Декабристы

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » Декабристы » МЕМУАРЫ » Записки Д.И. Завалишина (I).


Записки Д.И. Завалишина (I).

Сообщений 1 страница 10 из 28

1

ДМИТРИЙ ЗАВАЛИШИН

ЗАПИСКИ ДЕКАБРИСТА

Анализ причин всеобщего недовольства

В следственном комитете, учрежденном по случаю события 14 декабря 1825 года, почти всем лицам, соприкосновенным к этому событию, предлагался (хотя более или менее в различных видах или выражениях, но в сущности однообразный) вопрос: «В какой книге или из каких сочинений почерпнуты были революционные идеи?»

Мы давно уже стали на историческую точку зрения в суждениях и о самих себе, и о собственных наших действиях, не принимая даже тех оправданий, которыми искали возвеличить нас, не извлекая их из последующих событий и не пользуясь виною противников для оправдания себя, а поэтому и можем говорить обо всем с полною откровенностью, искренностью и беспристрастием. Мы вполне ознакомились с необходимыми взглядами и неизбежными ошибками всех партий, но всегда стояли выше их, не ставя никогда партии выше отечества и ничего выше справедливости, и потому глубоко убеждены, что наше изложение будет вполне правдивое, — одно, из которого все партии могут извлечь действительно справедливое разъяснение начал и событий и полезное наставление.

Вот почему на предложенный выше вопрос с полным убеждением и по совести, на основании всесторонних исследований, можем положительно отвечать, что как побуждение к преобразованию государства, так и допущение тех или других средств для достижения цели истекали вполне из данного положения государства и общества, из данного самим государством воспитания и из собственных исторических примеров, — подражание же внешним примерам и образцам было только уже последующим и второстепенным явлением. Все это имело не более значения, как обычный прием и во всяком деле, когда, приискивая своеобразные средства для удовлетворения и достижения известных желаний и целей, стараются в то же время узнать, как поступают в подобных обстоятельствах и в других мес­тах. Мы не говорим уже о том, что трудно извлекать из подражания обвинение там, где очевидно, что все прави­тельственные действия, особенно начиная с Петра I, грешили избытком подражания. Где принято, введено или положено такое начало, там невозможно связать совесть других и воспрепятствовать, чтобы не извлекли из него логических последствий, там невозможно отрекаться от них и отрицать у других право на то, что делают всегда сами.

Вне всякого сомнения, что в стремлениях к преобразованию государственного и общественного устройства для улучшения своего быта и возвышения народного достоинства, — стремлениях, присущих всякому обществу, сохранявшему еще жизненную силу, и возбужденных в России до такой степени реформою Петра I, — самый сильный толчок в последнее время дала война 1812 года и последующих годов. Она пробудила и высоко подняла сознание народного достоинства, а вместе с тем, с другой стороны, допущенное по необходимости и неизбежное свободное обсуждение обстоятельств, которые привели и сопровождали эту войну, раскрыло целый ряд ошибочных действий правительства, от гибельных последствий которых, по тогдашним суждениям и убеждениям, Россия избавилась только самостоятельным действием и доблестью народа, независимо от правительства и даже как бы вопреки ему.

Вот почему в доверенных разговорах и суждениях тогдашнего общества люди, нисколько не враждебные правительству, нисколько даже не знакомые с результатами иностранного мышления и примеров, — мало того, даже восставшие против подражания чужому и обвинявшие, напротив, в том само правительство — приходили, однако, почти всегда к следующим выводам: 1-е, что хотя Россия и избавилась от опасности, в которую вовлекли ее ошибки правительства, но это сопряжено было с такими пожертвованиями и с такою задержкою внутреннего развития, что необходимо приискать ручательства против возобновления чего-либо подобного в будущем. 2-е, что русский народ доказал, что он способен к самостоятельным дей­ствиям и, следовательно, и к самоуправлению, причем указывали на устройство ополчений и пожертвований, на истребление своей собственности, на партизанские и другие чисто народные действия, где народ дельно распоряжался без ведома и помимо распоряжений и указаний правительства. 3-е, что дружное действие и бескорыстное содействие одного другому всех сословий, даже и при существовании крепостного положения, показало, что в делах действительной государственной потребности и пользы, лишь бы она была ясно представляема и сознаваема, нечего опасаться антагонизма сословий, и следовательно, не существует и главного препятствия для устройства самоуправления. Наконец 4-е (и это будет иметь важное влияние на последующие идеи и объяснит их), что Россия из всех государств — страна наименее аристократическая, что ари­стократия не имеет в ней ни самобытной силы, ни исторических прав, и потому разделение сословий и крепостное право в ней — дело чисто искусственное и не может препятствовать установлению равноправности.

С другой стороны, если уж внешняя политика правительства возбуждала такое неудовольствие, заставлявшее признавать необходимость гарантии против его ошибок, то это неудовольствие еще более усиливалось образом действий правительства по внутренним делам. После того как неудачная попытка Сперанского устроить государство по отвлеченным идеям оказалась несостоятельною, и правительство, принявшееся было с таким жаром за переустройство, ослабло, видимо, в своей деятельности внутренних преобразований, улучшений и ограничения злоупотреблений, эти последние возросли до невероятной степени и в свою очередь побуждали также приискивать средства для врачевания и этого зла.

А что, впрочем, как недовольство, так и порицание правительственных действий по внешней и внутренней политике выходило — повторяем это — не из подражания и влияния чуждых идей, а было делом самостоятельного взгляда чисто русских людей на русскую жизнь, лучшим доказательством тому служит чрезвычайное распространение в то время в публике таких рукописных сочинений, как, например, «Трумф» и «Русский Жилблаз». Первое с уверенностью приписывалось Крылову, а если иные и называли другое имя, то и это имя было имя все-таки чисто русского человека (Державина), о сочинителе же второго хотя тогда и спорили, но и тут все имена, которые называли, были также имена чисто русских людей (между прочим, опять также и Крылова), или незнакомых ни с чем иностранным, или не любивших его.

2

Что касается до «Трумфа», то, конечно, ни один революционер не придумывал никогда злее и язвительнее сатиры на правительство. Все и все были беспощадно осмеяны, начиная от главы государства до государственных учреждений и негласных советников (Крюднер). Можно судить по следующему:

Премудрый твой отец, Вакула светлый царь

В сенате сидючи, спускал тогда кубарь;

Когда о близкой толь беде ему сказали,

Все меры приняты........

По лавкам тот же час за тактикой послали...

Государственный совет, от которого требовалось мнение, как поступить в таких важных обстоятельствах, представлен состоящим из людей, ни к чему не способных. Когда царь лично спрашивает мнение каждого, то получает следующее объяснение, почему никто не отвечает: «Он глух, о государь». «Он нем, он ничего не слышит, от старости едва он дышит». А потом, когда царь «заказал», «чтобы думать — ни гу-гу», он спрашивает:

— Ну что же придумал тут премудрый мой совет? И в ответ получает:

Штоф распил вейновой, разъел салакуш банку, А присоветовал во всем спросить цыганку.

(Намек на казенный завтрак в Государственном совете и на влияние, приписываемое г-же Крюднер.)

Приведем еще некоторые места.

Царь жалуется, что его постигло величайшее несчастье. Все стараются отгадать, какого рода это несчастье. Один спрашивает: «Не голод ли постиг государство?» На это царь отвечает:

Я разве даром царь? Слышь, лежа на печи,

Я и в голодный год есть буду калачи.

— Так не война ль грозит? — спрашивает другой.

Вакула отвечает:

На это есть солдаты.

Пускай себе дерутся из-за платы.

Когда все догадки были истощены, Вакула объявляет, что страшное бедствие состоит в том, что —

Проклятый паж сломал, слышь, мой кубарь,

Которым я вседневно забавлялся...

Не менее резко осмеяна солдатчина в объяснениях Трумфа:

Я сделал, что на нас никто не смел глядеть[1* здесь и далее пояснения приводятся в конце каждой части книги]

И в спальню наш никто не смел кодить,

Ни сама министр, ни сама кенерала,

Одна фельдфебель мой, унд два иль три капрала» [2] .

Симфонья на обеде нам будет с барабана...

Я будит бал давал

И будит бил того, кто не был танцовал.

Мой Сар любить и сам скакать, плясать, резвиться,

И палкой на дворца сгоняет веселиться [3] .

