IV [В публикации ошибочно поставлено VI]
Совершенно убитый тяжелым горем, прадед Никита Михайлович искал утешения в вере и молитве. Если раньше у него был серьезный характер, то теперь он стал нелюдим, молчалив, еще больше замкнулся в себя, целые дни проводя за книгами. Декабристы, переходя на поселение, получали по пятнадцати десятин земли, и многие с увлечением занялась земледелием, разводя неизвестные дотоле Сибири овощи, фрукты и даже лошадей и овец улучшенной породы. В последней отрасли особенно удачно хозяйничал Н. А. Бестужев, мастер на все руки. Еще в остроге он умудрился, не имея никаких инструментов, смастерить прекрасные часы, которые подарил А. Г. Муравьевой, впоследствии долго хранившиеся у бабушки Софьи Никитишны. Чтобы успешнее пасти своих овец, Бестужев построил себе на лугах хижинку и гонял свое стадо, не расставаясь в то же время с книжкой Тацита на латинском языке. Никита Михайлович был поселен в местечке Урике, недалеко от Читы, и тоже занимался огородничеством, разводя с большим успехом дыни и арбузы. С ним, кроме дочери, жил брат Александр Михайлович, который, благодаря тому, что был “младшей категории”, гораздо раньше должен был уехать на поселение из острога, но выхлопотал разрешение остаться в нем со старшим братом до окончания его срока и жить с ним. В доме была еще немка, гувернантка бабушки, Каролина Карловна, присланная ей ее бабкой после смерти матери. Екатерина Федоровна не имела большой возможности выбирать; мало кто решился бы в то время ехать из Москвы в Сибирь, и немка оказалась отвратительным существом, так что бедной бабушке пришлось много от нее вынести. Приехав в Сибирь, эта особа влюбилась в Никиту Михайловича и всячески старалась привлечь его внимание, надеясь, что он в конце концов на ней женится. Но тот даже не замечал ни ее, ни ее проделок, всецело поглощенный своим горем и она всю досаду и злобу за свои неудачи вымещала на бабушке. Она ее всячески преследовала, щипала и тиранила. У бабушки Софьи Никитишны были чудные, густые и длинные волосы, и любимым занятием этой отвратительной женщины было, причесывая ее по утрам, систематически каждый день вырывать по пряди волос. Но бабушка, которой было всего девять лет, потихоньку плакала, скрывая свои мученья от отца. Она так любила его, что не хотела увеличивать его горя, прибавляя новые заботы. Эту любовь к отцу она сохранила на всю жизнь, с глубоким уважением и нежностью относясь к его памяти и ко всему, что его касалось. Никита Михайлович сам занимался образованием дочери и передал ей ж свою страсть к книгам, и свою глубокую веру и религиозность. Он умер, когда бабушке было всего тринадцать лет. Согласно приказу императора Николая, дети декабристов приписывались к мещанскому сословию. Как дети государственных преступников, они лишались фамилии своих отцов, вместо нее нося фамилии, переделанные из преступного имени отца, теряя в то же время все права ж преимущества. Кроме того, по смерти родителей дети подлежали отдаче в казенные учебные заведения. То же случилось ж с бабушкой. Когда скончался Никита Михайлович, гувернантка ее, жившая и воспитывавшая ее со смерти матери, отравилась, и бабушка осталась совершенно одна. А между тем, согласно воле государя, ее надо было везти немедленно в институт в Москву. И вот, убитая горем, неожиданно выброшенная из колеи привычной семейной обстановки, тринадцатилетняя бабушка помчалась навстречу новой жизни в сопровождении своей няни и с фельдъегерем на козлах брички. Примчались они к московской заставе вечером. При помощи большой суммы денег родным удалось подкупить караул у заставы ж фельдъегеря, который согласился привезти Софью Никитишну в дом ее бабки, где она провела ночь среди родных. Перед рассветом фельдъегерь отвез ее обратно за заставу и тогда уже шлагбаум поднялся, чтобы пропустить девицу мещанского звания Софью Никитину. Под этой фамилией бабушка была записана в Екатерининский институт, куда ж была отвезена все в той же бричке ж тем же