Ал.Алтаев (М.В. Ямщикова)
Бунтари
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
1
Июльский день уходил, и в огне заката стволы берез казались розовыми. В конце липовой аллеи за розоватыми полукруглыми стенами Елецкого театра слышались голоса.
Взобравшись на стремянку, крепостной художник Илья Пегашев заканчивал декорацию и говорил вниз густым, мягким голосом:
— Давай, Емеля, скорее голубой краски! Завтра играем, а и половина неба не дописана. Полезай сюда. Бери кисть.
Голубоглазый Емельян, в переднике садовника, надетом поверх ливреи, полез на стремянку и стал накладывать на декорации широкой кистью ровные мазки, выписывая небо.
Они были братьями — камердинер Емельян и художник Илья.
Свежий женский голос пел:
Во своей я младости
Ведь не вижу радости,
Вот мой
Талан какой.
— Ишь, Марья, что соловей разливается! — прошептал с восторгом Емельян.
Из-за стола на козлах с наклоненною крышкою, заваленною нотами, выглянуло небритое лицо:
— Ну, чего же вы, барин, не подхватываете ее впору! Вот фальша и вышла! Вы идете этак задумавшись, а Марья — вам
навстречу... Пожалуйте сюда.
Сегодня старый скрипач Никон и суфлер, и режиссер в одно то же время. Он же играет и на скрипке.
Из-за кулис показался молодой барин Николай Николаевич Толстой. Волнуясь, он невнятно произнес первые слова своей роли:
— Это она! Она точнехонько!
— Явственнее, бариночек, явственнее... А ты, Марья, пошто встала? Ты же увидала Филимона, ну, и говори! Аль ролю запамятовала?
Молодая девушка в сарафане с густой каштановой косой посмотрела на Николая и вскрикнула:
— Это он! Точно он!
Простота и искренность Маши помогли Николаю найти нужный тон.
Репетировали к именинам помещицы Алевтины Ивановны Толстой аблесимовскую комическую оперу "Мельник-колдун, обманщик и сват".
Никон схватил скрипку и замахал в воздухе смычком:
— Марья, дочка, а ну-ка, спой еще раз... До, фа... Ну, начинаем...
— "Во своей я младости"...
— Так, так. Только ты намалевалась, Марья, неладно; каких колес вокруг глаз навела. Ты Илью попроси, — он тебе все в аккурате произведет.
— Да ведь я тебя, тятенька, давеча спрашивала, а ты...
— Нешто за всем углядишь? А вам, бариночек, скажу правду: не дворянского звания дело на киятрах представлять. У вас кость барская, где же вам наши мужицкие ухватки перенимать? На то у нас к киятру свои люди, крепостные, приставлены.
Илья спустился вниз, сбросил длинную блузу и, наскоро загримировавшись перед осколком зеркала в кулисах, нацепил седую бороду мельника.
Когда репетиция кончилась, Николай слегка задержал руку Маши в своей при переходе из темных кулис.
— Придешь? — шепнул он.
Маша молча кивнула головою. И радостным, нарочито громким голосом она крикнула:
— Тятенька, погоди! Ливрею-то, ливрею о гвоздь разорвал!
И побежала за отцом.
— Илья, — сказал Николай, глядя ей вслед, — а ведь хороша?
— Хороша, — угрюмо отозвался Илья.
— Солнце село, пора по домам, — заговорил Николай. — Завтра докончишь. Скоро будет темно.
— Барыня приказали тебе, Илья, к ним зайтить, о завтрашней иллюминации наказывать тебе станут, — напомнил брату Емельян.
Николай усмехнулся.
— Маменька тебя, Илья, и Рембрандтом, и Рафаэлем, и Ватто зовет, как ей захочется.
— На то ее барская воля, — буркнул Илья. — Прикажет, на всякие клички должен отзываться, — хоть богом, хоть чертом. И то иду, только немного приглажусь. Погляди, Емеля, все ли на мне "в аккурате", как говорит Никон Саввич. Ну, идем.
И зашагал по направлению к дому. Николай крикнул ему вдогонку:
— А после приди ко мне, слышишь? Ночевать приходи...
Издалека, со двора доносилось дребезжание колес подъезжавших экипажей. В Ельцы стали съезжаться гости.
Разнообразные экипажи: кареты, дормезы, возки, дрожки, рыдваны подъезжали к большому и малым подъездам по широкой березовой аллее, тянувшейся к проезжей дороге. Многочисленная челядь гостей и хозяев выносила из экипажей чемоданы, корзинки, баульчики, сундучки, ларцы, картонки. Слуги отводили лошадей к конюшням и каретным сараям, а гостей по маленьким покойчикам верхнего этажа пышного дома с колоннами.
2
Гостей наехало видимо-невидимо, и пока они размещались по своим комнатам, слуги сплетничали об их достатках, причудах, строгости и знатности, перебирали их по косточкам:
— У моей, у Пономаревой, из порки люди не выходят...
— А моя — командир! На фрегате не столько пушек, сколько у моей, Анненковой, накладено в каретной сумке пузырьков с духами да банок с помадою...
— А моя Кудашиха вчерась меня трубкой по голове... Всю об мою голову трубку разбила...
— Хе, хе, хе, видно, изрядный штурм был... сухопутный абордаж...
Небо глядело золотыми глазами; по темному бархату растянулось кружево млечного пути. В окнах барского дома сияли огни; в столовой звенела посуда...
Николай шел к озеру, туда, где кончалась сиреневая аллея и каменные ступени спускались к воде. На озере, у берега, качалась лодка; на уключинах белела женская фигура.
Он вскочил в лодку и оттолкнулся веслом от берега.
— Маша... милая... пришла...
Ночь была тихая, лунная, весла не скрипели в уключинах; лодка неслась по течению, туда, где в лунном свете четко вырисовывались стены монастыря...
Голова Николая лежала на коленях у Маши. Он говорил:
— Люблю, люблю... а ты все не веришь! У нас полон дом гостей, а я к тебе убежал... Люблю!
В ответ ему прозвучал глубокий протяжный вздох:
— Так-то вы все, бариночек миленький...
— Не веришь?
— Что в том, бариночек, коли все прахом пойдет. Прознает про нашу любовь барыня, вас ушлют в Питер, в полк, а меня — на скотный двор в посконном сарафане. Не гожа я вам!
— Ты всякому гожа. Разодень тебя, — ты лучше всякой графини будешь. А не ученая, — выучишься. Разве мало у нас дворян женилось на своих крепостных? Разлапушка моя!..
— Ну, ладно, поглядим... Да и то сказать: будь, что будет, а ночь — наша! Как вы это хорошо сказываете: "разлапушка моя"... Да я бы...
Протяжный свисток оборвал ее фразу. Николай вздрогнул и взялся за весла.
— Пора! — сказал он, поцеловал Машу и стал грести к берегу.
Николай выскочил прямо в осоку топкого берега, промочил ноги и напрямик побежал к дому.
В сиреневую аллею выходила дверь кабинета его старшего брата Якова. Прежде это был кабинет их покойного отца, и в комнате еще сохранились обои темно-зеленого лионского бархата и портреты в напудренных париках.
Яков обставил эту строгую комнату привезенной из-за границы мебелью; на камине поставил бронзовые часы и бронзовые подсвечники с головками козлов, художественной работы. На колонках розового дерева стояли мраморные бюсты древних философов и улыбался Вольтер работы французского скульптора Гудона.
Яков сидел в большом кресле с высокою спинкою, вытянув ноги, и при входе брата сказал:
— Ну, вот и все в сборе.
Николай жал руки собравшимся. С особенным чувством пожал он протянутую руку человека лет сорока, в штатском костюме, худого, с интересным умным лицом. Он резко отличался от остальных собравшихся и своим возрастом, и выражением глубокой беспокойной мысли в темных глазах.
— Лунин видел тебя в аллее, — сказал Яков, поддразнивая. — Николай бегал считать звезды на озеро. Какую планету ты открыл сегодня ?
Но Лунин сегодня не был расположен шутить. Он серьезно сказал:
— Дань молодости. Когда-то и я с Волконским числился в списке первых повес Петербурга.
