Декабристы

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » Декабристы » РОДОСЛОВИЕ И ПЕРСОНАЛИИ ПОТОМКОВ ДЕКАБРИСТОВ » Шаховская-Шик Наталья Дмитриевна.


Шаховская-Шик Наталья Дмитриевна.

Сообщений 1 страница 10 из 20

1

НАТАЛЬЯ ДМИТРИЕВНА ШАХОВСКАЯ 

Наталья Дмитриевна Шаховская-Шик (1890—1942) — историк, писатель, переводчик, деятель кооперативного движения.

Родилась в 1890 году в селе Михайловское Ярославской губернии в имении деда генерала от инфантерии князя Ивана Фёдоровича Шаховского. Прадед Натальи Дмитриевны — декабрист Фёдор Петрович Шаховской, отец — Дмитрий Иванович, общественный и политический деятель, министр государственного призрения Временного правительства.
В 1907 году окончила с золотой медалью Ярославскую женскую гимназию, а в 1913 году исторический факультет Московских высших женских курсов.
В 1912—1917 годах работала в издательстве К. Ф. Некрасова, где было опубликовано несколько её работ. После Революции возглавила неторговый отдел Дмитровского союза кооперативов. В 1919 году переехала в Сергиев Посад, где продолжила работу в местном отделении Союза кооперативов, а после его ликвидации в конце 1920 года преподавала в педагогическом техникуме. В 1920-е годы работала экскурсоводом в Историческом музее в Москве.
С 1931 года жила в Малоярославце, где перенесла немецкую оккупацию. Умерла от туберкулёза в 1942 году в Москве.
Муж (с 1918 года) — священник Михаил Владимирович Шик. Дети — Сергей, Мария, Елизавета, Дмитрий, Николай.

Первые работы публикуются в период работы в издательстве К. Ф. Некрасова — исторические очерки (о Данииле Галицком, о Сергии Радонежском), исследование о сыске посадских тяглецов в XVII веке, биография В. Г. Короленко (получила высокую оценку самого Владимира Галактионовича, отметившего в письме к автору: «Примите это письмо как выражение моей благодарности за вашу работу, которая, повторяю, кажется мне хорошей по тону и по той внимательности, с какой вы отнеслись к своей задаче. С очень многими вашими критическими замечаниями согласен»), статья памяти А. П. Чехова. Была подготовлена, но не опубликована работа о князе А. М. Курбском. Вновь возвращается к литературной деятельности в конце 1920-х годов — сотрудничает с издательством «Посредник», переводит и пишет для детей и юношества популярные книги о выдающихся личностях (Кулибине, Ползунове, Фарадее и др.). В 1930-е годы пишет рассказы о детях, впервые опубликованные лишь в 1997 году.

Отредактировано AWL (14-10-2011 21:17:12)

2

Еврейские родственники, «непоминающие» и Бутовский полигон – история семьи священника Михаила Шика.

27 сентября 1937 года на Бутовском полигоне под Москвой было расстреляно 272 человека, одним из них был известный московский священник, участник движения так называемых «непоминающих», отец Михаил Шик. Четверо детей отца Михаила, Сергей Михайлович (1922 г.р.), Мария Михайловна (1924 г.р.), Елизавета Михайловна (1926 г.р.) и Дмитрий Михайлович (1928 г.р.) рассказывают об истории и сегодняшней жизни своей семьи.
Анастасия Коскелло

http://sh.uploads.ru/xKA5u.jpg

Четверо детей отца Михаила Шика – Дмитрий Михайлович, Елизавета Михайловна, Мария Михайловна и Сергей Михайлович, в Музее новомучеников и исповедников Российских на Бутовском полигоне в годовщину смерти отца, 27 сентября 2002 года.
Шики и Егеры

Отец Михаил Шик родился в Москве в состоятельной еврейской семье в 1887 году. Полное имя, данное ему при рождении, было Юлий Михаил. Отец будущего священника, Владимир (Вольф) Миронович Шик, был коммерсантом, купцом первой гильдии и почетным гражданином Москвы, что давало семье право проживания в столице, а детям — возможность обучения в университете. Мать Юлия Михаила, Гизелла Яковлевна, урожденная Егер, также происходила из знатного еврейского семейства. Это ее родня производила легендарные «егеровские халаты», упоминаемые у Ильфа и Петрова. Трикотажные фабрики Егеров имелись в Петербурге, Москве, Варшаве. Марка «Егер» до революции считалась атрибутом роскоши…

Как и большинство порядочных еврейских семейств, Шики высоко ценили культуру и образование. Все дети много читали и хорошо учились. В 1905 году Михаил окончил 5-ю Московскую гимназию, одну из лучших в то время в столице, и естественным образом вошел в круг московской интеллигенции. Его одноклассниками были Георгий Вернадский (сын знаменитого академика, впоследствии — профессор русской истории в университете в Нью-Хевене), Дмитрий Поленов (сын художника, позднее — директор музея в усадьбе Поленово), Василий Сахновский (впоследствии известный режиссер), а также будущий знаменитый художник-график и академик Владимир Фаворский. В дальнейшем эти люди долгие годы были друзьями семьи Шиков.

Отношение к религии в семье Шиков-старших было довольно поверхностным. «Дедушка был человек, к вере равнодушный — вспоминает Елизавета Михайловна, младшая дочь отца Михаила, — Но он был очень беззлобный. Он любил пошутить, любил быть в компании. Он, наверное, немножко был под каблучком у бабушки…». Бабушка, Гизелла Яковлевна, также не была религиозной еврейкой, но все же отдавала дань традиции, чтила основные праздники. «Маца у нее на Пасху всегда была, — уточняет старшая дочка отца Михаила, Мария Михайловна, — что бы там ни происходило, она всегда говорила: „Я была еврейкой и умру еврейкой“». По словам Елизаветы Михайловны, Гизелла Яковлевна «вообще была верующей, но вера ее была какая-то расплывчатая. Она верила в Бога, но ни в иудейского, ни в христианского… В Бога вообще».

«Выкрест»

В 1912 году Михаил Шик окончил Московский университет сразу по двум кафедрам — всеобщей истории и философии, после чего продолжал свои занятия философией в одном из университетов Германии. По словам младшей дочери, Елизаветы Михайловны, уже тогда он «читал и знал Евангелие лучше многих православных, любил церковные богослужения, но от решения креститься был еще далек».

Во время Первой Мировой Михаил Владимирович был призван в действующую армию, был унтер-офицером, служил сначала в тылу, в хозяйственных частях, а с 1917 года на фронте, в инженерном батальоне (позже преобразованном в полк). По-видимому, именно в годы войны, в нем утвердилось желание принять православие. В 1918 году, практически сразу после демобилизации, в возрасте 31 года, в Киеве он принял святое крещение под именем Михаил (своим небесным покровителем он в дальнейшем считал св. мученика князя Михаила Черниговского). Крестными его стали близкие друзья — бывший одноклассник В. А. Фаворский и общая подруга их юности В. Г. Мирович. В том же году Михаил Владимирович женился на Наталье Дмитриевне Шаховской, дочери князя Д. И. Шаховского, до революции — видного деятеля кадетской партии.

Для родителей Михаила все произошедшее было большим ударом. Слово «выкрест» было страшным клеймом для большинства еврейских семей. Особенно переживала мать, Гизелла Яковлевна. И немудрено, вспоминает Мария Михайловна, «ведь сначала крестился ее второй сын, потому что ему просто надо было жениться. Родители невесты, русские дворяне, не хотели выдавать дочь замуж за еврея, и он крестился — в 1912-м году еще. У бабушки тогда было такое ощущение, что она младшего сына потеряла. Потом в 1931 году умерла ее дочь, которая тоже перед смертью крестилась. И у нее было такое ощущение, что она теперь потеряла всех детей. Детей, которых она по-еврейски страшно любила».

По словам внуков, осуждать сына Гизелла Яковлевна не стала. «Она вообще пыталась не давить на детей, — вспоминает Мария Михайловна, — Она просто воспринимала все произошедшее как свое личное горе». По словам Елизаветы Михайловны, отец Михаил также не пытался «воцерковить» родителей: «Папа вообще на них никогда не давил, хотя и переживал очень, что родители не приведены к Богу, и советовался об этом со священниками».
Торгсиновский крокет

В дальнейшем Владимир Миронович и Гизелла Яковлевна органично влились в семейство сына-священника. А после смерти мужа и сына Гизелла Яковлевна, приезжая на лето в Малоярославец, жила под одной крышей с Натальей Дмитриевной и тещей отца Михаила — княгиней Шаховской. «Бабушка еврейская и бабушка русская под нашим кровом обе ютились, — вспоминает Мария Михайловна, — Друг друга они, конечно, никак не понимали. Старались просто не сталкиваться, и все. В мамину жизнь ни та, ни другая не вмешивались».

Гизелла Яковлевна тяжело переживала национализацию семейных капиталов. «Она постоянно повторяла, — папу нашего это очень раздражало, — „Ну что же такое, как же это дети у меня остались без наследства?! Советская власть все у нас отняла, как же мои дети будут жить?!“, — вспоминает Мария Михайловна, — Но, с другой стороны, сама она была абсолютно неприхотлива. Ей самой лично никакое богатство было не нужно…»

Когда пришли голодные годы, Гизелла Яковлевна снесла в Торгсин все семейное золото и серебро, оставшееся после конфискации, чтобы прокормить любимых внуков. Кроме того, сестры Гизеллы Яковлевны, оставшиеся в Польше, вплоть до 1939 года продолжали оказывать ей материальную поддержку — и все полученное она неизменно тратила на семью отца Михаила. «Валюту нельзя было тогда присылать, но они у себя сдавали валюту, а Гизелле Яковлевне здесь выдавали талоны на Торгсин», — вспоминает Мария Михайловна. Получив талоны, бабушка спешила за подарками для Сережи, Маши, Лизы, Димы, Николеньки…

Впрочем, к советской действительности Гизелла Яковлевна так и не привыкла, поэтому даже в голодное время невольно умудрялась бросать деньги на ветер. «Она отправлялась с этими талонами в Торгсин и спешно ими распоряжалась, совершенно не отдавая отчета о наших нуждах. Какие-то яблоки крымские покупала… Когда нам хлеб насущный был нужен», — вспоминает Мария Михайловна. «Да-да, помню, — добавляет Елизавета Михайловна, — она подарила нам кофточки, такие красивые!». «А я на всю жизнь запомнил наш крокет», — вставляет средний сын отца Михаила, Дмитрий Михайлович. Подарки и тепло еврейской бабушки спустя столько десятилетий остались в памяти внуков.

Впрочем, по словам Марии Михайловны, в 30-е годы Гизелла Яковлевна все же вынуждена была смириться с нищетой советской жизни: «В какой-то момент она поняла, что со своими подарками она явно „не попадает“, и тогда она стала просто отдавать тете Ане (Анне Дмитриевне Шаховской, сестре жены отца Михаила — прим.ред.) эти торгсиновские талоны, чтобы она купила нам то, что действительно нужно».
Семья «непоминающих»

С 1918 года семья Шиков-младших жила в Сергиевом посаде. В 1919–20 гг. Михаил Владимирович еще сохранял место в Московском университете — он был оставлен на кафедре философии «для подготовки к профессорскому званию», занимался религиозной философией. Но времена менялись, религиозному мировоззрению в советском вузе уже не было места. Михаил Владимирович был вынужден покинуть МГУ.

В начале 20-х он работал вместе со священником Павлом Флоренским в комиссии по охране памятников Троице-Сергиевой Лавры и Сергиевском педагогическом техникуме, где преподавал историю и психологию. На фоне все возрастающих гонений на веру в нем крепло желание посвятить себя служению Церкви. И вот, в июле 1925 года патриарший местоблюститель митрополит Петр (Полянский) рукоположил Михаила Владимировича во диакона.

К тому времени в семье уже родилось двое детей — Сергей (1922) и Мария (1924). Вскоре митрополит Петр был арестован, а затем, в декабре 1925 г. арестовали и близких ему священнослужителей, включая диакона Михаила. Полгода Михаил Владимирович сидел в тюрьме, затем был отправлен в административную ссылку в Среднюю Азию. Местом ссылки был определен Туркестан, г. Турткуль.

В ссылке Михаил Владимирович провел полтора года. Пока он сидел в тюрьме, родился их третий с Натальей Дмитриевной ребенок — дочка Лиза (1926). В 1927 году Наталья Дмитриевна со старшим сыном Сергеем ездили к Михаилу Владимировичу в ссылку и прожили там некоторое время. По возвращении домой Наталья Дмитриевна родила четвертого ребенка, Дмитрия (1928).

В ссылке же диакон Михаил Шик был рукоположен во иерея. Хиротонию совершил епископ Симферопольский и Таврический Никодим (Кротков).

В 1928 году отец Михаил вернулся из ссылки и Шики — теперь уже многодетная священническая семья с четырьмя детьми — поселились в деревне Хлыстово, близ станции Томилино Казанской железной дороги. Отец Михаил в это время служил в разных храмах Москвы, иногда — в церкви свт. Николая на Маросейке (в этот период он был близок к так называемой «мечевской группе» — общине духовных чад священномученика Сергия Мечева).

Последнее место официального служения отца Михаила — храм свт. Николая у Соломенной сторожки в Петровско-Разумовском. Отсюда отец Михаил и настоятель — отец Владимир Амбарцумов добровольно ушли за штат, не считая возможным поминать за богослужением митрополита Сергия (Страгородского) как Местоблюстителя Патриаршего престола при живом, но находившемся в заключении законном местоблюстителе митрополите Петре. С тех пор они стали служить тайно на квартирах.

В связи с уходом в «катакомбы» пришлось спешно поменять место жительства — принадлежность к «непоминающим», если бы она была раскрыта, могла означать в те годы немедленный арест. Семья покинула Томилино и переехала в один из городков 101 километра — Малоярославец. На жизнь они с Натальей Дмитриевной зарабатывали своим образованием — отец Михаил переводил с английского, Наталья Дмитриевна писала рассказы. В 1931 году родился последний, пятый ребенок — Николай.

Домашняя церковь

Отец Михаил стал служить дома, в деревянной пристройке была оборудована домашняя церковь. По воспоминаниям старшего сына, Сергея Михайловича, семья время от времени посещала храмы «официальной» Церкви, но причащались все только у отца. Родители приучали детей к богослужению, «но только не строгостью», — добавляет Сергей Михайлович.

Дети воспринимали конспирацию как неотъемлемую часть жизни. При том, что родители не были особенно строгими и редко что запрещали. «Редко о чем нам говорили прямо. Это все витало в воздухе, — вспоминает Елизавета Михайловна, — Мы понимали, что болтать с подружками особо о домашних делах не надо, потому что дома элементы конспирации явно были. Например, когда приезжали к отцу Михаилу из Москвы духовные дети, им говорили: только вы по дороге ни у кого не спрашивайте, как найти наш дом… На самом деле дом найти было легко. Наша улица — бывшая Успенская, а при советской власти уже Свердловская, — шла от храма, дом наш был по правой стороне, найти его было легко — рядом с ним елка росла. Мы про эту елку всем и говорили».

Немногочисленные запреты отца Михаила дети помнят до сих пор. Например, семья священника не ходила в Малоярославце в кино. Не потому, что отец Михаил был против кинематографа — иногда всей семьей Шики выезжали в московские кинотеатры. Просто кинотеатр в Малоярославце был оборудован в закрытом большевиками Успенском храме. «Мы знали, что храм — это храм, а кино — это кино, и мы это воспринимали как должное», — говорит Елизавета Михайловна.

Помнят дети и то, как однажды, уже после ареста отца Михаила, мама запретила им читать «Пионерскую правду». «Одно время мы выписывали эту газету, — вспоминает Елизавета Михайловна, — там в приложении были всякие интересные рассказы — например, по частям публиковался «Гиперболоид инженера Гарина»… И вот как-то раз мама сказала: «Все, дети, на следующий период я эту „Пионерскую правду“ выписывать не буду. Я видела папу во сне, и он мне сказал, что я не права. Что человек должен выписывать газету своей партии, а это — не наша партия».
«Без право переписки»

25 февраля 1937 года священник Михаил Шик был арестован. Когда за отцом Михаилом «пришли», был день, семья обедала. Старшие дети — Сергей и Маша — были в школе. Дома были отец Михаил, Наталья Дмитриевна, 11-летняя Лиза, 9-летний Дима и 6-летний Николенька. Трое в штатском вошли и предъявили отцу Михаилу бумагу. Он быстро прочел и тихо (но так, что дети все равно услышали) сказал Наталье Дмитриевне: «Ордер на обыск и арест».

Все старались сохранять видимость спокойствия. Обыск шел довольно долго, но вполне корректно. В основном листали книги. Не найдя ничего «криминального», «гости» уже собрались забрать отца Михаила и уйти. В последний момент вспомнили, что нужен паспорт арестованного. Тогда отец Михаил отправился за ним в пристройку. До этого «гости» пристройки не заметили и полагали, что обследованы уже все помещения. Но тут обыск пошел по второму кругу. Долго искать не пришлось. Мгновенно были обнаружены и облачение, и антиминс, и все другие признаки домовой церкви. Все «улики» были конфискованы.

Старшие дети, когда пришли из школы, отца уже не застали, но младших он успел благословить… Наталья Дмитриевна чудом увидела мужа еще раз на следующий день, когда она поехала в Москву, чтобы сообщить родителям и друзьям о случившемся. В вагон, где она сидела, конвоиры ввели отца Михаила — его тоже везли в Москву, на «следствие». Они сидели в разных концах вагона, переговаривались взглядами, пытались что-то писать друг другу на запотевших стеклах вагона… Отец Михаил нарисовал на своем окне крест — последнее благословение.

Долгие годы о судьбе отца Михаила не было точных сведений. «Еще в год ареста отца мама долго путешествовала по тюрьмам, — рассказывает Мария Михайловна, — и, в конце концов, пришла в справочное на Кузнецком (оно по всем тюрьмам было). По совету друзей, чтобы получить хоть какую-то справку, мальчику, который там в окошечке сидел, она дала записку, что она глухая и просит ей написать ответ. И получила маленькую такую записку, детским почерком написанную и с ошибками — „без правО переписки“ там было…». «Срок не сообщили, но почему-то мы предполагали, что это 10 лет, — вспоминает Елизавета Михайловна, — Я помню, что я считала, что мне будет 21 год, когда папа вернется».

Наталья Дмитриевна умерла в 1942 году от туберкулеза, так и не узнав правду о судьбе отца Михаила. Предчувствуя скорую кончину, в мае 42-го она написала ему письмо:

«Дорогой мой, бесценный друг, вот уже и миновала последняя моя весна. А ты? Все еще загадочна, таинственна твоя судьба, все еще маячит надежда, что ты вернешься, но мы уже не увидимся, а так хотелось тебя дождаться. Но не надо об этом жалеть. Встретившись, расставаться было бы еще труднее, а мне пора…

…Имя твое для детей священно. Молитва о тебе — самое задушевное, что их объединяет. Иногда я рассказываю им что-нибудь, чтобы не стерлись у них черты твоего духовного облика. Миша, какие хорошие у нас дети! Этот ужасный год войны раскрыл в них многое, доразвил, заставил их возмужать, но, кажется, ничего не испортил…».

Тем временем отца Михаила уже пять лет не было в живых.

«За недоказанностью обвинения»

Правда о судьбе отца Михаила открывалась близким постепенно. По крупице семья собирала информацию все советские годы. О том, что священника Михаила Шика нет в живых, его родные узнали во время войны. В декабре 1943 года академик В. И. Вернадский, друг семьи (близкий друг тестя отца Михаила, Дмитрия Ивановича Шаховского), послал запрос о судьбе М. В. Шика на имя «всесоюзного старосты» Калинина. Ответ был сообщен по телефону 29 января 1944 года:

«М. В. Шик умер 26 сентября 1938 г. в дальнем лагере вскоре после приезда туда».

В 1957 году семья получила справку о пересмотре дела отца Михаила и о его реабилитации:

«Постановление Тройки НКВД СССР по Московской области от 26 сентября 1937 г. в отношении Шик Михаила Владимировича, 1887 года рождения, отменено и дело производством прекращено за недоказанностью обвинения.

Председатель Московского городского суда

Л. Громов».