Вот каким образом осмеивалось финансовое расстройство государства: получая приказание о снабжении войска, дурдуран (гофмаршал) говорит:

Да денег у нас нет.

Вакула:

Скажи, что именинник,

Авось с подарками перепадет с полтинник.

Кто помнит состояние и настроение тогдашнего общества, конечно, не станет отрицать, что около 1812 года судили чрезвычайно смело и открыто как о недостатках правительства, так и о средствах помочь тому. Со всем тем, как ни сильно и настойчиво кружили в головах подобные мысли, они все-таки не могли найти ни необходимого сосредоточия, ни правильного исхода в ясно созданную форму, как по недостатку серьезного, истинно научного образования, так и по отсутствию средств к правильному совещанию в каком-нибудь законно признанном общем собрании, хотя бы вроде комиссии составления законов, бывшей при Екатерине II. Об этой комиссии хотя и толковали, но надеждам на составление ее не суждено было сбыться. Мудрено ли поэтому, что, поддаваясь тем влияниям, которыми было тогда наполнено общество и которые поддерживались и господствовали в разных и даже в правительственных сферах, как например, масонство, иезуитство, мистицизм и пр. — все партии вместо трезвого исследования и положительных соображений, основанных на изучении живых сил общества и законов его, и на соглашении между представителями всех мнений и интересов, давали волю одному только воображению без всякой опоры в действительности.

Поэтому в то время, как одни мечтали о слишком утопических средствах государственного устройства, даже вроде фенелоновых порядков, всеобщего братства или церковной дисциплины на манер католицизма де Местра, другие видели все спасение в замысловатом устройстве администрации, мечтая тем смелее о построениях на основании отвлеченных идей и тем менее задумываясь над всеобщей ломкою, нисколько не уступающею революционным преобразованиям, что возможность подобных примеров и таких опытов над народом видели не только в отдаленном примере Петра I, но и в ближайших попытках, олицетворенных в имени Сперанского, как понимали тогда его действия, на которые и ссылались в подкрепление своих за­мыслов. Иные, наконец, думая, что опираются на какую-нибудь действительность, откидывались назад в старину, но как по недостатку изучения и правильного взгляда и самая старина не была им известна в ее сущности, а только в некоторых плохо понятных формах, то хватались за них, надеясь в них отыскать удовлетворение сознанной и несостоятельной потребности преобразования, никем уже не оспариваемой. Были даже люди из числа последних, которые тем более увлекались старинным бытом, что только идя этим путем чествования и восстановления старины, надеялись найти действительные средства к уничтожению причины и раскола, который многие выводили из противодействия живой силы народа, оскорбленной несвойствен­ным нововведением, бездушными формами, не имевшими корня в народной жизни и наложенными единственно на основание отвлеченных идей и соображений, хотя, по правде сказать, и тут выказался недостаток исторического изучения и правильного понятия о действительной причине раскола, предшествовавшего реформе Петра. Причина эта бесспорно заключалась преимущественно в византизме (т.е. в привязанности к букве и форме, но без смысла, ими выражаемого, и без духа, который их произвел вследствие принятия Россиею христианства от Византии в то время, когда в этой последней иссяк уже живой дух веры).

Вот почему из подобных приверженцев старины одни говорили, например, о восстановлении древнецерковного устройства с введением мирян в участие в делах церкви и слитии церкви и государства, — другие мечтали, напротив, о восстановлении веча, находя подобие его сохранившимся отчасти в мирских сходках и потому знакомой народу форме, а на Дону в тайных обществах, оставшихся, однако же, неизвестными правительству [4] , мечтали о возобновлении казачьего самоуправления и вольности посредством восстановления войсковых кругов.

Одним словом, так или иначе, но только все, хотя и на разные лады, искали осуществить преобразование государства, признавая уже одинаково безусловную необходимость изменить не удовлетворяющее уже более никого настоящее. Можно даже утверждать безошибочно, что именно приверженцы старины и отличались сильнейшими нападками на правительство.

3

Теперь, чтобы понять, почему, несмотря на частные противоречия и уклонения, однако же, в общем движении общественного мнения в России приверженцы новых форм одержали окончательно верх над партизанами старины, надобно обратиться к тем событиям, которые имели на это решительное влияние.

Нельзя скрывать, что в обществе, растревоженном попытками Сперанского, приверженцы старины имели сначала тем более перевес, что почерпали сверх того главную свою силу из общего негодования на правительство за его внешнюю политику и из народного чувства, оскорбленного унижением перед Наполеоном. Но чувство это было вполне удовлетворено славным исходом войны 1812 года и, потеряв раздражающее и подстрекающее свойство, лишило приверженцев старины главной поддержки. Между тем войска наши прошли до Парижа, и не только образован­ное офицерство, но и простые солдаты не могли уже избегнуть влияния тех новых условий, в которых находились они в течение войны 1813, 1814 и 1815 годов, равно как и во время долгого (до 1817 года) пребывания нашего войска во Франции.

Надо также припомнить, что происходило тогда во всей Европе. Ведь сами правительства возбуждали тогда народы к свободе и, как средства к достижению цели, допускали и поощряли даже тайные общества, и заговоры, и насильственные средства. Везде давались обещания лучшего устройства и допускались обсуждения и приискивание наиболее соответственных для того форм. Сверх того, и торжество Англии и ее парламентского правления над единоличною властью гениальнейшего и могущественного человека, выказавшее слабость абсолютизма для блага правления даже для побежденной Франции, как единственного средства замирить нацию удовлетворением законных ее стремлений и примирить ее с династиею, — все это не могло не усиливать убеждения в этой форме правления. Наконец, все прения и суждения по этому поводу, происходившие в осязательном, так сказать, виде и живых приложениях перед глазами русских, посещающих и палаты в Париже и отчасти даже и парламент в Лондоне, — ознакомили наше военное сословие (заключавшее в себе почти все дворянство) близко и практически с тем, что прежде если и было кому известно, то разве из книг и в отвлеченной форме.

Все это повлияло и на отношение начальников к нижним чинам, тем более что и солдаты не только ознакомились с новыми условиями, но и сами вступили уже отчасти в них. Например, телесное наказание было фактически уничтожено в корпусе, стоявшем во Франции. Значение воина, кроме сознания блестящего подвига, совершенного русскими войсками, тем более возвысилось в собственном понятии солдата, что уже самое формирование ополчения и множество охотников в Отечественную войну совершенно изменили прежнее понятие, что в солдаты сдают только худших и за наказание. В солдате признаны были достоинства и требования человека; обращение с ними начальников переменилось радикально, новые отношения начальников к нижним чинам — честность, справедливость, за­ботливость, гуманность, даже учтивость в отношении к ним — появились на практике и, сделавшись общими в корпусе Воронцова[5] , остававшегося во Франции долгое время, достигли своего идеала в старом Семеновском полку. Вот почему и следует заметить, что в суждениях о 14 декабря, для объяснения влияния членов тайного общества на войско, все упускают совершенно из виду, что люди, действовавшие на солдат, стояли вполне на практической почве, знакомой уже солдатам не как мечта, а как дело очень возможное и уже проявившееся было отчасти в дей­ствительности, и что из всех сословий в тогдашнее время именно военному были и наиболее понятны новые идеи, и наиболее сочувственны последствия замышляемого преобразования государственного устройства.

Истину говорю, что даже после 14 декабря солдаты тех полков или отрядов, где не было членов общества и не были, следовательно, им объяснены цели переворота, вступали охотно с нами в разговоры, когда находились в карауле в коридорах крепости, во время содержания нашего там, и, рассуждая о двойной присяге Константину и Николаю, постоянно говорили нам одно и то же: «Нам все равно было, что тот, что другой. Вот если бы, господа, вы нам тогда сказали, что будет сбавка службы, да не будут загонять в фоб палками, да по отставке не будешь ходить с сумой, да детей не будут бесповоротно брать в солдаты, ну за это бы и мы пошли».

Но, однако, и этого еще не довольно для объяснения силы либерального движения в ту эпоху в России. Неоспоримо, что вначале усилению убеждений и движения в либеральном смысле много способствовало и само правительство. Казалось, что оно и само разделяло общее настроение и стремление. По крайней мере неизбежно и естественно было выводить подобные заключения как из поддержки, оказываемой конституционному правлению во Франции, так и из дарования конституции Польше, и наконец, и более всего, из прямых заявлений и собственных выражений самого государя, открывших его мнение на этот счет. Все твердили известную фразу: «L'autocrate, qui fait le bonheur de ses sujets, n'est qu'un heureux hasard» («самодержец, творящий счастье своим подданным...») и делали комментарии как на нее, так и на речь при открытии первого сейма в царстве Польском, в которой говорилось, что подобные конституционные учреждения приготовляются и для России.

