнимаю тебя, истинного друга, который тем более заставит ценить себя, что исполнит последнее утешение и приедет взглянуть на истинного друга».20
Письмо написано в состоянии сильного лихорадочного возбуждения. В пропущенных нами местах повторяется многословная мольба о приезде Чиляева или идет бессвязный поток излияний (например: «Думал уже только о том, чтоб эта ангельская красота, чтоб божеству подобное сердце. Нет выше для меня всякого божества, недостает выражения дать ей настоящее определение»). Душевная драма, которой не видно было конца, вызывала болезненные порывы ревности, подозрительности. Мысли, сдавленные страданием, снова и снова обращались к самоубийству. Неудивительно, что состояние, в котором находился Сенявин, привело его к болезни. В следующем письме, 13 июня, он сообщает другу, что «болен как нельзя более». Болезь («желчная горячка», как он ее называет) заставила Сенявина остаться в Тифлисе, в то время как товарищи его выступили в поход. «Персидскую поганую компанию потерял. Турецкую тоже.21 <...> Скука, грусть, тоска — все соединилось, чтоб меня терзать. Боже мой, не постигаю, когда вырвусь из сего положения? Прелестная Нина с ума нейдет, более и более мучаюсь и страдаю!»
Через несколько дней Сенявин стал поправляться и уже 28 июня сообщил Чиляеву, что чувствует себя неплохо. «...Вот какова ваша Грузия любезная, которой вы меня так часто прельщали! Где мог я испытать столько несчастий, как здесь? Приехал за три тысячи верст, служил компанию одну совершенно по-пустому и теперь другую тоже пропускаю. Что делать? Для меня, собственно, право, все пустое, но для света и главное для (ты сам догадался для кого). Несчастный я! Ей богу, поискать другого, не найдешь. Все время жизнь меня таким ничем не тревожила; надо, наконец, в 28 лет! Когда бы и притить в настоящий рассудок, а я, безумный, влюбился, и как до совершенного сумасшествия, и так несчастливо, как в мире нет человека.
<...> Поверь истинному другу, есть многие, кои страдают по ней, но так сильно, как я, верно, никого. И теперь, после болезни, я ее почти не видал, ибо мельком раз в саду. И так кажется, она весьма хладнокровно увидела меня: видно, добрые люди постарались ей что-нибудь напеть про меня. Это меня убивает и трогает, тогда как я вижу, и ей богу истинно, — нет такого, коему бы я мог отдать против себя преимущество. Что делать? Терпеть.
Вот мое положение. Я утешаю себя, что, может быть, забуду, но как кажется, это невозможно, ибо страсть так усилилась, что я не вижу возможности уменьшить ее. Божусь, что она только одна безпрестанно в памяти моей. И днем, и ночью только и вижу, что ангельский образ. Во всей вашей Грузии мерзость, исключая ее! Она божество в целом мире, и если я умру, то последняя она из памяти моей исчезнет. <...> Теперь в Тифлисе такая скука сделалась, что ты себе представить не можешь. Все разъехались, и я остался совершенно один. И беспрестанно слышишь, что все получат награды, ибо беспрестанное счастье Паскевичу. И Карс сдался. Я все пропустил, столько глупостей наделал — нет возможности! Остался в Грузии, когда мог быть в Молдавии. И даже здесь все потерял, ибо ранее 15-го июля не могу выехать в отряд. И все чрез кого? Чрез любовь!»
В начале июля в Тифлис вернулся Грибоедов. 16 июля он посватался к Нине Чавчавадзе около этого же времени Сенявин выехал из Тифлиса. Вернулся он в сентябре, после свадьбы Грибоедова. Узнав, что на свадьбу приезжал Чиляев, он с обидой писал ему 25 сентября: «...Твое поведение в Тифлисе мне не совсем понравилось. Кажется, мы с тобой были друзьями (по-крайней мере, ты называешь себя таковым), а сделал не по-дружески: как-будто ты обрадовался, что тебя позвали на свадьбу к Грибоедову — давай со всех ног! Что за радость быть там? Это нарушило спокойствие друга твоего. <...> Скука, скука и скука смертельная в Тифлисе! Одно желание: вырваться в Россию к родным, ибо мне нет не малейшего утешения».
Последнее тифлисское письмо датировано 23 ноября 1828 г. В нем Сенявин признается, что стал обращать внимание на младшую сестру Нины Александровны: «Теперь утешаю себя меньшою сестрою. Катинька становится не менее милою и, право, имеет еще более преимущества». Вскоре он покинул Грузию, унося в памяти образы сестер Чавчавадзе.
