Николай Басаргин
ЖУРНАЛ
1856, октябрь 1)
Не знаю еще сам, на что решусь. Поеду ли в Россию или останусь в Сибири? В первой нет уже никого из близких мне людей. Разве поклониться праху усопших и ожидать в родном краю, когда наступит очередь соединиться с ними. С другой — я свыкся, полюбил ее. Она дорога мне по воспоминаниям того, что я испытал, и тех нравственных утешений *, которые нередко имел. Но мне будет грустно, тяжело остаться одному, разлучиться навсегда с товарищами тридцатилетнего изгнания, которых я привык считать более чем родными. Одним словом, сам не знаю, как поступить.
Во всяком случае, предаваясь промыслу всевышнего, я мало думаю о кратковременной предстоящей мне жизни. Я надеюсь до конца идти тем путем, который указало мне провидение, и сохранить чувства и правила, поддержавшие меня в тяжкие дни испытаний.
В мои преклонные лета и при слабости моего здоровья я уже не могу быть лицом действующим. Мне остается только быть зрителем совершающихся событий и радоваться, когда будут оправдываться мои надежды на новое царствование, на нового государя, которого по какому-то безотчетному чувству я люблю искренне.
Ноябрь. Я получил на днях письмо от доброго Барышникова, он спрашивает меня, воспользуюсь ли я милостью государя и буду ли в России? Но тут же изъявляет желание увидеться со мной и на будущее лето хочет возвратиться из-за границы в свое имение. Я решаюсь ехать. Но надобно кончить здесь кое-какие домашние и хозяйственные дела — съездить в Туринск, Курган и Омск.
Декабрь. Я уже приступил к исполнению моего намерения, продал дом, мебель и весь свой ненужный скарб. Не знаю, выдержит ли мое здоровье такой дальний путь. С некоторого времени я чувствую себя гораздо слабее и хилее. Одышка не дает мне покоя. Очень бы желал повидаться с Барышниковым и еще кое с кем в России, но не уверен, позволит ли провидение исполнить это желание.
Неделю тому назад отправились отсюда Оболенский и А. В. Ентальцева. За ними уехал Пущин. Скоро поедут Муравьев 2) и Якушкин. Останусь я один. Я получил письмо от сестры покойной жены моей Бутович с приглашением приехать на жилье в Киев. Если бог позволит, то, повидавшись с Барышниковым, съезжу и в Киев.
Уже пятеро из наших отправились в Россию. Первый
___
* Так в подлиннике.— И. П.
Штейнгейль, он не заезжал к нам, потом Волконский из Иркутска, после него Батеньков из Тюмени. Последнего я не знал прежде и познакомился с ним во время проезда. Он человек замечательный как по уму, так и по характеру. Непонятно, как, пробыв в крепости 20 лет, он так сохранился. Все его суждения, даже письма носят какой-то оригинальный отпечаток и показывают в нем недюжинного человека.
Странно и даже больно мне, что я до сих пор не получал писем от племянниц. Неужели они испугались моего возвращения и боятся навязать себе на шею скучное и тяжелое бремя — старика дядю.
Наконец пришло письмо от Машеньки 3), очень милое и радушное. Она зовет меня к себе жить на Кавказ. Предлагает даже для этого способы. Я рад за нее, что она так поступает. Помощи мне ее не нужно, а нужна только ее любовь. От Оленьки 4) же до сих пор ничего нет. Жаль, если вмешиваются тут расчет и соображения. Очень бы желал, чтобы это забытие самого близкого и родного происходило скорее от молодости и ветрености, чем от других каких-либо причин.
Переехавши в Россию и поселясь в деревне, где у меня много свободного времени, а особенно зимою, я решился продолжать мои записки. Две причины побудили меня к этому. 1) Испытанные мною ощущения при свидании с родными, которых я нашел еще в живых, и с потомством умерших и при возобновлении связей с прежними моими друзьями, сослуживцами и знакомыми, а также и при новых отношениях общественной жизни. 2) Совершавшиеся в это время многозначительные события в нашем отечестве: я уверен, что для будущих читателей этих записок не лишен будет некоторого интереса взгляд на эти события человека, пострадавшего именно за те идеи, которыми руководствуется ныне само правительство, человека, уже отжившего свой век и остающегося простым беспристрастным зрителем настоящих общественных изменений.