фельдъегерем. Такая резкая перемена всего жизненного уклада, недавняя смерть обожаемого отца, полное одиночество не могли не повлиять на бабушку, и она сильно затосковала. Бабка ее, Екатерина Федоровна и тетки по матери, пользуясь сильными связями своими при дворе и опасаясь за ее здоровье, стали хлопотать о разрешении увезти ее за границу, что им и удалось. Бабушка долго жила со своей теткой гр. Чернышевой-Кругликовой в Италии, а потом в Висбадене, где тетка ее скончалась и была похоронена. После смерти бабки Софья Никитишна осталась на попечении своих теток со стороны матери и очень их полюбила. У графа Григория Ивановича Чернышева, кроме старшей дочери Александры Григорьевны, бывшей замужем за Никитой Михайловичем Муравьевым, было еще пять дочерей. Все они были красивы, все славились своей эксцентричностью и все были замужем. Вторая его дочь, Софья, была за Кругликовым. Так как единственный сын и наследник огромного майоратного именья и последний в роде был лишен всех прав состояния, находясь в разряде государственных преступников, то Софья Григорьевна принесла мужу в приданое и именье и фамилию, откуда и пошли графы Чернышевы-Кругликовы. Третья дочь, Елизавета Григорьевна, была за московским губернским предводителем дворянства Григорием Дмитриевичем Чертковым, очень умным и образованным человеком, нумизматом, приобретшим известность описанием древнерусских монет, но почти таким же оригиналом, как и его жена. Он был большим библиофилом и, обладая огромной библиотекой, проводил в ней целые дни и ночи, устраивая в ней себе спальню и кабинет. Впрочем, для спальни у него определенного места не было, и он кочевал по всему дому, иногда даже устраивая себе ночлег в огромной зале своего дома на Мясницкой. В таких случаях ставились ширмы, и за ними Чертков совершал свой туалет и иные надобности, не стесняясь посетителей. Жена его одевалась неизменно в какой-то черный гладкий балахон вроде рясы, носила на голове турецкую феску, и ее комната была полна попугаями, которых она кормила орехами. Она была очень добрая женщина, но по-своему. Заботясь обо всех, даже о незаконной дочери своего мужа, которую воспитывала со своими детьми, она о последних совершенно забывала. Их единственный сын Григорий Александрович Чертков пользовался колоссальным успехом у дам и любил вытворять всевозможные шутки, что тогда в Москве сходило с рук. Над такими шалунами смеялись и даже поощряли. Так, он однажды побился о заклад с товарищами, что в Большом театре во время представления пробежит по борту лож первого яруса. И действительно, во время какого-то парадного спектакля в присутствии грозного генерал-губернатора Закревского, нарядной публики и дам из крайней ложи выскочила стройная фигура в обтянутом до последней степени трико огненного цвета ж, ловко лавируя среди испуганны зрителей, пошла вдоль борта лож. За ней устремилась переполошившаяся театральная полиция, тоже перебегая из ложи в ложу в надежде поймать проказника и лишь увеличивая переполох. Впоследствии, будучи адъютантом при московском генерал-губернаторе, в отместку за его строгость и придирчивость Чертков перебил камнями стекла в окнах его дома. Но подобные проказы не помешали ему на всех занимаемых им впоследствии должностях выказывать строгую добросовестность и усердие и заслужить всеобщее уважение, хотя, уже будучи отцом семейства и при том прекрасным, он все же не мог отказать себе в удовольствии подшутить над кем-нибудь. В доме у него жила пожилая англичанка очень чопорная, и церемонная, и вот, ее-то он и избрал предметом, вернее жертвой своей шутки. Прокравшись вечером в ее комнату, он насыпал в одну необходимую ночную принадлежность какого-то порошку, страшно шипевшего и пускавшего пар при соприкосновении с жидкостями, сам же спрятался в платяной шкап для наблюдений. Он пресмешно рассказывал, как у англичанки было несметное количество юбок и строгая методичность и неторопливость в движениях. Когда поднялось шипение и пар, англичанка, как