Декабристы

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » Декабристы » МЕМУАРЫ » Записки Д.И. Завалишина (I).


Записки Д.И. Завалишина (I).

Сообщений 11 страница 20 из 28

11

Надобно сказать, что адмирал Николай Семенович Мордвинов, особенно известный в то время по своим резким мнениям в Государственном совете, считавшийся русским Аристидом, был попечителем Российско-Американской компании и особенно любил ее за то, что и многие другие любили ее и дорожили ею. Это было единственное учреждение (тогда не существовало еще никаких других акционерных компаний), которое в общих собраниях представляло некоторый образец форм свободы и равенства, — свободы в обсуждениях дел, не относившихся к тесной и односторонней сфере какой-нибудь узкой специальности, а обнимавших управление целым краем, и, следовательно, неизбежно политических в некотором отношении, равенства — потому, что тут не звание и не положение в обще­стве давало право голоса, а число акций, и мещанин был равен и важному сановнику, и знатному вельможе.

Поэтому-то Мордвинов знал и Рылеева, который был секретарем в правлении Российско-Американской компании, — но то обстоятельство, как Мордвинов познакомил меня с ним, показывает, что он знал его и по другим отношениям. Когда я бывал в правлении компании, я также видал там Рылеева, но я не замечал его особенно и не входил с ним ни в какие сношения, так как имел дело исключительно с директорами, и особенно с Прокофьевым, который вел все дело о предположениях относительно колоний и Калифорнии сам лично и не доверял его секретарям.

Между тем, как рассказывал мне после сам Рылеев, и он, и товарищи его по тайному обществу обратили на меня полное внимание с самого первого же дня моего прибытия. Не говоря уже об особенных обстоятельствах, обративших на меня и общее внимание, меня тогда особенно выдвинули на вид чрезвычайная репутация, которую я имел во флоте, и знание дела, — которое было обнаружено мною на составленной по высочайшему повелению конференции по делам Российско-Американской компании, где я в присутствии многих важных лиц не только одержал верх над уполномоченным от министерства иностранных дел и бывшим посланником нашим в Соединенных Штатах, се­натором Полетикою, но и превратил его из отъявленного противника в ревностного почитателя, тут же в конференции просившего меня о личном знакомстве.

Однажды (это было в январе 1825 года) Мордвинов прислал просить меня к себе в 7 часов вечера. Я нашел там уже Рылеева. Мордвинов сказал мне, что желает, чтобы я ближе познакомился с Рылеевым, и прибавил при этом: «Вы достойны быть друзьями».

С тех пор начались мои политические сношения с Рылеевым и знакомство с действиями тайных обществ, особенно Северного. Желая скорее заручиться моим содействием, они мне сразу все открыли и тем поставили некоторым образом в безвыходное положение. И продолжать независимое действие, и соблюдать нейтралитет между правительством и тайными обществами казалось равно невозможным. Оставалось исследовать, на которой стороне, по крайней мере, была относительная справедливость и который путь представлял более вероятности для улучшения положения народа.

Рылеев передал мне, что Мордвинов, говоря ему обо мне и о необходимости сблизиться со мною, сказал ему: «В его идеях заключается великая будущность, а может быть, и вся будущность».

Но как ни живо поражали меня истины, содержащиеся в этих идеях, оказавшихся вполне верными и после тщательного испытания впоследствии, они не могли, однако, в то время, о котором я говорю, быть доказаны такими строго научными приемами, как теперь. Постоянная примесь мистицизма и скептицизма, невозможный результат обычного образования и неточного разграничения областей веры и науки, искажали и препятствовали делать правильные выводы из чистой веры и трезвой науки, а между тем из такого моего умственного состояния в то время истекали для меня два значительные затруднения.

Неодолимая сила влекла меня к действию по самой живости впечатления, которое произвели на меня истины, представлявшиеся моему уму. Решимость ума и воли была безграничная. Ничто не в состоянии было остановить мое стремление ни к окончательным выводам в умственной сфере, ни к непосредственному приложению убеждений моих на деле, никакой страх, никакие расчеты выгоды не удержали меня. Но то, что было так живо для меня, не могло быть представлено и доказано другим с такою ясностью, чтобы породить равносильное моему убеждение, а я всегда сам добросовестно искал породить в других убеждение на правильном основании, а не подчинить себе только убеждения других какою-нибудь уловкою[14] . Это неизбежно должно было породить колебания и парализовать твердость действия.

Правда, я и тогда уже видел, хотя еще и смутно, что именно служит помехою правильности человеческих суждений и, вследствие того, правильности и твердости действий, и тогда я уже угадывал, что и мистицизм, и скептицизм коренятся в общей причине, и почти чувствовал, что по-настоящему следовало бы остановиться в действии; пока не разрешу естественного требования, чтобы истины, являющиеся ясными уму, были логически соединены с определенными, понятными и другим, действиями в приложении, но жизнь политическая кипела вокруг меня и увлекала к действию, и кроме того, люди, добившиеся моего участия, подействовали на самую чувствительную струну мою, на всегдашнюю мою боязнь, чтобы в действия мои не вкралось даже и бессознательно какое-нибудь эгоистическое побуждение.

Убежденный в правильности своих стремлений, я еще до похода вокруг света приискивал людей, способных усвоить и прилагать к действию мои идеи, и как отказ государя в содействии не основывался на осуждении этих идей и моих стремлений, а напротив, они признавались вполне правильными, то я и считал себя вправе не видеть в отказе по крайней мере запрещения действовать на свой страх и ответственность. Конечно, лучше было бы, как я убедился впоследствии, ограничиться распространением чистых идей и влиянием нравственного примера, устранив устройство Символического общества, но тогда оно мне казалось необходимым как для сосредоточения силы действия, так и для предохранения людей, принявших мои идеи, от вступления в другие общества, основы которых должны были быть односторонними. К тому же правиль­ность истолкования символизма вообще еще ослепляла меня в то время и не допускала меня заметить, что именно самая верность раскрытия мною истинного смысла древнего символизма и была лучшим свидетельством, что время символизма вообще миновало уже невозвратно.

А между тем эта ошибка и была причиною, что для того, чтобы сделать общее действие возможным, я должен был сделать уступки людям, которые не потому отвергали символизм, смешивая его с мистицизмом, что видели в нем ошибочное приложение веры, а потому, что вообще не заботились о высших началах и о последовательности, а делали все свои построения на началах второстепенных, не разбирая, к правильным или неправильным выводам они могут привести и логичны их действия или нет.

Оттого и вышло, что многие из тех, которые меня же убеждали пожертвовать моими основаниями, чтобы не ослаблять общего действия, и принять обычные основания, выработанные соответственно тогдашнему образованию, сами отступили, однако же, перед требованиями последовательности. Я по свойству своего ума и характера, не отступавших перед правильностью выводов, и действуя на началах, предложенных другими, зашел дальше и сделал больше, нежели сами те, которые мне их предложили, и, пожертвовав собою, приостановил развитие собственного своего дела. Думаю, однако же, что искренность моя, доведшая меня до такого пожертвования собою, была воз­награждена именно тем, что это пожертвование и было причиною, что первоначальные мои идеи, выдержав все­стороннее испытание, могли явиться уже вооруженные твердо сознанными доказательствами.

12

Опасность относительных начал в том и состоит, что не существует никакого неизменного признака, где выводы их переходят за черту справедливости, а обычные побуждения, которые обыкновенно удерживают людей от логического развития и приложения относительных начал, это такие побуждения, которые, истекая из эгоизма, сами вводят, хотя и в других видах, то же самое зло, от которого, по-видимому, предохраняют тем, что побуждают людей быть непоследовательными принятым ими началам. Оттого-то всегда и везде времена общественных переломов, совершающихся во имя относительных начал, так и опасны для людей искренних, мужественных и бескорыстных, при­нимающих начала со всеми их последствиями, тогда как люди, готовые всегда остановиться из страха опасности или по расчету выгоды, переносят общественные кризисы гораздо безопаснее в смысле эгоистическом и, отступив перед логическими выводами своих начал, не менее того снова хвалятся при случае этими началами, и свое отступление прикрывают именами умеренности и искусства. Но как эти люди узнаются по совершении уже действия, то вводя вначале в заблуждение насчет своей искренности, вводят в заблуждение и насчет справедливости, как бы ни старались люди искренние отыскать, на которой она сто­роне и в какой мере, что составляет, однако, самый важный вопрос для людей, решающихся действовать на основании справедливости относительной.

В то время, о котором идет речь, казалось несомненным, что справедливость относительная находилась на стороне противной правительству и называвшейся либеральною. Но, к несчастью, слова «либерал» и «революционер» были тогда уже синонимы, что происходило от ошибочного понятия о сущности либерализма. Либерализм противоположен эгоизму, а не какому-либо виду общественного устройства, и эгоист, в какой бы партии ни был, какой бы формы ни являлся партизаном, внесет неправду во вся­кую форму — анархические действия под покровом власти и деспотизм под покровом свободы. Оттого-то так легок у иных людей переход от участия в революции к деспотизму и обратно — переход, Изумляющий только тех, кто не восходит к высшим началам, и, поражаясь противоположностью видов, не замечает, что это только различные виды одной и той же сущности. Стало быть, одно стремление к насильственному изменению внешней формы не есть еще ручательство ни за либерализм действующего лица, ни за улучшение быта от переворота. Но в то время, о котором я говорю, все это было еще мало разъяснено, и все люди, высказывавшиеся против правительственного деспотизма и за насильственное ниспровержение его, считались за либералов. Таким-то образом в тайные общества и вкралось много людей, не имевших ни истинного понятия о свободах, ни истинно либерального духа. Они-то и внесли те бесплодные толки о средствах переворота, из которых обвинение преимущественно извлекало себе пищу, и те споры о форме государственного устройства, которые разделили тайные общества и парализовали силу действия и непосредственную пользу либеральных стремлений.