В доказательство, что таковы были прежде мнения самого государя, здесь кстати привести показание вдовы фельдмаршала и министра двора, первой статс-дамы и кавалера Екатерининского ордена, светлейшей княгини Софьи Григорьевны Волконской, показание, лично мне сделанное в то время, когда она гостила у нас в Чите. Софья Григорьевна была друг императрицы Елизаветы Алексеевны, поэтому по получении известия о кончине Александра Павловича в Таганроге императрица Мария Федоровна просила Софью Григорьевну съездить в Таганрог и поддержать Елизавету Алексеевну. Отправляя ее, она поручила ей передать Елизавете Алексеевне, как, по ее мнению, было тяжело для умирающего императора узнать, что в России нашлись люди, которые решились действовать против него. Когда Софья Григорьевна исполнила поручение, то Елизавета Алексеевна с необычною живостью сказала в ответ: «Матушка совершенно ошибается. Его, напротив, мучило более всего то, что он вынужден будет наказать тех людей[6] , мысли и стремления которых он вполне разделял в своей молодости».

Мудрено ли же после этого, что всеми подобными словами и действиями самого правителя государства и притом государя даже самодержавного, — распространялось и поддерживалось убеждение, что только в известных конституционных формах, только в подобном государственном устройстве заключается достаточная гарантия против злоупотреблений власти и ручательство за благотворное действие ее как для внутреннего развития государства, так и для охранения его достоинства и народной пользы рациональным направлением его внешней политики.

4

В то время и в тех обстоятельствах, о которых говорим, для всех ясно было, что стремление к конституции делалось вдвойне законным и по признанию превосходства этой формы самим правительством, и потому, что ведь нельзя же было отказывать России в том, что было даровано Польше. Вот почему люди, стремившиеся к конституции, и считали за собою неотъемлемое право, которого уже никакое последующее изменчивое действие правительства не могло нравственно-законно ни уничтожить, ни изменить по своим прихоти и произволу. Поэтому они имели полное право, особенно вначале, думать, что они вовсе не идут против правительства, и это доказывалось не только по­стоянными суждениями в этом смысле, но и положительными действиями, а именно тем, что из первых попыток организовать общество для достижения преобразования вовсе и не думали делать тайн от правительства. Совершенно напротив, даже вполне рассчитывали при этом на его одобрение, хотя бы неявное, и содействие, хотя бы негласное, в уважение некоторых обстоятельств и препятствий, которые иногда встречает само правительство при решительных преобразованиях, будучи большею частью связано со старинными партиями, наполняющими государственные должности, вследствие чего для него бывает нередко выгоднее предоставить новым идеям одержать верх борьбою частных партий, оставаясь самому в стороне в качестве беспристрастного судьи, нежели принимать не­посредственное участие в борьбе, что оно не всегда считает даже согласным со своим достоинством. При этом ссылались, например, на известное участие в масонстве императора и других государей, и даже Петра I.

Но как ни благоприятны, по-видимому, казались подобные отношения к власти и для людей, стремившихся к преобразованию, и для государя — нельзя скрывать, что в характере самых обстоятельств, которые породили их, и таился зародыш разумному ходу преобразования, а с другой, разъединивших преобразователей с государем и приведших их к враждебному положению и действию против него.

Неоспоримо, что и в том, и в другом виновато было само правительство более, нежели люди, стремившиеся к преобразованию. Оно само во всех переменах приучало к излишнему доверию силе отвлеченных форм, а превознесением и чествованием конституционных форм поддерживало обычную ошибку смешения сущности свободы с одною только из известных форм ее исторического проявления; с другой же стороны, дарованием конституции почитаемой за непримиримого врага России, побежденной и завоеванной Польше прежде, нежели она была дана победительнице ее, самой России, — правительство неизбежно положило первый зародыш сомнения в искренности его и недоверия к нему, которые постоянно все более и более усиливались по мере того, как начали носиться слухи о еще больших выгодах, обещанных Польше, и в то же время замечали совершенное отсутствие в России всяких подготовительных мер, которые служили бы по крайней мере ручательством за намерение правительства в будущем.

Особенно озадачили всех колебания в крестьянском вопросе и учреждение военных поселений. Стали припоминать о слухах, носившихся при начале царствования, о положительных обещаниях, будто бы данных при восшествии на престол, но не исполненных и повлекших будто бы не обнаруженный, однако же, заговор[7]  в гвардии для понуждения к исполнению. Даже цель самого дарования конституции Польше подверглась сомнению, и ее стали толковать как дело одного только тщеславия или тонкого расчета для приобретения популярности и влияния в Европе мнимым либерализмом, чтобы потом обратить все в пользу абсолютизма же.

Говорили, что при таком расчете самое дарование конституции Польше тем легче могло входить в общий план, и тем безопаснее допустить это, что, как очевидно было, пока абсолютизм существовал в такой державе, как Россия, все права в Польше были только мнимыми, как не имеющие никакой существенной гарантии.

К несчастью, само правительство многими дальнейшими своими действиями как бы поспешило подтвердить все подобные подозрения, так что действительно вскоре то, что было в предположении и притом у некоторых только, стало представляться явным и несомненным и для всех и начало возбуждать не только уже недоверие к правительству, но и раздражение против него. Особенно же волновало и оскорбляло общественное мнение сделавшееся известным намерение правительства присоединить Литву к Польше и все, что сопровождало учреждение военных поселений. Не думаем, чтобы и теперь еще, после всего того, что раскрыла уже современная история, после сознания всех горьких ошибок тогдашнего правительства, есть какая-нибудь надобность подробно объяснить и доказывать, почему нравственное настроение общества должно было неминуемо делаться все хуже и хуже.

Теперь, когда и само правительство отреклось от анти­национальной политики и от уступок Польше, когда военные поселения уничтожены и все реформы, указанные тайными обществами, вводятся в жизнь одна за другою самим правительством, — теперь нельзя перенести себя в положение тех людей, которые ко всему этому стремились искренно, а видели в то же время полную безнадежность достигнуть этого через тогдашнее правительство, которое не только остановилось в прогрессивном своем движении, но еще силилось решительно обратить народ вспять.

Но если и нельзя вполне перенести себя, как сказали мы, в положение людей, которые обязаны были действовать в тогдашнее время, то думаем, что все-таки всякий справедливый, не равнодушный к благу отчизны человек легко поймет, до какой степени либеральное и патриотическое чувство должно было оскорбляться тем, что называли прямо изменою народу в пользу поляков и немцев. Оно должно было оскорбляться унижением народного достоинства, так как внешняя политика была сделана слепым орудием чуждых нам целей и особенно подавления свободы народов с явным извращением провозглашенной торжественно христианской цели Священного союза. Все говорили о противоречиях, в которых запуталось правительство в деле греков, когда, дозволив было вначале даже выставить кружки при церквах для сбора подаяний в помощь им, оно оставило, однако, по влиянию, как говорили, Меттерниха, без поддержки этих самых греков, к которым обращалось тогда сочувствие России заодно со всем, что только было либерального в Европе.

Наконец, какая безнадежность для внутреннего развития являлась в будущем, когда видели его воплощением в аракчеевщине и военных поселениях, в Магницком и Руниче. Честью свидетельствуем, что самые порицания выходили сначала вовсе не от революционеров. Все уже, даже самые преданные государю люди, возмущались и не таили своего негодования, видя унижение и раболепство перед временщиком, доходившее до крайности, и слыша, как важные даже лица не только пресмыкались перед самим Аракчеевым, но и льстили грубой его наложнице. Сами духовные в лице Фотия (архимандрита Новгородского-Юрьевского монастыря) унижали значение религии своими отношениями к Аракчееву. И если молодые люди выражали свое негодование относительно Аракчеева косвенными намеками, например, переводом оды о Сеяне[8] , то люди самые приверженные государю еще более раздражались и открыто толковали (как я был постоянно тому свидетелем относительно Лариона Васильевича Васильчикова) о необходимости положить тому конец так или иначе.

В изъявлении своего негодования они увлекались даже до того (чему я также был свидетелем), что, забыв свойственную своему сану важность, пускались в передразнивание и представление домашних сцен Аракчеева. Можно себе представить, как это действовало на молодых людей.

