Сентября 15-го. Бронницы
Вот вам, добрый друг Евгений Иванович, мой посмертный подарок. То есть сегодня, 15-го сентября 1858 года от рождества Христова, я еще жив, радуюсь осени, скорее всего — последней, — и чем дольше продержусь, тем больше намараю страниц в этой смешной тетради, да нет, пожалуй что не тетради, а конторской книги, подаренной мне — видите — когда еще и кем еще!
Но вам, милый мой Евгений, не получить этих страниц, пока Ванечка Пущин не отправится (как говаривал граф Алексей Андреевич Аракчеев) в бессрочную командировку.
Тут вот какая история. Наталья Дмитриевна привезла из Москвы одного доброго немца — чтобы он освидетельствовал мою хворобу и тресковую худобу. Немец слушал, щупал, охал, потом разразился.
— Это зверь были! (Я сначала не понял, что зверь — не кто иной, как наш друг Никси.) — За что, помилуй, так мучить эти люди? Теперь сами то же хотят (то есть, как я понимаю, хотят отменить крепостное право), а люди почти убили за то — это зверь были!
Пущин и его друзья имели немало прозвищ для императора Николая Павловича: Никси, NN, Дяденька, Белый медведь.
Все почти примечания к тексту И. И. Пущина сделаны мною: некоторые подробности, имена, намеки — столь понятные, не требующие объяснений для людей моего поколения — с годами теряют это свойство и вынуждают комментировать, растолковывать то, что некогда само собою разумелось.
Почти полвека назад я провел немало дней в постоянных беседах с незабвенным Иваном Ивановичем Пущиным, был счастлив его дружбою и о многом могу судить, так сказать, с его слов. Между тем, имея от роду 75 лет, не сильно надеюсь дожить до того времени, когда сочинения декабристов и труды, им посвященные, будут выходить без всяких препятствий. Посему — если найдется издатель тетрадки Ивана Ивановича, а меня при этом уже не будет на свете, прошу его располагать моими примечаниями, как найдет нужным. Евгений Якушкин. Январь 1901 года.
«Это зверь были...»
Вы знаете, что я не любитель подобных сочувствий, тем паче от лиц малознакомых, — и вот что ответил немцу:
— Позвольте с вами не согласиться Покойный государь был не без достоинств. Я сам встречал чиновника, который в пьяном образе плюнул на Портрет и был, конечно, взят, но по высочайшему приказу отпущен. Причем провинившемуся передано дословно: «Государь император велел вам сказать: «Я сам на него плюю!»
Так и осталось загадкой, на кого плюет государь император: на портрет свой или на чиновника? Однако милость воспоследовала...
Шутки немец мой не принял и начал пугать, приказывая больному лежать, не уставать, не волноваться etc. Проза, да и только!
Отвечаю, что лежать меня не заставлял даже покойный император — только сидеть! — и что лечусь двумя способами: стараюсь как можно больше ходить да не пить водки перед обедом.
Куда там! Доктор мой ничего не слышит, насмешек не приемлет и твердит одно: «Лежать, лежать, вы плохо выглядеть!»
Тут я его и поймал: «Сколько лет мне дадите?» Он говорит: «50». А я смеюсь: шестьдесят первый!
Кстати, в Сибири я обывателей частенько уверял, будто сослан еще при Петре Великом, — и многие удивлялись, как сохранился!
Иван Иванович любил рассказывать, как, собираясь отметить в каторжной тюрьме свое сорокалетие, получил от отца семейный календарь с отметками о рождении детей и тут только узнал, что незаметным образом прожил лишний год, который родители зачем-то скрыли и от дитяти и от начальства. Пришлось вместо 40-летия праздновать сорок один. А ведь с Пушкиным считались ровесниками — всего 22 дня разницы, теперь же оказалось — год и 22 дня. Пушкин, впрочем, о том и не узнал никогда. Е. Я.