С такими-то по большей части людьми мне пришлось вступить внезапно в сношения, когда Мордвинов открыл им мое дело, а они поспешили открыть мне вполне свое. Кто из них был чист и искренен в своих побуждениях и кто нет, могло оказаться только впоследствии, а между тем необходимо было немедленно решиться, так как самая их непрошенная, а может быть, умышленно рассчитанная откровенность поставила меня в безвыходное положение, как сказал я выше.

Других привлекали обыкновенно к соучастию в тайных обществах сначала намеками или общими выражениями, и им легко было всегда уклониться, отделываясь такими же общими выражениями или показав вид, что не хотят понять намеков, — но меня, которому все сразу открыли, одно уже это знание делало прямым соучастником, если не открою сейчас же всего узнанного правительству, а это уж потому являлось немыслимым, что, ознакомясь близко с побуждениями и действиями правительственной стороны я убедился уже, что в ней нет ни искренности, ни правоты, и действовать против противной ей стороны значило бы допускать усиливаться еще более признанному злу. К тому же дурные свойства многих правительственных лиц были уже несомненно обнаружены, и искренность противников их не опровергалась еще никакими фактами, и самый риск действия, требовавшего самопожертвования, говорил скорее в их пользу.

Итак, оставалось или преклонить их к своему образу действий, или соединяться с ними, или вступить в борьбу не только в сфере идей, но и как обществу с обществом. Но тут и оказалось, что устройство собственного общества и символизм его организации возбудили большие затруднения против возможности первого и третьего решения, оставалось только принять второе.

Символизм и теперь существует везде не только в рели­гиозной, но и в гражданской обрядности, но его легко смешивают в незнакомых предметах с мистицизмом, а мистицизм был тогда в дурной славе по злоупотреблению, которое делала из него правительственная партия, и многим казалось, что влияние мистицизма легко может привести и либерального человека в ту партию. Другое затруднение, истекавшее из существования двух отдельных обществ, заключалось в том, что в приискивании членов выбор обоих обществ по необходимости мог падать на одни и те же личности, а как люди, поражаясь тягостью насто­ящего положения, ищут прежде всего скорейшего облегчения, то и естественно склоняются в сторону тех, кто обещает скорейшее удовлетворение. К тому же принятие моих идей требовало глубокого размышления, что не под силу поверхностному образованию, и поэтому отыскание людей, способных быть принятыми в мое общество, представлялось делом крайне затруднительным.

Другие ищут союзников, не заботясь о том, по каким побуждениям к ним присоединяются, ищут получить согласие, хотя бы по минутному увлечению. Я же, который, убеждая в чем-нибудь других, всегда искал сознательного убеждения и более всего боялся подчинения своим идеям по увлечению или на основании недоразумения, совестливо исследовал всякое возражение, и если не мог опровергнуть его ясным для меня самого доказательством, то это естественно производило во мне колебание и ослабляло твердость действия, особенно когда возражения соединялись с обвинением, что, упорствуя в своих идеях, я, может быть, хоть и бессознательно, действую по внушению самолюбия и властолюбия. Впоследствии, когда я, соб­ственным новым исследованием всего, нашел правильные доказательства своим идеям, я не только в умственной сфере, но и на деле доказал, что существует всегда законный выход из так называемых безвыходных положений и руководящая нить среди всех противоречий, но в то время, когда я вступал в совещания с членами Северного тайного общества, я не мог ясно доказать другим, что исход из безнадежного и из безвыходного, повидимому, положения государства мог быть иной, нежели тот, который они предлагали.

13

Вся беда в том, что при малейшей неясности в сознании высших начал и непреложности их последствий, всегда будет являться неизбежная дилемма выбирать не между несомненным злом и добром, а между двумя такими вещами, которые условно могут представляться и злом и добром. В таком положении представлялись тогда вещи и в России. Казалось, не было другого выбора, как или раболепно подчиняться существующему порядку вещей и сделаться сознательным орудием его деспотизма, стараясь извлечь из этого выгоду только для своих личных эгоистических целей, или геройски жертвовать собою для насиль­ственного ниспровержения существующего и установления лучшего устройства, что было, конечно, более сочувственно великодушным сердцам. Казалось, что или надобно как можно скорее произвести переворот, или допустить, что он в будущем сделается еще необходимее, но вместе с тем и гораздо затруднительнее, и произведет еще сильнейшее потрясение, а не то приведет, пожалуй, еще и к полному разложению государства. С такими-то аргументами и выступили против меня со всех сторон совещавшиеся со мною члены Северного тайного общества.

«Мы смело можем действовать против вас, — говорил мне Рылеев, — не боясь содействовать противной стороне, так как ваши действия не ослабляют в ближайшее время правительства, а имеют в виду улучшение его в отдаленном будущем, а вы не можете действовать против нас, потому что, ослабляя нас, вы будете тем самым усиливать зло деспотизма, а мы убеждены, что этого уж, конечно, вы и не хотите и не сделаете.

Нейтралитета мы вам никак не допустим, мы говорим вам это прямо. Вы можете быть нам полезным союзником, и мы охотно примем вас в число главных деятелей, но, если вы не будете действовать с нами, мы будем действовать против вас и вынудим вас или отказаться от вашего действия, или выдать нас правительству, — а на это, нечего и говорить, вы никогда не решитесь».

«Я не отвергаю, — говорил он далее, — что ваши идеи могут быть очень возвышенны и принесут пользу в будущем, но нам нужна немедленная помощь, вы сами видите, какие усилия делают, чтобы обратить Россию назад. Готова ли Россия или нет к новому порядку вещей — теперь об этом можно, конечно, спорить, но уж никак зато нельзя сомневаться, что при теперешнем направлении, чем дольше это продолжится, тем менее она будет готова».

«Я мало размышлял о религиозных вопросах, — продолжал Рылеев, — и мало учен, может быть, потому и не понимаю, как можно приложить ваши идеи к настоящим обстоятельствам и на каких основаниях могут быть примирены противные стороны. Но я боюсь, что если мы допустим ваши идеи, то наши противники воспользуются ими только как орудием против нас, а на них они нисколько не подействуют, и они останутся при своем и не изменят своего образа действий.

Мы начали действовать прежде вас, и за нас все исторические примеры (тогда не существовали еще грустные примеры испанско-американских республик), и не будет ли самолюбием с вашей стороны, что вы справедливее думаете и будете лучше действовать, нежели как думали и действовали всегда и везде все другие в подобных обстоятельствах.

Мы мало того, что не признаем законным настоящее правительство, мы считаем его изменившим и враждебным своему народу, а потому действия против него не только не считаем незаконными, но глядим на них, как на обязательные для каждого русского, как если бы пришлось действовать против неприятеля, силою или хитростью вторгнувшегося в страну и захватившего ее».

Подобными аргументами искали склонить меня к общему действию. Я уступил, но коренные основы наши были слишком различны, и я был слишком искренен, чтобы слепо действовать, закрывая добровольно глаза на все. Поэтому действуя, но в то же время и наблюдая, я почти с первых же шагов стал замечать противоречия с самими собою у моих новых союзников, и до какой степени отсутствие высших начал и односторонность стремлений и направления парализовали собственные их действия, а предпочтение внешних форм живым органическим силам делало их более способными к разрушению старого, нежели к созиданию нового, и давало возможность втираться в общество людям с эгоистическими побуждениями, готовым принимать всякую внешнюю форму, так что она у них была не проявлением или выводом внутреннего убеждения, а только как средство для личных целей.

Для меня порядок и свобода были проявлением одной и той же силы, не выходящей нигде за пределы должного и справедливого (порядок, как свободное действие) не потому, что ей ставят высшие преграды, но по своему собственному свойству самоограничения и самообладания, по свойству внутренней гармонии между всеми элементами, необходимо выражающейся в таких правильных формах, которые могут служить лучшими орудиями для живой духовной силы. Поэтому-то я и не признавал возможности устройства общественного и государственного без этой живой силы и считал возбуждение ее главным и начальным действием, отгого-то и думал, что совершеннейшая форма может быть созданием не отвлеченных идей и фикций, а доброкачественной силы и духа, и что поэтому все усилия наши должны быть направлены и словом, и собственным примером к возвышению нравственности в народе, что в свою очередь немыслимо без чистой религии, которой ханжество и суеверие настолько же чуждо и враждебно, как и неверие!

Точно так же и для истинной нравственности, как истекающей из одной и той же силы, я не допускал никакого разделения, никакого различия, ни смотря по сферам, ни смотря по действиям. Для меня единство закона было главным признаком истинности во всем. Только из него и могла истекать твердость нравственных убеждений, основанная на убеждении в такой же непреложности нравственных законов, как и законов мира вещественного. Я и тогда уже признавал, например, только честность, как объяснял это впоследствии генерал-губернатору Восточной Сибири Муравьеву, а до того еще Михаилу Петровичу Лазареву по поводу рассказанного в первой части записок стол­кновения моего с ним за несогласие мое выставлять цены выше заплаченных, хотя он и оправдывал это требование тем, что этот излишек он хочет употреблять не на себя, а на украшение фрегата. Я считал нечестным делом не одно только присвоение денег, но и всякую несправедливость для личной цели. Еще менее я понимал, что можно быть честным в одном деле и нечестным в другом, платить карточный долг равному себе и не платить мастеровому, говорить об улучшении быта народа и в то же время распутствовать, развращая народ и соблазняя его собственным примером и тем отравляя нравственность в самом жизненном источнике ее, упрекать народ в пьянстве и самому участвовать в оргиях. Притом для меня все виды зла солидарны между собою и поддерживают один другого, и кто допускает или оправдывает один вид, не представляет поруки, что не перейдет и в другой. Опыт постоянно доказывает, что, разгадав одну, как называют, «слабость» у людей, увлекают их в другие.