Вплоть до конца советской эпохи никаких новых сведений родным получить не удалось.
Жители 101 километра

Все дети отца Михаила, несмотря на клеймо «детей врага народа», смогли получить образование и добиться успехов в работе и признания в обществе. Встать на ноги старшим помогла малоярославецкая школа — бывшая женская гимназия, сохранившая многие традиции дореволюционного образования. После школьной реформы 1931 года туда вернулись многие старые учителя. Костяк педагогического коллектива в этой школе в 1930-е годы составляли бывшие гимназистки, женщины из интеллигентных семей. С проблемами «жителей 101 километра» они были знакомы не понаслышке, и старались там, где возможно, ограждать детей репрессированных от агрессивной советской пропаганды.

Дети отца Михаила, получившие превосходное домашнее образование, поступили сразу кто в третий, кто в пятый класс. Они все хорошо учились, поэтому вопрос о приеме в пионеры периодически вставал. Однако благодаря сочувствию педагогов всем Шикам удалось избежать красных галстуков.

«Когда я уже перешла в четвертый класс и стала отличницей, меня рекомендовали в пионеры, — рассказывает Мария Михайловна, — Помню, как вдруг на меня набежала девочка-активистка из старшего класса и говорит: „Тебя же рекомендовали в пионеры, а деньги на галстук ты не сдала мне!“ А я растерялась, говорю, что у меня сейчас при себе денег нет, и я спрошу у мамы. Пришла домой и сказала маме, что с меня требуют деньги на пионерский галстук, что меня хотят принять в пионеры. На другой же день мама пошла в школу и разговаривала с моей учительницей долго-долго. При разговоре я не присутствовала и не знаю, о чем они говорили. Но когда мама вышла из класса, я помню, что учительница сказала: „Знаете, Наталья Дмитриевна, десятилетний ребенок всего этого еще не может понять, но я сделаю, что могу“. И все это словно мимо меня прошло. В дальнейшем в школе просто знали, что нас всех не надо приглашать в пионеры».

Елизавета Михайловна вспоминает с благодарностью, что учителя не мучали детей расспросами об отце. «Помню, как на организационном собрании учительница спрашивала, у кого чем родители занимаются. И я сижу и жду, когда до меня дойдет очередь… А это как раз был сентябрь 1937 года. В феврале этого года отец был арестован, так что это все было еще свежее… И вот я думаю, что вот сейчас до меня дойдет очередь, и что я скажу?!. Не знаю, что там у меня на лице было написано, но учительница меня просто не спросила — она сразу перешла к следующей фамилии. Это был какой-то такт».

Проблемы с анкетами

Из детей отца Михаила Шика четверо стали видными учеными: Сергей Михайлович (1922 г.р.) и Елизавета Михайловна (1926 г.р.) стали геологами, Мария Михайловна (1924 г.р.) — биологом, доцентом Пединститута, Николай Михайлович (1931–2005) — известным астрономом. Средний сын, Дмитрий Михайлович (1928 г.р.) — признанный московский скульптор (младшие сыновья отца Михаила и Натальи Дмитриевны Дмитрий и Николай после смерти матери воспитывались сестрой Натальи Дмитриевны, «тетей Аней», были ей усыновлены, и поэтому взяли фамилию Шаховских).

В молодости у всех детей священника время от времени возникали «проблемы с анкетой». Так, пятикурсницу-отличницу Елизавету Шик в 1949 году накануне защиты диплома исключили из института. «Я училась на геологическом факультете МГРИ. Геология имеет дело с секретными материалами — запасы полезных ископаемых, секретные карты… Когда я поехала на практику на золоторудное месторождение, не требовалось документов о допуске. Но когда я вернулась в Москву, выяснилось, что для защиты диплома по этим материалам нужно иметь допуск. И допуска мне не дали. Самый легкий выход для института был меня исключить. А я как раз на две недели опоздала с практики.

Обычно эти опоздания в вину никому не вменялись, но тут руководство поступило иначе. И вот я увидела объявление, что я исключена из института „за опоздание“. Я прекрасно поняла, из-за чего это на самом деле… Это был 1949 год, разгром геологии». Впрочем, за отличницу вступилась институтская общественность. Вскоре, после смены директора, Елизавету Михайловну в институте восстановили, предоставив ей годичный академический отпуск для подготовки дипломной работы по новой, «несекретной» теме.

Выдающемуся российскому геологу Сергею Михайловичу Шику, одному из ведущих российских специалистов в области стратиграфии и палеогеографии четвертичного периода, в 1947-м не дали поступить в аспирантуру. «Кафедра меня рекомендовала на одно место единственного. Я уехал в партию, потом сдавать экзамены приехал. Захожу в аудиторию, там уже сидит какая-то девица. Ее сначала спрашивают, где она проходила практику. Она говорит, что в Крыму, и ее просят рассказать геологию Крыма. Она рассказала, получила свою пятерку.

Меня уже ничего не спрашивают. Говорят, расскажите-ка нам геологию Сихотэ Алинь. А тому курсу, с которым я кончал институт, Дальний Восток не успели прочесть. И это не входило в госэкзамены, — а нам сказали, что вступительные экзамены в аспирантуру по тем же вопросам, что и госы. Я говорю, что я не готовил. Они: расскажите, что знаете. Ну, я что помнил, то рассказал, и получил тройку. Остальные экзамены сдавать не стал, потому что все было ясно. Конечно, педагоги мне не объясняли. Но я все понял».

В дальнейшем Сергей Михайлович пытался устроиться на работу в организацию, которая занималась поисками урана. Руководитель организации знакомый семьи академик Щербаков (ученик Вернадского) был благосклонен — согласился принять молодого специалиста. «Он со мной поговорил, сказал „мы тебя возьмем“. Но когда я пришел в отдел кадров, там посмотрели мою анкету и сказали „Вы нам не подходите“. Хотя сегодня я рад, что меня туда не взяли», — вспоминает старейший практикующий геолог Российской Федерации.

Расстрел на Воздвижение

В 1990 году средний сын отца Михаила, Дмитрий Михайлович, к тому времени много читавший о репрессиях в позднесоветском самиздате, задался целью узнать подлинную судьбу отца и сделал запрос в КГБ.

«Получил извещение-открытку, — вспоминает Дмитрий Михайлович, — пошел один. Брату и сестрам не стал говорить. Беседовал с чекистом на Покровке, в голубом здании с флигелями… Он выдал мне свидетельство о реабилитации, произнес официальные слова извинения. Сказал, если хотите ознакомиться с делом, то надо написать заявление. Я ответил, что я подумаю. Но потом, переживая и повторяя в уме все это, я понял, что лучше мне этого не требовать».

Справка, выданная Дмитрию Михайловичу на руки, гласила:

«Шик М.В. был арестован органами НКВД 27 февраля 1937 г. Содержался в Бутырской тюрьме. Необоснованно обвинялся по ст. 58–10 УК РСФСР в том, что являлся активным участником контрреволюционной организации церковников-нелегалов, принимал активное участие в нелегальном совещании в феврале 1937 г., в г. Малоярославец им была организована тайная домовая церковь, куда периодически съезжались единомышленники по организации.

Постановлением тройки при Управлении НКВД по Московской области от 26 сентября 1937 года Шик М. В. был приговорен к высшей мере наказания, приговор был приведен в исполнение 27 сентября 1937 года в гор. Москве. К сожалению, о месте захоронения Вашего отца сведениями не располагаем.

Заместитель начальника Отдела Управления

Н. В. Грашовень».

На вопрос о том, почему он не пожелал знакомиться с делом, Дмитрий Михайлович отвечает прямо: «Я не хотел видеть то, что там наврано. Я тогда уже знал, как все это делалось. Читал кое-что в самиздате. И у друзей были родственники в таком положении. Видел копии протоколов, где человек в начале следствия расписывался твердой рукой, и как потом подписи ставились уже едва дрожащей рукой… У меня все это промелькнуло… Я спросил этого чекиста прямо: „А можно узнать, это под пытками он дал признание?“. Он ответил: „Ну, знаете…“ Я решил для себя, что взращивать в себе злобу и осуждение не хочу. Каждый и так свое получит».

Когда остальные близкие отца Михаила узнали от Дмитрия Михайловича дату расстрела, многим стало легче. «Вообще к началу 90-х годов мы уже догадывались, что папа, скорее всего, был расстрелян, — вспоминает Елизавета Михайловна, — Для нас было очевидно, что расстреляли его за веру, сомнений в этом не было. Так что принципиальным открытием это не было. Но то, что это произошло 27 сентября в день Воздвижения Креста Господня, мы восприняли как особый знак. Пострадать в этот день это значит быть соучастником страданий Христа. Мы это так восприняли».

Бутовская семья

Место захоронения отца Михаила семье удалось выяснить только в 1994 году. Тогда стараниями энтузиастов (в частности, бывшего политзаключенного Михаила Миндлина и дочери политзаключенного Ксении Любимовой) были рассекречены расстрельные книги НКВД. Так был обнародован список расстрелянных на Бутовском полигоне под Москвой. В списке значился и отец Михаил. В один день с отцом Михаилом 27 сентября 1937-го в Бутово были расстреляны епископ Серпуховской Арсений (Жадановский) и отец Сергий Сидоров. Всего в этот день расстреляно 272 человека, а за период с августа 1937 по октябрь 1938 г. — более 20 тысяч человек, в том числе более 400 священнослужителей.

Усилиями сына отца Михаила Шика Дмитрия Михайловича 7 мая 1994 года на Бутовской Голгофе был установлен первый поклонный крест (к настоящему времени он уже обветшал, но в Бутово поставлен новый, точная копия прежнего). На следующий день, 8 мая 1994-го при огромном стечении народа в Бутово была отслужена первая панихида по невинно убиенным. Через год в Бутово появился первый храм во имя новомучеников и исповедников Российских. Дмитрий Михайлович был автором проекта и руководителем строительства.

Время с 1994 по 1996 год, когда строился первый бутовский храм, Дмитрий Михайлович вспоминает с воодушевлением. «Два года я там провел, как на работе», — рассказывает он. Согласно замыслу Дмитрия Михайловича, храм был построен простой и скромный: «Я видел, что здесь не должен был быть богатый разукрашенный храм. По скромности своей он должен был соответствовать месту. Как первые христианские храмы — они ведь тоже строились на местах погребений мучеников и были убогими, нищенскими…».

Новый большой каменный храм новомучеников и исповедников Российских, построенный в Бутово несколько лет спустя, Дмитрию Михайловичу до сих пор трудно принять: «Он смешанного стиля, не совсем соответствующего всей значимости этого места… Мы, старожилы прихода, любим больше в маленьком храме молиться. Там очень уютно».
Потомки

Потомков отца Михаила Шика сегодня — несколько десятков человек. У всех сыновей и дочерей отца Михаила есть внуки и правнуки (больше всего правнуков у Дмитрия Михайловича — на данный момент их одиннадцать).

Дети отца Михаила, несмотря на годы советской власти, остались верующими людьми. Впрочем, степень участия в церковной жизни у всех разная. Елизавета Михайловна Шик вот уже двадцать лет является прихожанкой храма свв. Космы и Дамиана в Шубино (до этого, по ее признанию, более тридцати лет она провела вне Церкви). Мария Михайловна посещает Покровский храм в Измайлово.

Старший сын отца Михаила, Сергей Михайлович Шик говорит, что считает себя верующим человеком, но в храм регулярно не ходит: «Я не являюсь воцерковленным по-настоящему. В день памяти отца я, конечно, стараюсь побывать в церкви, потому что панихиду служат по нему. Ну и когда отпевают кого-то…». На вопрос, почему так, отвечает: «Не знаю, так получилось… Утерял я эту привычку из-за того, что на работе очень большая загрузка была».

По словам Елизаветы Михайловны, в наибольшей степени по стопам отца пошел младший сын отца Михаила Шика, Николай (+2005): «Он всю жизнь был верующим, воцерковленным человеком. В последние 10 лет жизни ему удалось у себя в Крыму организовать общину и оборудовать храм. Он был очень уважаемым человеком в общине». Сегодня в Крыму живут сын и дочь Николая Михайловича (оба они занимаются астрономией), а также трое его внуков. Впрочем, по словам Елизаветы Михайловны, к Церкви они «относятся прохладно».

Вообще разговоры о вере применительно к младшему поколению потомков отца Михаила Шика получаются грустными. Все внуки и правнуки, по словам дочерей отца Михаила, крещеные. «Но чтоб они были церковными людьми, я не могу сказать, — уточняет Елизавета Михайловна, — Могут, конечно, прийти по случаю — на панихиду там…». «Они знают, как там себя вести, но чтоб ходить регулярно — нет, — рассказывает Мария Михайловна, — Маша, старшая моя дочка, одно время была причастна к церковной жизни, занималась реставрацией икон, но потом как-то ее в храме обидели… Какие-то старухи… Так что она как-то так тоже…».

«Наверное, это наша вина. Нашим родителям что-то удалось донести до нас, а нам — уже нет», — сетует Елизавета Михайловна. «А может быть, все так потому, что мир уже другой? Ведь окружение наших родителей тоже на нас влияло. А наше окружение, которое видели внуки отца Михаила, было уже какое-то…, — тут моя собеседница задумывается, какое слово подобрать, — „разбросанное“, что ли…»

3

http://sh.uploads.ru/yukMO.jpg
Мария Михайловна, старшая дочь отца Михаила Шика, микробиолог, 1924 г.р.

4

http://sg.uploads.ru/4iCmP.jpg
Сергей Михайлович Шик, старший сын отца Михаила Шика, геолог, 1922 г.р.

5

Пострадать на Воздвиженье

http://sh.uploads.ru/tXuCK.jpg

Михаил Шик. 1907 г.

Имя Михаила Шика, принявшего мученический венец от Христа 27 сентября 1937 года, не относится к числу широко известных, оно, как говорится, «не на слуху». В то же время его личность достойна внимания - в особенности, для тех, кто связан с серьезным научным трудом. Честная мысль приводит к вере в Христа – так может быть охарактеризован начальный путь будущего свидетеля веры. И не только начальный.

В последнем периоде жизни отца Михаила справедливость приведенного высказывания неожиданно проявила себя в одном, для внешних людей неприметном и как бы незначительном, плане.

Михаил Владимирович Шик родился в Москве в 1887 году, в состоятельной еврейской семье. Его отец Владимир (Вольф) Миронович Шик был известным коммерсантом, промышленником, почетным гражданином Москвы – что и давало семье право проживать в древней столице. Мальчик учился в гимназии N5, одной из лучших, его одноклассниками были, к примеру, Георгий Вернадский – сын ученого, Дмитрий Поленов – сын художника. В той же гимназии учился Борис Пастернак; он был на три года младше Михаила Шика, но известно, что еще с детских лет они были знакомы.  Закончив гимназию в 1905 году, Михаил поступил в Московский университет, который в 1912 году закончил по двум кафедрам – всеобщей истории и философии. Он был очень образованным человеком, знал четыре европейских языка: английский, французский, немецкий и польский, владел и древними языками – греческим, латинским, еврейским. В 1912 году Михаил прослушал курс лекций во Фрайбурском университете в Германии и вернулся в Россию, чтобы помочь отцу поправить пошатнувшиеся дела. Он был членом историко-философского кружка, организованного Георгием Вернадским. Совместно с Варварой Григорьевной Мирович (1869-1954; поэтесса Серебряного века, писательница) Михаил Шик перевел на русский язык знаменитую книгу У. Джеймса «Многообразие религиозного опыта», изданную в России в 1915 году и переизданную в постсоветское время в том же переводе.  Михаил хорошо знал Евангелие, по первоисточникам. Любил церковные богослужения, но, по словам его дочери, мысль о том, что православному человеку жить в России проще и выгоднее, служила  внутренним препятствием для крещения.

После революции указанное препятствие отпало. И в 1918 году  Михаил принимает святое крещение. Известно, что произошло это в Киеве, в  загородной Киево-Лыбедской Владимирской церкви и что Михаил Шик попросил особенно близких ему по духу друзей – М.Г. Мирович, знавшую его с гимназической юности, и В.А. Фаворского (известного художника, одноклассника Михаила) – быть его восприемниками. В том же году Михаил Шик женился на Наталии Дмитриевне Шаховской, дочери князя Д.И. Шаховского, одного из создателей кадетской партии. (Князь остался в России и весной 1939 году, несмотря на попытки В.И. Вернадского заступиться за него перед властями, был расстрелян в лубянской тюрьме; см. о Д.И. Шаховском в Википедии). Супруги были знакомы с юности, поскольку Наталия Шаховская была подругой сестры Георгия Вернадского, его мать была ее крестной.

Молодая семья с 1919 года поселилась в Сергиевом Посаде, здесь у них в 1922 году родился первый сын, названный Сергеем в честь преподобного. Обозначения лет говорят за себя. В 1919 году произошло вскрытие мощей преподобного Сергия, в 1920 году Сергиева Лавра была закрыта. Михаил Шик принимает участие в работе комиссии по охране памятников Троице-Сергиевой Лавры, возглавлявшейся Павлом Флоренским. Он также преподает историю и психологию в Сергиевском педагогическом техникуме и пытается продолжить научную деятельность в Московском университете, но с 1920 года последнее становится уже невозможным.

Принимая крещение в 1918 году, Михаил Шик избрал, в качестве небесного покровителя, Михаила Черниговского, пострадавшего в Орде при Батые вместе со своим боярином Феодором, за отказ исполнить языческий ритуал. В 1920-е годы Михаил пишет цикл стихотворений «В Страстную седмицу». Достаточно знакомства с первым стихотворением из этого цикла, чтобы представить готовность его автора к страданию:

Крестное древо уже на земле.
Слава страстям Твоим, Господи!
Жгучий венец на Пречистом челе.
Слава страстям Твоим, Господи!

Благо тому, кто на страсти грядет!
Агнец избранный заклания,
Тебе сораспятый с Тобою умрет
И воскреснет в Тебе по Писанию.

В июле 1925 года митрополит Петр Полянский (после смерти святителя Тихона, т.е. с 7 апреля того же года, ставший Патриаршим Местоблюстителем) рукоположил Михаила Шика в диаконы. Недолгое время отец Михаил служил в приходской посадской церкви Петра и Павла, недалеко от Лавры. В начале декабря 1925 года владыка Петр был арестован, и вскоре, по «делу митрополита Петра», был арестован и отец Михаил. Восемь месяцев, до августа 1926 года отец Михаил находился в Бутырской тюрьме. Он был осужден как член «Сергиевой черносотенной церковной группировки, стремившейся разжигать и поддерживать постоянное обострение между церковью и советской властью». Сосланный в город Турткуль Каракалпакского автономного округа, отец Михаил вел регулярную переписку с близкими, и когда к нему приехали повидаться жена с сыном Сергеем, то, по его признанию, они встретились с женою так, будто и не было полуторагодовой разлуки – так хорошо им была известна из писем духовная жизнь друг друга. В Турткуле отец Михаил принял сан священника; рукополагал его преосвященный Никодим, будущий архиепископ Костромской и священномученик (†1938), также находившийся тогда в среднеазиатской ссылке.

В начале 1928 года отец Михаил возвращается в Сергиев Посад и служит в Воскресенско-Петропавловской церкви. Скоро, однако, стало ясно, что жить в этом городе небезопасно, и в 1929 году семья перебралась в деревню Хлыстово, недалеко от поселка Томилино. Но в 1931 году, несмотря на беременность Наталии Дмитриевны, их как «лишенцев» выселили буквально на улицу. Одним из возможных мест проживания относительно недалеко от столицы был для подобных изгоев город Малоярославец. Электричек до Москвы тогда еще не было, но поезд ходил регулярно. Одна семья уезжала в ссылку к отцу и срочно продавала дом в Малоярославце, за три тысячи рублей – дешево по тем временам. Денег не было. И вдруг к родителям отца Михаила пришел человек и принес ровно три тысячи – «похороненный» с давних пор долг, как рассказывает Елизавета Михайловна Шик. Дом был куплен, и с лета 1931 года Наталья Дмитриевна с детьми поселились в Малоярославце, на улице Свердлова, бывшей Успенской (теперь название вернулось), недалеко от знаменитой Успенской церкви, построенной в честь победы над французами в 1812 году. Отец Михаил не мог жить с семьей как лишенец, поскольку навлек бы неприятности, он бывал лишь наездами и только в 1933 году, когда вышел срок лишения прав, поселился в Малоярославце. Он уже два года как был за штатом и совершал только тайные богослужения.

