Е. ШИК
ПУТЬ. О моём отце — Михаиле Владимировиче Шике — отце Михаиле.
Я есмь путь и истина и жизнь (Ин 14:6)

Елизавета Михайловна Шик, дочь отца Михаила Шика, геолог, 1926 г.р.
Уже десять лет прошло с публикации моих воспоминаний об отце ("Альфа и Омега" № 1(12) за 1997 г.). Публикация стала жить своей жизнью — откликались читатели, проявляли интерес многие христианские общины, приглашали поделиться своими воспоминаниями в разных аудиториях — и в небольшом кружке друзей, и в нескольких православных гимназиях, и на радио... Частично текст перепечатан в православном календаре на 2003 год [1].
В прошедшие с тех пор годы мне удалось прочитать много писем отца, ранее не прочитанных. И из всего этого — из бесед во время выступлений, из впервые прочитанных подряд многочисленных писем за семь лет — с 1911 по 1918 гг.[2] (решающий для отца период, когда от обычного для того времени интеллигентского богоискательства он, еврей, пришел к крещению), из всех последующих событий его жизни — стала вырисовываться одна прямая линия его движения, которую и хочется обозначить словом Путь — с прописной буквы.
Пожалуй, первый толчок к такому осмыслению жизни отца дал отец Алексий Уминский, когда мы с братом Дмитрием рассказывали об отце Михаиле в православной Свято-Владимирской гимназии, и отец Алексий — духовный руководитель гимназии, резюмировал свое впечатление — не помню точно, какими словами, но они были о Кресте. Здесь нет ничего удивительного, потому что эта мысль как бы подсказана самой датой расстрела отца Михаила на Бутовском полигоне — 27 сентября J937 года — в праздник Воздвижения Креста Господня. Но с тех пор стали для меня чудесным образом выстраиваться все факты, свидетельствующие о неслучайности этой даты, о том, что линия жизни отца Михаила была направлена именно туда — к подножию Креста.
В этом очерке я попыталась особенно подробно проследить по письмам к будущей жене — Наталии Дмитриевне Шаховской[3] тот этап духовного роста Михаила Владимировича, который пришелся на первую мировую войну и завершился крещением и женитьбой. Есть еще много не полностью прочитанных его писем к жене — уже матери троих детей, из Турткульской ссылки (1926—1927 гг.). Это тоже очень значительный период его жизни, который вмещает и принятие сана священника, и много серьезных размышлений о жизни, и естественную тревогу о далекой семье... Но об этом — если Бог даст — еще напишу, когда придет время.
Пятьдесят лет жизни Михаила Владимировича — отца Михаила укладываются между датами 1887 (год рождения) и 1937 (год мученической смерти). Даты для меня всегда символичны — в данном случае не только последняя, но и первая. Важно то, что он "родом из XIX века" и вобрал все лучшее, что мы сейчас связываем с этим веком — понятие о чести, о долге перед людьми, перед страной, стремление служить высоким идеалам, даже если для этого нужна жертва. Для него очень важны мысли о людях, об их жизни, ему больно от человеческого несовершенства. В 1913 году он пишет Н. Д. Шаховской (которая через пять лет станет его женой) в ответ на ее мечту, “чтобы люди были лучше”: «Люди, все люди не могут быть лучше. Думаю, в каждом есть богочеловек, в каждом — человекозверь <...> дело тут в облике жизни нашей, которая заставляет звучать в человеке чаще и больше всего его недуховные струны. Облик жизни надо изменять, делать его чище, благороднее, духовнее, лучше <...> Из этих воздушных замков выделяется реальная и насущная обязанность — стараться изменить облик жизни в том ее кругу, который заполнен мной и доступен мне. Это значит защищать себя, свою жизнь и жизнь близких людей от нечистого, неблагородного, недуховного, — всего, что порождается слабостью и малодушием нашим. Это равно обязанность наша перед собой, перед людьми и перед Богом»
Но «...выйти к жизни широкой нам можно лишь тогда, когда на прочных внутренних устоях будет держаться своя жизнь...». И, однако, нельзя стремиться только к личному душевномучению. Через две недели после цитированного письма (3.10.1913 г.) М. В. пишет: «...я стал перелистывать книгу, подаренную мне Ярцевым [4]. В ней попались мне евангельские слова: "Если кто хочет идти за Мною, отвергнись себя, и возьми крест свой, и следуй за Мною. Ибо кто хочет душу свою сберечь, тот потеряет ее; а кто потеряет душу свою ради Меня, тот сбережет ее". Они ударили меня, точно направленные прямо ко мне в ответ на то, что я говорил в недавнем обмене мыслей между нами. Теперь они звучат во мне призывом и укором. Как-то сразу, когда я прочел их, мне уяснилась моя неправда и ложность тех хитросплетений, которыми я затуманил свои мысли. Столь же суетным представилось мне стремление к личному душевному устроению, когда оно поставлено в центр внимания в качестве первой цели всех действий, как всегда казалось суетным стремление к житейскому устроению...».
Вот когда — за 5 лет до крещения — появляется у него потребность (или необходимость?) сверять свою жизнь с Евангелием. ("Житейское устроение" Михаила Владимировича в это время таково: окончив в 1912 г. Московский университет по двум специальностям — всеобщей истории и философии, только что отслужив в армии вольноопределяющимся и получив звание "ефрейтора запаса", он продолжает работу в журнале "Колос", начатую еще в студенческое время. Это — "Общедоступный иллюстрированный двухнедельный журнал для крестьян и сельской интеллигенции" с просветительским направлением.)
Заинтересованное и согретое любовью стремление активно участвовать в жизни других людей — главная движущая сила жизни М. В. в это время. В одном из писем тех дней — 27.9.1913 г. — мы читаем: «Я удивился сегодня себе, когда был в редакции "Колоса" и отвечал на крестьянские письма, как много есть у меня что сказать неизвестным мне и далеким людям, и стал даже стесняться личного тона, который имели мои письма».
Узнается, конечно, дух народничества в желании быть ближе к крестьянам, позже — к солдатам, в ощущении большего духовного родства с ними, чем с людьми своего круга.
...Начинается первая мировая война. Михаил Владимирович мобилизован уже в 1914 году в чине ефрейтора. 27 июля он пишет, что получил назначение в полк, размещенный в Гельсингфорсе.