Далее: свобода, как выражение силы, должна была, по моему, проявляться преимущественно как начало зиждущее, в творческих действиях. Отсюда стремление и усилия мои и в совещаниях общества направлять обсуждение на исследование и выработку органических положений и отыскание основных и справедливых начал для них в живых силах и правильном сознании народа. Наконец, в моих понятиях и убеждениях, в полноте совершенного организма являлись равно необходимыми все известные начала или элементы, которые только тогда оказываются несовмести­мыми и становятся во враждебные отношения одни к другим, когда берутся в отдельности и выражаются в исключительной односторонней форме. Для меня всякая власть, если была не фикция, а действительная сила, была самодержавна, не подлежа другому ограничению, кроме нравственного самоограничения или противодействия такой же силы, и исторический опыт доказал, что коль скоро эти препятствия уничтожались, то всякая власть, проявлялась и в форме абсолютизма и даже возводила его в право. Тогда как при условии нравственных сил в обществе и самодержавная по форме и писанному праву власть на деле ограничена необходимостью согласоваться со справедливостью, с нравственным законом, с общественным мнением, особенно в христианских народах, где и для имущих власть, и для подчиненных ей есть равный высший закон, что Богу следует повиноваться паче, нежели человеку.

14

Для меня и в каждой республике существуют неизбежно монархическое и аристократическое начала, а в каждой монархии начало демократическое, везде есть требование равенства, как например, перед нравственным законом, и требование безусловного подчинения вещам безразличным нравственно, так как без этих взаимных уступок общественная жизнь была бы немыслима. От того мы и видим, что это подчинение нигде так строго не выполняется, как там, где допускается наибольшая политическая свобода, везде есть общее требование подчинения закону, и везде, по невозможности внешне выраженному закону(будь то писаный или устный, по преданию) обнять все проявле­ния жизни, допускаются исключения, подлежащие суду совести, которого право помилования высшею властью, а также и право снятия ответственности (bill d'indemnite) и суд присяжных составляют только разные виды. Все дело только в том, чтобы всем этим требованиям дать соответственное и законное удовлетворение, вместив их в их началах, или силах, в органическом единстве, а не в преобладающей форме, исключающей или стесняющей другие, или в механическом смешении форм. Во всяком общественном организме существуют вместе требования и федерализма, и унитаризма, всякий общественный живой организм имеет свою конституцию и пр. и пр.

Но как между различными организмами человеческий организм есть самый совершенный как орудие, предназначенное для проявления высшей силы духовной, то и для организма общественного должна существовать лучшая конституция — «конституция по преимуществу» (constitution par excellence), которую и должно стремиться создать не подражанием внешней форме, а возбудив в обществе полноту духа и сил совершеннейшего человека, — и тогда и форма устройства общественного создастся по человеческим началам и требованиям, и будет живым человеческим организмом для сознательных и нравственных целей, а не животным организмом или бездушною формою, не соответствующею характеру живых сил, которым она должна служить орудием.

Все эти вещи, ясные для меня, не совсем были понятны для людей, с которыми мне пришлось теперь действовать, или, вернее сказать, они и не заботились об отыскании коренных начал во всем, согласования с ними своих действий, уничтожении противоречий — и поэтому поводы к разногласию стали являться на каждом шагу.

Люди 1825 года

Я всегда отдавал и отдам справедливость моим товарищам и всегда скажу, что у людей, действовавших в 1825 году, есть одно, чего никак нельзя у них отнять и цену чего никак нельзя уменьшить, — это готовность жертвовать всем тем, чем люди более всего дорожат и чего более всего добиваются в жизни. Они жертвовали не только жизнью, которою рискуют иногда из-за пустяков, из тщеславия, не имея притом в виду ответственности в последствиях, но и состоянием, и положением в обществе, и тем, что имели уже, и тем, что, наверное, имели бы при том порядке вещей, который искали изменить вопреки своей выгоде.

Но тем менее-то я понимал, как люди, жертвующие и подобными вещами, не умели жертвовать своими страстями и могли примешивать какие-нибудь личные побуждения. Как ни раздражали и ни возбуждали меня против иных лиц известные рассказы о самых возмутительных их действиях, и раздражение и возбуждение было за такие действия, которые относились к нарушению общего блага, а отнюдь не лично ко мне, — а потому у меня дошло почти до формального разрыва с Рылеевым, когда он объявил мне, что «хочет принять в члены Якубовича как на­дежного человека, потому что он одушевлен личным мщением против государя». Я так энергически и запальчиво восстал против этого, что Рылеев испугался и вынужден был сознаться, что он утаил от меня правду, что они уже приняли Якубовича, но что вперед этого не будет, и мое мнение всегда будет спрошено прежде принятия кого-нибудь в члены.

Я упрекал и в общих суждениях, и лично многих, что, жертвуя большим, они не жертвуют прихотями и удовольствиями, отвлекающими от серьезных дел, и не соблюдают чистоты жизни, трезвости и воздержанности, первых условий, чтобы быть свободным и достойным свободы. Я упрекал их за отрицательные большею частью понятия о свободе, за предпочтение изыскания средств к разрушению и ниспровержению существующего, — исследованиям и приложению к делу, где возможно, новых и плодотворных начал (например, личного действия в рас­пространении образования, освобождении своих крестьян, в службе местной и пр.), за преимущество, которое они отдавали рассуждениям о форме государственного устройства, монархии или демократии и пр., изучению понятий потребностей народа через непосредственное знакомство с ним, вместо того, чтобы жить для удобства в столицах. И вот это тем сильнее осуждалось с моей стороны, что во всем этом я видел неизбежные зародыши причин неуспеха дела свободы, — и вместе с тем показывал им своим примером на деле, что можно и должно иначе действовать, — как тем, что направлял всегда, когда лично присутствовал, рассуждения к рассмотрению существенных вопросов, так и образом действия моего в Гвардейском экипаже.

Что в донесении следственной комиссии не могло быть правды, это очевидно уже из того, что ни с той, ни с другой стороны не было искренности ни в исследованиях, ни в ответах, и тем более, что самое положение каждой стороны направило к искажению вещей, независимо даже от прямого умысла. Были или нет пытки в прямом смысле, как утверждали некоторые из моих товарищей, сказать не могу, так как не мог иметь прямых показаний от тех, которые были, как говорят, им подвергнуты, — но то несомненно, что многие вещи были такого рода, что дей­ствие, ими производимое, было равносильно пыткам, как несомненно и то, что употреблялись постоянно угрозы, вымышленные показания, ложные обещания и подобные тому уловки негласного суда. Поэтому и другая сторона искала оградить себя и обороняться выдумками, старанием запутать дело, и некоторые увлекались до того, что по системе искали впутать большее число, особенно таких, которые спаслись, уклонившись от общества из трусости или по расчету.

Кроме того, очень понятно, что следственная комиссия искала представить все хоть и в ужасном, но в смешном виде и в ничтожной силе. Вследствие всего этого и вышло, что серьезные работы общества, существенные вещи и действительное значение лиц ускользали от обнаружения, а явилось несметное количество сплетней и искажение представления о делах и лицах. Пустые разговоры вроде и ныне часто слышимой непочтительной болтовни принимались за правильные совещания, а обычные и ныне выражения, нередко вырывающиеся при взрыве досады у людей, которые между тем в отвлеченных суждениях считаются партизанами настоящего порядка вещей, принимались за обдуманные намерения. Принимали за важные лица в обществе людей, так сказать, наружно выдававшихся, а не разгадали тех, кто имел действительное значение, но не выказывал его и не облекал в видимую форму.

В докладе следственной комиссии сказано было, что я первенствовал в кругу офицеров Гвардейского экипажа и других моряков, но я первенствовал и в общих собраниях, если принять в соображения, что, не принимая ни звания директора вообще, ни председателя совещаний, я оканчивал всегда тем, что направлял совещания на предметы, которые считал существенными, и руководил совещаниями, как в особенности это было при обсуждении об уничтожении крепостного права [15], о суде, о народном войске и пр. И при этом влияние мое росло и в общих совещаниях до того быстро, что возбудило наконец зависть в самом Рылееве, особенно при виде и внешних успехов моих.

15

Хотя я и считал полезным знакомство с различными формами государственного устройства и общественного быта, но требовал прежде знакомства с понятиями, желаниями и условиями быта народного и всякие прения о форме считал тем более преждевременными и вредными даже, что они вносили разделение, когда предстояло еще столько предварительных общих действий, и давали удобный предлог для зависти, ищущей власти. Стоило только во имя какой-нибудь формы объявить себя противником людей, защищавших другую, чтобы формировать свою партию, с тем, разумеется, чтобы стать во главе ее. А раз­деление неизбежно, когда идут от внешнего ко внутреннему, когда спор зайдет о преимуществе одной формы перед другою. Монархия и республика, аристократия и демократия, федерация и унитаризм, личность и община и пр. являются в отвлеченной сфере с равными правами для умственных решений.

Эти вопросы успели уже разделить общество на Северное и Южное еще до того времени, когда я вступил с ними в сношения, а разделение это парализовало и действия общества вообще, и все предначертания и распоряжения 14 декабря. Северное общество склонялось к монархическому правлению и к необходимости созвать Земский собор для освещения переворота общим народным согласием, Южное требовало республики и десятилетней диктатуры, чтобы приготовить народ к свободным учреждениям. Одни говорили, что для народа титул Царя необхо­дим, другие возражали, что русские самый демократический народ, что доказывалось господством веча над князем в древности и непринятием майората в новейшее время, несмотря на все усилия даже такого насильственного реформатора, каков был Петр I. Коренные русские стояли за форму унитаризма, полного государственного единства, говоря, что нечего будет желать меньшего и худшего, когда будет всем даровано большее и лучшее. Люди же нерусского происхождения и некоторые члены общества Соединенных Славян, примкнувшего к Южному обществу, требовали федерального устройства и по меньшей мере местного партикуляризма (обособленности учреждений), а члены польского общества — независимости Польши и даже границ 1772 года.