И он вспомнил, как они кутили и пили без конца шампанское. Он вспомнил и первые речи о тайном обществе, которое должно было обновить Россию, помнил нужду после ссоры с отцом и трудовую жизнь в Париже, когда приходилось зарабатывать средства литературным трудом.
— Бросьте шутить, — отозвался серьезно Долгорукий.— У нас не мало вопросов, а светская болтовня нас ждет завтра с утра. Послушай, Николай, что творится в деревне у Якушкина, Он желает совершить один то, о чем мы мечтали вместе, что входит в задачи нашего общества.
Илья Андреевич Долгорукий, служивший при временщике Аракчееве и знавший все тайные распоряжения правительства, на самом деле был один из самых горячих членов того тайного политического общества, о котором упоминал.
Яков казался старше Николая лет на семь; у него было своеобразное выразительное лицо цыганского типа и немного усталая полуленивая, полунасмешливая улыбка, речь уверенная, вкрадчивая. Он служил старшим адъютантом у дежурного генерала главного штаба Закревского, и ему пророчили блестящую карьеру.
Якушкин был немного моложе Якова Толстого, но рядом с ним казался совсем юным, благодаря своему открытому лицу и ясному взгляду.
Якушкин горячо говорил :
— По вашему, я какой-то, в лучшем случае, фантазер, в худшем — якобинец*. Меня зовут и соседи чудаком, потому что, с тех пор как я вышел в отставку, я заперся в своем Жукове от всего мира. Для меня существует теперь два интереса: хозяйство и крестьяне, и меня совершенно не интересует какая бы то ни было карьера. Я делаю, что могу: распорядился, чтобы сократили наполовину господскую запашку и уменьшил оброк. Потом я запретил крестьянам кланяться мне в ноги и стоять без шапки на морозе и, конечно, изгнал розги.
(*Члены клуба якобинцев во время Великой Французской Революции, названные так потому, что собрания их происходили в Париже в здании монастыря св. Якова; наиболее последовательные и крайние революционеры той эпохи).
— Ну, и что же твои крестьяне ? — спросил небрежно Яков.
— Чудаки! Вообразите, они ничему не верят. Я сам начал обучать детей. Взял двенадцать мальчиков. Бабы стали от меня прятать девочек, мужики — сыновей. Говорят, девочкам ни к чему грамота, а мальчиков, вишь, я грамотных заберу к себе в дворовые, а им некому будет работать на поле. Я послал прошение в министерство внутренних дел, заявляя, что хочу освободить своих крестьян.
— Вот это прекрасно! — горячо подхватил Николай. Яков засмеялся:
— А они, пожалуй, за это у тебя же попросили денег, — не так ли ?
Николай рассердился.
— Удивительный ты человек, Яков! Ты — мой учитель, первый, познакомивший меня с истинами "Зеленой Книги"*, высмеиваешь товарищей тогда, когда они стремятся к нашим идеалам?
(*Так называлось тайное общество "Союз Благоденствия"; название произошло от цвета переплета, в котором был устав. Общество возникло по примеру прусского "Тугендбунда". Программа его была сначала довольно расплывчата и неопределенна. Оно ставило себе задачею человеколюбие и поэтому имело под своим наблюдением тюрьмы, больницы, распространение знаний, содействие правосудию, заботу об общественном хозяйстве, а следовательно и о контроле над общественными учреждениями и, несмотря на невинные задачи союза, его облекали глубокою тайною).
— Молчи, горячка! Ведь через шутку проходит вся моя жизнь. Продолжай, Ваня.
— Я поставил такие условия для своих "вольных хлебопашцев", — продолжал Якушкин. — Я отдаю в их полное владение дома, скот, лошадей, все имущество, усадьбы и выгон. Земля же остается за мною. Одну половину я буду обрабатывать вольнонаемными людьми, другую — отдаю в наем своим крестьянам. И что же вышло из всех моих начинаний? Правда, крестьяне поуспокоились за своих малых: хоть и учатся у меня грамоте, а ходят веселые и в синих новых рубахах, а ежели я их водил на съемку насекать углы на планшете, — то от этого им ни холера, ни мор не приключились: "Пущай, говорят, учатся грамоте; хлебом нам не кормить этую самую грамоту". А вот когда, я их спросил, хотят ли они быть свободными хлебопашцами, — они...
— Они, тебе, поди, в ноги, — перебил Яков. — "Не губи, отец родной ; испокон веков мы были господские".
— Да, почти так. Собрались, выслушали, а старики и говорят: — "А скажите, Иван Дмитриевич, на милость, — земля, что мы теперь владеем, будет наша, аль нет ?" — "Земля, — отвечаю я, — будет принадлежать мне, но вы властны нанимать ее у меня". — Старики переглянулись, почесали в затылках и один из них молвил убежденно: -"Ну, так, батюшка, оставайся все по-старому: мы — ваши, а земля — наша". — И другие за ним: "Это что и говорить! Мы — ваши, а земля — наша".
— А ты что думал? Им земля не дороже воли? — засмеялся Яков.
Якушкин закипятился:
— Да разве я их лишаю земли? Кто им мешает брать ее у меня в аренду?
— А ты уверен, что того же пожелают твои наследники? — спросил Яков.
— В министерстве мне отказали, — рассказывал дальше Якушкин, — граф Кочубей заявил прямо, что он не согласится на новшества, не отступит ни на волос от учреждений 1803 года, составленных им самим.
— Рано начал, — небрежно отозвался Яков, проводя напильником по выхоленным ногтям. — Пока что, надо быть только гуманными европейцами, не вмешиваясь в судьбы мира.
— Это нам-то, стремящимся изменить политический строй России?—раздался насмешливый голос Лунина.
Яков пожал плечами.
— Политический строй не заключается в одном крепостном праве. Кроме крепостного права есть еще самодержавие.
И опять прозвучал тот же насмешливый голос:
— Конституционный порядок — новое вино, которое не держится в старых мехах, а новые меха не терпят рабства. Боюсь, что с падением самодержавия многие водители партии принуждены будут оставить места, сложить чины и ордена, как актеры после неудачной драмы. Некоторые дворяне боятся лишиться своих прав и рабов.
Яков вспыхнул, но не сказал ни слова, не желая вызывать ссоры. Наступило неловкое молчание.
Долгорукий, чтобы замазать неловкость, сказал:
— Но ведь неизбежно подумать об облегчении участи крестьян и об их правах.
Лунин снова подхватил:
— Правда? Разве в России есть права? Вообще права бывают трех родов: политические, гражданские и естественные. Первые не существуют в России, вторые уничтожены произволом, третьи — нарушены рабством.
Николай отозвался:
— А если правительство пойдет нам навстречу?
— Правительство? Правительства подали первый пример большинства тех проступков, за которые они впоследствии признали своих подданных заслуживающими смертной казни. Первые негритянские суда была снаряжены королевой Елизаветой Английской в 1567 году. Подделка денег или выделка фальшивых монет была начата государями в Англии, Франции и других странах. Нарушение договоров предшествовало нарушению присяги со стороны подданных и преступлениям государственной измены. Монополия, вводимая правительствами, создала спекуляции и монополии торговых обществ и т.д. и т.д. Продолжая исследование, можно установить, в какой школе люди воспринимают теорию своих преступлений. Идея злостного банкротства была подана примером правительства. В России, — резко отчеканивал Лунин, — только два года назад комитет с Аракчеевым и министром юстиции князем Лобановым-Ростовским во главе, занялся вопросом отмены кнута и, стыдно сказать, отменою рванья преступникам ноздрей. Ноздри рвать отменили, а клеймо, ха, ха, скотское клеймение оставили... еще бы! Что мог сделать в этом комитете князь, державшийся правила: "девять забей, — десятого поставь".
— Тсс, — спокойно остановил Лунина старший Толстой. — Не увлекайся.
Он встал, запахнул свой прекрасный бухарский халат и заглянул в окно, где серебрились в лунном свете купы деревьев.
— Не хочется закрывать окно. Говори, но тише.
Якушкин точно разом погас и заговорил уже деловым тоном:
— Почти четыре года, как у Александра Муравьева возникла мысль о Тайном Обществе. Основателей было шестеро*...
