ДЕКАБРИСТЫ

Декабристы

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » Декабристы » «Дворяне все родня друг другу...» » Лермонтов Михаил Юрьевич.


Лермонтов Михаил Юрьевич.

Сообщений 31 страница 40 из 42

31

http://sa.uploads.ru/Eiax6.jpg

Елизавета Алексеевна Арсеньева. Неизвестный художник. 1790-е гг. Акварель на кости.
Миниатюра из альбома М.Ю. Лермонтова.

32

Т. Иванова

       
"Печально я гляжу на наше поколенье..."

Безбрежные ставропольские степи. Они напомнили Лермонтову американские степные пустыни, заселявшиеся переселенцами и так ярко изображенные его любимым писателем Фенимором Купером. Громадные гурты овец, стога сена, местами скирды пшеницы...

В Ставрополе помещалась штаб-квартира командующего войсками Кавказской линии и Черномория. Лермонтов за семь месяцев своего пребывания на Кавказе не раз бывал здесь проездом.

В центре города, на горе, - площадь с казенными зданиями. С одной стороны она кончалась кладбищем, с другой - оврагом. Весной и осенью стояла непролазная грязь, зимой заметало снегом, летом неслись облака пыли.

От площади начиналась главная улица с маленькими невзрачными домами. Под горой она упиралась в высокие ворота: не то крепостные, не то триумфальные! Ворота одиноко возвышались среди поля, поражая бессмысленностью своего существования, и были как бы символом того военного и административного хаоса, который царил на Кавказе.
В Петербурге создавали планы, которые требовали громадного количества жертв с обеих сторон и не приводили к победе. Петербургские чиновники не имели представления о героизме народов Кавказа. Они не подозревали, что русской армии приходилось сражаться с населением, никогда не знавшим над собой власти, храбрым, воинственным. И на каждом шагу природные крепости.

Командующим войсками Кавказской линии был в то время знаток Кавказа Алексей Александрович Вельяминов. Некогда был он правой рукой Ермолова.

Образ "ермоловца" Вельяминова так же противоречив, как и образ самого Ермолова.

Вельяминов интересовался науками и искусствами от естественной истории до архитектуры. Человек исключительного ума, ученик энциклопедистов, он имел прекрасную библиотеку, а в молодости сам занимался литературой; как и Ермолов, не терпел роскоши и был прост в обращении с подчиненными. Как и Ермолов, был героем Отечественной войны 1812 года. На его содействие также рассчитывали декабристы. Его относили к людям, "не сварившим в желудке самодержавие и деспотизм", а сам он часто вел себя как деспот. Был добр, помогал нуждающимся, даже незаконно пользуясь для этой цели казенными суммами, и отличался холодной неумолимой жестокостью к тем, кто нарушал долг службы. Его боялись, но уважали и верили в его опыт и справедливость. В аулах о нем пели песни. "Кызыл-Дженераль" - "рыжий генерал" - слыл грозой у горцев. С ним считались даже в Петербурге.

К сосланным декабристам, служившим в его войсках, Вельяминов был внимателен и ласков. Он запросто принимал у себя людей, одетых в солдатские шинели, не делая различия между ними и офицерами. В близких, дружеских отношениях был с доктором Майером, также служившим под его началом и проводившим зиму в Ставрополе. Вельяминов был очень расположен и к Лермонтову. Он покровительствовал поэту.

Управление помещалось в двух больших комнатах. В одной из них угол был завален связками бумаг. Это был архив. Все было бедно, неопрятно.

Узнав, что Вельяминов у себя, Лермонтов пошел в дом командующего войсками. Своим обширным фасадом дом напоминал фабрику.

В глубине громадного пустого зала (Вельяминов любил во всем огромные размеры) виднелся громадный письменный стол. Из-за стола медленно поднялся (Вельяминов был тяжело болен) и направился к Лермонтову невысокий, невзрачного вида, худощавый человек в потрепанном архалуке, с умными, серьезными глазами и плотно сжатыми тонкими губами.

Алексей Александрович тепло поздоровался с Лермонтовым и пригласил приходить к нему обедать. Он ежедневно собирал у себя за столом офицеров. Лермонтов поблагодарил, сказав, что обедает у своего дядюшки Павла Ивановича Петрова. Петров, начальник штаба, был женат на племяннице бабушки Лермонтова (дочери покойной Екатерины Алексеевны Хастатовой, бывшей владелицы Шелкового). Жены Петрова в то время тоже не было в живых. Со своими четырьмя еще несовершеннолетними детьми Павел Иванович жил рядом с Вельяминовым в большом каменном доме, выходившим на площадь.

Но остановился Лермонтов в гостинице. Ее содержал грек Найтаки. Тут же помещалась и почтовая станция.

Гостиница Найтаки - самое достопримечательное место Ставрополя, род клуба. Здесь можно было просмотреть газеты и журналы, пообедать, поиграть в бильярд, в вист или преферанс.

Особенно многолюдно бывало у Найтаки весной, когда в Ставрополь съезжались кавказские офицеры, готовясь к летним экспедициям. В то же время для участия в экспедициях откомандировывались на год офицеры и из гвардейских столичных полков. Гостиница бывала тогда переполнена. Все ломберные столы заняты, раздается стук бильярдных шаров, снуют лакеи с подносами. В гостиных, в столовой, в зале стоит многоголосый шум. Идут рассказы об экспедициях, о полученных наградах, и к этим рассказам внимательно прислушиваются новички.
Так было, когда Лермонтов приехал сюда впервые минувшей весной. И сейчас, шагая по пустынной улице, поэт вспоминал свое первое впечатление от Ставрополя. Он был поражен пестротой ставропольской толпы. Армяне, грузины, ногайцы, горцы разных племен - кого только тут не было! Поразила его и одежда военных. Офицеры на Кавказе не строго соблюдали форму. Носили папахи и мятые холщовые фуражки, сюртуки без эполет, черкески. Черкесский костюм был особенно в моде. Даже какой-нибудь мирный секретарь в штабе щеголял черкеской с шестнадцатью ружейными патронами на груди. Было модно и кавказское оружие, которое офицеры покупали в Ставрополе и которым щеголяли, вернувшись домой. Но особенно модны были бурки - лучшая защита от дождя и холода во время экспедиции и предмет франтовства и рисовки по возвращении. Носить бурку в Ставрополе и окрестных селениях разрешалось и сосланным декабристам, обычно одетым в солдатские шинели. Здесь они могли ходить в штатском платье.

Приехав прошлой весной в Ставрополь больным, Лермонтов из окна госпиталя с интересом наблюдал пеструю уличную толпу.

А теперь было тихо и пустынно. Только пыль поднималась и слепила глаза, когда шел поэт от Вельяминова в гостиницу, где удалось ему получить хороший номер. Он думал задержаться и спокойно поработать в этом затихшем на зиму городе. Надо было привести в порядок черновые наброски. Что-то еще ждет впереди?

В гостинице Лермонтов встретил человека в штатском. Он шел по пустынным комнатам твердой, но легкой поступью. Это был Назимов.

После приветствий и рукопожатий Назимов стал расспрашивать Лермонтова об Одоевском, с которым поэт так недавно расстался.

Уселись в уголок пустой гостиной, и Лермонтов с увлечением начал рассказывать о своем путешествии с милым Сашей.

Условились, что вечером пойдут вместе к доктору Майеру.

Когда Назимов зашел за Лермонтовым (они остановились в соседних номерах), поэт сидел перед уютно пылавшей печкой. За окном лил дождь.

Лермонтов предложил Назимову, в ожидании пока кончится ливень, выпить за их общего друга Сашу и послал Андрея Ивановича в буфет за шампанским.

Зазвенели бокалы. Потом понемногу начался разговор. Он никак не мог прерваться и продолжался до поздней ночи.

Назимов был на 13 лет старше Лермонтова и на год старше Одоевского.

Он был членом Северного общества с самого его основания. Четырнадцатое декабря застало его в родовом имении Псковской губернии, где он проводил отпуск в кругу своей дружной семьи. Узнав о восстании, немедленно примчался в Петербург и был арестован. Свою принадлежность к тайному обществу не отрицал.

