«Друзья по 14 декабря» и другие
14 декабря 2005 года Россия отметила 180-ю годовщину со дня выступления декабристов на Сенатской площади в Петербурге. Декабристы прежде всего ратовали за свержение самодержавия и отмену в стране крепостного права. Сейчас историки, за редким исключением, не называют декабристов революционерами, — они реформаторы, вернее, люди, пытавшиеся быть реформаторами. Остановимся — предельно кратко — на сути главных событий и их последовательности, начиная с 12 декабря 1825 года*.
##*Мы не ставим своей задачей подробно излагать или анализировать декабристское выступление. Об этом написано много и подробно, так что отсылаем читателя к добросовестным и историческим правдивым исследованиям и монографиям (и прежде всего к книге Я. Гордина «Мятеж реформаторов»).
В этот день — не было еще и шести часов утра — Николай получает от начальника Главного штаба И. И. Дибича пакет с известием, что во 2-й Южной армии существует серьезный заговор, нити которого ведут в столицу. В числе заговорщиков Михаил Бестужев — гвардейский штабс-капитан и Кондратий Рылеев — отставной подпоручик, поэт и издатель, который с 1824 г. занимал должность правителя канцелярии Российско-Американской компании. О донесении Дибича Николай сообщает военному губернатору М. А. Милорадовичу, главноуправляющему почтовым департаментом князю А. Н. Голицыну и командиру гвардейской кирасирской дивизии А. Х. Бенкендорфу (как известно, Милорадович после этого сообщения Николая не предпринял никаких шагов).
Николай встревожен, тем более что он в неопределенном положении и ждет из Варшавы известий от Константина: отказался ли брат наконец от престола или принял его? Скорей бы с этой проклятой неопределенностью было покончено! Так он и говорит, и ведет себя с приближенными, но предмет его вожделений — трон, и он готов бороться за него, не исключая, что может погибнуть. Поведение же Константина, связывает его действия, вызывая бешенство. Вместо отречения от престола он в письме от 8 декабря советует брату, как царствовать, а в письме к матери — Марии Федоровне — объясняет, что не может прислать манифеста, так как престола не принимал, а кроме того, отказывается приехать в Петербург, чтобы подтвердить, что предстоящая переприсяга — законна: «Если бы я приехал теперь же, — пишет Константин, — то это имело бы такой вид, будто я водворяю на трон моего брата, он же это должен сделать сам». Более странную позицию придумать трудно, но она совершенно ясно свидетельствует — Константин не хотел видеть на троне Николая и тем более не хотел помогать ему на этот трон сесть.
Николай отлично понимает позицию Константина, как понимает и то, что эта неестественная ситуация долго продолжаться не может: он начинает писать текст манифеста о своем вступлении на престол, а параллельно принимается за обработку генералитета, так как от поддержки командиров гвардейских частей — он хорошо это знал из истории воцарения Романовых — зависело теперь, быть ли ему на троне.
Решение Николая брать власть в свои руки получило неожиданную поддержку: около девяти вечера этого же 12 декабря к нему является подпоручик лейб-гвардейского Егерского полка Яков Ростовцев, член Северного тайного общества. Он приходит по собственной инициативе и втайне от товарищей*, чтобы предупредить Николая о заговоре, но не называет ни одного имени (в этот же вечер, позднее, он расскажет о своем визите Рылееву). Николай расценивает поступок Ростовцева как благородный и достойный похвалы.
##* Современные историки ставят это под сомнение.
Историки же по-разному оценивают поступок Ростовцева. М. М. Сафонов, например, в своем исследовании «Междуцарствие. Дом Романовых в истории России» считает, что «демарш Ростовцева был задуман как тонкий тактический ход. Он преследовал две цели: запугать Николая и заставить колеблющихся членов тайного общества действовать решительно, так как они уже преданы».
Но как бы то ни было, Николай в ночь с 12 на 13-е декабря написал манифест о своем вступлении на престол, — его переписал М. М. Сперанский.
Манифест был датирован 12 декабря. Эта же дата стояла на письме, которое отправили в Варшаву Константину с уведомлением о вступлении Николая на престол. Сразу же Николай написал проект указа о назначении правителем государства в случае своей смерти и до достижения совершеннолетия наследника Александра Николаевича, своего младшего брата Михаила.
Все это время Николай действовал грамотно, четко и решительно — тактически и стратегически. Ведь никто не возводил его на престол, никто, кроме него, не хотел видеть его императором, — он ставил на российский престол сам себя.
Вечером 13 декабря Николай распорядился собрать всех генералов и командиров отдельных частей для принесения присяги. Им повелевалось «одетым быть в полной парадной форме, а гг. генералам — в лентах».
В тот же вечер на восемь часов Николай пригласил членов Государственного совета на секретное общее собрание, однако им пришлось ждать четыре часа. Николай ждал из Варшавы великого князя Михаила Павловича (Николай послал к нему фельдъегеря), не подозревая, что тот нарочно задержался на почтовом тракте в местечке Ненналь в 270 верстах от Петербурга, дожидаясь, когда старшие братья наконец договорятся, кому занять трон (Михаил прибыл в столицу только утром, около 9 часов).
Николай Павлович в полночь, решив все-таки не дожидаться брата, явился перед членами Госсовета один и приступил к чтению манифеста о своем вступлении на престол. Затем был зачитан рескрипт цесаревича Константина. На 9 утра 14 декабря была назначена присяга членов Госсовета новому государю.
Все разошлись около часа ночи, которая была очень короткой и для Николая I, и для декабристов, которые собрались на квартире Рылеева на Мойке. Михаил Бестужев вспоминал: «Шумно и бурливо совещание накануне 14-го в квартире Рылеева. Многолюдное собрание было в каком-то лихорадочно-высоконастроенном состоянии. Тут слышались отчаянные фразы, неудобоисполнимые предположения, слова без дел, за которые многие дорого поплатились».
Декабристам не суждено было победить 14 декабря прежде всего потому, что выступление их было преждевременным, неподготовленным, а идею выступления именно 14 декабря породило междуцарствие (многие считали, что другого такого случая не будет). Кроме того, свое выступление северяне не согласовали с Южным обществом, и, что важнее, у них не было единого плана и программы действий. Конституция, над которой работал Никита Муравьев, несла России идею конституционной монархии, а «Русская правда» Пестеля ратовала за республику. Да и времени для того, чтобы оба тайных общества «вызрели» и стали монолитом, объединенным ясностью и осознанностью целей общества и своего места в нем, ответственностью за совершаемое, у декабристов оказалось мало.
Все это, как в зеркале, отразилось в произошедшем 14 декабря. Накануне этого дня декабристы–северяне не захотели внять трезвым, реалистичным доводам полковника князя Трубецкого, опытного военного, которого избрали руководителем восстания и который предложил простой и четкий план настоящей военной операции, требовавший от каждого участника выступления безоговорочной дисциплины и ответственности. Гвардейский морской экипаж вместе с Измайловским полком (если измайловцы не поднялись бы, то без них) должен был идти к Зимнему дворцу, взять его штурмом и арестовать императорскую фамилию, и тогда правительство оказалось бы обезглавленным и сопротивления перевороту не было бы. Остальным полкам нужно было направиться к Сенату.
Таким образом, необходимо было сначала захватить два объекта: Зимний дворец и Сенат и только потом овладеть Петропавловской крепостью и арсеналом. С захватом Зимнего и арестом императорской фамилии устранялось бы старое правление, а после захвата Сената провозглашалось бы новое. Рылеев и Пущин должны были вручить Сенату для обнародования манифест (его написал С. П. Трубецкой). То есть, по мысли Трубецкого, политический план, записанный в манифесте, предполагалось осуществить после удачного выполнения боевого плана, им предложенного.
