ПИСЬМО ОДИННАДЦАТОЕ {*}
{* Издатели считают обязанностию принесть почтенному сочинителю сих писем, именем читателей своих, искреннюю благодарность за возобновление сих приятных подарков.}
Ты пеняешь мне, друг мой, -- и я виноват: давно не писал к тебе. Сперва поездка в Петербург пресекла мою с тобою переписку, потом последние политические происшествия привели душу мою в такое сильное движение, что я долго не в силах был приняться за перо.
Ты требуешь заключений моих о последних происшествиях!.. Не ожидай их. Как в мыслях, так точно и в деяниях есть степень выспренности, на которую взирая все умственные силы столь крепко потрясаются, что дух в нас изнемогает от избытка восторга, радости и изумления: вот действие, которое произвело надо мною взятие Парижа.
Александр!... торжество добродетели, мужества, великодушия!.. На это у меня есть слезы, а слов нет. Такой драмы, друг мой, еще не бывало на театре света. Забавники вправе сказать о ней, что она исчерпана в Шекспировском вкусе. И в самом деле: первое действие на Немане; второе в Москве; третие под Лейпцигом; четвертое за Рейном; пятое вне и в стенах Парижа, -- и как ход трагедии, так и развязка ее самая неправильная: везде Deus ex machina. {Бог из машины (лат.).}
Катастрофы нельзя предвидеть до самого конца: в предпоследнем явлении кровь еще льется на высотах Монмартра, а в последнем торжественный въезд Завоевателя в Париж; радостные клики -- побежденных, слезы -- восторга и благодарности... Ангел-миротворец! лишь ты вступаешь во град отриновенный -- и кажется, небо снимает с него проклятие, 25 лет на нем лежавшее; слепотствующие чада Франции зрят снова свет истины, оплакивают гибельное свое заблуждение и возвращаются в объятия отца своего, столь долго томившегося в изгнании. -- Великий! чье это дело? -- Божие, конечно! и твое, ибо ты избран на то Провидением. -- Нет, друг мой, не мне описывать такие события: орел прямо глядит на солнце, а мое слабое зрение не в силах снести блеска величия и славы, которыми Александр окружил себя и Отечество свое. Не только нам, современникам, но и в будущие времена трудно будет историку изобразить нынешнее происшествие.
Тит Ливий и Тацит мастерски описали1 кровавые битвы, народные смуты, ужасы тирании: но удалось ли бы им в равном совершенстве представить потомству величественнейшую нравственную картину: торжество кротости над дерзостию, свободы над рабством; одним словом, всех небесных добродетелей над всеми пороками ада? Не думаю; человек как будто осужден иметь более способностей сильно выражать зло, нежели добро: от того легче писать будет историю Бонапарта, нежели Александра, и от того Дант удачнее пел об аде, нежели о рае...
Кстати, речь зашла об аде, чтобы поговорить с тобою в последний раз о Бонапарте. Не поздравляешь ли ты меня, друг мой, с тем, что этот человек оправдал в полной мере мои о нем заключения? Не отдаешь ли ты мне той справедливости, что я на счет его никогда мыслей моих не переменял, никогда в нем не обманывался? -- что он в глазах моих никогда не был великим? -- Сколько голосов было против меня!
От того, что большая часть людей смешивает вместе два понятия, различные между собою: чрезвычайного и великого, -- не рассуждая, что человек может сделаться чрезвычайным единственно от обстоятельств, но чтобы истинно быть великим, надобно родиться таковым.
Никогда обстоятельства столько не благоприятствовали человеку, и никогда не бывало безумца, который бы так мало умел ими воспользоваться, как Бонапарте. От него зависело с 1801 года сделаться истинным героем, великим человеком, а он предпочел быть бичом рода человеческого.