Все эти преждевременные споры чрезвычайно огорчали и раздражали меня, так как я видел ясно, что не в преобладании той или другой формы, не в механическом смешении и внешней средине должно искать общего соглашения, а в общем духе и высшей органической силе, способной вместить все начала или элементы и доставить каждому возможность действовать в соответственной ему сфере к общей пользе, содействуя друг другу, а не противодействуя, не исключая одно другим, как неизбежно в стремлении к созданию отдельных форм или видов. Я даже устройство экономических видов деятельности, земледелия, промышленности и торговли понимал не иначе как в органической связи соревнования и взаимного возбуждения и содействия, а не соперничества и развития одной отрасли только на счет другой и одного народа на счет другого.

Вот почему, пока другие истощались в бесплодных прениях, я один набрал больше членов, чем они все вместе, да и приготовил их иначе.

Всем известно, что Гвардейский экипаж был приготовлен лучше всех других полков и был единственным войском, вышедшим на действие 14 декабря в совершенном порядке и полном составе, со всеми своими офицерами. Кроме того, мои действия отличались еще и тем, что, за исключением действующих на площади и взятых с оружием в руках, никто из других членов общества, которые имели непосредственные сношения только со мною, не был арестован, за мною не вошел в крепость ни один человек, и только Феопемит Лутковский был сослан на Черное море, и то за «дружбу» со мною, так как участие в обществе ему не могли доказать, а от меня не могли исторгнуть показания. Даже и офицеры Гвардейского экипажа спаслись бы, если бы один из них (Арбузов) по самолюбию не захотел вступить в прямые сношения с Николаем Бестужевым и Рылеевым, помимо моего ведома и вопреки моим распоряжениям, — а другой не сообщил о сущности дела тому из своих товарищей, относительно которого я даже предостерегал его.

Надо сказать, что чем больше толковали о формах и о средствах к перевороту, тем сильнее становилось разногласие, и тем очевиднее было колебание. В таком положении многие начали подумывать, не лучше ли опять возвратиться к действию через само правительство, возбудя в государе или прежние либеральные чувства, или опасения. Для последнего был даже составлен такой план: открыть ему существование тайных обществ и неминуемость переворота и доказать, что единственное средство предупредить это состоит в добровольном даровании конституции, или по крайней мере в немедленном приступлении к реформам в самом обширном размере, обещая ему в таком случае полную преданность и ревностнейшее содействие членов общества. Для исполнения этого плана дело состояло единственно в том, чтобы найти человека, способного на хладнокровное пожертвование собою и настолько твердого, чтобы, открыв существование заговора, не выдать, однако, его соучастников.

Были и такие, которые думали, что можно достигнуть цели косвенно — или анонимными письмами, или подвинув на то одного из тех любопытных, которые из тщеславия хотели знать все, а из расчета не хотели быть членами общества, но желали бы извлечь себе выгоду из своего знания, не слишком компрометируя себя слишком неблаговидным поступком и перед другою стороною. Так объясняли некоторые действия Оболенского относительно Ростовцева. Сообщая последнему все дело от себя, Оболенский знал, говорят, что Ростовцев способен составить себе выслугу из доноса, но что его, Оболенского, он не решится выдать, а объяснит, что узнал все как будто стороною, а между тем влияние на государя может быть произведено.

Бесплодные преждевременные разговоры, которые по самой сущности своей должны были поневоле ограничиваться одними словами и, не имея практического приложения, потому и могли быть бесконечными, что не сдерживались никакими пределами действительности, и имели еще и то прискорбное последствие, что большая часть старых членов «выболталась», как говорили. Вся энергичная деятельность последнего времени принадлежала преимущественно новым членам, старые же не только ослабели в деятельности, но искали еще уклониться и даже отстать от общества. Иные делали это просто и незаметно, но другие старались оправдать свое уклонение разными предлогами, которые, по их мнению, были более или менее благовидны и могли оправдать перемену их образа действий. Здесь необходимо рассмотреть эти предлоги, потому что они составляют существенный вопрос в развитии всякого политического и общественного дела.

Мы глубоко чтим всегда всякое добросовестное свободное убеждение, но никогда не допускали и не оставляли без обличения никаких недобросовестных предлогов, какие бы ни были последствия, которые это обличение нам могло навлечь.

Добросовестное обсуждение показывало между тем, что единственный законный повод к уклонению из общества мог быть изменение мнения насчет законности употребления силы как средства для достижения либеральных целей.

Но кто, не отрицая этого в принципе, выставлял другие предлоги, чтобы уклониться даже от либеральных мнений вполне законных, особенно если употреблял эти предлоги для того, чтобы снова перейти на сторону деспотизма, тот обличал в себе или прямо расчет выгоды, или бессилие ума, который не в состоянии был совладать с противоречиями и найти другой вполне законный выход, кроме возвращения к старому порядку вещей, осужденному уже его совестью. Если человек отклонился от участия в обществе потому, что сознал ошибочность принципа допущения насильственных средств, то он все же не мог действовать отрицательно, одним уклонением от общества, он должен был только перейти к другому образу действий и противодействовать энергически революции, обличая ошибочность принципа, но не только не извлекая себе из этого никакой выгоды от противной стороны, от деспотизма, но преследуя и в нем (хоть также и жертвуя в ином виде собою) тот же принцип зла для добра, проявляющийся в произволе, в насильственном действии власти вопреки закону.

16

Так ли, однако, поступали уклонившиеся члены общества? Правда, некоторые из них, как например, Александр Муравьев, ссылались на изменение мнения о самом принципе, но заявляли о том единственно бездействием, а не какою-либо нового рода деятельностью. Другие ссылались на встреченные препятствия или изменения мнения относительно некоторых обстоятельств, и тут проявилось в чрезвычайном обилии разнообразие предлогов, причем иные увлекались до отрицания самых очевидных и самых общепринятых явлений, свидетельствуя тем только о явной своей недобросовестности.

Были такие, которые вдруг начали говорить, что, рассмотрев дело обстоятельно, они убедились, что наш народ так невежествен и испорчен, что и не стоит лучшего правительства, что «по Сеньке шапка». Другие пугались препятствий, неготовности России к лучшему порядку вещей, малого еще числа действий и пр., как будто не в том состояли задача и заслуга, чтоб именно жертвуя собою, приготовить неготовое, беспрестанно расширять размеры малого, — как будто изменение всякого порядка вещей во всех сферах не начиналось всегда с единичной даже силы, с известной личности, вносившей новую идею или начинавшей новое дело. Наконец, были и такие, которые при­творялись, что будто бы они убедились в ошибке своей насчет чувств народа, тогда как не было очевиднее факта, до какой степени государь потерял в последнее время уважение и расположение народа, до какой степени великие князья были нелюбимы, особенно в гвардии, — так что даже солдаты смотрели положительно неблагоприятно на тех офицеров, которые искали у них пособия, и называли их «княжескими лакеями».

Между тем подобная неискренность, подобный образ действий многих старых членов общества заставлял искренно-либеральных из новых членов общества очень сожалеть

о том, что они не могут действовать заодно с государем, как могли действовать либеральные люди, пока он не изменял своего либерального образа мыслей. Они были бы, конечно, ему самыми ревностными сподвижниками, и, как бы ни были велики препятствия, идущие от народа, как бы медленно ни шел прогресс, но если бы было только какое-нибудь ручательство в конечной цели стремления к тому правительства, то они готовы были ждать терпеливо. К несчастью, в конце царствования Александра I все направлялось в России так, что способно было привести в отчаяние самых преданных людей и тем более усили­вало соблазн ухватиться за насильственный переворот как • за единственное оставшееся средство к спасению народа.

Искренние члены общества так же уже мало надеялись на общий успех, особенно при виде действий старых членов. Но ввиду той страшной дилеммы, которая им предстояла, — или допускать расти злу, оставаясь в бездействии, ввиду систематического подавления в народе всяких начал истины и справедливости и неизбежного от того худшего еще его развращения, или сделать попытку к перевороту без надежды на успех и с несомненностью пожертвовать собою, — они великодушно избрали последнее на том основании, что во всяком случае они провозгласят народу самою уже попыткою новые начала, как цель стремлений, и тем резко разграничат будущее от всего прошедшего, предотвратят дальнейшее развращение народа и самодовольное упоение успехом деспотизма и его беспечность. Они были уверены, что как бы ни судили об их предприятии, оно неизбежно в недрах не только народа, но и самого правительства возбудит движение, которое уже не остановится, в каком бы виде после не выражалось, что, внеся идею свободы со всеми ее неизбежными последствиями — освобождением крестьян, самоуправлением, судом присяжных, преобразованием войска, отменою телесных наказаний, народною политикою, покровительством одноплеменным и одноверным народам и даже соединением с ними и пр., они заставят думать о всех этих вопросах, изучат их, заставят само правительство осуществлять постепенно эти вещи и тем скорее, что раскрытие во всей полноте всех злоупотреблений, угрожающих естественно и неизбежно попытками к перевороту, чтоб избавиться от них, покажет правительству необходимость ре­форм как единственного средства предупредить опасность. А было также несомненно, что одна реформа всегда влечет за собою другую, что во всяком случае пагубный застой прекратится, и было бы только движение, а тогда действительные потребности найдут себе удовлетворение и правильное выражение, когда указанные самим предприятием правильные идеи завоюют себе законное место в понятиях народа.