Основная же роль — и это, видимо, одна из главных ошибок декабристов, — была отведена «кавказскому герою» Якубовичу, человеку амбициозному, самонадеянному и, как показало 14 декабря, безответственному. Практически за два часа до выступления он отказался возглавить Гвардейский экипаж и повести его на Зимний дворец. Кроме того, рано утром началась присяга Николаю в войсках, и было неясно, сколько солдат удастся вывести на площадь. Трубецкой узнал об этом только в 10-м часу утра и понял, что «задуманная им стройная боевая операция стремительно сдвигается в сторону хаотического мятежа», как пишет Я. Гордин в упоминавшемся исследовании.
Трубецкой пытался убедить Рылеева, что «если увидим, что на площадь выйдут мало, рота или две, то мы не пойдем и действовать не будем». Рылеев согласился, но только для вида, потому что отстаивал — и убеждал в этом других — ту точку зрения, что важен сам факт их выступления, независимо от того, чем оно закончится. Еще вечером 13 декабря, как показывал на следствии Трубецкой, Рылеев на разумные доводы его о том, что право на выступление имеет только хорошо подготовленная в военном отношении и с высокими шансами на успех операция, вскричал: «Нет, уж теперь нам так оставить нельзя, мы слишком далеко зашли, может быть, нам уже и изменили». Я отвечал: «Так других, что ли, губить для спасения себя?» Бестужев (адъютант) возразил: «Да, для истории» (кажется, прибавил «страницы напишут»). Я отвечал: «Так вы за этим-то гонитесь?»
И вот теперь, 14 декабря, в день выступления побеждала тактика революционной импровизации Рылеева, который был уверен и не уставал повторять: «Тактика революций заключается в одном слове: дерзай!»
Когда Трубецкой узнает о самоустранении Якубовича, а потом и Булатова, полковника, который должен был возглавить лейб-гренадер, он понимает, что их выступление обречено. Тогда С. Трубецкой, никого не поставив в известность, решается на тактику «активного неделания». Он считает, что соберется так мало солдат, что они попросту разойдутся и никакого выступления не будет. Вот почему весь день 14 декабря он кружит вокруг Сенатской площади, но не появляется на ней, моля Бога, чтобы не появились и другие заговорщики.
Здесь, учитывая, что, не будучи революцией, выступление декабристов было — в ряду свободолюбивых движений мира — выступлением за свободу, против рабства и по сути планетарным явлением, мы предлагаем вниманию читателей отступление, заранее предвидя разноречивые мнения и оценки (и не только историков), тем более, что оно не имеет прямого отношения к Николаю I.
Однако — как знать? — будучи (пусть в плане эзотерическом) действительно имевшим место фактом, может быть, в победе монарха Николая I это сыграло не последнею роль.
Безусловно, над сообщаемым стоит большой знак вопроса.
Миф или?..
Обратимся к загадке поведения главного организатора восстания Сергея Петровича Трубецкого. В блистательных исследованиях Я. Гордина «События и люди 14 декабря» и «Мятеж реформаторов» оно объясняется нервным срывом после того, как Трубецкой узнал, буквально за два часа до выступления, об отказе, по сути измене Якубовича, которому отводилась основная роль — взятие во главе Гвардейского экипажа Зимнего дворца, и о самоустранении полковника Булатова, который должен был возглавить лейб-гренадёрский полк. Решение Трубецкого устраниться от руководства восстанием, как заключает Я. Гордин, следует сразу за получением известия об этих изменах, так как он предвидел хаотический бунт вместо четко спланированной военной операции. Решение это положило конец его колебаниям накануне восстания: он не считал целесообразным, как уже говорилось, выступление с малыми силами и отрицал рылеевскую готовность к революционной импровизации. Логически и психологически точно выстроенная на основе документов и свидетельств концепция Я. Гордина не вызывает возражений.
Но что, если существовал еще один — тайный, или эзотерический детерминант поведения Трубецкого?
Среди писем Елены Ивановны Рерих есть одно, датированное 17 декабря 1936 года. Вот интересующий нас фрагмент из него: «Воронцов* был одним из тех русских, который после встречи с Сен Жерменом** при дворе Екатерины обратился к учению жизни. Чуждый военному делу, Воронцов оставил службу и последовал за Сен Жерменом. Как иностранец, он помог Сен Жермену отбыть из Франции. Воронцов, пользуясь сходством с Сен Жерменом, принял на себя его вид и подвергался большой опасности, навлекши на себя преследования, которые предназначались Сен Жермену. Белое Братство помнит тех, кто помогал им и подвергался за них опасности.
##*Воронцов Семён Романович (1744–1832), граф, русский дипломат. С 1782 г. полномочный министр в Венеции, в 1784–1806 гг. — в Лондоне.
##**Сен-Жермен, граф, общественный деятель, поэт, композитор Франции XVIII века. Одна из самых загадочных фигур в мировой истории. В «Письмах» Е. И. Рерих сообщает, что Сен-Жермен был посланником Гималайского братства, которое негласно аккредитовало графа при дворе Людовика XVI и Марии Антуанетты. Он оказывал помощь самым различным, часто противоборствующим силам, участвовавшим в Великой французской революции. Основная же миссия Сен-Жермена состояла в помощи Европе XVIII века перейти на демократические «рельсы».
Потом Воронцов прибыл вместе с Сен Жерменом в Индию. Можно себе представить, как близко он мог подойти к Твердыне Света (Шамбале. — Прим. ред.). Однако три обстоятельства привели его обратно на родину: 1. его чрезмерное увлечение обрядом магии; 2. его привязанность к родственникам; 3. когда стало ясно, что он не может остаться в Индии без вреда для своего духовного развития, ему было поручено предупредить декабристов о неверном задании».
Представим себе, что Семен Романович выполняет наказ махатм*** — прибывает в Петербург. Думается, он задержался в пути и приехал в столицу не ранее вечера 13 декабря, причем очень позднего вечера, почти ночи, так как нет никакого сбоя в утренних и дневных планах подготовки восстания, нет даже намека на чье-то вмешательство. Воронцов наверняка быстро узнал день и час выступления, имена руководителей. Он понимает, что Рылеева, одержимого идеей восстания любой ценой и вынашивающего планы цареубийства, предупреждать бессмысленно.
##*** В XX веке человечество подошло к новому витку космической эволюции. Началось восхождение по спирали, в которой переплелись два витка — предыдущий и последующий, т. е. происходит синтез древней мысли и новых научных достижений. Этот синтез — неведомый европейской цивилизации — как сейчас уже широко известно, давно заключала в себе духовная традиция Востока, особенно Индии. Одухотворенный, еще неведомый науке Космос представляли духовные учителя. Они называли себя старшими братьями человечества. В Индии учителей называли Махатмами, или Великими душами (с санскрита «махатма» так и переводится: «Великий дух» или «Великая душа»). Махатмы — сущности другого, горнего мира. У них свои убежища, своя тайная история. Они проходили через века земного времени, постигая их смысл совсем по-иному, чем мы. Великие души находились на более высокой ступени космической эволюции. За ними стоял огромный опыт культуры и духа. Они были бесконечно мудры, общались между собой на особом, неизвестном нам языке, говорили кратко и поэтично. Махатмы являлись источником знаний, которые изложила в книгу «Живая этика (Агни-йога)» Е. И. Рерих (1879–1955), жена русского художника С. Н. Рериха. Заинтересованному читателю мы рекомендуем познакомиться и с письмами Е. Н. Рерих — в частности, 2-томником, изданном Белорусским фондом Рерихов в 1992 г.
Не кажется ему целесообразным разговаривать и с начальником штаба восстания Оболенским. Он идет к Трубецкому, как, может быть, указали и махатмы, и не только как к главе организации, но и как к наиболее трезво, реально и аналитически мыслящему человеку. Скорее всего Воронцов если и не был лично знаком с Трубецким (что маловероятно), то, безусловно, много наслышан о герое французской кампании, который со времен Бородина и заграничных походов пользовался репутацией человека хладнокровной и осмотрительной храбрости*.