Два московских храма связаны с жизнью о. Михаила после возвращения из турткульской ссылки – святителя Николая в Кленниках и святителя Николая у Соломенной Сторожки. В первом из них он служил в 1928-1929 годах, был дружен с настоятелем отцом Сергием Мечевым. Во втором – в 1930-1931 годах при настоятеле отце Владимире Амбарцумове. В то время священников, не признававших декларацию митрополита Сергия (Страгородского), могли запретить к служению, и чтобы этого с ними не случилось, и отец Владимир, и отец Михаил вышли за штат. С.М. Голицын писал в своей книге «Записки уцелевшего», что отец Михаил был «очень известен в Москве как замечательный проповедник и вдумчивый философ». Е.М. Шик передает воспоминания одного священника: с таким лицом, какое тот видел у отца Михаила в алтаре, «Авраам беседовал под дубом Маврийским со Святой Троицей». По словам этого священника, отец Михаил предстоял перед Богом, «как будто Бог на расстоянии пяти шагов от него»…

В Малоярославце отец Михаил устроил тайную домовую церковь. По рассказу его дочери Марии Михайловны, семья купила у кого-то осиновый сарай, и на месте скотного двора построили из этого сарая пристройку, которую и освятили как церковь. Дом сохранился, а в домовую церковь во время войны попала бомба, и лишь недавно внуки отца Михаила восстановили пристройку в память о той, где совершались богослужения и после ареста отца Михаила, вплоть до войны – так бесстрашна была Наталья Дмитриевна.

Как же они жили? Отец Михаил зарабатывал переводами с английского (в основном технической литературы), Наталья Дмитриевна занималась литературным трудом, была даже членом Союза писателей. В 1936 году вышла их совместная книга о Фарадее, которая называлась «Загадка магнита». На гонорар за эту книгу вся семья отправилась в путешествие по Москве-реке и Оке до города Горького. Об этом рассказывает Елизавета Михайловна Шик – ее воспоминания, очень живые и теплые, можно прочитать в журнале «Альфа и Омега» N 1, 1999, их нетрудно найти в интернете.

Она помнит, как отца арестовали – днем 25 февраля 1937 года. Старшие дети, Сергей и Мария, были в школе, младшие – Елизавета, Дмитрий и Николай - находились дома. Семья обедала, когда пришли трое в штатском и предъявили ордер на обыск. Отец Михаил сказал жене тихо: «ордер на обыск и арест», но Лиза слышала. Обыск проводили очень корректно, но когда собрались уже уходить вместе с отцом Михаилом, спросили его паспорт, за последним пришлось пройти в пристройку (незамеченную пришедшими!). Там нашли и облачение, и антиминс, и другие признаки тайной домовой церкви. Когда старшие дети пришли из школы (они учились во вторую смену), отца уже не было, он успел благословить на прощание только младших. На следующий день Наталья Дмитриевна поехала в Москву сообщить родителям и друзьям о происшедшем. Как вдруг в вагон, где она сидела, конвоиры ввели отца Михаила. Супруги переговаривались взглядами, жена написала что-то на запотевшем стекле, муж нарисовал на своем окне крест – последнее благословение.

Наталья Дмитриевна пыталась узнать о судьбе арестованного мужа. В одном из справочных окошек ей ответили даже письменно, чего обычно не делали. Но она сослалась на глухоту, и молодой человек написал на бумажке, до сих пор сберегаемой близкими отца Михаила: «Выслан в дальние лагеря без права переписки».  Наталья Дмитриевна умерла в 1942 году, от туберкулеза горла и легких. Предвидя скорый конец, она написала прощальное письмо мужу, возвращения которого продолжала ждать. Отрывки из этого письма приводит Е.М. Шик, вот часть из них: «…все еще маячит надежда, что Ты вернешься, но мы уже не увидимся… мне пора… Имя Твое для детей священно. Молитва о Тебе – самое задушевное, что их объединяет…. Миша, какие хорошие у нас дети! Этот ужасный год войны раскрыл в них многое, доразвил, заставил их возмужать, но, кажется, ничего не испортил…». Она написала и о домовой церкви: «В Твоем уголке благодать не переставала. Я думала, так лучше будет для Тебя». К тому времени отец Михаил уже был давно расстрелян на Бутовском полигоне.

Все пятеро детей отца Михаила живы. Сергей (р.1922) и Елизавета (р.1926) работали геологами, Мария (р.1924) – биолог. Младшие Дмитрий (р.1928) и Николай (р.1931) воспитывались сестрой Натальи Дмитриевны и носят фамилию Шаховских. Николай Михайлович – астроном. Д.М. Шаховской – известный скульптор. Он – один из авторов памятника Осипу Мандельштаму в Москве, открытому в 2008 году, его последняя работа – памятник Александру Солженицыну на его могиле у Донского монастыря. Дмитрий Михайлович является также автором архитектурного проекта деревянного храма на Бутовском полигоне.

Святое, скорбное и одновременно невыразимо радостное место. Лишь побывав там, что-то начинаешь чувствовать, что-то словно прорастает в тебе, и ты надеешься, что это – то самое «семя Церкви».

В заключение хочется привести и такой рассказ Елизаветы Михайловны. В Малоярославец к отцу Михаилу приезжали из Москвы духовные дети, но приходили к нему и некоторые местные жители. Больше всех Елизавете Михайловне запомнился Самуил Ааронович с благородной библейской внешностью. Они подолгу сидели с отцом Михаилом наедине, очевидно, разбирали Священное Писание. Наконец, Самуил Ааронович убедился в том, что Иисус Христос – ожидавшийся еврейским народом Мессия, и крестился у отца Михаила, тайно от своей семьи. Затем он, также тайно, приходил на богослужения. Примечательна профессия этого человека. Он был первоклассный часовщик, очень уважаемый в Малоярославце. Что-то видится здесь символичное, если вспомнить особенно о «исполнении сроков» для отца Михаила.

Для нас мысль о 1937 годе связана, главным образом, с ужасом, с невозможностью вместить те страдания. А для тех, кто принимал их во имя Христа, ужасом было – сойти с пути. Отец Михаил готовил себя даже к богооставленности. Он писал в четвертом стихотворении упомянутого цикла «В Страстную седмицу»:

Сына Своего Единородного
На кресте покинувший Бог
Дал нам пути свободного
И предельной жертвы залог.
Только там, где Бог отступился,
Человеку дано явить,
Что затем он в Духе родился,
Чтобы чашу Христа испить.

Ведал ли он, что полнота этой чаши придется на Воздвиженье 1937 года? http://s6.uploads.ru/sSe8x.jpg
Артель: Нина Владимировна, Наталья Дмитриевна Шаховская (Шик), Анна Дмитриевна Шаховская, Михаил Михайлович Карпович (стоит), Георгий Владимирович Вернадский, прислуга Поля, Михаил Владимирович Шик. 1912 г.

6

http://sh.uploads.ru/XseFu.jpg
Дмитрий Михайлович Шаховской, сын отца Михаила Шика, скульптор, 1928 г.р.

7

http://sg.uploads.ru/vjECR.jpg
Наталья Дмитриевна Шаховская с детьми в свой день рождения, 1940 год. Слева направо: Мария, Сергей, Николай, Елизавета, Дмитрий.

8

Е. ШИК

ПУТЬ. О моём отце — Михаиле Владимировиче Шике — отце Михаиле.


Я есмь путь и истина и жизнь (Ин 14:6)

http://sh.uploads.ru/wRhKq.jpg

Елизавета Михайловна Шик, дочь отца Михаила Шика, геолог, 1926 г.р.



Уже десять лет прошло с публикации моих воспоминаний об отце ("Альфа и Омега" № 1(12) за 1997 г.). Публикация стала жить своей жизнью — откликались читатели, проявляли интерес многие христианские общины, приглашали поделиться своими воспоминаниями в разных аудиториях — и в небольшом кружке друзей, и в нескольких православных гимназиях, и на радио... Частично текст перепечатан в православном календаре на 2003 год [1].

В прошедшие с тех пор годы мне удалось прочитать много писем отца, ранее не прочитанных. И из всего этого — из бесед во время выступлений, из впервые прочитанных подряд многочисленных писем за семь лет — с 1911 по 1918 гг.[2] (решающий для отца период, когда от обычного для того времени интеллигентского богоискательства он, еврей, пришел к крещению), из всех последующих событий его жизни — стала вырисовываться одна прямая линия его движения, которую и хочется обозначить словом Путь — с прописной буквы.

Пожалуй, первый толчок к такому осмыслению жизни отца дал отец Алексий Уминский, когда мы с братом Дмитрием рассказывали об отце Михаиле в православной Свято-Владимирской гимназии, и отец Алексий — духовный руководитель гимназии, резюмировал свое впечатление — не помню точно, какими словами, но они были о Кресте. Здесь нет ничего удивительного, потому что эта мысль как бы подсказана самой датой расстрела отца Михаила на Бутовском полигоне — 27 сентября J937 года — в праздник Воздвижения Креста Господня. Но с тех пор стали для меня чудесным образом выстраиваться все факты, свидетельствующие о неслучайности этой даты, о том, что линия жизни отца Михаила была направлена именно туда — к подножию Креста.

В этом очерке я попыталась особенно подробно проследить по письмам к будущей жене — Наталии Дмитриевне Шаховской[3] тот этап духовного роста Михаила Владимировича, который пришелся на первую мировую войну и завершился крещением и женитьбой. Есть еще много не полностью прочитанных его писем к жене — уже матери троих детей, из Турткульской ссылки (1926—1927 гг.). Это тоже очень значительный период его жизни, который вмещает и принятие сана священника, и много серьезных размышлений о жизни, и естественную тревогу о далекой семье... Но об этом — если Бог даст — еще напишу, когда придет время.

Пятьдесят лет жизни Михаила Владимировича — отца Михаила укладываются между датами 1887 (год рождения) и 1937 (год мученической смерти). Даты для меня всегда символичны — в данном случае не только последняя, но и первая. Важно то, что он "родом из XIX века" и вобрал все лучшее, что мы сейчас связываем с этим веком — понятие о чести, о долге перед людьми, перед страной, стремление служить высоким идеалам, даже если для этого нужна жертва. Для него очень важны мысли о людях, об их жизни, ему больно от человеческого несовершенства. В 1913 году он пишет Н. Д. Шаховской (которая через пять лет станет его женой) в ответ на ее мечту, “чтобы люди были лучше”: «Люди, все люди не могут быть лучше. Думаю, в каждом есть богочеловек, в каждом — человекозверь <...> дело тут в облике жизни нашей, которая заставляет звучать в человеке чаще и больше всего его недуховные струны. Облик жизни надо изменять, делать его чище, благороднее, духовнее, лучше <...> Из этих воздушных замков выделяется реальная и насущная обязанность — стараться изменить облик жизни в том ее кругу, который заполнен мной и доступен мне. Это значит защищать себя, свою жизнь и жизнь близких людей от нечистого, неблагородного, недуховного, — всего, что порождается слабостью и малодушием нашим. Это равно обязанность наша перед собой, перед людьми и перед Богом»

Но «...выйти к жизни широкой нам можно лишь тогда, когда на прочных внутренних устоях будет держаться своя жизнь...». И, однако, нельзя стремиться только к личному душевномучению. Через две недели после цитированного письма (3.10.1913 г.) М. В. пишет: «...я стал перелистывать книгу, подаренную мне Ярцевым [4]. В ней попались мне евангельские слова: "Если кто хочет идти за Мною, отвергнись себя, и возьми крест свой, и следуй за Мною. Ибо кто хочет душу свою сберечь, тот потеряет ее; а кто потеряет душу свою ради Меня, тот сбережет ее". Они ударили меня, точно направленные прямо ко мне в ответ на то, что я говорил в недавнем обмене мыслей между нами. Теперь они звучат во мне призывом и укором. Как-то сразу, когда я прочел их, мне уяснилась моя неправда и ложность тех хитросплетений, которыми я затуманил свои мысли. Столь же суетным представилось мне стремление к личному душевному устроению, когда оно поставлено в центр внимания в качестве первой цели всех действий, как всегда казалось суетным стремление к житейскому устроению...».

Вот когда — за 5 лет до крещения — появляется у него потребность (или необходимость?) сверять свою жизнь с Евангелием. ("Житейское устроение" Михаила Владимировича в это время таково: окончив в 1912 г. Московский университет по двум специальностям — всеобщей истории и философии, только что отслужив в армии вольноопределяющимся и получив звание "ефрейтора запаса", он продолжает работу в журнале "Колос", начатую еще в студенческое время. Это — "Общедоступный иллюстрированный двухнедельный журнал для крестьян и сельской интеллигенции" с просветительским направлением.)

Заинтересованное и согретое любовью стремление активно участвовать в жизни других людей — главная движущая сила жизни М. В. в это время. В одном из писем тех дней — 27.9.1913 г. — мы читаем: «Я удивился сегодня себе, когда был в редакции "Колоса" и отвечал на крестьянские письма, как много есть у меня что сказать неизвестным мне и далеким людям, и стал даже стесняться личного тона, который имели мои письма».

Узнается, конечно, дух народничества в желании быть ближе к крестьянам, позже — к солдатам, в ощущении большего духовного родства с ними, чем с людьми своего круга.

...Начинается первая мировая война. Михаил Владимирович мобилизован уже в 1914 году в чине ефрейтора. 27 июля он пишет, что получил назначение в полк, размещенный в Гельсингфорсе.

Писем 1914-1915 гг. очень мало; из тех отрывочных сведений, которые все же имеются, видно, что из Гельсингфорса он по собственному желанию уходит во фронтовую часть, но вскоре оказывается в Москве — видимо, для лечения ноги. Травму колена он получил еще в 1913 году на учениях. Эта травма периодически дает о себе знать и постоянно держит его вдали от боевых действий, видимо — в разных запасных частях. В апреле 1915 года он вот-вот должен отправиться на фронт, но в июле того же года он — где-то вблизи Москвы «в палатке полкового лазарета, потому что захватил как-то инфлуэнцу».

В августе М. В. участвует в обучении солдат в запасном батальоне, и здесь неожиданно для него становится реальностью скорая отправка в действующую армию. Эту перемену в своей судьбе М. В. принимает совершенно по-христиански. 6 августа 1915 г. он пишет: «Какое мне дело до того, что это результат несправедливости бригадного генерала, который не захотел держать еврея учителем солдат. В судьбе моей волен не генерал, а Господь, и если мне нужно будет страдать телесно или умереть, то это будет не по воле бригадного начальника. И если бы не приказ, я, должно быть, и без того попросился бы вскоре в свой полк». В том же письме есть и другие замечательные слова: «Я не умею вместить того, что свершается, и только покорно подставляю голову. Пусть свершится по воле Божией, которую одну я чувствую в том, что делается, — в великом и малом, в моей судьбе и судьбе народов и участи отдельных жизней. "Да будет воля Твоя". Это — опора и мудрость моя, которую я исповедую всем открытым сердцем. Ею одною освещаю все горести и треволнения, которые заполнили течение жизни <...> Целый ряд вестей о смерти на войне знакомых людей, — русские неудачи на войне — чем ответить на всю эту тревогу? "Да будет воля Твоя" — вот один ответ, который я знаю, и еще — лично для себя молитвенная просьба: "Не введи нас во искушение"».

Но если свою судьбу М. В. принимает с таким смирением, то за солдат у него постоянно болит душа. Будучи "нижним чином", он видит солдатскую жизнь "изнутри" и остро ощущает все беспорядки в армии — неразбериху, бесправие солдат, притеснения, которые чинятся в армии евреям. Боль от увиденного побуждает его к активным действиям. Когда события развиваются не по "воле бригадного генерала" и вместо фронта М. В.отправляют в трехмесячный отпуск для лечения, он пишет (24.09.1915 г.): «Вчера я простился с лагерем, со своими солдатами. Лагерь я оставлял с радостью, с самым злостным намерением выместить свои чувства к нему в записке Шингареву [5]. Прощаться с солдатами было больно. Как хотите, — а трудно уходить от обреченных под безопасный кров, какие бы человеческие права ни были у меня на уход, и как бы ни был временным мой уход»

«Записка» была написана уже в отпуске (40 машинописных листов – плод двухнедельного труда) и передана Шингареву через Г. Вернадского[6], но ответа, видимо, не последовало. Отпуск Михаил Владимирович использует не для лечения, а едет поближе к фронту, в Смоленскую и Могилевскую губернии по поручению отдела по устройству беженцев Всероссийского Земского союза. Там его ждут очередные «страшные впечатления» (письмо от 24.10.1915). Обследуя пути, «по которым движутся гужем беженцы, видел ужасающие вещи. Не знаю, что ужаснее — положение ли беженцев или полная дезорганизация в подаче им помощи». Но он не только наблюдает: «Поездка моя дала результаты большие, чем я мог ожидать. Мне удалось кое-что сдвинуть с места, кое-кого побудить к более энергичной работе, наметить и провести некоторые мероприятия...».

Сделанное вселяет в него бодрость и уверенность в себе: «...прошедшим месяцем работы — ведь я уже месяц на воле — я доволен, как давно не был.» Это состояние духа диктует ему такие строки: «...Напряжение творческих усилий — единственный путь спасения. Это путь спасения личного и спасения вселенского. В каком месте будет приложено усилие — в окопах или за письменным столом — совершенно безразлично <.............> Напряжение творческого усилия каждому следует произвести в своем деле, и чем более дело будет свое, тем напряжение будет выше и усилие плодотворнее...». Для подтверждения своих мыслей М. В. обращается к Священному Писанию: «...Вы помните ли — когда Ангел освободил заключенных в иерусалимскую темницу Апостолов, он сказал им в напутствие: "идите и, став в храме, говорите народу все сии слова жизни" (Деян. 5:20). Такое напутствие дается всякому желающему говорить человеку. Храм — это то место, где мы духовно общаемся с людьми, с народом; для пишущего – это его писания.[7] “Слова жизни” должен он говорить.»

Трехмесячный отпуск должен был закончиться в ноябре 1915 г., но, видимо, он продлен, так как еще 15 марта 1916 г. М. В. пишет, что получил приглашение от отряда московской адвокатуры ехать в Минск для подбирания в районе фронта покинутых детей. Его "соблазняют" перспективой освобождения от призыва в армию, но М. В. «с первого слова» это отклоняет; его, напротив, привлекает другая возможность — «из отряда безболезненно записаться в армию».

Но жизнь идет своим путем, и в июне и июле 1916 года его письма идут из "команды выздоравливающих", где, как и год назад, он преподает в солдатской школе и оказывает услуги фельдфебелю и взводному по канцелярской части, а из-за этого, «если не вмешаться, здесь можно застрять на несколько месяцев». Он в тревожных колебаниях — с одной стороны, хочет "вмешаться" — то есть проситься на фронт: «Я знаю с самою большою несомненностью, что мое место там, где люди мучаются и гибнут и торжествуют над муками и гибелью, и что я слишком промедлил быть там <...> и знаю, что никакой покой не возвратится мне в будущем, если я там не буду» (24.07.1916 г.). И в то же время: « Я не умею до сих пор собраться с духом, чтобы преодолеть волненье, какое причиняет мне трепет, с которым мои родители <...> относятся к тому, что я <...> уеду на фронт». От этого он  «сам себе противен». Но в конце письма твердо: «Конечно, я пойду на фронт».

А война не шутит: «Завтра рано утром рота наша пойдет на Ходынку учиться надевать маски. Будут пускать настоящие газы» (1.09.1916 г.).