Правда, не раз слышалось потом неправильное мнение, что будто бы либеральное движение, кончившееся 14-м декабря, не привело ни к каким результатам и даже будто бы дало результат отрицательный, напугав правительство. Как будто это было возможно! Уже одна необходимость, в которую было поставлено правительство, доказать, что оно хочет и может сделать больше и лучше[16] , заставляло его думать серьезно об улучшениях и о мерах к прекращению злоупотреблений, и если оно не всегда придумывало удачные меры, то тем не менее не могло уже отрицать обязательной для себя цели их, и, действуя уступками, хотя и по своему расчету и для своих видов, всякою переменою само должно было возбудить движение и вызывать на раз­мышление. Все это подтвердилось и первым манифестом, и последующими действиями — падением Аракчеева и военных поселений, ссылкою Магницкого и преобразованием ученья, участием в судьбе греков и принятием мер против злоупотреблений, учреждением жандармов и пр., т.е. старанием решить хоть на свой лад, но те же самые вопросы, которые были подняты и обществом. А как этим путем они никак не могли быть решены, то и пришлось волею или неволею обратиться к либеральным идеям и необходимости преобразования в либеральном смысле, что еще тем неизбежнее, что многие из уцелевших членов общества достигли высших положений и не могли не внести в правительственную сферу своих прежних либеральных понятий.

Дело в том, что при поверхностном наблюдении не всякий в состоянии уловить переходы движения и разнообразные виды, в которые оно переходит. Мы знаем, однако же, подобное явление и в вещественном мире. Движение, прерванное непреодолимою преградою, по-видимому, вполне его прекращающею, не исчезает, однако, бесследно и переходит в возвышение теплоты и пр.

Все лица, которые через меня приняли участие в политическом предприятии, согласно засвидетельствовали, что я не только не обольщал их верным успехом, но, напротив, постоянно поставлял им на вид, что они должны готовиться быть верными жертвами. Отгого-то они и действовали лучше, чем другие. Осуждать участие в безнадежном предприятии с точки зрения мирского благоразумия значит не знать истории ни одного из великих движений, преобразующих человечество. Ошибка не в том, что участвовали в предприятии, когда оно не представляло еще случайностей успеха, а в том, что допустили в действие те же неправильные средства, которые, хотя и в другом виде, но были ими же осуждены, когда их постоянно употребляли их противники. Что же касается до вероятности успеха, то всякое великое предприятие всегда для начала и нуждалось именно-то в таких людях, которые, действуя по убеждению в истине, не могли рассчитывать на близкий успех и были готовы жертвовать собою, так как это одно представляет ручательство за чистоту побуждений; там же, где предстоит верность успеха, всегда явится много людей, которые присоединяются к делу по эгоистическому расчету пожать плоды чужих трудов, даже не рискуя ничем. Эти-то люди и вносят порчу потом во всякое благое дело, как были и в самом даже христианстве втершиеся учители, которые извлекали себе выгоду, проповедуя нечисто даже Христа — высшую истину и святость.

Мы должны были распространиться обо всем этом потому, что нашлись потом люди, которые искали составить себе репутацию из самого уклонения от общества, репутацию людей умных и дальновидных в том, что предвидели неуспех и усмотрели тщету стремлений. Но повторяем, что можно было законно отбросить революционные средства, но никак не изменить либеральный образ действий и либеральные стремления, — и кто был искренен в них, никогда уже не примирится с деспотизмом, хотя бы и сде­лался противником революционных теорий. И самый деспотизм смотрит на них как на таких врагов, которые для него хуже революционеров, потому что с ними сделка невозможна, тогда как при неискренности либеральных идей революционеры легко переходят на сторону деспотизма, а партизаны деспотизма делаются революционерами.

Вообще все те, которые восстают против революций не во имя христианского начала, одинаково осуждающего[17]  и противную сторону, противонравственное, раболепное повиновение деспотизму, забывают, что всякому органическому телу угрожает не одна опасность болезни воспалительного только свойства, а что существуют и другие болезни свойства еще более гибельного. Горячку сильный организм переносит, еще и восстанавливает свои силы, но болезни худосочие, чахотка, антонов огонь и пр. вернее ведут органическое тело к разложению. И, конечно, из двух сторон, поступающих не по христианским началам, а по обычной мирской мудрости, наиболее виноватою является та, которая, будучи представительницею и блюстительницею закона, сама нарушает его произволом, сама истребляет всякое понятие о законности и, разрушая нравственность, подкапывает главное основание и жизненную силу уважения к закону.

Есть еще один род революционеров, которые для пра­вительства гораздо опаснее, нежели те, которых обыкновенно называют этим именем, — это его собственные агенты, люди, облеченные властью, но которые ради ложной популярности или для прикрытия своего деспотизма сами проповедуют молодым, служащим при них, оправдание насильственных действий или чисто революционные теории, уверяя в то же время правительство в безусловной своей ему преданности. Разумеется, действуют они так в полной уверенности, что их обличить никто не решится и что прикроют постыдные свои эгоистические цели облагороженным видом действий по принципам. Между тем из подчиненных таким начальникам, которых я называл всегда деспотами-революционерами, одни, смекнув в чем дело, несмотря на проповедуемые ими в угоду начальнику революционные теории для либеральных будто бы целей, становятся самыми гнусными орудиями начальнического произвола. Этих я называл холопами-революционерами. Другие, более простодушные, принимают и впрямь проповедуемые им теории, а когда выкажут это в каком-нибудь действии, то само собою разумеется, что начальники не только от них отступятся, но нередко случается, что в качестве судей сами же еще осудят их во имя того самого закона, который нарушать и презирать учили их и в отвлеченных суждениях, и на деле, собственным примером и прямыми приказаниями.

17

Национальный вопрос

Но независимо от вопроса о будущей форме правления, разделившего общество, был еще важный вопрос о нацио­нальностях, возбуждаемый польским тайным обществом.

И в этом отношении мои понятия о государственном единстве и национальности во многом отличались от понятий как членов общества, так и позднейших мыслителей, и я всегда указывал как прежде, так и до последнего времени, что причина безысходных, по-видимому, противоречий как у тех, так и других заключалась единственно в том, что не додумывались до коренных причин или начал и что элементам, которые имели значение только в связи с другими, искали придавать всеобщее значение. Отсюда истекали те ошибки и во внешней политике, на которые я указывал постоянно еще с того времени, особенно в так называемом Восточном вопросе. Кроме того, для меня всегда было ясно как тогда, так и теперь, что когда возникает слишком много вопросов, то это верный признак, что существует какой-нибудь коренной вопрос, который или вовсе не разрешен, или разрешен неправильно.

Сколько запомню себя, с самой ранней поры моих раз­мышлений, понятия мои обо всем относящемся к человечеству и подлежащем человеческим условиям (был ли то отдельный человек или народ и другое какое соединение людей для общественной цели, или наконец все человечество), всегда соединялось с представлением живой органической силы. Из этого истекали два необходимых следствия: первое, что крепость государственного единства должна заключаться в качестве и крепости его внутренней органической силы и правильного устройства для лучшего ее действия, а второе, что внешние, так сказать, механические действия могут иметь только отрицательное значение. Поэтому усвоение своей народности, своей веры, своего учения может быть только действием превосходства одной внутренней силы над другою, а не насильственным принуждением внешнею силою, которой единственное правильное действие и значение может состоять только в устранении препятствий для свободного, открытого про­явления внутренней силы.

Народ, в истинном смысле слова, не может быть образован искусственно, он есть органическое порождение и всегда зачинается исторически от соединения разных элементов. Вера, язык, племенность, общность выгоды, вследствие занятия одной местности, характер, привычки, самые физические условия как породы, так и страны, определяющие наиболее свойственные занятия, все это входит в состав народа как жизненные функции, где все они производят общее действие, но ни одна не может быть ни выделена, ни взята отдельно, ни почитаема исключитель­но необходимою, ни даже получить преобладание без вреда общей гармонии, составляющей потребность для всякого здорового организма.

Вот по этим-то понятиям я никогда не был согласен ни с теми, которые, признавая право национальности безусловным, думали, что завоеванная Польша имеет право на отделение от России, на самобытное существование, ни с теми, кто хотел сделать поляков русскими посредством насилия или каких-нибудь уловок. «Разрешите русский вопрос, — говорил я, — тогда все вопросы разрешатся сами собою от превосходства органической силы русского народа». — «Но само правительство, — возражали мне, — потворствует полякам и немцам».

«А что же это значит? — отвечал я, — это значит только то, что внутренняя сила русского народа так еще слаба, так мало еще развита, что не может даже заставить собственное правительство действовать в национальном духе, соответственно народным потребностям. Стало быть, во всем и для всего следует все-таки начать с того, чтобы развивать свою внутреннюю органическую силу, а как качественность силы не зависит от ее объема, то начните с самих себя. Тут нет оговорок и препятствий, и вполне открыто поприще для личного подвига, так как величайшая сила духа, способная воодушевить и целый народ, и целую эпоху, может зародиться и в единичной живой личности. Сделаемся сами тем, чем хотим сделать других, и только тогда, когда в состоянии будем предлагать большее и лучшее, можем надеяться на успех, всегда несомненный там только, где действует нравственная сила, а не внешнее насилие».

Мы имеем уже и собственные исторические доказательства и того, и другого. Россия, даже при всех ошибках ее правительства (поощрявшего магометанство и поддержавшего распадающееся ламайство) усвоила себе племена финские и татарские, единственно влиянием превосходства над ними своей внутренней силы, а в то же время, действуя насилием против раскола, не только не ослабила его, но усилила и распространила. Но относительно европейцев, что могли бы мы предложить им? Одно только подражание их же внешности, но без сущности, составляющей главное, без которой все внешнее бывает смешно или бессильно. Поэтому-то поляку, который будет прикидываться русским, я никогда не поверю, пока Россия не представит сама такого устройства и обеспечения, которые могут для всякого сделать желательным быть русским.