##*Много позднее И. Д. Якушкин, товарищ Трубецкого по Семеновскому полку, вспоминал (в свете это было, безусловно, широко известно): «Под Бородином он простоял 14 часов под ядрами и картечью с таким же спокойствием, с каким он сидит, играя в шахматы», «Под Кульмом Трубецкой, находившийся при одной из рот, несмотря на свистящие неприятельские пули, шел спокойно впереди солдат, размахивая шпагой над своей головой».
Итак, Воронцов наносит визит Трубецкому. Когда это могло быть? Я. Гордин прослеживает по часам, начиная с раннего утра, день накануне выступления 14 декабря.
Вечер 13 декабря, между семью и восемью часами. У Рылеева собрались Арбузов, Михаил и Александр Бестужевы, Репин, Михаил Пущин, Краснокутский, Корнилович, Трубецкой. Потом в течение вечера на квартире Рылеева побывали еще многие декабристы. Именно здесь Сергей Петрович твердо заявил, что выступление целесообразно лишь в случае, если оно будет хорошо подготовленной военной операцией и предложил простой и реальный при согласованности действий всех участников восстания план: захват Зимнего дворца Гвардейским экипажем и, возможно, измайловцами.
Если этот главный этап будет успешен, начнут действовать остальные полки. Рылеев же считал; что важен сам факт выступления, а результат — вторичен. Когда все разошлись, Трубецкой пытается еще раз убедить Рылеева в своей правоте. Рылеев, как утверждал свидетель этого разговора Штейнгейль, согласился на этот раз, что не помешало ему — втайне от Трубецкого — подготовить еще и план цареубийства, которое должно было предшествовать захвату дворца или совпасть с ним по времени (на роль цареубийцы он подготовил Каховского).
Трубецкой не спал ночь на 14 декабря. Утром, без четверти семь, он был уже у Рылеева. Как показывал на следствии, «разговора ни о предшествующем вечере не было, ни о предположениях на этот день». Сергей Петрович ушел от Рылеева в семь часов. Об отступничества Якубовича и Булатова он узнал в десятом часу, когда его навестили Рылеев и И. Пущин. Трубецкой вспоминал: «Выходя, Пущин сказал мне: „Однако ж, если что будет, вы к нам придете?“ Я, признаюсь, не имел духу просто сказать „нет“ и сказал: „Ничего не может быть. Что ж может быть, если выйдет какая рота или две?“. Он отвечал: „Мы на вас надеемся“».
Далее Трубецкой применяет свою тактику «активного неделания»: он не выходит на площадь, его никто не видит ни в мятежном каре, ни рядом. На самом деле он поблизости: от Дворцовой площади и Зимнего дворца. Около десяти утра он в Главном штабе. В 11 уезжает оттуда и заезжает к двоюродной сестре Т. Е. Потемкиной на Миллионную улицу. Через полчаса он уже у полковника И. М. Бибикова в здании Генерального штаба. От него направляется к сестре Е. П. Потемкиной. После часу дня его находят в домашней молельне сестры в глубоком обмороке. Когда он приходит в себя, то слышит грохот пушек и понимает, что его «тактика активного неделания» потерпела фиаско: «О Боже! — восклицает он. — Вся эта кровь падет на мою голову!»
Таким образом, анализируя поведение в этот день Трубецкого, допустим, что предполагаемая встреча его с Воронцовым могла состояться только ночью или на рассвете 14 декабря. Видимо, Семен Романович нашел Трубецкого в мучительных раздумьях о предстоящем. Сергей Петрович все больше склонялся к тому, чтобы найти способ сорвать выступление и избежать кровопролития, так как отчетливо видел, что реформаторские намерения большинства декабристов потеснены сторонниками революционного переворота, что рылеевские мечты доводам здравого смысла уже не подвластны.
Когда Воронцов передал наказ махатм, Трубецкой принял это как высшее волеизъявление, как предначертание Господне. Может быть, Воронцов с Трубецким вместе решили, что избежать кровопролития можно единственным способом — не выйти на площадь, оставить войска без руководства. В их малочисленности Трубецкой не сомневался. Как не сомневался, что выступление не подготовлено, и значит даже для рылеевской импровизации нет почвы. Как бы то ни было, предостережение махатм облегчало груз его ответственности.
Но почему же Сергей Петрович ничего не объяснил товарищам после 14 декабря — ни в 1825 году, ни потом? Может быть — и скорее всего — это была воля махатм — не открывать истинную причину его поведения и двойной его, С. П. Трубецкого, крестный путь? Значит, он прошел не только сибирскую Голгофу, но и особое испытание высших сил? Но тогда зачем он так рано 14 декабря устремился к Рылееву? Ведь они совсем не говорили о предстоящем через какие-то три–четыре часа?
Ответ прост: Трубецкой пришел к Рылееву объявить о своем намерении не выходить на площадь. Однако решимости не хватило. Позднее, видимо, он все ждал чего-то, что облегчило бы ему исполнение высшей воли и веления здравого смысла. Этим «чем-то» стала измена Якубовича и Булатова.
Однако и после — во время визита Рылеева и Пущина — он не смог сказать о своем намерении. Но в решении не явиться на площадь он остался тверд. Сергей Петрович был уверен: обезглавленное выступление не состоится, войска разойдутся по казармам. Главное — не будет крови!
Оказалось, что он обрек себя на еще большую муку — будто сам подставил солдат под картечь. Обморок, конечно же, был результатом понимания этого и, как следствие, нервного срыва. Но его слова о крови, что падет на его голову, если предполагать реальным обет молчания, который потребовали махатмы, становится еще более трагичным для личной судьбы Сергея Петровича. Ведь обет лишал его права на оправдание перед товарищами. Его последующее поведение — когда на каторге его соединили сначала с Волконским и братьями Борисовыми в Нерчинских рудниках, а потом со всеми декабристами в Читинском остроге, — подтверждение тому.
Он молча и мужественно страдал и так же мужественно переносил упреки и хулу, особенно в первые месяцы 1827 года: на чашах весов для него до конца жизни оставались Высшая воля и людской суд.
Миф или... быль? Если и повеление махатм, и выполнение Воронцовым особой миссии принять как реальный факт, то что это означало? Предвидели ли махатмы кровавую будущность русских революций и пытались их предотвратить? Выполняли ли какую-то политическую миссию и в чью пользу в непростых отношениях России с Европой, Азией и Америкой, или в отношениях Восток—Запад? Так ли отчетливо-прямолинейны были цель и назначение декабризма в России? Только ли события 14 декабря 1825 года отмечены вмешательством высших сил? Вопросов множество. Ответ на них может дать только будущее.
Пока же безусловно одно: декабристы каторгой и ссылкой длиной в тридцать лет искупали общий грех пролития невинной крови. Далеко не все они так считали. Эта истина стала понятной только из дали времени почти в два столетия. Однако ни С. П. Трубецкой, ни те его товарищи, кто рассматривал свое сибирское изгнание как покаяние и искупление, не подозревали, что они искупали не только грех кровопролития на Сенатской площади 14 декабря 1825 года, но и той, что рекой польется менее чем через столетие.
...Ситуация в России после 1812 года явно склонилась в сторону реакции — возобладала аракчеевщина. Перелом в политической и общественной жизни, таким образом, произошел не в 1825 году, как считали многие историки, а много раньше. Когда исследователи этого периода российской истории говорят о том, что декабристы выступили преждевременно, следует помнить именно об этом — об уже наступившей реакции. И победить — будь даже их выступление тщательно подготовлено и не было бы ни рылеевской импровизации, ни по сути предательства Якубовича и Булатова, а Трубецкой был бы на Сенатской и четко руководил восставшими — не удалось бы. Трудно предположить, что именно помешало бы в случае такого «безукоризненного» выступления, но помешало бы непременно, ибо государственная машина России давала мощный «задний ход», о существовании тайных обществ было известно, и 13 декабря уже был арестован Пестель.