Писем 1914-1915 гг. очень мало; из тех отрывочных сведений, которые все же имеются, видно, что из Гельсингфорса он по собственному желанию уходит во фронтовую часть, но вскоре оказывается в Москве — видимо, для лечения ноги. Травму колена он получил еще в 1913 году на учениях. Эта травма периодически дает о себе знать и постоянно держит его вдали от боевых действий, видимо — в разных запасных частях. В апреле 1915 года он вот-вот должен отправиться на фронт, но в июле того же года он — где-то вблизи Москвы «в палатке полкового лазарета, потому что захватил как-то инфлуэнцу».
В августе М. В. участвует в обучении солдат в запасном батальоне, и здесь неожиданно для него становится реальностью скорая отправка в действующую армию. Эту перемену в своей судьбе М. В. принимает совершенно по-христиански. 6 августа 1915 г. он пишет: «Какое мне дело до того, что это результат несправедливости бригадного генерала, который не захотел держать еврея учителем солдат. В судьбе моей волен не генерал, а Господь, и если мне нужно будет страдать телесно или умереть, то это будет не по воле бригадного начальника. И если бы не приказ, я, должно быть, и без того попросился бы вскоре в свой полк». В том же письме есть и другие замечательные слова: «Я не умею вместить того, что свершается, и только покорно подставляю голову. Пусть свершится по воле Божией, которую одну я чувствую в том, что делается, — в великом и малом, в моей судьбе и судьбе народов и участи отдельных жизней. "Да будет воля Твоя". Это — опора и мудрость моя, которую я исповедую всем открытым сердцем. Ею одною освещаю все горести и треволнения, которые заполнили течение жизни <...> Целый ряд вестей о смерти на войне знакомых людей, — русские неудачи на войне — чем ответить на всю эту тревогу? "Да будет воля Твоя" — вот один ответ, который я знаю, и еще — лично для себя молитвенная просьба: "Не введи нас во искушение"».
Но если свою судьбу М. В. принимает с таким смирением, то за солдат у него постоянно болит душа. Будучи "нижним чином", он видит солдатскую жизнь "изнутри" и остро ощущает все беспорядки в армии — неразбериху, бесправие солдат, притеснения, которые чинятся в армии евреям. Боль от увиденного побуждает его к активным действиям. Когда события развиваются не по "воле бригадного генерала" и вместо фронта М. В.отправляют в трехмесячный отпуск для лечения, он пишет (24.09.1915 г.): «Вчера я простился с лагерем, со своими солдатами. Лагерь я оставлял с радостью, с самым злостным намерением выместить свои чувства к нему в записке Шингареву [5]. Прощаться с солдатами было больно. Как хотите, — а трудно уходить от обреченных под безопасный кров, какие бы человеческие права ни были у меня на уход, и как бы ни был временным мой уход»
«Записка» была написана уже в отпуске (40 машинописных листов – плод двухнедельного труда) и передана Шингареву через Г. Вернадского[6], но ответа, видимо, не последовало. Отпуск Михаил Владимирович использует не для лечения, а едет поближе к фронту, в Смоленскую и Могилевскую губернии по поручению отдела по устройству беженцев Всероссийского Земского союза. Там его ждут очередные «страшные впечатления» (письмо от 24.10.1915). Обследуя пути, «по которым движутся гужем беженцы, видел ужасающие вещи. Не знаю, что ужаснее — положение ли беженцев или полная дезорганизация в подаче им помощи». Но он не только наблюдает: «Поездка моя дала результаты большие, чем я мог ожидать. Мне удалось кое-что сдвинуть с места, кое-кого побудить к более энергичной работе, наметить и провести некоторые мероприятия...».
Сделанное вселяет в него бодрость и уверенность в себе: «...прошедшим месяцем работы — ведь я уже месяц на воле — я доволен, как давно не был.» Это состояние духа диктует ему такие строки: «...Напряжение творческих усилий — единственный путь спасения. Это путь спасения личного и спасения вселенского. В каком месте будет приложено усилие — в окопах или за письменным столом — совершенно безразлично <.............> Напряжение творческого усилия каждому следует произвести в своем деле, и чем более дело будет свое, тем напряжение будет выше и усилие плодотворнее...». Для подтверждения своих мыслей М. В. обращается к Священному Писанию: «...Вы помните ли — когда Ангел освободил заключенных в иерусалимскую темницу Апостолов, он сказал им в напутствие: "идите и, став в храме, говорите народу все сии слова жизни" (Деян. 5:20). Такое напутствие дается всякому желающему говорить человеку. Храм — это то место, где мы духовно общаемся с людьми, с народом; для пишущего – это его писания.[7] “Слова жизни” должен он говорить.»
Трехмесячный отпуск должен был закончиться в ноябре 1915 г., но, видимо, он продлен, так как еще 15 марта 1916 г. М. В. пишет, что получил приглашение от отряда московской адвокатуры ехать в Минск для подбирания в районе фронта покинутых детей. Его "соблазняют" перспективой освобождения от призыва в армию, но М. В. «с первого слова» это отклоняет; его, напротив, привлекает другая возможность — «из отряда безболезненно записаться в армию».
Но жизнь идет своим путем, и в июне и июле 1916 года его письма идут из "команды выздоравливающих", где, как и год назад, он преподает в солдатской школе и оказывает услуги фельдфебелю и взводному по канцелярской части, а из-за этого, «если не вмешаться, здесь можно застрять на несколько месяцев». Он в тревожных колебаниях — с одной стороны, хочет "вмешаться" — то есть проситься на фронт: «Я знаю с самою большою несомненностью, что мое место там, где люди мучаются и гибнут и торжествуют над муками и гибелью, и что я слишком промедлил быть там <...> и знаю, что никакой покой не возвратится мне в будущем, если я там не буду» (24.07.1916 г.). И в то же время: « Я не умею до сих пор собраться с духом, чтобы преодолеть волненье, какое причиняет мне трепет, с которым мои родители <...> относятся к тому, что я <...> уеду на фронт». От этого он «сам себе противен». Но в конце письма твердо: «Конечно, я пойду на фронт».
А война не шутит: «Завтра рано утром рота наша пойдет на Ходынку учиться надевать маски. Будут пускать настоящие газы» (1.09.1916 г.).
