Декабристы

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » Декабристы » ЖЕНЫ ДЕКАБРИСТОВ » Волконская (Раевская) Мария Николаевна.


Волконская (Раевская) Мария Николаевна.

Сообщений 51 страница 57 из 57

51

https://img-fotki.yandex.ru/get/233577/199368979.56/0_1fe786_d0fb1974_XXL.jpg

Обложка альбома князей Волконских

52

https://img-fotki.yandex.ru/get/246155/199368979.56/0_1fe902_833fd18b_XXL.jpg

Раевский Николай Николаевич, отец Волконской М.Н.
Худ. Джордж Доу. 1820-е гг.
Военная галерея Зимнего дворца.
Государственный Эрмитаж. Санкт-Петербург.

53

Михаил Гершензон

"Молодая Россия" (Отрывок)

В январе 1825 года в Киеве состоялась свадьба будущего декабриста кн. С. Г. Волконского с Марией Николаевной Раевской, сестрой Александра. В своих записках Волконский рассказывает, что, будучи давно влюблен в М.Н. и решив, наконец, сделать предложение, он повел дело чрез своего друга Орлова, при чем категорически заявил, что если его принадлежность к тайному обществу будет признана помехою в получении руки М.Н., то он, хотя с болью, предпочтет отказаться от своего счастья, нежели изменить своим убеждениям. Однако согласие было дано. Раевской было 17 лет, ему 36. Она с грустью шла под венец, покоряясь отцовской воле. "Мои родители, – говорит она, – думали, что обеспечили мне блестящую по светским воззрениям будущность".

...

27 декабря был арестован в полку младший Раевский Николай, 29-го в Белой Церкви – Александр, 7 января в Умани взят Волконский, жена которого родила пять дней назад, и к числу этих арестованных надо присоединить еще В. Л. Давыдова из Каменки, брата по матери старику Раевскому. Таким образом, из одной этой семьи взято было пять человек. 5 января, еще не зная об аресте Орлова, и до ареста Волконского и Давыдова[44], старик Раевский писал другому брату, П. Л. Давыдову, что оба его сына взяты и увезены в Петербург. "Если сие происшествие и огорчительно, по крайней мере, не нарушает моего спокойствия: на сыновей моих я не имею надежду, – ты знаешь, брат Петр, что я без основания утверждать не стану, но отвечаю за их невинность, за их образ мыслей и за их поступки… Вот, брат милый, несчастливые обстоятельства. Меры правительства строги, но необходимы, говорить нечего; со всем тем, время для всех вообще чрезвычайно грустное".

14 января 1826 г. оба брата Раевские из заключения написали сестре Екатерине Николаевне (то есть Орловой). Александр писал ей: "Мы спокойны и здоровы и тревожимся только о тебе. Ради Бога, береги себя, не поддавайся отчаянью… У нас есть книги, помещение хорошее, и мы ждем отца, который должен теперь скоро приехать". Это письмо из-за разных формальностей было отправлено только 16-го; в промежутке Раевские получили от сестры часы и деньги. 18-го А.Н. уже опять писал сестре: "Спасибо, милый друг, за твое письмо от 13-го. Только через тебя мы и получаем известия о нашей семье. Я очень рад, что отец решил остаться на контракты; это доказывает, что он не беспокоится о нас больше, чем следует; это с его стороны знак доверия к нам. Удивляет меня только, что до сих пор от него нет прямых известий… Что до нас, то мы здоровы и терпеливо переносим свое заключение, так как у нас есть книги, удобная комната, деньги и хорошая пища, которую нам приносят из трактира". На следующий день, 19 января, А. Раевский уже извещал сестру, что и он, и брат свободны.

Они, действительно, не были ни в чем замешаны, и их арестовали только по огульному доносу, основанному, конечно, на их родственной близости с Орловым, В. Л. Давыдовым, Волконским и другими обвиняемыми. Следствие обнаружило их полную непричастность к заговору, и их отпустили. В записках Лорера есть любопытный рассказ о допросе Раевских Николаем. Призвав их к себе, царь сказал Александру Раевскому: "Я знаю, что вы не принадлежите к тайному обществу: но имея родных и знакомых там, вы все знали и не уведомили правительство; где же ваша присяга?" Александр Раевский, один из умнейших людей нашего времени, смело отвечал государю: "Государь! Честь дороже присяги; нарушив первую, человек не может существовать, тогда так без второй он может обойтись еще"[46].

Мы знаем, что обычно такие ответы приводили Николая в ярость. Как бы то ни было, Раевских он решил помиловать, как ввиду их невинности, так и ради заслуг, высокого положения и заведомой лояльности их отца. Но в то же время он захотел использовать и это помилование; оправдание Раевских должно было путем соответственной инсценировки получить характер публичного назидания, стать как бы отрицательной казнью. И вот, 20 января оба Раевских были удостоены чрезвычайно любезного приема на аудиенции; царь поручил Александру написать отцу об их освобождении и о готовящемся на его имя указе, обнадежил их насчет Орлова и предложил Александру, который уже несколько лет не служил, вновь поступить на службу или быть камергером. Раевский, поблагодарив, отговорился плохим состоянием здоровья, а в письме к отцу, где он на следующий день описывал эту аудиенцию, он признается, что не желал бы воспользоваться "никакой милостью до тех пор, пока участь мужей моих сестер не будет окончательно решена".

23 января был подписан и затем опубликован в газетах высочайший рескрипт на имя старика Раевского: "С особенным удовольствием могу уведомить вас, что следственная комиссия, рассмотрев поведение сыновей ваших, нашла их совершенно невинными и непричастными к обществу злоумышленников, и что я первый душевно радуюсь, что дети столько достойного отца совершенно оправдались. Пребываю, впрочем, всегда к вам благосклонным. Николай".

Сверх того, от следственной комиссии был выдан А. Н. Раевскому "Аттестат" о его невинности[47].

Теперь Александр Раевский настойчиво звал отца в Петербург, потому что дела Орлова и особенно Волконского принимали очень серьезный оборот. 

...

А. Ф. Орлов был года на два старше Михаила, такой же из себя богатырь и красавец, такая же открытая и талантливая натура, но уже умом и жестче сердцем. Не портя своей карьеры вольнодумством, напротив – искореняя его и в подчиненных, он, в противоположность брату, быстро и без задержек шел в гору, давно уже был генерал-адъютантом и пользовался дружеским расположением великих князей. Мятеж 14 декабря застал его командиром конногвардейского полка. Известно, как много Николай был обязан своей победою в этот день преданности и решимости Орлова: он первый из полковых командиров явился со своим полком на Сенатскую площадь и первый повел его в атаку на карре мятежников. 25 декабря Алексею Орлову пожаловано было графское достоинство, и с этих дней в течение всего царствования Николая он был, как известно, ближайшим другом и доверенным последнего.

Нет сомнения, что он с первой же минуты следствия начал действовать в пользу брата. Выпросил себе у Николая разрешение посещать брата в тюрьме невозбранно[53] и будучи непрерывно осведомлен о ходе допросов, он мог, во-первых, сообщать Михаилу нужные сведения о поведении других подсудимых и руководить его показаниями; кроме того, он, без сомнения, и прямо просил за него Николая. Этим было сразу обусловлено благоприятное отношение царя к М. Ф. Орлову, выяснившееся уже на аудиенции братьев Раевских 20 января, так что в том письме, уже цитированном выше, где А. Н. Раевский описывал отцу эту аудиенцию, он уже мог сообщить успокоительные известия об Орлове: "Его величество велел мне передать тебе относительно Орлова, что хотя он и виновен и был одним из первых соучастников этого общества, но не разделял его преступных замыслов, и вся его вина заключается в том, что он не открыл того, что знал по этому поводу. Его величество отозвался о нем весьма милостиво, сказав, что сделает все возможное, дабы облегчить его участь; я не имею более никаких опасений относительно нашего дорогого Михаила; приехав сюда, ты довершишь остальное".

"Что до Волконского, – продолжает тут же Александр Николаевич, – то его дело гораздо хуже. Его величество сказал мне, что он даже не достоин того участия, которое ты, вероятно, оказываешь ему, и велел мне предупредить тебя об этом". В конце письма он опять с явной тревогой возвращается к положению Волконского и опять просит отца приехать: "ты можешь своими просьбами много облегчить участь Волконского, а следовательно и Маши"[54]{21}.

А Мария Николаевна лежала в это время, тяжело больная после родов, в усадьбе отца, Болтышке, Киевской губ. Она ничего не знала; когда, приходя в себя, она спрашивала о муже, ей говорили, что он уехал по делам службы в Молдавию. Старик Раевский не решался оставить ее одну с матерью, и в то же время рвался в Москву, чтобы успокоить Екатерину Николаевну, которой в ее состоянии (она была беременна) и при ее постоянной нервозности тревога за мужа могла причинить серьезный вред, – и оттуда в Петербург, чтобы выяснить положение дел и, если надо, похлопотать за Орлова и Волконского.

Наконец, в 20-х числах января мы видим его уже в Петербурге; по пути он, конечно, останавливался в Москве. Как видно, ему тотчас была дана аудиенция, и он спешил успокоить Екатерину Николаевну: "Милый, бесценный друг мой Катенька, – писал он, – ничего тебе нового еще не скажу, но в полной надежде на хороший конец, кроме брата Василия (Давыдова) и Волконского. Прочти письмо мое к матери, запечатай и отправь по почте. Завтра надеюсь увидеть твоего мужа. Волконскому будет весьма худо, он делает глупости, запирается, когда все известно. Что будет с Машенькой! Он срамится. Государь сказал мне: "в первый раз, как я буду ими доволен (то есть Давыдовым и Волконским), в награждение им позволю тебя видеть".

Чтобы не оставлять долго женщин одних, старик 3 февраля отправил прямо к ним в Болтышевку младшего сына, Николая. Царь позволил ему (как и А. Н. Раевскому) навестить Орлова в тюрьме. Видел ли он и Волконского, мы не знаем. В столице он пробыл недолго; он уехал, по-видимому, 7 февраля, но не к себе, а к дочери в Москву, оставив в Петербурге Александра, который должен был следить за ходом дел и осведомлять о них семью. Александр сам был очень мрачно настроен: его мучил страх за судьбу сестры Маши, мучил вообще разгром, постигнувший стольких родных и друзей, мучила разлука; в его письмах к сестре Орловой за это время то и дело встречаются такие строки: "Сам я все еще болен, снедаем скукой и очень печален", или: "Что до меня, то я болен и несчастен больше, чем могут выразить слова".