(*Союз Благоденствия основан в 1816 г. Александром Муравьевым, его двоюродным братом Никитою Муравьевым, кн.Сергеем Трубецким, Якушкиным и братьями Муравьевыми-Апостол, Сергеем и Матвеем).
— Ты точно делаешь доклад, — усмехнулся Долгорукий.
— Я просто подвожу итоги. Нас было шестеро, а теперь бессчетно много. И, хотя многие из членов как будто охладели и отдалились, недовольные, что общество от слов не переходит к делу, но это еще исправимо. Теперь члены собираются гораздо чаще, даже по два раза в неделю.
— Ты бываешь на собраниях, — сказал Яков. — И, вероятно, хоть раз там видел Пестеля, когда он приезжал в Петербург?
Якушкин кивнул головою.
— Пестель умен; у него математический ум; я его уважаю, нет, нет, даже преклоняюсь перед ним. Он упорно защищает свое мнение, в которое он всегда верит, как в математическую истину. Он никогда и ничем не увлекается. Один раз доказав себе, что Тайное Общество — верный способ для достижения желаемой цели, он с ним слил все свое существование. Вот потому-то, хотя он вошел в наш кружок позже других, он написал нам устав, который мы, учредители, все приняли.
Николай тихо шепнул Якушкину:
— Ты познакомишь меня с ним, непременно...
Яков, ходивший взад и вперед по комнате, вдруг остановился около письменного стола и ударил по нем кулаком так, что на подносе запрыгали стаканы и бутылка с красным вином.
— Будет! Одно и тоже... Смотрите, какая ночь!
Он шире распахнул оконную раму. Издалека послышалась трещотка ночного сторожа. Заплакала ночная птица; залаяла собака. Пахло резко мятой и розами.
Яков потянулся и вдруг внезапно запел мягким, сильным баритоном :
Сладко пел душа-соловушко
В зеленом моем саду...
Много-много знал он песенок,
Слаще не было одной...
Странный человек, этот Яков Толстой! В нем разом уживалась широкая удаль, любовь к красоте и холодная расчетливость. Он был когда-то вдохновителем кружка "Зеленой Лампы", где среди пустых забав, бросал блестки своего остроумия и вольных слов осуждения правительству, и этот же человек так просто, в будуаре матери, рассчитывал вместе с нею, как лучше и выгоднее жениться и сделать карьеру.
Э-эх, мороз-морозец,
Молодец ты русский,
Ходишь в рукавицах
Да в овчинной шубке...
Внизу, в зелени сиреневой аллеи, послышался шорох, и в комнату к ногам певца упал громадный душистый букет из махровых чайных роз, весь обрызганный вечерней росою.
За окном послышался серебряный смех, а по аллее легкий топот убегающих ног.
Яков поднял букет.
— Она, — сказал он торжественно. — У всякого, братцы, из нас имеется "она". Неуловима, как тень; причудлива, как солнечный луч; прекрасна, как жизнь. Выпьем за любовь!
3
С первой звездою Илья Пегашев исчез из Елец и мчался во весь дух по дороге, вдоль берега озера. Он не жалел лошади, чтобы поспеть на заре в село Постоялиху, где была замужем его сестра Анна. Еще утром пришла весть, что сестра помирает.
Звезды гасли, с реки тянуло холодком; дорога убегала под гору. За нивой на лугах кричали коростели. На небе вычертилась узкая полоса зари. Пели петухи. Замелькали унылые серые гумна Постоялихи.
В крайней избушке у околицы маячил огонь; перед киотом с темными ликами теплилась лампада.
Илья соскочил с лошади, привязал ее у низенького крылечка и вошел в избу.
— Где сестра? — спросил он, как только переступил порог.
Максим Данилов, свекор Анны, перед лучиною в углу чинил лапти.
Он кивнул головою на печку.
— Эва...
С печки неслись стоны. Пахло овчиной и теплыми хлебами. Старуха в повойнике хлопотала у печи.
И все было, как всегда: старуха пекла хлебы, зять Алексей собирал лопаты и грабли, чтобы чистить барский сад; младший его брат Игнатий возился с лошадью во дворе, только с ним в хлеву не возилась статная Анна, и с печи слышались ее стоны и кашель.
— Испить бы ... Тяжко ... в глазах темно...
— Доктора надо, — сказал Илья.
— Чего дохтура? — тупо отозвался старик. — Дохтур смерти руки не подложит. Попа надоть. Помрет бабонька, пра слово. Оно быдто без попа на тот свет неловко. А ты, Илья, ладно, что пришел. Все тебя звала. Ступай к ней на печку.
Илья полез на печку. Оттуда, из темноты, глянули на него детски-простодушные, как у Емели, голубые глаза,
и тонкие руки обвили его шею.
— Илюша, братец... — зашептала больная, — слава те, Христос, помереть без своих не дал... Помираю я, Илюша...
— Полно, Аннушка, что ты говоришь...
Она приподнялась на локте и глянула ему в глаза своими большими жуткими глазами:
— Робеночка мертвенького скинула... Брюхо-то все в синяках ...
— Кто тебя так, Аннушка?
— Битая я, Илюша; все печенки отбиты: в сраме, в ругани живу, а помирать не хочется... солнышка жаль!
— Зачем тебе помирать? Хочешь, домой тебя увезу? Там поправишься.
— Помру, все едино. Все во мне внутри крянувшись.. -Сердце не на месте... Спортили меня...
— Кто тебя испортил, сестра?
— Я, — раздался сзади угрюмый, мрачный голос, и на пороге выросла громадная, сильная фигура Алексея. Старуха разом бросила ухват и завизжала:
— Ой, господи-светы, да что это за беда! Перестань, Алешенька... Ну, поучил жену и буде...
— Брось, Алеша, — отозвался отец, — не видишь, нешто бабонька отходит. Давеча у нее кровь горлом хлобыстала... — Ты бы за попом лучше сходил. Трудно ей. И то: на тот свет иттить, — не котомки шить.
Илья поднялся и загородил своей фигурой больную. Алексей обернулся к матери:
— Это вы теперь, матушка, за ум взялись; не надобно, Алешенька... А кто промеж нас смуту сеял? Кто на Анну меня натравливал? Из потаскухи она у вас не выходила. Кто барином урекал?
Илья схватил зятя за руку.
— Перестань собачиться, Алексей; помолчал бы лучше,— плохо ей...
— Нет, погоди, не замай. Я матушке должон всю правду сказать. Кто по деревне языком чесал: досталась, мол, моему сынку баринова полюбовница, объедки бариновы, падаль в нашу избу кинули...
— Да ведь, Алешенька, что люди бают, то и я. И впрямь обидно, — за тебя всякая девка замуж пойдет, а тебе с баринова двора...
— Молчи! — закричал Алексей, хлопнув кулаком по столу, и страшен он был в эту минуту.
Мать взвизгнула и замолчала. Алексей припал к печке грудью.
— Анна, — сказал он с тоскою, — Анна...
Отстраняя рукою Илью, он жадно глядел в темноту. Анна подползла к краю и со стоном упала мужу на грудь, шепча бескровными губами:
— Алеш... прости... я его... барина... видит бог... как люта зла... как дьявола боялась...
Прижавшись грудью к печке, большой сильный человек рыдал, как ребенок.
— Аннушка... зверь я лютый... проклятущий... Прости меня... Нe терпело сердце, не мог я... Мать пилит, люди смеются, а я дурак, слушаю, и сердце защемит обидою. Николи не скажу теперь тебе ни слова. Позабуду все.
Он всматривался в ее лицо и вспоминал.
Вот ее привезли в Постоялиху, на барский двор, худенькую, голубоглазую девочку, а пьяный барин Николай Иванович расхвастался гостям и матери: — "Подарила мне, вишь, девчонку сама Алевтина Ивановна для моей забавы".
И забавился. А после, как надоела, женил на ней своего холопа Алексея Данилова. Привезли в избу смирную слабосильную девочку на муку мученическую. Мать за позор барский корит, за слабосилие корит; слушает Алексей мать, вспоминает барина и бьет смертным боем. Вечером бьет, а ночью целует, прощенья просит, — жалко. И тянет к ней, и противна она. Так, почитай, семь месяцев промучились.
— Ступай, Акулина, за попом, — заговорил старик.— Нешто не видишь: отходит бабонька. Твоих это рук дело, язва. Грызла, что ржа железо, болезную.