Уже в сентябре М. В. ожидает скорой отправки: «недели через две наш черед». Однако в декабре он снова в госпитале — с тем же коленом. «Я и не думал, что к ноге моей можно относиться серьезно» (19.12.1916 г.). Но в том же декабре фронт. Первое письмо со штемпелем "Действующая армия" — от 17 марта 1917 г. М. В. — в Киеве, в формирующемся саперном батальоне, где ему, к его неудовольствию, поручают ротную канцелярию. Он живет в казармах, хотя ему разрешено жить на частной квартире. «Так я скорее и лучше сойдусь с солдатами». Однако «канцелярия сильно запущена» и «...совсем мало времени остается на общение с солдатами, которые страшно нуждаются в разумном слове и хоть каком-нибудь руководстве». Положение в армии трудное: «...мало сознательности, никакого гражданского чувства, никакой мысли об общем положении<...> силен голос классового антагонизма». Естественная близость М. В. с офицерами «рождает недоверие со стороны солдат». Временами нападает уныние, но оно побеждается жаждой активного участия в общественной жизни. К М. В. уже приходят советоваться — и солдатские "выборные", и даже офицеры. Возникают разные планы: «Прежде всего надо оживить дух общественности в роте, так как только на этой почве, под контролем общественного мнения роты возможно установление сознательной дисциплины и огородиться от кучки хулиганов. Затем нужна литература». И он просит Н.Д. посылать ему московские листовки с программами партий. «Будем устраивать собрания и обсуждать программы». В то же время М. В. стремится освоить саперное дело и держать экзамен на производство в унтер-офицеры, после чего перейти из канцелярии в саперный строй (29.03.1917 г.).
Тут же такие многозначительные строки: «Идет Страстная неделя, а я ни разу не побывал в церкви. Может быть еще успею пойти к Страстям. Скоро Пасха и весна <...> Христос воскресе! Каждый год что-то новое вкладывается в эти сакраментальные слова. Сейчас они звучат для меня без оттенка прежней тайной грусти, а как колокол — полнозвучно, обетно, утверждающе».
Здесь уместно вспомнить отрывка из более ранних писем, тоже посвященных Пасхе. В 1912 году М. В. пишет: «В пасхальную ночь я был у заутрени с Ниной и Гулей [8] <...> В церкви было очень хорошо, но говорить об этом таким маловерам, как я, не годится. Да и не сумею рассказать, что было хорошо. Но осталось чувство чего-то серьезного и значительного о том, что было в церкви».
А через два года, 2 апреля 1914 г., поздравляя Н. Д. с праздником Пасхи, он пишет уже так: «Я хочу, чтобы к пасхальному Воскресению Вы получили от меня праздничный привет, и хочу еще, чтобы Вам было как можно светлей в Светлый Праздник <...> Почему так торжественен и значителен праздник Воскресения? При отсутствии веры в реально совершившееся Воскресение, одно признание посвящения этого дня отвлеченной, хотя и любимой идее воскресения, мало для создания того праздничного чувства, какое я обыкновенно в этот день испытываю. Если можно позвать на помощь фантазию, чтобы уловить смутные чувства, я сказал бы: точно в этот день через землю проходят отражения того, что делается на небесах и к чему мы тянемся в течение всей жизни. Обычно мне кажется, что я ощущаю эти отражения, и желаю Вам их увидеть.»
А теперь, в марте 1917 года, между двумя революциями, пасхальное приветствие звучит для автора этих писем «полнозвучно, обетно, утверждающе». (Мне слышится в этих словах близость завершения пути к крещению — до него остается немногим более года. — Е. Ш.) "Бог звал к Себе Свое овча", — напишет потом об этом времени Наталия Дмитрииевна.
Действительная же жизнь зовет к борьбе. Главный враг (пока еще не на фронте, а в формирующемся батальоне) — «удручающая политическая несознательность солдат "главный козырь в руках большевиков"». Когда «удалось было привести солдатскую массу в разумное настроение», большевики «своими выкриками [9], своими — скажу прямо — подлыми способами — опять перевернули у нас все вверх дном».
М. В. не оставляет своей мечты — получить офицерское звание, но не для облегчения судьбы, а для выполнения основной задачи: «В новой обстановке очень важно, чтобы были офицеры, имеющие товарищеские связи с солдатами. А такие связи у меня образовались и все крепнут, хотя вначале шли туго» (это в письме от 3 апреля).
А через полторы недели: «Только что прошла очень трудная полоса в жизни нашей роты <...> Но теперь, особенно сегодня, положение в роте заметно изменилось к лучшему <...> Мне было очень трудно, потому что я совсем один, как не бывал еще до сих пор в общественном деле. Ни помощи, ни совета, ни сочувствия ни от одного человека. Офицеры инертны, солдаты шумно и бурливо волновались. По отношению к себе я чувствовал с их стороны недоверчивое равнодушие, иногда прямую враждебность. На мои слова в хаотических собраниях роты, напоминающих мужицкие сходы, мне в лицо кричали: "Ты — буржуазия", а сзади я слышал откровенное — "жид". Как ни было мне тяжело — я пробовал не сдаваться <...> Но сегодня у меня радость: ротный совет постановил устраивать в роте лекции-собеседования на текущие темы и рота "избрала" (теперь у нас все выбирают) меня лектором. По-видимому, какая-то группа солдат ко мне хорошо относится. Завтра первая "лекция". Буду их устраивать, пока возможно, через день по часу. На это у меня хватит сил» (12.04.1917 г.).
Намеченная программа очень серьезна. Здесь и история, и политика, и современное положение, и "обязанности гражданина-воина"»…
Несмотря на тревогу за общее положение страны («в газетах каждый день вести очень радостные и очень тревожные»), М. В. старается быть оптимистом: «Пугаться нечего. Вы правы. Нельзя думать, что перевороты, особенно теперешнего масштаба, делаются легко. И то все происходит много легче, чем мы имели право надеяться. Испытания неизбежны, но они не сломят Россию. И конечно — паника и брюзжание, которым поддается интеллигенция — одно из худших зол <...> Я верю — все перемелется — мука будет» (это в том же письме от 12 апреля).
Формирование саперного батальона ко второй половине апреля заканчивается. Батальон получает направление на Волынь (Юго-Западный фронт). Это — «первая часть, уходящая из Киева на фронт после переворота». В Киеве устроены торжественные проводы. «Была музыка, толпа, флаги, речи...».
Перед этим «неимоверная спешка, суетня и усталость до одурения» (это в письме от 23 апреля 1917 г. из эшелона, на второй день пути, когда М. В. «немного пришел в себя»). Здесь же он с грустью признается: «До сих пор на "лекциях" не имел успеха. "Хочу домой" — вот глубина солдатской политической мудрости». Но все же — «первое, что надо делать, это в той среде, где находишься, сеять семена идей». (В этом просветительском пафосе уже есть зародыш будущего проповедничества.)