К этому надобно добавить, что вместе с потерею поли­тического доверия к правительству терялось и прежнее рас­положение и уважение к личности государя, но и в этом виноваты были, однако же, отнюдь не революционеры, а люди, ближайшие к нему.

5

Не знаю, из какого источника истекали их действия, — из притупления ли чувства — дела обычного при близком обращении, — или из тщеславного желания выказать, что они тут люди «свои» и что для них нет тайны, только то неоспоримо, что все рассказы и скандальные анекдоты, подкопавшие окончательно прежнюю популярность Александра I, выходили от лиц, нисколько не принадлежавших к разряду тех, которых называли либералами, а между тем эти «свои», эти мнимые преданные не могут себе и представить, до какой степени воспламеняли они этими рассказами именно самые чистые и искренние молодые умы и сердца, до какой степени возбуждали негодование и способствовали к превращению общелиберальных стремлений в революционное движение.

Чтобы вполне понять это, надобно обратиться к гос­подствующему в учебных заведениях и в воспитании вообще учению об основании нравственности, и в особенности об отношении к власти. Известно, что личной преданности всегда давался перевес над сознанием долга, вследствие чего обязанности поставлялись в прямую зависимость от личного чувства, так что начала власти, которого лицо было только представителем, и обязанности, которые никогда не должны быть зависимы от личности, ее представляющей, сливались в одно понятие. Поэтому, когда личные действия представителя власти лишались расположения и уважения, когда они (по мнению верному или ошибочному) доходили до того, что противоречили даже христианской совести, то чувство, законно возмущавшееся против действий лица, возмущалось и против власти, не­раздельно слитой с ним в понятии, и в ней видели только орудие обмана и насилия для личных действий человека, а не учреждение, всегда необходимое для общества вообще и даже неизбежное в данном положении общества. (Легче прощают насилие, чем обман.)

При таких понятиях о власти, порожденных, несомненно, влиянием восточных понятий о ней, люди, ищущие обыкновенно улучшения не от своей личной деятельности, а от перемены обстоятельств, обыкновенно возлагают свои надежды на перемену лица, но, к несчастью, в то время, о котором мы говорим, и не ожидали никакого добра ни от одного из возможных наследников Александра 1. Ни Константин, ни Николай не были любимы, можно даже сказать, что Николай был более нелюбим, нежели Константин. От первого ничего доброго не надеялись, при­поминая прежние его действия. Рассказывали о таких неистовых его делах, что государь, как говорили, хотел было даже отдать его формально под суд. Со всем тем время естественно ослабляло прежнее впечатление, особенно с удалением цесаревича в Варшаву. Стали даже возвышаться голоса в пользу его, рассказывали, что он вполне переменился после второй женитьбы.

Но Николай был ненавидим, особенно войском, по рассказам о настоящих его действиях, по званию его командира гвардейской дивизии. И если и были некоторые, которые робко относили его действия к умышленному будто бы желанию непопулярности, из угодливости государю, не любившему популярных начальников, а хотевшему, чтобы все искали единственно его одобрения, то большая часть, напротив, относила порицаемые действия Николая прямо к его характеру, и надо сказать, что самые худшие рассказы в подтверждение этого шли из круга людей, самых приближенных к Константину, и как слышанные от его самого. Кроме того, в Николае отрицали и образование, особенно в сравнении с Александром, и потому никто не ожидал от него возможности искусного управления государством. Должно сказать и то, что супруга Николая, Александра Федоровна, вполне разделяла его непопулярность. Общая молва в то время была наполнена рассказами об ее расточительности для себя и скупости для бедных и для служащих во дворце, об ее суровости, доходившей будто бы до поощрения телесных наказаний солдатских жен и дочерей. Подобные рассказы сделались наконец даже ходячими анекдотами между солдатами гвардии.

Здесь будет место сказать несколько слов в пояснение одного обстоятельства, о котором и до сих пор существует ошибочное мнение, доказывающее, как при отсутствии гласности легко забываются вещи, в свое время очень известные. Из предшествующего рассказа видно, что в числе предполагавшихся наследников Александру I мы прямо называли и Николая. Между тем и до сих пор уверяют, что обстоятельство назначения Николая преемником никому не было известно за исключением двух-трех лиц, упоминаемых в известных печатных рассказах. Можем уверить совершенно в противном. Я не говорю уже об общих слухах, носившихся еще при самой свадьбе Николая, и осо­бенно усилившихся при рождении у него сына. Положительно еще тогда уже утверждали, что прусский король не иначе выдал свою дочь, как при формальном обязательстве императора, что муж ее будет его наследником. Когда же дело шло о разводе Константина, то общие неопределенные слухи перешли в точную положительную известность о самой даже форме назначения Николая наследником. Было ли прямо узнано или только отгадано содержание завещания, сказать не можем, но знали, что завеща­ние существует, и даже место его хранения было определенно известно. Я даже могу привести именно случай, когда я сам слышал о том в первый раз, и могу назвать место, где, и лицо, от кого я это слышал.

В пояснение этого, хотя бы лично мне и нежелательно, но необходимо сказать здесь для уразумения обстоятельств, что в самой юности моей, можно сказать, почти в детстве, старшие имели ко мне необычайное доверие. В суждениях обо мне не боялись даже в моем присутствии приписывать мне не только ум, но и серьезность не по летам. Скромность мою считали испытанною и находили совершенное отсутствие тщеславия высказывать то, что я знаю[9] .

Вот почему самые высшие лица и самые осторожные говорили при мне откровенно, и если случалось, что кто-нибудь из беседующих не знал меня, то его обыкновенно успокаивали, говоря: «При нем можно говорить», или: «Это у нас такой, что при нем нечего опасаться», или «На него можно во всем положиться» и т.п. К числу лиц, особенно любивших меня и доверявших мне, принадлежала и статс-дама двора Екатерины II, кавалерственная дама императрицы Марии Федоровны, вдова известного Архарова, Екатерина Александровна, с которой старые вельможи любили говорить обо всем, не стесняясь, и которой поэтому все мнения и намерения были всегда хорошо известны.

Случилось так, что в день, когда Сенат был собран в необычное время для выслушивания указа о разводе великого князя Константина, — причем в этом же указе содержалось и новое постановление, что дети даже государя, но от жены не из царствующих родов, не могут наследовать престола в России, — сенатор Нелединский-Мелецкий приехал из Сената. При рассуждениях об этом в моем присутствии не только ясно было доказано, что это было постановление равносильно назначению Николая наследником (так как неестественно было предполагать, что раз Константин вступил бы на престол, он не отменил бы акта, лишающего его детей наследства, и, следовательно, очевидно было, что без его отречения не было никакой гарантии исполнению постановления), но прямо говорилось о завещании в этом смысле и о передаче завещания в Успенский собор для хранения.

6

О соблазнах насилия

Теперь мы приступим к разъяснению самого важного обстоятельства, а именно — каким образом люди самые искренние, самые чистые от всяких эгоистических целей, люди вполне преданные законности, так что строгое исполнение во всем закона было у них как бы свойством от природы, каким образом, говорим мы, даже такие люди могли быть увлечены к насильственному перевороту[10] .

Нечего обольщать себя только потому, что мы насилуем логику. Ведь только употребляя этот прием логических выводов, мы и можем заблуждаться до такой степени, что в самом деле можем думать, что вне христианского учения возможно найти какое-нибудь доказательство, способное удержать людей от всеобщего поползновения прилагать в мирских делах правило, что цель освящает средства. Нет. Только одна истинная вера может дать убеждение в необходимости и возможности безусловно побеждать зло добром, уму же это будет всегда непостижимо.

Всякому доказательству, основанному на каком-либо относительном начале, всегда можно противопоставить рав­носильное доказательство, опирающееся с равным правом на то же самое начало, по самой двойственности отношений и взглядов, присущих всему относительному. На чем бы ни захотело опереться наше мышление, на действительности или на отвлечении, оно будет неизбежно приходить к одинаковому выводу. Примет ли оно за основание действительность, оно встретит соблазн постоянного примера во всякой изучаемой истории. Захочет ли основываться на отвлеченных понятиях, оно найдет, что все человеческое — справедливость, польза, право — все относительно и может обсуждаться с противоположных точек зрения, все, стало быть, подлежит спору (controverse), все заключает взаимные требования, везде ставит человека самого судьею и, по отсутствии высшего авторитета, ничем не связывает совесть. Только одна истинная религия может установить безусловные обязанности, — все же человеческие доказательства не могут ничего измыслить, кроме относительного права, и тем давая ему власть противопоставлять и самое зло, как право, злу, причиняемому противником, против всего, что, по его мнению, может казаться насилием и хитростью, или обманом, употреблять точно такие же насилие, хитрость и обман.