Орлов писал жене из крепости 3–4 раза в неделю и получал столько же писем от нее; А. Н. Раевский пишет ей каждые четыре дня, с экстрапочтою. Екатерина Николаевна, сначала собиравшаяся в Петербург, довольно скоро успокоилась насчет мужа и осталась в Москве; да и для всей семьи, оглушенной на первых порах, уже в конце января было ясно, что тяжелый удар грозит только Маше, 18-летней, больной Маше. И в письмах А. Н. Раевского к Орловой – на первом плане дело Волконского и участь Маши.
12 февраля, вернувшись от А. Ф. Орлова, через которого он добывает сведения, Александр Николаевич пишет: "Дело Михаила будет кончено чрез четыре недели наверное; стало быть, тебе незачем приезжать сюда. Что до Маши, то ее дела отчаянно плохи, как и дела Василия; для них нет никакой надежды".

Через несколько дней после этого Александр Николаевич представлялся при дворе, и 16-го он сообщает сестре: "Государь велел мне передать тебе его привет, императрица также. Все это хорошие предзнаменования для Михаила, потому что для бедной Маши мне ничего не было сказано". Два дня спустя он пишет ей длинное письмо, полное подробностей о деле: "Михаил не в ведении следственной комиссии; он был допрошен только раз, в своей комнате Бенкендорфом. Карою ему послужит его заключение и, вероятно, отставка. Как видишь, тебе не о чем тревожиться; его не отпускают только потому, что есть и другие члены, как, например, Александр Муравьев, замешанные не более Михаила, но нужные для очных ставок, почему их и держат до окончания следствия, а если освободить Михаила, то пришлось бы освободить и остальных. Что касается Волконского, то нет такого ужаса, в котором он не был бы замешан; к тому же, он держит себя дурно – то высокомерно, то униженнее, чем следует. Его все презирают, каждую минуту в нем открывают ложь и глупости, в которых он принужден сознаваться. Бедная Маша!"[55].

12 марта Александр Николаевич пишет: "Насчет Волконского не могу сообщить тебе ничего хорошего; теперь он ведет себя, по слухам, как фанатик идеи; но я не ручаюсь, что завтра он опять не начнет хныкать". И беспрестанно в своих письмах он повторяет: "Бедная Маша!" "Мне страшно подумать, что ждет бедную Машу" и т. п.
И Орлов 1 апреля писал жене: "Нынче день рождения бедной Маши. Что я могу прибавить к этому, кроме того, что в страхе за нее я повторяю эту короткую молитву: "Умилосердись, Господи, над участью Машеньки!"[56]. Один Бог может дать ей довольно душевной силы, чтобы стать выше своей участи".

Старик Раевский вернулся в Болтышку в последних числах февраля, когда Мария Николаевна уже начала поправляться. Как раз в отсутствие отца ей, наконец, решились сказать правду. Узнав, где муж, она тотчас решила ехать в Петербург и, несмотря на свою болезнь и весеннюю распутицу, пустилась в дорогу с двухмесячным ребенком; оставив его по пути у гр. Браницкой в Александрии, она прямым путем, минуя Москву, двинулась дальше, а следом за нею поспешала мать.
6 апреля А. Раевский писал Орловой: "Мама приехала сегодня утром, Маша здесь со вчерашнего вечера. Ее здоровье лучше, чем я смел надеяться, но она страшно исхудала и ее нервы сильно расстроены. Бедная, она все еще надеется. Я буду отнимать у нее надежды только с величайшей постепенностью: в ее положении необходима крайняя осторожность".
А отец из Болтышки 14-го писал ей вдогонку (по– русски): "Неизвестность, в которой о тебе, милый друг мой Машенька, я нахожусь, мне весьма тягостна. Я знаю все, что ожидает тебя в Петербурге.
Трудно и при крепком здоровье переносить таковые огорчения. Отдай себя на волю Божию! Он один может устроить судьбу твою. Не забывай, мой друг, в твоем огорчении милого сына твоего, не забывай отца, мать, братьев, сестер, кои все тебя так любят. Повинуйся судьбе; советов и утешений я никаких более тебе сообщить не могу".

И вот началась та изумительная борьба, где слабой женщине-полуребенку был противопоставлен целый заговор мужской хитрости и настойчивости, и где в конце концов, воля сердца все же одержала верх. Наши письма дают возможность проследить перипетии этой борьбы. Все нити заговора держал в своих руках Александр Раевский; отец и старшая сестра, Орлова, действовали с ним заодно, следуя его указаниям. Их цель была – не дать Марии Николаевне последовать за мужем в ссылку; а для этого нужно было, во-первых, устроить так, чтобы она узнала о приговоре как можно позже, по возможности – когда осужденные уже будут отправлены в ссылку, во-вторых, оградить ее от влияния мужниной семьи, так как легко было предвидеть, что Волконские как раз станут внушать ей решимость разделить судьбу мужа. В начале апреля, когда она приехала в Петербург, уже все знали, что большую часть подсудимых ждет Сибирь, и некоторые жены уже готовились последовать за своими мужьями.

В этой борьбе Мария Николаевна стояла совсем одна, ни от кого не встречая дружеской поддержки или совета. Обе семьи – и мужнина, и своя – действовали корыстно, и корысть делала их жестокими, устраняла простоту и тепло отношений. Свекровь, обер-гофмейстерша Волконская, была "в полном смысле слова придворная дама"; она ни разу не съездила к сыну в тюрьму, боясь, что это свидание ее "убьет".
Приехав в Петербург, Мария Николаевна сразу почувствовала себя во враждебной среде. Ее первой мыслью было, конечно, просить свидания с мужем. Волконский понимал и отчасти знал, что между ним и женою стали ее родные; недаром он не получил от нее до сих пор ни одной весточки: значит, от нее все скрывают. Еще до приезда жены в Петербург он писал из Алексеевского равелина сестре Софье Григорьевне: "Уже некоторые из жен просили и получили разрешение следовать за своими мужьями к месту их назначения, о котором они будут предуведомлены. Выпадет ли мне это счастье, и неужели моя обожаемая жена откажет мне в этом утешении? Я не сомневаюсь в том, что она со своим добрым сердцем всем мне пожертвует, но я опасаюсь посторонних влияний, и ее отдалили от всех вас, чтобы сильнее на нее действовать. Если жена приедет ко мне на свидание, то я бы желал, чтобы она приехала без своего брата, иначе ее тотчас же увезут от меня. Врач был бы при этом нужнее"[57].

По воле императора, А. Ф. Орлов сам отвез ее в крепость на свидание с мужем, и при ней действительно был врач. Это свидание было единственным. Инстинктивно ища в ком-нибудь опоры, Мария Николаевна хотела дождаться любимой сестры мужа, Софьи, с которой не была знакома и которая на время отлучилась из Петербурга. Но А. Раевский стал убеждать ее, что ей необходимо ехать назад к сыну: следствие кончится еще не скоро – можно ли оставлять ребенка так долго на чужих руках? что же касается Софьи Волконской, то они несомненно встретят ее в дороге (С. Г. Волконская ехала из Белева, сопровождая тело императрицы Елизаветы Алексеевны).

Ничего не подозревая, Мария Николаевна сдалась на эти увещания и решилась ехать, с целью привезти ребенка в Петербург. Раевский поехал с нею; отныне он уже не отпустит ее ни на шаг. Они поехали на Москву, чтобы повидаться с сестрой, Орловой; здесь Мария Николаевна была принята императрицей.

Раевский устроил так, что с Софьей Волконской они разъехались. В Александрии они застали ребенка бледным и слабым после привития оспы. Теперь Александр становится форменно тюремщиком сестры. В Александрии для нее потянулись долгие месяцы ожидания и неизвестности. При ней находилась еще сестра София, гр. Воронцова с детьми тоже была здесь. Раевский удерживал Марию Николаевну под тем предлогом, что теперь незачем ехать, что надо подождать решения дела, а сам скрывал от нее все получаемые письма, из которых она могла бы узнать что-нибудь о ходе следствия.

18 мая он пишет Орловой: "Маша здорова, а ее сын прелестен… Хотя она и ни о чем не догадывается, однако большую часть времени она проводит при своем ребенке, а когда есть чужие, то выходит только к завтраку или обеду; я не мешаю ей в этом, потому что нахожу это удобным. При ней все время Соня; ты знаешь, какой я плохой утешитель, благодаря моему резкому характеру. Графиня Браницкая относится к ней с трогательной добротой. Нового нет ничего. Жду известий от Бенкендорфа или Алексея насчет духовного завещания, как мы условились".
"Пиши для меня одного, – просит он 1 июня. – Впрочем, я вскрываю все письма, адресованные Маше, потому что письма тетушки иной раз так зажигательны, что я не могу отдавать их ей".
9 июня он пишет другой сестре, Елене, которая жила при Орловой в Москве: "Спасибо за твои письма, милый друг; только скажи Кате, чтобы она не писала Маше ничего, относящегося до приговора и суда; она забывает, что если бы только Маша подозревала близость суда, то не было бы возможности удержать ее здесь. Необходимо, чтобы она узнала все как можно позже. Последние дни она очень грустна; не знаю, что делать с этим, потому что подавать ей ложные надежды было бы жестоко. Я решил вообще не говорить с нею обо всей этой грустной истории. Ее сын здоров, – это большое счастье".

"Маша с каждым днем грустнее, – пишет он неделю спустя. – Она сердится на меня за то, что я не говорю с нею о деле ее мужа, и жалуется на это Соне; но я предпочитаю навлекать на себя ее несправедливые упреки, нежели внушать ей ложные надежды… Со дня на день ждем гр. Воронцова, который привезет нам известия".
22 июня он пишет отцу: "Дорогой отец, в своих письмах ко мне ты говоришь о приговоре, о категориях и пр., и Катя тоже, поэтому я не могу показывать ваших писем Маше, которая, по моему мнению, не должна ничего знать до окончательного решения. Пожалуйста, пишите ей отдельно, не говоря ничего, а мне – со всеми возможными подробностями. До сих пор я получал достоверные сведения благодаря письмам Воронцова к его семье, но теперь он приехал, и мы уже ничего не будем получать из Петербурга.
Браницкая уезжает в Москву в первой половине июля. Маше не хочется оставаться здесь без графини, и я ей ничего не говорю об этом, исключая того, что ты к тому времени, вероятно, вернешься… Вот письмо Бенкендорфа. Предупреждаю тебя, что это – человек грубый и наглый со своими подчиненными; поэтому нельзя вполне доверять его словам. Когда ты будешь ближе к Одессе, ты сам сможешь гораздо лучше уладить дело".

Наконец суд был кончен, и 12 июля подсудимым объявлен приговор.
24 июля А. Раевский писал сестре: "Видишь, как я был прав, решив остаться с Машей, потому что она каждую минуту может узнать о своем несчастии и о всех прискорбных обстоятельствах, которыми оно сопровождалось… Хотел писать тебе много, но моя голова пуста. Я не думал, что разжалование и ссылка Волконского так расстроят меня; я был готов к этому, да и никогда не любил этого человека, а между тем мне больно и за него, не говоря уже о Маше. Не забудь напомнить отцу о денежных делах сына Маши. Волконский написал завещание, оно должно быть у министра юстиции; для этого надо обратиться к Бенкендорфу".