Интуитивно декабристы предвидели неуспех, и в позднейших «Записках» и «Воспоминаниях» многих из них нота фатальной обреченности явно присутствует. В монографиях о Николае I последних лет единодушным рефреном проходит мысль: историки прошлых лет придавали преувеличенное значение роли декабристов и 14 декабря 1825 года в жизни императора.
Однако само слово «преувеличенное» не представляется уместным. Факт неоспоримый: декабристы и их дерзкая попытка замахнуться на святое и незыблемое для Николая I самодержавие жили в душе императора до последней минуты его жизни. И тут дело не только в самом выступлении. Соверши такой мятеж люди другого слоя российского общества, будь то разночинная или купеческая, к примеру, молодежь, память монарха стерла бы этот инцидент как досадный после примерного наказания.
Но дерзновение декабристов — людей лучших, старейших и родовитых дворянских фамилий, многие из которых были его сверстниками, с которым он встречался в свете или о которых слышал, — означало для него совсем иное. И прежде всего потому, что это были в основном гвардейские офицеры, а понятия «гвардия», «заговор», «бунт» для Николая имели однозначную ассоциацию: свержение, лишение трона и, как правило, жизни. Николай хорошо знал, чем закончились гвардейские заговоры для российских государей Анны Леопольдовны, Петра Ш, Павла I.
Ситуация для Николая усугублялась тем, что угроза гвардейского вмешательства была не только вне его дворца, но и внутри, так как военный губернатор Петербурга граф Михаил Милорадович и группа высших гвардейских офицеров настаивали на том, чтобы трон занял Константин, ибо он законный наследник. А Милорадович прямо заявил, что «законы империи не дозволяют располагать престолом по завещанию», да и самому Николаю, как мы помним, сказал недвусмысленно: «Вы знаете, в гвардии вас не любят».
Здесь нельзя не отдать должное Николаю: он учел печальный опыт свергнутых государей, которые стали жертвами гвардии, — свергнутых прежде всего потому, что были захвачены врасплох, хотя видели и чувствовали угрозу, но не защищались или не могли защититься. И слова Милорадовича, и донесение Дибича, и визит к нему Ростовцева вечером 12 декабря стали для Николая грозными сигналами и в то же время побуждением для его личных активных наступательных действий. Первым таким шагом, как уже говорилось, стала присяга Константину, когда он сделал вид, что покорился судьбе и предначертанному свыше, а шагом следующим — и самым главным — когда он, не дожидаясь окончания затянувшегося и непродуктивного «диалога» с Константином, провозглашает себя в ночь с 13 на 14 декабря императором, основываясь на написанном еще при Александре I отречении («рескрипте») Константина.
О каком преувеличении роли декабристов в монаршей судьбе Николая может идти речь, если он, только что овладевший вожделенным престолом российским, должен был пройти через неслыханный публичный бунт российской аристократии, а потом и через большую кровь.
Безусловно, нужны были не только актерские способности, но и железная воля, чтобы не обнаружить в себе — уверенном, молодом, четко отдающем приказы и команды, — чувство, владевшее им и за два дня до выступления декабристов, и особенно l4 декабря. Чувством этим был страх. Вернее, два страха: страх смерти, когда престол уже ждал его, и страх хоть в чем-то и как-то уронить свое только что заявленное монаршее достоинство, что там, на Сенатской, что после, при допросах декабристов в Зимнем. Вот почему Николай не использовал единственного шанса, который мог бы предотвратить кровопролитие: предстать перед мятежным каре и самому говорить с солдатами и офицерами (как сделал он спустя почти шесть лет во время холерного бунта, когда один, на лошади врезался в толпу — правда, то была «чернь»). Страх лишил его «сердца» и простого логического довода: он был невдалеке от мятежников, на лошади, представляя удобную мишень, и это продолжалось несколько часов. Если бы кто-то из офицеров или солдат захотел лишить его жизни, они сделали бы это без труда.
Его жестокая ярость и неумолимость к арестованным декабристам была платой за пережитый страх, за страшное напряжение последних дней перед 14 декабря и в этот роковой день, а потом и за то, что начал царствование с крови.
Ярость его была такой же всепоглощающей, как и страх. Только ярости он дал выход при допросах декабристов, а страх все время пытался подавить. Ему удавалось это время от времени на протяжении тридцати державных лет, но окончательно справиться с ним не смог до конца дней. И все эти годы не уходили из его мыслей декабристы. Это не преувеличение их роли — это данность. Данность историческая, которая подкреплялась и при расправе с братством Кирилла и Мефодия в 1846 году, и тем более в деле петрашевцев в 1849 году; подкреплялась и тем, что после расправы с декабристами не только имена их были запрещены в России, но даже упоминания — и о самом выступлении декабристов и о том, чего хотели эти «мученики свободы». Запрещено было говорить и тем более писать об этом. III отделение очень чутко вслушивалось в голоса общественности, литераторов, поэтов. И не случайно.
Живший за рубежом Александр Герцен первым заговорил о декабристах как о «фаланге героев», а на обложке его «Полярной звезды» — журнала, который он начал выпускать в Лондоне в своей «Вольной русской типографии»,были профили пятерых казненных декабристов.
В 1831 году (после разгрома польского восстания) за рубежом появились поляки-эмигранты, которым удалось избежать расправы Николая и которые считали себя последователями идей декабристов, так как те стали для них примером в борьбе «за вашу и нашу свободу», как они говорили, и не переставали искать в России единомышленников и возможных союзников. Те же участники польского восстания, кто не успел или не сумел эмигрировать, оказались в Сибири, и практически во всех городах и местечках, где жили после каторги на поселении декабристы, жили и ссыльные поляки. Тяготы сибирской неволи переносили вместе, помогали друг другу, вместе с декабристами занимались просветительской и педагогической работой и просто были друзьями. Ссыльные поляки и русские декабристы были истинными друзьями, — без тех кавычек, которые по отношению к российскому императору означали их непримиримость к деспотии.
***
Все следствие над декабристами — от первых допросов 14 декабря 1825 г. в Зимнем дворце до исполнения сентенции над 120 декабристами и казни пятерых на кронверке Петропавловской крепости — представляет особый интерес не только с точки зрения беззаконности этого следствия. Прежде всего потому, что в процессе его декабристы навсегда обрели статус «мучеников свободы»,. и потому, что в процессе этого следствия — буквально на глазах — фрунтоман великий князь Николай Павлович превратился в жестокого, мстительного деспота — монарха Николая I. Он достаточно быстро сориентировался, с какого рода заговором столкнулся. Уже вечером 15 декабря 1825 года в письме к брату Константину в Варшаву Николай составил предварительный отчет:
«Показания Рылеева, здешнего писателя, и Трубецкого раскрывают все их планы, имевшие широкие разветвления внутри Империи; всего любопытнее то, что перемена государя послужила лишь предлогом для этого взрыва, подготовленного с давних пор, с целью умертвить нас всех, чтобы установить республиканское конституционное правление; у меня имеется даже сделанный Трубецким черновой набросок конституции, предъявление которого ошеломило и побудило его признаться во всем. Сверх того, весьма вероятно, что мы откроем еще несколько каналий фрачников, которые представляются мне истинными виновниками убийства Милорадовича. Только что некий Бестужев (Александр Александрович. — Прим. авт.), адъютант моего дяди, явился ко мне лично, признавая себя виноватым во всем».
Константин Павлович поддержал Николая в письме от 22 декабря 1825 года:
«Я с живейшим интересом и серьезнейшим вниманием прочел сообщение о петербургских событиях, которое Вам угодно было прислать мне; после того, как я трижды прочел его, мое внимание сосредоточилось на одном замечательном обстоятельстве, поразившем мой ум, а именно на том, что список арестованных заключает в себе лишь фамилии лиц, до того неизвестных, до того незначительных, самих по себе и по тому влиянию, которое они могли оказывать, что я смотрю на них только как на передовых охотников, или застрельщиков, дельцы которой остались скрытыми на время, чтобы по этому событию судить о своей силе и о том, на что они могут рассчитывать.