Фронтовые впечатления — безрадостные. Центробежные силы «рвут на куски Россию и ее армию <...> А пока мы — на краю гибели. Соображения военной тайны не позволяют мне рассказать Вам в письме, до какой степени дошла разруха в армии, на передовой линии. Положение очень грозно, и сердце все время сжимается при мысли о том, что может случиться с нами. Не будем однако падать духом. Пойдем смело навстречу судьбе, делая то, что велит совесть <....> Тревога не убивает во мне бодрости и энергии» (5.05.1917 г.).
И снова, вопреки печальным наблюдениям: «Я смотрю на будущее не очень мрачно. Перетерпим. Испытания народные, так же как и личные, имеют нравственный смысл, и исторических страданий не надо страшиться больше меры. Одно меня удручает: через лик свободы слишком густо проступает та сторона двуликого облика русской демократии, которую не назовешь иначе чем хамством. А другой лик — лик молчальника и страстотерпца — спрятан и рассеян по широкому лицу нашей земли» (12 мая).
В эти напряженные для страны и армии дни М. В. больше всего мучает его "бездействие" (хотя канцелярская работа занимает 16 часов в сутки); на митингах он больше не выступает («большевики на аргументы отвечают бранью» — 10.06.1917 г.); предпочитает личные беседы с солдатами («есть результаты»).
19 мая канцелярское "бездействие" прерывается многодневным походом: корпус, в который входит саперный батальон М. В., перемещается на юг в пределах своего Юго-Западного фронта. М. В. с удовлетворением замечает, что трудности похода изменяют психологическую атмосферу к лучшему: «солдаты наши, ужасно ворчавшие и чинившие много непорядка в начале похода <...> теперь заметно подтянулись <...> И порядок почти такой, как нужно. Идем совсем бодро, с песнями, и ломим порядочные переходы — верст по 30 с гаком. Нога не сдает пока» (1 июня). До этого, когда колено сильно разболелось (после 100 с лишним верст), М. В. дали верховую лошадь, и он выполнял обязанности квартирьера. Его саперный батальон должен переформировываться в инженерный полк, и в связи с появлением новых вакансий М. В. предлагают перейти в военные чиновники—он отказывается (письмо от 30 мая).
Наконец, начинается наступление — «освежающая страну и армию гроза» (письмо от 17 июня). Но вот одна из примет того времени: (в том же письме): «Вчера был у нас батальонный митинг <...> Обсуждали вопрос о наступлении. Вынесли единогласно положительное решение. Но сегодня есть охотники перерешить вопрос. Созывается новый митинг. Не знаю, чем кончится. Если большевики одержат верх — я уйду из батальона в другую часть. В остальных частях нашего корпуса настроение очень твердое и хорошее».
На следующий день (в письме от 18 июня) — новость: «Сегодня получил официальное предложение сдать экзамены на прапорщика, дал согласие. Согласен — приятнее быть солдатом, но нужно быть офицером <...> В офицерской среде, право, люди еще нужнее, чем в солдатской, потому что их дело ответственнее». И там же: «А мне сегодня не ложиться. Надо готовить роту к походу. При теперешних порядках я фактически исполняю должность фельдфебеля, так как официальный фельдфебель, пользуясь свободой, гоняет лодыря».
Наступление продолжается: «непрерывный гул доносится с позиций каждую ночь уже в продолжение 8 дней. Стол, на котором я пишу, дрожит вместе с землей, хотя отсюда до боя не менее 10 верст. Наш полк почему-то все еще не требуют на позиции, хотя корпус наш уже занял передовые линии. Томлюсь бездействием. Слышать все перипетии боя, видеть едущих мимо на автомобилях и повозках раненых, вереницы пленных, только что вышедших из боя, чувствовать там впереди величайшее душевное напряжение, подъем энергии и духа, решающих мировые судьбы — и сидеть сложа руки — больше чем досадно. Прямо тяжело. А меня еще заедает канцелярская бумага. Делаю героические усилия, чтобы от нее освободиться — и пока все напрасно. Уже пошел на конфликт с ротным командиром по этому поводу — и доведу его до конца <...> Но я освобожусь, хотя бы ценой разрыва с ним, с ротой и со всем полком. С удовольствием уйду в пехоту, если не будет другого выхода» (24 июня).
Успех наступления на первых порах оживил дух армии: «Состояние войска с каждым днем становится лучше. После известий о первом успехе точно гальванический ток прошел через его одряхлевшее тело и оживил его. Не надо лишь обманываться: нет еще твердых признаков думать, что улучшение совсем прочно. Новая волна дезорганизации из тыла вернет нас к прежнему отчаянному положению. А можно ли поручиться, что она не придет?» (29 июня).
И в подтверждение этой тревоги (3 июля): «На наш корпус <...> возлагались большие надежды. Но на днях прибыли пополнения из Петрограда, зараженные ужасным воздухом петроградских казарм — и в корпусе уже брожение, уже часть полков отказывается от наступления <...> Не редки и такие случаи, когда часть, обещавшая вступить в бой, отказывала в поддержке товарищам, уже занявшим неприятельские окопы. В результате — возвращение в свои окопы, напрасные жертвы, горечь неудачи, обострение раздоров среди солдат».
Тревога усугубляется грустными наблюдениями в своей роте: офицеры (трое из четверых) — «...или картежники, или думают только о чинах и своих удобствах. Сознание долга — увы, не больше, чем в среднем солдате». И еще: «Удручающий недостаток интеллигентных людей в армии, даже среди офицеров, даже в таких частях, как саперы. Куда делись все интеллигентные люди; не все же убиты, или их вообще мало было? Армии же они были бы нужны сейчас больше, чем когда-либо».
А среди солдат «...каждое совместное служебное действие, которое прежде легко достигалось приказанием, сопровождаемым объяснением, теперь дается ценой бесконечных уговоров, борьбы, словопрений. Вытащить повозку, застрявшую в грязи, накосить лошадям травы, почистить картошку для солдатского обеда, выставить часовых к взрывчатым веществам, выйти на работу не в 9, а в 6 часов утра, сделать переход в дурную погоду, пройти не 15-20, а 30-35 верст в день, сварить обед из рыбы — Боже, как все это достается теперь с трудом! Поверьте — не так трудно победить немца, как своеволье русского человека, почувствовавшего, что на нем нет узды» (3.07.1917 г.).
Видимо, кроме канцелярской, у М. В. есть и собственно саперная работа: «Завтра рано на работу. Мы стоим в 8 верстах от позиций и ходим посменно через сутки работать над их оборудованием. Строим блиндажи, наблюдательные пункты для артиллерии и пехотных начальников. Работа идет хорошо. Несмотря на то, что ввиду спешности приходится работать кое-где и днем, прямого обстрела места наших работ за истекшие двое суток не было. Не было потому и убыли» (это тоже 3 июля).