Назимов служил в гвардейском конно-пионерском эскадроне, шефом которого был великий князь Николай Павлович, ставший неожиданно царем. Он знал Назимова и очень его ценил. Царь вызвал декабриста к себе во дворец, стал уговаривать отказаться от своих показаний и предать забвению прошлое. Молодой офицер не согласился, выразил удивление, что царь занимается допросами и превратил дворец в съезжую. Николай I не мог простить этого Назимову и навсегда затаил против него злобу.
Царскую "милость" отклонил не один Назимов. Так же поступил и старший Бестужев, Николай. Так же и Лунин отказался от помощи великого князя Константина, предлагавшего ему бежать за границу, а на следствии заявил о солидарности с тайным обществом, из которого много лет назад вышел. Этих людей исключительной стойкости и благородства особенно преследовал своей местью Николай I.

Зато особенной любовью и уважением пользовались они среди товарищей.

Даже в высокообразованном, высокоморальном обществе декабристов Назимов выделялся. Его считали мудрецом, к нему обращались за советом, его слушались.

Декабристы очень любили предаваться воспоминаниям, говорили: воспоминания - единственный рай, из которого нет изгнания. И Назимов рассказывал Лермонтову, как в одиночной камере Петропавловской крепости он до мельчайших подробностей представлял себе родной дом. Знакомые милые комнаты, расстановку мебели... Потом комнаты наполнялись людьми, и ему казалось, что он слышит голоса. Окно каземата, в который был он первоначально заключен, находилось в амбразуре крепостной стены. Виден только клочок неба, и на нем иногда появлялась звезда... Он не мог оторвать от нее глаз. И чем томительнее было одиночество, тем, глядя на эту звезду, свободнее носилось его воображение.

Рядом с камерой, куда был он переведен позднее, проводил последнюю ночь перед казнью Муравьев-Апостол. А дальше, в следующей, томился двадцатитрехлетний Бестужев-Рюмин. Он метался как птица в клетке. Муравьев-Апостол всю ночь успокаивал, поддерживал его Стены казематов, наскоро сколоченные из сырого леса, пропускали все звуки, и Назимов слышал все, что происходило за стеной, каждое слово, каждый шорох...

Лермонтов сидел, весь сжавшись, и затаив дыхание слушал. Машинально протянул он руку и обхватил пальцами стоявший перед ним пустой бокал.

Глухим, хриплым от волнения, прерывающимся от страдания голосом Назимов продолжал свой рассказ: перед рассветом зазвенели ключи, брякнули замки, раздался визг железной задвижки. Потом все смолкло. Их увели.

Хрустнуло стекло. Лермонтов разжал руку, сжимавшую бокал: по ладони струилась кровь... Резким движением он рванул из кармана носовой платок и быстро обернул им кисть.

Погруженный в свои мучительные воспоминания, опустив голову, Назимов продолжал...

В белых саванах на рассвете потянулась процессия в церковь, и пятеро в погребальных одеждах и кандалах слушали свое погребальное отпевание. Это была чудовищная жестокость, изощренная моральная пытка.

По приказу Николая I декабристов повесили, хотя законом смертная казнь в России была отменена. Забивали насмерть кнутом и шпицрутенами, но не расстреливали и не вешали. Палач был неопытный. Когда скамью выбили из-под ног, Рылеев, Муравьев-Апостол и Бестужев-Рюмин выскользнули из петель и упали.

- Их вешали снова. Им пришлось два раза умирать! - чуть слышно прошептал Назимов.

Все это видел он из окна своего каземата, расположенного прямо против места казни.

Он говорил Лермонтову о величии духа казненных героев.

Пятеро вождей погибли. Но среди декабристов остался один, который продолжает борьбу с самодержавием. Это Лунин. Бесстрашие и доброта, пленительная веселость, остроумие, беспощадная резкость суждений и самая убийственная ирония - все соединилось в одном человеке.

Когда Лунин, отбыв срок каторги, получил право переписки с сестрой, он превратил свои письма в острые политические памфлеты. В них выражал он мысли, которые привели декабристов на место казни, в темницу, в ссылку!..

Лермонтов сидел согнувшись, облокотившись о стол и положив голову на руки. Его глаза, устремленные на рассказчика, становились все больше, все темнее казались они на побледневшем лице. А Назимов продолжал...

Он говорил о том, как любил повторять Лунин, что его единственное орудие - мысль, что от людей можно отделаться, от идей - нельзя. Письма-памфлеты Лунина распространялись в списках. Он не сдастся, не примирится, и гибель его неизбежна...

Назимов встал и прошелся по комнате.

- А что у вас с рукой? - спросил он уже совсем иным, обычным голосом.

- Так, ничего! - И Лермонтов спрятал руку под стол.

- Я рассказал вам про Лунина, который ведет такую упорную, такую отважную борьбу за свободу, но и остальные наши товарищи в ссылке служили и служат отчизне, - проговорил Назимов. - В них открываются новые силы, способности, таланты... Вы ведь не знаете, что в казематах Петровского Завода существовала школа, где дети местных чиновников и неимущих ссыльных поселенцев получали образование от начального и ремесленного до высшего классического? Не знаете, что при нас, бесправных поселенцах, чиновники стеснялись беззастенчиво грабить население, уголовные преступники готовы были в рудниках выполнять "урок" за "секретных", овеянных легендой, сиянием молвы. И недаром Лунин говорил, что наше настоящее поприще началось в Сибири. В цепях, в казематах все проявляли себя по-разному, но каждый проявлял, и среди нас не было, или почти не было, бездеятельных или бесполезных. А про "каторжную академию" вы слышали? Нет? Так я расскажу вам. Среди заключенных в тюрьме на Петровском Заводе были люди самых разнообразных специальностей - от математиков до поэтов. И все щедро делились знаниями. Многие под руководством товарищей изучили по нескольку языков. Одни читали лекции, другие писали повести, рассказы, стихи. Любимым нашим поэтом, выражавшим в стихах все наши мысли, чувства, надежды, был Александр Одоевский. И если бы не тюрьма и ссылка, Одоевский стал бы великим, как Пушкин! - воскликнул Назимов. Он стоял перед Лермонтовым, озаренный отблеском прогорающих углей.

Вошел Андрей Иванович, помешал в печке кочергой, оглянул стол и заметил разбитый бокал. Убирая осколки, увидел руку своего питомца, замотанную платком. Испуганный дядька разохался.

- Что вы сделали с рукой? - наклонясь к поэту, заглядывая ему в глаза, тихо спросил Назимов.

- Порезал стеклом... нечаянно...

Назимов еще ниже склонился, обнял Лермонтова за плечи и поцеловал его высокий, выпуклый лоб. Потом прошелся по комнате, остановился у темного окна, прислонился разгоряченным лицом к холодному стеклу и снова подошел к Лермонтову.

- Я не был с товарищами на Петровском Заводе и многое рассказанное вам знаю со слов моего друга Нарышкина, с которым мы теперь вместе живем поблизости от Ставрополя, в Прочном Окопе.

Часы бежали. Лермонтов слушал Назимова. Перед ним раскрывались какие-то новые, неведомые ему доселе страницы жизни. Невольно сравнивал он этих людей борьбы, мысли, труда с бесполезным, никчемным своим поколением. И складывались строки:
Печально я гляжу на наше поколенье!
Его грядущее - иль пусто, иль темно,
Меж тем, под бременем познанья и сомненья,
В бездействии состарится оно.

К добру и злу постыдно равнодушны,
В начале поприща мы вянем без борьбы;
Перед опасностью позорно малодушны,
И перед властию - презренные рабы.

На следующий день Лермонтов отправился к доктору Майеру. Поэт крепко обнял маленького хрупкого человека, большие прекрасные глаза которого светились. Потом пошли расспросы и рассказы про Военно-Грузинскую дорогу, про Тифлис, про Одоевского... Лермонтов нарочно пришел пораньше, чтобы никто не мешал им наговориться. Пришел один, потому что Назимов уже уехал к себе в Прочный Окоп.

Когда первая радость от встречи друзей миновала, раздался тихий стук в дверь и появилась высокая худая фигура князя Валерьяна Голицына, с которым Лермонтов познакомился летом в Пятигорске. Чуть согнувшись, чтобы не удариться головой о низкую притолоку, Голицын переступил порог.

Голицын был переведен из Сибири солдатом на Кавказ еще в 1829 году, принимал участие в русско-турецкой войне, но до сих пор никак не мог дождаться производства в офицеры и получить отставку, хотя здоровье его было вконец расшатано.

Как и доктор Майер, Голицын очень любил парадоксы и софизмы. Сколько споров на философские, политические, литературные темы происходило ежедневно в этой комнате!

