ТРИ ГЕНЕРАЛЬШИ
Печатается по черновику, видимо, Незаконченной рукописи из «тетради» Муханова (ЦГАОР. Ф. 1707, Оп. 1. Д. 2. Л. 20а, 20, 27, 28—31 об.)
Чужие хлебы приедчивы: даром дадут ломоть — да надо неделю молоть...<
Несмотря на вопиющие жалобы на мужиковый неурожай и ломбарды, маклеры, всегда готовые к услугам, продолжают заносить в шнуровые книги заемные письма. Графиню Софьину посетил один из них, она расписалась и на другой день отправила двух лакеев с длинным списком звать всю Москву на бал. Составила список на тех, которых лет десять сряду подразумевала под всей Москвой. Я тоже получил приглашение и явился не рано, чтобы не зажигать свечи, и не поздно, чтобы не следовать обыкновению зазнавшихся модниц. Зал был уже полон блестящей юностью. Музыка гремела. Легкие пары летели одна за другой. Одни останавливались и расходились, и новые, сойдясь, быстро увлекались дружбою. Мундиры придавали этой волнующейся толпе столько же пестроты и блеска, сколько и бриллианты и наряды красавиц. Это были нимфы на стане воинском или воины на веселом и пышном празднике Киприяды.[Киприды, Афродиты] Кругом залы сидели старушки, и казалось, они одни были не гости, но принадлежности стен. С первого взгляда их можно было принять за фигуры старинных французских обоев. Все, кроме них, дышало беззаботною веселостью. Вот дева, украшенная с роскошью цветника. Стан — стройный, обвит тройным шелковым кольцом, грудь пышная, на щеках играет свежесть и румянец, улыбающийся рот, как юная и несорванная роза за мгновение до полдня. Глаза ласковые синеют и палят, как летнее небо, и когда она, как легкий джин, изредка касается пола, летит по зале, русые кудри развеваются...
— В вист с сенатором Брылевым,— сказал мне хозяин дома, подавая туза.— Прошу смилостивиться графа хоть на полчаса,— отвечал я.
-Очень рад,— отвечал он, но сквозь эту радость проблеснула обыкновенная досада хозяина на нескладывающийся вист. Впрочем, он понес туза далее и оставил меня в созерцании диковин природы. Мимо меня проходила красавица, у которой черные с отблеском волосы, перевитые ветвями молодого, цветущего померанца, повесились над величественным челом. Два мрачных локона льстились около шеи, белой, как шея лебедя. Глаза огневые, уста без улыбки, стройная, как пальма.
—Кто это танцует с моей дочерью?—спросила меня старушка в чепце, на котором дрожали три букета маргариток. Я сначала не расслышал, но она, дернув меня за полу фрака, повторила вопрос и указала перстом на свое единородное чадо.
—Что Бубнов, какого чина?
—Майор гусарский.
- Богат?
— 600 душ.
—В какой губернии?
—В Тамбовской...— И старушка, повернувшись налево, начала шептать с соседкой, тоже старушкой, с пионами на чепце.
Я только что стал вглядываться в девушку, похожую на те воздушные нетленные существа, которых посты умилительными хорами сзывают на нашу планету, как блестящая молодая женщина, сосватанная заочно, вышедшая замуж нечаянно, подозвала меня и усадила возле себя.
—Вы знаете Брянского?
—Знаю.
—Говорят, он человек умный.
—Вам сказали истину.
—Его рекомендуют к мужу в адъютанты.
—Я поздравляю вашего мужа с таким хорошим сослуживцем.
—Говорят, он очень мил?
-Для этого нужен приговор приметного пола.
—Но не ветрен ли он? Постоянен ли он в...
Но в это время какая-то пожилая дама шла мимо, ища или дочь, или стул. Я предложил ей стул, она воспользовалась, и хоть разговор наш был прерван, но я отгадал остальную часть вопросов. Этот разговор, как и все предыдущие, немилосердно напоминал мне год и день моего рождения. На пути жизни есть вершина, когда ты быстро спускаешься с блестящей сцены в толпу набитого партера, когда попечительное время выводит нас из круга веселящейся юности и указывает нам на место в ряду стульев, тесно уставленных около стены танцевальной залы, Я тоже стал существо лишнее в обществе, где молодые ноги составляют достоинство. Я стал тяжел для котильона и слишком мудр для котильонных разговоров. И девицы юные, как майский цвет, и легкие, как серны, только пользовались моей услужливостью. Они заставляли меня подвигать стулья, ходить за лимонадом и накидывать шаль, не подозревая в моих глазах даже и остатка любопытства. У старушек я тоже потерял доверие. Они вымарали имя мое из списков женихов и превратили меня в какую-то справочную контору. Мне вменялось в обязанность знать чины, доходы, лета, родню тех, которые были в состоянии жениться, и иметь готовые кондуитные списки тех, на которых метили сами старушки. Молодые женщины хоть обиняками, но требовали от меня удостоверений в скромности, верности, постоянстве молодых мужчин и часто вверяли мне свои тяжелые тайны.