Мудрено, кажется, будучи в полном уме, сделать такой странный выбор; и остается решить вопрос: умел ли Наполеон быть великим, да не хотел, или хотел да не умел? -- Я склоняюсь на последнее и заключаю, что неумение его происходило от двух причин: 1-я, недостаток истинных дарований; 2-я, вскружение головы его от обстоятельств, слишком ему благоприятных, в которых, как говорится, он не умел найти себя.
Одним словом, он... (простят ли мне такую дерзость бывшие его обожатели?) он совершенно с ума сошел; точно так помешался на всеобщей монархии, как Дон Кишот на восстановлении странствующего рыцарства; с тою, однако же, разницею, что герой Ламанхский был истинно добрый человек, а он злодей, -- что цель того была хотя мечтательная, но полезная, а этого мечтательная и пагубная, -- что кастильянец был храбр, чистосердечен и великодушен, а корсиканец дерзок, лукав и подл, -- что первый принимал кукол за людей, а последний людей за кукол, -- и особливо с тою большою разницею, что, читая "Дон Кишота", нельзя не полюбить его, а вспоминая о Наполеоне, нельзя не содрогнуться и его не возненавидеть.
Я ищу в Бонапарте хотя одной черты истинного величия и не нахожу ее. Все то, что в течение последних 13 лет служило к поражению умов, принадлежит не ему, а обстоятельствам; или, лучше сказать, -- этой политической горячке, которой от времени до времени бывают подвержены народы: все же то, что собственное его, носит на себе печать или безумной дерзости, или зверского свирепства, или самой низкой подлости. Первый шаг его на поприще власти ознаменован был трусостию; последний -- подлостию. По пословице: каков в колыбельку, таков и в могилку. Если бы не брат его Луциян,2 то не бывать бы ему никогда первым консулом, а если б не отец наш Александр, то он, может быть, и умер бы, оставя по себе людей, предубежденных на счет мнимого его величия: но Луциян поддерживал его, когда он струсил на пятисотном совете, а Александр, низложив тирана, осудил его -- жить.
Then yield thee, coward,
And live to be the shew, and gaze osth'time.
Well hâve thee, as our rarer monsters are,
Painted upon a pole and under-writ;
Here may you see the tyrant! {*}
{* "Macbeth". Act. V. Scene VII -- Перевод: Тогда покорись, коварный, и живи только для того, чтоб быть позором и посмешищем современникам. Пусть тебя показывают, как редкого зверя, под вывескою и с подписью: здесь можно видеть тирана.}
Рассуждая о нынешних происшествиях, я часто вспоминаю Шекспира; и это не удивительно: он был один из любимых моих собеседников во весь период, столь мрачно начавшийся и столь счастливо и славно для нас оконченный. Говорить, что этот исполинский гений был один из величайших живописцев сердца человеческого, -- было бы повторять то, что всем образованным людям известно; но как он не всякому русскому читателю коротко знаком и многим, конечно, не попадался в руки, то вздумалось мне привести здесь отрывок сцены, в которой Шекспир довершает изображения любимого героя своего Генриха V.3 Приложение всякий легко сделает. (Отрывок из сцены см. далее на с. 70) {*}.
{* Азинкурский победитель на самом поле сражения в сердечном умилении восклицает:
О! Cod thy arm was here!
And not to us, but to arm alone
Ascribe we all. When, without stratagem
But in piain Shock and even play of battle,
Was ever known so great and little lofs,
On one part and on th' other? --
Take it, God,
Torit is only thine.
Exeter.
T'is wonderful!
K. Henry.
Come, go we in procession to the village;
And be it death proclaimed through our host,
To boast of this, or take that praise from God,
Which is his only.
Fluellen.
Is it not lawful, an please Your Majesty, to teil how many is killed?
K. Henry.
Yes, Captain; but with this acknowleggement,
That God fought for us. -- --
Do we all holy rites;
Let there be sung: Non nobis and Te Deum.
The dead with charity enclosed in clay,
And then to Calais; and to English then;
Where never from France arrived more happy men!
