Было уже 6 часов вечера, как вовсе неожиданно вошел к нам почтенный старик, инвалидный поручик г. Тюменев. Обняв меня, он прослезился и уверял, что чрезмерно больно видеть нас в таком положении. Мы все благодарили его за участие. Я с ним познакомился три года тому назад, когда, проезжал в Уфу и обратно, в оба пути останавливался у него в доме. Поговорив с нами немного о том, как он и его семейство сокрушались, когда услышали о нашем деле и особливо о решении eгo, он нас оставил, дав слово еще увидеться. При этом обещал прислать что-нибудь поесть, промолвив: «не осудите, чем Бог послал». Доброта эта нас умилила до слез.
Только что он ушел, оставя по себе столь приятное впечатление, нас позвали в караульню, где караульный офицер объявил, что приказано обрить нам головы, и когда мы, горько улыбнувшись, заметили, что мы недавно обриты, офицер отвечал: «Что делать господа! сюда ждут военного губернатора, а наш командир ужасный; вы же обриты не по форме». Последние слова присовокупил он смеючись. Как ни больно казалось это подновление нашего безобразия, делать было нечего, я первый сел под бритву, тем более, что офицер отнял у нас надолго самую надежду избавиться того, уверив, что положено брить на каждом этапе. Цирюльник приступить с важным видом, намылил нам полголовы в другом уже направлении, т. е. с затылка в лоб, и начал без милости драть тупою бритвою. «Постой, вскричал я,- ты верно в первый раз от роду бреешь секлетных, обрей хорошенько, получишь на водку!". Он тотчас вытащил из кожаной кисы другую бритву, вправил ее на рейке, и принялся брить с довольно спокойною ловкостью. За мною подверглись и другие той же операции. При всем огорчении, мы не могли удержаться от смеха, глядя друг на друга. В Оренбурге брили наши головы поперек, а здесь - вдоль, и так у нас остались волосы только на половине затылка!
Когда все это кончилось, взошел к нам слуга г. Тюненева с узлом, в котором содержался ужин. Мы его тотчас обступили и, покамест товарищи принимали от него и разбирали блюда, я закидал его вопросами о семействе его господина, и когда спросить: «Помнят ли меня барышни? - он отвечал, - Как же, ваше почтенье, крепко наказывали, кланяются вам: скажи, дескать, Василию Павловичу, что мы его помним и сильно жалеем». При этом, почесывая голову, он значительно мигнул и дернул меня неприветно за полу халата; едва я успел взглянуть на его руку, как он с отменным проворством сунул мне маленький узелок и сделал знак, чтобы я его спрятал. Я успел это сделать так, что ни офицер, ни солдаты не приметили. Шепнув ему, чтобы он кланялся и благодарил, я тотчас удалился в свой нумер.
Какое было мое удивленье, когда, развязав узел, я нашел в нем два бисерных шнурка для часов и бисерный же кошелек, несколько листов белой бумаги, два карандаша, графинчик с водкою, маленькую старинную серебряную чарочку, и наверху всего сложенную записку, которая и теперь у меня хранится, как свидетельство милого добродушия и простосердечия трех молодых девиц - родных сестер, взросших на границе Aзии, вдали от холодного, роскошного света и воспитанных под назиданьем родительской любви и нежности. Я помещаю эту записку здесь от слова до слова. Вот она:
«Любезный Василий Павлович, посылаем мы вам: я - кошелек, Пашенька и Фенечка - по шнурочку; примите вы это от нас в знак памяти и уваженья к вам. Мы очень соболезнуем об вас, Василий Павлович, как вас Бог попутал в это дело. Мы своего папеньку слезно просили, нельзя ли будет с вами повидаться, и он нам это обещал; как только Эссен уедет, мы с радостью к вам прибежим; вы помните, как у нас гостили, и писали нам стишки; мы их бережем, как драгоценность, и когда собираемся читать, то всегда вас поминаем; и просим мы вас нижайше - напишите нам что-нибудь еще, мы вам высылаем карандаш и бумагу, будем их хранить, как последний для нас памятник и утешение, которое вы нам составляете, и мы их будем читать, да вас вспоминать. Кланяемся вам и желаем быть здоровым для перенесения такого трудного пути. Остаемся любящая и уважающие вас и целуем вас. Авдотья, Прасковья, Ефимья Тюменевы».