Хозяин же дома стал уже преследовать меня с тузом и предавал терпение мое испытанию длинного виста. Я видел, что приговор мой был подписан единогласно, и волею или неволею мне должно было покориться ему и занять последнее место в длинной шеренге стариков. К счастью, между головой и сердцем есть какая-то необъяснимая симпатия. С появлением каждого бального вальса рвется струнка в нашем сердце. Не дожив полвека, мы почти перестаем жить чувствами и начинаем жить привычками. Призма наша постепенно тускнеет, наслаждения жизни и юности улетают одно за другим, как птицы от неба зимнего в страну теплую. Оставляя паркет, сознаюсь, что мне горестно было оставлять моих ровесниц. Увы, мои ровесницы-сокотильонки, мне тяжело корпеть за вистом между чепцов и париков, а вам еще тяжелее быть свидетельницами первенства других. Но всякому своя очередь, и счастливы те, которые умели воспользоваться своею очередью. Между тем хозяйка дома пробралась сквозь толпу гостей, вербуя на вист.
— Вот вам туз, и в маленькой гостиной вас ожидает стол, карты и Онютина,— сказала мне она.
— Графиня, увольте меня от стола карт и от Онютиной и позвольте налюбоваться французской кадрилью,— сказал я голосом просителя, но Она им не тронулась и с язвительной усмешкою сказала: «Будьте милы с Онютиной».
Я вышел из залы и вдруг погрузился в XVIII век. В огромной гостиной по разным направлениям стояли столы. Около каждого стола сидело столько свидетелей и судей, сколько было действующих лиц. Тут был весь Сенат, все военачальники, градоначальники и все московские мафусаилы и мафусаильши. С первого взгляда трудно было различить лица, потому что головы были несколько склонены и глаза впились в карты. Но седые головы были перемешаны с чепцами, покрытыми пионами, колосьями и блестящею канителью. Лысые чела лоснились между пунцовых кремовых токов, с которых спадывали и колыхались огромные и разноцветные перья. Тут косы лежали на спинке кресла, там из-за спинки кресла выходил огромный, вечно трясущийся чепец. Иногда царствовала глубокая тишина. Вдруг разносились скрипучие и хриплые голоса, просвистывающие сквозь остатки зубов,— бостон при мизере! Этот переход из шумного, блестящего веселого пиршества богини красоты на мрачную вечеринку Сатурна меня опечалил. Я все мнил мою красавицу с померанцевыми ветвями. Еще несколько лет, и она будет развалина. А из всех развалин самая безобразная развалина — человек.
Но я явился в малую гостиную и уселся на месте, определенном тузом,— против Онютиной, между сенатором и вдовой какого-то военного наместника. Оставив свои мечтания, я принялся за карты. Счастие валило мне и моей партнерше, потому что один из противников принимал все фигуры за королей, открывал свою игру, а противница при каждом ходе пришептывала и рассказывала свои карты. Мы сыграли 6 роберов и едва стали приниматься за 7-й25 , как в гостиной сделалась тревога. Онютина стала бледнеть, бледнеть, руки ее задрожали — карты выпали, и вслед за ними упала и она.
—Скоропостижная смерть,— сказал сенатор с пристойным своему званью хладнокровием.
—Не мудрено, покойница не берегла себя,— прибавила наместница.
Я отправился за хозяйкой и холодной водой. Мне пришла в голову странная мысль. На вечере, где собраны все старики и старухи, где все не может состоять благополучно,— позвать бы лекаря, аптекаря и следственного пристава. Однако во всем доме сделалась тревога. Толпа молодежи стеснилась в комнату. Старушки перепугались, выскочили из виста. Ловкая хозяйка приказала заиграть котильон. Молодежь опять бросилась в залу, двери затворили. Я тоже хотел выйти, но графиня попросила меня отыскать на окошке нужную банку с каплями. Между тем она, ощупав пульс Онютиной, натерла ей нос и виски спиртом. Она приписала бедственное ее состояние обмороку, происшедшему от слишком стянутого корсета. Положено было разрезать шнуры. Горничная, прибежавшая на тревогу с пособиями, накинула на нее шаль и принялась за спину, и в мгновение ока исполнилось в природе то, что делают бедным тарабарам днепровские русалки.26Онютина из статной, стройной старушки сделалась тучнее старухи. Однако разрушение корсета было полезно. Дыхание показалось. Оно постепенно оживало, но как бы не доверяло еще снисходительности гения жизни. Старушка не посмела заговорить и тихо левой рукой указала на правую. Мы взглянули друг на друга и долго не могли понять темной мимики больной.— Верно, паралич разбил,— сказала вдова.— Верно, она потеряла браслет,— сказала графиня. И Онютина кивнула головой в знак одобрения.