Он один заступался за Анну и частенько прятал ее от разбушевавшегося сына.
Вдруг руки Анны разжались, и голова бессильно упала на грудь мужу. Она начинала судорожно икать.
Илья точно остолбенел. С ужасом прислушивался он к хриплому дыханию сестры, потом вспомнил, что должен во что бы то ни стало днем вернуться домой, на праздник, и эта мысль железом сжала его сердце.
Алексей поднял жену и как перышко отнес ее на лавку.
— Отходит, — сказал Максим.
У дверей толпилось несколько соседок. Старуха Данилиха убежала за попом. На пороге выросла нескладная высокая фигура семнадцатилетнего Игнатия, брата Алексея.
К нему обернул бледное, перекошенное злобой лицо Алексей. Оно было страшно. Широкая грудь вздымалась; из-под взлохмаченной гривы русых волос смотрели звериные, волчьи глаза. Алексей поднял руку.
— Эй, брат Игнашка, кто отплатит за ее смерть? Сказывай!
Игнатий молчал. Илья ступил шаг вперед.
— Может, жива еще, — прошептал он.
— Померла, — отозвался Максим и стал искать медные пятаки, чтобы наложить Анне на веки.
Алексей отстранил рукою Илью и пошел к двери. Перешагнул порог, в сенях взял грабли и лопату и зашагал к барскому дому, не слушая, как ему сзади кричали, что барин освободит его от работы по случаю смерти жены.
И только на дороге, вблизи барского дома, он поднял богатырский кулак и потряс им в воздухе, крикнув:
— Отплачу я тебе, проклятому кровопивцу, дай только время!
В стороне от дороги виднелись строения барской усадьбы: дом с широкими террасами, неприветный и оголенный среди усыпанного песком двора. Позади тянулся сад.
Из людской избы направлялось необычайное шествие: мужчины и женщины правильной колонной подвигались к саду, закинув на плечи грабли и лопаты.
Они пели, но в пении этом было что-то странное, точно звуки вылетали у людей сквозь сомкнутые зубы. Во рту у певцов были какие-то палки, прикрепленные к голове особыми цепочками.
Это крестьяне шли на барщину убирать сад, а "для веселости" пели; чтобы не есть поспевшую клубнику, они были взнузданы палками-намордниками.
Когда Алексей подошел к работникам, приказчик взнуздал и его. Он покорно дал надеть на себя аппарат пытки, и только рука его, сжимавшая лопату, дрогнула, да глаза блеснули огоньком.
4
Весь сад в Ельцах был залит огнями иллюминации; по озеру двигались разубранные цветами лодки, а над темной его гладью взвивались ракеты.
В нижнем этаже, в столовой и буфетной, сновали с блюдами лакеи; во втором этаже, на хорах пышной залы, дворовые музыканты настраивали инструменты для танцев.
Еще с вечера Алевтине Ивановне и двум. ее дочерям Катеньке и Сонечке обкладывали лица мясом парного теленка "для нежности кожи", а в день праздника три горничных затягивали их в корсет и "впускали" ножки, забинтовывая их плотной орденской лентой, в непомерно узкие туфли.
Николаю было бесконечно весело в этот день. В полутьме кулис ему улыбались синие глаза Маши.
Отдернули занавес... Все было хорошо; пьеса шла гладко, и Маша всех восхищала своею простотою и задушевностью. Хорош был и Илья. Только голос его в конце пьесы дрогнул, и вместо смеха в нем прозвучало страдание.
Илье бешено аплодировали. Он вышел к рампе и поклонился.
— Нет, кланяется совсем как человек нашего круга! — сказала громко Анна Ивановна Анненкова, одна из первых богачек и аристократок Москвы, к голосу которой все прислушивались. — И как это ты, мать моя, Алевтина Ивановна, его обучила манерам?
Но еще больше удивления вызвал Илья, появившись в голубом кафтане прошлого царствования и прочтя на чистейшем французском языке монолог из Корнеля.
Илья, учившийся вместе с Николаем, получил одинаковое с ним образование и хорошо знал языки.
Ему громко аплодировали и дамы шептали:
— Очень мило! Жантильно!
— Как он красив!
— Неужели это — крепостной?
Красивое надменное лицо Алевтины Ивановны сияло. Она сказала с достоинством:
— Я моих людей обучаю всяким художествам. Они у меня большие мастера и в поварском деле, и в живописном, и в музыке. И актеры есть знатные.
Анна Ивановна пробасила:
— Это все польза хозяйству. Не посылай только, мать моя, своих крепостных учиться к немцу слесарному ремеслу: от своего вора потом не спасешься. Всякие замки отопрет с секретом. А этот у тебя жантильностью да французским произношением многих наших не только уездных, но и губернских лоботрясов за пояс заткнет!
К ногам Ильи вдруг упало несколько роз. Над креслами поднялась неистово аплодирующая молодая девушка с массой огненных локонов над красивым капризным лицом.
— Поликсена! — шепнул Яков сидящему рядом с ним уже переодевшемуся Николаю. — Она кажется, не делает различия между мною и моим крепостным. Вчера она бросала розы мне...
Анненкова пробасила бесцветному, затянутому в мундир семеновца, второму сыну Алевтины Ивановны, Ивану:
— Жан, с такими манерами этой рыженькой княжне Хилковой не поймать мужа. Поди-ка, невелико у нее приданое?
Представление кончилось. Рампа потускнела. Гости собрались любоваться фейерверком на озеро. Алевтина Ивановна томно обронила молодому помещику-соседу Николаю Ивановичу Пономареву :
— Руку. В этакую ночь утешно мне с сердечным другом на "Остров Муз" в гондоле плыть... А ты, шалун, чуть я глаза вела, уж и загляделся на Машку? Давно ли от меня Анютку получил?
Она встала и оперлась на руку щеголеватого молодого человека, давая этим понять, что и другие могут идти. Из зеленой бездны сада навстречу имениннице грянул хор :
— Многая лета! Многая лета!
С озера двинулись к дому. В зале их встретил домашний оркестр, и по навощенному паркету закружились пары. Утомленная танцами Алевтина Ивановна отдыхала в кресле под пальмами зимнего сада. Емельян, обносивший гостей мороженым, фруктами и прохладительными напитками, споткнулся — расплескал бокал. Брызги лимонада попали на платье сидевшей рядом с Алевтиной Ивановной дамы.
— Сходишь поутру к Касьянычу, — сказала Алевтина Ивапокойно и отвернулась, продолжая начатый разговор с губернатором. Емельян побледнел.
— Слушаюсь, — прошептал он, понимая, что на завтра его ждет порка конюхом Касьянычем и чувствуя, что сегодня у него все валится из рук: ведь на ночь глядя мать пошла с маленькой сестренкой проститься с умершей Анной.
Поздно ночью Николай вернулся с бала в свою комнату, в верхнем этаже возле детских и классных комнат. Рядом поместили Якушкина. Якушкин еще не приходил, и было тихо.
Навстречу Николаю из темноты поднялась высокая фигура Ильи.
— Где ты был? — спросил Николай. — Я тебя везде искал.
— Зачем?
Голос Ильи звучал резко.
— Да что с тобой, Илья? Опять ты чувствуешь ко мне отчужденность? Почему? Ведь мы с тобой почти братья. Мы
и учились вместе, и играли в детстве, а когда выросли, мечтали о светлом будущем России. Разве ты не веришь, что когда в России будет новый строй, — нас не разъединят никакие светские условности?
В лунных лучах Илья казался особенно бледным. Он медленно и раздельно сказал:
— В то время, как здесь танцуют и смеются, — в Постоялихе на столе лежит моя сестра, убитая мужем за то, что ваша мать продала ее барину, а барин ее опозорил... Сестра лежит на столе, а мы с Емельяном должны здесь забавлять господ.
Николай поднял руки, как будто защищаясь от удара, и бормотал:
— Что ты говоришь? Страшно то, что ты говоришь...
— Э, ну, — грубо вырвалось у Ильи, — пока молоды, вам и стыдно, и страшно, а войдете в лета, — будет привычно! Вот сейчас ты говоришь, что любишь Машу, а что ей дашь? Может, как тот, Пономарев, мою сестру...