На губах Голицына порой появлялась чуть заметная холодная улыбка, совсем непохожая на другую его улыбку, улыбку, которая согревала сердца. Холодная улыбка, сопровождавшая неумолимые построения железной логики, заставляла кипятиться доктора Майера. И солнце, поднимаясь над далекими снежными вершинами, заставало их за неоконченными спорами.

Никто не владел так мастерством тонкой иронии, как Валерьян Голицын, и небрежно брошенная фраза, произнесенная с серьезным лицом, вызывала дружный взрыв смеха его собеседников.

Голицын часто вспоминал своего друга, тихого, всегда сосредоточенного Корниловича, умершего на его руках от горячки во время лезгинского похода. Голицын проводил ночи у постели больного, но не мог его спасти. Это был энциклопедически образованный человек, обладавший блестящими талантами ученого, журналиста, государственного деятеля. Сидя в одиночной камере Петропавловской крепости, Корнилб-вич писал проекты по экономике и своими "благоразумными советами" из тюрьмы старался повлиять на политику Николая I.

Голицын, истый москвич, очень любил чай. Приходя ежедневно к Майеру (он жил с ним в одном доме), уютно усаживался в кресло, закуривал сигару и ждал, пока слуга внесет кипящий самовар.

И теперь, когда он протянул руку за стаканом крепкого, почти черного чая, какой он обычно пил, сидевший рядом Лермонтов заметил на одном из его худых, тонких пальцев большой старинный перстень с гербом.

Поймав взгляд Лермонтова, Голицын произнес:

- Это герб нашего рода. Вы, вероятно, знаете, наш род очень старинный. Это вам не Романовы. - И пренебрежительно прибавил: - Романовы се sont les parvenus! Выскочки!

Раздался громкий стук. Все невольно вздрогнули. Дверь с грохотом отворилась. Вошел Сергей Кривцов. Его встретили веселым смехом, и в комнате от его присутствия стало сразу как-то тесно.

Долговязый, нелепый, безобидный остряк и верный товарищ, он часто вызывал смех друзей и никогда не обижался. Кривцов был только что произведен в офицеры и всюду ходил в своем новом мундире. Сюртук из тонкого сукна, хоть и сшитый плохим портным, радовал его как ребенка.
Кривцов воспитывался в швейцарском пансионе Фелленберга в Гофвиле. Пансион пользовался громадной известностью в Европе, и многие русские аристократы отдавали туда своих детей.

Фелленберг, попав в Париж после смерти Робеспьера, был потрясен террором и пришел к выводу, что только через воспитание можно достигнуть обновления общества. Он решил организовать воспитательное заведение, откуда выходили бы люди, желавшие создать на земле царство мира, любви и благоденствия. Из воспитательных мер его пансиона было исключено всякое насилие, все было направлено к тому, чтобы развивать в подростках любовь к свободе, ревность к общему благу, республиканский дух. Пансион был расположен в горах, и эта близость к природе также использовалась в целях воспитания.

По окончании гофвильского пансиона юный поклонник Руссо Сергей Кривцов вместо Берлинского университета, куда стремился для продолжения образования, попал, по произволу Александра I (он был стипендиатом царя), как он сам говорил, "в капралы гвардии".

Вернувшись в Россию, Кривцов был поражен рабством и нищетой народа. По своим родственным и дружеским связям он оказался в орбите тайных обществ, и совершенно естественно, что мирно настроенный юноша примкнул к революционному движению, так как был захвачен стремлениями декабристов к свободе и благу отчизны.

Отбыв годы каторги и поселения, был отправлен солдатом на Кавказ.

Придя вечером к доктору Майеру, Кривцов рассказывал о ставропольских балах, на которых он мог теперь появляться в офицерском мундире и танцевать.

- Любезный Кривцов, вы роняете ваш сан висельника, - с легкой усмешкой заметил Голицын.

- Он всегда готов пуститься в пляс! - воскликнул доктор Майер. - Послушайте только, что рассказывает о нем Нарышкин. Сколько смеха бывало в казематах Читинского острога, когда Кривцов в кандалах плясал, распевая: "Я вокруг бочки хожу..."

"И это в кандалах и в остроге!" - подумал Лермонтов. Он улыбнулся такому с виду несуразному человеку, который умел внести луч света даже в мрачную обстановку тюрьмы.

- А знаете, какой я после себя след в Минусинске оставил? - произнес Кривцов, ответив улыбкой на улыбку Лермонтова. И он рассказал, как на вывеске минусинского портного Трофима сделал по-немецки надпись: "Trofime Dieb" - "Трофим вор", а Трофим думал, что это значит "Трофим портной". Он очень гордился этой иностранной надписью, которая привлекала к нему не знавших немецкого языка доверчивых заказчиков.

- Любезный Кривцов, но ведь вы, как мы все хорошо знаем, оставили там еще и другой след, - ласково сказал Голицын. - Вы там мост через реку на свой счет построили и облагодетельствовали жителей!

- Ну, это пустяки, - смущенно пролепетал Кривцов.

Голицын и Кривцов не были энтузиастами-революционерами подобно героям, о гибели которых рассказывал Лермонтову Назимов. Это не были люди, по силе равные Лунину или самому Назимову. Но дух их не был сломлен. И сколько жизни было в каждом из них, сколько любви к отечеству, сознания исполненного долга" стремления принести пользу людям!

У Майера Лермонтов встречал своего пансионного товарища Сатина. Несколько лет назад он был замешан в деле "О лицах, певших в Москве пасквильные песни". Провокатор устроил у себя вечер, и во время пения известной в то время песни "Русский император в вечность отошел" явилась полиция. Сатин на вечере не присутствовал, но у предполагаемого автора песни были найдены его письма. И в результате - ссылка в отдаленную губернию под надзор полиции. Сатин заболел, находясь во время следствия в сыром, холодном каземате. Это был больной физически, душевно травмированный человек, с обостренной чувствительностью и болезненно обидчивый.

Лермонтов и Сатин одновременно лечились летом в Пятигорске. Сатин через доктора Майера неоднократно приглашал к себе эту новую знаменитость, поэта, прогремевшего по всей Руси своими стихами на смерть Пушкина. Но Лермонтов так и не зашел к Сатину, хотя Сатин жил в самом центре, у бульвара. Чрезмерная чувствительность раздражала Лермонтова. В пансионе он над Сатиным подсмеивался. И теперь, зная за собой склонность пошутить, избегал встречи с ним, не желая случайно задеть больного, невинно пострадавшего человека.

С юных лет Сатин не мог забыть и простить ему одну из тех острот, на которые Лермонтов был всегда мастер.

И теперь, постоянно бывая у доктора Майера, Лермонтов вместе с Кривцовым придумывал всякие шутки и забавы, которым от души смеялись Майер и Голицын. Только Сатин сидел мрачный. Он не любил смеха, не терпел шуток. Вся жизнь представлялась ему шествием к могиле, а всякое веселье казалось неуместным: "И верьте, нам приличней стоны, чем песен радостный напев"... Усевшись где-нибудь в углу, в полумраке, декламировал свое стихотворение "De profundis" ("Из бездны"), нагоняя тоску на окружающих.

Между доктором Майером и Сатиным часто возникал спор о любви и ненависти. Сатин проповедовал христианскую любовь и всепрощение. Доктор Майер, наоборот, называл ненависть великим чувством, считая это чувство двигателем истории.

Лермонтов поддерживал Майера. Он в то время перерабатывал "Демона" и жил вместе со своим героем - духом отрицания.

- Любовь есть пища души, а ненависть - горькое, но сильное лекарство! - воскликнул доктор Майер. Он с гневом наступал на Сатина, казалось, становился выше ростом, а его прекрасные, всегда грустные глаза теперь грозно сверкали.

- Помилуйте, - говорил Майер, несколько успокаиваясь и переходя на привычную ему медицинскую терминологию, - но как же вы хотите кормить больного? Дайте ему прежде понюхать спирту, чтобы он пришел в себя, пустите ему кровь - это редко мешает, дайте чистительное. Аппетит сам придет. Конечно, полезно напоминать людям о любви словами, а еще больше делами, но во скольких фолиантах написаны красивые поучения лисицы о смирении, кротости и сострадании? - заканчивал он, снова разгораясь.

Декабристов, людей, так много переживших и не утративших способности радоваться жизни, Лермонтов сравнивал с человеком своего поколения, сникшим от первого удара судьбы.

Возвращаясь домой по пустынным улицам Ставрополя, Лермонтов не раз и по разным поводам повторял:
Печально я гляжу на наше поколенье...