Единственное, в чем признаюсь вам, Евгений Иванович (и доктору отчасти открылся), что мною овладевает порою какая-то мрачность. Я ужасно не люблю этого состояния, тем более что оно совершенно мне несвойственно и набрасывает неприятную тень на все окружающие предметы. До сих пор умел находить во всех положениях жизни — и для себя и для других — веселую мысль; теперь как-то эта способность исчезает. Надеюсь, что здесь временный туман, он должен рассеяться, иначе — тоска.
И вот для пополнения оскудевших запасов легкомыслия собираюсь съездить в Москву, Тулу, Калугу, Петербург — повидать друзей, о многом важном (для нас с вами, Евгений Иванович, очень важном!) расспросить.
Немец, как только мои прожекты изучил — сразу закричал, зарычал, покраснел — тут Наташа вышла из комнаты, и я ему прямо:
— Да не будет со мною ничего — готов об заклад... Эскулап пуще прежнего озлился, и как заверещит: «Будет! будет с вами чего!»
Я: Да выживу!
Он: Помрете!
Я: Бьюсь на сто рублей, что зиму протяну.
Он (совсем забылся) : Ставлю тысячу рублей, что месяца два осталось...
И тут — испугался.
Пришлось утешать его, воды предложить.
— За что же, спрашиваю, за какое преступление столь малый срок даете? Он махнул рукой, пробормотал что-то, всплакнул — и Наташе, на крики как раз вернувшейся, вдруг объявляет: «Ехать можно, только чаще отдыхать и микстуру заглатывать».
— Что ж, — ловлю его у выхода, — починить хворобу не умеете?
Молчит, обнял меня и уехал. Славный такой немец. Тут я и присел подумать. Сперва по нашему каторжному правилу вспомнил: чем хуже, тем ведь лучше. Потом поискал здесь, как во всем, смешную сторону. И нашел:
Как Устюшкина мать
Собиралась помирать,
Помереть не померла —
Только время провела...
Наконец, вспомнил про эту тетрадку и про Вас, мой друг. Врет доктор или не врет, а ведь и вправду дело, видно, тю-тю, и пора собираться:
С богом, в дальнюю дорогу!
Путь найдешь ты, слава богу.
Светит месяц; ночь ясна;
Чарка выпита до дна.
Помните — откуда эти стихи? Из моих любимых.
Тетрадища же эта будто нарочно подвернулась мне для такого случая. И ведь ни строки в нее не занес, покуда был молод, пока скакал в Кишинев, в Москву, потом на декабрь 25-го, а после засунул ее в тот самый портфель, о котором вы хорошо знаете. Совсем про нее забыл. И сколько раз те бумаги могли пропасть или подвергнуться аутодафе из страха: все же портфель государственного преступника, — но, как видно, не судьба! Горчаков, Егор Антонович, брат Миша, князь Вяземский передавали один другому, никто не спалил, ничего не выкинул. Пожалуй, самая трудная глава в истории этой тетрадки — это когда наш министр не мог (или не очень хотел) найти у себя на антресолях 30-летней давности портфельчик!
Вот иди объясни какому-нибудь французскому или немецкому профессору, что опасные бумаги в России пропадают чаще не от страха или осторожности, но просто от лени и рассеянности. Ведь не поверит!
Князь Петр Андреевич Вяземский был, правда, не министром, но товарищем министра народного просвещения — и в этой должности как бы раздваивался: с одной стороны, почтенный поэт, друг Пушкина, большой либерал в молодые годы, но после — человек правительственный, придворный, консервативный: порою самолично запрещал печатать те сочинения Пушкина и других, которые сам же когда-то тайно распространял! При всем при том потаенный портфель Пущина князь благородно сохранял много лет, хотя к декабристам относился сдержанно, а с годами — все холоднее. Помню его недобрую шуточку о возвратившихся «государственных преступниках», в том числе и об Иване Ивановиче: «У этих людей на календаре всегда 14-е декабря, и никогда не наступит 15-е». Е. Я.