Михаил Александрович Бестужев.
Ответы на вопросы И. Семевского.
ДОПОЛНИТЕЛЬНЫЕ ОТВЕТЫ 1869—1870 гг.
ЛИТЕРАТУРНОЕ ОБЩЕСТВО В КАЗЕМАТЕ
(Во время пребывания в Петровском просили ли Вы о позволении печатать Ваши сочинения?)
В Петровском Заводе, во внутренности казематского здания, рядом с кухнею, был выстроен обширный зал, предназначенный для общих наших обедов и ужинов. Но так как мы обедали и ужинали каждый отдельно в своем коридоре, то впоследствии это зало служило училищем для 30 мальчиков, которых мы обучали под предлогом обучения церковному пению. По инициативе Петра Александровича Муханова в этой же зале раз в неделю происходили литературные вечера. На этих вечерах мы читали собственные свои сочинения или вновь появившиеся в печати оригинальные произведения русского пера. Однажды мы читали одну из морских повестей, наводнивших в то время нашу и без того водянистую литературу из жалкого подражания знаменитым романам Купера и Мариетта. Некоторые из моряков, а особенно я, — мы горячо ратовали об этом смешном кривляний обезьян, которые воображали, что они пишут морские сцены и повести, нашпиговав пошлую повесть морскими терминами и командными словами, да еще без толку и без смысла перепутав и то и другое. Муханов, обратясь ко мне, сказал:
— La critique est aisee, mais Fart est difficile. [Критика легка, но искусство трудно] Напиши свою, и это будет лучшим опровержением. Вскоре, на одном из вечеров, я прочел первую свою морскую повесть: «Случай — великое дело», которая так удалась мне, что была единодушно одобрена всеми, и наши дамы поочередно приглашали брата Николая к себе для чтения этой повести. Может быть успехом я много обязан необыкновенному искусству брата читать вслух. Он был отличный чтец, единственный, какого я не встречал в жизни никогда более, к тому же он от частого повторения читал мою повесть почти наизусть. За этим первым опытом на новой почве нашей литературы я написал целый ряд других морских повестей: «Черный день», «Наводнение в Кронштадте 1824 года» и проч. Около того же времени брат окончил свою повесть «Русские в Париже». Муханов как председатель нашего общества и как истый любитель русской литературы и компетентный ценитель ее упросил некоторых дам написать в Петербург к родным и попытать, не будет ли позволено нам печатать наши сочинения, т. е. сочинения всего нашего литературного кружка, так как, по его мнению, уж очень довольно было написано очень дельного по всем отраслям литературы. Дамы согласились. Писали в Петербург — в Петербурге просили, ходатайствовали, и ответом было — молчание.
ПЕСНЯ «ЧТО НИ ВЕТР ШУМИТ. . .»
В торжественный, святой день 14 декабря 1829-го или 30-го года — не могу припомнить, — но только в каземате Петровского острога — я сидел в коридоре, куря трубку после нашего утреннего пития чая. Ко мне Тютчев зашел.
— Хочешь чаю?
— Пожалуй, выпью стакан, дай трубку...
— Возьми сам и садись, гость будешь. Ну что, mon cher* (это его обычное присловие), ты нас сегодня распотешишь, споешь нам «Славянские девы» после обеда? — спросил я.
— Кажется, спою, но как — это другое дело. Злодей Вадковский измучил меня, mon cherl . Вытягивай ему каждую нотку до последней тонкости, как она у него написана на бумаге. Я так не привык, да и нот вовсе не знаю. У нас в Семеновском полку был великолепный хор песельников. Как пели русские песни!!.. Ах, mon cher! После разгрома полка нашего мне уж никогда не удавалось слышать ничего подобного. А управлял хором я; ни я, никто из моих молодцов, мы нотки не знали, а как пели, mon cher! Душа замирает. Сладко, согласно, никто на волос не сфальшит. А ежели и случался такой грех, то весь хор так и набросится на несчастного.
— Ну, скажи, как же они знали, что он фальшивил?