Худшие опасения М. В. сбылись. Успех наступления оказался непрочным. «...B ночь на 10 июля нас подняли по тревоге перед рассветом. Боя не было. Артиллерия и пулеметы молчали. И начался отход 8-й армии, которой грозило окружение из-за бегства 7-й армии. Первый день после ночи отступления господствовала паника. Далеко впереди пути нашего отступления и с фланга бой все приближался. Рисовались уже картины плена. Но быстрота наших ног спасла нас. В пять дней мы прошли 200 с лишним верст на восток, но идти пришлось сначала на юго-запад, чтобы избегнуть перерезавшие нам путь немецкие войска.
Был переход, когда мы шли 1,5 суток без отдыха. Ели сухари на ходу...». Эти подробности М. В. сообщает уже в письме от 19 июля, а в первом письме с новых позиций (от 12 июля), когда "худшее миновало", он пишет только о «позоре нескольких дней немотивированного отступления и малодушной паники» и о тех днях, «когда казалось, что погибла армия, обезглавлена и обесчещена Россия, — а лично я — в плену». Теперь он отдыхает «от усталости после нервного напряжения, когда примером личного спокойствия надо было сдерживать нараставшую среди солдат панику».
М. В. не может сразу найти слова, чтобы «рассказать о позорном ужасе только что пережитого. Я чувствую себя точно морально контуженным, хотя давно готовился к худшему. Но этого я все-таки не ожидал» (16 июля).
Дни "бегства" стали для М. В. временем очень глубоких переживаний и размышлений и временем серьезных решений, именно поэтому он вновь и вновь возвращается к этим дням в своих мыслях и, соответственно, в письмах к Наталии Дмитриевне. Почти через месяц после этих событий, 5 августа, когда первые впечатления уже должны были уступить место трезвой оценке происшедшего, в ответ на письмо Н. Д. он пишет: «Вы усомнились — настоящее ли это чувство — стыд пережитого позора. Если бы Вы его пережили с такой ужасной остротой, как пришлось мне, — у Вас не было бы сомненья. На рассвете после первой ночи отступления — нет, скажем прямо — бегства из-под Галича, сопровождавшегося паникой и полной растерянностью начальства, когда определились уже размеры бедствия и его потрясающая причина, я шел в стороне от роты, так как все окружающие люди сделались мне невыносимыми, и думал: что мне делать? Отстать, чтобы присоединиться к арьергардным частям, задерживающим неприятеля, было невозможно, потому что 1) никто не задерживал его, 2) всех отстающих как дезертиров шедшие сзади казаки хватали и расстреливали без объяснений, 3) остаться сзади значило или попасться казакам или в плен немцам. Я шел и мучительно переживал сознание бессилия своего и стыда за то, что я так бессильно бреду среди банды беспорядочно уходящих куда-то без оглядки войск. Пока будет жива моя память, я никогда не забуду мучительности этого стыда. Тут, когда мы шли берегом Днестра, вдруг миновал нас автомобиль. В нем я узнал рядом с каким-то штабным генералом Гучкова[10] в форме офицера. Знаю, это было наивное, почти детское движение, но оно было так почти мимовольно и непосредственно: мне показалось, что Гучков может указать, что надо делать. Автомобиль как раз остановился, задержанный каким-то обозом в сотне саженей от меня. Я кинулся к Гучкову с готовыми, откуда-то взявшимися помимо рассуждений, из самого сердца словами: "Покажите, где здесь можно хоть умереть без стыда". Но прежде чем я добежал, автомобиль тронулся и уехал. Гучков посмотрел на меня отсутствующим взглядом, а я остался на дороге с вдруг упавшими силами и чувством, что мелькнувшая надежда на спасение — прошла мимо. Этого чувства я уже никогда не забуду. Конечно, Наташа, — это совсем детский эпизод, и я неохотно признаюсь Вам в нем лишь для того, чтобы Вам видно было, что чувство стыда — не придуманное, не самолюбивое, а неизбежное для участника нашего галицийского бегства <………....> Тогда же, в тот же день у меня выросло — не решение <...>, а неизбывная потребность принять более прямое участие в обороне страны, чем это возможно в инженерных войсках».
Сомнения Н. Д., на которые М. В. отвечает, относятся именно к этому его решению, сообщенному ей в письме от 19 июля. Тогда он писал: «С тех пор как раздался первый призыв Керенского[11] к наступлению, во мне поднялся голос протеста против службы в тыловой части, какой в сущности является наш инженерный полк. Теперь же, после того, что случилось с нашей армией, этот голос окреп до крика. Руководят мною два мотива. Один личный — я чувствую себя опозоренным в своем достоинстве русского солдата и не представляю себе, как вернусь домой, к Вам, не сняв с себя этого стыда. Другой — общий: мне ясно, что наша армия нуждается в том, чтобы в нее были вкраплены ячейки, состоящие из солдат-добровольцев, спаянных сознанием своего воинского и гражданского долга и волей к его исполнению. В одну из таких ячеек я и хочу вступить». Такими "ячейками" видятся М. В. так называемые "ударные батальоны", или "батальоны смерти", — они формировались на добровольной основе и использовались для самых опасных фронтовых операций. Намерение М. В. настолько серьезно и опасность настолько реальна, что он просит Н. Д., если этот план осуществится, зайти к его родителям и их ободрить. Во всяком случае, прежнее положение продолжаться не может. Его не устраивает не только "тыловая" служба, но и окружение. «Я не могу дольше оставаться в роте, где офицеры проводят все время за картами, а солдаты, работая 2 дня из 10, кричат, чтобы им давали на руки по 15 золотников коровьего масла в день, тогда как их товарищи в окопах сидят по 4 дня без хлеба. Я чувствую себя в компании негодяев, из которой нужно вырваться» (тоже 19 июля). Ему представляется, что единственный выход из создавшейся ситуации — это жертва. Но время настоящей Жертвы еще не настало.
Армейское начальство — орудие в руках Божиих. Видя его активное неприятие "канцелярской" работы, а может быть и оценив его организаторские возможности, командование предлагает М. В. новую и достаточно активную работу — организацию команды для телефонной связи. Обещают и чин прапорщика без экзамена, "за выслугу лет". Однако этому производству не суждено состояться, несмотря на постоянные попытки М. В. Возможно, это спасло его от послереволюционных репрессий, вполне реальных, если бы он оказался "белым офицером". Внешней же причиной была, видимо, его национальность...
