Был ли реален план побега?
Даже абсолютно трезвый и реалистически мыслящий Розен писал: «С караулом было бы нетрудно справиться, солдаты были нам очень преданы, они волею или неволею передали бы свое оружие, следовательно, из острога могли бы освободиться и выйти из ворот частокола и из селения...»
Правда, Розен считал, что возможна эффективная погоня за беглецами, но подробные расчеты Завалишина, которые подкрепляются мнением Басаргина, опровергают его опасения.
Вооруженный захват Читы, как справедливо говорит Басаргин, не представлял особых трудностей. Среди солдат охраны было много сосланных из армейских частей за всякие провинности. Они не были лояльны правительству и серьезного сопротивления не оказали бы.
Были ли вокруг воинские силы, способные прийти на помощь читинскому коменданту?
С этими силами дело обстояло так. Еще в 1826 году Лавинский, обдумывая надежные способы охраны преступников, писал Дибичу о войсковых возможностях Нерчинского края: «В Селенгинске находится половина 7 роты Иркутского гарнизонного полка, в коей считается рядовых 91 челов.. (Из них ежедневно в карауле по 8 постам употребляется 24 человека.) Там же артиллерийского гарнизона — 55 человек. В Верхнеудинске инвалидная команда состоит из 123 человек. (Из них ежедневно в карауле на 19 постах 58 человек.) В Нерчинске инвалидная команда из 150 человек. (Из них ежедневно в карауле на 12 постах 36 человек.)
Соображение сие представляет возможность из упомянутых инвалидных команд составить, хотя бы на время, отдельную команду из 150 человек таким образом.
а) Находящуюся в городе Селенгинске полуроту гарнизонного полка из 91 человека перевести в город Верхнеудинск, а вместо караула в Селенгинске содержать токмо самые необходимые Артиллерийским гарнизонам, там находящимся.
б) Из Верхнеудинской инвалидной команды взять 91 человек для Нерчинских заводов, а посты, ими занимаемые, содержать таким же числом гарнизонных солдат по переводе их из Селенгинска.
в) Из Селенгинской команды в город Нерчинск взять 59 человек, которые вместе с взятыми из Верхнеудинска составят 150 человек для Нерчинских заводов особой команды».
Этот войсковой пасьянс был вызван тем, что некоторые части, как, например, полурота Иркутского гарнизонного полка, были совершенно небоеспособны.
Таким образом, набрав с трудом 150 человек для охраны государственных преступников, Лавинский совершенно оголил край.
В случае разоружения декабристами охраны сколько-нибудь значительных воинских частей не было вокруг на пространстве в сотни верст.
Солдаты горного батальона — плохо обученные и вооруженные— были разбросаны по рудникам.
От Читы до Иркутска гонец, выехавший в день предполагаемого восстания, мог добраться за две недели.
Но для того чтобы перебросить в Читу из Иркутска сколько-нибудь значительный воинский контингент, понадобилось бы самое меньшее месяц—для кавалерии, а для пехоты, перебрасываемой на подводах, — и того больше.
Если учесть, что декабристам для сборов, ремонта судна —в случае необходимости, — погрузки и отплытия нужно было буквально несколько дней, то в запасе у них до прибытия карательного отряда оставалось больше месяца. Они давно бы уже плыли по Амуру — вне досягаемости для русских властей.
Психологическая реальность побега не вызывала сомнений у людей, прекрасно знавших читинских узников.
Матвей Муравьев-Апостол, живший в это время на поселении в Вилюйске, вспоминал: «Раз зашел ко мне наш комиссар. Я заметил, что он имеет мне что-то сообщить, а между тем не высказывается. Вследствие настоятельной просьбы моей не скрывать от меня полученной им вести, он предупредил меня, что дошедший до него слух несомненно встревожит и огорчит меня. Ему писали из Якутска, что в Иркутске пронесся слух, будто товарищи мои, заключенные в Читинской тюрьме, силою вырвались из острога и бежали. Само собой разумеется, до какой степени смутил и огорчил меня его рассказ. Вспомнив о задушевных друзьях и близких моих родственниках, находящихся в числе читинских узников, я впал в несказанную тоску. Хотя я и силился успокоить себя тем, что слухи эти ложны и преувеличены, но, с другой стороны, приняв в соображение тяжелую участь, постигшую людей в том возрасте, когда кипят страсти, чувствуется избыток сил душевных и самое отчаянное предприятие кажется осуществимым, я приходил к горькому заключению, что в этих слухах есть и доля правды».