Раевский не торопился сообщать сестре о приговоре; он ждал, конечно, пока Волконского отправят в ссылку. Во всяком случае, главное было сделано; теперь надо было обдумать вторую половину дела, именно – дальнейшее положение Маши и ее сына. И этот вопрос он считал нужным решить также не справляясь о ее собственных желаниях, с той же деспотической непреклонностью воли, с какой он раньше решил, что ей не следует ехать за мужем.
31 июля он пишет Орловой: "Только что получил письмо от несчастного Волконского, копию которого прилагаю здесь. Я принимаю ответственность, которую он возлагает на меня, принимаю не столько ради него и его доверия ко мне, сколько ради Маши, потому что, несмотря на несчастие, постигшее этого человека, я чувствую к нему только жалость. Теперь нам надо внимательно обсудить вопрос о том, что должна делать Маша. Покажи мое письмо отцу и попроси его взвесить мои доводы без предубеждения". Тут он подробно разбирает несколько планов устройства Марии Николаевны на зиму с точки зрения удобства для нее и присутствия надлежащей медицинской помощи для ее ребенка; затем он продолжает: "Не отнесись легко к вопросу о месте жительства Маши и о враче для ее ребенка. Помни, что в этом ребенке все ее будущее, помни о страшной ответственности, которая падет на нас, если мы не примем всех мер предосторожности, какие в нашей власти. Мы должны строго руководиться наиболее благоприятными вероятностями, а они все или за кн. Репнину, или за Одессу. Что касается ее самой, ее воли, то, когда она узнает о своем несчастье, у нее, конечно, не будет никаких желаний. Она сделает и должна делать лишь то, что посоветуют ей отец и я. Заклинаю тебя показать мое письмо отцу целиком и не поступать по собственному усмотрению; если ты не сделаешь этого, я напишу прямо отцу. Надо действовать рассудительно и оставить в стороне все мелкие соображения".

Итак, Мария Николаевна и теперь еще ничего не знала, хотя со времени приговора прошло уже три недели. Наконец, 26 июля Волконский был отправлен в ссылку. Теперь больше не было смысла скрывать от нее правду, и, вероятно, в начале августа Раевский сообщил ей все сразу – и приговор, и ссылку. Но как грубо он обманулся в своем уверенном предвидении! Он был убежден, что, узнав о своем великом горе, она истает в слезах и впадет в полное бессилие, – а случилось обратное: горе не только не парализовало ее воли, но, напротив, вдруг, как это всегда бывает с женщинами, стянуло в одну точку все тайные силы ее существа, и она явила зрелище такой непреклонной энергии в достижении своей цели, какой невозможно было ожидать от 18-летней избалованной женщины.

В своих "Записках" М. Н. Волконская рассказывает, что, узнав о приговоре, она тотчас объявила брату, что последует за мужем; Александр Николаевич, которому нужно было ехать в Одессу, сказал ей, чтобы она не трогалась с места до его возвращения, но она на другой же день после его отъезда уехала с ребенком в Петербург. Она поехала не прямо в столицу, а в Яготин, Полтавской губ., к брату мужа Репнину; этот брат, Николай Григорьевич, был в детстве переименован высочайшим указом по деду, за прекращением рода Репниных, в князя Репнина. Мария Николаевна нашла шурина больным; как только он поправился, все, то есть он с женою и Мария Николаевна с ребенком, пустились в Петербург[58].

Раньше ее прибыл туда ее отец, старик Раевский. 23 октября он писал Орловой[59]: "Государь принял меня милостиво вместе с императрицей; они ехали гулять. Государь хотел уведомить, когда ему угодно будет пожаловать аудиенцию, чего и дожидаюсь. – Я жду Машеньку с сыном вместе с княгиней Репниной всякую минуту. Буду ее удерживать от влияния эгоизма Волконских".
А 5 ноября он сообщает брату, П. Л. Давыдову: "Вчерась приехала дочь моя Машенька. Ее Репнина обманом склонила отправиться сюда, будто старуха Волконская[60] едет к сыну; но я все это привел в порядок".
Последняя записка старика помечена 20 ноября: "Дела мои приводятся к концу, но все еще дней пять пробыть должен, pour toucher un peu d'argen[61] для Машенькиного путешествия, которое будет, как я думаю, в январе. Государь утвердил духовную Волконского, итак ничто меня более не задержит".

Из "Записок" М. Н. Волконской мы знаем, при каких условиях она уезжала в Сибирь, как черство относились к ней родные мужа, не позаботившиеся даже снабдить ее всем необходимым для страшного путешествия. Она уехала, оставив ребенка на попечение свекрови и невесток и дав слово отцу, что вернется через год. Она поехала через Москву, и пробыла здесь два дня; здесь 26 декабря Зинаида Волконская устроила для нее музыкальный вечер, на котором был и Пушкин и который так трогательно описан другим присутствовавшим поэтом, Веневитиновым. По немногим строкам в ее "Записках" Некрасов создал чудную картину ее свидания с Пушкиным на этом вечере:

    Печальна была наша встреча. Поэт
    Подавлен был истинным горем.
    Припомнил он игры ребяческих лет
    В далеком Юрзуфе над морем.
    Покинув привычный насмешливый тон,
    С любовью, с тоской бесконечной,
    С участием брата напутствовал он
    Подругу той жизни беспечной.
    Со мной он по комнате долго ходил.
    Судьбой озабочен моею,
    Я помню, родные, что он говорил,
    Да так передать не сумею:
    "Идите, идите! Вы сильны душой,
    Вы смелым терпеньем богаты;
    Пусть мирно свершится ваш путь роковой,
    Пусть вас не смущают утраты!
    Поверьте, душевной такой чистоты
    Не стоит сей свет ненавистный.
    Блажен, кто меняет его суеты
    На подвиг любви бескорыстной!"

и т. д., – но кто не помнит этих строк?

Она ехала с лакеем и горничной.
1 января Александр Раевский писал сестре Орловой: "Путешествие Маши довольно плохо обставлено; при ней нет ни одного надежного человека. Не понимаю, как можно было не принять всех надлежащих мер; кажется, стоило позаботиться. Кроме того, она едет с взвинченной головой; я предпочел бы, чтобы она предприняла эту поездку только из сознания долга, а не по чувствительному порыву. Теперь Бог знает, когда она вернется".

Глубоко и сильно было горе отца. Оно сломило его крепкую натуру, и он недолго пережил разлуку с Машей. Уцелели два его письма к старшей дочери, писанные вскоре после отъезда Волконской. Их нельзя читать без волнения.

"Ты не совсем справедливо судишь, мой друг Катенька, – пишет он 20 марта 1827 г. – И ты также несколько подвержена экзальтации, но энтузиазм в некоторых случаях, до некоторой степени, есть дар Божий, переступая же черту, обращается в сумасшествие.

Если бы я знал в Петербурге, что Машенька едет к мужу безвозвратно и идет от любви к мужу, я б и сам согласился отпустить ее навсегда, погрести ее живую; я б ее оплакал кровавыми слезами, и не менее отпустил бы ее. Если б ты была в ее несчастном положении, я б сделал то же.

Возвратясь из Петербурга, я узнал от брата твоего и сестер, что М. им говорила, что муж бывает ей несносен. Муж и отец, погубив жену, как погубил Волконский, теряет все свои права на сердце жены своей; священные и светские законы уничтожают справедливо брак. Но если из-за этого сердце жены влечет ее к мужу, как я полагал М., тогда никто не должен препятствовать ей в исполнении ее желаний. Я то и сделал, но полагал не без причины после, что она знала, что она едет навсегда, и что она меня обманывала. – Письмо ее, вчера полученное, доказывает мне противное, – но не менее она не чувству своему последовала, поехав к мужу, а влиянию волконских баб, которые похвалами ее геройству уверили ее, что она героиня, – и она поехала, как дурочка. Нельзя мне не негодовать на нее: она должна иметь более доверенности ко мне и к моему рассудку, чем к скверным В-м; мне и спокойствие, и слава ее должны быть драгоценны. Если б я мог надеяться, что ее заблуждение не исчезнет, тогда б я не жалел о ее поступке; но это не в существе вещей, а между тем она единородного своего сына оставила без слезинки!

Мой друг! сердце отца не может сохранить долго огорчения своего на детей своих, и источник оного доказывает привязанность мою к ней. Я не показал ей ни капли оного и никому не дал подозревать его, кроме тебя. Адресуясь с оным к тебе, я выбрал того, кто не будет возбуждать его. Мой друг, если бы ты знала, что мне стоит Машенька здоровья, ты б извинила мою чувствительность.

Письмо ее от 29-го января, писанное из Иркутска, принесло не малое утешение. Или она не знает, что ей не позволено будет возвратиться, или сие запрещение существует только для удержания жен несчастных от поездки в Сибирь. Милосердый Государь наш не будет наказывать несчастных и невинных жертв своей любви к мужьям за оную, и, конечно, через некоторое время им позволено будет возвратиться. Дай Бог мне дожить до этого! Я тебе говорю, мой друг, что письмо ее усладило мою горесть, и в самую нужную для сего минуту, ибо за час до получения оного я писал к Машеньке, и писал в первый еще раз по ее отъезде".

Второе письмо писано месяцем позже, 17 апреля.

"Неужто ты думаешь, мой друг Катенька, что в нашей семье нужно защищать Машеньку, Машеньку, которая, по моему мнению, поступила хотя неосновательно, потому что не по одному своему движению, а по постороннему влиянию действует, но не менее она в несчастии, какого в мире жесточе найти мудрено, мудрено и выдумать даже. Неужто ты думаешь, что могут сердца наши закрыться для нее? Но полно и говорить об этом. В письмах своих она все оправдывает свой поступок, что доказывает, что она не совсем уверена в доброте оного. Я сказал тебе, мой друг, один раз: ехать по любви к мужу в несчастии – почтенно. Не будем возвращаться к этому предмету. Дай Бог, чтобы наша несчастная Машенька осталась в этом заблуждении, ибо опомниться было бы для нее еще большим несчастием"[62].

Гроза 14-го декабря убила их всех, но по-разному ...старика Раевского она контузила на смерть. Он умер в сентябре 1829 г. Он давно простил свою Машеньку. Он делал выговоры сыну Николаю, который в своих письмах к сестре никогда не посылал поклона Волконскому[73]; а накануне смерти он сказал одному из своих друзей, указывая на портрет Марии Николаевны, висевший в его комнате: "Вот самая удивительная женщина, какую я видел".

54

https://img-fotki.yandex.ru/get/28001/199368979.6/0_19e447_a4efe766_XXL.jpg

Екатерина Николаевна Орлова, урожд. Раевская (1797-1885).
С миниатюры А. Лагрене. 1820-е гг.