Они виновны в качестве добровольных охотников, или застрельщиков, и в отношении их не может быть пощады, потому что в подобных вещах нельзя допустить увлечений, но равным образом нужно разыскивать подстрекателей и руководителей и, безусловно, найти их путем признания со стороны арестованных. Никаких остановок до тех пор, пока не будет найдена исходящая точка всех этих поисков, — вот мое мнение».
Аресты зачинщиков мятежа начались по приказу Николая сразу же, как только отгремели на Сенатской площади пушки.
В своих «Записках» монарх пишет: «Комнаты мои были похожи на Главную квартиру в походное время. Донесения от князя Васильчикова и от Бенкендорфа одно за другим ко мне приходили. Везде сбирали разбежавшихся солдат Гренадерского полка и части Московского. Но важнее было арестовать предводительствовавших офицеров и других лиц».
Как писал в начале XX века один из выдающихся исследователей декабризма Л. Е. Щеголев — филолог, историк, публицист, издатель журнала «Былое», во время первых допросов декабристов не было монарха Николая. Был только сыщик, следователь и дознаватель, и первые признания вырвал у арестованных он и только он. «За ничтожными исключениями все декабристы перебывали в кабинете дворца, перед ясными очами своего царя и следователя. Иногда государь слушал допросы, стоя за портьерами своего кабинета. Одного за другим свозили в Петербург со всех концов России замешанных в деле и доставляли в Зимний дворец. Напряженно, волнуясь, ждал их в своем кабинете царь и подбирал маски, каждый раз для нового лица. Для одних он был грозным монархом, которого оскорбил его же верноподданный, для других — таким же гражданином отечества, как и арестованный, стоявший перед ним, для третьих — старым солдатом, страдавшим за честь мундира, для четвертых — монархом, готовым произнести конституционные заветы, для пятых — русским, плачущим над бедствиями отчизны и отрешенно жаждущим исправления всех зол. А он на самом деле не был ни тем, ни другим, ни третьим: он просто боялся за свое существование и неутомимо искал всех нитей заговора с тем, чтобы все эти нити с корнем вырвать и успокоиться».
Это подтверждают и собственные «Записки» императора Николая I, которые он вел в 1831–1848 годах. Рассказ о допросах декабристов — прежде всего очень детальный и правдивый автопортрет молодого монарха, который вырисовывается через характеристики, даваемые им декабристам. В них достаточно откровенно передается и та смена его чувств — удовлетворенная месть, самодовольство, жестокость, мелодраматизм, издевка, которые скрывают (заметим, монарх начал писать «Записки» спустя 6, а последние воспоминания — спустя 23 года после 14 декабря) так и не прошедший страх. В этих же записках он обнаруживает, впервые так полно и явно, талант настоящего лицедея. Он меняет маски по ходу допросов непрерывно, а их, особенно в течение первой недели после 14 декабря, было множество, как это уже показал Щеголев.
Мало того, это лицедейство очень гармонично соединяется с другим его талантом — талантом психолога. «Муравьев (Сергей Иванович. — Прим. авт.), — пишет самодержец, — был образец закостенелого злодея. Одаренный необыкновенным умом, получивший отличное образование, но на заграничный лад, он был в своих мыслях дерзок и самонадеян до сумасшествия, но вместе скрытен и необыкновенно тверд». Заметим, Муравьева-Апостола доставили во дворец закованным, хотя он был ранен, и, превозмогая боль, заговорщик пытался что-то отвечать царю, но только то, что не могло повредить его товарищам. «Объясните мне, Муравьев, — требовал монарх, — как вы, человек умный, образованный, могли хоть на одну секунду до того забыться, чтоб считать ваше намерение сбыточным, а не тем, что есть, — преступным злодейским сумасбродством?.. — Муравьев ничего не отвечал, но качал головой с видом, что чувствует истину, но поздно».
Вот череда других «характеристик» декабристов, которых лично допрашивал монарх и которых сколько возможно очернял:
«Артамон Муравьев был не что иное, как убийца, изверг без всяких других качеств, кроме дерзкого вызова на цареубийство. Подл в теперешнем положении, он валялся у меня в ногах, прося прощения...»
«Напротив, Матвей Муравьев, сначала увлеченный братом, но потом в полном раскаянии уже некоторое время от всех отставший, из братской любви только спутник его во время бунта и вместе с ним взятый, благородством чувств, искренним глубоким раскаянием меня глубоко тронул».
«Провезли мимо меня в санях лишь только что пойманного Оболенского. Возвратись к себе, я нашел его в той передней комнате, в которой теперь у наследника бильярд. Следив уже давно за подлыми поступками этого человека, я как будто предугадал его злые намерения и, признаюсь, с особенным удовольствием объявил ему, что не удивляюсь ничуть видеть его в теперешнем его положении перед собой, ибо давно его черную душу предугадывал. Лицо его имело зверское и подлое выражение, и общее презрение к нему сильно выражалось».
Читая монаршие «Записки» нельзя не подивиться «разнообразию» эпитетов, которыми он награждает арестованных:
«Каховский говорил смело, резко, положительно и совершенно откровенно. Причину заговора относя к нестерпимым будто притеснениям и неправосудию, старался причиной их представлять покойного императора. Смоленский помещик, он в особенности вопил на меры, принятые там для устройства дороги по проселочному пути, по которому государь и императрица следовали в Таганрог, будто с неслыханными трудностями и разорением края исполненными. Но с тем вместе он был молодой человек, исполненный прямо любви к отечеству, но в самом преступном направлении».
Лицемерие и жестокость настолько естественны для Николая, что именно эти черты он почитает в себе за справедливость и, не стесняясь, обнаруживает их в письмах к матери и брату, рассказывая о буднях сыска и комментируя допросы декабристов. В этих рассказах звучит и нота наслаждения своей властью, только что обретенной: «Упомяну об порядке, как допросы производились, они любопытны. Всякое арестованное — здесь ли, или привезенное сюда — лицо доставлялось прямо на главную гауптвахту. Дежурный флигель-адъютант доносил об этом генералу Левашову, он мне, в котором бы часу это ни было, даже во время обеда. Допросы делались, как и первую ночь — в гостиной. В комнате никого не было, кроме генерала Левашова и меня. Всегда начиналось моим увещеванием говорить сущую правду, ничего не прибавляя и не скрывая и зная наперед, что не ищут виновного, но делают искренно дать возможность оправдаться, но не усугублять своей виновности ложью или отпирательством.
Ежели лицо было важно по участию, я лично опрашивал, малозначащих оставлял генералу Левашову, в обоих случаях после словесного допроса генерал Левашов все записывал или давал часто и самим писать свои первоначальные признания. Когда таковые были готовы, генерал Левашов вновь меня призывал или входил ко мне, и по прочтении допроса, я писал собственноручное повеление генерал-адъютанту Сукину* о принятии арестанта и каким образом его содержать — строго ли, секретно, или простым арестом.
##* А. Я. Сукин (1765–1857), генерал-адъютант, генерал от инфантерии, сенатор и член Государственного совета, комендант Петропавловской крепости.
Единообразие сих допросов особенного ничего не представляло: те же признания, те же обстоятельства, более или менее полные. Но было несколько весьма замечательных, об которых упомяну. Таковые были Каховского, Никиты Муравьева, Пестеля, Артамона Муравьева, Матвея Муравьева, Сергея Волконского и Михайлы Орлова.
Пестель был привезен в оковах, по особой важности его действий, его привезли и держали секретно. Сняв с него оковы, он приведен был вниз, в Эрмитажную библиотеку. Пестель был злодей во всей силе слова, без малейшей тени раскаяния, с зверским выражением и самой дерзкой смелости в запирательстве, я полагаю, что редко найдется подобный изверг»*.
##*Междуцарствие 1825 года и восстание декабристов в переписке и мемуарах членов царской семьи, М.—Л., 1926. С. 32–36.