сумасшедшая, не успев привести в порядок свой туалет, бросилась к жене Григория Александровича, уверяя, что в нее вселился черт. Насилу ее успокоили. Но никогда в царской охоте еще было того порядка, как тогда, когда начальником ее был Чертков. Вступая в исполнение своей службы, он собрал своих подчиненных и сказал им, что увеличивает им жалованье (чуть ли не втрое), но строго будет преследовать воровство. Служащие были этим недовольны. Очевидно, воровство, процветавшее в широких размерах в то время в придворной части, было выгоднее всяких прибавок. Но Чертков строго следил, чтобы раз отданное приказание исполнялось, и при нем хищения достигли своего минимума. Вера Григорьевна Чернышева была за графом Паленом. Наталья Григорьевна за Николаем Николаевичем Муравьевым-Карским младшая, Надежда Григорьевна, за князем Долгоруким. Отец их, граф Григорий Иванович Чернышев, был большим чудаком и мотом, но все же не успел спустить всего огромного своего состояния. У него именья были чуть ли не во всех губерниях. Отец его, Иван Григорьевич Чернышев, фельдмаршал по флоту, приходился родным братом Захару Григорьевичу, другу и постоянному посетителю небольшого двора цесаревны Екатерины Алексеевны. В своих записках государыня говорит, что Захар Чернышев был первым мужчиной, ухаживавшим за ней. Кажется, он имел счастье понравиться, потому что между ним и цесаревной завязалась оживленная переписка с помощью так называемых девизов, которые передавала фрейлина княжна Гагарина. Но всему этому был скоро положен конец. Чернышев был посажен под стражу в “увеселительную дачу”, составлявшую собственность императрицы Елизаветы Петровны, где и просидел два месяца на хлебе и воде, а потом переведен в армию. Впоследствии он был генерал- губернатором Белоруссии, фельдмаршалом, президентом военной коллегии и наконец генерал-губернатором, или, по -тогдашнему, наместником, Москвы, которой и подарил нынешний генерал-губернаторский дом.
Все Чернышевы отличались независимостью, простотой, презрением к условностям большого света, любили искусства, не боялись говорить правду сильным мира и были большими чудаками. К фавориту Николая Павловича, светлейшему князю Чернышеву, относились с презрением и говорили даже, что он из крепостных; хотя последнее ничем и нельзя было доказать. Во время суда над декабристами князь, бывший членом комиссии, обратился к молодому Захару Чернышеву со словами: “mon cousin”. “Votre cousin, monsieur? Jamais!”—с живостью ответил тот.[«Мой кузен» - «Ваш кузен? Никогда!»] Когда в один из приездов государя в Москву князь явился было на правах родственника в дом Чернышевых, его не приняли, хотя в то время подобный поступок в отношении всесильного военного министра и любимца государя мог повлечь за собой большие неприятности.
Дочери графа Григория Чернышева отличались большой чудачливостью. Рассказывали про них, что на балу, который московское дворянство давало в честь приезда государя, две из них появились, натягивая вместо перчаток белые шелковые чулки и обмахиваясь рожком для надевания туфель вместо веера. Одна из них, кажется, Наталья Григорьевна приехала на бал в Зимний дворец в валенках, говоря, что там полы холодные, и уверяла государыню, что она терпеть не может придворных балов, потому что на них всегда убийственно-скучно. Рассеянность этой тетки моей бабушки была положительно необычайна. Как вся родня бабушки, да и сама бабушка Софья Никитишна, Наталья Григорьевна была помешана на простоте и очень мало придавала значения нарядам, одеваясь очень просто, почти бедно. Правда, что в такой скромности и простоте таилась большая доля гордости и презрения ко всему, твердая уверенность в своей барственности и превосходстве, не нуждающемся во внешней поддержке роскоши и обстановки. Поистине унижение паче гордости. Так вот Наталья Григорьевна, выйдя из своего дворца в бытность мужа кавказским наместником, отправилась гулять и, как это с нею иногда случалось, не заметила, как потеряла свою