Полтора года провел Сенявин на Кавказе. В Турецкой кампании участия, вероятно, так и не принял, а за персидскую получил по возвращению в России: орден святого Владимира 4-й степени с бантом, золотую шпагу «За храбрость» и медаль «За персидскую войну».22
С весны 1829 г. Сенявин служил в 14-м Егерском полку, а в конце 1830-го перешел в 29-й Егерский. Здесь его сослуживцем оказался не кто иной, как еще один экс-поклонник Нины Чавчавадзе, С. Н. Ермолов. «Как часто мы с ним вспоминаем былые времена, — писал Сенявин Е. Г. Чиляеву, брату своего друга,23 — судьба как нарочно соединила двух самых жестоких соперников. Помните, когда он вам открывался, что хочет убить того, кто дерзнет думать быть счастливым? И как это мне нравилось — искупить себе кровью первое блаженство в мире. Он теперь отпирается от сего; бог с ним, что было, то прошло».
Большой потерей для Сенявина стала смерть его младшего брата в 1830 г. А в следующем умер его отец. Сам Николай Дмитриевич часто болел, на год вынужден был оставить службу. Изредка он писал Борису Чиляеву. Признавался в тоске, жаловался на судьбу, говорил, что смертельно скучает по Тифлису, где пережил «наисчастливейшее время», и что мечтает о женитьбе — «да вот беда, другой Ниночки я не найду». «Я теперь как корабль, брошенный воинами, который потерял руль и мачты. Езжу по России и не знаю, где найти себе приюта», — писал он осенью 1830 г. Тогда же до него дошел слух о чьем-то сватовстве к Кате Чавчавадзе. Он тотчас написал другу: «Ежели Катинька не вышла, то посватай меня. Ей богу, для этого приеду в Грузию. Я не шучу! Только сделай сурьезно, ибо такой вещью не шутят. О, ежели бы удалось, считал бы себя самым счастливым человеком».
Через некоторое время Чиляев сообщил ему «согласие князя (Александра Чавчавадзе, отца — В. Ш.) и всего его драгоценного семейства». Это известие осчастливило Сенявина. Он стал мечтать об отставке (до окончания Польской кампании, в которой Сенявин принимал участие, отставки были запрещены) и о женитьбе на Катерине Александровне. «Воскреси друга твоего! Доставь мне величайшее блаженство в мире — это прелестную Катерину Александровну», — писал он Чиляеву в июне 1831 г. Снедаемый тоской, не имеющий сил оправиться от тифлисской истории, Сенявин цепляется за робкую надежду найти счастье в той, которая более всего напоминала ему Нину. «Мысли мои все наполнены Катериной Александровной. Я только и думаю, что о ней», — писал он летом 1831 г. И о том же несколько месяцев спустя: «Не знаю ничего, что делает прелестная, очаровательная, божественная для меня Катерина Александровна. Минуты времени кажутся для меня веками, и я не могу дождаться этого времени, когда полечу в счастливую Грузию. <...> Я теперь мечтаю о первейшем блаженстве в мире — Катиньке. Это одно существо на свете, о котором всякой день с утра и до вечера и целую жизнь свою думаю».
Сенявин надеялся, что весной 1832 г. сможет поехать в Тифлис и сделать предложение. На этом обрываются его письма (последнее датировано октябрем 1831 г.) и наши сведения о нем. Можно предположить, что сватовство Сенявина расстроилось после раскрытия грузинского заговора 1832 г., когда замешанный в нем А. Г. Чавчавадзе был выслан в Тамбов.24 По сведениям «Русской родословной книги», в 1833 г. Сенявин скончался.25 Розыски сведений, проливающих свет на обстоятельства последних месяцев его жизни и смерти, результатов не дали.
Сноски
Примечания:
1 А. С. Грибоедов в воспоминаниях современников. М., 1929. С. 314. Далее ссылки на издание — А. С. Грибоедов в воспоминаниях современников. М., 1980. — даются в тексте (Восп. С.)
2 ИРЛИ, архив Б. Г. Чиляева, ф. 332, ед. хр. 54. Эти письма в составе внушительного архива Чиляева были разысканы Б. Л. Модзалевским. В 1904 г. он опубликовал часть документов архива (см.: Модзалевский Б. Л. Кавказ николаевского времени в письмах его воинских деятелей. (Из архива Б. Г. Чиляева) // Русский архив. 1904. № 1. С. 115—174). Письма Сенявина в эту публикацию не вошли, но предполагались для отдельной публикации, о чем можно судить по выпискам из них, сделанным рукою Модзалевского и сохранившимся в Грибоедовском собрании Н. К. Пиксанова в ИРЛИ. Частично письма Сенявина процитированы мною в очерке «К портрету Нины Чавчавадзе» (Литературная Грузия, 1980. № 11. С. 166—169).