Истинная христианская вера всегда учила, что мы должны вести борьбу не с плотью и кровью, а с духовными злыми началами, и потому не ставила никакой земной цели, и победу над злом учила одерживать безусловным пожертвованием всего мирского, почему и может предписывать безусловные обязанности и безусловное повиновение своим предписаниям по вере в несомненную законность своего высшего авторитета. Совсем иное дело во всяком человеческом праве, где нельзя доказать никогда безусловной законности, где для всех человеческих учреждений существует только историческая, относительная законность, воплотившаяся даже в осязательной форме в положительном законодательстве под именем права давности, а именно в приложении к собственности и к разреше­нию вступить в новый брак при безвестной отлучке одной из сторон в течении известного числа лет.

Вот почему одно только христианство в первобытной чистоте начального своего развития не употребляло внешней силы, во всех же других исторических явлениях решениями как внешних, так и внутренних вопросов были сила и обман, будь то в виде войны и дипломатики или переворота и происков партий. Конечно, всякая сторона воспрещала противной приложение правила, что цель оправдывает средства, но тем не менее сама постоянно прилагала его на деле. Вот почему иные мыслители дошли даже до того, что представляли человеческое общество в состоянии постоянной войны, так что войну всех против всех воз­водили даже в общий принцип. Вот почему люди и раздвоили и самую нравственность и установили иную для частного человека, иную для политика, — и когда, например, делатели фальшивой монеты наказывались смертной казнью, хотя иное правительство само делало фальшивую монету.

Разумеется, что если одна сторона в политике дозволяла себе то, что осуждала в другой, то это не могло уже связать ничью совесть, — и если признавалось право войны, то, на основании человеческих только суждений, нельзя было отрицать и права переворота. Оттого мы и видим, что они параллельно проходили одни и те же фазисы, оттого в них являются постоянно те же самые и до сих пор неразрешимые противоречия. Начиная с библейских сказаний до примеров новейшего времени, мы видим, какими иногда жестокостями сопровождается война: военнопленных убивали, мучили до членовредительства, ослепления, отрубания рук, обращали в рабство, в тяжкие работы, содержали в тюрьме. Так же поступали победившие партии со своими противниками и во внутренних делах. То и другое посте­пенно смягчилось, и междоусобная война, почти везде начинаясь расстреливанием противников, кончается признанием их военнопленными, и казнь за политическое восстание везде почти вышла из обычая. Наконец, и сами правительства, смотря по обстоятельствам, то осуждают, то одобряют восстания против других правительств.

Покажем примеры и неразрешенных противоречий в праве войны: одно государство завоевывает у другого часть или всю территорию и, не получив права от договора с прежним правительством, требует, однако же, себе присяги и повиновения от жителей. В случае исполнения ими требования, прежнее правительство называет их изменниками, — в случае неисполнения, завоеватель поступает с ними, как с возмутителями, и нередко одно и то же правительство вызывает возмущением против себя то самое, что в другом месте, относительно другого правительства, называет геройским сопротивлением.

В борьбе внутренних партий мы видим то же самое явление, и жители, при всей искренности желания, не могут распутать, следует ли оставаться верными прежнему государству или повиноваться новому.

Такая же аналогия между войною и внутренними пере­воротами представляется и относительно собственности, и тут является одинаковое же неразрешимое противоречие. Неприятеля упрекают, что он разоряет беззащитных жителей, он отвечает, что всякое правительство хвалится солидарностью с ним всех подданных своих и требует от них сверх обычных повинностей еще особенных пожертвований, партизанских действий и пр. и что поэтому он имеет полное право уничтожить тот источник, из которого враждебное правительство почерпает свою силу, и тем более, что и само оно при случае не щадит своих подданных и истребляет их собственность, чтобы только лишить неприятеля средств в занятой им стране. Точно так же победив­шая внутри партия конфискует имущество противной. Ее упрекают, что она наказывает невинных наследников, — она отвечает, что необходимо отнять силу у противной партии и что и в частных делах всякий платит за причиненный им убыток, хотя бы этою уплатою и разорялись наследники, невинные в его действии и пр. и пр. И так вне безусловных ясных предписаний чистого христианского учения везде являются безысходные противоречия, везде спорное право, везде человек сам судья на основании относительных фактов и определений, подлежащих противоположным толкованиям.

Теперь посмотрим, в каком положении было, каким авторитетом пользовалось даже в воспитании то единственное, как мы сказали, учение, которое могло действительно обуздать обычное поползновение людей прилагать к делу правило, что цель оправдывает средства. Было ли православие живою силою и изучалось ли в своей сущности, чтобы искать в нем приложение и разрешение для всех сфер жизни, или передавалось только, и то не очень усердно, как отвлеченное, неприложимое схоластическое учение? Было ли оно подтверждаемо живыми примерами и логическими выводами из тех знаний и правил жизни, на усвоение которых воспитанниками наиболее настаивали, и которые находили наибольшее одобрение в общих понятиях, или было, напротив, опровергаемо всем этим?

Беседы тогдашнего времени были очень живы и зани­мательны, потому что были искренни. Тогда верили еще в то, что говорили, и верили, что обсуждение может действительно привести к отыскиванию справедливого разрешения обсуждаемых вопросов. Тогда и не думали говорить для того только, чтобы болтать попусту или выказать себя. Напротив, всеми было замечено особенное явление тогдашнего времени, что молодые люди исчезли из всех кругов, где происходила пустая светская болтовня или какое-либо другое, праздное препровождение времени, карты и пр., даже уклонились от удовольствий и развлечений, свойственных везде молодым людям. Все предалось учению и серьезным разговорам не только с охотою, но, можно сказать, с жадностью. Впервые начали беспристрастно изучать факты, относящиеся к отечеству, к его настоящему состоянию и истории не в том виде, как писали официально историки, — впервые начали изучать результаты и чужого опыта, и мышления не для удовлетворения знания из любопытства или тщеславного желания блистать им, как было до тех пор в модном воспитании, но чтобы отыскать в них приложение к настоящим требованиям, разрешение насущных вопросов. И что же, однако? И основания, и доводы отыскивались во всем, решительно во всем, кроме... пра­вославия.

Да, действительно было так. Все виды религии, все фи­лософские системы, все явления истории и законы мира вещественного, — все служило основанием для суждений, из всего черпались доказательства и заимствовались сравнения, в одном лишь православии не только ничего не искали, но всякая попытка ссылаться в чем-нибудь на него до такой степени изумляла, что разговор сейчас прерывался: «Да, ну уж это другое дело, — тут нечего уж и рассуждать».

7

Как ни странно может показаться теперь это явление, но оно неизбежно вытекало из того способа, посредством которого изучалось тогда православие, и из тех оснований, которые в деле самой религии принимали люди, считавшиеся самыми религиозными — как бы представителями значения и действий религиозного начала. Нельзя отвергать, что в России, где не было открытой, упорной борьбы между христианством и язычеством, где христианство входило не путем индивидуального обращения по убеждению, а вследствие принятия массою, по распоряжению власти, — оно принято было скорее по внешней форме, нежели в его сущности, и этот характер не совершенно изгладился и до сих пор. Стоит прочесть хоть обличие св. Димитрия Ростовского о состоянии духовенства даже в его время, чтобы понять, могло ли быть истинное разумение христианства. Оттого вся история наша представляет непрерывный ряд противоречий с чистым началом православия, не в виде частных отступлений по греховности личной, а в виде распоряжений и учреждений, в виде действий самой власти, имеющих основания чуждые или враждебные православию — начала язычества или отступления.