В самом деле, что могла представить тогда Россия для человека, уважающего в себе человеческое достоинство, если и до последнего времени она была в таком плачевном состоянии, какое, вопреки всем прежним отрицаниям, обнаружила Крымская кампания? Не одни революционеры, о которых можно было еще думать, что они говорили так для оправдания своей попытки, но, как известно, и люди самые преданные правительству, и наконец, само правительство, осудили весь бывший порядок вещей соб­ственными признаниями и такими юридическими даже доказательствами, какими не могли располагать тогдашние революционеры, как ни были нравственно уверены в достоверности прискорбных фактов.

Не говоря уже о крепостном праве, развитие которого даже вопреки уже сознанию и провозглашаемым правилам фактически продолжалось до конца царствования Александра I, не говоря о бесправии всего низшего сословия, относительно которого государственная администрация являлась в виде еще худшем самой помещичьей власти; даже люди привилегированных сословий лишены были всякого обеспечения их личности и собственности. Произвол самый дикий, насилие и взяточничество, протекция и подкупы, разврат и обман заражали все сферы государственной и общественной жизни и были господствующими средствами для достижения житейских целей как у высших, так и у низших. Само правительство открыло теперь, что такое был суд, составляющий, однако, коренную опору для человека в государственной и общественной жизни. Теперь вдоволь было высказано, как сделали из религии государственное и общественное лицемерие, из воспитания — растлевающую среду. Даже относительно того учреждения, которым мы более всего хвалились — относительно войска, теперь обнаружено, что оно имело только внешний вид и лоск европейских армий, а по устройству и обращению с солдатами скорее всего походило на азиатские полчища или бессознательную силу машины, не спо­собную бороться с разумно организованною силою.

Вот почему и относительно внешних успехов наших со стороны Европы мы должны, отстраня народное самолюбие и говоря беспристрастно, — мы должны сознаться, что обязаны не столько своей собственной нравственной силе, сколько разделению европейских держав, употреблявших Россию как орудие, что и давало ей случай и возможность извлекать себе внешнюю выгоду, платя, однако же, почти всегда за это внутренним ослаблением.

Но иное дело было не обольщаться возможностью примириться поляку с Россиею, пока она сама не представила ничего привлекательного, иное дело признавать национальные притязания поляков на независимость царства Польского, а тем менее на границы 1772 года. Чем выше восходим мы от отдельного человека до всего человечества, тем более уравниваются или сглаживаются случайности и тем непреложнее выступает действие общих законов. Если частное лицо может быть иногда подавлено и погублено при всей его правоте и внутренней нравственной силе, то гораздо уже труднее погубить племя, секту, в смысле их самостоятельной связи, а народ, религию, учение и вовсе невозможно уничтожить без их собственной вины; и потому-то уничтожение всех исторических народов всегда было следствием ослабления или искажения внутренней силы. Племя черногорцев в течение пяти столетий устояло против несоразмерного могущества турок, а Польша, са­мая сильная некогда держава на востоке Европы, которой Пруссия была вассалом, которая спасла Австрию и чуть не покорила Россию своей династии, — Польша погибла.

18

Жизнь так переплетает все эти элементы, из которых образуется народ, что нет никакой возможности образовать какой-нибудь народ на выделении исключительно одного элемента, хоть бы например, национальности, в чем бы ее не заключали, в одноплеменное™ ли, или в языке. Да притом такой однородный состав народа едва ли может быть и желателен, если вглядимся в пример Китая, разительно доказывающий, что ни одно из преимущественно вещественных условий, в каком бы обширном размере оно ни было, не определяет еще достоинства народа. Китай обладал самой обширной территорией, имеющей еще то преимущество, что даже самые худшие ее части были спо­собны к обитанию, не так, как тундры Сибири, номинально только увеличивающие территорию России; число жителей Китая равнялось двойному числу жителей всех государств в Европе; племенной состав Китая был самый однородный. Одна вера и один язык господствовали во всем государстве. Это был, бесспорно, самый древнейший народ. Существование Китая, как исторического, одного и того же народа, измерялось тысячами лет. И что же? Война сороковых годов с Англиею показала, что он не мог устоять даже против одной европейской державы.

Поэтому-то я, отвергая на этом основании притязания поляков, не понимал, с другой стороны, и тех русских, которые, вопреки свидетельству истории, поставляли какое-то народное самолюбие в том, чтобы выдавать Россию за державу исключительно славянскую. Если русский народ совершил какие подвиги, которыми имеет право хвалиться, то совершил их как результат соединения всех условий, образовавших его, а не как славянское племя исключительно, тем более что в других местах, где оно в большей чистоте еще, оно все-таки было порабощено другими племенами и, следовательно, не показало особенной доблести.

Между тем такого рода притязания раздражали в свою очередь поляков, и что еще хуже, — давали им благовидный аргумент. «Если вы, русские, — говорили они нам, — считаете себя исключительно славянами и на этом основании хотите усвоить себе все остальные славянские народы, то зачем же вы ищете захватить в то же время финские и татарские племена, даже и там, где, как, например, в Финляндии и Средней Азии или на Кавказе, вы не имеете отговорки, что они расположены внутри вашей территории и потому по необходимости должны войти в ваше государственное устройство? Вы столько захватили с самого начала вашей истории или, пожалуй, включили в ваш состав финских и татарских племен, что мы имеем право почитать вас скорее азиатскою, чем европейскою державою, и весь ваш внутренний быт, ваши обычаи легко могут быть приведены в подтверждение этого. Если же вы не исключительно славянская держава, то почему хотите удерживать Польшу, которою, что бы вы там ни говорили, вы овладели вовсе не как славяне, а вопреки славянским симпатиям, потому что овладели в союзе с немцами, и еще значительную часть славян, вместо того, чтобы освободить их, вы отдали: Галицию — Австрии, Познань — Пруссии».

Само собою разумеется, что подобные народные вопросы будут всегда представляться неразрешимыми на основании национальной исключительности.

Единственное правильное понятие о народе состоит в том, чтобы смотреть на народ как на произведение всей совокупности исторически вошедших в него элементов, а не одного какого-либо из них. При этом не надо забывать, т что по каждому из этих элементов люди разной национальности считают иногда себя ближе связанными, нежели с людьми своей национальности. Конечно, ничто не может освободить от обязанности к отечеству, но люди одной веры считают себя более братьями, люди, участву­ющие в общем предприятии, более солидарными друг с другом, нежели с людьми своего народа, различествующими с ними по вере или не имеющими с ними ближайших общих интересов.

Равно неправильными считал я и те понятия, которые хотели сделать какую-либо религию исключительным достоянием какой-либо национальности. Тут впадали опять в безысходные и неразрешимые споры и посягали на самое достоинство религии, стараясь втиснуть элемент по преимуществу общий в исключительность и односторонность национальности и, связав с нею неразрывно, тем самым произвести безусловное и вечное на степень несовершенного и преходящего, с опасностью оттолкнуть от вечной истины необходимостью подчинения тому, что по временным условиям может быть чуждо и даже враждебно; или оттолкнуть от своего народа требованием пожертвовать убеждением совести.

Если поляки говорили, что всякий поляк должен быть католик, а всякий католик, хотя бы и русского племени, должен уже считать себя поляком, то, к сожалению, были и русские, не сознававшие чистых требований истинной веры, а или движимые фанатизмом суеверия, или и не веря ничему, а употребляя религию как орудие политики, — были русские, которые говорили, что неправославный не может быть русским, а если кто православный, то должен принадлежать прямо или косвенно России, хотя был бы не русского племени — и на этом основывали право вмешательства.

Мы высоко чтим православие, но это потому, что почитаем его истинным выражением истинной религии — христианства, а не потому, что Россия его исповедует. Россия должна признавать православие потому, что оно есть — истина, и только на этом основании надо желать и стремиться, чтобы признавали его и все народы и всякий человек. Отношение людей к истине одинаково для всех. Каждый должен относиться к ней самостоятельно и свободно, не будучи связан никаким односторонним посредничеством, ни поставлен в зависимость от изменчивых условий времени, места и народности.

Но отвергая исключительность в национальности, не надо, однако же, впадать в противоположную крайность, в равнодушие космополитизма, как то делают нередко те, которые не могут себе разъяснить истинных оснований, на которых одних национальность может совместиться с общими требованиями человечества. Мы говорим, конечно, о тех только, которые искренни в противопоставлении космополитизма вопросу о национальностях, неразрешимому для них по узости и исключительности воззрений, а не о тех, для которых космополитизм только желанный и удобный предлог, чтобы избавиться от обязанности к отечеству. Мы поневоле должны входить в рассмотрение всех этих вопросов, потому что это необходимо для разъяснения всех причин неуспеха политических и общественных преобразований, неуспеха, зависящего не от одной какой-либо причины, как обыкновенно определяют по большей части, а от неправильного и неясного постановления и разрешения вопросов во всех сферах. Мы желаем поэтому окончательно разъяснить здесь причины неудач не только прошедших, в тогдашнее время, но и всех последующих до настоящего времени.

Мы сказали уже выше, что никогда не считали дозволенным ставить какие-нибудь узкие интересы личности, семьи, партии, сословные выше блага отечества, но в то же время мы считали недозволенным нарушать справедливость даже и для отечества и всегда восставали против того лже-патриотизма, который, прикрывая свои личные виды мнимыми выгодами отечества, действует так, что делает имя своего отечества синонимом насилия и обмана. Как благо частного человека не дозволяется созидать на гибели другого, так и народное благо, которое будет основано на несправедливости и на разорении другого народа, будет всегда только обманчивое и потребует, рано или поздно, расплаты ценою несравненно большею, чем полученная мнимая выгода.