Остановившись на том месте, когда я решил переехать в Россию, не знал еще сам, как это исполнить. Не лишним нахожу описать здесь жизнь в Ялуторовске. Это объяснит, почему мне грустно и тяжело было расставаться с моим прежним бытом и почему я только по долгом размышлении решился покинуть Сибирь. Ялуторовск — маленький, но опрятный и красивый городок на самой почти границе с Россией. Через него идет большая дорога в Сибирь. Там поселено было нас несколько человек: я, Пущин, Оболенский, Муравьев-Апостол и Якушкин. Трое из нас были люди семейные, и все мы были чрезвычайно дружны между собой. Не проходило дня, чтобы мы не виделись и, сверх того, раза четыре в неделю обедали и проводили вечера друг у друга. Между нами все почти было общее, радость или горе каждого разделялось всеми, одним словом, это было какое-то братство — нравственный и душевный союз 5). Маленькое и дружное наше общество увеличивалось сосланными туда поляками — их было человек шесть, из них один женатый. Все они были люди довольно образованные, весьма добрые и нравственные. Некоторые из местных чиновников и граждан Ялуторовска были с нами также довольно коротки и оказывали нам не только уважение, но даже искреннюю преданность. Стало быть, несмотря на все невзгоды нашего общественного положения, жизнь наша там текла мирно, покойно и не лишена была нравственных наслаждений. Присоедините к этому некоторые материальные удобства — следствие дешевизны необходимых потребностей. Нередкий приезд знакомых в Сибирь или из Сибири, которые обыкновенно останавливались на день, на два гостить у нас, и вы, конечно, согласитесь, что такая жизнь стоила того, чтобы жалеть о ней, и особенно тогда, когда ожидает неизвестность. Побывав зимою 1856 года в Кургане, в Туринске и Тобольске, где у меня были и родные, и много воспоминаний, и устроив житейские дела, я к концу февраля мог уже выехать в Россию.
К крайнему сожалению, должен заметить здесь, что местные губернские власти, которые до этого времени, казалось, были очень к нам внимательны и благосклонны, показали после манифеста какое-то особенное недоброжелательство. Губернатор (Арцимович) 6) вместо того, чтобы послать сейчас же тогда состоявшийся манифест и предписать уездному начальству распорядиться нашим отправлением, более месяца продержал его у себя и не иначе выдал товарищам моим виды на проезд, как по неоднократному их требованию. В видах этих означено было, что они находятся под надзором полиции, тогда как в манифесте ничто о том не было сказано. Правда, что впоследствии на протест их об этом распоряжении он отменил его и извинился, что это сделано было по ошибке, но все-таки этот поступок показывает если не прямое желание повредить нам, то, по крайней мере, совершенное равнодушие к изменению нашей участи. Что же касается меня собственно, то, находясь на службе, я должен был подать просьбу об отставке и хотя я сам лично просил Арцимовича, будучи в Тобольске, чтобы сперва выдали мне аттестат, но едва мог получить его накануне моего отъезда из Ялуторовска. Так что если бы еще промедлили неделю или две, то мне уже нельзя бы было ехать зимою. Целых 5 месяцев тянулось самое пустое дело, которое могло кончиться в один день. Не жалуясь и не обвиняя никого, я, однако же, имею полное право сказать, что сочувствия и участия ускорить исполнение высочайшей к нам милости местные власти нисколько не показали. Неужели, занимая места, должностные лица должны отказываться от наилучшей принадлежности человека — расположения к ближнему и все подчинять только формам и букве закона. Вообще я заметил, что молодые люди, выходящие из школы правоведения (Арцимович там воспитывался), особенно равнодушны к людям. Все у них основано на холодных расчетах и их личных соображениях. Никогда не проявляется душа.
Февраля 21 мы оставили Ялуторовск, откуда уже все товарищи мои уехали прежде. Брат жены моей 7) приехал из Омска проводить нас и в это время сделал нам предложение жениться на нашей воспитаннице Полиньке 8). Этот союз был по мыслям и мне, и жене, и самой Полиньке. Но как она была еще слишком молода, то, не давая положительного слова, а обнадежив его в нашем на то согласии, мы отложили окончательное решение до того времени, когда ока сама будет в состоянии обсудить его предложение и дать ответ, основанный на обдуманном суждении и на своих к нему чувствах. Побывать в России, увидать там свет и людей было полезно, по нашему мнению, и для нее. Она была слишком неразвита и темна и умственно походила скорее на ребенка, нежели на взрослую девушку, а потому мне казалось, что путешествие в Россию, зрелище новых предметов, о которых она не имела даже понятия, сношения с лицами большего образования, чем ялуторовское маленькое общество, одним словом, новая сфера, в которую она войдет на некоторое время, могут с пользой подействовать на ее окончательное домашнее воспитание.