Побег был реален и психологически оправдан.
Но, кроме всего прочего, для побега были необходимы деньги. И большие деньги. Ведь при благополучном. исходе побега отнюдь не всякий американский шкипер согласился бы везти, поить и кормить десятки людей даром. А по прибытии в Америку тоже надо было долгое время на что-то жить. Ведь связаться с родственниками в России было совсем не легко.
Наличных денег у тех жен государственных преступников, которые уже были в Чите или должны были приехать, оставалось очень мало. В Иркутске их подвергали обыску и большую часть денег, в соответствии с инструкцией, отбирали.
30 июля 1827 года Лавинский доносил Дибичу об изъятии денег у Нарышкиной и Ентальцевой: «Через наряженную комиссию освидетельствовали имущество их, и оказалось наличными денег у Нарышкиной 6000 руб., а у Ентальцевой 19.65 руб., из числа коих выдано на прогоны и путевые издержки до Читинского острога: первой 1000 руб., а последней 465, а остальные сданы для хранения в Иркутское уездное казначейство».
Жене Никиты Муравьева из 5320 рублей, бывших у нее «на прогоны, одежду и питание», дали с собой 750 рублей.
Жене Василия Давыдова — 600 рублей.
А путь от Иркутска до Читинского острога был дальний и дорогой.
Денег в Чите было мало.
Бежать без денег было невозможно.
Получить деньги можно было только из России — тайно.
И был еще один вопрос — как посмотрят на эти планы те самые родственники, которые должны были дать деньги и впоследствии помогать беглецам.
Речь, естественно, шла о родственниках богатых декабристов.
Вопрос этот был совсем не ясен.
Полина Анненкова вспоминала о том времени, когда декабристы еще сидели в крепости: «Между тем у меня появилась очень смелая мысль, которую я решила привести в исполнение, это увезти Ивана Александровича за границу. А случай познакомил меня с одним немцем, который продавал мне свой паспорт за 6 тысяч рублей. Беспрестанно бывая в крепости, я познакомилась там со многими и узнала, что вывести оттуда Ивана Александровича было бы не так трудно, как казалось сначала. Потом мы могли сесть на купеческое судно и с помощью паспорта, под чужим именем пробраться далее. Но для этого необходимы были деньги, и много денег, а у меня их не было». Когда же она обратилась за помощью к матери своего жениха, то произошло следующее: «...Когда я стала говорить ей о своем намерении увезти Ивана Александровича за границу и просить в этом ее содействия, она откинулась назад в своем кресле и отвечала: «Мой сын беглец, сударыня?! Я никогда не соглашусь; на это, он честно покорится своей судьбе».
Все эти проблемы требовали решения. А решить можно было, только связавшись с Россией — тайно и надежно.
Письма декабристов и их жен, отправляемые почтой, тщательно просматривались. Тут нужен был курьер.
До осени 1827 года такой возможности у читинских узников не было.
4 июня 1827 года сенатор князь Куракин писал шефу жандармов из Тобольска: «Генерал! Получив донесение о прибытии в Тобольск двадцатой партии арестантов, в числе которых находилось трое государственных преступников — бывшие офицеры Черниговского пехотного полка, — я отправился секретно в тюрьму, сопровождаемый одним полицмейстером, которому отдал соответствующие распоряжения... Сознаваясь, что они не имели никакого права на милосердие государя, они все трое очень горевали по тому поводу, что с более виноватыми было поступлено менее строго: их везли на почтовых и приговорили к каторжным работам на срок, тогда как они шли пешком в цепях в течение девяти месяцев, будучи смешанными с убийцами и разбойниками с большой дороги и имея, сверх того, в перспективе сделать таким же образом еще 430б верст, а также, что они осуждены на пожизненные каторжные работы... Я излагаю все эти подробности, генерал, потому, что дал Вам обещание ничего от Вас не скрывать, а Вы обещали мне не утомляться чтением этих подробностей, как бы мелочны они ни были.