шубу. Когда она с прогулки вернулась домой, сменившийся в ее отсутствие часовой не стал пускать ее, говоря: “Ступай, матушка, бедных сюда пускать не велено”. Тщетно уверяла его Наталья Григорьевна, что он должен пустить ее, что она всегда ходит именно с этого подъезда, но так как она забывала сказать солдату, кто она, то тот ее упорно не пропускал, и неизвестно, чем бы это все кончилось, если бы адъютант, увидя эту сцену из окна, не поспешил на помощь. По улицам Москвы можно было встретить иногда довольно необычайное шествие: впереди Наталья Григорьевна, за ней какая-нибудь лохматая, несчастная собака (она очень любила их и если встречала на улице брошенных и бродячих псов, то всех подбирала), а позади собаки два здоровенных лакея в ливреях со множеством перелинок и с предлинными кнутами, чтобы отгонять докучных людей и собак. Помню в своих семейных альбомах, в толстых, тисненых кожаных переплетах с массивными застежками, похожих на молитвенники, портреты “бабушки Натальи Григорьевны”, как называл ее мой отец, которого она очень любила. Небольшая, худощавая старушка в чепце с широкими лентами, всегда подбоченившись и с неизменной папиросой в руке. Она была страстной курильщицей, из-за чего с ней раз случилась довольно комичная история; рассказывал ее отец мой, бывший ее свидетелем. Наталья Григорьевна и бабушка, обе очень набожные, собрались слушать торжественную обедню, которую служил в своей домовой церкви очень тогда популярный викарный архиерей Леонид. Наталья Григорьевна с самого начала стала проявлять даже для нее необычайную рассеянность. Войдя в карету, она, желая прочитать кучеру наставление о том, как ехать, вдруг забыла, как его зовут, и обратилась к нему с вопросом: “Кузьма, а Кузьма, да как же тебя зовут!” Получив ответ и прочитав наставление, поехали. В церкви и Наталья Григорьевна, и бабушка углубились в свои молитвенники, как вдруг Наталья Григорьевна вспомнила, что давно уже не курила, И, вытащив из кармана портсигар, преспокойно закурила папироску у одного из паникадил. Бабушка Софья Някитишна в ужасе. Наталье Григорьевне напоминают, что она в церкви и что курить поэтому нельзя. Она соглашается и, уже несколько взволнованная происшедшим, тушить свою папироску о затылок стоявшего перед ней лысого господина, которого приняла за колонну. Кажется, в тот день бедной бабушке не удалось дослушать обедню. Наталья Григорьевна очень любила бабушку и ее детей, особенно же отца моего, который был очень подвижный и шаловливый мальчик. Она же по своей живости увлекалась в своих играх с ним до того, что через окна вылезала за ним на выступ крыши нижнего этажа, и там они продолжали бегать друг за другом в назидание прохожим. И это когда ей было уже около семидесяти лет!
Бабушка Софья Никитишна вышла замуж за своего дальнего родственника Михаила Илларионовича Бибикова; Отец его, Илларион Михайлович хотя и не участвовал в, декабрьском восстании и не был членом никаких обществ, все же пострадал четырнадцатого декабря. Прадед был очень хорошо образованным человеком, окончив Дерптским университет. Потом он поступил в Александрийский гусарский полк, но во время отечественной войны перешел в отряд известного партизана Фигнера, женатого на его сестре, Вере Михайловне Бибиковой. С отрядом Фигнера он проделал весь поход. Под Дессау Фигнер, у которого в отряде появилось много итальянцев, баварцев и вообще всякого бродячего люда, отставшего от великой армии и присоединившегося к русским, распущенного и не дисциплинированного, благодаря плохой разведочной и сторожевой службе, был окружен неприятелем прижат к реке. Вероятно, Фигнер в ней и утонул, потому что лошадь его, уже без седока, вышла на другой берег. Прадед, который совершенно не умел плавать, благополучно переправился через реку, держась за хвост своей лошади. Так как в то время между частями войск не было той связи, как теперь, то он не мог узнать, где находился его полк, и совершенно потерялся. Его взял к себе адъютант князь