Старшая дочь генерала Н.Н. Раевского, сестра М.Н. Волконской, жена декабриста М.Ф. Орлова.

55

https://img-fotki.yandex.ru/get/67221/199368979.6/0_19e44c_10f5689a_XXL.jpg

Елена Николаевна Раевская, сестра М.Н. Волконской и Е.Н. Орловой.
Художник А. Лагрене. 1821 г.

56

57

https://forumstatic.ru/files/0013/77/3c/53867.jpg

Ханс Якоб Эри (Hans Jakob Ori (Eri) (1782 – 1868). Портрет Марии Николаевны Раевской. 1821 г.
С оригинала П. Ф. Соколова. Литография. 
Государственный исторический музей

Валентина Колесникова

Ангел, не вспорхнувший на небо
(Мария Николаевна Волконская)

Она прожила всего 57 лет (25 декабря 1805г. — 10 августа 1863г.). И большую часть из них — 30 лет — поглотила (вернее было бы сказать, проглотила) Сибирь, неволя, бесконечные испытания, скорби.

Она оставила «Записки» — своим детям, внукам, правнукам. Но, оказалось, не только своим, но многим поколениям российских детей и внуков. Интересные, умные «Записки» наблюдательного, зоркого и глубоко аналитически мыслящего, доброго и талантливого человека. И, как знать, оставила ли бы Мария Николаевна Волконская — богатая, знатная, любимая всеми, балованная аристократка — такой яркий след в русской поэзии XIX века (Пушкин, Одоевский, Некрасов), в русской истории и в русской мемуаристике, не соверши она подвига любви бескорыстной, разделив 30-летнюю неволю в Сибири со своим мужем С.Г. Волконским?! А еще след этот оказался значим и ярок в истории традиционной женской русской святости, начало которой положили древнерусские благоверные княгини.

Внешне судьба расправилась с жизнью Марии Николаевны своенравно, недобро и непреклонно (она побаловала Волконскую только в ранней юности). Внутренняя же жизнь ее — это истинно христианский подвиг женщины, которая жила для других, возлюбив их даже больше себя: для мужа, детей, товарищей мужа, для страждущих и в ее помощи нуждавшихся...

Мария Николаевна родилась в семье и знатной, и знаменитой — Раевских. Отец ее — Николай Николаевич Раевский — истинно русский воин, прославленный генерал, герой Отечественной войны 1812 года. Гордость русского воинства. Это о нем В.А. Жуковский писал с восторгом:
Неподкупный, неизменный,
Хладный вождь в грозе военной,
Жаркий сам подчас боец,
В дни спокойные — мудрец.

Мать Марии Николаевны — Софья Алексеевна (урожденная Константинова) — внучка Михаила Васильевича Ломоносова. От матери, а может быть, и от великого русского ученого унаследовала Мария темные глаза, темные волосы, а главное — гордую стать.
Братья Марии — Александр и Николай Раевские, оба полковники — пытались активно препятствовать Марии следовать за мужем в Сибирь, оба так никогда и не простили С.Г. Волконскому, что он сломал жизнь их сестры.

***

Впервые будущие супруги Волконские увиделись в доме сестры Марии Екатерины, после ее замужества с генералом М.Ф. Орловым в 1821 году. Сергею было в это время 33 года, Марии — 16. Ко времени знакомства с Раевскими Волконский был уже генералом (он стал им в 24 года) и бригадным командиром в 19-й пехотной дивизии. Герой Отечественной войны 1812г., чей портрет был помещен в Зимнем дворце, в знаменитой Галерее прославленных героев Отечества, «пламенно влюбился» в юную Марию, предложил ей руку и сердце. Ее отец, Николай Николаевич Раевский, зная, что и Орлов, и Волконский состоят в тайном обществе, потребовал от обоих выйти из него, если хотят жениться на его дочерях. Оба жениха обещали это сделать и оба не сдержали слова, хотя Орлов отошел от активного участия в делах заговорщиков. Волконский же, что называется, соблюдал только внешние черты экс-заговорщика.
Свадьба состоялась 11 января 1825 года, в Киеве. По непредсказуемой воле судьбы, шафером на свадьбе был глава тайного Южного общества (об этом никто из непосвященных не знал) П.И. Пестель, а среди гостей — будущий начальник штаба корпуса жандармов (и это тоже еще не было известно) Леонтий Васильевич Дубельт.
То есть будущие (о чем никто и предположить не мог) жертва и палач.
«Испить» полную чашу счастья Марии не привелось: после свадьбы вместе они были недолго — Волконского звали в дивизию и служебные дела, и обязанности члена тайного общества. А через несколько месяцев Мария заболела и с родственниками отправилась на лечение в Одессу. Когда же выздоровела, отправилась в Умань, где служил муж. Несколько месяцев до рокового декабря 1825 года и были только месяцами досибирского семейного счастья Марии Николаевны.
Декабрь 1825 года вторгается в дом Марии Николаевны в Умани ночным приездом мужа — через несколько дней после выступления на Сенатской площади, о чем она, конечно же, не знала. В «Записках» Волконская рассказывает: «Он вернулся среди ночи: он меня будит, зовет: «Вставай скорей». Я встаю, дрожа от страха... Он стал растапливать камин и сжигать какие-то бумаги. Я ему помогала, как умела, спрашивая, в чем дело? «Пестель арестован. — За что? — Нет ответа». Уничтожив бумаги и, видимо, личную переписку, Волконский уезжает с женой в имение ее родителей Болтышку. Затем возвращается в дивизию. В это время начинаются аресты членов Южного тайного общества. Волконский понимает, что его арест может последовать очень скоро и едет в Болтышку — к жене и сыну, родившемуся буквально перед его приездом, 2 января. Видимо, не более двух дней пробыл он в имении, знал, что, может быть, прощается навек с любимыми. По возвращении в Умань, 7 января 1826 г. его арестовали.
Но это произойдет позднее. А за два дня до родов Мария пишет мужу грустное и даже отчаянное письмо в Умань.
Из письма 31 декабря 1825 г.:
«Не могу тебе передать, как мысль о том, что тебя нет здесь со мной, делает меня печальной и несчастной, ибо, хоть ты и вселил в меня надежду обещанием вернуться к 1-му, я отлично понимаю, что это было сказано тобой лишь для того, чтобы немного успокоить меня. Тебе не разрешат отлучиться. Мой милый, мой обожаемый, мой кумир Серж! Заклинаю тебя всем, что у тебя есть самого дорогого, сделать все, чтобы я могла приехать к тебе, если решено, что ты должен оставаться на своем посту».
И, конечно, ей и в голову не могло прийти, что, когда Сергей отвозит ее в Болтышку, он уже знает, что его арест вот-вот последует. Мария ждет ребенка, и все помыслы ее только о будущем малыше и страстное желание, чтобы в преддверии ее первых родов любимый был с ней.
И никому в те дни и месяцы не дано было знать, что радостно-тревожные ожидания Марией первенца — подводят итог ее счастливой и безмятежной юности и жизни.
А ее роды — кажущиеся сейчас нелепыми от невежества ее родителей и дворни и потому тяжелейшие — окажутся началом череды бед и несчастий длиной в 30 лет.

***

В «Записках» Мария Николаевна и 40 лет спустя не может без содрогания вспоминать эти роды:
«Роды были очень тяжелы, без повивальной бабки (она приехала только на другой день). Отец требовал, чтобы я сидела в кресле. Мать, как опытная мать семейства, хотела, чтобы я легла в постель во избежание простуды. И вот начитается спор, а я страдаю. Наконец, воля мужчины, как всегда, взяла верх. Меня поместили в большом кресле, в котором я жестоко промучилась без всякой медицинской помощи. Наш доктор был в отсутствии, находясь при больном в 15 верстах от нас...
Наконец, к утру приехал доктор, и я родила своего маленького Николая... У меня хватило сил дойти босиком до постели, которая не была согрета и показалась мне холодной, как лед. Меня сейчас же бросило в сильный жар и сделалось воспаление мозга, которое продержало меня в постели в продолжение двух месяцев... Когда я приходила в себя, я спрашивала о муже. Мне отвечали, что он  в Молдавии. Между тем, как он был уже в заключении и проходил через все нравственные пытки допросов».
И еще достаточно долгое время по выздоровлении и отец, и браться скрывали от Марии, что произошло с Сержем. А когда скрывать уже стало невозможно, стали дружно уговаривать Марию расторгнуть брак с государственным преступником.
В ответ молодая жена объявляет родственникам, что едет в Петербург — она должна быть рядом с попавшим в беду мужем.
В Петербурге она добивается не только свиданий и переписки с Сергеем Григорьевичем, но еще — написав императору — разрешения следовать за мужем в Сибирь.
Мария стойко выдерживает настоящую нравственную пытку родных, когда возвращается из Петербурга.
Они уже перестали взывать ее к здравому смыслу, просить о расторжении брака — теперь они обвиняли ее в том, что она не любит сына, раз может оставить его без материнского попечения.
Но, видимо, беда с мужем сразу повзрослила ее, и она всем своим существом почувствовала ответственность за его и свою жизнь. 21 декабря 1826 го да она пишет отцу: «Мой добрый папа, Вас должна удивить та решительность, с которой я пишу письма коронованным особам и министрам, но что Вы хотите — нужда и беда вызвали смелость, и в особенности терпение. Я из самолюбия отказалась от помощи других. Я летаю на собственных крыльях и чувствую себя прекрасно».