Николай вспыхнул.
— Молчи! Как смеешь! Ежели бы я мог подумать, я бы умер от стыда... Лучше смерть, чем Машу обидеть... Да и знаешь ты, что я — масон, а у масонов устав не позволяет быть бесчестным.
Николай, как и большинство молодых людей того времени из аристократии, принадлежал к тайному обществу франк-масонов — свободных каменщиков, занесенному в Россию из Германии. Первоначально, случайно занесенное в Елизаветинскую эпоху, масонство было, по-видимому, модной забавой праздной знати. Таинственная обрядовая сторона масонства привлекала умы, не довольные окружающей обстановкой, ищущие выхода из затхлого уклада жизни и общества, и когда масона спрашивали, какие задачи ставит его орден, он обыкновенно отвечал:
— "Масонство видит во всех людях братьев. Цель его может определиться так: изгладить между людьми предрассудки каст, условных различий происхождения, мнений и национальностей; уничтожить фантазии и суеверие; искоренить международные вражды и бедствия войны и сделать таким образом из всего человеческого рода одно семейство братьев, связанных узами любви, познаний и труда".
Но, по словам современника, в масонстве Александровской эпохи "бездействие нашло убежище против скуки, и шампанское заставило забыть ничтожество цели этих собраний".
— Я масон и свято чту заветы масонов, — сказал гордо Николай.
Илья усмехнулся.
— Может быть, ты уверен, что чтишь; и ваши речи, ваши песни говорят об идеях равенства и свободы, но вспомни, что говорит жизнь. Возьми любого масона, воздыхающего о братстве народов, и предложи отнять у него рабов, и любвеобильный вольный каменщик обратится в самого закоренелого крепостника. Масонство — мода для людей так называемого хорошего общества, и только! Вот потому-то я и говорю, что для тебя Маша — крепостная девка — забава. Он тряхнул головою.
— И я люблю Машу! Да что там: будет счастлива с вами, барин, и на том спасибо. Ваша маменька изволит забавляться,— продолжал Илья со злобою. — На меня внимание обратили... Одного Парамонова, вишь, ей мало. Меня про запас держит. Проходили мимо меня, как я, по их приказу, гостям картинную галерею показывал, ручкой поманили, шепнуть изволили: — "А ты на холопа не похож... Придешь, как позову, на ночь мне стихи почитать... Люблю на сон грядущий возвышенное слушать"... Это ли еще не барская ласка!
У Николая вырвалось с рыданием:
— Я... ненавижу ее!
Он опустился на кресло и закрыл лицо руками.
— Илья... я выпрошу у нее тебе вольную...
Илья засмеялся.
— Где там выпросить! Ведь я — домашний Рафаэль! Мною хвастаться перед соседями можно. Разве таких дорогих холопов отпускают? А ежели и согласится, — семью мою отпустит ли? А ежели и семью мою отпустит, других холопов, по всей России, отпустит ли? Всю Россию, барин, тебе не облагодетельствовать!
— Не говори так, Илюша. Ежели я стану на ноги и отделюсь, всех своих крепостных на волю отпущу, а Россия, Россия, верь, будет свободная... И время это близится... наша рать растет!
Пришел Якушкин.
Якушкин с расстегнутой грудью, сбросив мундир, стоял у окна и говорил:
— Царь для меня давно перестал быть личностью священною. Когда в 1815 году я вернулся из-за границы, полный восхищения просвещенными странами Европы, — я видел царя, о котором всюду кричали, что он — ангел. Моя дивизия вернулась морем и высадилась в Ораниенбауме. Мы слушали благодарственный молебен по случаю благополучного возвращения. Вокруг нас была несметная толпа. И полиция нещадно била народ, который пытался приблизиться к выстроенному войску, среди которого был царь. И император, обожаемый народом монарх, гуманность которого должны были прославлять все страны, бросился сам с обнаженной шпагой за переходившим улицу мужиком. Тогда мои товарищи-офицеры, стыдясь, отвернулись от любимого царя. И вчерашний кумир стал для нас тираном.
Якушкин провел рукой по лицу. Он был очень бледен.
— А потом, — продолжал он, — не трудно было дойти до мысли об убийстве тирана, который, решив дать конституцию Польше, сказал, что Россия ее недостойна, так как русский народ еще не дорос до свободы. И бросил Россию в лапы временщика Аракчеева, с его железною дисциплиною, системою управлять страною при помощи шпицрутенов* с идеей обратить ее в военный лагерь. Кто дал право временщику править Россией? Разве ныне не всякий честный человек, не поехавший на поклон к Аракчееву в его Грузино,** признается неблагонадежным? А военные поселения ? По воле царя, вернее, Аракчеева, крестьянам этих поселений было объявлено, что их имущество им не принадлежит, что и они, и их дети-кантонисты будут исполнять обязанности по военной службе, а вместе с тем работать в поле, но не для себя, а для полка. По воле Аракчеева, старикам насильно брили бороды, а кто не соглашался, того забивали палками. Ах, я опять подвожу итоги тому, что знает вся Россия!
(* Палки — по-немецки шпицрутены.
** Имение Аракчеева в Новгородской губернии).
Якушкин помолчал и глухо продолжал:
— И вот у меня явилась мысль убить царя. Этого ты, пожалуй, не знаешь, Николай. Дело было вечером, в конце семнадцатого года, на собрании у Александра Муравьева. Тогда я сказал: "Я решился без всякого и жребия принести себя в жертву и никому не уступлю этой чести". — Но я должен был уступить обстоятельствам. И я не убил... Товарищи отговорили меня. Мне сказали, что я гублю Тайное Общество при самом его начале. Меня назвали легкомысленным. Но мне хотелось дела, а не мечтаний, и я заявил, что больше не принадлежу к Обществу, потому что оно бездейственно. И я ушел, но, конечно, только формально. На самом деле, я по-старому присутствовал на собраниях и душою был с товарищами. А теперь...
Он оглянулся. На софе мертвым сном спал Илья, измученный пережитыми волнениями, ночною дорогою в Постоялиху и работой.
— Мы так смело толкуем при нем, — сказал Якушкин.
— Я тебе уже говорил, что он все равно, что брат мне, — горячо отвечал Николай.
Якушкин задумчиво смотрел на поля с налившимся колосом.
— Земледельческая Россия! Отсталая страна! Всюду темнота, гнет, закоснелость народа, рабство, жестокое обращение с солдатами, лихоимство, грабительство... Где же тут место для уважения к человеку? И понятно, что Россия плетется в хвосте других стран. Ведь за границей нет ни барщины, ни плетей, а только свободный труд может дать расцвет промышленности. И я добиваюсь для своего Жукова свободного труда землепашцев.
5
Наступили будни, гости разъехались. Пономарев остался еще в Ельцах, отправив мать в Постоялиху вместе с Поликсеной Хилковой. Утром четвертого дня собрался уезжать и Якушкин. С ним ехал и Николай Толстой. Перед отъездом Николай зашел проститься к матери. Он застал ее, как и всегда в утренние часы, в большой белой зале с высоким лепным куполом. Она сидела в кресле на верхней площадке возвышения, на ступенях которого поместились мелкопоместные дворянки и приживалки, а внизу, как часовые, стояли два негра.
Перед Алевтиной Ивановной горничная держала зеркальце с серебряной ручкой: позади стоял дворовый парикмахер со щипцами и читал про себя молитву царя Давида об укрощении строптивых сердец. Возле ног Алевтины Ивановны, на скамеечке, сидел Пономарев и томным голосом читал французские стихи:
Дитя заснуло под кустом,
И окружили мы кольцом
Его, боясь вздохнуть,
Чтобы дыханьем уст своих
Зефир от глазок голубых
Не мог бы сон спугнуть...
— Что может быть деликатнее и жантильнее французских стихов? — прошептала Алевтина Ивановна.
Николай хотел подойти к матери, но в это время маленькая дверка неподалеку от ступеней отворилась, и из глубины узкого коридорчика показался приказчик Липат Рысь, с рыжей жидкой бороденкой и узкими бегающими глазками; он подталкивал вперед несколько дворовых, мужиков и баб.
Первая баба, как вошла, так и упала в ноги сидящей на кресле барыне.