Перспектива нового и реального дела — создания "телефонной команды", в которую М. В. может подобрать симпатичных ему людей, увлекает его, и хотя вначале это считается временным назначением, "телефонная команда" остается его судьбой до полного развала армии. А "ударные батальоны" при ближайшем знакомстве с ними разочаровывают М.В. Он видит здесь в основном «авантюристически настроенных юнцов <...> соблазнившихся модой и почестями. Среди офицеров авантюристический элемент еще более подчеркнут» (9.08.1917 г.).
Есть еще один очень важный (может быть — самый важный) результат пережитого и передуманного во время "дней бегства", когда перед лицом жизни и смерти М. В. заново осмыслил свой путь за последние 5 лет. Этот результат — его твердое решение соединить свою жизнь с Наталией Дмитриевной. Потом он напишет: «В дни июльских испытаний, которые казались мне последними, я творил суд над своей совестью и своим сердцем <...> Там, на дороге у Галича <...> для меня неразрывно слились в единую неотложную потребность, в одно решение моя солдатская судьба и судьба моей любви». Он пока не делает Н.Д. официального предложения и не получает от нее конкретно сформулированного ответа, — но тем не менее все решается.
Еще 19 июля, сообщая Н. Д. о своем замысле перейти в "ударный батальон", М. В. говорит: «...я до боли и до радости ясно ощутил, что не могу отделить Вашей судьбы от своей...» и именно поэтому он открывает ей свои планы перехода и просит ее одобрения, хотя это, вероятно, будет для нее болезненно.
1 августа он получает от Н. Д. сразу 5 писем (так теперь работает почта), где «много сказано о Вас, обо мне...», а следом за этим, в его письме от 2 августа мы читаем: «Много раз в течение этих месяцев внешнего разлучения с Вами, когда я оставался наедине со своими думами, я со смущенной душой спрашивал себя: если я вернусь с войны, когда она кончится, будет ли мне открыт мой единственный путь жизни — через Вашу душу и Вашу жизнь <...> У меня не сразу нашлась твердая надежда и вера, но как-то само собой, путем неощутимым, тем общением, которое преодолевает пространство и время помимо и вернее почты, я вдруг с несомненностью чуда узнал, что Вы еще раз сказали мне "да".
И с той же несомненностью я знаю, что теперь наше "да" возрождается к жизни в духе и плоти, что ему дана настоящая, не сумрачная, не призрачная жизнь.
Наташа, родная, — в днях наших Бог волен, — может быть я не вернусь к Вам живым. Но вернусь или нет — моя жизнь принадлежит Вам, и из Ваших рук я передаю ее России...».
«Призрачная жизнь»... Эти слова — отголосок событий четырехлетней давности, когда между Н.Д. и М. В. был заключен "союз" — не брачный, а, как думалось, духовный. Реальная жизнь разбила этот союз и наступил мучительный для обоих разрыв, на преодоление которого ушли эти годы. Но тогда уже возникает в их отношениях образ Креста. Вспоминая об одной из тяжелых встреч, состоявшейся в апреле 1915 г., Н. Д. потом скажет в своей «Весенней поэме» [12]:
«...Мы встретились, чтоб вновь расстаться,
Казалось — навсегда.
Безумной болью сердце распиналось
И вспомнило страдания Христа.
В ту ночь, неся успокоенье,
Явился ясно мне перед глазами
Чудесный знак Креста.
И крест моим Тебе был первым
и прощальным даром —
Вместо кольца.»
На этот подарок М. В. тогда же, в 1915 г., откликается в письме: «Я чувствую над собой благословение, которое Вы дали мне вместе с белым крестиком».
Теперь же, в 1917 г., их свидание состоится в сентябре, когда М.В. приедет в командировку; решение соединить свои жизни будет закреплено, родители и друзья оповещены, но до свадьбы пройдет еще почти год, а пока М. В. после окончания командировки вернется в свой полк «с новым торжественным чувством жизни».
Видимо, решился и вопрос о крещении, потому что мать М. В. — Гизелла Яковлевна, с радостью принимая намерение М. В. и Н. Д. пожениться («потому что давно любит и ценит Наташу»), все же печалится о том, что «дети уходят от еврейства» [13] (из письма сестры М. В. — Лили от 30.09.1917 г.).
Но это еще все впереди. А пока, в августе, жизнь идет своим чередом. М. В. руководит телефонной командой, которую считает «своим будничным долгом», вечерами готовится к экзамену на прапорщика (изучает минное дело), хотя это не так уж просто: с ним в избе 8 человек, «вечером — песни, балалайка, разговоры, шутки, смех. Приходится захватывать часть ночи» (28 августа).
Главная радость — переписка с Н. Д. и ожидание той самой командировки. Его письма все чаще заканчиваются словами: «Господь с Вами», «Храни Вас Бог», «Благослови Вас Бог».
В деревне, где стоит их воинская часть, есть церковь. 13 августа М. В. пишет: «Сегодня воскресный день. Я воспользовался свободным утром и пошел к обедне в церковь — бедную деревянную церковь подольской деревни. Я не бывал на богослужении после Пасхи...».
Командой своей М. В. доволен. 20 августа он пишет: «Давно уже я хотел рассказать Вам, что такое команда для связи, в которой я теперь нахожусь. То есть не о ее работе — это дело простое: установить телефонную связь с разбросанными частями полка и с высшими инстанциями — а о людях, с которыми я работаю, живу и которыми руковожу. Я подобрал себе хорошую группу в 20 с лишним солдат, быстро сжившуюся, охотно работающую, с которой у меня за месяц не было ни одного недоразумения, хотя почва для них могла легко найтись во время формирования команды, когда мне надо было решать, кому поручить более ответственные, а потому и более приятные и «почетные»" должности монтеров и надсмотрщиков за линиями. Теперь, когда организационный период закончился, наше техническое и хозяйственное оборудование завершено, у моих людей много свободного времени. Приходится им только дежурить на телефонной станции одни сутки из трех, да по временам со мною вместе идти на поиски повреждения линии, когда оно случается. Мое дело — вести очередь их нарядам, следить за хозяйством (мы варим себе пищу отдельно от рот) и подучивать телефонистов. Чтобы занять досуг людей и в интересах моральной дисциплины, я устраиваю каждый день двухчасовые занятия по телефонному делу. Мы живем в трех крестьянских халупах...».