Морозным зимним утром поэт выезжал из Ставрополя. - Бомвысь! - раздался возглас караульного на заставе. Шлагбаум поднялся, и свежая почтовая тройка помчала его в Петербург.

33

Г.В. Морозова

ВСТРЕЧИ ЛЕРМОНТОВА С ДЕКАБРИСТАМИ НА КАВКАЗЕ

В октябре 1837 г. в Ставрополе собралась целая группа декабристов, переведенных из Сибири в качестве рядовых на Кавказ. Здесь были: Одоевский, Лорер, Лихарев, Назимов, Нарышкин, Черкасов... Они ждали своего назначения по полкам. Царь, в это время путешествовавший по Кавказу, уже скакал из Тифлиса в Ставрополь.
Генерал Вельяминов, начальник северокавказских войск, относился сердечно к своим бывшим сотоварищам. Молодые же гвардейские офицеры «вообще, — по свидетельству Лорера, — любили декабристов и питали какое-то особое уважение ко всем разжалованным»1. Здесь, на Кавказе, не боялись произносить либеральные тосты и обсуждать все обстоятельства 14 декабря. Сатин, друг Герцена и Огарева, сосланный в Симбирскую губернию и приехавший по особому разрешению лечиться на воды, писал: «Можете представить, как это волновало тогда наши еще юные сердца, какими глазами смотрели мы на этих людей»2.
17 октября ночью в Ставрополь прибыл царь. Шел сильный дождь. Привлеченные криками «ура», декабристы и бывшие у них в это время в гостях Сатин и доктор Мейер вышли на балкон. «Вдали, окруженная горящими (смоляными) факелами, двигалась темная масса. Действительно, в этой картине было что-то мрачное. «Господа! — закричал Одоевский. — Смотрите, ведь это похоже на похороны! Ах, если бы мы подоспели!..» И, выпивая залпом бокал, прокричал по-латыни: «Ave, imperator, morituri te salutant!»3
Так прибыл в октябре Николай в Ставрополь, и так встретили его декабристы.
На следующий же день вечером царь распорядился своими «les bons amis de quatorzième». Лорер пишет: «Государь повелел разместить нас непременно по разным местам. Одоевскому, как бывшему кавалеристу, досталось в Тифлисе в Нижегородский драгунский полк, мне — в Тенгинский полк, квартирующий в Черномории. В ту же ночь должны мы были отправиться по полкам... Была туманная, черная ночь, когда несколько троек разъехались в разные стороны»1.
За полгода перед этим, сосланный за стихотворение «Смерть поэта», Лермонтов приехал в Пятигорск.
Кавказ еще сохранил традиции ермоловского времени, когда каждый изгнанник был окружен вниманием. С другой стороны, служить на Кавказе честному человеку представлялось психологически гораздо более легким, нежели в России. Таким образом, за хребет Кавказа стекались люди не угодные правительству, имевшие дерзость мыслить самостоятельно. Сюда переводились из Сибири ссыльные декабристы, которые выслуживали себе в качестве рядовых отставку или смерть. Здесь были люди, сочувствовавшие декабристам, но избегнувшие ссылки, как, например, Н. Н. Раевский или же П. Х. Граббе. Здесь была и либеральная молодежь, за которой числились более или менее важные проступки. Ее прощали нелегко, справедливо опасаясь неуловимого духа смутьянства; ей отказывали в представлении к наградам, и она шла по особому списку «штрафных». К этой молодежи можно отнести Сергея Трубецкого, Н. А. Жерве, А. Н. Долгорукова и др. Последний, например, несмотря на то, что имел награды, все же считался недостойным знака беспорочной службы. Сюда же приезжали, с особого разрешения, в отпуск для лечения люди, сосланные по захолустным губерниям. Так, в это время побывали на Кавказе Сатин и Огарев. Последнего, правда, Лермонтову так и не довелось узнать, но с первым он имел время хорошо познакомиться, будучи летом 1837 г. в Пятигорске, а затем зимой того же года встречаясь с ним постоянно в Ставрополе. Впрочем, он знал его еще по университетскому пансиону. У Сатина в Пятигорске Лермонтов познакомился с Белинским. При первом знакомстве между Лермонтовым и Белинским произошло недоразумение, но уже «через два или три года, — по словам Сатина, — они глубоко уважали и ценили друг друга»2.
Здесь же, в Пятигорске, ежедневно бывая у Сатина, Лермонтов часто встречал доктора Мейера. Это был в своем роде замечательный человек. Он был другом погибшего весной 1837 г. на мысе Адлер декабриста Бестужева-Марлинского, которому он однажды оказал неоценимую услугу. О Мейере с большой теплотой говорит Огарев, причисляя его именно к тем честным людям, которые, уважая себя, предпочитали служить на Кавказе. «Жизнь Мейера, — пишет Огарев, — естественно, примкнулась к кружку декабристов, сосланных из Сибири на Кавказ в солдаты — кто без выслуги, кто с повышением. Он сделался необходимым членом этого кружка, где все его любили, как брата»1.
Образ Мейера крепко запомнился Лермонтову, и, встречаясь с ним затем неоднократно в Ставрополе, он зарисовал его облик в своем «Герое нашего времени» в лице доктора Вернера2.
Итак, лето 1837 г. поэт провел в Пятигорске, лечась от ревматизма, а кстати и совершая длинные пешие прогулки по горам. По делам службы он наезжает в станицы Червленую и Карагач. Затем, уже ближе к осени, Лермонтов поехал через Тамань в Анапу. Здесь стоял его полк, и сюда должен был прибыть Николай I. Об этом поэт пишет в письме от 18 июля 1837 г. бабушке: «Эскадрон нашего полка, к которому барон Розен велел меня причислить, будет находиться в Анапе, на берегу Черного моря, при встрече государя, тут же, где отряд Вельяминова, и, следовательно, я с вод не поеду в Грузию (т. е. в Тифлис)... Пожалуйста, пришлите мне денег, милая бабушка; на прожитье здесь мне достанет, а если вы пришлете поздно, то в Анапу трудно доставить...» К сентябрю Лермонтов уже должен был быть в Анапе, куда 23 сентября 1837 г. прибыл Николай из Геленджика3.
В это время, с конца июня по сентябрь, два пеших эскадрона Нижегородского драгунского полка находились в рекогносцировке по Кавказскому хребту и Лезгинской линии; они двигались от Геленджика по речкам побережья: по Вулану, Пшаде, Шапсухо. Впрочем, Лермонтов, по собственному признанию, приехал поздно и «слышал только два, три выстрела». Однако все-таки, как он утверждает в письме к Святославу Раевскому, ему пришлось поездить довольно много, и он основательно познакомился со сторожевой линией, а затем морем поплыл в Кахетию.
После посещения Анапы Николай I 10 октября 1837 г. сделал смотр четырем эскадронам Нижегородского драгунского полка в Тифлисе на Мадатовской площади. Около этого времени, по всей видимости, и приезжает в Тифлис Лермонтов. В Тифлисе Николай «соизволил» перевести прапорщика Нижегородского драгунского полка Лермонтова в Гродненский гусарский полк корнетом, о чем последовал приказ от 11 октября 1837 г. Царь торопился: ему надо было скакать дальше. 17 октября он был в Ставрополе и 21 октября уже обедал в Новочеркасске, что и записал Жуковский в своем дневнике.
Лермонтов же задержался в Тифлисе. По его признанию, он бы вообще «охотно остался здесь», т. е. на Кавказе, «потому что вряд ли поселение веселее Грузии»1. К большому удовольствию поэта, туда же в октябре, тотчас же после проезда царя через Ставрополь, был назначен в кавалеристы Нижегородского драгунского полка поэт и декабрист Александр Иванович Одоевский. Сатин, повстречавшийся с Одоевским почти в то же самое время (едва месяц — полтора ранее), так описывает его: «Несмотря на 12 лет Сибири, все они (декабристы) сохранили много жизни, много либерализма и мистически-религиозное направление, свойственное царствованию Александра I. Но из всех веселостью, открытой физиономией и игривым умом отличался Александр Одоевский. Это был действительно «мой милый Саша», как его назвал Лермонтов в своем известном стихотворении «На смерть Одоевского»2.
Оба поэта встретились дружески. Александр Иванович носил свою солдатскую шинель с достоинством и спокойствием. Разговаривал он всегда просто и задушевно. В его манере была искренность. Человек чрезвычайно образованный, Одоевский прекрасно знал русскую литературу и, обладая гибкой памятью, читал лекции по грамматике русского языка и истории русской литературы для товарищей в «каторжной академии» в Сибири. Кстати, читал он их, вооружившись для храбрости тетрадкой, в которой, однако, не был исписан ни единый лист. Декабрист Розен замечает, что «лира его [Одоевского] всегда была настроена; часто по заданному вопросу отвечал он экспромтом премилыми стихами»3. Читал Одоевский свои стихи, по отзыву современников, замечательно хорошо. Когда Огарев встретился с ним в 1838 г. в Пятигорске, а затем в Железноводске, Одоевский часто читал ему свои стихи. «Он [Одоевский] сочинял их [стихи] наизусть и читал людям близким. В голосе его была такая искренность и звучность, что его можно было заслушаться... Он обычно отклонял всякое записывание своих стихов... И у меня в памяти осталась музыка его голоса — и только...»4 «Одоевский, — восклицает Огарев, — был, без сомнения, самый замечательный из декабристов, бывших на Кавказе. Лермонтов списал его с натуры. Да! Этот «блеск лазурных глаз, и детский звонкий смех и речь живую» не забудет никто из знавших его. В этих глазах выражалось спокойствие духа, скорбь не о своих страданиях, а о страданиях человека»1.