— Сударыня... голубушка... смилуйся... утят, ей богу, не по моей вине коршун всех перетаскал.
— От белой египетской утки, барыня, — почтительно подсказал Рысь.
— Это та, с хохолком, что мне подарил Николай Иванович ?
— Точно так, сударыня, которую вы изволили на пруду из своих ручек кормить...
— Мерзавка! — закричала Алевтина Ивановна, и ее мягкий голос вдруг стал сразу грубым и резким. — Да ведь я мечтала развести эту породу!
Баба валялась в ногах и протягивала барыне что-то, завернутое в вышитое полотенце.
— Это что еще? — строго спросила Алевтина Ивановна.
— Вчерась было воскресенье... — вырвалось у бабы среди рыданий, — о здравии твоей милости просфору вынула...
На момент воцарилось молчание.
— Принять, — раздался надменный голос барыни. А за просфору заздравную ей половину сбавь: вместо пятидесяти двадцать пять. Кто там еще? Чего ревешь? Чего она, Рысь?
— Девку с парнем поймали в саду. Не во гнев твоей милости будь сказано, в обнимку сидели и разные речи любовные говорили.
— Без моего согласия в моем саду шашни завели? А ну, бесстыжая, замуж захотела? Жени их, Рысь, прикажи попу,
Только выбери для девки вдовца постепеннее, а парня в дом к вдове, — остепенила бы.
Николай сделал шаг вперед.
— Мамаша, — сказал он по-французски, — умоляю вас, не наказывайте их, пощадите!
Рука Алевтины Ивановны крепко сжала ручку кресла.
— Что? — резко сказала она. — Мне кажется, сначала нужно поздороваться с матерью.
Николай был ее нелюбимым сыном. Она о нем думала всегда:
— Неласковый, угрюмый, и подойти-то как следует к людям не умеет; льнет к хамам; в свете мешок мешком; всегда у него все выходит некстати; никогда не сделать ему карьеры...
Николай спохватился:
— Добрый день, дорогая маменька... Как изволили почивать? Как ваше здоровье?
Она молча протянула ему руку для поцелуя и, когда он поклонился, как будто нечаянно провела рукою по щеке. У Николая на щеке осталась багровая полоса от ее бриллиантового перстня.
— Неловкий! Агашка! Табакерку! Увести виновных и наказать, как велено! Что тебе еще, мой друг? — нетерпеливо спросила Алевтина Ивановна.
— Я пришел просить вас, мамаша, позволить мне проехать на несколько дней в Жуково к Якушкину, — проговорил Николай.
— Ступай, только смотри, лошадей мне не загонять...
Она не успела докончить, как в залу без доклада ворвалась княжна Поликсена.
Одежда ее была в беспорядке; волосы растрепаны.
— Что это значит? — спросила Алевтина Ивановна. — Откуда вы? И что случилось? В таком виде...
— Прошу меня извинить, — проговорила прерывистым голосом Поликсена. — Я знаю, что мой вид ужасен. Но я потеряла шляпу и растрепалась на пожаре... Там все, все сгорело!
— Какой пожар? Что сгорело? Где сгорело?
— Постоялиха... Там все, все сгорело! Матушка Николая Ивановича в постели в истерике, на погосте у батюшки, а я, пока там хлопочут, бросилась в крестьянской телеге сюда и все платье вымазала в дегте!
— Дитя мое, неужели вы приехали одна?
В голосе Алевтины Ивановны слышалось негодование.
— Одна, ночью, в крестьянской телеге...
— С мужиком... Вы не беспокойтесь, Николай Иванович, ваша матушка невредима, и собак ваших, всю охоту вовремя спасли.
Пономарев вскочил, побледнев и, вдруг, переходя,от томной французской декламации к грубой русской речи, выругался:
— Э, к черту собак! Дом-то, дом спасли ли? Службы?
Поликсена развела руками:
— Все сгорело... дотла.
— Это поджог! — заметался Пономарев, — погодите, дьяволы, я найду поджигателя! Я им пропишу! Княжна, да скажите, бога ради, что уцелело?
Она подумала.
— Кажется, маленькая оранжерея и скотный двор. Ах., ужас, ужас! Скот ревет, огонь рвется наружу, дым и это пламя... точно огненные мосты, с крыши на крышу... Там кого-то поймали, связали какого-то мужика...
Пономарев кричал:
— Властей! Я приведу солдат! К губернатору! Надо расследовать! — И вспомнив о хорошем тоне, понизил голос: — Какие убытки! Ах, боже мой, какие убытки !
— Мы сейчас же пошлем к губернатору,— заявила Алевтина Ивановна. — Но вам не следует так горячиться, мой друг. У меня теснота в голове. Вы успеете навести следствие. А сейчас я вас прошу, слышите, я прошу успокоиться и остаться у меня две недели.
— Но ведь я должен разобрать и...
— Разберут и без вас, и за это берусь я, а что касается убытков, о, мой друг, не заставляйте меня просить вас еще раз... Вы не будете жалеть... они вас не коснутся... Ну, и ежели я так хочу... Сейчас я узнаю, что вам дороже, я или усадьба?
— Но... моя матушка...
— Матушку вашу мы перевезем сюда...
Алевтина Ивановна вдруг вспылила:
— Ежели вы не исполните моего желания, то можете больше не приезжать в Ельцы...
Пономарев подумал и сказал:
— Покоряюсь...
— Агашка, Марфа, ступайте за Иваном Николаевичем. Сейчас бы шел ко мне в спальню.
И выплыла из залы; поддерживаемая под руки приживалками. Пришел средний сын с прилизанными височками и почтительностью во всей фигуре.
— Что прикажете, маменька?
— Уйдите все; останься у меня один, Жан.
И когда все ушли, она не допускающим возражения тоном сказала:
— Ты у меня счетчик; все подсчитаешь аккуратно. Сейчас же поезжай в Постоялиху, — там пожар, сгорела усадьба бедной Марьи Васильевны. Подсчитай убытки, узнай, что сгорело, и привези к нам от священника Марью Васильевну.
Она помолчала, раздумывая, и потом снова продолжала:
— С приказчиком в Постоялихе столкуешься, разузнаешь всё, да распорядишься, чтобы за мой счет все обстроили — усадьбу Пономаревых, в две недели, слышишь, в две недели, да смотри, все, как было, точнехонько...
— Но, мамаша...
— Молчи. Чтобы через две недели, когда Пономаревы вернутся домой, им в дом было утешно войтить. Будто пожара и не было. Слышал?
— Слушаю, маменька...
— Властей проси, к губернатору сам съезди, скажи, я прошу. Да прислал бы чинушек своих с солдатами, хорошо расследовали бы, от чего загорелось, какой такой там мужик поджег. Ежели что не пресечь в начале, потом ничего не поделаешь. Люди хитры и злы.
Она прошептала, вздыхая:
— Как он обрадуется, когда увидит свой кров восстановленным!
И сказала громко:
— Слушай, Жан, торопись и не жалей денег.
Иван вышел. В диванной он столкнулся с Николаем и Поликсеною и услышал, как брат спрашивал княжну:
— Пожалуйста, припомните, кого поймали? Не слышали ли вы случайно имя?
Поликсена пожала плечами.
— У всех этих мужиков похожие имена. Разве я могу запомнить? Я только видела, большой-большой и борода рыжая...
У окна стоял Илья, прижавшись лбом к стеклу. Это он просил Николая разузнать о пожаре у Пономаревых.
А княжна продолжала болтать.
Николай слушал рассеянно. Он чутко ловил ухом топот лошадиных копыт. Кто-то остановился у малого подъезда, и через несколько минут в диванную входил один из пономаревских дворовых, приехавший верхом.
Поликсена, увидев его, хлопнула в ладоши:
— А я первая! И уже все успела рассказать!
Верховой сообщил, что барыня Марья Васильевна, наконец, заснула после истерики, и что поджигатель арестован.
— Кто такой? — спросил Николай.
Илья замер.
— Алешка Данилов. Он и признался. Смертным боем били.
6
Осень была ранняя. Сад в Ельцах уже в начале августа стал желтеть. В кленовой аллее розовые и алые листья казались пышными цветами; и воздух в просветах, пронизанный солнцем, был золотой.