Спокойное повествование прервано: «Только что дошла к нам слишком волнующая весть: враг перешел Двину, Рига покинута нами. Так говорится в оперативной сводке, полученной в нашем штабе <...> Я хочу пока думать, что размеры катастрофы меньше Галицийской, хотя боюсь, что ее значение может оказаться страшнее <...> Я не испытываю чувства паники, как не испытывал его даже при галицийском бегстве. Наоборот: я спокойнее и тверже, чем раньше <...> Бояться уже, кажется, нечего. Чаша горечи и бедствий не выпита еще до дна. Но вкус горечи уже нам известен, и нервы уже разучились содрогаться от ужаса. Только воля закаляется в последней холодной решимости, рассудок в ясном спокойствии взвешивает то, что нас ожидает, а сердце — сердце жаром своей боли и любви закаляет твердость воли». Главная надежда М. В. — на народ, на то, что «...проснутся те силы, которые в смуту 17-го века восстановили распадавшуюся землю...».
Но вот новые события — Корниловский мятеж [14], который М. В. называет авантюрой и считает «тягчайшим преступлением перед Россией». Он пишет 29 августа: «Россия безудержно несется навстречу своей таинственной судьбе. Но мы не отстанем, не отойдем от нее, как не отойдем друг от друга. Ведь так, Наташа?»/
И чуть позднее, когда в армии еще чувствуются отголоски Корниловского выступления, снова тревожные слова: «Час от часу наше положение становится хуже <...> Трудно найти то, что может избавить нас от двойного поражения: внутреннего и международного. По-видимому, надо готовиться к тому, чтобы тяжелые последствия такого поражения на застали нас врасплох, хотя бы морально» (31 августа).
Писем, датированных сентябрём, всего два: от 2 сентября, с надеждой на долгожданную командировку, и от 30 сентября (уже после такого важного свидания), — из Петрограда, где М. В. безуспешно пытается при помощи «усиленного хождения по инстанциям и учреждениям» сдать-таки вожделенный экзамен. Наконец выясняется, что экзамены уже закончились, но М. В. переполнен другими чувствами: «Хочу рассказать Вам, какое новое для себя чувство жизни я испытываю вот в эти дни, когда расчистился мой путь и упали все долголетние сомнения <...> Это не чувство освобождения, а, напротив, чувство глубокой, неразрывной связанности всех помыслов, всех действий; связанность, которая наполняет всю жизнь до краёв, делает её дорогим, почти священным сосудом. Я не испытывал ещё такого спокойствия, какое ощущаю сейчас, такой тишины и торжественности. Так тихо и торжественно в душе, как в храме или как бывает в поле в полуденный час под высоким небом среди колосящихся нив <...> Бог ведает, как долго нам нужно жить в разлуке...». Но «это беспокойство не может осилить, не способно замутить спокойной торжественности, которою окрасился весь мир в моих глазах».
Проходит ещё без малого две недели — и М. В. уезжает к себе в полк. Расставшись с Н. Д. в Дмитрове, где она теперь работает, он пишет ей из Москвы перед отъездом: «Всего несколько часов прошло, как расстались мы <...>, но это уже разлука, это нож событий, разделивший нас. Нож этот ранит, но ранит не смертельно. Он не в силах ничего убить, даже радости, которою осиянно Твое имя, Твой облик, мысль о Тебе <...> Когда я остался один, мысли, образы, воспоминания налетели на меня роем, светлым потоком, и ещё сейчас они стремительно несут меня к Тебе и заставили среди ночи засветить лампу, взять карандаш и бумагу...». Много ещё хороших слов есть в этом письме, заканчивается оно такими словами: «Да благословит Тебя Бог, И да сохранит Тебя Богородица, Матерь Распятого и всех скорбящих" (Ночь, 13.10.1917 г.).
Следующее письмо от 15 – 16 октября, уже с дороги (15.10): — «...Я еду довольно неожиданным для себя способом: не в пассажирском, а в воинском поезде, в теплушке, — 8 лошадей, 40 человек. На вокзале я убедился, что в пассажирском будет очень тесно, в теплушке — свободнее. Воинский поезд отходил на час раньше, и пассажирский на всём пути не обгонит его. Я представил себе набитые купе и проходы вагонов 2-го кл., взаимную озлобленность пассажиров в первые часы пути, потом нескончаемые никчемные разговоры прапорщиков, врачей, сестёр милосердия, старых полковников и штатских людей "буржуазного" облика о том, мятежник или герой Корнилов, как "губит Россию" Керенский — представил я себе всё это, и меня потянуло, не дожидаясь приезда в полк, окунуться в серую солдатскую стихию, в эту темную, грубую среду, которая мне всё-таки во столько раз ближе и милее, чем "среда 2-го класса"». В солдатских высказываниях «...гораздо больше здорового патриотизма и веры в себя, чем в причитаниях людей нашего круга.<…>
...Сижу на верхних нарах теплушечного вагона; когда хочу — прислушиваюсь и участвую в разговорах, когда хочу — смотрю в узенькое окошко и слежу за своими мыслями, которые нескончаемой чередой бегут к Тебе...».
На следующий день, 16-го: «Поезд идёт медленно. Уже полторы суток я в пути, а проехал полдороги до Киева. Смотрю в окно на тихо плывущие мимо бедные калужские и орловские деревни, на поля, овраги и перелески, мысленно прощаюсь с этим родным великорусским краем. Ведь там, в Подолии, где мы стоим, там тоже Российское государство, но там нет родины, нет чувства родного края. Я прощаюсь с великорусскими полями немножко с тем же чувством, с каким прощался с Вами, моя Наташа, с тою же надеждой на предстоящее свиданье и соединение. И вижу ещё, что любовь, которою люблю принявшую меня в сыновство Родину, одним краем соприкасается и сливается с тою любовью, которою люблю Тебя, моя Наташа, — принявшую меня в своё сердце <...> Еду в полк без горечи, с легким чувством возвращения в свою рабочую среду. То ли, другое ли — но дело себе я найду...».