***

Каким был «полет» этой самоотверженной и безоглядной в своей решимости 20-летней юной жены, Мария Волконская лучше и подробнее рассказывает в своих «Записках» через 30 лет — по возвращении из Сибири (В годы советской власти «Записки» издавались много раз. Но в ближайшем обозримом будущем вряд ли они снова появятся в периодической печати. Поэтому есть прямой смысл использовать в этом эссе об удивительной женщине фрагменты из ее воспоминаний. Тем более, что написаны они живо, интересно и наполнены живыми деталями жизни в годы казематские, как и на поселении. А главное — «Записки» дают ясное и четкое представление о созидательной роли в жизни декабристов, особенно в годы каторги в Чите и Петровском заводе, жен-«ангелов» и верных сотрудниц «государственных преступников»).
В том же апреле 1826 года, еще не выздоровевшая и чрезвычайно слабая Мария Николаевна, добравшись до Петербурга, сразу же выпрашивает разрешение увидеться с мужем в крепости.
«Государь, — рассказывает Волконская, — который пользовался всяким случаем, чтобы выказать свое великодушие (в вопросах второстепенных), и которому было известно слабое состояние моего здоровья, приказал, чтобы меня сопровождал врач, боясь для меня всякого потрясения. Граф Алексей Орлов сам повез меня в крепость... Мы вошли к коменданту. Сейчас же привели под стражей моего мужа. Это свидание при посторонних было очень тягостно...
Свекровь расспрашивала меня о своем сыне, говоря при этом, что не может решиться съездить к нему, так как это свидание убило бы ее, — и уехала на другой день с вдовствующей императрицей в Москву, где уже начались приготовления к коронации» (Николай I короновался в Москве, в Успенском соборе Кремля 22 августа 1826 г. — В.К.).
Забегая вперед, следует добавить: мать Сергея Волконского А.Н. Волконская — обер-гофмейстерина трех императриц, кавалерственная дама ордена святой Екатерины 1-й степени, статс-дама, носившая всегда на груди осыпанный алмазами медальон с портретом императрицы — не только ни разу не посетила сына в крепости, ничего не сделала для облегчения его участи, но и в Сибирь не писала ему сама лично. За нее делала это ее компаньонка Жозефина Тюрненже. Эта тоненькая, худенькая,  в клетчатом шелковом платье, в большом чепце из лент на голове француженка была истинным центром семьи Волконских. Сергей Григорьевич называл ее сестрой. Она писала под диктовку своей госпожи письма и к родственникам непетербуржцам, и к жившим за границей. Волконские только через нее узнавали новости друг о друге и поддерживали связь. Именно от нее уже в Сибири узнавала Мария Николаевна все петербургские новости — письма из Зимнего от Жозефины посылались в Сибирь регулярно, каждую пятницу...

***

После свидания с мужем Мария Николаевна отправляется в Москву. Ее известили, что ее величеству (императрице Александре Федоровне — В.К.) угодно видеть Волконскую и что она принимает в ней большое участие.
Мария Николаевна рассказывает: «Я думала, что императрица хочет со мной говорить о моем муже, ибо в столь важных обстоятельствах я понимала участие к себе, лишь поскольку оно касалось моего мужа. Вместо того, со мной беседуют о моем здоровье, о здоровье отца, о погоде...
Я заложила свои бриллианты, заплатила некоторые долги мужа и написала письмо государю, прося разрешения следовать за мужем... Вот его ответ:
«Я получил, Княгиня, ваше письмо от 15 числа сего месяца. Я прочел в нем с удовольствием выражение чувств благодарности ко мне за то участие, которое я в вас принимаю. Но во имя этого участия к вам, я и считаю себя обязанным еще раз повторить здесь предостережения, мною уже высказанные, относительно того, что вас ожидает, лишь только вы проедете далее Иркутска.
Впрочем, предоставляю вполне вашему усмотрению избрать тот образ действия, который покажется вам наиболее соответствующим вашему настоящему положению.
1826. 21 декабря. Благорасположенный к вам (подпись) Николай».

***

«Теперь я должна вам рассказать сцену, которую я буду помнить до последнего моего издыхания.
Мой отец был все это время мрачен и недоступен.
Необходимо было однако, ему сказать, что я его покидаю и назначаю его опекуном своего бедного ребенка, которого мне не позволяли взять с собой. Я показала ему письмо его величества. Тогда мой бедный отец, не владея более собой, поднял кулаки над моей головой и вскричал: «Я тебя прокляну, если ты через год не вернешься». Я ничего не ответила, бросилась на кушетку и спрятала лицо в подушку... В ту же ночь я выехала (21 декабря 1826г.). С отцом мы расстались молча. Он меня благословил и отвернулся, не будучи в силах выговорить ни слова. Я смотрела на него и говорила себе: «Все кончено, больше я его не увижу, я умерла для семьи».
Я заехала обнять свекровь, которая велела мне вручить как раз столько денег, сколько нужно было заплатить за лошадей до Иркутска.
У меня была куплена кибитка. Я уложилась в одну минуту, взяла с собой немного белья и три платья да ватошный капот, который надела. Остальные свои деньги я берегла для Сибири, зашив их в свое платье...
Перед отъездом я стала на колени у люльки моего ребенка. Я молилась долго. Весь этот вечер он провел около меня, играя печатью письма, которым мне разрешалось ехать и покинуть его навсегда. Его забавлял большой красный сургуч этой печати. Я поручила своего бедного малютку попечению свекрови и невесток и, с трудом оторвавшись от него, вышла.
В Москве я остановилась у Зинаиды Волконской (Волконская Зинаида Александровна (урожд. Белосельская-Белозерская, 1792-1862), княгиня, писательница, хозяйка известного литературно-музыкального салона, который посещали А.С. Пушкин, А. Мицкевич и др. Супруга брата С.Г. Волконского — Никиты), моей третьей невестки. Она меня приняла с нежностью и добротой, которые остались мне памятны навсегда.
Окружила меня вниманием и заботами, полная любви и сострадания ко мне. Зная мою страсть к музыке, она пригласила всех итальянских певцов, бывших тогда в Москве, и несколько талантливых девиц московского общества. Я была в восторге от чудного итальянского пения, а мысль, что я слышу его в последний раз, еще усиливала мой восторг... Я говорила им: «Еще, еще! Подумайте, ведь я больше никогда не услышу музыки». Тут был и Пушкин, наш великий поэт. Я его давно знала.., когда он был преследуем императором Александром I.
Отец принял участие в бедном молодом человеке, одаренном таким громадным талантом, и взял с собой, когда мы ездили на Кавказские воды, так как здоровье его было сильно расшатано. Пушкин никогда этого не забыл. Он был связан дружбою с моими братьями и ко всем питал чувство глубокой преданности. В качестве поэта он считал своим долгом быть влюбленным во всех хорошеньких и молодых девушек...
Недалеко от Таганрога, увидя море, мы приказали остановиться... и бросились к морю, любоваться им. Не подозревая, что поэт шел за нами, я стала для забавы бегать за волной и вновь убегать от нее, когда  она меня настигала... Пушкин нашел эту картину такой красивой, что воспел ее в прелестных стихах, поэтизируя детскую шалость; мне было только 15 лет.
Как я завидовал волнам,
Бегущим бурной чередою
С любовью лечь к ее ногам!
Как я желал тогда с волнами
Коснуться милых ног устами!
Позже, в «Бахчисарайском фонтане», он сказал:
...ее очи
Яснее дня,
Темнее ночи.
В сущности, он любил лишь свою музу и облекал в поэзию все, что видел. Но во время добровольного изгнания в Сибирь жен декабристов он был полон искреннего восторга».

***

На этом вечере, кроме А.С. Пушкина, было много московских литературных и музыкальных знаменитостей. Их единодушное впечатление не столько от прекрасного, незабываемого вечера, сколько от юной добровольной изгнанницы Марии Волконской, выразил в своем дневнике брат поэта Дмитрия Веневитинова А.В. Веневитинов:
«27 декабря 1826 года. Вчера провел я вечер, незабвенный для меня. Я видел во второй раз и еще более узнал несчастную княгиню Марию Волконскую... Она нехороша собой, но глаза ее чрезвычайно много выражают. Третьего дня ей минуло двадцать лет. Но так рано обреченная жертва кручины, эта интересная и вместе могучая женщина — больше своего несчастья.
Она его преодолела, выплакала. Источник слез уже иссяк в ней. Она уже уверилась в своей судьбе и, решившись всегда носить ужасное бремя горести на сердце, по-видимому, успокоилась. В ней угадываешь, чувствуешь ее несчастие, ибо она даже перестала бороться с ним. Она хранит его в себе как залог грядущего...
Прискорбно на нее смотреть и вместе — завидно.
Есть блаженство и в самом несчастии!.. Она теперь будет жить в мире, созданном ею собой. В вдохновении своем, она сама избрала свою судьбу и без страха глядит в будущее».
Мария Николаевна продолжает в «Записках» рассказ об этом последнем вечере в Москве:
«Пушкин хотел мне поручить свое «Послание к узникам», для передачи сосланным, но я уехала в ту же ночь, и он его передал Александре Муравьевой. Вот оно:
Во глубине сибирских руд
Храните гордое терпенье;
Не пропадет ваш скорбный труд
И дум высокое стремленье.
Несчастью верная сестра —
Надежда в мрачном подземелье
Разбудит бодрость и веселье,
Придет желанная пора!
Любовь и дружество до вас
Дойдут сквозь мрачные затворы,
Как в ваши каторжные норы
Доходит мой свободный глас.
Оковы тяжкие падут,
Темницы рухнут, и свобода
Вас примет радостно у вход
И братья меч вам отдадут».
И будто предвкушая, какой короткой память окажется у потомков — ее русских соотечественников — к концу XX-го и в веке ХХI-м, Мария Николаевна приводит ответные стихи великому поэту "государственного преступника", поэта, князя Александра Одоевского:
Струн вещих пламенные звуки
До слуха нашего дошли,
К мечам рванулись наши руки,
Но лишь оковы обрели
Но будь спокоен, Бард, — цепями,
Своей судьбой гордимся мы,
И за затворами тюрьмы
Обет святой пребудет с нами.
Наш скорбный труд не пропадет;
Из искры возгорится пламя,
И просвещенный наш народ
Сберется под святое знамя.
А после этого, такого памятного и доброго, дорогого сердцу вечера у Зинаиды Волконской Мария Николаевна уезжает ночью не просто в Сибирь, но в другую свою жизнь. Безвозвратно, безоглядно, навсегда. По возвращении из Сибири она не застала в России Зинаиду Волконскую — та с 1829 г. жила в Италии, где в 1862 году и скончалась.
«Сестра, — продолжает рассказ М. Волконская, — видя, что я уезжаю без шубы, испугалась за меня и, сняв со своих плеч салоп на меху, надела его на меня. Кроме того, она снабдила меня книгами, шерстями для рукоделья и рисунками.
Я должна была провести два дня в Москве, так как не могла не повидать родственников наших сосланных.
Они мне принесли письма для них и столько посылок, что мне пришлось взять вторую кибитку, чтобы везти их.
Я покидала Москву скрепя сердце, но не падая духом».