Перевод: Генр. О Боже! Се перст твой виден здесь! Итак, не себе, но единой деснице твоей мы все приписуем. Случалось ли когда, чтобы без козней, грудь против груди, в открытом поле, с одной стороны, была столь великая, а с другой -- столь малая потеря? -- Прими, Всесильный? се дело рук твоих.
Экзетер. Чудесно!
Генр. Пойдем, друзья; за крестным ходом вступим в селение. Да под смертною казнию воспретится войску нашему величаться сею победою и приписывать себе хвалу, единому Богу принадлежащую.
Флуеллен. Но позволяешь ли, государь, объявить хотя о числе убитых?
Генр. Позволяю с тем однако же признанием, что поборником за нас был Бог. -- Пойдем, исполним священные обряды молебствия. Да воспоют: Не нам, не нам, а имени твоему и тебе Бога хвалим. По сем с христианскою любовию предадим земле остатки убиенных; потом в Кале, а потом отправимся в Англию, куда еще никогда не возвращались из Франции счастливейшие люди!}
Признаюсь, что мне было бы очень досадно, если бы это иначе кончилось, а теперь торжествую: конец увенчал дело, и Бонапарте, оставшись в живых после Монмартра, для того, чтобы писать историю свою, достойным образом окончил политическое свое бытие. С этим объявлением я навсегда с ним прощаюсь и благодарю его за то, что он меня не жаловал.4 Я же с моей стороны как прежде его ненавидел, так и теперь от всей моей души презираю.
Вот, друг мой, все то, что я мог сказать в ответ на требования твои: говорить достойным образом о славе, которою озарил нас Александр, не по силам моим, а писать к тебе о политических обстоятельствах вообще или бесполезно, или рано; потому что если ограничить себя рассказами о том только, что происходит, то на это есть газеты, если же из соображений настоящего с прошедшим выводить заключения о будущем, то не только что рано, да и признаться, что я до сих пор ничего не вижу такого, почему бы космополит мог основательно питаться надеждою на постоянство блага.
Ты меня спросишь; почему это? -- Я тебе скажу: потому что, если в 20 лет я, как и всякой другой, предавался прелестным мечтаниям воображения, зато переступив за 40, холодный рассудок сделал мне неприятную услугу -- разрушил очарование и показал вещи не в том виде, в каком они кажутся, а в том, в коем они действительно суть; например: я вижу, что в умах еще очень много брожения, а не вижу еще того, что может произвести осадку и отделить вещества вредные от полезных.
Я вижу совершенно ослабшими некоторые пружины, которыми прежде в устройстве и порядке двигалось общество, а в замену сих пружин не вижу еще никаких других. Таким образом, и на счет французов я не спешу радоваться. Желаю им всякого блага, не по христианской добродетели, повелевающей за зло платить добром, но потому, что, занимая средоточие Европы, французы более других народов могут иметь непосредственное влияние на счастие или несчастие образованной части рода человеческого. Но желать одно, а надеяться другое: чтобы вдруг переродиться целому народу, на это надобно чудо, а пока оное не совершится, я до тех пор все буду видеть во французах то же легкомыслие, ту же любовь к перемене, ту же способность увлекаться мечтами из крайности в другую.
Благоразумия и умеренности Лудовика XVIII-го нельзя довольно выхвалить; но кто поручится в том, что подданные его будут уметь ценить эти добродетели?.. Итак, подождем еще делать заключения: в истекшем веке, между множеством дурных семян, посеяно несколько и добрых; теперь они заглушены репейником и время жатвы еще не приспело. Счастливы внучата наши, если они будут уметь выполоть дурные травы и пожать плоды добрые с земли, -- удобренной кровию их предков!