В день нашего отъезда все знакомые собрались проводить нас. Явились из простонародья и все те, которые или служили нам, или имели какое-либо с нами сношение. Тут я не мог не заметить с особенным чувством искреннего их к нам доброжелательства и привязанности. Прощаясь с нами, все они навзрыд плакали, напутствовали нас самыми теплыми благопожеланиями. Отслужив молебен, мы сели в свой возок и отправились со слезами на глазах, глубоко тронутые общим к нам сочувствием. Грустно мне было оставлять край, где я так долго и покойно жил, пользуясь общим расположением.
Путь наш был на Шадринск, Челябинск, Златоуст и Казань. Дорога была дурная, ухабы страшные, здоровье мое сильно терпело, иногда я едва мог переводить дыхание, садясь в возок.
В одиннадцатый день мы приехали в Казань. Усталый, изнуренный, я решился тут несколько дней отдохнуть и, остановившись в гостинице, поехал навестить молодого Якушкина, пользовавшегося в Казанской клиника 9). К несчастью моему, он жил на 4-м этаже, и я должен был идти по ужасно высокой лестнице. Войдя к нему в комнату, я едва уже мог дышать, а просидев у него полчаса, с трудом от него вышел. При возвращении в гостиницу у меня сделался сильный припадок одышки, так что целую ночь я вынужден был сидеть в прямом положении и не смыкал глаз. К утру я так ослаб, что едва двигался. Послали за доктором, который дал мне лекарство и велел поставить пиявки, и хотя на третий день я несколько поправился, но выехал из Казани чрезвычайно слабым.
Дорога от Казани до Нижнего была также очень плохая. В Нижнем я пробыл около двух недель и опять должен был лечиться. Марья Александровна Дорохова10), начальница Нижегородского института, давно с нами знакомая, и семейство военного губернатора А. Н. Муравьева приняли нас с неподдельным радушием и почти ежедневно навещали меня больного. Я увиделся тоже в Нижнем с тестем Машеньки Ивашевой — г. Трубниковым и старым своим сослуживцем Ал. Ег. Крюковым, которые оказали нам самое искреннее расположение. В Нижнем мы оставили свой возок и перешли в тарантас.
Выехав 20 марта по шоссе, мы прибыли через два дня во Владимир, а на третий день в Липню, где находится имение покойного брата, принадлежащее теперь его вдове. Она с племянницей моей, дочерью другого моего брата, тоже умершего, находилась в это время в Курске. Я остановился у них в доме и послал сказать о своем приезде двоюродной сестре моей, живущей в нескольких верстах от Липни. На другой день она приехала ко мне и едва не упала в обморок, увидавши меня после 33 лет разлуки. Оба мы расстались молодыми людьми. Она была тогда девушкой, а теперь жила вдовою и уже старушкою. Мы поехали к ней, ночевали у нее и на другой день отправились в Покров, а оттуда в Москву, где я надеялся прожить некоторое время, чтобы восстановить свое здоровье. Пробыв два дня в Покрове, где я нашел кое-кого из прежних моих знакомых дряхлых уже стариков, мы приехали в Москву 26 марта и остановились у Якушкиных с тем, чтобы приискать себе подле них небольшую квартиру 11).
Отец Якушкина, ялуторовский товарищ мой, встретил меня с неприятною новостью. По распоряжению генерал-губернатора графа Закревского12) нам не дозволялось останавливаться в Москве, и сам Якушкин на другой же день нашего приезда выезжал на житье в Тверскую губернию в имение одного из своих знакомых13). Эта новость разрушила все мои предположения и приводила меня в большое затруднение. Здоровье мое было так расстроено, что медицинские пособия и покой были мне необходимы. В Москве я надеялся восстановить хоть несколько свои силы и дождаться приезда родственника моего Барышникова из-за границы, чтобы ехать к нему в деревню, вместо этого я должен был больной выехать из Москвы и жить несколько месяцев без всякого пособия в каком-нибудь уездном городе, не имея ни души знакомой.