***

«Со мной были только человек и горничная... Я ехала день и ночь, не останавливаясь и не обедая нигде. Я просто пила чай там, где находила поставленный самовар.
Мне подавали в кибитку кусок хлеба или что попало или же стакан молока. И этим все ограничивалось...
Так ехала я в продолжение 15 дней. То пела, то говорила стихи, не встретив на пути ничего примечательного...
Приехав в Иркутск, главный город Восточной Сибири, я нашла его красивым, местность чрезвычайно живописною, реку великолепною, хотя она и была покрыта льдом. Я пошла прежде всего в церковь, чтобы отслужить благодарственный молебен».
Мария Николаевна остановилась на той же квартире, где полгода мучилась Екатерина Трубецкая в ожидании разрешения следовать далее к мужу. Юные жены только и успели поздороваться, порадоваться встрече и наплакаться. Трубецкая выехала в этот же день в Забайкалье.
А дальше последовал тот жестокий и позорный спектакль, который вынужден был давать по воле монаршей гражданский губернатор Цейдлер с Е.И. Трубецкой: увещевания, описания страшных бед, грозящих Волконской за Байкалом, обыск наглых чиновников и, наконец, подписание пресловутой «подписки». Правда, спектакль этот закончился много, много раньше, чем для Трубецкой. Мария Николаевна без колебаний подписала все бумаги, лишавшие ее и ее детей гражданских и всех других прав, кроме права быть заживо похороненной в Сибири.
Она уехала из Иркутска через день, передав «эстафету» прибывшей в Иркутск Александрине Муравьевой.
Та направлялась в Читу. Как пишет Волконская, она очень гордилась тем, что добралась до Иркутска всего за 20 дней.
Уже на другой день Волконская была в большом Нерчинском заводе, где пребывал начальник рудников Бурнашев. В его сопровождении на следующий день рано утром Мария отправилась в Благодатск. Бурнашев — жестокий, грубый — стал мучителем 8-х декабристов и двух юных жен во время их пребывания в Благодатском руднике.
Тогда же, по прибытии на рудник, он разрешил Марии Николаевне (в своем присутствии) увидеться в тюрьме с мужем.
Вид камеры и вид Сергея Григорьевича повергли бесстрашную Марию в ужас. Вот только фрагмент ее описания:
«Тюрьма находилась у подножия высокой горы. Это была прежняя казарма, тесная, грязная, отвратительная...
Отделение Сергея имело только три аршина в длину и два в ширину. Оно было так низко, что в нем нельзя было стоять. Он занимал его вместе с Трубецким и Оболенским. Последний, для кровати которого не было места, велел прикрепить для себя доски над кроватью Трубецкого. Таким образом эти отделения являлись маленькими тюрьмами в стенах самой тюрьмы.
Сергей бросился ко мне. Бряцание его цепей поразило меня. Я не знала, что он был в кандалах. Суровость этого заточения дала мне понятие о степени его страданий.
Вид его кандалов так воспламенил и растрогал меня, что я бросилась перед ним на колени и поцеловала его кандалы, а потом его самого.
Бурнашев, стоявший на пороге, не имея возможности войти по недостатку места, был поражен изъявлением моего уважения и восторга к мужу, которому он говорил «ты» и с которым обходился как с каторжником».
Еще больше начальник рудника был поражен сообщением следующего дня: княгиня Волконская сумела проникнуть в глубину рудника, где работали С.Г. Волконский и семь его товарищей.

***

Ровно семь месяцев — с 12 февраля по 13 сентября 1827 года — прожили Волконская и Трубецкая на Благодатском руднике — рядом с тюрьмой своих мужей и их товарищей. До монаршего распоряжения перевести их в Читинский острог.
О бытовой стороне жизни обеих жен мы рассказали в эссе о Е.И. Трубецкой. В «Записках» Мария Николаевна дополняет описание:
«Первое время наши прогулки с Каташею ограничивались деревенским кладбищем, и мы спрашивали друг друга: «Здесь ли нас похоронят?» Но эта мысль была до того безотрадна, что мы перестали ходить в эту сторону.
Летом мы делали от 10 до 15 верст пешком. Нашим любимым препровождением времени было сидеть на камне против окна тюрьмы; я оттуда разговаривала с мужем и довольно громко, так как расстояние было значительное».
«Я ездила в телеге со своим человеком, но прилично одетая и в соломенной шляпе с вуалью. Мы с Каташей всегда одевались опрятно, так как не следует никогда ни падать духом, ни распускаться, тем более в этом крае, где благодаря нашей одежде, нас узнавали издали и подходили к нам с почтением. Я возвращалась с купленной провизией, иногда сидя на куле муки. Это не умаляло уважения ко мне, и народ всегда кланялся».
«Я видела, как выходили из тюрьмы несчастные, отправлявшиеся за водой или за дровами. Они были без рубашек, или в одном необходимом белье. Я купила холста и заказала им белье».
Она получила грубый выговор от Бурнашева: делать это не положено. Но спокойно урезонила его простым доводом: «В таком случае, милостивый государь, прикажите сами их одеть, так как я не привыкла видеть полуголых людей на улице».

***

В «Записках» Марья Николаевна рассказывала и о таком происшествии в Благодатске, когда она подвергала себя серьезному риску и когда проявились в полной мере главные черты ее характера: бесстрашие и доброта.
«Кроме нашей тюрьмы, была еще другая, в которой содержались бегавшие несколько раз и совершавшие грабежи. Между ними находился известный разбойник, Орлов, герой своего рода.
Он никогда не нападал на бедных, а только на купцов, и в особенности на чиновников. Он даже доставил себе удовольствие некоторых из них высечь.
У этого Орлова был чудный голос. Он составил хор из своих товарищей по тюрьме, и при заходе солнца я слушала, как они пели с удивительной стройностью и выражением. Одну песнь, полную глубокой грусти, они особенно часто повторяли: «Воля, воля дорогая».
Пение было их единственным развлечением. Скученные в тесной, темной тюрьме, они выходили из нее только на работы. Я им помогала, насколько позволяли мои средства и поощряла их пение, садясь у их грустного жилища.
Однажды я вдруг узнала, что Орлов бежал. Все поиски за ним остались тщетны. Гуляя как-то в направлении нашей тюрьмы, я увидела следовавшего за мной каторжника... Он мне сказал вполголоса: «Княгиня, Орлов меня посылает к вам, он скрывается на этих горах, в скалах над вашим домом. Он просит вас прислать ему денег на шубу. Ночи стали уже холодными». Я очень испугалась, а между тем, как оставить несчастного без помощи?
Я вернулась домой, взяла 10 рублей — я сказала, чтобы посланец заметил, где я во время прогулки нагнусь, чтобы положить деньги под камень...
Прошло две недели. Я была одна в своей комнате.
Каташа еще не возвращалась со свидания с мужем. Я пела за фортепьяно. Было довольно темно. Вдруг кто-то вошел, очень высокого роста и стал на колени у порога.
Я подошла — это был Орлов в шубе, с двумя ножами за поясом. Он сказал: «Я опять к вам, дайте мне что-нибудь, мне нечем больше жить. Бог вернет вам, ваше сиятельство!» Я дала ему пять рублей, прося его скорее уйти. Каташа по возвращении из тюрьмы очень встревожилась от этого появления...
Среди ночи я услыхала выстрелы. Бужу Каташу, и мы посылаем в тюрьму за известиями. Там все спокойно, но вся деревня поднялась на ноги... беглых схватили на горе и всех арестовали, кроме Орлова, который бежал, вылезши сквозь дымовое отверстие.
Несчастный, вместо того, чтобы купить себе хлеба, устроил попойку с товарищами, празднуя их побег. На другой день — наказание плетьми с целью узнать, от кого получены деньги на покупку водки. Никто меня не назвал».

***

Переезд в Читинский острог был отрадным: появилась надежда на скорое помилование. Главное же — радость встречи со всеми читинскими узниками и с девятью женами, которые приехали сюда в разное время. Отрадой был и достаточно сухой и теплый климат и, конечно, здоровее сырого климата Благодатска.
Мария Николаевна по приезде стала жить в доме дьякона: вместе с Трубецкой и Ентальцевой они заняли одну большую комнату. Волконская сразу же включилась в самую главную и ответственную работу добровольных изгнанниц: переписку с родными и близкими всех декабристов. Им самим переписка была запрещена.
Запрещение переписки декабристам Николай I утвердил в «Правилах на счет содержания в работе государственных преступников». 15-й пункт этих правил гласил:
«Преступники сии не должны писать писем ни к родственникам и ни к каким другим лицам. Жены же их, как живущие в остроге, так и вне оного, могут посылать от себя письма, но не иначе, как отдавая оные открытыми коменданту, который будет препровождать их к иркутскому гражданскому губернатору для дальнейшего отправления куда следует. Письма же, на имя преступников и их жен адресованные, дозволяется получать как тем, так и другим, но также не иначе, как через коменданта.
Другим же образом всякого рода письменное отношение строго воспрещается под личной ответственностью коменданта».
Волконская рассказала в «Записках» о буднях сосланных декабристов: «Заключенные, вне часов, назначенных для казенных работ, проводили время в научных занятиях, чтении, рисовании. Н. Бестужев составил собрание портретов своих товарищей. Он занимался механикой, делал часы и кольца. Скоро каждая из нас носила кольцо из железа мужниных кандалов.
Торсон делал модели мельниц и молотилок. Другие занимались столярным мастерством, посылали нам рабочие столики и чайные ящики».
Рассказала Мария Николаевна и о занятиях своих подруг. Кроме того, дала характеристику каждой из десяти дам — психологически точные, достаточно яркие и полные сострадания к их судьбам.
Читинский период ссылки и по описанию декабристов-мемуаристов, и по рассказам Волконской очень напоминал некую коммуну, в которой, как она пишет, «все в тюрьме было общее — вещи, книги», а еще и деньги. Они создали казематскую артель, куда вносились все деньги, которые приходили от родных (некоторым не присылали ничего). Но все эти средства были общими, распределялись поровну на нужды ежедневные и накапливались для того, чтобы тем, кто выходил на поселение, выдавалось пособие на необходимое обзаведение.
По похожим — коммунно-артельным — принципам жили в Чите и все 11 жен. Радости, печали, нужды были общими. Как и тревога, опасения за мужей, помощь и сострадание к ним, их товарищам.
Мария Николаевна рассказала о случае, когда эта общность проявилась особенно ярко.
Стало известно (это было 15 февраля 1828 г.), что одного из читинских узников ночью отправляют в Петербург, снова в Петропавловку. Кого именно — известно не было.
Предприимчивая Волконская сумела связаться (безусловно, за приличную мзду) со знакомым фельдъегерем. Она назначила ему тайное свидание в церкви и узнала, что должны увезти штабс- капитана Александра Осиповича Корниловича — историка, умницу, которого все уважали. Однако женщины знали «монаршие штучки»: в последнюю минуту увозимым мог стать кто-то из мужей. Волконская в «Записках» рассказала:
«Мы решили не ложиться и распределили между собой для наблюдения все улицы деревни. Холод стоял жестокий. От времени до времени я заходила к Александрине, чтобы проглотить чашку чая. Она была в центре наших действий и против тюрьмы своего мужа. У нее все время кипел самовар, чтобы мы могли согреться. Полночь, час ночи, два часа — ничего нового. Наконец, Каташа является и говорит нам, что на почтовой станции движение и выводят лошадей из конюшни... Мы все становимся за забором. Была чудная лунная ночь. Мы стоим молча, в ожидании события. Наконец мы видим приближающуюся кибитку. Подвязанные колокольчики не звенят. Офицеры штаба, комендант идут за кибиткой.
Как только они с нами поравнялись, мы разом вышли вперед и закричали: «Счастливого пути, Корнилович! Да сохранит вас Бог!»
Это было театральной неожиданностью. Конвоировавшие не могли прийти в себя от удивления, не понимая, как мы могли узнать об этом отъезде, который ими держался в величайшей тайне. Старик комендант долго над этим раздумывал».