Счастливы!.. как приятно желать этого и как трудно надеяться тому, которому История открыла, что род человеческий как будто осужден всегда обращаться в круге заблуждений, из коего редко-редко кто заглянет за черту и то подобно Моисею, который видел только обетованную землю, а не вступал на нее.5 Рим начался монархиею и подпал деспотизму. Тарквиний изгоняется,6 власть делится, и выходит Аристократия, то есть: вместо одного тирана -- сто. Против Аристократии борется Демократия, последняя одолевает первую и кончится -- ужаснейшею тираниею. Все тот же круг, из коего Рим выбиться не мог. Но что я говорю о древних! Французы, острые, скорые французы, в 20 лет пробежали вверх и вниз лестницу, по которой римляне тащились 700 лет! Как буря на море то вздымает волны до облаков, то опускает их в бездну, так страсти волнуют мысли наши и не дают им остановиться на благословенной средине, равно отстоящей от обеих крайностей. От того мы видим, что заблуждения самые противуположные по пятам следуют друг за другом. Вчера жарили на кострах еретиков, жидов и детей, рожденных от брака чорта с колдуньями, -- сегодня ничему не верят, -- а завтра -- кто знает? -- может быть, и св<ятая> инквизиция снова возникнет со всем прибором своих зеленых свеч и шапок с изображением чертей. -- То век такой, в котором все мчится по неизвестным морям, за корицей и гвоздикой; то настанет век сахарной -- т<о> е<сть> век, в котором химические лаборатории представляют избытки всего земного шара и сухими извлечениями заменяют торговлю обеих Индий.
Иногда полководцы в кружевных манжетах, а иногда и регистраторы в ботфортах. Должно, однако же, согласиться, что между костром инквизиции, между сахаром и свеклою, между лаптями и кружевом, конечно, есть средина: но вся беда в том только, что ее держаться не умеют. Природа говорит: пользуйся, но с умеренностию, а человек кричит: дай все вдруг проглотить. -- От этой неумеренности во всем столько нескладицы, столько противуречия, даже и в тех стремлениях, коих предмет сам по себе хорош и похвален!
Не знаю, успею ли еще раз писать к тебе из Москвы: я сбираюсь в деревню. Погода стала прелестная, а теперь и в душе моей так же чисто и тихо, как на небе. Вергилиевской Latis otia fundis {Лотос обретает покой (лат.).} ожидает меня.7 Я давно им не наслаждался: и мог ли я чувствовать прелести природы, тогда как сердце мое ежечасно трепетало о судьбе милых ему! Когда я мог себе сказать: ты наслаждаешься, а, может быть, в эту самую минуту роковой свинец... Мысль ужасная! -- Ах! спасибо и стократ спасибо ему... ему, который превознес, утвердил, прославил Отечество наше и завоевал -- мир.
Я таких мыслей, что и позднейшее потомство будет благословлять его победы за то, что он навсегда испортил ремесло завоевателей, сделавшись на сем поприще неподражаемым. И в самом деле, положим, что родится человек с равными Александровым качествами; {Это дело невозможное! -- Изд.} что, подобно ему, он будет одарен великодушием, человеколюбием, кротостию, мужеством, твердостию, храбростию -- даже и наружною красотою.
Но сколько еще потребно будет внешних, не зависимых от него обстоятельств, чтобы все сии достоинства могли во всем блеске своем явиться на позорище света! Надобно, чтобы он управлял таким народом, каков российский; чтобы Европа вся стенала под таковым же игом рабства. --
Возможно ли ожидать, чтобы все это могло опять встретиться вместе и так кстати, как в эпической поэме все части оной приведены к одной точке, к одной цели, с тем, чтобы выставить героя в самом выгодном и блистательном для него виде? --
Нет! Алкид наш на поприще славы воинской прошел до пределов возможности8 и на краю поставил столпы, за которые никто далее не пойдет. Nec plus ultra: {Дальше нельзя (лат.).} почему и можно надеяться, что в будущие времена люди, рожденные с сильным стремлением к славе, познав, что на поле брани не только что превзойти, но и сравниться с Александром невозможно, оставят непреодолимое и будут стараться не оружием, а иным чем пролагать себе путь к бессмертию.