Но если мы должны соблюдать справедливость относительно всех народов и по возможности содействовать благу и всего человечества, то все-таки обязанности наши прежде всего относятся к нашему отечеству, и настоящий смысл им и силу может дать опять-таки одно христианство, а не какое-либо другое начало, например, утилитарное. Если дела идут худо в отечестве, то это не дает еще мне право уходить из него и тем допускать его приходить еще в худшее положение, отнимая у него с удалением моим силу, сознающую дурное положение и уже через это самое сознание способную, стало быть, противодействовать злу по самой меньшей мере обличением его. Только оставаясь в отечестве, действуя в нем, страдая с ним, жертвуя собою для него, давая делом авторитет своему слову, можно действительно принести ему пользу и добиться улучшения его быта. Что таковы были всегда мои убеждения, я доказал это на деле, оставшись в России, когда имел средство к побегу. А что не недостаток решимости на побег удержал меня, я доказал тем, что, будучи уже арестован, ушел из заключения, прошелся по Петербургу, встретившись с П.И.Игнатьевым, и, имея все средства укрыться, возвратился, никем не замеченный, снова в заключение на этот раз вполне уже добровольно, повидавшись с теми, которые сочли бы себе за счастье спасти меня и предлагали это.

19

Известно, что обязанности наши не всегда согласуются с выгодами, и даже часто требуют пожертвования ими, а космополитизм всегда имеет в основе личную выгоду, хотя и прикрывается иногда лицемерно возможностью будто бы принести большую пользу в другом месте или желанием иметь более обширный круг действий. При этом доходят иногда в самообольщении до того, что, сами того не замечая, отрекаясь от отечества, ищут в то же время сохранить все полученные от него выгоды. Приведу в образец нередкий пример разговора моего с людьми, которые ставят себе в похвалу, что они космополиты. Допустив человека доболтаться до того, что он называл себя всесветным гражданином, не признавая обязанности к отечеству и необходимости жить в нем, когда ему лучше в другом месте, я, переменяя разговор, спрашивал его, чем он занимается, чем живет и пр. Один отвечает, например, что у него имение, которое думает только продать и «удрать» за границу, другой, что у него дом и пр.

«Все это вы сами приобрели?» — спрашивал я.

«Нет, досталось по наследству».

«А где получили воспитание?»

«Там-то и там-то».

«Так как же, — спрашиваю я, — ведь, стало быть, и правами вашими, и образованием, и средствами вы обязаны отечеству. Но если не существует обязанностей относительно его, то зачем же вы пользовались и пользуетесь от него? Без него не сохранилось бы для вас наследства, не позаботились бы о вашем образовании, и не было бы средства к тому, не сохранилось бы ваше преимущество над другими в правах. А ведь единственное средство вам заплатить долг — это стараться об улучшении всего в нем, и для этого действовать в нем и для него».

Разумеется, возражать на это не мог никто, но многие питали злобу, что с них снимали маску. Естественно, что при таких понятиях моих, я всеми силами восставал против тех членов тайных обществ, которые под предлогом, что для России не стоит трудиться, что тут «ничего не поделаешь», что лучше быть полезным в другом месте, искали «улизнуть» за границу, боясь оставаться в России, хотя бы и в бездействии, потому что уже компрометировали себя. Восставал я также и против тех, которые, хоть и не были членами тайного общества, но изъявляли либе­ральный образ мыслей, сознавали существующее зло, но, не желая действовать против зла, из боязни компрометировать себя, хотели также бежать или удалиться за границу и тем уменьшали силу, противодействующую злу, а усиливали то, что осуждали.

Одно только может заставить покинуть отечество — это высшее служение Богу, побуждавшее верховных апостолов и первобытных христиан на проповедь Евангелия в чужих странах, но тут требуется уже полное отречение от всего личного, и всякий знает, что такое служение всегда будет исключением для избранных и что так называемый космополитизм и лже гуманизм, ведущие только к распущенности, непохожи на веру и любовь, которые только одни могут быть действительным основанием истинных свободы и равенства.

Опасность от космополитизма, делавшего людей рав­нодушными к улучшению внутреннего быта своего государства, тем более велика нынче и требует тем сильнейшего противодействия, что почва для развития его делается все более и более благоприятною, как вследствие удобства перемещения даже в отдаленные страны, тем и вследствие не только допущения, но и поощрения многими правительствами эмиграции. При такой легкости и удобстве сделаться даже законно гражданином другой страны, представляющей больше выгод человеку, чувство патриотизма естественно подвергается сильнейшему искушению. Оттого-то оно и не может быть прочно, если не основано на нравственном чувстве долга и сознания обязанностей к отечеству, от которых ничто не может избавить человека, ни даже самая вопиющая несправедливость к нему отечества.

Развитие ни одного государства не обходилось без соединения разных народностей, но никогда почти это соединение не разрешалось правильно, потому что трудный вопрос об органическом слиянии национальностей и не может быть правильно разрешен без знания народных начал. Обыкновенно же поступают так, что при столкновении двух уже развитых народностей или одна поглощает другую, или смешивают их механически, следуя исконной политике Навуходоносора. Вот почему я имел полное право сказать в одной статье (которая хоть и была отпечатана, но задержана цензурою), обращаясь к новейшим публицистам, когда они толковали о слиянии Польши с Россиею и подавали вид, что хотят сделать это без нарушения справедливости, что они не в состоянии придумать надлежащего к тому средства, пока не узнают, в чем именно состоят народные начала как России, так и Польши; а они до сих пор для определения народности устанавливали только внешние, неопределенные признаки из положительных, а для различения народностей употребляли признаки отрицательные, толкуя всегда больше о том, чем не есть народ, нежели в чем состоит его сущность. По этой же причине не были они в состоянии разгадывать и смысл разных явлений, превознося иногда их, как следствие известных добрых качеств народа, и, не замечая, что они просто истекали из того же относительного начала, из которо­го истекали и другие дурные уже явления, которых они отрицать не могли, как не могли и не осуждать, хотя и относили их к случайным явлениям, тогда как они были таким же необходимым проявлением того же начала, как и первые.

«Если вы спросите, — говорил я нашим публицистам, — у естествоиспытателей, как соединить два разнородных тела, то они непременно в свою очередь спросят вас: скажите, какие это тела? И только тогда, когда вы объясните им, что это, например, масло и вода, они укажут вам на ту среднюю соль, которая может служить средством соединения и при посредстве которой два разнородные тела могут образовать новое, однородное. Странно было бы ведь вам, если бы они посоветовали вам слить их вместе и смешивать механически, крепко только взбалтывая, потому что вы очень хорошо знаете, что едва только вы перестанете взбалтывать, то эти вещества тотчас опять разделятся».

Был и еще вопрос, который не мало разделял мнения в тайном обществе, как продолжает разделять и до сих пор, и тоже все по одной и той же причине, которая порождала разделения и по другим вопросам, а именно, что не искали разрешения коренных начал, а препирались о достоинстве видов или внешних проявлений этих начал в известные эпохи и у известных народностей. Вопрос этот, весьма важный и едва ли не капитальный в политическом отношении, есть вопрос о народном образовании.

Обыкновенно представляется следующая неразрешимая, по-видимому, дилемма при всякой попытке к преобразованию. Говорить, что для того, чтобы улучшение политических учреждений было прочно, необходимо, чтобы народ был подготовлен к ним; а для того, чтобы можно было подготовить народ, нужны уже некоторые улучшенные политические учреждения. При таком безвыходном круге, где одно обусловливается тем самым, что в свою очередь им же обусловливается, представлялась бы, по-видимому, радикальная невозможность к какому-либо движению, а, следовательно, и к улучшению. К счастью человечества, сами обладающие властью имеют нужду в искусных орудиях, и, следовательно, сами нуждаются в образовании в том или другом виде. А свойство человеческого ума таково, что по какому бы поводу ни возбуждали его деятельность, к какому бы предмету односторонне ни направляли, раз возбужденный, он устремляется по всем направлениям и ищет полноты и целости сведений, как бы ни силились его направить на односторонний путь.

Вот почему все партии, каждая в своих видах, искала определить будущность народа посредством известного рода образования; но лишь только предпринимали разъяснить, какое образование лучше, как сей же час являлись ожесточенные споры между классицизмом и реализмом, в каких бы видах и под какими бы другими именами они ни скрывались. Если мы снимем с них разные оболочки, не составляющие их сущности, или выведем наружу то, что находится иногда скрытым в предметах спора и только подразумевается, то очевидно, что классицизм и реализм есть не что иное, как познание человека и природы, разумея, однако, человека как духовное существо. Природа, в ее одинаковых, постоянно пребывающих явлениях, всегда подлежит наблюдению, но изучение духовного человека, всех его свойств, возможно только через изучение всего человечества; человечество же в духовном развитии проявляет известные свойства свои в высшей силе и в наилучших сочетаниях только однажды, и потому они, как не повторяющиеся явления, могут быть изучаемы только исторически. А как для точного знания этих явлений необходимо знать с точностью смысл слов, выражающих понятия, определяющие смысл явлений, то изучение языков тех народов, которые служили орудием этих явлений, и представлялось всегда необходимостью. И так классицизм всегда будет необходим, как основание исторического изучения, и не одних только внешних явлений, но и проявлений духа человеческого во всех сферах — умственной, нравственной, эстетической. И как неоспоримо то, что в Греции философское мышление и разного рода искусства, а в Риме гражданские и политические отношения достигли высшей точки развития, какой достигло когда-либо человечество, то и немудрено, что и язык их по этим предметам достиг высшей точности и выразительности, и поэтому и служит по преимуществу основанием классическому изучению, нуждающемуся, однако, для полноты в изучении и позднейшей истории, которую он, правда, освещает, но которою и сам неоспоримо освещается.

Что изучение природы, включая тут и телесный организм человека, необходимо, об этом никто никогда добросовестно и не спорил. Удовлетворение всех ваших общественных потребностей основано на знании и искусном приложении законов вещественной природы. Но чтобы человек мог удовлетвориться одним этим знанием, тому противоречат все уроки истории. Какой бы степени реальных познаний не достиг человек, но если ему останутся неведомы законы духа человеческого, без чего невозможно устройство общественного и политического быта, то никакое реальное знание не спасет человека, и мы почти везде видели общества и государства разлагающимися именно в то время, когда этого рода знание и приложение его к удовлетворению вещественных потребностей доходили до крайних пределов в разрушающемся обществе.