Везде у других мы видели начала ошибочные, односторонние, но они были там в убеждении, являлись живой действующей силою, определяющею явления жизни и поэтому логически связанные для ума с нею. Мы же, имея начало истинное, чистое, проявившееся поэтому в правильной форме, держались только этой формы, а самое начало держали в состоянии отвлеченного понятия, не только не прилагая его ни к чему, но даже прилагая ко всему начала ему враждебные. Рассмотрите все основания, по которым действовали тогда так называемые религиозные и нравствености люди, и вы увидите, что их основы религии и нравственности были заимствованы из идей и начал католицизма, протестантизма, мистицизма, масонства и пр. Рассмотрите доводы, которыми боролись они против материализма, и вы найдете те же самые источники. Наконец, само православное духовенство опровержение ложных учений заимствовало из противоположных, одинаково ложных же учений. Так против католицизма употребляли аргументы протестантизма и наоборот.

Рассмотрим же теперь не только некоторые действия, где противоречие может явиться бессознательно, но открыто провозглашаемые учения, где то или другое начало принимается и предписывается уже вполне сознательно.

Мы не будем уж говорить, что все религиозные гонения, сожжения еретиков, и у нас бывшие в ходу, совершались чисто в духе католицизма, т.е. мирских средств для духовной цели, и совершенно противоречат православию.

Не станем распространяться и о Петре I, который в религии был протестант, а в политике истый революционер, который из религии делал орудие политики, подчиняя ее последней во всем, и который, заключив с Турцией клятвенный договор об уступке Азова, в то же время писал тайно, чтобы обманом медлили при исполнении, который и в частных отношениях людей к религии насиловал совесть в таинствах покаяния и брака; возьмем времена ближайшие, в которых действия служили примером, а учения определяли убеждения и понятия ныне живущих и дей­ствующих поколений.

Мы видим, например, что даже в книге, изданной для детей (сто четыре св. истории для детей — Гюбнера), учат прямо, что ложь позволительна для доброй цели. Мы сами знали начальников, считавшихся образцовыми, удостоившихся даже памятников (покойный адмирал Лазарев), которые открыто проповедовали молодым офицерам, что христианин не может быть хорошим военным офицером и обратно — настоящий военный не может быть христианином. Мы указали наконец в письме нашем от 8 июля 1862 года к Московскому митрополиту Филарету, что проповедуется и в настоящее еще время военным людям, указав вместе с тем особенную важность этого потому, что у нас начальники отделов правительства и все почти правители частей государства всегда военные, а их непосредственное влияние на народ и на служащих, на возбуждаемые в них как действиями, так и примером все понятия, чувства, правила, несравненно сильнее, нежели влияние религиозного учения и торжественно провозглашаемых время от времени заявлений отвлеченных начал.

В вышеупомянутом письме к митрополиту Филарету я привел ему следующее место из «Военного Сборника» (смотри 1859 год, № 4 за апрель месяц, библиография — разбор статьи Соковича, стр. 590). Дело идет о Румянцеве: «Нельзя не удивляться глубокому уму этого государственного человека. Румянцев опутывал своими сетями Крым, как паук опутывает верную свою добычу. Хитрость, лукавство, подкупы разного рода, систематическое ослабление Крымского ханства, вроде кровопусканий, подобных выселению из полуострова более 31 тысячи лучшего христианского населения, составлявшего наиболее промышленную часть жителей ханства, постоянное возбуждение Шагин-Гирея к таким мерам, которые все более и более раздражали против него его подданных, — все это были в высшей степени верные меры для доведения Крыма до того положения, чтобы он безотчетно отдался России».

Приведя эту выписку из «Военного Сборника», я, обращаясь к митрополиту, спрашивал его:

«Теперь спрошу вас, можно ли найти, в тайных инструкциях иезуитов, или в правилах «красных» революционеров, или в наставлениях австрийской политики, считавшейся типом вероломства, можно ли найти, говорю, что-нибудь безнравственнее этого, что-нибудь, где правило — зло для пользы и цель освящает средства — было бы доведено до таких крайних ужасающих последствий? А между тем это невозбранно, с одобрения высшего начальства печатается в наставление еще военным правителям, прилагающим эти правила и к внутреннему управлению.

Ведь все, что восхваляется, тем самым одобряется и предлагается к подражанию.

Но на ком же, как не на служителях церкви, лежит обязанность опровергать и осуждать ложные начала, подобные вышеприведенным, публично восхваляемым военному сословию? И, однако же, много и внимательно читая все, что говорится в проповеди служителями церкви, я не нашел нигде, чтобы они возвысили голос против этого приложения тех же революционных теорий, что и у всех революционеров.

Но в то время, когда служители церкви безмолвствуют там, где должны и управомочены (competents) судить, т.е. в сфере нравственных начал, — они дают иногда одобрение событиям в сфере действий относительных, прилагая печать безусловной истины к тому, что, будучи вне круга общих нравственных начал, может быть, не только не безусловно истинно, но еще ошибочно, и даже — по побуждениям и качеству употребленных средств, — нравственно-преступно.

Может ли служитель церкви быть судьею в делах отно­сительных, где исследование ему недоступно и безусловное заключение ему невозможно? Что положит он в основание своего приговора? Объявление правительств? Но они сами постоянно объявляют впоследствии, что в том-то и том-то они «ошибались» и пр.

Таким образом, беспристрастное исследование показывает, что правительства сами проповедовали те же учения, в которых упрекали революционеров, и поступали по тем же правилам, которые осуждали в противниках».

Но подобный образ действий «революционеров сверху», как объяснял я в том же письме, тем более представлял соблазн, что они разрушили ту самую законность, которой были представителями и которую, следовательно, признавали хорошею и справедливою, тогда как «революционеры снизу» восставали против такого порядка вещей, который, хотя и ошибочно, положим, но признавали незаконным и несправедливым, — они могли заблуждаться, но их требования могли быть и чисты уже потому, что требовалось пожертвование собою, тогда как у «революционеров сверху» не могло быть при нарушении ими са­мими признаваемой законности других побуждений, кроме эгоистических, и тем вероятнее, что они при этих случаях не только не жертвовали собою, но еще извлекали себе выгоды. Теперь от учений перейдем к действиям и посмотрим, какие примеры подавало само правительство молодым испытующим умам, если бы они захотели в этих примерах искать себе наставления, — что справедливо и что дозволяется в сфере политических действий.

8

Известно, что хотя правило «цель освящает средства» искони прилагалось во всех делах человеческих, со всем тем крайнее развитие его и всеобщее приложение приписывается преимущественно иезуитам.

Мы сказали выше, что одно только чистое христианское учение, одно православие безусловно отвергает вышеупомянутое правило, приписываемое по преимуществу иезуитам. После этого, казалось бы, что среди народа православного иезуиты менее, нежели где-нибудь могли бы быть терпимы. И что же, однако? Именно в то время, когда они были изгнаны даже из самых строго католических стран, когда уничтожены были даже папской буллою, они не только удержались в России, не только сохранили свои имущества, но им еще вверено было даже самое воспитание. Даже в отдаленных городах, как например, в Астрахани, у них были училища. Екатерина II, Павел и Александр I покровительствовали иезуитам, и если они и были впоследствии высланы, то не ради опасения тайного внушения их правил, а из явного обращения в католицизм племянника одного вельможи.

Далее — переходило ли, например, исследование к самому происхождению разных правительств в России, оно видело целый ряд революций, и притом при полном безучастии народа, и совершаемых большею частью военного силою, как было при возведении на престол Екатерины I, при свержении Бирона, регентши и Петра III. Все эти примеры показывали, что вся Россия повиновалась тому, что совершала военная сила в Петербурге, и признавала это законным — и потому несправедливо, во-первых, чтобы военные революции в Испании, Португалии и Италии определяли характер тех средств, которыми тайные общества в России намерены были совершить переворот, — во-в торых, чтобы крайние средства были заимствованы из европейских революционных идей, а не из своей собственной истории.

Совершенно напротив: чем образованнее были люди в смысле европейском, тем более противились они подражанию примерам, которые представляла собственная российская история, — и если и вынуждены были уступить, то все-таки, усиливаясь придать совершенно иной характер тем действиям, в которых видели прямо влияние азиатских, а отнюдь не европейских понятий и привычек.

Я долго занимался исследованием вопроса, какой главный аргумент склонял окончательно каждого члена тайного общества к принятию насильственного переворота как дозволенного средства для преобразования государства, и не только давал самому себе ясный отчет в собственном решении, но и при всех исследованиях относительно других получал всегда вне истинного христианского учения этот ответ: пример Екатерины II.