***

Несколько первых месяцев в Чите были, что называется, сносными. Первая беда пришла в (уже собственный) дом Волконской с письмом от родных, что 17 января 1828 г. скончался ее первенец Николино. И потом еще два года смерть близких преследовала ее по пятам: 14 сентября 1829г. скончался обожаемый ею отец, а 1 июля 1830г. она потеряла только что родившуюся девочку.
Письма этих лет к родным — будто стон сердца, который не в силах удержать воля. После известия о смерти Николеньки она писала отцу: «Дорогой папа, справьтесь о том, какое впечатление произвела на меня смерть моего единственного ребенка. Я замкнулась в самой себе, я не в состоянии, как прежде, видеть своих подруг, и у меня бывают такие минуты упадка духа, когда я не знаю, что будет со мною дальше».
Однако через год, незадолго до своей смерти, Николаю Николаевичу удалось хоть немного облегчить боль дочери — он прислал ей написанную А.С. Пушкиным «Эпитафию младенцу кн. Н.С. Волконскому»:
В сиянии и в радостном покое,
У трона вечного творца,
С улыбкой он глядит в изгнание земное,
Благословляет мать и молит за отца.
2 марта 1829 года отец горевал, что его письмо заставит дочь поплакать, но Пушкин «подобного ничего не сделал в свой век». И сообщал, что строки эпитафии будут вырезаны на надгробной мраморной доске Николеньки. Волконская просила отца благодарить поэта, но ему из гордости не написала, объяснив в письме к брату Николаю: «В моем положении никогда нельзя быть уверенным, что доставишь удовольствие, напоминая о себе своим старым знакомым. Тем не менее скажи обо мне Александру Сергеевичу. Поручаю тебе повторить ему мою признательность за эпитафию Николино. Слова материнскому горю, которые он смог найти, — настоящее доказательство его таланта и умения чувствовать».
Однако Пушкин помнил ее, сострадал и сердечную боль за ее судьбу навсегда оставил в посвящении к поэме «Полтава», не называя ее имени:
Узнай, по крайней мере, звуки,
Бывало, милые тебе —
И думай, что во дни разлуки,
В моей изменчивой судьбе,
Твоя печальная пустыня,
Последний звук твоих речей
Одно сокровище, святыня,
Одна любовь души моей.
Боль от потери первенца никогда не проходила, но постепенно стала утихать. Жизнь сибирская продолжалась, и каждое радостное событие ценилось на вес золота. 5 июня 1829 го да она пишет свекрови А.Н. Волконской:
«Сегодня Сергиев день, милая маменька, и с тех пор, как мы женаты, я имею в первый раз счастье провести его с мужем. В первый год я была в Одессе, а он в лагере.
1826-й год был преисполнен страданием для нас, а с тех пор этот день не совпадал никогда с нашими свиданиями. Но теперь мой дорогой Сергей — со мной, окружает меня, как и прежде, вниманием и любовью. Вы подумаете о нас, добрая маменька и, сквозь слезы ваши, благословите нас от глубины сердца.
Вы желаете нам счастия в будущем, но судьба наша не изменится и не может измениться. Я не обманываю себя на этот счет. Мой муж испивает чашу страдания с покорностью и твердостью, а я сумею все перенести возле него».
И судьба будто испытывает ее: всего через три месяца после этого она получает известие о смерти отца — 14 сентября 1829 г. И, может быть, ей передают его предсмертные слова. Глядя на ее портрет, горячо любимый батюшка сказал:
— Она самая удивительная женщина, какую я когда-либо знал.
Горе Марии Николаевны было безмерно. Знала — ей не разрешат поехать навестить могилу отца. И тогда она посылает — чтобы украсить его могилу — вышитую ею в Сибири бисером Сикстинскую мадонну Рафаэля.
А через восемь с половиной месяцев новое горе — 1 июля 1830г. у Волконской родилась и в тот же день умерла дочь Софья. После похорон она пишет родным:
«Во всей окружающей меня природе одно только мне родное — трава на могиле моего ребенка».

***

Три года прожила Мария Николаевна в Чите — преодолевая горести и невзгоды и посвящая себя и все свое время заботам о муже и его товарищах, когда пришло известие, что всех переводят в новую, специально — по повелению монарха — для декабристов построенную тюрьму в Петровском заводе. Поначалу это всех обрадовало, т.к. сообщалось, что там будут отдельные комнаты для каждого — теснота и шум в каземате Читы были нестерпимыми.
Переход — в августе 1830г. — в Петровский завод было решено совершить пешком. К этому времени из каземата в Чите на поселение уже вышло около 20 человек. В новую тюрьму отправлялось около 70 декабристов.
Мария Николаевна, как и все декабристы, уже перестает надеяться, что монарх освободит своих «друзей 14 декабря». И предстоящий переход был только новой точкой на карте Сибири, где новые трудности, новые беды и, может быть, новые потери.
В эссе о Трубецкой мы уже рассказали, каким шоком для всех была тюрьма в Петровском, и о бунте женщин в письмах к родным, в прошениях к Бенкендорфу. Но когда прорубили окна и потихоньку обжились, снова женщины — «ангелы» принялись хлопотать о своей огромной семье декабристов, не считая собственных мужей и постепенно увеличивающихся семей.
Поэт князь Александр Одоевский в декабре 1829 г. в Чите в воспоминание того, как жены декабристов приходили к тюремной ограде в Чите, принося письма и известия, написал стихотворение и посвятил его М.Н. Волконской:
Был край, слезам и скорби посвященный, —
Восточный край, где розовых зарей
Луч радостный, на небе том рожденный,
Не услаждал страдальческих очей,
Где душен был и воздух, вечно ясный,
И узникам кров светлый докучал,
И весь обзор, обширный и прекрасный,
Мучительно на волю вызывал.
Вдруг ангелы с лазури низлетели
С отрадою к страдальцам той страны,
Но прежде свой небесный дух одели
В прозрачные земные пелены.
И вестники благие Провиденья
Явилися, как дочери земли,
И узникам, с улыбкой утешенья
Любовь и мир душевный принесли.
И каждый день садились у ограды,
И сквозь нее небесные уста
По капле им точили мед отрады...
С тех пор лились в темнице дни, лета,
В затворниках печали все уснули,
И лишь они страшились одного,
Чтоб ангелы на небо не вспорхнули,
Не сбросили покрова своего.

***

М. Волконская — о жизни в Петровском в письме в ноябре 1830г. рассказывала:
«Я много занимаюсь музыкой. Известно вам или нет, но это моя стихия, и ничто на свете меня так не волнует и не убеждает в истинности, как музыка. В этих моих занятиях участвуют госпожа Нарышкина и ее муж.
У нее прекрасное контральто; госпожа Анненкова и ее муж; госпожа Розен обещает к нам присоединиться и господин Ивашев, человек талантливый и очень любезный, который прекрасно играет на пианино».
И проходили эти занятия в комнате-номере, который занимал С.Г. Волконский — женам разрешили поселиться в казематах мужей.
Мария Николаевна перевезла из своего дома в Петровском часть мебели и, как пишет в воспоминаниях, «в нашем номере я обтянула стены шелковой материей (мои бывшие занавеси, присланные из Петербурга). У меня было пианино, шкаф с книгами, два диванчика — словом было почти все нарядно».
Наконец, солнышко счастья озарило тьму Петровского каземата. Мария Николаевна пишет: «В этом 1832 году явился на свет мой обожаемый Миша, на радость и счастье родителей. Я была кормилицей, нянькой и частью учительницей и, когда несколько лет спустя Бог даровал мне Нелли, мое счастье было полное. Я жила только для них, я почти не ходила к своим подругам. Моя любовь к ним обоим была безумная и ежеминутная».
Мария Николаевна почти все свое время посвящает детям, их воспитанию, как позднее, уже на поселении, занимается образованием Миши и Нелли. Первое время роль педагогов в домашнем образовании выполняют товарищи по изгнанию: М.С. Лунин не только составил «План начальных занятий» для Миши, но и учил его английскому языку. П. Муханов — занимался математикой, А. Поджио — историей, географией, русским языком, а сосланный поляк Юлиан Сабинский — широко образованный, знавший несколько древних и новых языков — обучал Мишу французскому языку.
Волконские покинули каземат Петровского завода в августе 1836г. — их определили на поселение в с. Урик Иркутской губернии.
После долгих хлопот и прошений на высочайшее имя пришло разрешение на переезд в Иркутск, но только для Марии Николаевны с детьми. Сергею Григорьевичу разрешалось лишь навещать семью, оставаясь в Урике.
Через некоторое время и ему разрешили жить в Иркутске.
Не меньше хлопот стоило Марии Николаевне определить Мишу в Иркутскую гимназию. Наконец, и этого удалось добиться.
Казалось бы, внешняя жизнь Волконской была благополучной и обеспеченной. Был отличный, двухэтажный — один из лучших в Иркутске дом, подрастали любимые дети. Правда, между супругами Волконскими возникло некоторое отчуждение, оттого, что Сергей Григорьевич активно и успешно занялся земледелием, скотоводством, опростился, завел дружбу с купцами, местными мужиками. Мария Николаевна сердилась, упрекала мужа, что от него пахнет скотным двором. Он не принимает участия в ее музыкальных вечерах, на которых присутствовал весь бомонд Иркутска, игнорирует участие в ее светских салонах, отдаленно напоминающих Петербургские. Она заводит нужные знакомства, и преждевсего с иркутским генерал-губернатором Н.Н. Муравьевым и его семьей. Скоро Мария Николаевна организует и домашний театр.
Но эта внешняя — активная и достаточно бурная — жизнь дается Волконской все труднее. Идут годы, но осознание, что сибирская ссылка будет вечной, что она не в силах обеспечить будущность своих детей, будто гасят для нее краски жизни, терзают душу.
В 1838 г. Мария Николаевна пишет сестре Елене:
«Я совершенно потеряла живость характера. Вы бы меня в этом отношении не узнали. У меня нет более ртути в венах. Чаще всего я апатична. Единственная вещь, которую я могла бы сказать в свою пользу, — это то, что во всяком испытании у меня терпение мула, в остальном — мне все равно, лишь бы только мои дети были здоровы. Ничто не может мне досаждать. Если бы на меня обрушился свет — мне было бы безразлично».
Это она написала после 11 лет пребывания в Сибири.
Спустя еще 14 лет, в 1852 году в ее письмах еще больше горечи и безнадежности:
«Первое время нашего изгнания я думала, что оно, наверно, кончится через 5 лет, затем я себе говорила, что будет через 10, потом через 15, но после 25 лет я перестала ждать. Просила у Бога только одного: чтобы Он вывел из Сибири моих детей».
И это ее страстное — и совершенно оправданное — желание заставило ее по сути сломать жизнь Нелли. Несмотря на отчаянное сопротивление мужа, неодобрение его товарищей, она выдает 15-летнюю Елену за чиновника канцелярии иркутского генерал-губернатора Дмитрия Молчанова — как оказалось, человека весьма сомнительной репутации.
Через два года он был обвинен во взяточничестве, отдан под суд, потом заболел, и Елене пришлось ухаживать за ним. Вскоре он сошел с ума и умер.
Елена Волконская еще дважды выходила замуж, и только в третьем браке обрела счастье, к сожалению, недолгое.
Судьба Миши сложилась много благополучнее.
Его — по просьбе А.Ф. Орлова принял на службу ставший в 1847 г. генерал-губернатором Восточной Сибири Н.Н. Муравьев. Михаил Волконский оказался удачливым чиновником, покинул Сибирь, впоследствии он — сенатор.
Именно он — по повелению нового российского императора Александра II — в 17 суток преодолел, вернее пролетел, не отдыхая, только меняя лошадей, расстояние в пять с половиной тысяч километров от Петербурга до Иркутска, чтобы отцу и его товарищам вручить указ о помиловании декабристам в августе 1856 года.
В то же время именно он, опасаясь за свою карьеру, только через 40 лет после смерти матери, в 1904 году, разрешил напечатать ее «Записки»...