Но классицизм и реализм, взятые в совокупности, не только не исчерпывают всего знания, но и сами не могут иметь ни полноты, ни прочного основания, ни правильного истолкования без третьей отрасли знаний, необходимых человеку без знания высшего существа, Бога, которое может быть дано человеку самим только Богом о себе через откровение.

20

Странно, что и люди, которые вели и ведут спор между классицизмом и реализмом, как будто бы не замечают, что эти оба рода знания имеют одно и то же основание, а именно: наблюдение над явлениями духа и вещества без возможности проникнуть в их сущность. Другое обстоятельство, на которое также мало обращают внимания, есть то, что для общих безусловных выводов ни тому, ни другому знанию недостает полноты, которая требует знания явлений в полноте их возможности, т.е. не только настоящих и бывших, но и могущих быть; а всем известно, что такое знание человеку недоступно; и не только в прошедшем, но и в настоящем найдется бездна явлений, ускользнувших или скрытых от его наблюдения, оставя между тем неизбежно результаты, которые он потому и может отнести ошибочно не к тем причинам, от которых они произошли, а через то неминуемо исказить вывод. Наконец, при внимательном наблюдении оказывается, что ни историческое изучение без знания законов вещества, ни последнее без исторического изучения обойтись не может, и что ведь одно сплетено с другим. Основание исторического знания есть свидетельство других, основание вещественного — возможность собственного наблюдения и повторительного опыта. Но в историческое знание входит и наблюдение над вещественными признаками, памятниками, условиями, которые и без исторического свидетельства помогают нам отгадывать причину исторических явлений и проникнуть в смысл их. С другой стороны, самое название естественной истории показывает, что изучение и самого вещества не может обойтись без исторического свидетельства, так как существуют явления не повторяющиеся, из которых одни известны нам только по свидетельству и невозможности воссоздать исчезнувшие условия, единственно на знании настоящих явлений, как например, многое в первобытном мире.

Достаточно, кажется, этих указаний, чтобы понять всю пустоту спора между классицизмом и реализмом, происходящего единственно от неуяснения себе оснований их и невнимания к такой необходимой связи их между собою, что никак нельзя одному обойтись без другого, и, следовательно, одному вытеснить другое и господствовать исключительно. Но если достаточно приведенных выше объяснений, чтоб понять причину недоразумений, то их недостаточно еще, чтобы понять, почему с политической точки зрения к этому спору примешиваются так сильно страсти и доводят его до такого ожесточения.

Дело в том, что все партии, смотря по обстоятельствам, обвиняют попеременно как классицизм, так и реализм в том, что они ведут то к деспотизму, то к революции и анархии.

Классицизм и реализм, как и всякое относительное знание, сами по себе бескачественны. Только при свете откровения, в живой органической связи с высшими началами (одними, которые служат непоколебимым основанием нравственности), и действующие каждый в свойственной ему сфере, как классицизм, так и реализм могут давать правильные выводы и быть полезными, служа разумными средствами для достижения нравственных целей, пригодным механизмом, для большего и лучшего действия нравственной силы. Отрешенные же от высших начал, предоставленные сами себе, они, по неизменному свойству всего неполного, не могут дать положительных правильных выводов, не только каждый отдельно, но и оба вместе, потому что никакое соединение или смешение их в обучении и в знании человека не может уничтожить неполноты, а потому и неправильности выводов, исходящей из самого свойства их, которые уже по одному этому направляют на ошибочный путь и легко могут делаться удобными средствами для вредной цели.

Вот почему история и представляет нам и классическое, и реальное образование, каждое в свою очередь то принимаемое и превозносимое разными партиями, когда считают их нужными орудиями для их целей, то преследуемое, как враждебное их целям. Поэтому-то, если в последнее время упрекали естественные науки в том, что будто бы они ведут к неверию, анархии и безнравственности, то не надо забывать, что было время, когда преследовали и классическое образование, утверждая, что революция во Франции вышла именно из подражания грекам и римлянам, подражания, о котором думали, что оно было результатом классического образования. Но лучшим опровержением подобных изменчивых взглядов служит пример Англии, где умеют извлекать пользу и из классического, и из реального образования, и где ни то, ни другое не ведет ни к безнравственности, ни к революции, ни к раболепству — по той причине, что религиозные убеждения сохранились в Англии еще пока сравнительно больше, чем в других местах.

Так как мне равно было доступно и классическое, и реальное образование, то я поэтому и не имел никакого повода относиться ни пристрастно, ни враждебно, как к одному, так и к другому. Окончив самым блестящим образом курс в специальном высшем заведении, я почти вслед за тем же, в самом раннем возрасте, был назначен преподавателем высшей математики, астрономии, механики и высшей теории морского искусства и, кроме того, экзаменатором по всем отраслям преподаваемых наук в высшем заведении. Но, однако же, я этим не удовольствовался, и, как показано было в первой части записок, будучи уже кадетским офицером и преподавателем, слушал еще курс в С.-Петербургском университете с товарищами моими, Синицыным (умершим в звании директора Ришельевского лицея) и Новосильским (бывшим впоследствии директором департамента Министерства народного просвещения), а с первым, кроме того, и в Медико-хирургической академии, независимо притом от посещения специальных лекций в Горном корпусе, физических — у Роспини и пр. И, однако же, при всем этом я все-таки, вследствие изучения богословия, которое хоть и неожиданно и случайно выпало на нашу долю (как рассказано о том подробнее в первой части записок), не мог уже с тех пор считать достаточным и самое совершенное классическое образование и реальное, и это вовсе не по тогдашней только наклонности к мистицизму. Нет. С твердым уже сознанием для меня представлялась немыслимой достаточность знания без существенного главного источника его, без откровения, точно так же, как я не понимал, как можно было без возможной полноты знания управлять даже собою, а не только что государством, а тем более преобразовывать его.

Но для человека, искренно желающего отыскать всему непоколебимые основания в высшей, нравственной и бе­зусловной сфере, нет ничего труднее, как заставить правильно понимать себя людям, привыкшим по страстям и выгоде служить пристрастным, односторонним партиям, или по равнодушию, величаемому благоразумием, и расчету держаться механической середины. Тут как раз подпадаешь под противоположные обвинения. Восстаете вы против прискорбной привычки заключать веру в суеверие или в механизм обрядности, о вас говорят, что вы восстаете против веры. Доказываете вы неразумность неверия, вас сейчас называют партизаном предрассудков, ведущих к деспотизму. Таким противоположным обвинением подвергался и я как в религиозном, так и в политическом отношении, когда настаивал у обеих партий, у каждой в свою очередь, как у правительственной, так и у либеральной, на необходимость прочного образования и искреннего принятия в основу всего нравственных начал с полною искренностью как единственного средства примирения и соглашения всех относительных требований, в том, что они имеют справедливого, так как по моему убеждению, которое я старался передать и другим, противоположность требований и враждебность их истекали из несправедливого притязания на исключительность. Я говорил, что как повиновение закону, так и свобода могут быть достоянием только просвещенного ума и нравственной воли.

Отчего, спрашивал я их, при всей суете стремления к свободе идут часто к деспотизму, а при всех усилиях вести к порядку — ведут часто к анархии? Оттого, что ни те, ни другие не заботятся начинать дело с развития нравственной силы, способной стремиться к чистому добру, и правильного знания, способного указывать надлежащие средства к тому. Но, к несчастию, большая часть смотрела и на повиновение закону, и на свободу как на нечто формальное или вещественное, которое можно наложить или дать извне. В правительственной сфере уже утвердилось в это время мнение, что всякое высшее образование вредно, ведет к умствованиям и через то к революциям; что так как полного образования всем дать нельзя, то знакомство с высшими науками составит поверхностное образование, т.е. самое вредное, что народу нужно только реальное образование, понимая под этим то, что может сделать из человека только искусное механическое орудие; а в нравственной сфере для народа нужно, как говорили, одно — учить безусловному повиновению и приучать к нему, не подозревая по-видимому, что такое образование и будет именно поверхностным, т.е. внешним, так как поверхность или глубина образования не зависит от объема знания, а от того, из чего оно истекает: из живого ли разумения, живой зародившейся силы, способной к самостоятельному развитию, или от принятия внешней, готовой, но зато бездушной формы, относящейся к той цели, которой хотят достигнуть образованием, — как великолепная декорация, изображающая дерево, относится к семени, заключающему живую силу развития его. Вначале декорация может поразить и ослепить, показывая будто бы готовые разом плоды, а семя перед нею — показаться ничтожным, но декорация, не имеющая обновляющего источника жизни, неминуемо обветшает, а семя способно разрастись в величественное, крепкое и плодотворное дерево.

К сожалению, и в либеральной партии образование и изучение относили более к той стороне, которая представлялась как средство к ближайшему приложению, нежели к необходимости от искания для всего коренных оснований в живых силах и нравственных началах. Отсюда неуважение к народному чувству и стремление к сочинению отвлеченных конституций, и потому изучение только того, что, по тогдашним понятиям, преимущественно могло служить для внешних искусных, но вместе с тем и искусственных сочетаний; например, увлечение изучением политической экономии, как тогда ее понимали, и пренебрежение самостоятельным изучением своей истории и на­родного быта в их сущности. Отсюда и забота только о таком, стало быть, образовании, как понимало его правительство, т.е. более в смысле механического искусства; а в приложении к другим предметам — о таком, которое, как бы ни был велик объем его, в действительности всегда будет поверхностным, т.е. без углубления до коренных оснований, дающих жизнь и силу всякому знанию, независимо от его количественного объема.


Вы здесь » Декабристы » МЕМУАРЫ » Записки Д.И. Завалишина (I).