Рожь во многих местах сжали и принялись за яровое; по болотцам, в мочилах, лен издавал резкий запах; под окнами зардели грозди рябины. Ночью на гумнах слышались мерные звуки цепов; бывали утренники.
По праздникам толстовская дворня хаживала по грибы и ягоды.
Случилось раз в праздник выбраться и Емельяну.
Он пробирался между березовой зарослью и "лелекал", думал вслух, нараспев протяжно повторяя:
— Ой, вы, ветры, ветры буйные, ты, травушка шелковая... Леле! С кем я горе стану горевать, с кем стану век вековать... Леле!
— А со мною! — прожурчал чей-то свежий голос, и женские руки закрыли ему глаза.
— Грунюшка! Да как же ты здесь случилася?
— А сердце сердцу весть дает!
Перед Емелей стояла дворовая, "вышивальщица", и смотрела на него ласковыми черными глазами, и глаза эти смеялись, как смеялись полные алые губы.
— Экая ты постановная, — залюбовался на девушку Емельян. — Да и руки у тебя золотые, — за что ни возьмешься.
— Так что же не берешь меня замуж? — спросила задорно Груня. — Я сирота круглая, помехи нет, а барыню упросить можно через барчуков... Ай, гляди, груздок какой! Ранний!
Емельян поднял груздь и положил ей в корзину, потом сел на кочку и серьезно сказал:
— Через три дня барин Миколай Миколаич уезжает в полк; Яков-то Миколаич, пока что, остается. Он у барыни любимый сын. Хочешь, скажу, чтобы барыню попросил?
Груня ударила его травкой по лицу:
— А коли не хочу?
— Твое дело. Неча было и заманивать. А теперь ломаешься. Эх, Груня!
Он отвернулся.
Груня положила ему руку на плечо.
— Дурачок ты, и впрямь, как я погляжу, дурачок. За что мне тебя обманывать? Сказано, мы с тобою два орешка, что вместе срослись — не разнимешь. Нешто разрубить? Тихий ты, поешь хорошо... про лес, про траву, про речку... Так бы и слушала век. Добрый ты, не дерешься, и сказок много знаешь. С тобой не заскучать. Станешь что сказывать — всему верю. Хитрости в тебе нет. Ты и маленьким такой был: завсегда на улице за меня заступался, как меня ребятишки били.
— Аль ноне попросить у барыни о свадьбе? — сказал Емельян раздумчиво и вдруг сам испугался. — Нет, не гоже... Давеча Рысь от нее в буфетную пришел, туча-тучей, и казачка Миколку ни за что велел выпороть. Сама-то, слышь, даже на него растопалась, на Рыся. Чем-то не угодил.
— Эва, чем! Да известно, Пономарев не угодил, ну, и все виноваты, кто под руку подвернется. У нас горничная Малашка сказывала... Перед Малашкой-то она не стесняется. Кричит на Пономарева треклятущего: "Я вам дом выстроила, а вы недовольны. Ах, ах! Хрену!"И залилась соловьем... Сказывали, Пономарев обиждается, что у террасы на колоннах не та резьба резана...
— То-то Пономарев вчерась уехал до ужина.
Они помолчали.
— Я тебя, Грунь, поучить читать хотел. Меня Илья научил. Я тебе какую хошь книжку разберу и даже мелкую печать смекаю. И по писанному маленько. Только сам еще писать не умею.
— Ладно, это после, когда...
— И то. Гляди, скоро темно будет. Домой пора. Лукошки-то у нас пустые... вот так дело! Ну, прощай!
Груня крепко поцеловала его в губы и убежала. Каждый пошел своею дорогою.
Стемнело. Алевтина Ивановна, кутаясь в турецкую шаль, шла по кленовой аллее от озера к дому. Она тяжело опиралась на руку Ильи и говорила ему томно:
— Одеваешься плохо, Илюша. Из домотканого сукна казакины носишь, точно вся дворня. Аглицкого сукна ужли у меня не хватает? Я таланты всегда отмечаю и... поощряю.. А ты у меня отменно хорош...
Илья молчал. Барыня все сильнее опиралась на его руку.
— Ты можешь понять всю неизреченную красоту Дианы*, когда она показывает свой печальный лик над зеркалом вод. Сия ночь для влюбленных, мой Рафаэль...
(*Луны — на вычурном языке того времени. Диана — богиня древних римлян).
Она вздохнула, страшная в своей дерзкой красоте. И когда она склонилась к Илье, ему чудилось, что это она говорит Пономареву:
— Возьми, мой друг, девчонку Анну, потешься...
И он ненавидел ее.
— Розы ждут соловья, мой Рафаэль...
У Ильи невольно резко вырвалось:
— Весна давно прошла, и соловьи готовятся к отлету.
Алевтина Ивановна не заметила насмешки. Она шептала:
— Завтра же велю принести для тебя несколько костюмов покойного мужа. Как ты будешь красив в светло-голубом фраке! И парикмахер должен изменить твою прическу. У тебя такой прекрасный лоб. Ах! — вскрикнула она и опустила голову на его плечо, — мне показалась лягушка... А это веточка от ясмина...
Илья молчал.
— Ужли ты, мой друг, страдаешь гиппохондрией? Погоди, шалун, я тебя вылечу... Известна ли тебе книга "Утренняя Заря, служащая продолжением Вечернего Света"?* Нет? Там ужасти как хорошо сказано про меланхоликов, и сочинитель их называет "земляными":
Меланхолик злобен, тих,
Полон страха и печали,
Скуп и бдящ в трудах своих;
Что б ему ни возвещали,
Он не верит ничему.
Что понравилось ему,
Хочет, всем чтоб нравно было.
Цвет земли — лица их цвет,
Гнев, не жалость в нем живет,
Лесть ему, коварство милы...
Ужли же ты таков?
(*Издание 1780 г.)
Илья молчал, чувствуя, что погубит себя, если скажет хоть слово.
— Ты слишком робок... Смотри, — указала она кончиком веера на белую статую, облитую лунным светом, — вот покровитель влюбленных — Фальконетовский мальчишка*. Кому этот шалун-купидон ни грозит пальцем?
* Модная в то время статуя Амура, работы художника Фальконета.
Она вздохнула.
— Ты сегодня придешь ко мне попозже с книгами — читать на сон грядущий. Малашка проводит тебя ко мне в спальню.
Илья не помнил, как он довел Алевтину Ивановну до террасы.
Она легла в постель, велела принести зеркало, перебрала больше дюжины разных "корнетов" (чепцов), стараясь, чтобы были к лицу ленты, и спросила Малашку, хороша ли она.
Малашка всплеснула руками:
— Ах, сударыня, лучше даже барышнев!
— Дура. Не твоего ума дело судить моих дочерей. Они красавицы. Там в дверь никто не стучит?
Малашка побежала к двери.
— Никак нет, барыня.
— Почему он медлит? Из робости...
Алевтина Ивановна резко сказала:
— Ступай к Илье!
— К Илье? — удивилась Малашка.
— Ну да, к Пегашеву Илье, и спроси, почему он не идет читать. У барыни, мол, бессонница, к себе требуют с французской книжкой.
— Слушаюсь, сударыня, я мигом!
Малашка вернулась, смущенная, как всегда, когда не удавалось выполнить поручения.
— Ну?
— Не идет он ни в какую..
— Как не идет?
— Он говорит: брюхо болит.
— Пошла вон, дура! — крикнула Алевтина Ивановна и забилась в истерике.
7
Алевтина Ивановна всю ночь не спала, нюхала хрен и не отпускала от себя Малашку, а наутро приказала, чтобы Илья принес ей ее портрет, который он пишет.
Пришел Илья и поставил портрет перед барыней. Она смотрела на него в лорнет.
Портрет изображал Алевтину Ивановну во весь рост, в палевом платье тяжелого шелка с длинным шлейфом. Это была в полном смысле слова красавица, хотя ей было уже около 50 лет, но от взгляда ее великолепных надменных глаз становилось жутко.
— Царица! — вырвалось подобострастно у Малашки.
— Пошла вон, — равнодушно отозвалась барыня. — И никого сюда не пускай. Я больна.