Хозяйка дома просила меня остаться и окончить часть вечера в должности кавалера бедной больной и сделать поиски браслета. Я повиновался. Осмотрев безуспешно на ковре, под столом, на диване, я пошел в большую гостиную. Тут по-прежнему играли в карты, и притом комната была так загромождена столами и креслами, что объемистая Онютина не могла бы здесь ходить и поэтому не могла потерять своего браслета. Я отправился в залу. Там продолжали котильон, продолжала веселиться цветущая юность. Она не помышляла, что браслет и корсет могут быть пагубны для старухи.
Но Онютина должна была по обыкновению московскому обойти кругом залы и расцеловаться со всеми маменьками. Поэтому и я должен был обойти залу и обеспокоить старушек. Но и тут не было браслета. Оставалась передняя, там должна была решиться судьба Онютиной. Браслет или еще один обморок, дух вон — и похороны. Группы лакеев лежали, как груды мертвых тел на Бородинском поле. Скука навеяла на них такой ужасный сон, что ни музыка, ни пушечная пальба, ничто, кроме голоса и имени господина, не могло бы их разбудить. У иных салопы 27старых барынь и молодых лежали под головами. Другой, благодаря семи дочерям барыни, сделал из их шуб мягкую постель. Все храпели безбожно. Но я не нарушил их сон — я осмотрел всю переднюю, не нашел ничего, и, когда эти добрые люди узнали о пропаже, они замерли от страха. «Побывать нам завтра в полиции»,— заговорили они. И немудрено, когда мысли остаться без вины виноватыми, мысли о расправе без суда всегда первыми являются людям их звания. «Поищите в карете»,— сказал мне лакей Онютиной, который в покойном сне не подозревал о готовящейся грозе по него и всею его собратью.
Ночь была холодная, кучера забились в сани. Мы отыскали кучера Онютиной и пошли по улице, составленной из двух длинных рядов карет. Никакая улица не была так хорошо освещена, как эта. Свет каретных фонарей перекрещивался. Несчастные форейторы хлопали руками или, сидя на лошади, качали сонными головами.
Наконец мы дошли до кареты Онютиной. Человек, провожавший меня, открыл дверцы, я сунул руку в волчий мех, и вдруг вместо браслета попалась мне нога. Я повторил поиск, и мне попались еще две ноги. И, наконец, я кроме ног ничего не находил. Все ноги по башмакам были женские. «Странный случай»,— думал я и продолжал в недоумении искать браслет.
—Ах, греховодники,— вскричало какое-то существо впросонках. Я велел снять с кареты фонарь. И каково было мое удивление, когда я увидел трех стариц, лежащих в тесной и теплой кучке, завернутых в черные салопы и прикрытых волчьею полостью. Старушки закричали громче, вскочили на лавочку и, поджав ноги, целомудренно уселись.
—Ах, батюшки, я в жизни не видела таких проказ, и с кем еще? С генеральшей! —сказала одна.
—Вы забываетесь, сударь, мы не из таких... Мы генеральши, сударь,— повторили они хором.
Но роковой браслет был у меня в руках, расспрашивать трех генеральш было мне некогда и невозможно, потому что я зубов не сводил от холода. Убедив их в непорочности моих намерений, я пожелал им доброго сна и отправился воскрешать мою Онютину.
—Что это за генеральши? — спросил я у сопровождавшего меня лакея.
— Живут у барыни ради хлеба,— ответил он.
—Но где она их набрала?
—Мудрено ль, барин, набрать генеральш без хлеба. Нынче голодных всякого чина много.
—Что они у вас делают?
—Барыня страх боится кикимор и домовых и возит генеральш с собою на балы ради страха.
Итак, это призрение бедных генеральш основано на страхе кикимор и домовых. А в Москве Онютина слыла за благодетельницу. Случай был удобный, чтобы разоблачить Онютину от покрова, которым она прикрывала свои причуды. Я объявил человеку внезапную болезнь его барыни и приказал подвести карету. Я знал, что возлияние гофманских капель штука жуткая, и румянцы были повреждены, что нужно было привести в порядок корсет и что Онютина ни за что в мире не решится явиться в залу в природном своем состоянии.
Следовательно, приготовить все к выходу моей героини было даже необходимо.