Волконский, начальник штаба государя. С ним прадед был в Париже, сделал обратный поход и в конце концов попал на Венский конгресс. Будучи очень образованным человеком, он писал и составлял для князя различные бумаги. Они часто попадали в руки государя, и Александр Павлович нашел их столь содержательными и хорошо написанными, что захотел узнать, кто их автор, а узнав, пожаловал Иллариона Михайловича своим флигель-адъютантом. Тогда флигель-адъютантов было всего двенадцать человек, и попасть в число их было большою честью и очень трудно. Причисленный к лейб-гвардии Гусарскому полку, полковник свиты государя, прадед был на пороге блестящей карьеры. Он был женат на Екатерине Ивановне Муравьевой-Апостол, сестре декабристов Сергея и Матвея Ивановичей. Когда разразился бунт, прадед вышел к Гвардейскому экипажу, уговаривая солдат разойтись. Те приняли его в палаши. Видя это, Рылеев и некоторые другие офицеры, знавшие его, как зятя Муравьевых-Апостолов и встречавши его у них, закричали солдатам: “Стойте, братцы, это наш!” В беспамятстве удалось им спасти Иллариона Михайловича и, накрыв его солдатской шинелью, чтобы не видно было вензелей на эполетах, отнесли его во двор Семеновских казарм. Но нашлись добрые люди, донесшие обо всем государю. Слова: “он из наших” погубили прадеда. Николай Павлович снял с него вензеля и всю жизнь не давал ему ходу по службе, мытаря его губернатором то калужским, то саратовским. Так как у прадеда состояния не было никакого, но была огромная семья, то ему приходилось очень плохо. К концу царствования Николая Павловича прадед был самым старым генерал-майором во всей русской армии. Только с водворением Александра Второго, когда декабристы были прощены, снята была опала и с прадеда. Его произвели в генерал-лейтенанты, потом назначали сенатором. Как и большинство его современников, Илларион Михайлович был очень образованным человеком и отлично знал древние языки. Когда он заболел и был при смерти, созвали консилиум, и врачи, чтобы больной не узнал о своем безнадежном положении, говорили между собою по-латыни. Тогда больной, открыв глаза, сказал им, что его приводит в отчаяние не безнадежность его состояния, а те ошибки, которые они делают, разговаривая по-латыни. Дедушка Михаил Илларионович был старшим сыном его. Служил он сначала в Петербургском уланском полку, а потом, чтобы быть ближе к дяде Матвею Ивановичу Муравьеву-Апостолу и восстановить с ним хоть какую-нибудь связь, устроился адъютантом к генерал-губернатору Сибири, графу Строганову. В Сибири он впервые и познакомился с бабушкой. Теперь, когда возникло столько легенд по поводу разных таинственных ссыльных старцев, особенно же Федора Кузьмича, я позволю себе привести рассказ деда и Матвея Ивановича, которые оба, в свою очередь, слышали его от одного ссыльного поселенца. Этот поселенец был слесарем Зимнего дворца и на каторгу попал потому, что, напившись, толкнул жену, надоевшую ему своими упреками. А так как он был огромной силы, то спьяну не рассчитал удара и толкнул так, что жена умерла. Его осудили на каторжную работу, били кнутом и рвали ноздри. Сам он считал, что пострадал заслуженно, по грехам. Отбыв срок каторги, он женился и открыл постоялый двор, гоняя тройки по большому тракту. Его все знали и все, даже начальство, уважали. Вот что он рассказывал: “Прискакала раз ко мне на двор тройка с фельдъегерем. Вижу, из кибитки выходит высокого роста человек в шинели и не простой, видно, как с ним фельдъегерь почтительно обращается. Входит он в горницу, и обомлел я совсем: “Батюшки! Да ведь это сам великий князь Константин Павлович! Ведь знал я его хорошо, сколько раз ходил к нему работать”. Мне довелось слышать, что в то самое время, к которому относится рассказ слесаря, в Петрограде был арестован офицер, поразительно похожий на великого князя, и сослан, за самое ли сходство, или за мошенничества, которые он мог делать благодаря этому сходству,— неизвестно. Может быть, это и был виденный слесарем незнакомец.