— А от того, mon cher, что у меня, как и у каждого из них, камертон был в душе, а ухо — в сердце. Вот если б Одоевский, вместо своих дев, да написал что-нибудь в русском духе — знаешь этак — просто русскую песенку, где бы хоть слегка были упомянуты мы — черниговцы, когда мы шли с Муравьевым умереть за Святую Русь, — ну тогда бы ты, mon cher, сказал русское спасибо Тютчеву. Прощай — до скорого свидания за обедом. Этот безыскусственный, простой рассказ утвердил меня в постоянном моем мнении о музыкальном чутье русского народа. Сойдутся пять-шесть человек русских из разных концов России — запоют песню — прелесть!.. Они не поют в unisson, как большая часть других народов, но голоса бессознательно разделяются музыкально. А преимущественно русские песни они поют гармонически. Тютчев обладал таким мягким, таким сладостным тембром голоса, которого невозможно было слушать без душевного волнения в русских песнях, а в особенности в песнях: «Не белы-то снежки» или «Уж как пал туман на сине море». Понимая его очень хорошо, что «Славянские девы», написанные Одоевским и положенные на музыку Вадковским, — и стихотворение, и музыка обладают неоспоримыми достоинствами, — я смутно предчувствовал, что Тютчев не произведет своим голосом того впечатления, какого ожидали от этой арии. Я взял карандаш и написал русскую песню на тему: «Уж как пал туман на сине море» — песню, которую он пел невыразимо хорошо.
Что ни ветр шумит во сыром бору,
Муравьев идет на кровавый пир...
С ним черниговцы идут грудью стать,
Сложить голову за Россию-мать.
И не бурей пал долу крепкий дуб,
А изменник-червь подточил его.
Закатилася воля-солнышко,
Смертна ночь легла в поле бранное.
Как на поле том бранный конь стоит,
На земле пред ним витязь млад лежит.
Конь! мой конь! скачи в святой Киев-град:
Там товарищи — там мой милый брат...
Отнеси ты к ним мой последний вздох,
И скажи: «цепей я снести не мог,
Пережить нельзя мысли горестной,
Что не мог купить кровью вольности!..».
Я не ошибся в своем предчувствии... Несмотря на экзальтированное настроение присутствующих на обеде, который мы постоянно устраивали 14 декабря, когда, по окончании его, вышел хор и запел гимн «Славянских дев», впечатление на слушателей было не заметно, хотя гимн был аранжирован превосходно — мотив его очень близко подходил к мотиву гимна «Боже, царя храни» Львова, и точно как будто бы гимн Львова был скомпонован по его образцу. В последнем куплете, где речь относится прямо к России и где Вадковский, неприметными оттенками гармонии, переходит в чисто русский мир и заканчивает мотивом русской песни, — все присутствующие невольно встрепенулись, а особливо, когда послышался в этом куплете упоительно задушевный голос Тютчева. Он пел:
Старшая дочь в семействе Славяна
Всех превзошла величием стана.
Славой гремит — но грустно поет [живет],
В тереме дни .проводит, как ночи,
Грустно чело — заплаканы очи
И заунывные песни поет.
Что же не выйдешь в чистое поле —
Не разгуляешь грусти своей?
Светло душе на солнышке-воле,
Сердцу светло от ясных лучей.
В поле спеши с меньшими сестрами
И хоровод веди за собой —
Дружно сплетаясь, руки с руками,
Радостно песню свободы запой...
Но когда, после некоторого промежутка, послышался симпатический голос Тютчева в простой русской песне «Ч т о ни в е т р шумит», где он был неподражаемо прекрасен, восторг был необычайный. Все бросились его обнимать, меня хотели качать на руках. Я убежал в свой номер и заперся. Вот мой ответ на Ваш вопрос. Как я ни старался сделать его более кратким, но не сетуйте, ежели я во зло употребляю Ваше терпение, полагая, что излишняя краткость ведет ко многим недоумениям.
БРАТЬЯ БОРИСОВЫ
Младший из двух братьев Борисовых, Петр Иванович, как вам известно, был основателем Славянского Общества. Как ему забрела первоначально эта мысль и кто был заронивший в его душу это намерение, мы никогда не могли от него допытаться. Находил ли он более благоразумным молчание, или он был связан клятвой — не знаю, но, кажется, последнее предположение более вероятно, что даже можно заключить по странным обрядам им установленного Общества для приема членов. Его статут носит на себе печать какой-то таинственности, клятв, присяги на кинжалах и т. п. Он был очень глух, потеряв слух от пушечных выстрелов еще бывши юнкером артиллерии, и по этой причине, сосредоточивши свою моральную жизнь в самом себе, он вместе с сим удовлетворял свою неодолимую наклонность к философическим созерцаниям и перечитал все, что было написано древними и новейшими философами и политиками; был нрава кроткого и имел над своим старшим братом Андреем почти сверхъестественное влияние, что было как нельзя более ксаати, по причине его умственного расстройства, начавшегося еще в Чите и окончательно совершившегося в Петровском каземате. И телом, и душой, и образованием он резко отличался от брата: с лысой головой, с крепким здоровьем, он был скор и резок и на словах и на деле. Его казематные занятия состояли в переплете книг нашей обширной библиотеки, и бог весть, сколько сотен из клочков и лоскутков растерзанных спешным чтением книг он вызывал к новой жизни.