Декабрист Розен, переведенный на Кавказ в 1837 г., но приехавший туда несколько позднее, чем вся остальная группа декабристов, запомнил свою встречу с Лермонтовым в Тифлисе осенью 1837 г. и затем помянул о ней в своих записках: «С особенным наслаждением увиделся в Тифлисе с милым товарищем моим А. И. Одоевским после шестилетней разлуки, когда расстался с ним в Петровской тюрьме. Он, между тем, поселен был в Тельме, близ Иркутска, после в Ишиме, и в одно время со мной назначен солдатом на Кавказ, где служил в Нижегородском драгунском полку, в одно время с удаленным туда Лермонтовым... Одоевского застал я в Тифлисе, где он находился временно по болезни. Часто хаживал он на могилу друга своего, Грибоедова, воспел его память, воспел Грузию звучными стихами»2.
Между поэтами установилась самая тесная, самая живая связь. Они близки были друг другу прежде всего именно как поэты, и, кроме того, для Лермонтова Одоевский был человеком, вышедшим на Сенатскую площадь. Правда, переломилось кое-что в сознании Одоевского, появилась некая религиозная мечтательность, которая постигла многих декабристов в их одиночестве и затерянности на поселении. Все стихотворения кавказского периода жизни Одоевского полны неподдельной лирической грусти.
Примерно к 1837 г. или немного позднее (1838—1839 гг.) относится стихотворение Одоевского «Поэзия». Как сходно описывает состояние творческого вдохновения поэта Одоевский и Лермонтов!
У Одоевского:
Как в жизни есть минуты, где от мук
Сожмется грудь, и сердцу не до прозы;
Томится вздох в могучий, чудный звук.
И дрожь бежит, и градом льются слезы...
У Лермонтова.
Бывают тягостные ночи:
Без сна, горят и плачут очи,
На сердце жадная тоска...
(«Журналист, читатель и писатель», 1840.)
Многие свои стихи, наверное, читал Лермонтову Одоевский; в числе их, очевидно, было прочтено и стихотворение: «Куда несетесь вы, крылатые станицы?». Здесь есть такие заключительные строчки:
И что не мерзлый ров, не снеговой увал
Нас мирно подарят последним новосельем,
Но кровью жаркою обрызганный шакал
Гостей бездомный прах разбросит по ущельям.
Лермонтов, уезжая в начале 1838 г. с Кавказа, пишет «Спеша на север из далека» и кончает так:
О если так! своей мятелью,
Казбек, засыпь меня скорей
И прах бездомный по ущелью
Без сожаления развей.
Поэт ощущал себя таким же бездомным, как и сосланный декабрист, в котором он нашел милого товарища, и в котором
До конца среди волнений трудных,
В толпе людской и средь пустынь безлюдных...
...тихий пламень чувства не угас...
Огарев говорит в своих воспоминаниях, что Одоевский был все так же предан своей истине и все так же был равнодушен к своему страданию1.
Неугасимость этого пламени духа Одоевского и его товарищей отметил в своей работе о декабристах Котляревский: «Катастрофа 14 декабря была в их глазах крушением боевого плана, но не отрицанием самого мотива борьбы; этот роковой день не отозвался в их сердце ни колебанием уверенности в правоте их убеждений, ни подрывом доверия к нравственным силам человека вообще»2. Одоевский все так же любил свободу и сохранил в сердце своем надежду; он был старшим братом по отношению к новому поколению, которое с детства училось подражать ему. Недаром Огарев, встретившись с ним на кавказских водах в 1838 г., испытал необыкновенное состояние восторга. Он написал стихи, обращенные к Одоевскому, и принес их ему. «Он посмотрел на меня с глубоким, добрым участием и раскрыл объятия; я бросился к нему на шею и заплакал, как ребенок. Нет! и теперь не стыжусь я этих слез... Дело было не в моих стихах, а в отношении к начавшему, к распятому поколению — поколения, принявшего завет и продолжающего задачу.
С этой минуты мы стали близки друг другу. Он — как учитель, я — как ученик. Между нами было слишком десять лет разницы; моя мысль была еще не устоявшаяся; он выработал себе целость убеждений, с которыми я могу теперь быть не согласен, но в которых все было искренно и величаво»3.
Так Одоевский как старший брат передал Огареву завет декабристов; он передал его целому поколению, которое с детства готовило себя к преемничеству. Несмотря на ссылку, на Сибирь, на самую узость круга декабристов и их далекость от народа, «...их дело не пропало»1. Раскрывая свои объятия перед Огаревым, Одоевский благословлял его и все его поколение на дело революции, на дело свободы.
Замечательно то, что Одоевский сделался одинаково другом как Огарева, так и Лермонтова. Оба поэта дали Одоевскому одинаковую характеристику, которая, конечно, по верности и стройности гораздо лучше у Лермонтова:
Я знал его — мы странствовали с ним
В горах Востока... и тоску изгнанья
Делили дружно...
Здесь, естественно, встает вопрос о совместном странствовании Лермонтова и Одоевского по Кавказу. Как известно, примерно в ноябре 1837 г. Лермонтов путешествует по Кавказу, о чем он и пишет в одном из своих писем к Святославу Раевскому.
Лермонтов побывал на кавказской сторожевой линии, видимо, в конце июля — сентября, т. е. перед приездом царя в Анапу. Тут-то он, возможно, и совершил поездку по побережью, а затем отправился в Кахетию. Так как в виду наступающей зимы вторую экспедицию отложили, то Лермонтов и получил возможность, после возвращения в Тифлис, вояжировать по Кавказу. Он побывал в Кубе, в Шемахе, поднимался на Крестовую гору. Вероятно, именно в этой части странствований и мог принять участие вместе с Лермонтовым поэт Одоевский.
Возможно, что не «раз ночью» ехал Лермонтов с рядовым Одоевским откуда-нибудь из Кубы; недаром он роняет в своем письме следующие слова: «Хороших ребят здесь много, особенно в Тифлисе есть люди порядочные...»
В том же году, в Тифлисе, Лермонтов познакомился с декабристом А. Е. Розеном. Но надо было ехать в Россию в Гродненский полк, и вот, весь под впечатлением Кавказа и своей кавказской дружбы с Одоевским, Лермонтов покинул Тифлис и по Военно-Грузинской дороге отправился во Владикавказ. Во Владикавказе он встретился с В. В. Бобарыкиным, которого знал еще в школе гвардейских подпрапорщиков и кавалерийских юнкеров. Бобарыкин рассказывает, что поэт в компании какого-то француза-путешественника занимался рисованием, распевая во все горло: «A moi la vie, à moi la liberté!»2 Стоял декабрь месяц. 14 декабря в станице Прохладная, лежащей на полдороге между Владикавказом и Водами, его видел некий кавказский офицер. Он записал в своем дневнике, что «встретил... Лермонтова, едущего в С.-Петербург»1.
Память Одоевского была всегда священна для Лермонтова. Даже из среды декабристов, с которыми он познакомился зимой того же 1837 г., Лермонтов особенно выделял поэта. И когда до него дошла весть о смерти Одоевского от лихорадки в Псезуаппе, на берегу Черного моря, последовавшей 15 августа 1839 г., Лермонтов написал в память погибшего друга прекрасное задушевное стихотворение, верно рисующее всю обаятельную фигуру поэта-декабриста. Даже все детали его смерти были переданы совершенно точно.
Итак, в декабре 1837 г. Лермонтов приехал в Ставрополь. Неизвестно, поехал ли вслед за Лермонтовым в Ставрополь Одоевский. Возможно, так как Сатин упоминает его в числе других декабристов, встречавшихся с Лермонтовым в Ставрополе зимой 1837 г. Можно заметить только, что Лермонтов, очевидно, познакомился с Одоевским именно в Тифлисе, а не в Ставрополе. В Тифлисе же Лермонтов впервые встретился и с Розеном.
Первая же встреча Лорера с Лермонтовым состоялась в Тамани, и Сатин ошибается, считая, что Лорер был зимой 1837 г. в Ставрополе. В это время Лорер, судя по его запискам, там не был, а был в Тамани, вместе с Тенгинским пехотным полком, который готовился в первую черноморскую экспедицию. Руководствуясь записками Лорера, датировать его встречу с Лермонтовым можно примерно концом ноября 1840 г. Лорер тогда жил в землянке в Фанагории. Свою встречу с Лермонтовым Лорер описывает так: «В это же время в одно утро явился ко мне молодой человек в сюртуке нашего Тенгинского полка, рекомендовался поручиком Лермонтовым, переведенным из лейб-гусарского полка. Он привез мне из Петербурга от племянницы моей, Александры Осиповны Смирновой, письмо и книжку «Imitation de Jesus Christ» в прекрасном переплете. Я тогда еще ничего не знал про Лермонтова... С первого шага нашего знакомства Лермонтов мне не понравился... он показался мне холодным, желчным, раздражительным и ненавистником человеческого рода вообще, и я должен был показаться ему мягким добряком, ежели он заметил мое душевное спокойствие и забвение всех зол, мною претерпенных от правительства... Он ехал в штаб полка явиться начальству и весной собирался на воды в Пятигорск»2. Что касается этого знакомства поэта с Лорером, то, видимо, в данном случае Лермонтова именно неприятно поразило «забвение всех зол, претерпенных от правительства», о котором говорит Лорер. Найдя его таким мягкотелым добряком, сжившимся со своим положением, с Фанагорией, с семьей аптекаря и с симпатичной старушкой-соседкой, Лермонтов, судя по всему, увидел в этом какую-то деградацию. Вместо гордого изгнанника или хотя бы вместо пылкого, живущего внутренней богатой жизнью человека, полного надежды на будущие счастливые поколения, способного бросить в осеннюю ночь навстречу царю: «Ave, imperator, morituri te salutant!», вместо этого, он повстречал доброго человека, еще сохранившего свою жизнерадостность, но ожидающего от поэта одобрения и внимания к его душевному спокойствию и забвению всех зол, претерпенных им от правительства. Лермонтов был не таков, чтобы ему это могло понравиться. Это снижало в его глазах людей, которые начали с планов преобразования России и затем, раздавленные, прощали раздавившего не только их, но и их дело Николая. Конечно, поэтому при большой чуткости Лермонтова, отмечавшейся уже не раз, добряк Лорер, который выставлял напоказ свою политическую примиренность, не мог вызвать симпатии поэта. Правда, в лето 1841 г. знакомство Лорера с Лермонтовым вылилось в более или менее приятельские отношения.
