Таким образом, подумав, что, впрочем, лучше поздно, чем никогда, человек шесть моих товарищей, собравшись вместе, пришли ко мне рассказать все дело, узнать мое мнение насчет его и спросить моего совета, как теперь поправить дело, если была ошибка со стороны каземата. Не принимая никогда участия ни в каких сплетнях, я не имел понятия и о случившемся. Выслушав рассказ, я спокойно спросил их: «Что подумали бы они о ком-нибудь из нас самих, если бы кто-нибудь положился на слова Мозалевского, сказанные насчет кого-либо из наших товарищей, при том мнении, какое все мы имеем о Мозалевском? Не правда ли, что все закричали бы: да разве можно полагаться на слова такого негодяя, да еще без проверки? Почему же относительно коменданта нарушена была та общая, по крайней мере, справедливость не осуждать человека, не выслушав его предварительно?
«Да как же спросить его было? — отвечали мне, — и кто мог бы решиться спрашивать? И притом ведь мы не на одни слова Мозалевского положились, — Сутгоф тоже слышал их».
«Стало быть, Сутгоф был там в комнате?»
«Нет, но он слышал, стоя у дверей».
«Господа, — сказал я, — не говоря уже о том, что, подслушивая и притом с оглядкою и со страхом, чтобы кто-нибудь этого не заметил, всегда легко ослышаться, я никогда не поверю свидетельству человека, способного подслушивать. А что касается до того, что не нашлось никого, кто бы решился откровенно и честно объясниться с комендантом, я на то решаюсь и сейчас же иду к нему».
Как я сказал, так и сделал, и, разумеется, дело разъяснилось так, как изложено было мною выше. Комендант не знал, как и благодарить меня, товарищам моим было очень стыдно, и они начали складывать вину один на другого; мало-помалу, один за другим, начали снова заискивать сближения с комендантом; но, разумеется, прежние отношения уже не могли быть возобновлены.
Между тем все это не могло пройти даром для коменданта. Он был человек необыкновенно полнокровный и впечатлительный. Душевное волнение вследствие незаслуженной несправедливости и долгого напряжения, чтобы разгадать причину внезапной перемены отношения к нему, породило сильное воспаление, оставившее при чрезвычайном полнокровии смертельную болезнь. Между тем при коменданте не было никакого близкого и надежного ему человека.
Как ни дорожил я, особенно в последнее время, своими занятиями, но мне казалось совершенно противным долгу человеколюбия оставить человека в таком беспомощном положении. Было крайне необходимым не только наблюдать за точным исполнением докторских предписаний, но и охранять его собственность от расхищения прислуги. Поэтому я уговорил товарища моего Швейковского, который, до вышеописанного происшествия, был ближе всех знаком с комендантом, но по слабости уступил всеобщему увлечению и тоже не пошел обедать по приглашению, отбросить ложный стыд перед товарищами, отправиться вместе со мною в дом коменданта и взять в свои руки заботы о больном и наблюдение за домом. Таким образом, мы с ним чередовались день и ночь при больном, а как Швейковский с трудом переносил ночное сидение, то в самые трудные кризисы мне приходилось проводить и по две ночи сряду.
Впоследствии комендант любил открыто свидетельствовать, что не столько леченье, сколько мои заботы спасли ему жизнь. Вследствие обоих этих случаев — развязки недоразумения с казематом и пособия, оказанного ему во время болезни, — уважение и признательность его ко мне не знали границ, тем более что я и слышать не хотел ни о каком знаке его благодарности, ни о вещественном, ни о ходатайстве перед правительством, чтобы что-нибудь сделать для меня, на что он не раз пытался выпросить у меня позволение. Не успев ни в чем, он тем более за то показывал мне доверия, и с тех пор не только у него не было никакой тайны от меня, но он уже решительно не делал ничего, не посоветовавшись со мною. Это дало мне возможность сделать кое-что полезное, причем один случай еще более усилил его доверие ко мне, не только уже по делам управления его, но и по отношению к правительству. Ни в одной из тех амнистий, которые были обнародованы относительно нас, не упоминалось о тех лицах, которые, как показано выше, попали в каземат случайно. Между тем срок нашего разряда приближался, и, по отправлении его, тем лицам пришлось бы оставаться в каземате одним и без всяких средств. Я посоветовал коменданту сделать о них представление и просить, чтобы и их отпустили с нашим разрядом.
«Что вы это, Дмитрий Иринархович, Бог с вами, — сказал он мне даже с испугом, — кто осмелится делать такое представление государю? Он скажет, что я вздумал его учить, да еще в политическом деле, — и мне Бог знает как достанется за это».
Я доказывал ему, напротив, что ему будут благодарны, что об этих лицах, вероятно, забыли и что государь будет, напротив, доволен, что он ему доставит случай выказать милость по политическому делу, тогда как это ничего не стоит, и лица эти вовсе не политические. Долго, впрочем, не решался он на это, но наконец уступил моим настояниям и со страхом и трепетом сделал представление, ожидая с крайним беспокойством ответа. Наконец ответ пришел и совершенно такой, какой я предвидел: государь велел благодарить коменданта за то, что тот доставил ему случай выказать его милосердие. Амнистия для вышеуказанных лиц была подписана в день причащения государя Святых Тайн. Комендант был несказанно рад и крепко благодарил меня, а товарищи мои, завидовавшие моему влиянию на него, увидели теперь, на что я употребляю это влияние, тогда как они искали сближения с комендантом единственно для своего удовольствия или выгоды.
Самое последнее время нашего пребывания в каземате ознаменовано было сильным стремлением к женитьбе, но почти все предприятия этого рода рушились, потому что все основаны были на подражании и тщеславии. Надо сказать, что ни родные моей невесты, ни я сам, хоть не имели никакой причины таить наше намерение, но не имели повода и разглашать о нем. Однако под конец нашего пребывания в каземате оно сделалось известным и возбудило зависть, особенно в людях тщеславных. Две бывшие до тех пор свадьбы в каземате, — Анненкова, освятившая только прежнюю связь его, и Ивашева, где все знали, что невеста куплена за большие деньги, не представляли, разумеется, ничего лестного для тщеславия. Но очень многим хотелось иметь возможность похвастаться, что и для них нашлись невесты, решившиеся выйти за них, когда они еще были в каземате. Что расчет был чисто из одного тщеславия, доказывало лучше всего нетерпение, потому что при выходе на поселение женитьба не представляла никакого затруднения (как показывал опыт наших же товарищей, которые почти все переженились, вышедши на поселение), а до выхода оставался очень небольшой срок; и притом дело на поселении могло быть устроено гораздо обдуманнее. Поэтому-то всякому благоразумному человеку ясно было видно, что из этого увлечения к женитьбе ничего путного не выйдет.