Вместе с нами он отправился на поселение и был назначен в деревню Разводную, отстоящую от Иркутска верстах в сорока, на самом берегу Ангары, куда были поселены тогда же Артамон Захарович Муравьев и Алексей Петрович Юшневский. Я вам прежде, кажется, писал о странном существе в лице нашего доктора Ильинского. Он-то, умиравший чахоткою, приехал для лечения себя в Иркутске со своею супругою — философкою в чепце. Она до страсти обожала мужа: его слова были для нее закон. Из угождения к нему она выучилась по-французски и упивалась доморощенною философией, которую ни она, ни супруг вовсе не понимали.
В отплату за ее любовь он был ревнив, как турок, и не хотел, чтоб она и после его смерти кому-нибудь принадле1-жала, и взял с нее слово не выходить замужни за кого, кроме... П. Борисова, этого светила философии, которое он обожал с богопочтением парса. По его смерти она часто посещала в Разводной Марию Казимировну, жену Юшневского, и там, беседуя на его могиле при лунном сиянии и философствуя взапуски, наконец, дофилософствовались до сердечных объяснений — и положили обвенчаться по истечении положенного приличием траура. Она уехала в Селенгинск. Чтоб скоротать бесконечный термин траура, они утешали друг друга постоянною перепискою. Срок траура уже истекал. Борисов, впервые в жизни окунувшись в радужную, упоительную атмосферу любви, таял от нетерпения, как вдруг он получает известие, что будущая его супруга родила и прикрыла грех брачным венцом с обольстителем.
Не бросайте камня в виновную!.. Дело совершилось обычным путем законов природы человеческой. При жизни мужа пребывая постоянно под наитием обожания своего супруга а по смерти его плавая в волнах платонической любви к философу, она неожиданно очутилась лицом к лицу с ловким обольстителем, поляком родом и польским пройдохой по ремеслу. Имя ему Кржечковский, а должность в доме Старцева — гувернер. Будучи сестрою умного, дельного и благородного Дмитрия! Дмитриевича Старцева и внучкою Феодосии Дмитриевны Старцевой, сибирскому самородку по практическому уму, она,, т. е. Катерина Дмитриевна Старцева, была тоже далеко-не глупа, хороша собою и обладала природным здравым» смыслом.
К несчастью, она попала в лапы дурака, и тот властью к нему любви искалечил ее здравый смысл до того, что чуть не сделал ее идиот-философкою, как он сам, и деспотически-вкоренял в ее горячую головку смехотворные идеи. Борисов,, философ по призванию, мог только еще более увлечь ее по ложному пути. Должно ли удивляться, когда под родным кровом, очутившись в таких близких отношениях с умным, хитрым и красивым молодым человеком, каким был Кржечковский,. и услышав впервые сладкие неведомые ей речи, обращенные прямо и без всяких философских фраз к ее сердцу, она сбросила насильно надетую на нее маску и мало-помалу вседневными уступками увлеклась потоком новых для нее чувств. Но так или иначе, это обстоятельство гибельно подействовало на бедного Борисова. И до сего всегда слабые силы его еще больше подломились, и он в одно утро, копируя с живых цветов букеты из забайкальской флоры, едва ли не лучше самого Одюбона, с кистью в руке, склонил голову на стол и отошел в вечность. Сумасшедший брат его, долго дожидая к обеду брата, наконец, вошел в комнату, начал будить, полагая его спящим, и, когда удостоверился в истинной смерти брата, пришел в такое исступленное отчаяние, что, схватя бритву, перерезал себе горло, но не так удачно; потом побежал в свою комнату, где были навалены вороха обрезок от переплетаемых им книг, и зажег их; задыхаясь от дыма, он выбежал на двор и под навесом повесился, где его и нашли уже мертвым крестьяне, сбежавшиеся на пожар, который едва был потушен.