Уже в сентябре М. В. ожидает скорой отправки: «недели через две наш черед». Однако в декабре он снова в госпитале — с тем же коленом. «Я и не думал, что к ноге моей можно относиться серьезно» (19.12.1916 г.). Но в том же декабре фронт. Первое письмо со штемпелем "Действующая армия" — от 17 марта 1917 г. М. В. — в Киеве, в формирующемся саперном батальоне, где ему, к его неудовольствию, поручают ротную канцелярию. Он живет в казармах, хотя ему разрешено жить на частной квартире. «Так я скорее и лучше сойдусь с солдатами». Однако «канцелярия сильно запущена» и «...совсем мало времени остается на общение с солдатами, которые страшно нуждаются в разумном слове и хоть каком-нибудь руководстве». Положение в армии трудное: «...мало сознательности, никакого гражданского чувства, никакой мысли об общем положении<...> силен голос классового антагонизма». Естественная близость М. В. с офицерами «рождает недоверие со стороны солдат». Временами нападает уныние, но оно побеждается жаждой активного участия в общественной жизни. К М. В. уже приходят советоваться — и солдатские "выборные", и даже офицеры. Возникают разные планы: «Прежде всего надо оживить дух общественности в роте, так как только на этой почве, под контролем общественного мнения роты возможно установление сознательной дисциплины и огородиться от кучки хулиганов. Затем нужна литература». И он просит Н.Д. посылать ему московские листовки с программами партий. «Будем устраивать собрания и обсуждать программы». В то же время М. В. стремится освоить саперное дело и держать экзамен на производство в унтер-офицеры, после чего перейти из канцелярии в саперный строй (29.03.1917 г.).

Тут же такие многозначительные строки: «Идет Страстная неделя, а я ни разу не побывал в церкви. Может быть еще успею пойти к Страстям. Скоро Пасха и весна <...> Христос воскресе! Каждый год что-то новое вкладывается в эти сакраментальные слова. Сейчас они звучат для меня без оттенка прежней тайной грусти, а как колокол — полнозвучно, обетно, утверждающе».

Здесь уместно вспомнить отрывка  из более ранних писем, тоже посвященных Пасхе. В 1912 году М. В. пишет: «В пасхальную ночь я был у заутрени с Ниной и Гулей [8] <...> В церкви было очень хорошо, но говорить об этом таким маловерам, как я, не годится. Да и не сумею рассказать, что было хорошо. Но осталось чувство чего-то серьезного и значительного о том, что было в церкви».

А через два года, 2 апреля 1914 г., поздравляя Н. Д. с праздником Пасхи, он пишет уже так: «Я хочу, чтобы к пасхальному Воскресению Вы получили от меня праздничный привет, и хочу еще, чтобы Вам было как можно светлей в Светлый Праздник <...> Почему так торжественен и значителен праздник Воскресения? При отсутствии веры в реально совершившееся Воскресение, одно признание посвящения этого дня отвлеченной, хотя и любимой идее воскресения, мало для создания того праздничного чувства, какое я обыкновенно в этот день испытываю. Если можно позвать на помощь фантазию, чтобы уловить смутные чувства, я сказал бы: точно в этот день через землю проходят отражения того, что делается на небесах и к чему мы тянемся в течение всей жизни. Обычно мне кажется, что я ощущаю эти отражения, и желаю Вам их увидеть.»

А теперь, в марте 1917 года, между двумя революциями, пасхальное приветствие звучит для автора этих писем «полнозвучно, обетно, утверждающе». (Мне слышится в этих словах близость завершения пути к крещению — до него остается немногим более года. — Е. Ш.) "Бог звал к Себе Свое овча", — напишет потом об этом времени Наталия Дмитрииевна.

Действительная же жизнь зовет к борьбе. Главный враг (пока еще не на фронте, а в формирующемся батальоне) — «удручающая политическая несознательность солдат "главный козырь в руках большевиков"». Когда «удалось было привести солдатскую массу в разумное настроение», большевики «своими выкриками [9], своими — скажу прямо — подлыми способами — опять перевернули у нас все вверх дном».

М. В. не оставляет своей мечты — получить офицерское звание, но не для облегчения судьбы, а для выполнения основной задачи: «В новой обстановке очень важно, чтобы были офицеры, имеющие товарищеские связи с солдатами. А такие связи у меня образовались и все крепнут, хотя вначале шли туго» (это в письме от 3 апреля).

А через полторы недели: «Только что прошла очень трудная полоса в жизни нашей роты <...> Но теперь, особенно сегодня, положение в роте заметно изменилось к лучшему <...> Мне было очень трудно, потому что я совсем один, как не бывал еще до сих пор в общественном деле. Ни помощи, ни совета, ни сочувствия ни от одного человека. Офицеры инертны, солдаты шумно и бурливо волновались. По отношению к себе я чувствовал с их стороны недоверчивое равнодушие, иногда прямую враждебность. На мои слова в хаотических собраниях роты, напоминающих мужицкие сходы, мне в лицо кричали: "Ты — буржуазия", а сзади я слышал откровенное — "жид". Как ни было мне тяжело — я пробовал не сдаваться <...> Но сегодня у меня радость: ротный совет постановил устраивать в роте лекции-собеседования на текущие темы и рота "избрала" (теперь у нас все выбирают) меня лектором. По-видимому, какая-то группа солдат ко мне хорошо относится. Завтра первая "лекция". Буду их устраивать, пока возможно, через день по часу. На это у меня хватит сил» (12.04.1917 г.).

Намеченная программа очень серьезна. Здесь и история, и политика, и современное положение, и "обязанности гражданина-воина"»…

Несмотря на тревогу за общее положение страны («в газетах каждый день вести очень радостные и очень тревожные»), М. В. старается быть оптимистом: «Пугаться нечего. Вы правы. Нельзя думать, что перевороты, особенно теперешнего масштаба, делаются легко. И то все происходит много легче, чем мы имели право надеяться. Испытания неизбежны, но они не сломят Россию. И конечно — паника и брюзжание, которым поддается интеллигенция — одно из худших зол <...> Я верю — все перемелется — мука будет» (это в том же письме от 12 апреля).

Формирование саперного батальона ко второй половине апреля заканчивается. Батальон получает направление на Волынь (Юго-Западный фронт). Это — «первая часть, уходящая из Киева на фронт после переворота». В Киеве устроены торжественные проводы. «Была музыка, толпа, флаги, речи...».

Перед этим «неимоверная спешка, суетня и усталость до одурения» (это в письме от 23 апреля 1917 г. из эшелона, на второй день пути, когда М. В. «немного пришел в себя»). Здесь же он с грустью признается: «До сих пор на "лекциях" не имел успеха. "Хочу домой" — вот глубина солдатской политической мудрости». Но все же — «первое, что надо делать, это в той среде, где находишься, сеять семена идей». (В этом просветительском пафосе уже есть зародыш будущего проповедничества.)

Фронтовые впечатления — безрадостные. Центробежные силы «рвут на куски Россию и ее армию <...> А пока мы — на краю гибели. Соображения военной тайны не позволяют мне рассказать Вам в письме, до какой степени дошла разруха в армии, на передовой линии. Положение очень грозно, и сердце все время сжимается при мысли о том, что может случиться с нами. Не будем однако падать духом. Пойдем смело навстречу судьбе, делая то, что велит совесть <....> Тревога не убивает во мне бодрости и энергии» (5.05.1917 г.).

И снова, вопреки печальным наблюдениям: «Я смотрю на будущее не очень мрачно. Перетерпим. Испытания народные, так же как и личные, имеют нравственный смысл, и исторических страданий не надо страшиться больше меры. Одно меня удручает: через лик свободы слишком густо проступает та сторона двуликого облика русской демократии, которую не назовешь иначе чем хамством. А другой лик — лик молчальника и страстотерпца — спрятан и рассеян по широкому лицу нашей земли» (12 мая).

В эти напряженные для страны и армии дни М. В. больше всего мучает его "бездействие" (хотя канцелярская работа занимает 16 часов в сутки); на митингах он больше не выступает («большевики на аргументы отвечают бранью» — 10.06.1917 г.); предпочитает личные беседы с солдатами («есть результаты»).

19 мая канцелярское "бездействие" прерывается многодневным походом: корпус, в который  входит саперный батальон М. В., перемещается на юг в пределах своего Юго-Западного фронта. М. В. с удовлетворением замечает, что трудности похода изменяют психологическую атмосферу к лучшему: «солдаты наши, ужасно ворчавшие и чинившие много непорядка в начале похода <...> теперь заметно подтянулись <...> И порядок почти такой, как нужно. Идем совсем бодро, с песнями, и ломим порядочные переходы — верст по 30 с гаком. Нога не сдает пока» (1 июня). До этого, когда колено сильно разболелось (после 100 с лишним верст), М. В. дали верховую лошадь, и он выполнял обязанности квартирьера. Его саперный батальон должен переформировываться в инженерный полк, и в связи с появлением новых вакансий М. В. предлагают перейти в военные чиновники—он отказывается (письмо от 30 мая).

Наконец, начинается наступление — «освежающая страну и армию гроза» (письмо от 17 июня). Но вот одна из примет того времени: (в том же письме): «Вчера был у нас батальонный митинг <...> Обсуждали вопрос о наступлении. Вынесли единогласно положительное решение. Но сегодня есть охотники перерешить вопрос. Созывается новый митинг. Не знаю, чем кончится. Если большевики одержат верх — я уйду из батальона в другую часть. В остальных частях нашего корпуса настроение очень твердое и хорошее».

На следующий день (в письме от 18 июня) — новость: «Сегодня получил официальное предложение сдать экзамены на прапорщика, дал согласие. Согласен — приятнее быть солдатом, но нужно быть офицером <...> В офицерской среде, право, люди еще нужнее, чем в солдатской, потому что их дело ответственнее». И там же: «А мне сегодня не ложиться. Надо готовить роту к походу. При теперешних порядках я фактически исполняю должность фельдфебеля, так как официальный фельдфебель, пользуясь свободой, гоняет лодыря».

Наступление продолжается: «непрерывный гул доносится с позиций каждую ночь уже в продолжение 8 дней. Стол, на котором я пишу, дрожит вместе с землей, хотя отсюда до боя не менее 10 верст. Наш полк почему-то все еще не требуют на позиции, хотя корпус наш уже занял передовые линии. Томлюсь бездействием. Слышать все перипетии боя, видеть едущих мимо на автомобилях и повозках раненых, вереницы пленных, только что вышедших из боя, чувствовать там впереди величайшее душевное напряжение, подъем энергии и духа, решающих мировые судьбы — и сидеть сложа руки — больше чем досадно. Прямо тяжело. А меня еще заедает канцелярская бумага. Делаю героические усилия, чтобы от нее освободиться — и пока все напрасно. Уже пошел на конфликт с ротным командиром по этому поводу — и доведу его до конца <...> Но я освобожусь, хотя бы ценой разрыва с ним, с ротой и со всем полком. С удовольствием уйду в пехоту, если не будет другого выхода» (24 июня).

Успех наступления на первых порах оживил дух армии: «Состояние войска с каждым днем становится лучше. После известий о первом успехе точно гальванический ток прошел через его одряхлевшее тело и оживил его. Не надо лишь обманываться: нет еще твердых признаков думать, что улучшение совсем прочно. Новая волна дезорганизации из тыла вернет нас к прежнему отчаянному положению. А можно ли поручиться, что она не придет?» (29 июня).

И в подтверждение этой тревоги (3 июля): «На наш корпус <...> возлагались большие надежды. Но на днях прибыли пополнения из Петрограда, зараженные ужасным воздухом петроградских казарм — и в корпусе уже брожение, уже часть полков отказывается от наступления <...> Не редки и такие случаи, когда часть, обещавшая вступить в бой, отказывала в поддержке товарищам, уже занявшим неприятельские окопы. В результате — возвращение в свои окопы, напрасные жертвы, горечь неудачи, обострение раздоров среди солдат».

Тревога усугубляется грустными наблюдениями в своей роте: офицеры (трое из четверых) — «...или картежники, или думают только о чинах и своих удобствах. Сознание долга — увы, не больше, чем в среднем солдате». И еще: «Удручающий недостаток интеллигентных людей в армии, даже среди офицеров, даже в таких частях, как саперы. Куда делись все интеллигентные люди; не все же убиты, или их вообще мало было? Армии же они были бы нужны сейчас больше, чем когда-либо».

А среди солдат «...каждое совместное служебное действие, которое прежде легко достигалось приказанием, сопровождаемым объяснением, теперь дается ценой бесконечных уговоров, борьбы, словопрений. Вытащить повозку, застрявшую в грязи, накосить лошадям травы, почистить картошку для солдатского обеда, выставить часовых к взрывчатым веществам, выйти на работу не в 9, а в 6 часов утра, сделать переход в дурную погоду, пройти не 15-20, а 30-35 верст в день, сварить обед из рыбы — Боже, как все это достается теперь с трудом! Поверьте — не так трудно победить немца, как своеволье русского человека, почувствовавшего, что на нем нет узды» (3.07.1917 г.).

Видимо, кроме канцелярской, у М. В. есть и собственно саперная работа: «Завтра рано на работу. Мы стоим в 8 верстах от позиций и ходим посменно через сутки работать над их оборудованием. Строим блиндажи, наблюдательные пункты для артиллерии и пехотных начальников. Работа идет хорошо. Несмотря на то, что ввиду спешности приходится работать кое-где и днем, прямого обстрела места наших работ за истекшие двое суток не было. Не было потому и убыли» (это тоже 3 июля).

Худшие опасения М. В. сбылись. Успех наступления оказался непрочным. «...B ночь на 10 июля нас подняли по тревоге перед рассветом. Боя не было. Артиллерия и пулеметы молчали. И начался отход 8-й армии, которой грозило окружение из-за бегства 7-й армии. Первый день после ночи отступления господствовала паника. Далеко впереди пути нашего отступления и с фланга бой все приближался. Рисовались уже картины плена. Но быстрота наших ног спасла нас. В пять дней мы прошли 200 с лишним верст на восток, но идти пришлось сначала на юго-запад, чтобы избегнуть перерезавшие нам путь немецкие войска.

Был переход, когда мы шли 1,5 суток без отдыха. Ели сухари на ходу...». Эти подробности М. В. сообщает уже в письме от 19 июля, а в первом письме с новых позиций (от 12 июля), когда "худшее миновало", он пишет только о «позоре нескольких дней немотивированного отступления и малодушной паники» и о тех днях, «когда казалось, что погибла армия, обезглавлена и обесчещена Россия, — а лично я — в плену». Теперь он отдыхает «от усталости после нервного напряжения, когда примером личного спокойствия надо было сдерживать нараставшую среди солдат панику».

М. В. не может сразу найти слова, чтобы «рассказать о позорном ужасе только что пережитого. Я чувствую себя точно морально контуженным, хотя давно готовился к худшему. Но этого я все-таки не ожидал» (16 июля).

Дни "бегства" стали для М. В. временем очень глубоких переживаний и размышлений и временем серьезных решений, именно поэтому он вновь и вновь возвращается к этим дням в своих мыслях и, соответственно, в письмах к Наталии Дмитриевне. Почти через месяц после этих событий, 5 августа, когда первые впечатления уже должны были уступить место трезвой оценке происшедшего, в ответ на письмо Н. Д. он пишет: «Вы усомнились — настоящее ли это чувство — стыд пережитого позора. Если бы Вы его пережили с такой ужасной остротой, как пришлось мне, — у Вас не было бы сомненья. На рассвете после первой ночи отступления — нет, скажем прямо — бегства из-под Галича, сопровождавшегося паникой и полной растерянностью начальства, когда определились уже размеры бедствия и его потрясающая причина, я шел в стороне от роты, так как все окружающие люди сделались мне невыносимыми, и думал: что мне делать? Отстать, чтобы присоединиться к арьергардным частям, задерживающим неприятеля, было невозможно, потому что 1) никто не задерживал его, 2) всех отстающих как дезертиров шедшие сзади казаки хватали и расстреливали без объяснений, 3) остаться сзади значило или попасться казакам или в плен немцам. Я шел и мучительно переживал сознание бессилия своего и стыда за то, что я так бессильно бреду среди банды беспорядочно уходящих куда-то без оглядки войск. Пока будет жива моя память, я никогда не забуду мучительности этого стыда. Тут, когда мы шли берегом Днестра, вдруг миновал нас автомобиль. В нем я узнал рядом с каким-то штабным генералом Гучкова[10] в форме офицера. Знаю, это было наивное, почти детское движение, но оно было так почти мимовольно и непосредственно: мне показалось, что Гучков может указать, что надо делать. Автомобиль как раз остановился, задержанный каким-то обозом в сотне саженей от меня. Я кинулся к Гучкову с готовыми, откуда-то взявшимися помимо рассуждений, из самого сердца словами: "Покажите, где здесь можно хоть умереть без стыда". Но прежде чем я добежал, автомобиль тронулся и уехал. Гучков посмотрел на меня отсутствующим взглядом, а я остался на дороге с вдруг упавшими силами и чувством, что мелькнувшая надежда на спасение — прошла мимо. Этого чувства я уже никогда не забуду. Конечно, Наташа, — это совсем детский эпизод, и я неохотно признаюсь Вам в нем лишь для того, чтобы Вам видно было, что чувство стыда — не придуманное, не самолюбивое, а неизбежное для участника нашего галицийского бегства <………....> Тогда же, в тот же день у меня выросло — не решение <...>, а неизбывная потребность принять более прямое участие в обороне страны, чем это возможно в инженерных войсках».

Сомнения Н. Д., на которые М. В. отвечает, относятся именно к этому его решению, сообщенному ей в письме от 19 июля. Тогда он писал: «С тех пор как раздался первый призыв Керенского[11] к наступлению, во мне поднялся голос протеста против службы в тыловой части, какой в сущности является наш инженерный полк. Теперь же, после того, что случилось с нашей армией, этот голос окреп до крика. Руководят мною два мотива. Один личный — я чувствую себя опозоренным в своем достоинстве русского солдата и не представляю себе, как вернусь домой, к Вам, не сняв с себя этого стыда. Другой — общий: мне ясно, что наша армия нуждается в том, чтобы в нее были вкраплены ячейки, состоящие из солдат-добровольцев, спаянных сознанием своего воинского и гражданского долга и волей к его исполнению. В одну из таких ячеек я и хочу вступить». Такими "ячейками" видятся М. В. так называемые "ударные батальоны", или "батальоны смерти", — они формировались на добровольной основе и использовались для самых опасных фронтовых операций. Намерение М. В. настолько серьезно и опасность настолько реальна, что он просит Н. Д., если этот план осуществится, зайти к его родителям и их ободрить. Во всяком случае, прежнее положение продолжаться не может. Его не устраивает не только "тыловая" служба, но и окружение. «Я не могу дольше оставаться в роте, где офицеры проводят все время за картами, а солдаты, работая 2 дня из 10, кричат, чтобы им давали на руки по 15 золотников коровьего масла в день, тогда как их товарищи в окопах сидят по 4 дня без хлеба. Я чувствую себя в компании негодяев, из которой нужно вырваться» (тоже 19 июля). Ему представляется, что единственный выход из создавшейся ситуации — это жертва. Но время настоящей Жертвы еще не настало.

Армейское начальство — орудие в руках Божиих. Видя его активное неприятие "канцелярской" работы, а может быть и оценив его организаторские возможности, командование предлагает М. В. новую и достаточно активную работу — организацию команды для телефонной связи. Обещают и чин прапорщика без экзамена, "за выслугу лет". Однако этому производству не суждено состояться, несмотря на постоянные попытки М. В. Возможно, это спасло его от послереволюционных репрессий, вполне реальных, если бы он оказался "белым офицером". Внешней же причиной была, видимо, его национальность...

Перспектива нового и реального дела — создания "телефонной команды", в которую М. В. может подобрать симпатичных ему людей, увлекает его, и хотя вначале это считается временным назначением, "телефонная команда" остается его судьбой до полного развала армии. А "ударные батальоны" при ближайшем знакомстве с ними разочаровывают М.В. Он видит здесь в основном «авантюристически настроенных юнцов <...> соблазнившихся модой и почестями. Среди офицеров авантюристический элемент еще более подчеркнут» (9.08.1917 г.).

Есть еще один очень важный (может быть — самый важный) результат пережитого и передуманного во время "дней бегства", когда перед лицом жизни и смерти М. В. заново осмыслил свой путь за последние 5 лет. Этот результат — его твердое решение соединить свою жизнь с Наталией Дмитриевной. Потом он напишет: «В дни июльских испытаний, которые казались мне последними, я творил суд над своей совестью и своим сердцем <...> Там, на дороге у Галича <...> для меня неразрывно слились в единую неотложную потребность, в одно решение моя солдатская судьба и судьба моей любви». Он пока не делает Н.Д. официального предложения и не получает от нее конкретно сформулированного ответа, — но тем не менее все решается.

Еще 19 июля, сообщая Н. Д. о своем замысле перейти в "ударный батальон", М. В. говорит: «...я до боли и до радости ясно ощутил, что не могу отделить Вашей судьбы от своей...» и именно поэтому он открывает ей свои планы перехода и просит ее одобрения, хотя это, вероятно, будет для нее болезненно.