В самом деле, вне истинного христианского учения этот пример представлял непреодолимый соблазн уму. Тут пред­ставлялась неопровержимая дилемма: если Екатерина II, которой все права истекали из того только, что она была жена Петра III, имела право для блага государства восстать против своего мужа и государя, не отступая и от крайних средств, то как же может быть воспрещено подобное действие коренным русским, для которых благо отечества составляет даже обязанность. Поэтому-то, на основании этого главного примера, все рассуждения в тайных обществах сводились к следующей аргументации: или Екатерина II имела право так действовать для блага отечества, тогда тем более имеет право и всякий русский, или она не имела права, и тогда весь порядок, ею основанный, есть незаконный, и потому всякий русский и имеет право не признавать его.

В том-то и дело, что одна только вера может предотвратить опасность двойственных суждений в сфере нравственных обязанностей. Всякий же раз, что будут искать основать законность действий на чем-либо относительном, всегда рискуют, повторяем, встретить противоположную законность, извлекаемую с одинаковою логикою и правом из того же относительного, и тогда — как это всегда бывает в истории — один только успех решает, на той или другой стороне было более соответствующих обстоятельствам условий для утверждения того или другого порядка, который только поэтому и становится в свою очередь исторически законным.

Но известно, что авторитет религии только тогда и может действовать на общие убеждения, когда дает общие предписания, когда относится ко всем сторонам и положениям одинаково беспристрастно. Если же употребляют его односторонне, то он не только не подчиняет себе и не связывает совесть, но еще, напротив, производит действие противоположное, худшее, потому что тогда и в самой религии видит худшее орудие обмана. А известно, что люди гораздо легче сносят грубую силу, как сносят действие бессознательных сил природы, нежели обман, который для них кажется вдвойне оскорбителен, потому что предполагает в них способность быть обманутыми, т.е. глупость, а такое предположение для человеческого самолюбия всегда особенно чувствительно.

Здесь приходится говорить нам о многих вещах, которые мы упоминали уже в первой части наших записок, но это необходимо потому, что они будут рассматриваться здесь с другой точки зрения. Там мы говорили о них по отношению их только к нашему личному развитию и нашей личной судьбе, а здесь приходится упоминать по отношению к общим политическим событиям.

В первой части наших записок мы показали уже, как развитие наших личных политических понятий шло нераздельно с понятиями религиозными и как вносили мы понятие о необходимости единства закона и начал во все сферы. Поэтому-то, если в сфере мира вещественного мы, помимо тогдашней науки и даже вопреки ей, так рано усмотрели то, что только теперь сделалось научною истиною[11] , то и в мире нравственном для нас всегда являлось необходимым единство закона как для частного лица, так и для общества и государства, и потому в наших убеждениях законы личные, общественные и политические должны были иметь основной один общий, высший закон, а потому и могли истекать только из религиозных предписа­ний одной истиной веры.

Для нас по самой силе понятия о единстве закона чело­веческое общество должно было быть подобием совершенного человека[12] , в котором основами действий, истинными двигателями и деятелями могли быть только живые силы духовные, умственные, вещественные, тело же только орудием проявления их.

Поэтому для нас и устройство общественное или порядок и свобода, нераздельные и немыслимые одно без другого, как истекающие из того же закона, могли быть, как и самый закон[13] , проявлением только живой силы, органическим действием или явлением, а не чем-либо наложенным или дарованным извне.

Оттого же мы всегда и питали в себе и изъявили другим убеждение, что ни порядок нельзя установить насильственно, ни свободу дать только как внешнее право, ни закон почерпнуть из отвлеченных соображений, ни осветить его без авторитета высшей силы.

Мы показали также в своем месте, по каким причинам все эти идеи, будучи совершенно правильны, не были, однако же, достаточно уяснены и подтверждены надлежащими доказательствами по неполноте научного у нас образования, потому что хоть мы и искали усвоить себе все, что наука могла дать, и получили даже самые блестящие свидетельства, что будто бы мы усвоили себе все вполне, но сама наука была тогда в России очень недостаточна.

С другой стороны, уяснению идей и изысканию строго научных доказательств мешало влияние мистицизма, господствовавшего тогда со всею силою в обществе в высших сферах, влияние, которому мы особенно подпали по образу преподавания нам высшего религиозного обучения. Когда, изучая современные политические события, я ознакомился с учреждением Священного союза, то я нашел совершенно правильною и мне сочувственною основную идею его, что несовершенства человеческих учреждений, при неизбежной условности и относительности их, могут быть смягчаемы и исправляемы только духом истинного христианства.

Но в характере моем и правилах была одна неизменная черта, которая служит объяснением всех моих действий от начала и до последнего времени. По искренности ума и сердца, которую во мне всегда признавали и за излишек которой даже упрекали всегда мои противники, дорожа больше всего истиною и потому не упорствуя никогда по самолюбию в заблуждениях, не допуская в себе никогда развития страсти, чуждый всякого интереса до обвинения в беззаботности и нерасчетливости, я никому и ничему не предавался слепо, не допускал себя ни до пристрастия, ни до предубеждения. Поэтому, как бы ни был я расположен к какому делу или лицу, я всегда зорко наблюдал за их действиями и не закрывал добровольно глаза на их ошиб ки, предостерегая их по самому уже расположению моему, и как бы ни были мне враждебны партии или лица, старался судить о них беспристрастно.

С такими правилами и с таким расположением наблюдая поэтому действия Священного союза, я не мог не заметить радикальной ошибки, в которую он вдался. А для меня убедиться в чем-нибудь и действовать согласно убеждению, не отступая ни перед каким препятствием, всегда было одно и то же. Поэтому я и решился указать Священному союзу ошибку его и предостеречь от последствий в лице главы его — императора Александра I. Я решился написать к нему о том именно в то время, когда Священ­ный союз находился в апогее своего могущества и увлечения. Я написал из Лондона императору Александру, когда он находился на конгрессе в Вероне. В чем же состояла капитальная ошибка.

9

0 соблазнах насилия

Французскую революцию, не в смысле общественных преобразований, а в смысле худших ее явлений, справедливо приписывали безверию, исказившему правильные понятия о власти и свободе, двух основных элементах устройства всякого человеческого общества. Поэтому, чтобы прочно умиротворить взволнованные народы и прочно устроить снова разрушенное их устройство, необходимо было восстановить истинные начала власти и свободы, а для этого восстановить истинную веру, из которой одной они могут быть почерпнуты. Но через кого же и как можно было это совершить? Первая ошибка состояла в том, что обвиняли в безверии односторонне народы, забывая, что сами правительства шли во главе безверия. Вторая — что за восстановление веры взялись те, которые сами ее не имели, забыв, что «Nemo dat, quod поп habit». Третья — что под именем веры разумели те учения, которые сами уклонились от чистой веры и потому сами содержали семена неверия.

Последняя ошибка особенно ярко бросалась в глаза, потому что олицетворялась в видимом образе — в тройственном союзе православия, католичества и протестантства.

Но люди, принимающие начала чистой, истинной веры, могут соединяться с людьми, принимающими искаженное учение, только в делах безразличных нравственно-качественных, как могут действовать они сообща с такими людьми, которых учение несогласно с теми началами, которые одни служат основанием нравственности? Как православие может действовать заодно в деле восстановления веры с католицизмом и протестантством, которые логически приводят к отрицанию истинной веры?

В другом отношении очевидно было, что правительства никоим образом не могли быть руководителями в деле восстановления веры и истинных начал власти и свободы по двум причинам: во-первых, они сами еще более заражены безверием, нежели народы, которых в том упрекали, во-вторых, правительства, как одна только сторона, как власть, неизбежно могли действовать только односторонне и тем самым только искажать дело, а следовательно, и уничтожать возможность достижения цели.

Все это и выразилось в том главном виде, что вместо восстановления истинной веры и истекающих из нее только одной истинных начал власти и свободы, принялись за восстановление тех разрушенных форм их, которые потому и были разрушены, что происходили от искаженных начал, но которые, по мнению власти, были выгодны, но только для нее одной.

Все это привело меня к следующим выводам и решениям: возрождение и благоустройство человеческих обществ может быть совершено только возрождением или пробуждением живых сил в них, а отнюдь не созданием каких-нибудь внешних форм. Все дело в том, чтобы эти силы были чисты и истинны, и тогда они создадут и соответственные себе, правильные формы и, действуя по живому духу и смыслу, будут смягчать и восполнять все, что не включено в известную форму, так как никакие человеческие учреждения не могут вполне обнять всех проявлений и требований жизни.