До Киева ехали трое суток вместо полутора. Оказалось, что полк временно отведён в тыл на отдых и стоит возле ст. Жмеринка Подольской губ. Но по дороге корпус, который после отдыха должен был отправиться на Северный фронт, «так скомпрометировал себя грабежами и буйством, что его не решились переводить и оставили временно возле Жмеринки». Полк «по существу ничего не делает. Для видимости по одному взводу от роты ходят посменно на починку грунтовых дорог. Половина солдат полка — в отпусках или самовольной отлучке. Другая половина развлекает себя кто чем может: кто заработками на соседней строящейся ж.-д., кто охотой на зайцев, кто картами и самогонкой <...> За те два дня, что я в полку, я немного осмотрелся и не совсем понимаю, что мне с собой делать. В команде всё так идёт само собой, что у меня тут решительно нет работы. Целые сутки в моём распоряжении, — и нелепее этого трудно что-нибудь придумать. Теперь такая пора, когда "деятельно" готовятся к выборам в Учр[едительное] собрание <...> Солдаты этим поразительно мало интересуются, их в большинстве случаев даже трудно втянуть в разговор о выборах, партиях, Учред[ительное] собрании <...> Видно, что солдаты уже освоились с мыслью о неизбежности зимней кампании и потому потеряли вкус ко всему, с чем они раньше связывали надежду на прекращение войны: к собраниям, комитетам, выборам <...>; душевное утомление после подъёма и преувеличенных надежд, занятость своими повседневными заботами создаёт в армии атмосферу политического штиля, который прерывается не политическими спорами, а простым буйством, потому что только в буйстве умеет найти себе выход глухое недовольство массы, сознание совершаемого над ней и её достоянием — Россией – неправого дела <...>. Я с большим сомнением <...> думаю об устройстве солдатской школы и постоянных собеседований. Я думаю, что преодолеть солдатское равнодушие, заинтересовать солдат возможно. Невозможно же найти такую группу людей, с которой можно бы работать дружно в этом направлении. Я только начал свои разговоры об этом в полковом комитете, но уже к первым моим словам отнеслись более чем холодно, так как на них не было "ярко революционного" штампа. Удастся ли мне разбить этот лед? Думаю, что не удастся» (23.10.1917 г.).
"Штиль", о котором сетует М. В. в этом письме, недолговечен. Осталось всего два дня до "великой октябрьской социалистической...".
Первая реакция М. В. на то, что он называет "выступлением большевиков в Петрограде" — не очень тревожная. 26 октября он пишет: «Сюда дошли только краткие слухи; они сначала очень взволновали меня. Но поразмыслив хладнокровно, я теперь думаю, что слишком ужасаться нечего. Предположим худшее: большевики добьются свержения Временного правительства. Неужели положение страны станет от этого хуже? Боюсь, что нет, и не потому, что оно не может стать хуже, а потому, что Временное правительство было только декоративной фикцией. Пугачевщина, воцарившаяся уже более месяца на хлебородном юге России, перекинувшаяся теперь на центральный район, грознее для страны и армии, чем питерские большевики <...>. Бояться, что питерское восстание сорвёт выборы в Учредит[ельное] собрание? Вряд ли. Но даже если это и случится: я не заражён тем отношением к Учр[едительному] собранию, которое видит в нём панацею от всех российских зол <...> Учр[едительное] собрание — это конструкция юридическая, факт порядка правового, а теперь не за правом слово. Нужно более непосредственное творчество жизненных форм. Приходится опасаться, что в процессе государственного распада наша страна проходит уже последнюю стадию созревания к тому, чтобы ей были предписаны совсем не творческие формы: диктатура <…..>. Невеселый это конец для наших мартовских мечтаний, но и ужасаться ему сверх меры не надо. Ведь корень нашей слабости непререкаемо очевиден: темнота народа и духовное варварство интеллигенции. При таком культурном капитале мы всё равно оказались бы бессильны наполнить содержанием и самые совершенные формы государственного устройства, и не о них, а о самовоспитании интеллигенции и воспитании народа следует нам думать в первую очередь. Надо примириться с неизбежным — с тем, что грядущая форма государственной жизни России отразит убогий уровень нашей материальной и духовной культуры, и в рамках этих новых форм <...> продолжать, умудрившись новым опытом, старую чистую народническую традицию: работу над созданием народной, национальной культуры.
Вероятно, питерские события внушают новые опасения о судьбе войны. Я думаю об этом очень мрачно. Что хуже: плохо воевать или бросить воевать? Каждый день задаю себе этот вопрос и не умею на него ответить.
Мне бывает приятно развеивать политические размышления чтением булгаковской книги о Толстом <...> это хорошее и очень нужное мне сейчас чтение <...> мне по-новому стало понятно учение о непротивлении. Не противься злу злом значит: не противопоставляй злу голое сопротивление, а дело добра. В переводе на язык текущей жизни это будет значить: против большевика бери не ружье, а школьную книжку. Разве это средство не действительнее и не радикальнее?..».
На следующий день — 27 октября — «Газеты сегодня подтвердили слухи — в Питере началось восстание. Идёт бой. Опять в новых судорогах бьётся Россия, терзается её тело, угашается её дух. Что в силах я сказать Вам перед лицом этого горя? <...> В солдатской среде нашего корпуса потрясающие известия из Петрограда не производят никакого впечатления. Точно не их это касается <...> Я всё повторяю сегодня: "Край родной долготерпенья, край ты русского народа". Тяжелые черные мысли ворочаются в мозгу, томят и зовут кинуться в кипение какой-нибудь деятельности. Но кругом точно ватные стены — поглощают всякий начавшийся разбег. <...> Томительно здесь жить, Наташа. Надо вырываться <...>. В Виннице (в 60 верстах от нас) — погром. Вызваны части нашего корпуса...».
А в письме от 2 ноября: «Газет у нас нет уже 5 дней; о том, что делается в России, знаем по противоречивым сведениям, которые приносит радиотелеграф. Напряжённость, с которой переживал я первые дни событий — улеглась. Россия неудержимо катится навстречу своей горькой судьбе. Если доживём — впряжёмся в хомут на том месте, где остановится покатившаяся назад русская тройка.
Наш корпус — за большевиков, корпусной комитет образовал из себя военно-революционный комитет. Штаб корпуса занят их караулом. Наш полк — тоже за них. Сегодня верстах в пяти от нас стреляла артиллерия. По кому — ещё не знаем». (Ночь, 13.10.1917 г.).
Следующее письмо от 15 – 16 октября, уже с дороги (15.10): — «...Я еду довольно неожиданным для себя способом: не в пассажирском, а в воинском поезде, в теплушке, — 8 лошадей, 40 человек. На вокзале я убедился, что в пассажирском будет очень тесно, в теплушке — свободнее. Воинский поезд отходил на час раньше, и пассажирский на всём пути не обгонит его. Я представил себе набитые купе и проходы вагонов 2-го кл., взаимную озлобленность пассажиров в первые часы пути, потом нескончаемые никчемные разговоры прапорщиков, врачей, сестёр милосердия, старых полковников и штатских людей.