Лорер, видимо, быстро вошел в круг гвардейской молодежи в Пятигорске. По его словам, он у Лермонтова познакомился со многими из них. Среди этой молодежи Лорер с удовольствием вспоминает имена А. А. Столыпина (Монго), М. П. Глебова — конногвардейца, А. И. Васильчикова, С. В. Трубецкого и др. «Вся эта молодежь чрезвычайно любила декабристов вообще, и мы легко сошлись с ними на короткую ногу»1. Насколько сильна была тяга этой молодежи к декабристам, показывает тот факт, что, по словам Лорера, поэт Дмитриевский нарочно приехал из Тифлиса, чтобы познакомиться с декабристами2.
Между Лорером и Лермонтовым задушевных отношений, таких, как с Одоевским, или хотя бы такой близости, как с Лихаревым, видимо, не было. Между ними установилась, однако, некая короткость. С большой грустью Лорер говорит в своих записках о смерти Лермонтова. Он узнал о том, что Лермонтов убит на дуэли, от декабриста А. И. Вегелина, также жившего в то лето в Пятигорске. Вместе они пошли отдать последний долг Лермонтову, в котором видели славного поэта1.
Лермонтов отличил из всех сосланных декабристов всего только двух людей, о глубоком уважении к которым свидетельствуют все современники: это был декабрист Одоевский и декабрист Михаил Александрович Назимов; расположение поэта к Лихареву также несомненно. Лихарев был способным и образованным человеком. Он отлично знал четыре языка, писал и говорил на них одинаково свободно, был крайне добр и мог отдавать своим товарищам последнее. У Лихарева был один порок — он страстно любил карточную игру и вообще рассеянную жизнь2. Декабрист Розен упоминает в своих записках о блестящих способностях Лихарева «при большом запасе серьезных познаний», но неумении употреблять их с пользой и характеризует его как очень умного и тонкого собеседника3.
Лихарев был переведен на Кавказ осенью 1837 г. и назначен в Куринский полк. Известно, что три батальона этого полка, под начальством полковника Фрейтага, находились в экспедиции против горцев на левом фланге кавказской линии, действуя совместно с отрядом генерала Голофеева. Таким образом, Лихарев вместе с Лермонтовым принимал участие в походе в Малую Чечню, участвовал в сражении при Валерике (11 июля 1840 г.), затем в перестрелке на р. Сунже. Кроме того, он проделал вместе с поэтом и вторую экспедицию в Малую Чечню с 18 октября по 19 ноября 1840 г. В деле 30 октября Лихарев был убит.
Рассказ о смерти Лихарева во время этой экспедиции (подробно описана в журнале военных действий отряда на левом фланге кавказской линии с 18 октября по 19 ноября 1840 г.) сохранил нам Лорер: «В последнем деле, где он [Лихарев] был убит, он был в стрелках с Лермонтовым, тогда высланным из гвардии. Сражение подходило к концу, и оба приятеля шли рука об руку, споря о Канте и Гегеле, и часто, в жару спора, неосторожно останавливались. Но горская пуля метка, и винтовка редко дает промах. В одну из таких остановок вражеская пуля поразила Лихарева в спину навылет, и он упал навзничь. Ожесточенная толпа горцев изрубила труп так скоро, что солдаты не поспели на выручку останков товарища-солдата»4.
О смерти Лихарева Лореру, видимо, рассказал полковник Фрейтаг, командир Куринского полка, жестоко раненный, во время этой последней экспедиции, в шею.
Как видно, между Лермонтовым и Лихаревым был найден общий язык, и их обоих, вероятно, очень занимали предметы философии, если в походе, в бою, они были способны спорить о Канте и Гегеле.
Среда декабристов необыкновенно привлекала Лермонтова. Он часто бывает у них, он дружится с людьми, близкими к ним, как, например, с доктором Н. В. Мейером. Лермонтов вращается именно в том кружке молодежи, которая тяготела к ссыльно-политическим.
Когда наступала зима, то Ставрополь, лежащий на главном пути в Черноморье и на Воды, становился центром притяжения для всех офицеров. Ставрополь был резиденцией начальника всех северокавказских войск и одновременно начальника гражданской части Северокавказского края генерал-адъютанта П. Х. Граббе (с 1839 г.; до него был генерал Вельяминов). Граббе был в свое время под следствием по делу декабристов, и Розен, например, отзывается о нем положительно1.
Декабристы, переведенные на Кавказ, все были распределены по разным полкам, однако это им не мешало осенью и зимой частенько съезжаться в Ставрополе. В самом деле, недалеко от Ставрополя, в Прочном Окопе, жил рядовой Навагинского пехотного полка М. М. Нарышкин. Немного далее квартировал, вместе с своим Кабардинским полком, Назимов. Сравнительно неподалеку жил Лихарев, назначенный в Куринский полк; Черкасов жил в Ивановке, где был расположен Тенгинский пехотный полк. Из ранее прибывших декабристов князь В. М. Голицын был уже произведен в конце 1837 г. в офицеры, а в 1839 г. был в отставке; декабрист С. И. Кривцов в 1837 г. имел георгиевский крест и был, правда, еще только фейерверкером в 44 егерском полку, а не офицером; декабрист Н. Р. Цебриков был прапорщиком в пехотном полку Паскевича; К. Г. Игельстром был унтер-офицером и служил в инженерной роте, а А. И. Вегелин служил в Кабардинском полку рядовым.
Итак, в декабре 1837 г., по дороге в Гродненский гусарский полк, Лермонтов приехал в Ставрополь. Там уже находились Н. М. Сатин и доктор Н. В. Мейер. Вот как описывает Сатин ставропольские встречи и беседы: «По окончании курса вод я переехал в Ставрополь зимовать... По вечерам собиралось у нас по нескольку человек, большею частью из офицеров генерального штаба... Из посещавших нас мне в особенности памятны Филипсон и Глинка. Первый был умный и благородный человек... Глинка был ниже Филипсона своими умственными способностями, но интересовал нас более своим добродушием и пылкостью своего воображения. Он тогда был серьезно занят проектом завоевания Индии, но эта фантазия не была в нем глупостью, а скорее оригинальностью; он много учился и много читал и (воображал) вытеснить англичан из Индии, доказывая фактами, которые не всегда можно было опровергнуть. Постоянно посещали нас еще два солдата, два декабриста: Сергей Кривцов и Валериан Голицын. Первый — добрый, хороший человек, далеко ниже по уму и выше по сердцу своего брата Николая, бывшего воронежским губернатором. Второй — замечательно умный человек, воспитанник иезуитов; он усвоил себе их сосредоточенность и их изворотливость ума. Споры с ним были самые интересные: мы горячились, а он, хладнокровно улыбаясь, смело и умно защищал свои софизмы, и большею частию, не убеждая других, оставался победителем.
Несмотря на свой ум, он, видимо, тяготился своею солдатскою шинелью, и ему приятно было, когда называли его князем. В этот же год произвели его в офицеры, и он не мог скрыть своего удовольствия — надеть снова тонкий сюртук, вместо толстой шинели.
Позднее, зимой, к нашему обществу присоединился Лермонтов, но, признаюсь, только помешал ему. Этот человек постоянно шутил и подтрунивал, что, наконец, надоело всем».
Здесь Сатин прерывает сам себя и делает пометку, означающую, что в данном месте должна быть вставка, но вставки в рукописи Сатина не оказалось. Далее повествование ведется в несколько раздраженном тоне: «Белинский, как рассказывает Панаев, имел хоть раз случай слышать в ордонанс-гаузе серьезный разговор Лермонтова о Вальтер-Скотте и Купере. Мне, признаюсь, несмотря на мое продолжительное знакомство с ним, не случалось этого. Этот человек постоянно шутил и подтрунивал. Ложно понятый байронизм сбил его с обычной дороги. Пренебрежение к пошлости есть дело, достойное всякого мыслящего человека; но Лермонтов доводил это до absurdum, не признавая в окружающем его обществе ничего достойного его внимания»1.
Эти строчки Сатина получают совсем другое освещение, если вспомнить, что, вернувшись в 1837 г. с Кавказа, Лермонтов пишет свое знаменитое стихотворение «Дума». Поэт полон грустных, самобичующих мыслей; он упрекает себя и других в бездействии. Когда ему задает вопрос декабрист М. А. Назимов (кстати, по словам Васильчикова, очень любивший поэта), что такое современная молодежь и каково ее направление, то Лермонтов, «глумясь и пародируя салонных героев, утверждал, что у нас (у молодежи) нет никакого направления, мы просто собираемся, кутим, делаем карьеру, увлекаем женщин»2.
Несомненно, что в это время поэт переживал сложный и болезненный процесс переоценки, который проходил, видимо, не без влияния П. Я. Чаадаева и его знаменитого «Философического письма», которое появилось в 1836 г. в № 15 «Телескопа».
Как известно, член «кружка шестнадцати» И. С. Гагарин в январе 1836 г. был вызван из Мюнхена в Петербург. В 1836—1838 гг. (с 1 января по февраль) он часто бывает у Чаадаева в его знаменитом флигеле.