1 августа он получает от Н. Д. сразу 5 писем (так теперь работает почта), где «много сказано о Вас, обо мне...», а следом за этим, в его письме от 2 августа мы читаем: «Много раз в течение этих месяцев внешнего разлучения с Вами, когда я оставался наедине со своими думами, я со смущенной душой спрашивал себя: если я вернусь с войны, когда она кончится, будет ли мне открыт мой единственный путь жизни — через Вашу душу и Вашу жизнь <...> У меня не сразу нашлась твердая надежда и вера, но как-то само собой, путем неощутимым, тем общением, которое преодолевает пространство и время помимо и вернее почты, я вдруг с несомненностью чуда узнал, что Вы еще раз сказали мне "да".

И с той же несомненностью я знаю, что теперь наше "да" возрождается к жизни в духе и плоти, что ему дана настоящая, не сумрачная, не призрачная жизнь.

Наташа, родная, — в днях наших Бог волен, — может быть я не вернусь к Вам живым. Но вернусь или нет — моя жизнь принадлежит Вам, и из Ваших рук я передаю ее России...».

«Призрачная жизнь»... Эти слова — отголосок событий четырехлетней давности, когда между Н.Д. и М. В. был заключен "союз" — не брачный, а, как думалось, духовный. Реальная жизнь разбила этот союз и наступил мучительный для обоих разрыв, на преодоление которого ушли эти годы. Но тогда уже возникает в их отношениях образ Креста. Вспоминая об одной из тяжелых встреч, состоявшейся в апреле 1915 г., Н. Д. потом скажет в своей «Весенней поэме» [12]:

«...Мы встретились, чтоб вновь расстаться,

Казалось — навсегда.

Безумной болью сердце распиналось

И вспомнило страдания Христа.

В ту ночь, неся успокоенье,

Явился ясно мне перед глазами

Чудесный знак Креста.

И крест моим Тебе был первым

и прощальным даром —

Вместо кольца.»

На этот подарок М. В. тогда же, в 1915 г., откликается в письме: «Я чувствую над собой благословение, которое Вы дали мне вместе с белым крестиком».

Теперь же, в 1917 г., их свидание состоится в сентябре, когда М.В. приедет в командировку; решение соединить свои жизни будет закреплено, родители и друзья оповещены, но до свадьбы пройдет еще почти год, а пока М. В. после окончания командировки вернется в свой полк «с новым торжественным чувством жизни».

Видимо, решился и вопрос о крещении, потому что мать М. В. — Гизелла Яковлевна, с радостью принимая намерение М. В. и Н. Д. пожениться («потому что давно любит и ценит Наташу»), все же печалится о том, что «дети уходят от еврейства» [13] (из письма сестры М. В. — Лили от 30.09.1917 г.).

Но это еще все впереди. А пока, в августе, жизнь идет своим чередом. М. В. руководит телефонной командой, которую считает «своим будничным долгом», вечерами готовится к экзамену на прапорщика (изучает минное дело), хотя это не так уж просто: с ним в избе 8 человек, «вечером — песни, балалайка, разговоры, шутки, смех. Приходится захватывать часть ночи» (28 августа).

Главная радость — переписка с Н. Д. и ожидание той самой командировки. Его письма все чаще заканчиваются словами: «Господь с Вами», «Храни Вас Бог», «Благослови Вас Бог».

В деревне, где стоит их воинская часть, есть церковь. 13 августа М. В. пишет: «Сегодня воскресный день. Я воспользовался свободным утром и пошел к обедне в церковь — бедную деревянную церковь подольской деревни. Я не бывал на богослужении после Пасхи...».

Командой своей М. В. доволен. 20 августа он пишет: «Давно уже я хотел рассказать Вам, что такое команда для связи, в которой я теперь нахожусь. То есть не о ее работе — это дело простое: установить телефонную связь с разбросанными частями полка и с высшими инстанциями — а о людях, с которыми я работаю, живу и которыми руковожу. Я подобрал себе хорошую группу в 20 с лишним солдат, быстро сжившуюся, охотно работающую, с которой у меня за месяц не было ни одного недоразумения, хотя почва для них могла легко найтись во время формирования команды, когда мне надо было решать, кому поручить более ответственные, а потому и более приятные и «почетные»" должности монтеров и надсмотрщиков за линиями. Теперь, когда организационный период закончился, наше техническое и хозяйственное оборудование завершено, у моих людей много свободного времени. Приходится им только дежурить на телефонной станции одни сутки из трех, да по временам со мною вместе идти на поиски повреждения линии, когда оно случается. Мое дело — вести очередь их нарядам, следить за хозяйством (мы варим себе пищу отдельно от рот) и подучивать телефонистов. Чтобы занять досуг людей и в интересах моральной дисциплины, я устраиваю каждый день двухчасовые занятия по телефонному делу. Мы живем в трех крестьянских халупах...».

Спокойное повествование прервано: «Только что дошла к нам слишком волнующая весть: враг перешел Двину, Рига покинута нами. Так говорится в оперативной сводке, полученной в нашем штабе <...> Я хочу пока думать, что размеры катастрофы меньше Галицийской, хотя боюсь, что ее значение может оказаться страшнее <...> Я не испытываю чувства паники, как не испытывал его даже при галицийском бегстве. Наоборот: я спокойнее и тверже, чем раньше <...> Бояться уже, кажется, нечего. Чаша горечи и бедствий не выпита еще до дна. Но вкус горечи уже нам известен, и нервы уже разучились содрогаться от ужаса. Только воля закаляется в последней холодной решимости, рассудок в ясном спокойствии взвешивает то, что нас ожидает, а сердце — сердце жаром своей боли и любви закаляет твердость воли». Главная надежда М. В. — на народ, на то, что «...проснутся те силы, которые в смуту 17-го века восстановили распадавшуюся землю...».

Но вот новые события — Корниловский мятеж [14], который М. В. называет авантюрой и считает «тягчайшим преступлением перед Россией». Он пишет 29 августа: «Россия безудержно несется навстречу своей таинственной судьбе. Но мы не отстанем, не отойдем от нее, как не отойдем друг от друга. Ведь так, Наташа?»/

И чуть позднее, когда в армии еще чувствуются отголоски Корниловского выступления, снова тревожные слова: «Час от часу наше положение становится хуже <...> Трудно найти то, что может избавить нас от двойного поражения: внутреннего и международного. По-видимому, надо готовиться к тому, чтобы тяжелые последствия такого поражения на застали нас врасплох, хотя бы морально» (31 августа).

Писем, датированных сентябрём, всего два: от 2 сентября, с надеждой на долгожданную командировку, и от 30 сентября (уже после такого важного свидания), — из Петрограда, где М. В. безуспешно пытается при помощи «усиленного хождения по инстанциям и учреждениям» сдать-таки вожделенный экзамен. Наконец выясняется, что экзамены уже закончились, но М. В. переполнен другими чувствами: «Хочу рассказать Вам, какое новое для себя чувство жизни я испытываю вот в эти дни, когда расчистился мой путь и упали все долголетние сомнения <...> Это не чувство освобождения, а, напротив, чувство глубокой, неразрывной связанности всех помыслов, всех действий; связанность, которая наполняет всю жизнь до краёв, делает её дорогим, почти священным сосудом. Я не испытывал ещё такого спокойствия, какое ощущаю сейчас, такой тишины и торжественности. Так тихо и торжественно в душе, как в храме или как бывает в поле в полуденный час под высоким небом среди колосящихся нив <...> Бог ведает, как долго нам нужно жить в разлуке...». Но «это беспокойство не может осилить, не способно замутить спокойной торжественности, которою окрасился весь мир в моих глазах».

Проходит ещё без малого две недели — и М. В. уезжает к себе в полк. Расставшись с Н. Д. в Дмитрове, где она теперь работает, он пишет ей из Москвы перед отъездом: «Всего несколько часов прошло, как расстались мы <...>, но это уже разлука, это нож событий, разделивший нас. Нож этот ранит, но ранит не смертельно. Он не в силах ничего убить, даже радости, которою осиянно Твое имя, Твой облик, мысль о Тебе <...> Когда я остался один, мысли, образы, воспоминания налетели на меня роем, светлым потоком, и ещё сейчас они стремительно несут меня к Тебе и заставили среди ночи засветить лампу, взять карандаш и бумагу...». Много ещё хороших слов есть в этом письме, заканчивается оно такими словами: «Да благословит Тебя Бог, И да сохранит Тебя Богородица, Матерь Распятого и всех скорбящих" (Ночь, 13.10.1917 г.).

Следующее письмо от 15 – 16 октября, уже с дороги (15.10): — «...Я еду довольно неожиданным для себя способом: не в пассажирском, а в воинском поезде, в теплушке, — 8 лошадей, 40 человек. На вокзале я убедился, что в пассажирском будет очень тесно, в теплушке — свободнее. Воинский поезд отходил на час раньше, и пассажирский на всём пути не обгонит его. Я представил себе набитые купе и проходы вагонов 2-го кл., взаимную озлобленность пассажиров в первые часы пути, потом нескончаемые никчемные разговоры прапорщиков, врачей, сестёр милосердия, старых полковников и штатских людей "буржуазного" облика о том, мятежник или герой Корнилов, как "губит Россию" Керенский — представил я себе всё это, и меня потянуло, не дожидаясь приезда в полк, окунуться в серую солдатскую стихию, в эту темную, грубую среду, которая мне всё-таки во столько раз ближе и милее, чем "среда 2-го класса"». В солдатских высказываниях «...гораздо больше здорового патриотизма и веры в себя, чем в причитаниях людей нашего круга.<…>

...Сижу на верхних нарах теплушечного вагона; когда хочу — прислушиваюсь и участвую в разговорах, когда хочу — смотрю в узенькое окошко и слежу за своими мыслями, которые нескончаемой чередой бегут к Тебе...».

На следующий день, 16-го: «Поезд идёт медленно. Уже полторы суток я в пути, а проехал полдороги до Киева. Смотрю в окно на тихо плывущие мимо бедные калужские и орловские деревни, на поля, овраги и перелески, мысленно прощаюсь с этим родным великорусским краем. Ведь там, в Подолии, где мы стоим, там тоже Российское государство, но там нет родины, нет чувства родного края. Я прощаюсь с великорусскими полями немножко с тем же чувством, с каким прощался с Вами, моя Наташа, с тою же надеждой на предстоящее свиданье и соединение. И вижу ещё, что любовь, которою люблю принявшую меня в сыновство Родину, одним краем соприкасается и сливается с тою любовью, которою люблю Тебя, моя Наташа, — принявшую меня в своё сердце <...> Еду в полк без горечи, с легким чувством возвращения в свою рабочую среду. То ли, другое ли — но дело себе я найду...».

До Киева ехали трое суток вместо полутора. Оказалось, что полк временно отведён в тыл на отдых и стоит возле ст. Жмеринка Подольской губ. Но по дороге корпус, который после отдыха должен был отправиться на Северный фронт, «так скомпрометировал себя грабежами и буйством, что его не решились переводить и оставили временно возле Жмеринки». Полк «по существу ничего не делает. Для видимости по одному взводу от роты ходят посменно на починку грунтовых дорог. Половина солдат полка — в отпусках или самовольной отлучке. Другая половина развлекает себя кто чем может: кто заработками на соседней строящейся ж.-д., кто охотой на зайцев, кто картами и самогонкой <...> За те два дня, что я в полку, я немного осмотрелся и не совсем понимаю, что мне с собой делать. В команде всё так идёт само собой, что у меня тут решительно нет работы. Целые сутки в моём распоряжении, — и нелепее этого трудно что-нибудь придумать. Теперь такая пора, когда "деятельно" готовятся к выборам в Учр[едительное] собрание <...> Солдаты этим поразительно мало интересуются, их в большинстве случаев даже трудно втянуть в разговор о выборах, партиях, Учред[ительное] собрании <...> Видно, что солдаты уже освоились с мыслью о неизбежности зимней кампании и потому потеряли вкус ко всему, с чем они раньше связывали надежду на прекращение войны: к собраниям, комитетам, выборам <...>; душевное утомление после подъёма и преувеличенных надежд, занятость своими повседневными заботами создаёт в армии атмосферу политического штиля, который прерывается не политическими спорами, а простым буйством, потому что только в буйстве умеет найти себе выход глухое недовольство массы, сознание совершаемого над ней и её достоянием — Россией – неправого дела <...>. Я с большим сомнением <...> думаю об устройстве солдатской школы и постоянных собеседований. Я думаю, что преодолеть солдатское равнодушие, заинтересовать солдат возможно. Невозможно же найти такую группу людей, с которой можно бы работать дружно в этом направлении. Я только начал свои разговоры об этом в полковом комитете, но уже к первым моим словам отнеслись более чем холодно, так как на них не было "ярко революционного" штампа. Удастся ли мне разбить этот лед? Думаю, что не удастся» (23.10.1917 г.).

"Штиль", о котором сетует М. В. в этом письме, недолговечен. Осталось всего два дня до "великой октябрьской социалистической...".

Первая реакция М. В. на то, что он называет "выступлением большевиков в Петрограде" — не очень тревожная. 26 октября он пишет: «Сюда дошли только краткие слухи; они сначала очень взволновали меня. Но поразмыслив хладнокровно, я теперь думаю, что слишком ужасаться нечего. Предположим худшее: большевики добьются свержения Временного правительства. Неужели положение страны станет от этого хуже? Боюсь, что нет, и не потому, что оно не может стать хуже, а потому, что Временное правительство было только декоративной фикцией. Пугачевщина, воцарившаяся уже более месяца на хлебородном юге России, перекинувшаяся теперь на центральный район, грознее для страны и армии, чем питерские большевики <...>. Бояться, что питерское восстание сорвёт выборы в Учредит[ельное] собрание? Вряд ли. Но даже если это и случится: я не заражён тем отношением к Учр[едительному] собранию, которое видит в нём панацею от всех российских зол <...> Учр[едительное] собрание — это конструкция юридическая, факт порядка правового, а теперь не за правом слово. Нужно более непосредственное творчество жизненных форм. Приходится опасаться, что в процессе государственного распада наша страна проходит уже последнюю стадию созревания к тому, чтобы ей были предписаны совсем не творческие формы: диктатура <…..>. Невеселый это конец для наших мартовских мечтаний, но и ужасаться ему сверх меры не надо. Ведь корень нашей слабости непререкаемо очевиден: темнота народа и духовное варварство интеллигенции. При таком культурном капитале мы всё равно оказались бы бессильны наполнить содержанием и самые совершенные формы государственного устройства, и не о них, а о самовоспитании интеллигенции и воспитании народа следует нам думать в первую очередь. Надо примириться с неизбежным — с тем, что грядущая форма государственной жизни России отразит убогий уровень нашей материальной и духовной культуры, и в рамках этих новых форм <...> продолжать, умудрившись новым опытом, старую чистую народническую традицию: работу над созданием народной, национальной культуры.

Вероятно, питерские события внушают новые опасения о судьбе войны. Я думаю об этом очень мрачно. Что хуже: плохо воевать или бросить воевать? Каждый день задаю себе этот вопрос и не умею на него ответить.

Мне бывает приятно развеивать политические размышления чтением булгаковской книги о Толстом <...> это хорошее и очень нужное мне сейчас чтение <...> мне по-новому стало понятно учение о непротивлении. Не противься злу злом значит: не противопоставляй злу голое сопротивление, а дело добра. В переводе на язык текущей жизни это будет значить: против большевика бери не ружье, а школьную книжку. Разве это средство не действительнее и не радикальнее?..».

На следующий день — 27 октября — «Газеты сегодня подтвердили слухи — в Питере началось восстание. Идёт бой. Опять в новых судорогах бьётся Россия, терзается её тело, угашается её дух. Что в силах я сказать Вам перед лицом этого горя? <...> В солдатской среде нашего корпуса потрясающие известия из Петрограда не производят никакого впечатления. Точно не их это касается <...> Я всё повторяю сегодня: "Край родной долготерпенья, край ты русского народа". Тяжелые черные мысли ворочаются в мозгу, томят и зовут кинуться в кипение какой-нибудь деятельности. Но кругом точно ватные стены — поглощают всякий начавшийся разбег. <...> Томительно здесь жить, Наташа. Надо вырываться <...>. В Виннице (в 60 верстах от нас) — погром. Вызваны части нашего корпуса...».

А в письме от 2 ноября: «Газет у нас нет уже 5 дней; о том, что делается в России, знаем по противоречивым сведениям, которые приносит радиотелеграф. Напряжённость, с которой переживал я первые дни событий — улеглась. Россия неудержимо катится навстречу своей горькой судьбе. Если доживём — впряжёмся в хомут на том месте, где остановится покатившаяся назад русская тройка.

Наш корпус — за большевиков, корпусной комитет образовал из себя военно-революционный комитет. Штаб корпуса занят их караулом. Наш полк — тоже за них. Сегодня верстах в пяти от нас стреляла артиллерия. По кому — ещё не знаем». (Ночь, 13.10.1917 г.).

Следующее письмо от 15 – 16 октября, уже с дороги (15.10): — «...Я еду довольно неожиданным для себя способом: не в пассажирском, а в воинском поезде, в теплушке, — 8 лошадей, 40 человек. На вокзале я убедился, что в пассажирском будет очень тесно, в теплушке — свободнее. Воинский поезд отходил на час раньше, и пассажирский на всём пути не обгонит его. Я представил себе набитые купе и проходы вагонов 2-го кл., взаимную озлобленность пассажиров в первые часы пути, потом нескончаемые никчемные разговоры прапорщиков, врачей, сестёр милосердия, старых полковников и штатских людей.

9

Следующее письмо — от 3 ноября — о мучительных колебаниях М. В. при выборе своей позиции в сложившейся ситуации.

«Междоусобная война <...> взволновала меня очень болезненно. При первых известиях о событиях в Питере, о собирающихся с фронта туда войсках я пробовал установить <...>, не надо ли вступить в отряд, идущий против большевиков <...>. Целую ночь я терзался колебаниями. По непосредственному чувству мне отвратительно было представить себе участие в стрельбе на улицах, в расстреливании рабочих и солдат, мерзко было думать об озлоблении, с каким это всё делается при междоусобии (гораздо большем, чем при бое на настоящем фронте). То мне казалось, что невозможно, преступно быть бездейственным, нейтральным в такую роковую минуту. Я ощутил огромное облегчение, когда передо мной, как внезапное озарение, встало настоящее, нужное решение, единственно возможное: безусловный отказ от участия в гражданской войне. Я обрадовался, когда нашёл это решение, потому что понял, что оно то самое, которое и Вы бы выбрали.

Зло, творимое большевиками, состоит в том, что они поднимают гражданскую войну. Чтобы уничтожить это зло, надо не становиться тоже с озлоблением в душе и ружьём в руках в противоположный лагерь и стрелять в большевиков — этим средством зло только увеличивается, озлобление растёт, возможность примирения и умиротворения отдаляется — а надо, чем можешь, противостоять междоусобию. При большевиках России будет плохо, нехорошо ей было и при Керенском. При ком хуже — можно спорить; но что гражданская война хуже и того и другого — это несомненно. И куда ни будут тащить меня приказы командиров или комитетов —- я одинаково откажусь воевать на той или другой стороне».

В это же время М. В. не перестаёт читать и размышлять о Толстом, то споря с ним, то соглашаясь. В том же письме от 3 ноября есть такие строчки: «...меня опять неприятно поразило то, как иногда поверхностно и грубо, порой даже злобно Толстой говорит об отношениях между мужчиной и женщиной. И о браке он говорит много грубо неверного. Лишь одно его слово о браке показалось мне очень значительным: "Жениться надо всегда так же, как мы умираем, то есть только тогда, когда невозможно иначе".

Находите ли Вы, как и я, в этом слове признаки того огромного значения пути брака, при котором вступать в брак нельзя ради себя или ради другого, для своей или даже "нашей" радости и счастья, а можно лишь как исполнение указания Божьего...».