3 О нем см.: Шапиро А. Л. Адмирал Д. Н. Сенявин. М., 1958.
4 См. ниже письма Сенявина к Чиляеву, где он указывает свой возраст — 28 лет (письма от 4 и 8 мая 1828 г.). В прошении об определении в Морской корпус датой рождения Сенявина названо 24 ноября 1797 г. (ЦГА ВМФ СССР, ф. 432, оп. 5, ед. хр. 1615). По-видимому, в прошении возраст Сенявина по каким-то соображениям завышен.
5 Подробнее см.: Базанов В. Г. Ученая республика. М.; Л., 1964. С. 192—205.
6 Там же. С. 199. Попутно исправим ошибочное указание М. В. Нечкиной о том, что Н. Д. Сенявин был членом общества «Чока» (Нечкина М. В. Движение декабристов. М., 1955. Т. 1. С. 104 и указатель имен). «Чока» существовало в 1810—11 гг., когда Сенявину было 11—12 лет. В это общество, согласно свидетельству Н. Н. Муравьева, входил юнкер конногвардейского полка Сенявин. Вероятнее всего, это был А. Г. Сенявин 1-й, единственный тогда конногвардеец с такой фамилией (История лейб-гвардии Конного полка. 1731—1848/Сост. Анненковым. СПб., 1849 Ч. 3. С. 210).
7 Гулевич С. История лейб-гвардии Финляндского полка. 1806—1906. СПб., 1906. Ч. 2. С. 6.
8 Фельдъегерь привез два опечатанных пакета с бумагами Грибоедова (Нечкина М. В. Грибоедов и декабристы. М., 1977. С. 563).
9 См. также: Нечкина М. В. Грибоедов и декабристы. С. 563—564.
10 Лит. наследство. М., 1956. Т. 60, кн. 1. С. 478.
11 Там же. С. 482—483.
12 Отсюда он был переведен под арест в помещение Главного штаба.
13 Восстание декабристов. Материалы. Л., 1925. Т. 8. С. 176; М., 1986. Т. 16 (именной указатель).
14 Высочайшие приказы по армии за 1826 год. СПб., 1826 (приказ от 6 декабря); История лейб-гвардии Егерского полка. 1796—1896. СПб., 1896. С. 46.
15 Борис Гавриилович Чиляев (1798—1850), настоящее имя Бабан Чиладзе. Уроженец Грузии, жил с родителями в Петербурге, получил воспитание в Горном кадетском корпусе. С 1816 г. — в Лейб-гвардии Финляндском полку. С 1827 г. — на Кавказе. Знаком с Грибоедовым и Пушкиным (Ениколопов И. К. Пушкин в Грузии. Тбилиси. 1950. С. 75—83). Долгие годы в дружеских отношениях с ним оставалась Н. А. Грибоедова (см. ее письмо к Чиляеву. — Русский архив, 1904. № 1. С. 174).
16 Имеется в виду крепость Шуша.
17 ИРЛИ, архив Б. Г. Чиляева, ф. 332, ед. хр. 54, письмо от 10 апреля 1827 г. (Далее письма цитируются по этому источнику без ссылок). Ответные письма Чиляева неизвестны.
18 Возможно, этот образ навеян немецкой романтической литературой и соединяет в себе введенный Новалисом (и ставший распространенным символом романтической эстетики) образ голубого цветка и (восходящую также к Новалису) идею мировой женственности, т е. девичьей души, женского начала, лежащих в мировой основе (см: Берковский Н. Я. Романтизм в Германии. Л. 1973. Гл. «Новалис»).
19 Судя по всему, Сенявин сообщил родителям о своей любви и намерении сделать предложение, но вместо благословения получил категорический запрет.
20 Любопытно, что приблизительно в это же время Грибоедов в Петербурге совершил водную прогулку в Кронштадт с Пушкиным, Вяземским и Олениными, где осматривал флот, готовившийся к выходу в море под командованием Д. Н. Сенявина. Возможно, что они были приняты Сенявиным на корабле (Лит. наследство. М., 1952. Т. 58. С. 80).
21 Имеется в виду русско-турецкая война 1828—1829 гг.
22 Список кавалеров императорских российских орденов СПб., 1832 Ч. 1. С. 157. Ч. 2. С. 365.
23 О Е. Г. Чиляеве см,: Ениколопов И. К. Пушкин в Грузии. С. 75—83
24 Катерина Александровна вышла замуж в 1839 г. за будущего владетеля Мингрелии кн. Д. Дадиани.
25 Лобанов-Ростовский А. Б. Русская родословная книга. Пб., 1895. Т. 2. С. 213, 214.