Позднее, в предисловии к «Oeuvres choisies de Pierre Tchadaieff» (Paris — Leipzig, 1862), Гагарин писал: «Я знал и любил Чаадаева. В 1833 году, в Мюнхене, знаменитый Шеллинг говорил мне о нем как об одном из замечательнейших людей, каких он встречал. Находясь в 1835 г. в Москве, я поспешил завязать с ним сношения, и мне ничего не стоило убедиться, что Шеллинг не преувеличивал. Всякий раз, как обстоятельства приводили меня в Москву, я старался видеться с этим выдающимся человеком и подолгу с ним разговаривать. Эти отношения оказали могущественнейшее влияние на мою судьбу, и я исполняю долг признательности, громко заявляя, чем я ему обязан. Пусть чтение этих сочинений произведет на многие умы то же впечатление, которое произвели его разговоры на мой». В это же самое время Гагарин сближается с молодежью, среди которой мы находим и Лермонтова. Вряд ли могло случиться так, чтобы о московском философе и об его знаменитом письме в «кружке шестнадцати» никогда не заходила речь, тогда как в Москве и в Петербурге только и было разговоров, что о Чаадаеве. Несомненно, что чаадаевские письма, произведшие такое громадное впечатление на Гагарина, не могли не повлиять и на умы его товарищей, с которыми у него были, как видно, общие интересы. Эта молодежь, исходя от декабризма, впитала в себя скептицизм Чаадаева и вместе с тем надежду на самобытные силы русского народа. Возможно, что у этой молодежи было кое-какое и собственное направление.
Здесь уживалось и славянофильское направление, и западнические воззрения. Следует напомнить, что Гагарин был другом Юрия Самарина. Лермонтов также был к Самарину, очевидно, расположен. В этом смысле очень характерен взгляд на Россию Гагарина, который записал в своем дневнике следующее: «Тебе, отчизна, посвящаю я мою мысль, мою жизнь! Россия, младшая сестра семьи европейских народов, твое будущее — прекрасно, велико, оно способно заставить биться благородные сердца. Ты сильна и могуча извне, враги боятся тебя, друзья надеются на тебя; но среди твоих сестер ты еще молода и неопытна. Пора перестать быть малолетнею в семье, пора сравняться с сестрами, пора быть просвещенною, свободною, счастливою. Положение спеленутого ребенка не к лицу тебе. Твой зрелый ум требует уже серьезного дела. Ты прожила уж много веков, но у тебя впереди более длинный путь, и твои верные сыны должны расчистить тебе дорогу, устраняя препятствия, которые могли бы замедлить твой путь»1.
Вспомним Лермонтова: «У России нет прошедшего, она вся в настоящем и будущем» (запись Лермонтова в альбоме кн. В. Ф. Одоевского.)
Таким образом, это уже не были воззрения Чаадаева, который настоящее отрицал так же, как и прошедшее. Это была уже другая установка, которая, конечно, близка к мыслям, изложенным Гагариным.
Лермонтов, при встрече с декабристами в 1837 г. и затем осенью 1840 г., имел уже, в особенности в 1840 г., самостоятельный взгляд на вещи; поэтому декабристы, жившие еще идеалами своей молодости, не могли понять юношу, шагнувшего вперед. У Лермонтова появился собственный голос; в 1840 г. он уже являлся автором «Думы» и «Героя нашего времени».
Когда Сатин упрекал Лермонтова за то, что последний доводил пренебрежение к пошлости до абсурда и не признавал в окружающем его обществе ничего достойного внимания, то он здесь воевал не только с Лермонтовым, но и с Чаадаевым. Обсуждение проекта Глинки о вытеснении англичан русскими из Индии не могло не вызвать насмешек Лермонтова; умный декабрист, аристократ до мозга костей, помещавший свой герб даже на набалдашнике трости, В. М. Голицын, который любил что-либо доказывать только ради процесса доказательства, не мог удовлетворить поэта.
Но, может быть, покажется несколько странным, что у Лермонтова с Назимовым, который в общем тепло относился к поэту, тоже не получилось контакта, хотя Есаков упоминает, что Лермонтов чрезвычайно уважал Назимова и никогда не позволял себе с ним своего обычного шутливого тона. Лермонтов встретился с Назимовым в конце 1840 г. перед отъездом в Петербург в отпуск. Несмотря на скромность свою, Назимов как-то само собой выдвигался на почетное место среди кружка декабристов и тяготеющей к нему молодежи1.
Назимов, которого в 1879 или 1880 г. посетил Висковатов в Пскове, рассказал ему следующее: «Лермонтов сначала часто захаживал к нам и охотно и много говорил с нами о разных вопросах личного, социального и политического мировоззрения. Сознаюсь, мы плохо друг друга понимали. Передать теперь, через 40 лет, разговоры, которые вели мы, невозможно. Но нас поражала какая-то словно сбивчивость, неясность его воззрений. Он являлся подчас каким-то реалистом, прилепленным к земле, без полета, тогда как в поэзии он реял высоко на могучих своих крыльях. Над некоторыми распоряжениями правительства, коим мы от души сочувствовали и о коих мы мечтали в нашей несчастной молодости, он глумился. Статьи журналов, особенно критические, которые являлись будто наследием лучших умов Европы и заживо задевали нас и вызывали восторги, что в России можно так писать, не возбуждали в нем удивления. Он или молчал на прямой запрос, или отделывался шутками и сарказмом. Чем чаще мы виделись, тем менее клеилась серьезная беседа. А в нем теплился огонек оригинальной мысли, — да, впрочем, и молод же он был еще»1.
При всем громадном уважении к декабристам, которое испытывал Лермонтов, между ним и декабристами все же лежало целое десятилетие. Вполне естественно, что радость, которую испытывали декабристы при «некоторых распоряжениях правительства», Лермонтов не хотел и не мог разделить. Он помнил 14 декабря и не мог восторгаться вместе с декабристами 1840 года тем, что в России можно «так писать», потому что он знал отлично не только, как можно писать в России, но и как нельзя писать. Пример объявления сумасшедшим Чаадаева был слишком свеж. Дело о непозволительных стихах «Смерть поэта» было отличной иллюстрацией все к тому же «как можно писать в России», поэтому и не могли найти в нем «восторгов» декабристы, умиления которых перед «последними мероприятиями правительства» Лермонтов не разделял. В том-то и дело, что «в нем теплился огонек оригинальной мысли», как правильно заметил Назимов.
Однако, несмотря на наметившееся разномыслие между декабристами, пришедшими из ссылки, и юным поэтом, общество этих высокоидейных, образованных людей не могло не оказаться полезным для Лермонтова. Это была среда, в которой не было светского пустословия, но вместе с тем это не была среда, почти исключительно интересующаяся литературными вопросами, как, например, общество у Карамзиных, Смирновой и т. п. Это был круг людей, интересовавшихся в первую очередь политико-социальными вопросами. Около декабристов, являвшихся как бы центром притяжения, все время были самые интересные люди: Огарев, Сатин, Н. В. Мейер... Из молодежи, которая тяготела к декабристам, можно указать С. В. Трубецкого, А. Н. Долгорукова, Д. П. Фредерикса, Д. С. Бибикова, А. А. Столыпина и его брата Д. А., И. А. Вревского, А. И. Васильчикова, Л. С. Пушкина, Руфина Дорохова, Л. В. Россильона, Ламберта и т. п. Конечно, это были люди, в общем, не одного склада ума и направления. Здесь были и члены «кружка шестнадцати», и люди, бывшие уже на замечании у правительства, были и такие люди, как Вревский, который, будучи адъютантом военного министерства, штаб-ротмистром лейб-гусарского полка, «полюбил, — по словам Лорера, — наше [декабристов] общество и все свое время проводил с нами»2.
Одним из самых интересных людей в Ставрополе был, конечно, доктор Н. В. Мейер. Называя его доктором Вернером, Лермонтов в «Герое нашего времени» пишет: «Вот как мы сделались приятелями: я встретил Вернера в С... среди многочисленного и шумного круга молодёжи; разговор принял под конец вечера философско-метафизическое направление; толковали об убеждениях: каждый был убежден в разных разностях... С этой минуты мы отличили в толпе друг друга. Мы часто сходились вместе и толковали вдвоем об отвлеченных предметах очень серьёзно, пока не замечали оба, что мы взаимно друг друга морочим...» Далее Лермонтов устами Печорина говорит Вернеру-Мейеру: «Печальное нам смешно, смешное грустно, а вообще, по правде, мы ко всему довольно равнодушны, кроме самих себя»1. Лермонтов здесь говорит языком своей «Думы», как и в известном отрывке в «Фаталисте» («А мы, жалкие потомки...»), и показывает того самого героя, о котором он говорил Назимову, когда тот поинтересовался, что такое современная молодежь.
Мейер имел большое влияние на молодежь, группировавшуюся вокруг декабристов. В Ставрополе, где декабрист Назимов жил в одном доме с Мейером, молодежь просиживала за спорами до утра. Филипсон, офицер генерального штаба, о котором говорилось уже выше, совершенно определенно заявляет: «Эти разговоры и новый для меня взгляд на вещи заставили меня устыдиться моего невежества. В эту зиму и в следующую я много читал, и моим чтением руководил Мейер. Я живо помню это время. История человечества представилась мне совсем в другом виде. Давно известные факты совсем иначе осветились. Великие события и характеры английской и особенно французской революции приводили меня в восторженное состояние»2.
Таким образом, Лермонтов, встретившись на Кавказе с декабристами, вошел в среду, в которой философские разговоры чередовались с разговорами о «вопросах личного, социального и политического мировоззрения». Пусть программы у этих раздавленных декабристов не было; они ничего не могли больше предложить, но эта среда помогла Лермонтову глубоко прислушаться к собственному голосу, подсказала сравнение двух поколений, поколения богатырей, которые вышли на единоборство с самодержавием, и поколения, которое больше, как казалось Лермонтову, было не способно к великим жертвам и было принуждено «вянуть без борьбы» в бесправной николаевской России.