Не понимаю, как могло состояться подобное распоряжение. Вероятно, оно сделано было без ведома доброго государя нашего, потому что носило отпечаток явного к нам недоброжелательства. Нельзя предположить, чтобы, делая нам милость, он в то же время подвергал нас мелочным затруднениям в образе нашей жизни 14). Пять-шесть возвратившихся дряхлых и болезненных стариков не могли быть опасными ни своим присутствием в столице, ни своими мыслями. Не позволяя нам оставаться в Москве, нас лишали утешения видеться с оставшимися нашими родными, которые большей частью жили там или в Петербурге. Лучшее же доказательство, что государь об этом и не думал,— это то, что впоследствии по просьбе нашей последовало высочайшее разрешение каждому из нас приезжать в столицу. Стало быть, распоряжение генерала Закревского было не что иное, как личное и собственное его недоброжелательное действие.
В Москве это распоряжение возмутило всех благомыслящих людей, и многие посоветовали мне ехать к графу Закревскому для личного объяснения. Я так был болен, что там этого сделать не мог и послал вместо себя жену мою. Он принял ее очень вежливо, но сказал решительно, что по существующим правилам долго оставаться в Москве он мне дозволить не может и разрешает отдохнуть только несколько дней. При разговоре Закревского с женой у него вырвалось престранное замечание, явно показывающее отсутствие всякого сочувствия к ближнему. Когда жена сказала ему, что я очень болен и что покой мне необходим, он возразил, что странно, что мы все возвращаемся больными. Он не подумал ни о наших летах, ни о тридцатилетнем нашем страдальческом изгнании и нашел странным, что дряхлые старики, проехавши три тысячи верст по скверным дорогам и без всяких удобств, приезжают расстроенные здоровьем и имеют надобность в отдохновении. Это замечание показывает, до какой степени черствы сердца у людей, привыкших повелевать и считать за ничто все то, что ниже их на ступенях общественной лестницы.
Мне опять советовали потребовать медицинского свидетельства и написать к шефу жандармов, но, признаюсь, я так был огорчен таким нечеловеческим приемом, такими мелочными придирками, что подумал: «Le je ne vaut pas la chandelle»* и решился больной выехать из Москвы.
Как ни грустно было встретить мне такое жестокосердное равнодушие в правительственных лицах, но, с другой стороны, меня много утешил прием прежних моих сослуживцев и знакомых. Лишь только они узнали о моем приезде, все поспешили посетить меня и показали самое
___
* Игра не стоит свеч (франц.).
искреннее участие, самую неподдельную радость при свидании со мной. Каждый из них предлагал мне свои услуги и свое ходатайство. Некоторые из них занимали значительные места. Вот лица, с которыми я виделся тогда в Москве: Новосильцева, барона Ховена, Путяту, Вельтмана, Горчакова, Пушкина, князя Голицына, Менда. В особенности Новосильцев и Ховен каждый день меня навещали и делили со мной все время моего пребывания в столице. Душевное сердечное им за то спасибо.
У Якушкина я познакомился со многими московскими литераторами: Бабстом, Забелиным, Коршем, Кетчером, Павловым, Дмитриевым и многими другими. По просьбе их я читал им мои записки, которые, конечно, из вежливости они одобрили. Из родственников своих я нашел в Москве Ребиндерову, Прокудину-дочь, зятя Алсуфьевых и некоторых других.
В это время ожидали в Москве многих изменений и более либерального направления нового царствования. Все единогласно осуждали прежнюю систему и радовались, что наконец была надежда и дышать, и говорить свободнее. Цензура начинала уже смягчаться, появились в печати такие статьи, за которые прежде этого авторы насиделись бы в крепости. Сочинения Герцена, «Полярная звезда», «Колокол» и «Голоса из России» ходили по рукам печатанные и переписанные. Люди старого времени с негодованием смотрели на ежедневные успехи новых идей, так давно таившихся под гнетом тридцатилетнего самодержавия. Привыкнув встречать одно лишь раболепное повиновение и приказывать без всякого рассуждения, они с ужасом усматривали, что век их уже проходил и что скоро наступит время, когда нужно будет властвовать не одною силой, а умом, и что тогда волею или неволею они должны будут сойти со сцены и, может быть, отдать отчет перед потомством в своих произвольных и нерациональных действиях.