Но всякое живое начало, дух, может возродиться пер­воначально только в живой личности. Тут все дело в том, лишь бы зародилось живое начало в одном человеке, и тогда оно может наполнить собою и целые народы и целые эпохи. Поэтому в подобных случаях является всегда вначале личный подвиг.

Всякое истинное живое начало есть всеобщее достояние и потому не может ограничиваться в приложении одною народностью. В механизме действия, конечно, и партии, и народ могут быть служебными орудиями, в которых может начинаться инициатива дела, но никогда партии не должны ставить себя выше отечества, а самое даже отечество нельзя ставить выше справедливости, что будет всегда неизбежно, если общее захотят присвоить одному только какому-нибудь частному.

Нет надобности действовать тайно от правительства, тем более что дело идет также и об упрочении истинных оснований власти, как и о свободе, но правительство, как одна из сторон, не может быть общим деятелем. Поэтому тут могут действовать только частные люди, вполне посвятившие себя делу возрождения и восстановления истинных начал. Масонство, предъявляющее подобную же цель, потому не может быть признано удовлетворяющим своему назначению, что вышло из отрицательного одностороннего побуждения и не проявляло самопожертвования, необходимого для поддержания в чистоте всякого живого начала и запечатления истины — чем и свидетельствовало, что не имело в себе живого начала или духа, а было бездушным механическим устройством, основанным на отвлеченном только понятии.

Но участие государя в масонстве подавало, однако же, пример, что это была вещь возможная, чтобы какое-нибудь общество действовало не тайно от правительства, но не как его орудие.

Так как можно передавать другим только то, что сам имеешь, то ясно, что всякий стремящийся к преобразованию общества, должен наперед совершить это преобразование в самом себе, хотя бы то требовало совершенного перевоспитания, а так как сила действия и успех зависят от чистоты действия, а это — от нравственной качественности орудий, то и должно ставить всегда качественность выше количественности и не приобщать к действию, не принимать в союз иначе как людей нравственно-надежных, имеющих правильные понятия и готовых на крайнее самопожертвование.

На таких-то основаниях и должно было быть устроено общество под названием Чина или Ордена Вселенского Восстановления.

10

Отыскание коренных начал

Я отправился в поход вокруг света под влиянием еще впечатлений скорее благоприятных, чем враждебных императору Александру I. Мнение о нем далеко еще не высказалось решительно и окончательно в дурную сторону, как было то впоследствии, когда его антинациональное и антилиберальное направление принимали за несомненный и неисправимый факт и только спорили о том, как объяснить либеральное направление начала его царствования. В то время, как одни думали, что вначале он был искренно либерален, а изменился потом под влиянием дурных советников и мистицизма, который овладел им, другие утверждали, что в характере его всегда было притворство и что начальные действия его царствования легко объясняются необходимостью скрывать истинное свое мнение и расположение как вследствие обстоятельств, сопровождавших вступление его на престол, так и страхом, который наводили Наполеон и Франция, страхом, заставлявшим всех государей искать опоры и противодействия в привязанности народов и возвышении их духа.

Правда, обстоятельства раскрыли мне после, что уже и в 1822 году раздражение национального и либерального чувства против Александра I было значительно, и тайные общества работали уже сильно и прямо против него, но я за этим не мог уже следить потому, что с исхода 1821 года занялся приготовлением к походу вокруг света, а отправясь в начале 1822 года в Кронштадт, удалился из тех кругов, где имел возможность наблюдать всесторонне за ходом и мнений, и действий. Была еще и другая причина, которая заставила меня обратиться сначала к государю.

Как по характеру моему, так и по правилам я никогда не предполагаю в человеке дурного прежде, нежели опыт докажет противное, и самое испытание человека всегда произвожу, предлагая ему случай к добру и пользе, а не искушаю злом, не представляю ему соблазна ни к чему-либо дурному. Поэтому всегда и во всем, когда человек предъявляет притязание, что стремится к чему-нибудь высокому или полезному, я сейчас ищу доставить ему, если могу, случай, доказать искренность своих стремлений на деле, — и тогда истина неминуемо раскроется, не давая в то же время предлога и не допуская поползновений к чему-либо дурному, не допуская прикрывать благовидною на­ружностью свое бессилие или свои эгоистические виды, как часто бывает, когда отговариваются неимением случая делать добро или ищут участия в деле как средства достижения личной цели.

Император Александр I, торжественно провозгласив не­обходимость действия в христианском духе для блага народов и либеральных учреждений, как гарантии против случайности личностей, заявил те же цели, к которым и я стремился. Поэтому и казалось несправедливым обойти его и как правителя, и как человека не только в действии, но и в обсуждении средств, изыскиваемых для осуществления той же цели, хотя и иным путем, нежели он, может быть, предполагал. К тому же обращение к нему было с моей стороны делом самопожертвования, и я полагал, что не могло быть лучшего начала предприятию, — тем более что это давало и мне самому необходимое свидетельство в искренности моих стремлений. Всякий поймет, что действительно в этом случае необходимо было иметь больше решимости, нежели даже для участия в политических событиях 1825 года. В последнем случае я действовал с тысячами других и рисковал только жизнью, которою уже и без того рисковал не раз в гораздо менее важных случаях как по роду своей службы, так и по той свойственной мне пылкости, о которой свидетельствовали все мои начальники, — в первом же случае я выступил один и в деле, которое могло показаться до того странным, что меня могли принять за помешанного и без дальнейших справок прямо заточить на вечное время, как и поступали тогда (что и мне было небезызвестно) с так называемыми пророками, из которых некоторые были, однако же, только в том виноваты, что допускали толкование откровений на основании тех же мистических учений, которым предан был и сам глава государства.

В первой части наших записок рассказывали мы, как вследствие письма нашего к государю из Лондона в Верону мы были вызваны из похода кругом света, как присоединилось тут дело о Калифорнии, как наводнение помешало назначенному в тот самый день личному объяснению нашему с государем, как вследствие потрясения его, произведенного страшными сценами наводнения, он уклонился от прямого личного исследования и передал дело Аракчееву, графу Мордвинову и министрам народного просвещения и иностранных дел. Мы рассказали также, чем кончилось дело, как министр народного просвещения Шишков и граф Мордвинов (член Государственного совета, бывший некогда и морским министром) горячо поддерживали меня, особенно последний, и сохранили и впоследствии ко мне самые приязненные отношения, но как, однако, мне объявлено было от государя, что хотя мои идеи совершенно верны, но неудобоисполнимы в настоящих обстоятельствах в том виде, как я предлагал их.

Известно, что вслед за тем Российско-Американская компания вызвалась принять на свой страх и ответственность то мое предложение, которое относилось к присоединению Калифорнии. Известно также, что, сделав представление о назначении меня в колонии, чтобы привести в исполнение преобразование управления и план относительно Калифорнии, давая даже за это огромную сумму денег тем людям, от которых, как думали, зависело ускорить дело, она получила от государя через морского министра ответ, что «Государь, будучи доволен, что в службе его находятся офицеры с такими достоинствами, открывает мне все пути к отличию в России, но отпустить меня в колонии не решается из опасения, чтобы я какою-нибудь попыткою привести в исполнение обширные мои замыслы не вовлек Россию в столкновение с Англиею или Соединенными Штатами». Таким образом, с одной стороны я был введен в непосредственные сношения с государственными людьми и правительственными лицами и сделался невольным наблюдателем их действий, будучи насильственно удержан в России, а с другой стороны, увидел неодолимое препятствие своим стремлениям в то самое время, когда они выдержали такую рисковую проверку и признаны были верными, так как оспаривалась только их удобоприложимость к современным обстоятельствам и форма или вид приложения.

Между тем и первого взгляда на все окружающее достаточно мне было, чтобы показать, до какой степени общественное мнение и либеральные стремления изменились в промежуток времени от отправления моего в поход до возвращения. Общественное мнение пережило уже тот ребяческий период воззрения, когда все слагается на дурных советников, не подвергая ответственности то лицо, которое их выбирает, и по личным причинам щадит и даже возвышает людей заведомо вредных и перед ним самим даже обличенных в злоупотреблениях. Что же касается до либеральных стремлений, то из общности и филантропической неопределенности они стали переходить в ясно определяемые цели и потом и с революционным уже характером.

В таком положении было дело, когда Мордвинов свел меня с Рылеевым.


Вы здесь » Декабристы » МЕМУАРЫ » Записки Д.И. Завалишина (I).