Вот еще один «портрет» декабриста из «Записок» монарха:
«Сергей Волконский, набитый дурак, таким нам всем давно известный лжец и подлец в полном смысле, и здесь таким же себя показал. Не отвечая ни на что, стоя, как одурелый, он собою представлял самый отвратительный образец неблагодарного злодея и глупейшего человека» (напомним: С. Г. Волконский — герой минувшей Отечественной войны 1812 года, храбрейший офицер, награжденный множеством русских и иностранных военных орденов).
Нельзя не обратить внимания, что самодержец не стесняется в категорических определениях: «дурак», «дурак набитый», «злодей», и т. д. по отношению к тем декабристам, кто разглядел его «маскарадные» ухищрения или, зная хорошо особенности характера великого князя Николая Павловича, не поверил ни в одну из примеряемых им масок. Показателен и слог монарха.
Самыми интересными, видимо, следует считать допросы Михаила Федоровича Орлова и Сергея Петровича Трубецкого, потому что в них явно и ярко обнаруживается ненависть монарха к их духовному, интеллектуальному превосходству, которую он не в силах был побороть.
«Орлов жил в отставке в Москве. С большим умом, благородной наружностию — он имел привлекательный дар слова, — пишет Николай I. — Быв при покойном императоре флигель-адъютантом — он им назначен был при сдаче Парижа для переговоров. Пользуясь долго особым благорасположением покойного государя, он принадлежал к числу тех людей, которых щастие избаловало, у которых глупая надменность затмевала ум, щитая, что они рождены для преобразования России. Орлову менее всех должно было забыть, чем он был обязан своему государю, но самолюбие заглушило в нем и тень благодарности и благородства чувств. Завлеченный самолюбием, он с непостижимым легкомыслием согласился быть и сделался главою заговора, хотя вначале не столь преступного, как впоследствии. Когда же первоначальная цель общества начала исчезать и обратилась уже в совершенный замысел на все священное и цареубийство, Орлов объявил, что перестает быть членом обществ и, видимо, им более не был, хотя не прекращал связей знакомства с бывшими соумышленниками и постоянно следил и знал, что делалось у них. В Москве, женатый на дочери генерала Раевского, Орлов жил в обществе как человек, привлекательный своим умом, нахальный и большой говорун. Когда пришло повеление об арестовании, никто верить не мог, чтобы он был причастен к открывшимся злодействам. Caм он, полагаясь на свой ум и в особенности увлеченный своим самонадеянием, полагал, что ему стоить будет сказать слово, чтобы снять с себя и тень участия в деле.
Таким он явился. Быв с ним очень знаком, я его принял как старого товарища и сказал ему, посадив с собой, что мне очень больно видеть его у себя без шпаги, что, однако, участие его в заговоре нам вполне уже известно, и вынудило его призвать к допросу, но не с тем, чтоб слепо верить уликам на него, но с душевным желанием, чтобы мог вполне оправдаться, что других я допрашивал, его же прошу как благородного человека, старого флигель-адъютанта покойного императора сказать мне откровенно, что знает. Он слушал меня с язвительной улыбкой, как бы насмехаясь надо мной, и отвечал, что ничего не знает, ибо никакого заговора не знал, не слышал и потому к нему принадлежать не мог; но что ежели б и знал про него, то над ним бы смеялся как над глупостью. Все это было сказано с насмешливым тоном и выражением человека, слишком высоко стоящего, чтоб иначе отвечать как из снисхождения».
«Дав ему говорить, я сказал ему, что он, по-видимому, странно ошибается насчет нашего обоюдного положения, что не он снисходит отвечать мне, а я снисхожу к нему, обращаясь не как с преступником, а как со старым товарищем, и кончил сими словами:
— Прошу вас, Михаил Федорович, не заставьте меня изменить моего с вами обращения, отвечайте моему к вам доверию искренностью.
Тут он рассмеялся еще язвительнее и сказал мне:
— Разве общество под названием „Арзамас“ хотите вы узнатъ?
Я отвечал ему весьма хладнокровно:
— До сих пор с вами говорил старый товарищ, теперь вам приказывает Ваш государь, отвечайте прямо, что вам известно.
Он прежним тоном повторил:
— Я уже сказал, что ничего не знаю и нечего мне рассказывать.
Тогда я встал и сказал генералу Левашову:
— Вы слышали? Принимайтесь же за ваше дело, — обратясь к Орлову: — А между нами все кончено».
Надо отдать должное монарху: он не переигрывает, как только понимает, что Орлов не поверил маске «старый товарищ». Он мгновенно сбрасывает эту маску, и перед нами — жандарм-сыскник, который предлагает другому жандарму заняться привычным «ремеслом» и «потрудиться» над тем, кому он только что демонстрировал «дружескую доверительность». «Записки» Николая предназначались для членов царской семьи и для близких ко двору людей, и царь был уверен, что лицемерное покрывало, наброшенное им на сцену, где «неблагодарный» Орлов жестокосердно оскорбил и его, самодержца, и «товарищеские» его чувства, скроет его страх и почти патологическую ненависть к блистательному Михаилу Орлову — национальному герою минувшей Отечественной войны, ученому, философу, выдающемуся человеку своего времени.
«Трубецкой был выдан князю Голицыну и им ко мне доставлен, — продолжает монарх. — Призвав генерала Толля во свидетели нашего свидания, я велел ввести Трубецкого и приветствовал его словами:
— Вы должны быть известны об происходившем вчера. С тех пор много объяснилось, и, к удивлению и сожалению моему, важные улики на вас существуют, что вы не только участником заговора, но должны были им предводительствовать. Хочу вам дать возможность хоть несколько уменьшить степень вашего преступления добровольным признанием всего вам известного; тем вы дадите мне возможность пощадить вас, сколько возможно будет. Скажите, что вы знаете?
— Я невинен, я ничего не знаю, — отвечал он.
— Князь, опомнитесь и войдите в ваше положение; вы — преступник, я — ваш судья. Улики на вас — положительные, ужасные, и у меня в руках. Ваше отрицание не спасет вас; вы себя погубите — отвечайте, что вам известно?
— Повторяю, я невиновен, я ничего не знаю.
Показывая ему конверт, сказал я:
— В последний раз, скажите, князь, что вы знаете, ничего не скрывая, или — вы невозвратно погибли. Отвечайте.
Он еще дерзче мне ответил:
— Я уже сказал, что ничего не знаю.
— Ежели так, — возразил я, показывая ему развернутый его руки лист, — так смотрите же, что это?
Тогда он, как громом пораженный, упал к моим ногам в самом постыдном виде.
— Ступайте вон, с вами кончено, — сказал я, и генерал Толль начал ему допрос. Он отвечал весьма долго, стараясь все затемнять, но, несмотря на то, изобличал еще больше себя и многих других».
Здесь совершенно необходимы два комментария.
Первый — относительно падения к ногам монарха. Если даже предположить, что монарх не выдавал в записках своих желаемое за действительное и князь Трубецкой мог опуститься на колени, то только прося Господа Бога пощадить его товарищей и увлеченных ими солдат. Заставляет не верить монарху не только то, что полковник Трубецкой — это храбрейший из офицеров минувшей французской кампании, но и то, что многие детали из своих личных допросов арестованных монарх опускал, чтобы не повредить своему величию. Например, что он подслушивал допросы многих из них, стоя в соседней комнате за портьерами (то же было и после разговора с князем Трубецким: самодержец после совершенно унизивших арестованного , как ему казалось, слов, удалился, предоставив вести допрос Толлю, однако остался подслушивать за портьерой, — иначе откуда бы ему знать, как давал показания Трубецкой?).
Второй комментарий касается того «листа», который показывал Николай Трубецкому и который был обнаружен в кабинете князя во время обыска в ночь с 14 на 15 декабря. Есть прямая необходимость процитировать этот документ, так как он раскрывает планы декабристов на случай их победы 14 декабря и красноречиво свидетельствует, насколько опередило свой век сознание декабристов и как близки они были к воплощению идеи об истинно демократическом обществе.