Они остались вдвоем. Илья ждал. Вдруг у Алевтины Ивановны вырвалось гневно:
— Это ты что, а?
— Чего изволите?
— Видно, малевал его ночью, когда я за тобою посылала, чтобы ты мне прочел занимательную книгу...
— Я писал этот портрет, сударыня, когда вы мне позировали прошлый раз, и вы изволили одобрить. А не пришел я по причине болезни, как докладывал вашей милости.
— Врешь! — вскипела барыня. — Ты с тех пор подрисовал глаза. Ты демона в моем лице хочешь изобразить, дабы враги мои видели и радовались... ты... ты...
Она задыхалась.
— Слушай, ты сейчас же мне изменишь глаза, в них должно быть выражение ангельской доброты и кротости... Слышишь?
Илья не шевельнулся.
— Прикажите другому живописцу сделать ваш портрет. А я что вижу, то и пишу.
Илья точно сорвался с цепи. Он закричал:
— По вашему приказу я к полотнам крепостных ваших, не заслуживающих никакого внимания, французские подписи приделывал; картинную галерею фальшивыми Рубенсами да Тицианами убрал; по вашему приказу лучшие свои картины калечил: девушку ли деревенскую изображу среди полей, — велите подрисовать левретку-собачку, а вместо платка ей шляпку да букли парикмахерские вывести. Не могу я больше!
Алевтина Ивановна приподнялась.
— А бесчестить меня можешь, фуриею греческой выставлять!.. А Анютку, сестру свою, в церкви, в виде ангела-херувима выставлять можешь! Подлую распутницу, хамку, в виде ангела!.. Ах!
Она в ужасе отшатнулась. Илья поднял вверх руки и закричал, полный злобы и страдания:
— Анну, сестру мою... мученицу... не сметь так называть!
Алевтина Ивановна замерла, но это был один только момент. В следующий момент она схватилась за сонетку* и потянула шнурок. Раздался продолжительный звон; в комнату вбежала Малашка.
(*Звонок.)
— Рысь... Рысь... — хрипло кричала барыня, а звонок все продолжал надрываться.
Перепуганная Малашка побежала за приказчиком, который в этот утренний час ожидал в передней обычных приказаний от барыни.
— Рысь... — прошептала Алевтина Ивановна побелевшими губами, — сейчас же Илью на конюшню... слышишь?
Лицо Рыси было непроницаемо. Он ничуть не удивился, только спина его еще больше согнулась, и он угодливо спросил:
— К какому конюху сподручнее его определить прикажете?
Алевтина Ивановна закричала в гневе:
— В кнуты его! В кнуты, а не в конюхи! Всыпать ему в конюшне... Ха, ха! А это — вон!
Она схватила с ночного столика ножницы, изо всей силы воткнула их в лицо портрета и полоснула по всему лицу.
— На конюшню!
Даже Рысь на минуту остолбенел. Он не мог понять, как это Илью, друга барина Николая Николаевича, положат на солому и станут сечь...
Но потом в душе вспыхнуло злорадство.
— Пожалуйте на конюшню, — сказал он с шутовской почтительностью, — а не то, хе, хе, хе, придется и под белы ручки повести.
Илья не шевелился. Ему хотелось кричать, размозжить кулаком лицо приказчика. Но опытный Рысь всегда имел наготове веревку и теперь забросил ее на Илью. Два дюжих лакея скрутили ему назад руки.
В полутьме конюшни четко темнели деревянные загородки. За ними слышалось хрустение прожевываемого свежего сена и стук лошадиных копыт. Пахло конским навозом, сеном и дегтем.
В углу, на соломе, лежал Илья ничком, полуголый, скрученный накрепко по рукам и ногам веревкой, а на ногах у него сидело два дюжих парня.
Над Ильею стоял с плетью в руках помертвевший от ужаса Емельян.
Рысь был в головах. Он смотрел и улыбался.
— Прикрутили? Так... На правую ногу ему напирай, Ванятка, понатутужься, потрудись...
— Да я и то, Липат Липатыч, стараюсь.
— Чай, тебе не впервой. Ты не Емеля; приучайся, Емельян, на то ты и образованный: бойко читаешь книжки. Братец тебя грамоте учил, а ты его — уму-разуму теперь плеточкой поучишь. Оно для его же пользы, хе, хе, хе... Ишь, тело, что у барина, белое, крупичатое... Все вы мне опосля спасибо скажете...
Емельян не шевелился.
— Не могу я...
— Давай мне! — вскинулся малый, сидевший на ногах. — А ты его держи.
Он вырвал из рук Емельяна плеть, а Емельяна самого толкнул на ноги. Плеть взвилась над обнаженной спиной Ильи.
И когда она опустилась, рука Емели, державшая брата, как будто нечаянно подвернулась под эту плетку, и удар пришелся по руке.
Рысь считал:
— Р-раз, два, три! десять! двадцать... До тридцати догоните. Тридцать. На первый раз будет. Развязывайте. Емелька, натягивай на брата штаны, а вы сведите Илюшку в холодную, пока что, да глядите в оба, руки бы на себя не наложил.
Илью почти вынесли из конюшни. Он был в обмороке, но не от боли, а от стыда.
Вышел, шатаясь, и Емельян. Руки его превратились в багровые шары.
Николай опрометью бежал к холодной. Возле нее дежурил конюх.
— Отвори сейчас же, — приказал Николай.
— Да Липат Липатыч...
— Отвори, говорят тебе!
Конюх нехотя открыл дверь. Николай бросился к лежащему на лавке пластом Илье.
— Илья, — шептал он, полный ужаса и жалости, — я не знал... я ничего не знал... Ты сейчас же пойдешь со мною, и даю тебе честное слово, что я положу этому конец.
Илья не шевелился. Он плохо понимал слова Николая, смутно слышал голос его, но разобрать отдельных слов не мог. Николай его приподнял, и Илья, шатаясь, пошел за ним.
Николай сам раздел его, уложил на софу и еще долго говорил что-то, и слова его прерывались рыданиями.
Вошел Емеля с обвязанными руками и принес стакан молока. Илья выпил залпом, с закрытыми глазами, упал и заснул каменным сном.
Емельян погрозил не сгибающейся рукой в окно.
— Я Рыся убью, — сказал он раздельно.
— С ума сошел! — вырвалось у Николая.
Ночью к Николаю зашел Яков.
— Не спишь ?
— Ужли можно спать? Ты знаешь...
— Знаю, все знаю.
— Ежели его не освободить, он покончит с собою, — ведь мамаша его доведет до полного унижения и, сколь была к нему ласкова раньше, столь будет жестока потом.
Яков прищурился.
— В последнее время маменька стала обладать чересчур нежным сердцем, и через это в Ельцах воздух сгустился. И вот вместо пения Филомелы* мы слышим на конюшне пение плети, и из-за подобных экзекуций Россия может лишиться талантливого художника, а мы, братья, скоро пойдем по миру. Ах, маменька! Она купается в слезах от смерти канарейки, меж тем как при смерти слуга ее лежит!
(*Соловья).
Николай ничего не понимал.
— Я достал у Жана смету расходов по возобновлению дома в Постоялихе. Полюбуйся, — вот она. Ты подумай, ежели это будет продолжаться и впредь, наше состояние скоро все растает.
— Что же делать?
— Наложить на мамашу опеку.
— Опеку? Против матери идти?..
Яков пожал плечами и усмехнулся.
— Ежели мы не начнем действовать немедленно, Ельцы превратятся в застенок, и Рысь будет царствовать над крестьянами. Николай вспомнил руки Емельяна и вскочил:
— Нет, это невозможно! Ты, Жак, придумай, как это сделать лучше... Я не могу себе представить, она — и опека... Надо это хорошенько обдумать.
Кто-то неслышно отскочил от двери. Кто-то побежал босыми ногами; потом послышались другие торопливые шаги и задушенный крик :
— Помогите! Уби-ил!
Весь дом переполошился. На лестнице нашли Рыся, а возле него Емельяна. В темноте они катались клубком, и Рысь крепко держал в руке руку Емельяна, в которой тот зажал нож.
Емельян хотел убить Рыся в ту минуту, когда тот подслушивал у дверей Николая.
Его посадили в холодную, в ожидании суда.