Когда карета подъехала к крыльцу, я объявил генеральшам о потере и бедственном положении их покровительницы; извинился в нарушении их покоя и именем хозяйки просил их войти в дом обогреться. Они без больших возражений согласились на мое предложение, и я ввел их в залу. Котильон прекратился, все толпою бросились к моим дамам. На одной из старушек сквозь дыроватую мантилью просвечивало платье яркими пятнами. На голове был чепец с фалдами, вероятно споротыми со старых подушек Онютиной. На руке висел нанковый ридикюль величиною с добрый мешок; в нем хранились кусочки сахара, банки и склянки со спиртами и другими сильно пахучими веществами, могущими возвратить всякого из обморока. Вторая генеральша была в клетчатом тафтяном капоте. По неправильному расположению клеток можно было убедиться, что капот ее составлен был из пяти или шести разных капотов. На голове ее была соломенная искривленная, погнутая и прорванная шляпка с искусственными цветами, похожими более на искусственное сено. У ней был в присмотре ларец с зеркалом, белилами, румянами, булавками и другими припасами, необходимыми для исправления внезапного повреждения красоты. Но, охраняя Онютину от кикимор, она должна была охранять себя от холода волчьей полостью, потому что в уважение будто бы ватного капота ей не было отпущено. Третья генеральша по слабости здоровья была в фризовой 28 мужской шинели, в старом бархатном капюшоне и в порванных вязаных шерстяных сапогах. Сверх ее обязанности сопутствовать Онютиной для охранения от черных сил, она возила огромную табакерку с березинским табаком,29 до которого Онютина была большая охотница. Она нюхала его только в переездах из дома в дом.
—Что это за люди откуда вы взяли этих старушек?-, спрашивали меня со всех сторон; одни смеялись, другие сожалели, глядя, как эти ветхие существа в ветхой своей одежде дрожали от холода.
—Эти три генеральши в должности телохранительниц госпожи Онютиной,— сказал я.— Талисман, ее браслет, чудесным образом открыл мне их, скрывавшихся в карете.
-Возможно ли,— закричали многие, но другие отвернулись и бросили на меня взгляд гневный и выражавший нечистую совесть.— Вы шутите,— сказала мне молодая женщина,— благотворительность госпожи Онютиной известна всей Москве. Дом ее есть приют для бедных.
— Вы видите, милостивая государыня, что не только дом, но и даже карета и есть приют для бедных,— сказал я.
— Верно, они сами пожелали сопутствовать своей благодетельнице,— сказала другая. Но графиня уже не сердилась на меня и уже заботилась о своих нечаянных гостях.
Действительно, мои старушки сидели уже в углу залы и отогревались чаем. Руки их так окоченели, что им невозможно было держать чашки, и две молодые красавицы взялись их угощать. Я решил вручить Онютиной браслет только тогда, когда они совершенно согреются и будут в состоянии исполнять свою службу. Притом, оставляя Онютину в долгом неведении насчет своей дорогой потери, я думал ее наказать за замороженных генеральш.
Между тем музыка опять заиграла, и модный, остроумный зачинщик котильона предложил новую фигуру, имевшую достоинства своевременности и язвительности,— ее прозвали браслет или сострадание. Дама его сняла с руки свой браслет и так отдала его одной из нетанцующих, завялых заслуженных девиц. Кавалер ее должен был отыскивать браслет и вальсировать со всеми полустарушками, к которым он, ошибаясь, подходил.
— Разве у вас сохранилось еще обыкновение средних веков — звать нищих на праздники,— спросил меня англичанин, который до сих пор оставался глухим и немым зрителем, стоя у сцены, и спросил меня с нескромным любопытством путешественника, ищущего предмета для своего дневника.
—Нет,— отвечал я,— мы тоже, как и вы, давно перестали делать нищих участниками в наших пиршествах. Но у нас есть аристократы, которые, изгнав осмеянных сатирами и комедиями дураков, шутов, карликов и комиков,заменили их ранеными офицерами, вдовами и сиротами.
—А, понимаю,— сказал англичанин,— вы хотите сказать, что теперь позорящие причуды прикрыты личиною благотворительности.
—Вы правы, эти благотворители похожи на охотников до ученых чижиков, которых обращают на забаву себе потребностью в пище несчастной птицы. Как чижик с обрезанными крыльями должен когтями и носиком таскать тележку с зерном и наперсток с водой, так изувеченный воин делается потешником своей благотворительницы за кусок черствого хлеба.
Я видел, как вельможа бросает по паркету серебряный рубль и бедная вдова догоняла его единственно потому, что муж передал ей единственный обременительный чин без средств, и этот чин не позволял ей вступить в должность, унизительную для памяти покойного мужа.
Само общее мнение восстает против генеральши за прялкой, поэтому ей остается только стоять на страже против кикимор. Я видел, как бедная, хорошо воспитанная сиротка ходила за мопсом своей покровительницы или заменяла детям ее деревянную куклу, потому что она получила воспитание барское, потому что ей внушили неуважение к трудам из любви к своему столбовому дворянству. Ныне это дворянство сделалось синонимом...