«В манифесте Сената объявляется:
1. Уничтожение бывшего правления.
2. Учреждение временного, до установления постоянного выборными.
3. Свободное тиснение, и потому уничтожение цензуры.
4. Свободное отправление богослужения всем верам.
5. Уничтожение права собственности, распространяющееся на людей (то есть крепостного права. — Прим. авт.).
6. Равенство всех сословий перед законом, и потому уничтожение военных судов, и всякого рода судных комиссий, из коих все дела поступают в ведомство ближайших судов гражданских.
7. Объявление права всякому гражданину заниматься чем он хочет, а потому дворянин, купец, мещанин все равно имеют право вступать в воинскую и гражданскую службу и в духовное звание, торговать оптом и в розницу, платя установленные повинности для торгов. Приобретать всякого рода собственность, как то: земля, дома в деревнях и городах. Заключать всякого рода условия между собой, тягаться друг с другом перед судом.
8. Сложение подушных податей и недоимок по оным.
9. Уничтожение монополий, как то: на соль, на продажу горячего вина и проч., и потому учреждение свободного винокурения и добывания соли, с уплатою за промышленность с количества добывания соли и водки.
10. Уничтожение рекрутских наборов и военных поселений.
11. Убавление срока службы военной для нижних чинов, и определение последует по уравнении воинской повинности между всеми сословиям.
12. Отставка без изъятия нижних чинов, прослуживших 15 лет.
13. Учреждение волостных, уездных, губернских и областных правлений и порядка выборов сих правлений, кои должны заменить всех чиновников, доселе от гражданского правительства назначаемых.
14. Гласность судов.
15. Введение присяжных в суды уголовные и гражданские.
Учреждает правление из 2-х или 3-х лиц, которому подчиняет все части высшего управления, то есть все части высшего управления, то есть все министерства, Совет, Комитет министров, армии, флот. Словом, всю верховную исполнительную власть, но отнюдь не законодательную и не судную. Для сей последней остается министерство, подчиненное временному правлению, для суждения дел, не решенных в нижних инстанциях, остается департамент Сената уголовный и учреждается департамент гражданский, кои решают окончательно, и члены коих останутся до учреждения постоянного правления.
Временному правлению поручается приведение в исполнение:
1. Уравнение всех прав сословий.
2. Образование местных волостных, уездных, губернских и областных управлений.
3. Образование внутренней народной стражи.
4. Образование судной части с присяжными.
5. Уравнение рекрутской повинности между сословиями.
6. Уничтожение постоянной армии.
7. Учреждение порядка избрания выборных в палату представителей народных, кои долженствуют утвердить на будущее время имеющий существовать порядок правления и государственное законоположение».
Манифест этот составил князь Трубецкой, и его одобрили накануне выступления Оболенский, Пущин и Рылеев. «Сделать подобную программу политической реальностью, — пишет Я. Гордин в книге „Мятеж реформаторов“, — можно было только путем вооруженного переворота. Речь могла идти о захвате власти, а не о переговорах с компромиссным решением».
Это прекрасно понял монарх, и потому, одержав — самолично — победу на Сенатской площади картечью, закреплял и удерживал эту победу тоже сам, но теперь сменой масок при допросах декабристов, чтобы искоренить крамолу если не на века, то на предстоящее ему царствование. «Держи все», — сказал он перед самой кончиной сыну-наследнику и, видимо, не успел добавить: «как держал все я сам». Эту истину, которая стала его ничем не поколебленным убеждением во все 30 лет его царствования, Николай усвоил в те декабрьские дни, начиная с 12-го, когда еще он не был императором, но приблизился настолько к трону российскому, что смерть была бы предпочтительнее, чем отойти, а тем более отказаться от него.
Следует подчеркнуть, что текст манифеста Трубецким писался спешно — ввиду непредвиденно возникшей ситуации междуцарствия, которой так же спешно решено было воспользоваться заговорщиками, поэтому в манифест вошли как положения «Русской правды» П. И. Пестеля, так и части конституции Н. М. Муравьева.
Как известно, в апреле 1824 года, когда Пестель, возглавлявший Южное общество, приезжает в Петербург, руководителям Северного и Южного обществ не удалось договориться ни о едином правлении (республиканском или конституционной монархии), ни о своем объединении.
Тогда на последнем совещании на квартире Е. П. Оболенского, где присутствовали С. П. Трубецкой, Н. М. Муравьев, М. И. Муравьев-Апостол, М. М. Нарышкин и П. И. Пестель, было решено отложить объединение обоих тайных обществ на два года, а до этого «действовать заодно, друг другу во всем вспомоществуя, и принимать взаимно приезжающих членов как членов единого общества».
Пестель тогда согласился на созыв после восстания (которое в то время не планировалось раньше лета 1826 года) Великого собора народных депутатов для решения вопроса о форме правления при условии учреждения на период до созыва Верховного собора Временного правления с ограниченным сроком полномочий. В 1826 году предполагалось собрать уполномоченных от обоих обществ для выработки общих правил и для «избрания правителей в оба общества». Было также peшено, что при обстоятельствах, не терпящих промедления, каждое тайное общество имело право предпринять самостоятельное открытое выступление «всеми наличными силами».
Такими «обстоятельствами» стало междуцарствие, чем и воспользовались северяне 14 декабря 1825 года.
***
Возвратимся к процедуре допросов, которые вел монарх Николай I. П. Е. Щеголев пишет:
«Без отдыха, без сна он допрашивал в кабинете своего дворца арестованных, вынуждая признания, по горячим следам давал приказы о новых арестах, отправлял с собственноручными записками допрошенных в крепость, и в этих записках тщательно намечал тот способ заключения, который применительно к данному лицу мог привести к обнаружениям, полезным для следственной комиссии».
Итак, каждого посылаемого в Петропавловскую крепость декабриста сопровождала собственноручная записка государя, адресованная коменданту крепости генерал-адъютанту Сукину. Всего за время следствия Николай направил Сукину около 150 таких записок. Они сохранились в архивах России.
«Присылаемого Пушкина 1-го (Николая Сергеевича Бобрищева-Пушкина. — Прим. авт.) заковать в ручные железа и посадить и содержать строго»; «Присылаемого Трубецкого содержать наистрожайше»; «Присыпаемого Якушкина заковать в ножные и ручные железа, поступать с ним строго и не иначе содержать, как злодея» (позднее в своих «Записках» В. И. Штейнгель расскажет, как, ожидая допроса, он увидел через дырочку в ширмах одного из своих «товарищей страдания», который содержался строго: с завязанными назад руками и с наножным железным прутом, так что он едва мог двигаться); «Присылаемого Бестужева посадить в Алексеевский равелин под строжайший арест». М. А. Фонвизина: «Посадить, где лучше, но строго, и не давать видеться ни с кем»; «Бестужева по присылке, равно и Оболенского, и Щепина велеть заковать в ручные железы»; Н. И. Лорера: «Содержать под строжайшим арестом» и т. д.
Записка, адресованная генерал-адъютанту Сукину вкладывалась в небольшой, грубой бумаги конверт примерно 10 на 10 см. Когда впервые видишь и держишь в руках этот конверт, невольно содрогаешься: по краям его — по всему его периметру — монарх велел провести черными чернилами жирную линию. Получается траурная рамка. Тем самым самодержец подчеркивал: эти люди, пока еще живые, — уже мертвецы: социальные, политические, гражданские.
Содрогаешься прежде всего от мысли: какой же мелкой, мелочной должна была быть душа и каким жестоким сердце у этого 29-летнего человека, чтобы додуматься до такой — садистской или параноидной? — детали, как траурная рамка, окаймляющая фамилию живого человека. Однако это были только первые обороты той чудовищной машины, которую раскручивал монарх. Ускорение этой машине задавали его лицемерие, злоба, умственная недалекость и почти сладострастная жестокость. Эти же свойства обнаруживаются в каждой строчке его письма к брату — великому князю Михаилу Павловичу от 12 июля 1826 года:
«Осуждены на смерть не мной, а по воле Верховного суда, которому я предоставил их участь, пять человек: Рылеев, Каховский, Сергей Муравьев, Пестель и Бестужев-Рюмин, все прочие на каторгу, на 20, 15, 12, 8, 5 и 2 года. Итак — конец этому адскому делу! 14 числа молебен с поминкой на самом месте бунте, все войска, бывшие в деле — в ружье, а стоять будут случайно почти так, как в этот день».