Продолжение этих мыслей – в письме от 3 декабря. Размышляя о начале семейной жизни Толстого (по бирюковской биографии), дополняя это тем, что сам Толстой пишет о Кити и Левине, о Наташе с Пьером и о княжне Марье с Ник. Ростовым, М. В. утверждает: «Так чужд мне мир таких радостей, так душен воздух четырёх стен семейного счастья, так страшно было бы вести Тебя в этот мир. А есть ли в брачном союзе другой путь, не неизбежно ли попасть в мир тех отношений, которые так пугают в толстовском опыте и в опыте того, что видел в жизни? После Твоего письма, Наташа, я убежден, что есть, и не боюсь грядущих искушений...».

Письмо Н. Д., полученное накануне, радует М. В. тем, что содержит очень важные для него признания. Он пишет: «Скажу прямо: мне страшнее было бы думать о будущем нашем, если бы Ты не осознала в себе и не сказала мне, что напряжённая требовательность Твоя к жизни и к себе не может не распространиться на меня и наши отношения. Напрасно только Ты говоришь об этом с такой тревогой. Не то ли тревожит Тебя, что требования Твои, Ты чувствуешь, несоразмерны с моим существом? Конечно — несоразмерны, мой друг. Заранее и не скрывая говорю это. Я не скрывал этого от себя <...> и рад, что Ты дала мне повод открыто сказать это Тебе. Я сознавал это — и тем не менее не боялся Тебя. Из многого невыразимого, что влекло меня к Тебе и слило мою жизнь с Твоей, в центре постоянно стояло тяготение к вот этой Твоей требовательности, суровый закон которой представлялся и представляется мне законом моего спасения. Природа моя и, вероятно, мои силы неизмеримо ниже Твоего запроса, но я знаю, что плохо, хромая и спотыкаясь, я не устану идти тем путём, который стал нашим общим путём жизни: копить, чтобы отдать, потому что богатство наше в том, что мы отдаём, и нищета — в том, что имеем» (это всё тогда же — 3 декабря).

И на все тревоги — свои и Н. Д. по поводу будущего — он отвечает: «Спи спокойно. Вверим наши жизни их Хозяину».

А оснований для тревоги более чем достаточно. Почти весь ноябрь М. В. не был в полку — ездил в Киев и может быть в Москву. Вернувшись, застал конфликт между "украинцами" и большевиками. Ещё раньше (до октябрьских событий) делались попытки украинизации полка, и тогда М. В. был против этого. Теперь же "украинцы", которых в полку большинство, противостоят большевикам, затеявшим поход на Украинскую Раду[15]. Конфликт вот-вот перейдёт в вооружённое столкновение. Подливает масла в огонь приказ Петлюры[16]: "украинцам отделиться от неукраинцев и пропорционально разделить вооружение и имущество". В этой ситуации М. В. «...блокируется с украинцами, пока не назреет время действовать в свою голову и порвать все здешние связи. По-видимому, это наступит очень скоро. <...> Я чувствую в себе большой прилив энергии и смелости» (29 ноября).

Действовать в свою голову, по-видимому, означает уходить из полка, но не исключает возможности вопреки прежнему решению принять участие в вооружённой борьбе.

Рассматривается возможность уходить вместе с группой офицеров, но не коллективно («они рискуют слишком многим»), и М. В. предлагает, «...чтобы когда они врассыпную двинутся из полка, был намечен центр для сношений, чтобы можно было собраться где-нибудь и коллективно примкнуть к какой-нибудь организации <...>; не охоч я до боя, а надо к нему готовиться. Но мне ничуть не грустно, а даже чем-то весело. Храни Тебя Христос» (это — 27 ноября).

Телефонная команда (правда, сильно поредевшая за счёт отпусков и «самовольных отлучек») тоже за то, чтобы не драться, а уходить — но под командой своего начальника. М. В. даже «...полуофициально сообщил об этом офицеру, которому мы подчинены, чтобы это не имело характера обычного дезертирства» (29 ноября).

Противостояние всё нарастает. В письме от 7 декабря: «Братоубийственная война пододвинулась к нам вплотную. Уже некоторые части нашего корпуса (Волынский полк) двинуты большевиками против Киевской Рады и по дороге разоружены украинцами. Среди солдат ведётся страстная агитация обеими сторонами. Вчера было у нас полковое собрание. Поставлен был вопрос: чью власть признать на территории Украины? <...> Голоса «разделились примерно поровну: 177 за рев. комитеты, 172 за Раду <...> Второй была поставлена резолюция: кто бы ни звал нас лить кровь на внутреннем фронте — Рада или комиссары — мы от этого отказываемся. <...> Резолюция прошла единогласно, что отнюдь не означает, что завтра же добрая половина голосовавших не возьмётся за ружья <...> Я не хотел голосовать за неё, потому что не могу скрывать от себя, что такого выхода, который ещё недавно казался мне таким спасительным, больше нет. Война идет, кровь льётся, и нейтралитет остаётся выходом только для Пилатов. <.................> Я не хочу этого, но не вижу иного исхода — вероятно придётся зарядить ружьё и стать в ряды тех, кто будет отбивать большевистский поход на Украину. Я думаю, что нет сейчас политически более важного, как то, чтобы на Украине большевики потерпели ту же неудачу, что на Дону.<...> Мой долг в этом пока — принять участие в том, чтобы толчок, даваемый Украиной, был почувствительнее и повразумительнее. <...> Не знаю сам, что ещё держит меня в полку. Во всяком случае, не чувство морального обязательства. Держит только нерешительность, которая усугубляется неизбежным упреком: я нахожу выход в бегстве, а те, кого я здесь оставлю? Этот возможный упрёк трудно переломить в себе, а надо, непременно надо <...> простите, что я жалуюсь и не придавайте значения моим вздохам. Я совсем не в упадочном духе, наоборот — готовлюсь к делу».

Развязка наступает всего через два дня. Об этом — уже в письме из Киева от 11 декабря: «Рубикон перейден, моя Наташа, — Рубикон гражданской войны. И страшно, но неотвратимо, и поэтому легко это сказать. В ночь с 8-го на 9-е группа офицеров и солдат бежали из полка, так как на другой день должно было начаться разоружение и арест не желающих подчиниться большевистскому револ[юционному] комитету.

Несмотря на большевистские разъезды, патрули, погоню броневиков, удалось добраться до ближайшей из станций, находившихся в руках украинцев. Теперь мы в Киеве. Солдаты разъезжаются по домам. Офицеры, и я ними,[17] будем поступать коллективно. Украинцы поступят в украинские части, прочие, и в том числе я, едем на Дон. Переходить на мирное положение я не чувствую никакой возможности. — Давно уже, верно больше года, я не знал, что такое чувство веселья. Но в ту ночь, когда мы бежали, когда мы вышли из оцепленного села — я почувствовал, что мне весело, как бывало весело в дни юности. И сейчас мне радостно, чувствую в себе дух предприимчивости и борьбы. Я решил, что ехать сейчас в Москву не стоит. Приеду повидаться, когда найду почву на Дону или в другом месте. <...> Благослови Наташа. Господь с Тобой. М.».

14 декабря, тоже из Киева, М. В. пишет: «...Чтобы не пересказывать истории нашего бегства, которую лучше когда-нибудь, Бог даст, буду вспоминать перед Вами вслух, — посылаю Вам копию заявления (которое мы подали Петлюре), где она в существенных частях рассказана.[18]

Теперь наша бежавшая компания рассыпалась. Солдаты разбежались по домам, большая часть офицеров склонна устраивать лишь свои личные дела, и только небольшая группа в 4 чел. (считая и меня) настроена общественно-авантюристично и собирается на Дон[19] В Киеве я нашёл все нужные связи, завязал сношения, получил интересные и удовлетворившие меня сведения (которые не решаюсь доверить почте) и решил ехать в Новочеркасск. Здешние их представители гарантируют содержание и работу. Едем группой через 2 дня. Я готов к неудаче, то есть к тому, что и на Дону найду бестолковщину, толчею, безделие. Но думаю, что никогда не поздно будет проститься с Доном, как простился с 55-м полком. А ехать в Москву и "демобилизоваться", не посмотрев и не узнав, что такое Дон — не хочется. Если не найду там дела, то завяжу хоть связи и привезу их в Москву. Это может быть полезным. Если обстоятельства дадут на Дону дело — всё-таки рассчитываю вскоре появиться в Москве — и к Вам тянет, и следует ещё приехать для организационных связей и информации. Так мне сейчас думается <....> Дайте руку, мой друг. Положитесь на меня: я ищу правого и настоящего дела. Призраком не обольщусь <...> Господь с Вами. М.».

И ещё письмо из Киева — от 19 декабря.

«...Вот скоро Рождество. Мне мечталось, что мы проведём его вместе, а между тем разлука ощущается сильней и суровее, чем когда-либо. Приходится решать ответственные вещи <...>.

Ничто внешнее и принудительное не держит меня вдали от Вас. Путь в Москву мне не заказан ничьей властью. Только голос совести велит ехать не в Москву, к делу мира, а на Дон, где собираются силы для борьбы.

Все эти дни я много взвешивал и обсуждал со своей совестью то, что мне следует делать. Я так спрашивал себя: что предпочесть — идти ли теперь же рядом с Вами взращивать посильно будущее возрождение России или окунуться в бурю страстей настоящего часа русской жизни? Вы знаете — сердце моё лежит к первому пути. И трудно мне вдали от Вас, и по существу моему мне ближе и роднее задачи мирной культуры. Но гром, неумолчно гремящий над нами, напоминает о наставшем грозном часе. Не час ли это последнего призыва? Не тот ли это час, который — упустишь, не  воротишь? Мне кажется — я много таких часов упустил. Теперь бьёт последний час. Надо идти на его зов. Видит Бог — я отдаю сейчас самое большое и дорогое, что есть у меня своего — возможность быть с Вами. Отдаю вдвойне: за себя и за Вас. Даете мне на это право? <...> Во имя Божье и Ваше это делаю. Пока у меня нет сомнения. Но как только оно возникнет, лишь только увижу, что нужно не то, что я выбрал, а другое — я сейчас же приеду к Вам.

Я ещё не уехал из Киева. Задерживает то, что хочется спасти оставшееся в полку ценное в техническом и денежном смысле имущество. Это предприятие оказалось довольно трудным, главным образом из-за невозможности получить вагоны от двуличной Рады. Но мы решили не бросать этого дела, не сделав всё возможное. Теперь, кажется, все попытки исчерпаны безрезультатно и в пятницу 22-го уедем в Новочеркасск. Говорю — уедем, потому что нас двое — я и один подпоручик. Все остальные мало-помалу рассеялись по домам. Грустен был этот процесс разложения и бегства. Слаб русский человек! <...>

Настал тот момент, о котором думали давно с содроганием, — когда солдатская толпа безудержно хлынула из армии. Она затопила уже Ю-3 дороги, захлестнула Московско-Киевско-Воронежскую, вместе с большевиками расстроила вконец Юго-восточные. Ещё немного — и уже нам не пробраться отсюда в Новочеркасск <...>. Сделаю всё возможное по приезде в Новочеркасск, чтобы хоть на короткое время приехать к Вам. Пишите мне пока в Новочеркасск до востребования...».

Первое письмо из Новочеркасска — от 4 января 1918 г. — с тревогой о Н. Д., от которой нет известий, и довольно оптимистичное о своих делах: «...Здесь я нашёл работу, меня пока удовлетворяющую, и организацию, которая, мне кажется, имеет будущее, обещает стать нужной и хорошей.

Подробности расскажу, когда увидимся в Москве во второй половине января. Расскажу Тебе все дела мои здешние, буду просить совета и поддержки».

Через два дня — 6 января 1918 г. — последнее письмо из Новочеркасска: «...сегодня по делам новой службы уезжаю недели на полторы в Киев. Оттуда надеюсь проехать в Москву — но надежда эта может и не осуществиться.

Я понимаю Твою неуверенность во внутренней ценности нового моего предприятия и потому меня не огорчает Твое недоверие. Но я хочу прощупать всё до конца, чтобы сказать с убеждением "да" или без колебаний "нет", когда у меня будет для того материал и почва. Пока чувствую себя неплохо, потому что есть дело реальное, осязательное, дающее результаты. Дальнейшее будет видно. Если же всё-таки придётся сказать здесь "нет", тогда я приеду к Тебе и попрошу поделиться со мною Твоим делом. Ведь Ты не откажешь, Наташа?..».

(Н. Д. тогда работала в отделе внешкольного образования в Дмитровском Союзе кооперативов.)

А вот реакция Н. Д. на новые планы М. В.[20]: «...Последнее известие <...> о Доне подняло в душе бурю противоречивых чувств. Я не могу без жестокого разлада думать о разрешении окутавшей нас кровавой путаницы путём нового вооружённого столкновения. Но не могу и не радоваться той новой молодой энергии, которой полны последние Ваши письма. Я знаю, что в таких безвыходных для человеческих сил положениях — хорошо только то, что искренно. И во сколько раз лучше ошибаться, чем стоять на месте и ждать, что будет. Я рада, что для Вас кончилось время колебаний. Пусть Он простит нас за то, что мы не умеем найти других путей, пусть Он благословит Твои шаги, Миша, и пусть сердце Твоё будет чисто от всяких личных моментов, как в день смерти и Страшного суда». И всё-таки в конце: «Ох, Миша, боюсь я что-то Дона, нет у меня в него веры <...>. Господь с Тобой» (26.12.1917 г.).

Во втором письме Н. Д. — от 28 января 1918 г., после известия от матери М. В. о его телеграмме из Киева: «...Безостановочно вертится колесо — колесо работы и мыслей о ней, — и слава Богу. Если бы было время размышлять, было бы, верно, очень тяжело. Бывает и теперь смутно и горько, и тяжко, но никогда не умею я посмотреть кругом с той безнадёжной унылостью, которая стала такой уже почти всеобщей интеллигентской окраской. Завтра опять ждут у нас захвата земства, и на этот раз он, похоже, состоится. Я знаю, что это означает разрушение школ и больниц. Знаю, что мы продержимся как последняя цитадель ещё некоторое время, а потом захлестнёт и нас. Не надо обманываться. Идея кооперации, ещё не развившаяся в массе, уже погублена продовольственной разрухой. Вместе с крушением кооперативных организаций обречена на разрушение и наша работа. Знаю всё это. Знаю, что интеллигенция обречена на голод, отверженность, бессилие, что народ обречён на то, чтобы десятками лет расплачиваться за своё призрачное господство, отчего же всё-таки всегда, всякую минуту, я в глубине души не только не проклинаю это время, а благословляю те возможности, которые оно открывает? Отчего мне кажется, что всё идёт как надо и что почти на глазах подтверждаются величайшие законы жизни и рождаются новые ценности? <...> Мне всё легко, всё радостно, когда я верю, что Вы делаете то, что нужно — а сомнение в этом убивает жизнь в самых её истоках <...> Я <...> слышу в письмах Ваших тот голос спокойствия и ясности, которые даёт сознание правого пути <...> Одно время мне казалось, что Вы скоро приедете, теперь я как-то перестала ждать. Кажется, что это сейчас почти противоестественно, что всякая другая радость, кроме радости исполненного долга, тяжким беременем легла бы на совесть <...> Пошли Господь Тебе сил, твердости и разумения, Миша. Н.».

Видимо, в Новочеркасск М. В. уже не вернулся. Писем оттуда больше не было. Пересилило всё-таки "нет". Жертва опять не принята. "Час последнего призыва" ещё не наступил.

http://sh.uploads.ru/xUuTr.jpg
Наталья Дмитриевна и Михаил Владимирович Шик.

Начинается новый путь. Первая веха на нём — принятие крещения в том же 1918 году и за этим — женитьба. Через три года Наталия Дмитриевна — уже его жена — напишет:

« И Ты припал к купели очищенья

В преддверьи таинства иного

Христово имя Ты принес мне раньше,

Чем отдал обручальное кольцо.»

Крест, подаренный в 1915 году "вместо кольца", теперь возвращается вместе с кольцом.

Знаменательно, что при крещении, избирая себе небесного покровителя, Михаил Владимирович останавливает свой выбор не на Архистратиге Небесных Сил — Архангеле Михаиле, а на мученике и исповеднике Михаиле — князе Черниговском, пострадавшем в Орде за свою веру, — ему, по его словам, был близок образ этого русского князя. Здесь, как кажется, не только преклонение перед жертвой, но и выражение собственного отношения М. В. к России, "принявшей его в сыновство", как он пишет в одном из своих писем.

Крещение состоялось в июне, в Киеве, а в июле того же года Михаил Владимирович и Наталия Дмитриевна обвенчались в одном из подмосковных монастырей.

Н. Д. вспоминает:

«...И Бога славили, качая головами,

Волшебные Влахернские леса...

В тот день, Ты знаешь ли?

Я два дала обета:

Тебе — один

Другой — Распятому Христу»

Теперь они идут за Христом вместе.

Но гладких путей в жизни не бывает. Христианский брак — это всегда необходимость и труд — соразмерять любовь земную и любовь небесную. И когда в 1921 году, после трех лет брака, у них всё ещё нет детей, когда Н. Д. оказывается в тюрьме (во время разгона властями кооперативного движения, в котором Н. Д. принимала активное участие), она тревожно спрашивает:

«Любя Тебя — могу ль Христа любить?

Любя Христа — могу ль Твоею быть?

На это М. В. твердо отвечает:

«И ведаю, что путь нам не двоится,

Любовь не застит нам Христа,

Любовь очищенная, та, что не боится

Тяготы друга несть к подножию Креста»

До принятия первого священного сана — диакона — пройдут ещё годы, но сердце М. В. уже действительно «у подножия Креста», раз оно диктует ему строки, полные сопереживания Страстей Господних и готовности разделить их:

«Крестное древо уже взнесено.

Слава страстям Твоим, Господи!

Выше всего, что земле суждено.

Выше всех чаяний мира оно.

Слава страстям Твоим, Господи!

Славят пророки из ветхих гробов,

Славят народы всех стран и веков.

Грешники ада сквозь пламень грехов

Славят превыше вознесшийся звезд

Страшного таинства крест.

Слава страстям Твоим, Господи!»

Это — из цикла стихов «В Страстную Седмицу», написанных М. В. в начале 20-х годов, может быть в том же 1921-м.

И еще там же:

«Сына Своего Единородного

На кресте покинувший Бог

Дал нам пути свободного

И предельной жертвы залог.

Только там, где Бог отступился.

Человеку дано явить,

Что затем он в Духе родился.

Чтобы чашу Христа испить.»

В отличие от тяжёлых фронтовых колебаний, когда жертва кажется то необходимой, то бессмысленной, здесь, в лучах Креста, в окружении единомышленников, которых он был лишён в армии, жертва приобретает глубокий смысл. М. В. считает, что в это время, в условиях всё ужесточающихся репрессий против Церкви, к жертве ведёт не легкомыслие и гордыня, как думают некоторые, а "логика первого решения" и "логика исторического момента" (так вспоминает его слова В. Г. Мирович [21] — его крестная мать и близкий друг).

А круг единомышленников и друзей, собравшихся вокруг Троице-Сергиевой Лавры в Сергиевом Посаде, где поселились молодые супруги — М. В. и Н. Д. — очень велик и значителен. Это и отец Павел Флоренский [22], и С. П. Мансуров [23] и Ю. А. Олсуфьев[24], с которыми М. В. трудится в "Комиссии по охране памятников старины и искусства Троице-Сергиевой Лавры, и отец Сергий Сидоров [25], с которым, как и с его женой Татьяной Петровной, М. В. и Н. Д. связывает тесная дружба, и чета Фаворских [26], и многие другие. Появляется и духовный наставник — старец Зосимовой пустыни иеросхимонах Алексий[27]  (ныне прославленный).

Михаил Владимирович и Наталия Дмитриевна. 1920-е.

С его благословения и по его рекомендации М. В. делает свой решительный шаг на сегодняшний фронт — фронт активной борьбы с обновленчеством — орудием

советской власти в войне против Православной Церкви. Этот шаг — принятие сана диакона. Однако сразу после рукоположения, которое совершает в июле 1925 года митрополит Петр (Полянский)[28] — местоблюститель Патриаршего престола — возникают проблемы, связанные с национальностью М. В. Кому нужен диакон-еврей? Потребовалось вмешательство старца отца Алексия и помощь отца Сергия Сидорова — тогда настоятеля храма святых апостолов Петра и Павла в Сергиевом Посаде. Отец Сергий вспоминает об этом так:

«Меня вызвал к себе старец (отец Алексий — Е. Ш.) и сказал:

— Вот вам мой приказ. Исполните его, если меня любите. Возьмите к себе Михаила Владимировича Шика в заштатные диаконы, вы его знаете.