Не входя в подробности тех приемов, которые я употреблял для того, чтоб раскрыть их сокровенные чувства как в отношении того, что могло их вовлечь в этот ужасный заговор, так и для того, чтобы заставить их в этом раскаяться, — я ограничусь сообщением Вам результатов и сделаю это по чистой совести. Все трое в общем удручены своим положением. Последнее очень естественно, так как положение это ужасно, но не в этом дело.
Самый старший из них, по имени Соловьев, бывший барон и штабс-капитан, несомненно тот из троих, который испытывает искренние и истинные угрызения совести: он не позволил себе ни одной фразы, ни одного слоит, ни одного оправдания (последнее было бы и невозможно),— даже извинения, чтобы уменьшить свое преступление... Прибавлю, что один вид этого несчастного показывает искренность его признаний, так как он не мог пи слушать меня, ни мне отвечать, не обливаясь слезами. Второй, по имени Сухинов, бывший поручик (участник последней войны против французов до вступления в Париж, получивший 7 ран), сознавая, что заслужил свою участь, старался ослабить свой поступок, выставляя на вид тиранство полковых командиров, бригадных и дивизионных генералов, — тиранство, которое, приводя в отчаяние, было причиною его несчастия и вовлекло его в заговор с тем большей легкостью; о существовании же заговора он не знал еще за несколько месяцев до события. На мой вопрос о цели, которую он себе ставил, присоединяясь к заговорщикам, он брал бога в свидетели, что у него не было никакого злого умысла против особы покойного императора, но что их целью было просто приобретение свободы. „Свободы! — возразил я ему: -— Мне это было бы понятно со стороны крепостных, которые ее не имеют; но со стороны русского дворянина?.. Какой еще большей свободы может желать он, чем той, которою мы все пользуемся благодаря нашим монархам со времен Екатерины Великой до наших дней!" На этом он замолчал, перестав жаловаться на свое несчастие...»
Сенатору князю Куракину не пришло в голову, что человек может рисковать всем не ради личной своей свободы, но свободы других, крепостных, например.
Этой простой вещи многие не могли понять. Люди искали в замыслах мятежников личные виды, как тогда говорили, и, естественно, приходили в недоумение: зачем русскому дворянину печься о свободе? Зачем князю Волконскому, владельцу обширных поместий, обладателю; тысяч крепостных, ввязываться в рискованный заговор? Чтобы стать из генерал-майора генералом-от-инфантерии? Но он и так бы дослужился до высоких чинов... He понятно.
Николай прежде всего сказал арестованному Трубецкому: «Что было в этой голове, когда вы, с вашим именем, с вашей фамилией, вошли в такое дело? Гвардии полковник князь Трубецкой!.. Как вам не стыдно быть вместе с такой дрянью!..»
Николай не лицемерил: он был искренне поражен этой нелепой, на его взгляд, ситуацией.
Да что Николай! Полковник Булатов, храбрый и честный человек, попавший в заговор по стечению обстоятельств, был уверен, что Трубецкой хочет узурпировать русский трон.
Всем этим людям оказалась недоступна такая ясная формула Радищева: «Я взглянул окрест меня — душа моя страданиями человечества уязвлена стала».
Но как бы то ни было — спасибо Куракину. Благодаря ему мы знаем, что Сухинов после многомесячного пешего кандального пути обличал перед ревизором царившую в армии несправедливость и толковал ему о достижении свободы.
В это же время — возле Тобольска — черниговцев догнала Елизавета Петровна Нарышкина, ехавшая в Читу к мужу.
В разговоре Сухинов сказал ей, что менее всего думает о смирении и покорности.
Нарышкина уговаривала черниговцев терпеть, говорила о скором облегчении, когда придут они в Нерчинск. Дала им триста рублей.
До Нерчинска оставалось им идти четыре тысячи верст.