И здесь, прежде чем попытаться ответить, чем в действительности было судилище над декабристами, сделаем небольшое отступление.
***
В феврале 1878 года Лев Николаевич Толстой приехал из Ясной Поляны в Москву, чтобы собрать материалы о декабристах для задуманного о них романа. Он встречается и долго беседует с оставшимися в живых декабристами П. Н. Свистуновым и А. П. Беляевым. Писателю помогают самые разные люди, и вскоре он знакомится с письмами А. А. Бестужева-Марлинского, «Записками» М. Бестужева, В. Штейнгеля, читает статьи о Г. С. Батенкове, К. Ф. Рылееве.
В некрологе М. И. Муравьева-Апостола В. В. Якушкин писал: «Когда гр. Л. Н. Толстой собирался несколько лет тому назад писать роман о декабристах... он приходил к Матвею Ивановичу для того, чтобы расспрашивать его, брать у него записки его товарищей и т. д. И Матвей Иванович неоднократно тогда высказывал уверенность, что гр. Толстой не сможет изобразить избранное им время, избранных им людей: для того, чтобы понять наше время, понять наши стремления, необходимо вникнуть в истинное положение тогдашней России; чтобы представить в истинном свете общественное движение того времени, нужно в точности изобразить все страшные бедствия, которые тяготели тогда над русским народом; наше движение нельзя понять, нельзя объяснить вне связи с этими бедствиями, которые его и вызвали; а изобразить вполне эти бедствия гр. Л. Н. Толстому будет нельзя, не позволят, даже если бы он и захотел». Писателя, действительно, III отделение не допустило в архив. Он прекратил работать над декабристами, но услышанное от последних декабристов пригодилось ему в 1902 г., когда он начал писать «Хаджи-Мурата», где одну из глав посвятил Николаю I. Одна из редакций характеристики монарха была такой: «Царствование его началось ложью о том, что он, играя роль, уверял при всяком удобном и неудобном случае, что он не знал того, что Александр назначил его наследником, и что он не желает престола. Это была ложь.
Властолюбивый, ограниченный, необразованный, грубый и потому самоуверенный солдат, он не мог не любить власти, и интересовался только властью, одного желая — усиления ee. Его присяга Константину, из которой он и его льстецы сделали потом подвиг самоотвержения, была вызвана страхом. Не имея в руках акта о престолонаследии, и не зная решения Константина, провозглашение себя императором подвергало его опасности быть свергнутым, убитым, и он должен был присягнуть Константину. Когда же Константин опять отказался, вспыхнул мятеж, состоящий в том, что люди хотели облегчить то бремя, которое будто бы так тяготило его. И на это он ответил картечью, высылкой и каторгой лучших русских людей. Ложь вызвала человекоубийство, человекоубийство вызвало усиленную ложь».
Из письма Толстого Стасову: «Окончил статью о войне и занят Николаем I и вообще деспотизмом, психологией деспотизма, которую хотелось бы художественно изобразить в связи с декабристами».
Во время одной из встреч В. В. Стасов дает Толстому один любопытный документ — копию с подлинника, хранящегося у его приятеля. Л. Н. Толстой делает свою копию, сохраняя орфографию подлинника, и озаглавливает ее «Документ Николая».
П. Е. Щеголев упоминает об этом в книге «Николай I и декабристы»: «Существует один любопытный документ. Это — составленный и собственноручно написанный Николаем с многочисленными помарками обряд, по которому должна была быть совершена казнь и экзекуция над декабристами».
Первая публикация, в которой рассказана предыстория нахождения текста «Записки» и дан полный ее вариант, была в 50-е годы XX столетия в журнале «Новый мир», автор Е. Серебровская*.
##* Новый мир. 1958. № 9. С. 276–278.
Интересен при этом исторический парадокс: подлинник «Записки» принадлежал поэту Арсению Аркадьевичу Голенищеву-Кутузову — внуку графа Павла Васильевича Голенищева-Кутузова, который был в 1825–1830 годах петербургским генерал-губернатором. Для современников и для потомков его имя навсегда связано с палачеством: он, один из убийц Павла I, спустя четверть века снова по сути выступает в роли убийцы, будучи активным членом Следственной комиссии, осудившей декабристов. Это его имел в виду Павел Иванович Пестель, когда на допросе, обвиняемый и царем, и членами Комиссии в кровожадности, в том, что он изверг и цареубийца, заявил:
— Я еще не убил ни одного царя, а среди моих судей есть и цареубийцы!
Именно ему, Голенищеву-Кутузову адресовал монарх для исполнения свою «Записку», писанную в одночасье, не стесняясь своей плохой грамматики, помарок и исправлений, которые еще более откровенно обнажают и его жестокость, и животный страх, и нетерпение скорой кровавой расправы (даже сейчас «Записка» поражает обстоятельностью и бездушием).
Арсений Аркадьевич Голенищев-Кутузов вряд ли имел намерение обнародовать документ, связанный и с позорной страницей истории самодержавия, и c именем своего деда (да и публикация в то время была невозможна — на троне восседал старший сын Николая I — Александр II). Однако, разрешая приятелю своему В. В. Стасову скопировать подлинник, видимо не сомневался, что рано или поздно этот документ получит огласку.
Автограф Николая I
«В кронверке занять караул. Войскам быть в 3 часа. С начала вывести с конвоем приговоренных к каторге и разжалованных и поставить рядом против знамен. Конвойным оставаться за ними щитая по два на одного. Когда все будет на месте то командовать на караул и пробить одно колено похода потом г. генералам командующим эск. и арт. прочесть приговор после чего пробить 2 колено похода и командовать на плечо тогда профосам сорвать мундир кресты и переломить шпаги, что потом и бросить в приготовленный костер. Когда приговор исполнится, то вести их тем же порядком в кронверк тогда взвести присужденных к смерти на вал, при коих быть священнику с крестом.
Тогда ударим тот же бой, как для гонения сквозь строй докуда все не кончится после чего зайти по отделениям на право и пройти мимо и разпустить по домам».
«Это какое-то утонченное убийство», — сказал Лев Николаевич, прочитав документ, и, благодаря В. В. Стасова за возможность познакомимся с ним, добавил, что у него теперь «ключ, отперший не столько историческую, сколько психологическую дверь».
***
Попытки историков, исследователей на протяжении нескольких десятков лет определить, выявить какие-то закономерности не только в отношении Николая I к разным декабристам, но и в оценке их вины и в последующих актах осуждения «друзей по 14 декабря», не увенчались успехом. По той простой причине, что не было ни этих закономерностей, ни каких-то разумно объяснимых мотивов его поведения и определения характера наказания декабристов.
Декабрист Н. В. Басаргин был очень близок к истине, когда писал: «Комитет поступал, по желанию ли самого государя или по собственному неразумному к нему усердию, вопреки здравому смыслу и понятию о справедливости. Вместо того, чтобы отличить действия и поступки от пустых слов, он именно на последних-то и основывал свои заключения о целях общества и о виновности его членов.
Им не принимались в соображение ни лета, ни характер обвинения, ни обстоятельства, при которых произносимы были какие-нибудь слова, ни последующее его поведение. Достаточно было одного дерзкого выражения, чтобы обречь на погибель человека».
Однако Басаргин слишком мягко определил усердие Комитета — как неразумное. Только что обретший трон российский император недвусмысленно поощрял и добываемые Комитетом чистосердечные признания, и одобрял их рвение как неумолимо жестоких судей.