— Знаю, — отвечал я, — и горячо люблю и уважаю, но он еврей, и я боюсь, что мои прихожане, заражённые ненавистью к евреям, не захотят его принять.

Но старец настаивает:

“...Не скрою от вас: это желание моё видеть Михаила Владимировича диаконом у вас, а впоследствии священником явилось мне вчера в часы чтения мною акафиста Божией Матери”.

Я попросил благословения старца и вышел от него с несколько тревожными думами. <...> Церковный совет сперва отказался принять Михаила Владимировича сверхштатным диаконом, но после того, как я пригрозил ему отставкой и созывом общего собрания верующих, согласился.» [29]

На этот раз жертва принята. Уже в декабре того же 1925 года отца Михаила арестовывают «по делу митрополита Петра», арестованного раньше, и после полугодового тюремного заключения высылают этапом в г. Турткуль (тогда Кара-Калпакской автономной области Туркестана). Дома остаётся жена с тремя маленькими детьми (третий ребенок — автор этих строк — родился, когда отец Михаил уже был в тюрьме).

И этап, и жизнь в Турткуле проходят под знаком Креста. Крест и защищает и ободряет.

В дневнике, который отец Михаил вёл во время этапа, есть такая запись (от 6/19 июля 1926 г.):

«С нами этапом пришла и вместе была заперта в "школе’’[30] группа бывших начальствующих лиц из изолятора с остр. Возрождение на Аральском море. Шпана порывалась свести счеты с этой компанией. Когда в первый день я пошёл в уборную без подрясника, ко мне подошли двое молодцов и стали допрашивать, не я ли начальник "острова". Я показал свою косицу, обличающую моё духовное звание. Они отошли, но через минуту, не совсем убеждённые, вернулись с вопросом: "а крест носишь?". Я указал на свой вырезанный в Бутырках из фанеры крест. Недоверие ещё не было побеждено: "почему самодельный?". Объяснил, что в ГПУ кресты снимают. "Да, верно, они против религии идут". Таким образом, святой Крест оградил меня от побоев».

Этот самодельный крест, уже прибыв на место, отец Михаил укрепил у себя над кроватью, украсив его маленьким венком из сухих ветвей терновника, которым уколол себе ногу, гуляя вдоль арыка. «Вот оно, палестинское терние, которое впивалось в пречистое тело Спасителя нашего», — пишет он Анне Дмитриевне, сестре жены.

Две награды ожидают отца диакона Михаила на этом "малом" крестном пути. Первая (по времени) — в мае 1927 года, после полуторагодовой разлуки, приезжает на побывку жена со старшим сыном — пятилетним Серёжей. И другая — главная — 12 июня, на Троицу, отца Михаила рукополагает во иерея архиепископ Симферопольский и Таврический Никодим (Кротков),[31]  отбывавший ссылку там же. К рукоположению отца Михаила рекомендовал епископ Волоколамский Герман (Ряшенцев),[32] знавший отца Михаила по Сергиеву и по совместному этапу, а с Наталией Дмитриевной владыка Герман близко познакомился в тюрьме в 1921 году.

Скоро и освобождение. В декабре 1927 года отец Михаил возвращается в Сергиев, недолгое время служит в храме святых Петра и Павла, где начинал диаконом, а затем Сергиев приходится покинуть — там опять начинаются аресты. Семья — уже с четырьмя детьми — живёт в ближнем Подмосковье; отец Михаил служит в разных храмах Москвы. Наконец сливается воедино его служение людям и Богу. Реализуются его пастырские способности, его философское образование. Вокруг него много духовных детей, он входит в «Маросейский кружок», известен в Москве как «замечательный проповедник и вдумчивый философ»[33]

О том, как он служил в эти годы, пишет в своих записках об отце Михаиле упоминавшаяся уже В. Г. Мирович: «Один из приятелей М. В., тоже священник, однажды сказал: "Когда М. В. в алтаре, он не так, как мы, русские, служит, — он ходит перед Богом, предстоит перед Ним, как будто Бог на расстоянии пяти шагов от него. Когда он кадит у престола, он отступает в священном ужасе, чтобы не задеть касанием кадила Адонаи, на Которого чины ангельские взирать не смеют. С таким лицом, какое я видел у М. В., Авраам беседовал под дубом Мамврийскиим со Святой Троицей, явившейся ему в виде трёх Архистратигов небесных сил. Мне жалко, — прибавил этот священник, — что вы не видели этого лица Михаила Владимировича, и поэтому можно сказать, что вы вообще его не видели". О себе могу сказать, что я это лицо видела у Михаила в день его крещения. И ещё несколько раз в жизни».

Отец Михаил считает недостойным как-то маскироваться, хотя время уже непростое; утверждает, что конспирация уместна в политике, а к вере не имеет никакого отношения. Но наступает время и для конспирации...

В 1930 году он вместе с отцом Владимиром Амбарцумовым[34] (ныне прославленным) вынужден уйти за штат с последнего места их служения — церкви святителя Николая у Соломенной сторожки. Они считали неканоничным поминовение митрополита Сергия (Страгородского) в качестве Патриаршего местоблюстителя в то время, когда был жив митрополит Петр (По¬лянский), находившийся в заключении. А если до этого в разных храмах было возможно поминовение во время Великого входа в качестве Предстоятеля того или другого иерарха, то с 1930 г. стало строго обязательно для официально служащих священников поминать митрополита Сергия. Здесь прошла ещё одна "линия фронта" — между официальной Церковью и "непоминающими", которые не могли согласиться с грубым вмешательством советской власти в церковные дела. "Непоминаюшими" стали многие архиереи, в том числе священномученик Серафим (Звездинский),[35] епископ Дмитровский, и владыка Арсений (Жадановский),[36] епископ Серпуховской — оба близкие к нашей семье. С их благословения отец Михаил стал служить тайно, на имевшемся у него антиминсе (вероятно, от епископа Серафима), в купленном к тому времени с помощью родителей отца Михаила доме в Малоярославце, в 120 км от Москвы. Туда приезжали из Москвы его духовные  дети — «участники контр-революционной организации церковников», как будет потом сказано в обвинительном заключении.

Печально знаменитый в истории нашей страны и нашей Церкви год ознаменовался и арестом отца Михаила в Малоярославце (25 февраля 1937 г.).

Вероятно, он ясно представлял себе, что его ожидает. Во всяком случае, когда на второй день после ареста отца Михаила под конвоем везли в Москву в общем вагоне пассажирского поезда и в том же вагоне оказалась его жена — Н. Д. (ехавшая сообщить родственникам и друзьям о случившемся), они писали друг другу знаками на запотевшем стекле, и отец Михаил начертил на стекле крест — видимо, и как своё последнее благословение, и как знак принятия своего креста.

О том, что он был расстрелян «по делу епископа Арсения» с ним и с другими священниками, в том числе и с о. Сергием Сидоровым, 27 сентября 1937 года, родные узнали лишь в 1991 году, а о месте казни — Бутовском полигоне — в 1994.

То, что жизнь отца Михаила оборвалась на 50-м году жизни именно в праздник Воздвижения Креста Господня — мне (и многим моим друзьям и близким) представляется весьма символичным. Хочется верить, что это — не простое совпадение, а Промысел.

И не перестают звучать в моей душе строчки, написанные отцом за 15 лет до кончины – строчки из того же "Страстного “ цикла, приложимые, как мы теперь знаем, и к его судьбе, и ко многим, многим судьбам:

Девятый час искупленья,

Последний вздох на Кресте -

Да будет вам весть воскресенья

Вкусившие смерть во Христе.

«Альфа и Омега», 2007, № 1 (48). С. 256 – 279.

№ 2 (49). С. 244 – 262.

[1] Русь святая. Календарь на 2003 год с житиями святых и подвижников благочестия XX столетия. М., 2002. С. 268 – 278.

[2]  Сохранилось более 140 писем этих лет к Н. Д. Шаховской — будущей жене и нашей матери; из них около половины — из действующей армии.

[3]  Шаховская-Шик Наталия Дмитриевна (1890 – 1942) — историк (Московские Высшие Женские курсы), детская писательница, дочь князя Дмитрия Ивановича Шаховского, земского деятеля, члена ЦК кадетской партии, депутата 1-й Государственной Думы. — Е. Ш. — В "Альфе и Омеге" публиковались рассказы Н. Шаховской-Шик: «Рассказы о детях» в № 3(14) за 1997 г. и «О себе для детей» в № 4 (34) за 2002 год. – Ред.

[4] Кто это — неизвестно.

[5] Шингарев Андрей Иванович (1869—1918) — видный деятель кадетской партии, депутат 2-й, 3-й и 4-й Государственных Дум; в 1915 г. — председатель военно-морской комиссии. Зверски убит в Мариинской тюремной больнице матросами и красногвардейцами.

[6] Вернадский Георгий Владимирович (1887 – 1973) — историк, сын академика В. И. Вернадского, друг М. В. с гимназических лет, после революции эмигрировал, преподавал русскую историю в университете в Нью-Хэвене.

[7] «Пишущий» в данном случае – Наталия Дмитриевна, уже опубликовавшая к этому времени несколько работ на исторические темы.

[8] «Гуля» — детское имя Георгия Вернадского, принятое среди его молодых друзей; Нина — жена Георгия.

[9] На солдатских митингах.

[10] Гучков Александр Иванович (1862 – 1936) — российский капиталист, депутат и (с 1910 г.) — председатель 3-й Государственной Думы, в 1915 – 1917 гг. председатель Центрального военно-промышленного комитета; в 1917 г. — военный и морской министр Временного правительства. С 1920-х годов в эмиграции.

[11] А.В.Керенский – военный министр, а затем председатель Временного правительства

[12] Эта «Поэма» написана Н. Д. в 1921 году в тюрьме, когда она мысленно проходила вместе с М. В. события их жизни. «Весеннюю поэму» сама И. Д. считала скорее исповедью, чем стихами. Оттуда же взяты и другие приведенные далее в тексте стихи-воспоминания Н. Д.

[13] Брат М.В — Лев крестился раньше, сестра Елена (Лиля) примет крещение через несколько лет.

[14] Корнилов Лавр Георгиевич (1870 — 1918) — в 1917 г. — генерал от инфантерии, командующий войсками Петроградского военного округа; в конце августа 1917 г. возглавил неудавшийся мятеж против Временного правительства; в ноябре-декабре 1917 г. — в составе белой Добровольческой армии. Убит в бою под Екатеринодаром.

[15]  Украинская Центральная Рада — с марта 1917 г. — орган всеукраинской власти в составе России; с ноября 1917 г. — самостоятельное правительство Украинской народной республики.

[16]  Петлюра Симон (Семен) Васильевич (1879—1926 гг.) — украинский военный и политический деятель, вождь националистического движения на Украине. В 1917 г. — генеральный секретарь Рады по военным делам (верховный главнокомандующий). В 1918 – 1920 гг. возглавлял вооруженную борьбу с большевиками, при этом проводил радикально-националистич, когда у меня будет для того материал и почва. Пока чувствую себя неплохо, потому что есть дело реальное, осязательное, дающее результаты. Дальнейшее будет видно. Если же всё-таки придётся сказать здесь еский курс — антирусский и антисемитский. С ноября 1920 г. — в эмиграции. В 1926 г. убит в Париже Ш. Шварцбардом, который позднее был оправдан парижским судом, принявшим во внимание его мотивы — месть за родных и всех евреев, погибших во время петлюровских погромов.

[17]  М. В. — старший унтер-офицер.

[18] Документ этот не сохранился. Видимо, Н. Д. его своевременно уничтожила.

[19] Зимой 1917 – 1918 гг. атаман Каледин возглавил восстание против большевиков на Дону. Каледин Алексей Максимович (1861 – l918 гг.) — генерал кавалерии, во время войны командовал 8-й армией, после революции избран атаманом Донского казачьего войска. После поражения восстания Каледин застрелился.

[20] Письма Н. Д. военного периода не сохранились. Есть только эти два письма — на рубеже 1917 – 18 гг.

[21] Малахиева-Мирович Варвара Григорьевна (1869 – l954 гг.) – педагог, поэт, детская писательница.

[22] Флоренский Павел Александрович (1882 – l937 гг.) – священник, религиозный философ, ученый; с 1933 г. — в различных лагерях, последний из них — Соловецкий. Расстрелян 8 декабря 1937 года, предположительно – в Ленинграде.

[23] Мансуров Сергей Павлович (1890 – l929 гг.) – друг М.В. со студенческих лет,  духовный сын оптинского старца преподобного Анатолия (Потапова), историк Церкви, священник с 1926 г.

[24] Олсуфьев Юрий Александрович (1879 – 1937 гг.) — граф, искусствовед, автор ряда статей по древнерусскому искусству. Расстрелян на Бутовском по¬лигоне в 1937 г.

[25] Сидоров Сергей Алексеевич (1895 – l937 гг.) – духовный сын оптинского старца преподобного Анатолия (Потапова), священник с 1921 г.; в 1923 – 1925 гг. настоятель храма святых апостолов Петра и Павла в Сергиевом Посаде; с 1925 г. неоднократно репрессирован; расстрелян на Бутовском полигоне 27 сентября 1937 г. 

[26] Фаворский Владимир Андреевич (1884 – 1964 гг.) – художник – график, академик, друг М. В. с гимназических лет и его крестный отец.

[27] Преподобный Алексий Зосимовский (Соловьев Федор Алексеевич; 1846 – l928 гг.) — иеросхимонах, старец Смоленской Зосимовой пустыни. После закрытия пустыни (с 1923г.) жил в Сергиевом Посаде у своих духовных детей.

[28] Священномученик митрополит Петр (Полянский Петр Федорович, 18б2 – l937 гг.) — с 1924 г. митрополит Крутицкий и Коломенский; после кончины Патриарха Тихона — местоблюститель Патриаршего престола; с конца 1925 г. в тюрьмах и ссылках; расстрелян в заключении 10 октября 1937 г.

[29]  Записки священника Сергия Сидорова. М., 1999. С. 65—69.

[30] В Ташкенте

[31] Священномученик архиепископ Никодим (Кротков Николай Васильевич; 1968-l938 гг.) - епископ с 1907 г.; с 1920г-г. - архиепископ Тавриче¬ский и Симферопольский; с 1922 до 1932 г. - в тюрьмах и ссылках (в том чис¬ле в 1924-1929 гг. в Туркестане и Казахстане); в 1932-1936 гг. - архиепископ Костромской и Галичский; с 1936 по 1938 гг. в основном в Ярославской тюрьме (с перерывом на ссылку в Красноярский край). Умер 21 августа 1938 г. в тюремной больнице г. Ярославля.

[32] Епископ Герман (Ряшенцев Николай Степанович, 1883 – l937гг.) – священномученик, в 1919 – 1922 гг. – епископ Волоколамский (впервые в заключении – в феврале – апреле 1921 г.); с конца 1922 г. – периодические аресты и ссылки, в том числе в 1925 – 1928 гг. – в Средней Азии; в 1928 г. (полгода) епископ Вязниковский, далее новые аресты и ссылки, последняя – в Сыктывкар (1934 г.), где он расстрелян 15 сентября 1937 г.

[33] Голицын С.М. Записки уцелевшего // Дружба народов. 1990. № 3. С. 141.

[34] Амбарцумов Владимир Амбарцумович (1982—l937 гг.) — священномученик, из лютеранской семьи (по матери-немке), активный деятель Русского Христианского Студенческого движения; в 1926 г. принял Православие, с 1927 г. — православный священник, в 30-е годы служил нелегально, будучи за штатом. Расстрелян на Бутовском полигоне 5 ноября 1937 г.

[35] Епископ Серафим (Звездинский Николай Иванович, 1883 – 1937 гг.) – священномученик, епископ Дмитровский; после хиротонии (1919 г.) до 1922 г. служил на Дмитровской кафедре, затем находился в ссылках и тюрьмах с небольшими перерывами, но без кафедры. Арестован в г. Ишим, где остался жить после окончания в 1936 году срока последней ссылки. Расстрелян в тюрьме в г. Омске 26 августа 1937 г.

[36] Епископ Арсений (Жадановский Александр Иванович, 1874 – l937 гг.) в 1904 – 1915 гг. наместник Чудова монастыря в Москве, с 1914 г. епископ Серпуховской (управлял епархией до 1923 г.), позднее проживал в подмосковных и нижегородских обителях. Неоднократно был арестован (1931, 1932, 1933, 1937 гг.). Расстрелян 27 сентября 1937 г. на Бутовском полигоне.

10

Рождество в катакомбной Церкви

Нам уже трудно представить, как жили православные верующие в России при советской власти. Даже «вегетарианские» времена «застоя» заслоняются теперь двумя десятилетиями свободной жизни Церкви.

Что же говорить о временах «людоедских»? Неужели и тогда были у православных праздники? В беседе с Марией Михайловной Шик-Старостенковой, дочерью священника Михаила Шика, расстрелянного на Бутовском полигоне в сентябре 1937 года, мы прикоснемся к жизни 1930-х годов и первых лет войны.

Священник сам  ушел за штат

Отец Михаил Шик, выпускник философского факультета МГУ 1912 года, происходил из еврейской семьи крупного промышленника, коммерсанта Владимира (Вольфа) Мироновича Шика. Семья была очень богатой и - добропорядочной. От своих детей родители ждали честности, перед собою - прежде всего. Поэтому, как рассказывает Мария Михайловна, жена Владимира Мироновича, Гизелла Яковлевна была очень расстроена, когда в 1912 году сын Лев стал, как тогда говорилось, «выкрестом» - принял крещение по житейской причине: только ради вступления в брак. Но она не расстроилась, узнав о крещении Михаила в 1918 году, понимала, что свое решение сын  принял сознательно, по убеждению. Понимала ли она, что этот шаг уже тогда был небезопасным? Во всяком случае, как убедится дальше читатель, Гизелла Яковлевна сама была женщиной совершенно бесстрашной.

В том же 1918 году Михаил Владимирович женился на Наталии Дмитриевне Шаховской. Недавно вышла книга о ее творчестве и судьбе, о ее союзе с будущим мучеником за Христа (Софья Шоломова, «Запечатленный след». М. 2011). У Михаила и Натальи родились дети: Сергей (1922), Мария (1924), Елизавета (1926), Дмитрий (1928), Николай (1931 - 2011). Каждый из них полноценно обрел себя в науке или творчестве. Ушел из жизни только младший. «Ну, он ведь родился в самое трудное для семьи время, - объясняет Мария Михайловна, - он был "недокормышем", можно сказать». К 1931 году  отец Михаил уже пять лет как был священником, он был рукоположен в каракалпакской ссылке будущим священномучеником Никодимом (Кротковым). В 1928 году отец Михаил вернулся из ссылки в г. Сергиев (теперешний Сергиев-Посад), где жила семья, но вскоре начались гонения на «контрреволюционное гнездо интеллигенции» города Сергиева (было арестовано около тридцати человек), и священник решил уехать. Семья поселилась в Томилино под Москвой, однако в конце 1930 года, по решению сельсовета, была выселена буквально на улицу, как семья «лишенцев» (т.е. лиц, лишенных избирательных прав) - дома освобождались в связи с каким-то предстоявшим строительством. Четверых детей «раскидали» по родным и знакомым (Мария Михайловна жила тогда у Фаворских в Сергиеве), а весной 1931 года, после рождения (в апреле) младенца Николки, сняли помещение на лето в г. Малоярославце. В это время отец Михаил служил в церкви святителя Николая в Соломенной Сторожке, где настоятелем был будущий священномученик отец Владимир Амбарцумов. Весной 1931 года духовенству было предложено следовать формуле поминовения властей, введенной тогдашним Синодом, и определить свое отношение к Декларации митрополита Сергия (Страгородского; июль 1927 г.) Отец Владимир и отец Михаил признавали власть митрополита Сергия, но поминать гражданские власти и признать Декларацию 1927 г., по своему убеждению, не могли, по этой причине они решили выйти за штат.