***

В августе 1854г. Елене с больным мужем Дмитрием Молчановым разрешили выехать в Москву на консультацию к врачам. Мария Николаевна впервые расставалась с любимой дочерью и тяжело переживала это расставание. Но Нелли оставляла матушке отраду — своего 8-месячного сына Сережу.
А 11 января 1855 года супруги Волконские отметили 30-летие свадьбы. Сергей Григорьевич писал сыну Михаилу: «Все у нас благополучно в доме, и нонче тридцать лет, что я женат. Год свободной жизни для твоей матери, 29 лет испытаний, лишений и несправедливостей.
Я счастлив ею и вами, но вы, друзья мои, как я исказил вашу будущность!» Сергея Григорьевича всю жизнь не покидало чувство вины перед женой, близкими и детьми.
А 1 августа этого же, 1855 года, пришло разрешение на отъезд Марии Николаевны на родину: вместе с Сергеем Григорьевичем они хлопотали об этом — здоровье Марии Николаевны ухудшалось. Вряд ли такое разрешение дал бы Николай I, но с февраля 1855 года российский трон занимал уже Александр II.
6 августа 1855 года Мария Николаевна рассталась с Иркутском, а потом и с Сибирью. С нею был маленький внук Сережа, кормилица и иркутский доктор. Пять дней до Красноярска их сопровождал Сергей Григорьевич, которому предстояло еще год — до амнистии — оставаться в Сибири.
Не в характере Сергея Григорьевича было предаваться унынию и грусти, но отрывки из двух писем к сыну ясно показывают, как тяжело переживал он разлуку с женой и свое одиночество: «Вероятно, удивит тебя отъезд твоей матери. Не огорчайся о моем одиночестве — перенесу его в разлуке с нею, в разлуке с вами — лишь бы вам было хорошо, жене — спокойно. Мать твоя целые 30 лет жертвовала собою, подвергалась испытаниям в пользу мою. Счастлив теперь, что началась моя очередь и что хоть малой лептой начинаю платить мои долги» (27 августа 1855 г.).
И совсем грустное:
«Я вижу маму в Москве, Сережу там же, Нелю и Дмитрия с ними под одним кровом и тебя, если Бог позволит, с ними — поверь, мой друг, что мое одиночество здесь если и продолжится навсегда, не будет для меня тягостно и что одного от вас всех прошу, чтоб не было и в душе у вас обратно когда-нибудь отправлять маму сюда. А ты и, если Нелли дозволит здоровье Дмитрия, хоть раз еще посетите меня перед моей смертью».

***

Мария Николаевна благополучно прибыла в Москву 6 сентября 1855 года. Очень скоро она организовала свою жизнь в Москве по «иркутскому сценарию»: литературно-музыкальные вечера, визиты, бурная светская жизнь.
Московский бомонд почитал за честь посетить салон Волконской. А.В. Ентальцева писала в это время И.И. Пущину: «Дом стал модным, беспрестанные посещения дам-аристократок, ищущих знакомства с княгиней и Неллинькой. Дом их от 2-х часов дня до 5-ти беспрестанно наполнен посетителями обоего пола, по вечерам с 9-ти часов бывают только близкие, тут занимаются музыкой, Миша и Неллинька поют и поют чудесно».
Этот светский уклад жизни не изменился и с возвращением Сергея Григорьевича в 1856 году.
Но сибирские треволнения не оставляют семью Волконских и в Москве.
Вскоре после возвращения из Сибири Марию Николаевну начинают «атаковывать» серьезные болезни, которые в Сибири сдерживали ее неукротимая воля и желание сделать своих детей счастливыми.
Марии Николаевне нужно хорошее лечение. Но обстановка в доме чрезвычайно сложная и напряженная. Приступы сумасшествия Молчанова становятся все чаще и страшнее. Мария Николаевна переселяет Нелли с внуком в свою комнату — подальше от больного.
Страшно переживает вместе с Сергеем Григорьевичем за дочь. Осенью 1857 г. Молчанов умирает. В конце этого года Мария Николаевна вместе с овдовевшей Еленой уезжает для лечения за границу.
В сентябре 1858 г. к ним присоединяется и Сергей Григорьевич, который тревожится за состояние жены. Так как он по возвращении из Сибири находится под полицейским надзором, ему разрешен выезд только на три месяца. Но пребывание его в Европе затягивается — на него тоже наступают болезни.
Теперь семья Волконских в сборе: оба супруга, Нелли с Сережей, а в октябре к ним присоединяется и Михаил, хотя и ненадолго. Волконские не только лечатся — в Париже, Ницце, но по письмам Сергея Григорьевича, и путешествуют. Письма от них приходят из Виши, Флоренции, Ливорно, Рима, Берлина, Висбадена, Женевы...
В начале 1859 г. Нелли вторично выходит замуж — за Н.А. Кочубея. А в марте этого года Мария Николаевна, Нелли, внук Сережа и Кочубей уезжают в Россию и поселяются в имении Кочубея Воронки в Черниговской губернии. Сергей Григорьевич, страдая серьезной болезнью ног, остается в Виши. Осенью 1859 г. он приехал в Воронки, и супруги Волконские прожили там до весны 1860 г. Болезни обоих заставляют их снова отправиться за границу и пребывать там более полугода. Мария Николаевна в Париже лечится у популярного в те годы доктора Шершеля.
Последние годы живет она в Воронках, ей полюбившихся.

***

Не вернулись к Марии Николаевне ее прежняя живость, ее стремительная активность — та самая «ртуть», о которой писала родным, по возвращении в Россию. Теперь, уже на родине, после 30 лет несвободы, разделила ли бы она убежденность своей юности — в первые годы в Сибири: «Счастье найдешь всюду, при любых условиях; когда выполняешь свой долг и выполняешь его с радостью, то обретаешь душевный покой»?
На двух ее фотопортретах, сделанных в Париже, в 1860 г. — лицо рано состарившейся, почти неузнаваемой М.Н. Волконской выражает не только бесконечную усталость и глубокую грусть, но и какую-то неколебимую твердость и в то же время отрешенность...
1863 год завершает супружество Волконских: Мария Николаевна скончалась на руках своих любимых детей 10 августа 1863 г.
Сергей Григорьевич в это время гостил у сына в Финляндии, в Фалле, где тот жил постоянно. Тяжелый приступ подагры приковал его к постели, и он не смог проводить свою Марию Николаевну в последний путь.
Михаил уехал в Воронки один.
Смерть жены потрясла Сергея Григорьевича. После возвращения с похорон Михаил был ошеломлен происшедшей с отцом переменой. Мало того, у него стали отниматься ноги, он мог передвигаться только в кресле на колесиках. Дочери Волконский писал в это время: «Я просто таю, мой друг, я просто еще  живая мумия, и когда и чем это кончится — один Бог это знает, и я усердно молюсь ему, чтоб допустил меня умереть в Воронках, чтоб кости мои легли близ священных для нас могил».
Бог внял молитвам старого декабриста. Он последовал за верной самоотверженной женой 28 ноября 1865г. в Воронках. «Кости» супругов «легли» рядом. А благородный дух обоих, хочется верить, воссоединился в Горнем...

***

Мария Николаевна завершила свои Записки годом 1856-м, когда все декабристы были амнистированы. Она подвела горестный итог их сибирского заточения: «Из 121 члена тайного общества осталось от 12 до 15 человек (позднее Сергей Григорьевич подсчитал точнее — осталось в живых 19 человек. — В.К.). Остальные умерли или были убиты на Кавказе».
Она подводит и политический, идеологический итог событиям 14 декабря, который она поведала мужу, сыну Михаилу и всем, кто не остался равнодушным к этим событиям — ни в ее время, ни потомкам.
«Сергей Григорьевич, великодушный из людей, никогда не питал чувства злопамятства к императору Николаю и говорил, что и во всяком другом государстве его постигло бы строгое наказание».
Мария Николаевна яростно спорила с ним. Она утверждала, что наказание в иной стране «было бы не в той же степени, так как не приговаривают человека к каторжным работам, к одиночному заключению и не оставляют в 30-летней ссылке лишь за его политические убеждения и за то, что он был членом тайного общества». И добавляла, что если в совещаниях декабристов и «говорилось о политическом перевороте, то все же не следовало относиться к словам, как к фактам. В настоящее время не то еще говорится во всех углах Петербурга и Москвы, а между тем никого из-за этого не подвергают заключению».
Последние слова Марии Николаевны Волконской в «Записках» — не просто «мнение», как она говорит, а настоящее политическое кредо.
Это, причем, не только ее «мнение», но всех жен, бывших с мужьями на каторге и в ссылке, искренне сочувствовавших идеалам декабристов, и выстрадавших это мнение. И оно свидетельствует не просто о трезвом политическом видении, но о серьезной политической зрелости — едва ли не более четкой и взвешенной, чем их мужей. И кредо это таково:
«Если бы я смела высказать свое мнение о событии 14 декабря и о возмущении полка Сергея Муравьева, то сказала бы, что все это было несвоевременно. Нельзя поднимать знамени свободы, не имея за собой сочувствия, ни войска, ни народа, который ничего в том еще не понимает. И грядущие времена отнесутся к этим двум возмущениям не иначе, как к двум единичным событиям».

Источник


Вы здесь » Декабристы » ЖЕНЫ ДЕКАБРИСТОВ » Волконская (Раевская) Мария Николаевна.