После шестидневного пребывания в Москве я собрался в путь и решился ехать сначала к племяннице в Курск, а потом к сестре покойной жены моей в Киев, 2 апреля отправился из Москвы все еще больной и запасся на случай письмом к одному известному по своей практике доктору в Серпухове. Благодаря богу, однако же, надобности в нем не предоставилось. При выезде моем погода была прекрасная, появилась весна в самом цветущем своем виде. Деревья начинали распускаться, дни стояли теплые, и свежий воздух так благодетельно подействовал на мое здоровье, что с каждым днем я более и более укреплялся в силах.
Через Серпухов, Тулу, Орел мы прибыли по шоссейной дороге в Курск накануне святого воскресенья 6 апреля.
В Курске я отыскал сейчас же свою племянницу и жену покойного брата, которые приняли нас самым родственным образом. Мы переехали к ним и прожили у них очень спокойно и весело более двух недель. Там я нашел одного из старых своих товарищей по службе и прежнюю очень близкую знакомую даму. Они очень нас обласкали и даже уговаривали навсегда поселиться в Курске. Город и климат курский мне понравились. В Курске мне очень помог тамошний медик, так что при выезде моем в Киев около 25 апреля я был почти совершенно здоров.
В Киев мы приехали, не помню, 2 или 3-го мая. Путешествие наше было самое приятное, время было самое прекрасное, дорога сухая, места в Курской, Черниговской, Киевской губерниях живописные. Одним словом, я с каждым днем оживал и какое-то безотчетное приятное чувство наполняло дряхлый состав мой. А сам Киев что за прелестный город? Я невольно выскочил из экипажа, когда мы приближались к мосту, и не знал, чем более восхищаться — искусству ли и бесподобной отделкой самого моста или роскошному, величественному виду древней столицы России — колыбели русского православия.
Мы приехали в Киев в то самое время, когда случилась там известная история студентов с полковником Фон-Бримменом. Флигель-адъютант граф Бобринский прибыл в это время на следствие, и в городе только и говорили, что об этом происшествии15).
Остановившись в гостинице, я отправился сейчас отыскивать наших товарищей, живших в Киеве: Трубецкого, Давыдовых и Юшневскую. Первого я застал на отъезде к дочери, жившей с мужем в деревне. Прошло двадцать лет, как мы расстались с ним, и очень обрадовались, увидевшись. У него я нашел полковника Бобрищева-Пушкина, брата одного из наших товарищей. Потом пришла дочь его — жена попечителя Киевского учебного округа Ребиндер — милая и добрая женщина16).
От Трубецкого я пошел к Давыдовым, жившим подле него, а потом к Ребиндеровым. Все они приняли меня как близкого родного, и А. И. Давыдова сейчас сама отправилась к жене, чтобы взять ее и Полиньку к себе.
Мы пробыли в Киеве четыре дня, исправили в это время экипаж, повидались с Юшневской, осмотрели город, Лавру, очень приятно проводили время в обществе своих сибиряков и, наконец, отправились к сестре моей Бутовичевой 17), которая в это время жила с мужем в деревне своей в 70-ти верстах от Киева, Жена и Полинька с особенным восхищением осматривали все достопримечательности Киева.
История студентов могла иметь неприятные последствия не только для них самих, но и для начальника Киевского учебного округа, а потому попечитель Ребиндер, муж Трубецкого дочери, очень был ею встревожен, и это несколько мешало нам чувствовать вполне все удовольствие нашего там пребывания.
На другой день по выезде из Киева мы приехали в Мировку (имение Бутовичевых) и были встречены с чувством живейшей радости как сестрою, так и ее мужем. Поместье было у них большое, и нам отвели прекрасную комнату окнами в сад. Много было общих воспоминаний, много было что передавать друг другу. Все прошедшее будто вновь ожило в моей памяти. А между тем, расставшись 32 года тому назад, когда она была еще ребенком, а я молодым человеком, мы встретились теперь уже в таких летах, когда один стоял на краю могилы, а другая перешла за большую половину жизни.
Два месяца я прожил у Sophi, и это время пролетело незаметно. Чудный климат, прекрасный сад, живописное местоположение, все удобства жизни, посещения соседей, прогулки по окрестностям, приятное общество, предупредительность и ласка хозяев, одним словом, ничего не доставало к тому, чтобы отдохнуть и телом, и душою. Здоровье мое с каждым днем укреплялось и даже мог ходить без усталости по две и по три версты. А фруктов столько, сколько душе угодно. Здесь надобно заметить, что я до них большой охотник. И сестра, и муж ее, даже мать последнего, так полюбили и меня, и жену, и Полиньку, что просили неотступно поселиться у них и вместе провести остаток жизни.