Семья обретает дом

Летом 1931 года умерла в Ленинграде сестра отца Михаила, он уехал с родителями ее хоронить, а семья осталась в Малоярославце - искать пристанища на зиму. Семью с пятью детьми, одному из которых не было и полугода, никто не хотел к себе пускать. Наконец, Наталье Дмитриевне стало известно о продаже дома с участком в старой части Малоярославца. Дом принадлежал инженеру Савостьянову, отбывшему срок ссылки в Сибири и решившему не возвращаться оттуда в Центральную Россию. Дети инженера были уже взрослыми, а жена продавал дом, чтобы ехать к мужу. Цена по тогдашним временам была небольшая - 3000 рублей. Но у родителей отца Михаила последние накопления ушли на похороны дочери, они, казалось, ничем не могли помочь, как и родители Натальи Дмитриевны (князь Дмитрий Иванович Шаховской, оставшись в России, был также лишен и состояния, и гражданских прав). Как вдруг к Владимиру Мироновичу явился старый должник и вернул давно забытый долг, составлявший 3000 рублей. На эти деньги дом и был куплен. Впервые у Наталии Дмитриевны появился свой дом - она проживет в нем до лета 1942. К тому времени она будет уже давно разлученной с мужем (расстрелянным в сентябре 1937 года, о чем она не знала), разлученной и со старшим сыном Сергеем (уехавшим в эвакуацию - он был студентом геофака МГУ), а также и с матерью и младшим сыном Николкой (только что вывезенными сестрой на Восток). Смертельно больную туберкулезом в открытой форме, Мария Михайловна перевезет ее в Москву.

Осиновый храм

К дому инженера Савостьянова отец Михаил своими руками пристроил помещение из двух комнат. В стенах из осиновых бревен вырезали окна, бревна проконопатили, сложили печку. Здесь отец Михаил и совершал богослужения. У него был антиминс из церкви святителя Николая на Соломенной Сторожке. Он служил Литургию каждый день, когда жил в Малоярославце. Надо сказать, отец Михаил довольно часто ездил в Москву по разным делам: он зарабатывал техническими переводами, в 1930-е годы писал популярную книгу о Фарадее, к тому же как священник пекся о своих пасомых.

Когда отца Михаила арестовывали, то вначале пристройки не заметили. И уже его уводили, но спохватились, что нужен паспорт, и прошли с арестованным в пристройку, где находился документ. А там и облачение, и утварь - все конфисковали, также и антиминс. Но несмотря на арест отца Михаила и «засвеченность» храма-пристройки, бесстрашная Наталья Дмитриевна, при возможности, приглашала священников, и богослужение в «осиновом храме» время от времени совершалось. Предчувствуя близкую кончину и надеясь, что муж ее жив и связь с ним будет установлена, Наталья Дмитриевна написала мужу прощальное письмо (в июне 1942 г.). Отрывки из него приводит в своих воспоминаниях (письмо приведено и в упомянутой книге «Запечатленный след») Елизавета Михайловна Шик: «Дорогой мой, бесценный друг, вот уже и миновала последняя моя весна, А Ты? Все еще загадочна, таинственна Твоя судьба, все еще маячит надежда, что Ты вернешься, но мы уже не увидимся, - а так хотелось Тебя дождаться. Но не надо об этом жалеть. Встретившись, расставаться было бы еще труднее, а мне пора... / Имя Твое для детей священно. Молитва о Тебе - самое задушевное, что их объединяет». В этом же письме говорилось: «В Твоем уголке благодать не переставала. Я думала, так будет лучше для Тебя». Прошедшее время - «не переставала» - объясняется, главным образом, тем, что при наступлении немцев на Малоярославец. в октябре 1941 года, бомба разорвалась недалеко от дома, так что сарай разнесло на бревна, у пристройки крышу снесло, и она была повреждена. Крышу на пристройке установили, но использовали ее уже только как подсобное помещение. Лишь в недавнее время сын Марии Михайловны Михаил, ремонтируя дом, восстановил и пристройку. В 1930-е годы пели в ней и «Рождество твое, Христе Боже наш...».

Святки и елка

Обычай ставить елку на Рождество пришел к нам из Германии - это был один из тех обычаев, которые ввел Петр Первый. Для Марии Михайловны «Святки» (прежних времен) и «елка» - разделенные понятия. Елка как центр рождественского праздника - это, в давние, дореволюционные годы, было принято у дворян или богатых купцов, но не у рядовых людей. Так считает Мария Михайловна. А мне вспоминаются строки из стихотворения Пастернака «Вальс со слезой» (из сборника «На ранних поездах»): «Только в примерке звезды и флаги,/ И в бонбоньерки не клали малаги» - это, очевидно, воспоминание о старорежимной елке. Пастернаки же не были очень богатыми.  Но для Марии Михайловны воспоминания о раннем детстве и святочных днях с елкой никак не связаны. Она помнит, как ребята постарше ходили колядовать, помнит карнавал на Святки у Фаворских в Сергиеве зимой 1927 года, но елки не помнит. На том карнавале Кирилл Флоренский (будущий известный геолог, один из исследователей Тунгусского метеорита) и Никита Фаворский (пошедший по стопам отца художник-гравер) нарядились китайцами и так испугали Марию Михайловну (ей было два с половиной года), что она разревелась и не могла успокоиться. Никита наклонился к ней и утешал: «Ну что ты так испугалась? Ты же меня знаешь. Я не китаец, а Никита Фаворский, кот заморский,  - Мария Михайловна смеется, - так он себя называл. Но ревела я ужасно». Чувствуется, что это воспоминание запечатлелось ясно. И спокойно прибавляет, что ждало в дальнейшем Никиту: «Он погиб в московском ополчении 1941 года». Столько горя, своего и чужого, ей было знакомо, что говорится о нем - уже спокойно.

Елки с конца 1920-х годов стали рассматриваться в Стране Советов как «буржуазный предрассудок» и с 1930-го по 1936 были строго запрещены.  Впервые после запрета ставить и наряжать елки разрешили на Новый 1937 год... (не поставить многоточие невозможно). В семье Натальи Дмитриевны елка на Рождество была и во времена запрета. Улица, на которой стоял их дом, упиралась в еловый лес. Туда и отправлялись дети с санками: старший, Сергей, с кем-нибудь из своих друзей, Маша и еще кто-нибудь. И либо отпиливали верхушку мохнатой ели, чтоб у них она служила маленькой елкой, либо находили подходящую маленькую елку. Заворачивали в тряпку так, что не видно было, что это елка, везли домой. Мария Михайловна помнит, как она забиралась на ель и отпиливала верхушку, - она очень хорошо лазила по деревьям. Что согласуется (если вспомнить ее рассказы о малоярославской школе) с тем, что в младших классах ее главными друзьями были самые главные хулиганы.

Рождество за шторами

Семья не замыкалась на общении только со «стопервыми» - так называли людей, которым запрещалось жить в Москве и окрестностях, разрешалось же - начиная со 101-го километра от Москвы. Но богослужения, церковные праздники, подготовка к ним  - все это могло быть лишь тайным, сугубо конспиративным.

С осени начинали готовить елочные украшения. Конфетные фантики становились ценностью, в особенности - фольга. Электрический свет давали в одни учреждения, семья собиралась вокруг керосиновой лампы «Молния» и из накопленного подсобного материала по вечерам готовила своими руками игрушки. Из стеарина лепили фигуру Младенца, из картона и досточек для Младенца изготавливали ясельки. Наталья Дмитриевна соблюдала давнюю традицию: в Рождество на стол  стелили сено, на сено - скатерть, а на скатерть ставили ясли с Младенцем.

На елке обязательно зажигали свечи. Подсвечниками служили деревянные бельевые прищепки. В прищепку втыкали гвоздик, а на гвоздик прикреплялась свеча. Не было ни разу, чтобы из-за елочных свечей в доме случился пожар или чтобы что-нибудь небезопасное произошло. Под елку клали подарки - дети получали их сразу после службы. Рождественская служба совершалась утром. Мария Михайловна не помнит, помогал ли отцу ее старший брат Сергей, но хорошо помнит, как они с Лизой, по очереди, служили чтецами - они хорошо знали церковнославянский.

Приезжали гости из Москвы, приходили знакомые по Малоярославцу - естественно, только те, кому можно было совершенно доверять. Окна были зашторены. Служил отец Михаил, по воспоминаниям знавших его людей, всегда вдохновенно. Но от его богослужений в пристройке у Марии Михайловны осталось впечатление не столько возвышенное, сколько домашнее, для нее соединились тогда вера и чувство дома.

Наталья Дмитриевна страдала глухотой (как следствие туберкулеза в молодости), с годами усиливавшейся. Она не пела, и детей не учили пению. Певчие приходили со стороны. При отце Михаиле это были, в частности, пятеро юных сестер Бруни - дети художника, поэта, скульптора, священника Николая Бруни, создавшего в заключении ... памятник Пушкину к 100-летию гибели поэта. В1937 году отец Николай был расстрелян.

Представления

В 1936 и в 1937 годах на Рождество устраивали представления. Вдохновителем их была Екатерина Павловна Анурова, давний друг сестер Шаховских, которая жила со своей матерью (няней младших детей отца Михаила) в доме Натальи Дмитриевны. Екатерина Павловна была для детей домашним учителем и так успешно преподавала им, что они поступали  в малоярославскую школу: Сергей - сразу в пятый класс, Мария - в третий, Лиза - в пятый, Дима - в четвертый. «Катюша была и превосходным режиссером», - говорит Мария Михайловна. В 1936 году поставили отрывок из «Снегурочки» Н. Островского. Сергей был Дедом Морозом, Лиза - Снегурочкой, Мария - Весной,  Дима - Лелем. В 1937 году, в честь Пушкина, поставили отрывок из «Цыган» и отрывок из «Бориса Годунова». В «Цыганах» Мария Михайловна исполняла роль Земфиры, она помнит, как ее черные брови еще подкрашивали, «усугубляли». В «Борисе Годунове» Лиза исполняла роль царевны Ксении. «Всю осень Лиза - а она очень аккуратная - вышивала себе кокошник», - рассказывает Мария Михайловна. Елизавета Михайловна пишет в своих воспоминаниях: «Я вытерпела много насмешек за возню с кокошником, но получила и вознаграждение, когда брат Дима, игравший царевича Димитрия, после спектакля сказал: "Я посмотрел, - а ты как настоящая царевна"». Марии Михайловне также запомнилось это восклицание.

Соседка

Народу на Рождество собиралось у Шиков столько, что, по замечанию Михаила Евгеньевича Старостенкова, сказать «много» - не то слово... «И большинство оставалось ночевать!» - прибавляет он. «Так ведь кровати у нас были не такие, - Мария Михайловна ставит руки на ширину своего ничуть не широкого дивана, - а такие», - она показывает меньше, чем в половину ширины, сантиметров пятьдесят. Спрашиваю: «А конспирация не страдала от такого количества народу?». Михаил Евгеньевич говорит: «Противостояния с местной властью не было - это точно! Но заклады были, были. Так что вызывали и спрашивали: а что это там у вас происходит?». Однако Мария Михайловна рассказывает иначе: «У нас была соседка, Анастасия Семеновна Жукова. Из ее окна было очень хорошо видно все, что творится у нас во дворе. Она была очень хорошей учительницей литературы, была завучем в нашей школе (сама ее кончила). Была партийной, и даже стала перед войной секретарем парторганизации Малоярославца. Но к нашей семье она относилась очень хорошо, считала, что детей у нас воспитывают так, как надо». - «Так она жила напротив со своей семьей?» - «Нет, семьи у ней не было. У нее была заячья губа, искаженное немножко лицо, она была одинокая».

Анастасия Семеновна, можно не сомневаться, понимала, что соседи - верующие, но никогда не говорила об этом и старалась оградить их от неприятностей. Так, однажды, в 1933 году, она пригласила к себе Наталью Дмитриевну, предупредив, что разговор предстоит серьезный. И сказала: «Вы знаете, что в стране принята программа всеобщего обязательного обучения, Всеобуч. Ваши дети должны пойти в школу, иначе вашей семье придется плохо». Тогда-то дети и пошли в школу, кто в какой класс. И не пожалели об этом, школа была очень хорошая.

Когда  подступали немцы, Анастасии Семеновне  в последний момент удалось эвакуироваться, но, как только оккупанты ушли, она вернулась в Малоярославец. И впоследствии, с осени 1942 г., когда из дома Натальи Дмитриевны почти все разъедутся, а останется только Лиза, чтобы закончить школу, и с нею бабушка Гизелла Яковлевна (в тяжелом психологическом состоянии), Анастасия Семеновна будет очень им помогать.

После ареста отца Михаила 

В 1938 году первый раз справляли Рождество без отца Михаила. Представления не было, некому было ставить, поскольку Екатерина Павловна осенью 1937 года умерла - у нее было слабое сердце, она слегла после ареста отца Михаила. И службу в пристройке совершать нельзя было, в нее поселили парализованного Владимира Мироновича Шика, за которым нужен был постоянный уход (он умер в 1938 г.). Но елку ставили, Рождество праздновали, молились без священника.

Зима  1937-1938 годов запомнилась Марии Михайловне тем, что в их доме часто бывала Анна Васильевна Тимирева, бывшая гражданская жена адмирала Колчака и поэтому, естественно, persona non grata, как выразилась Мария Михайловна, а значит, «лишенка», «стопервая». Я говорю Марии Михайловне: «Удивительной красоты была женщина». Она поправляет меня: «И не только внешней, но удивительной внутренней красоты человек. Она целыми днями бывала у нас и много занималась с нами, потому что выросла в многодетной семье, ей нравилась такая обстановка. У нее были очень ловкие руки, и в ту зиму она больше, чем кто-либо, помогала нам готовиться к Рождеству. И сын ее, Владимир  Тимирев, приезжал  тогда в Малоярославец, был у нас на Рождество, водил с малышами хоровод вокруг елки, мы на следующий день показывали ему город, катались с ним на лыжах».

В марте 1938 года Анна Васильевна была арестована в Малоярославце. Ее сын был арестован той же весной и расстрелян в Бутове. Он был очень талантливый, своеобразный художник. Об А.В. Тимиревой и ее сыне есть документальный фильм «Я к вам травою прорасту».  «Анна-то Васильевна выжила, - говорит мне Мария Михайловна. - Она умерла в 1975 году. У меня есть сборник ее стихов. Стихи изумительные». Да, эти стихи должны быть близки Марии Михайловне - по сочетанию, как мне думается, глубочайшего внутреннего переживания с тем достоинством, которое в них присутствует. Здесь уместно привести стихотворение А.В. Тимиревой, которого нет в подборке по указанной ссылке:

Мертвые не стареют,
У мертвых страшная сила:
Мертвые - те же, что были.
Они нам отдали душу
И остаются с нами,
И это ничто не нарушит,
Они к нам приходят снами.
И все возникают снова-
Пусть их уже нет на свете.
За каждое дело и слово
Мы перед ними в ответе.

На Рождество приезжать священнику и служить в тайной церкви было небезопасно - тем более, при таком стечении народа, как непременно бывало в доме у Наталии Дмитриевны. Поэтому после ареста отца Михаила рождественской службы в пристройке уже не совершалось. Но зимой 1939 и зимой 1940 годов, как помнит Мария Михайловна,  приезжал отец Александр Гомановский, который жил в Москве нелегально у своих духовных детей, совершал богослужения тайно на дому. У него было много духовных чад, составлявших духовную общину; был он известен своим смирением, самоотверженностью, жизнерадостным характером. «К нам он приезжал со своей помощницей, Лидочкой, - рассказывает Мария Михайловна, -  у нее был чудный голос». В начале войны отец Александр был арестован, умер в заключении, обстоятельства смерти неизвестны.

При немцах

Немецкие войска заняли  Малоярославец 19 октября 1941 года. В доме Натальи Дмитриевны поселились немецкие солдаты. «Это были люди, - говорит Мария Михайловна. - Разные. Одни ожесточенные,  другие - сострадательные. Надо было поговорить (немецкий она знала. - А.М.), а потом уже составлять представление о человеке». По-немецки свободно говорила Гизелла Яковлевна. Один офицер, полковник, прознал, что в таком-то доме живет немолодая женщина, которая хорошо говорит по-немецки и хорошо помнит Европу до 1914 года. Он пришел поговорить о той, ушедшей в далекое прошлое, Европе с Гизеллой Яковлевной. И во время разговора она возьми да воскликни (Мария Михайловна не помнит, в каком контексте): "Да ваш Гитлер и наш Сталин - это одно и то же!". Офицера как ветром сдуло, и больше он не появлялся, но и на Гизеллу Яковлевну не донес. О том, как Гизелла Яковлевна ходила к коменданту жаловаться на солдата, обижавшего девушку по соседству, как она была извещена, что будет отправлена в еврейское гетто, организованное в Калуге, и тщетно пыталась освободиться от этого (отправить - не успели), рассказано в воспоминаниях Марии Михайловны, опубликованных в книге «Запечатленный след».

Аллу Николаевну Бруни, тогда молодую девушку, угнали в Германию, где она до конца войны была в прислугах, и с тех пор не терпит немецкую речь.

Перед уходом немцев был такой эпизод. Открывается дверь и входит знакомый, из «стопервых» - в немецкой форме и с автоматом. «Пришел попрощаться, Наталья Дмитриевна, ухожу». Наталья Дмитриевна ему говорит (а Маша была в кухне за занавеской, и сцену видела): «Что же - Вы и в своих стрелять будете?». На что тот отвечает: «А они мне не свои». «И тогда мама, - рассказывает Мария Михайловна, - а она была маленького роста, выпрямилась так и говорит: "Уйдите из моего дома". И этот человек, огромный такой, высокий, крупный, вдруг съежился весь и, волоча автомат, вышел за дверь»

Рождество без праздника

В доме было холодно. Окна были выбиты во время бомбежек. Хорошо, нашлись запасные рамы со стеклами, их вставили, и не только вставили - прикрепили дополнительно веревками, чтобы при бомбежках рамы на пол не срывались. Было не до елки и не до праздника. Топили бревнами от разрушенного сарая. Это выручило семью, но ненадолго.     

Немцы уходили под Новый год. Уезжали на наших, для них - трофейных, машинах, поскольку смазка на их машинах не выдерживала мороза. Машины ехали, одна за другой, по шоссе, а Маша и Дима шли в том же направлении с санками - за церковь, где был немецкий дровяной склад, теперь уже не охранявшийся, брошенный. Была ночь. На ребят не обращали внимания. Как вдруг прилетели наши самолеты и стали немецкую колонну бомбить. «Мы в первый раз их тогда увидали. Начинают бомбить, мы с Димой - вжимаемся в канаву. Смотришь вверх, небо - ясное, морозное. Видишь наш самолет, пятиконечные звезды хорошо различимы. И видишь, как отрывается бомба, хорошо ее видишь, и летит - прямо на тебя. Взрывается где-то за шоссе, ну - чувствуешь облегчение. Улетели. Дошли мы до склада, набрали дрова на санки, везем домой. Не успели дойти (а машины с немцами все идут), опять прилетели наши. И опять - вжимаемся в канаву.  И снова: смотришь, отрывается бомба и летит на тебя».

В первых числах января пришли солдаты, бравшие Малоярославец, сибиряки, как помнится Марии Михайловне, поселились и в их доме. Но ночевали одну только ночь. Потом другие приходили и селились также, но на Рождество никого чужих не было, можно было спокойно помолиться.     
   
В Москву    

К тому времени для Марии Михайловны определилось ее призвание: биология. Она закончила школу перед войной, собиралась поступать в МГУ. Осенью 1941 года устроилась в Малоярославце в микробиологическую лабораторию при ветлечебнице. «Я была уверена, что буду микробиологом, - говорит Мария Михайловна, - а стала геоботаником», - и смеется.

Весной 1942 года приехала Анна Дмитриевна, сестра Натальи Дмитриевны, и увезла в эвакуацию младшего племянника и мать. Так сестрам привелось попрощаться. Наталья Дмитриевна заболела туберкулезом, стала слабеть с каждым днем. С огромными трудами и благодаря великодушной помощи многих людей, в июне 1942 года Мария Михайловна перевезла Наталью Дмитриевну в Москву, поместила в больницу. И, уже после смерти мамы, осенью 1942 года, поступила на биохимический факультет Московского педагогического института. Для нее началась тогда новая, также очень трудная, но молодая и самостоятельная жизнь.


Вы здесь » Декабристы » РОДОСЛОВИЕ И ПЕРСОНАЛИИ ПОТОМКОВ ДЕКАБРИСТОВ » Шаховская-Шик Наталья Дмитриевна.