1 Н. И. Лорер, Записки декабриста. М., 1931, стр. 125.
2 «Почин», М., 1895, стр. 243.
3 Там же.

1 Н. И. Лорер, Записки декабриста, М., 1931, стр. 190.
2 «Почин», 1895, стр. 239—241.
Сноски к стр. 619
1 Н. П. Огарев, Кавказские воды («Полярная звезда», Лондон, 1861, стр. 346).
2 М. Ю. Лермонтов, Герой нашего времени (Полн. собр. соч., «Academia», 1937, т. V, стр. 247).
3 «С.-Петербургские ведомости», 1837, № 226.
Сноски к стр. 620
1 Письмо к Раевскому от конца 1837 г.
2 «Почин», 1895, М., стр. 242—243.
3 Розен, Записки декабриста, Лейпциг, 1870, стр. 260.
4 Н. П. Огарев, Кавказские воды «Полярная звезда», Лондон, 1861, стр. 348—349).
Сноски к стр. 621
1 Н. П. Огарев, Кавказские воды («Полярная звезда», Лондон, 1861, стр. 348).
2 А. Е. Розен, Записки декабриста, Лейпциг, 1870, стр. 363—364.
Сноски к стр. 622
1 Н. П. Огарев, Кавказские воды («Полярная звезда», Лондон, 1861, стр. 348).
2 Котляревский, Декабристы, СПБ, 1907, стр. 103.
3 Н. П. Огарев, Кавказские воды («Полярная звезда», Лондон, 1861, стр. 349—350).
Сноски к стр. 623
1 В. И. Ленин, изд. 3-е, т. XV, стр. 468.
2 В. В. Бобарыкин, Три встречи с М. Ю. Лермонтовым («Русский библиофил», 1915, № 5, стр. 76).
Сноски к стр. 624
1 В. А. Мануйлов, Хронологическая канва жизни М. Ю. Лермонтова (М. Ю. Лермонтов, Полн. собр. соч., «Academia», 1937, т. V, стр. 602).
2 Н. И. Лорер, Записки декабриста, М., 1931, стр. 241. К этому можно сделать следующее замечание: во-первых, что касается хронологической достоверности приезда Лермонтова в Тамань в 1840 г. в конце ноября, с намерением ехать в штаб полка, то это указание Лорера не противоречит статье Белевича «Кое-что о службе Марлинского и Лермонтова на Кавказе». Белевич указывает, что, по частным сведениям, из формулярного списка Лермонтова следует, что после роспуска чеченского отряда, последовавшего 17 ноября 1840 г., Лермонтов снова прибыл в штаб-квартиру своего полка — ст. Ивановку (соч. Белевича, 1910, стр. 191). Ивановка была недалеко от Тамани, поэтому возможно, что Лермонтов заглянул как раз в это время туда.
Сноски к стр. 625
1 Н. И. Лорер, Записки декабриста, М., 1931, стр. 257.
2 Там же.
Сноски к стр. 626
1 Н. И. Лорер, Записки декабриста, М., 1931, стр. 263.
2 Там же, стр. 255.
3 А. Е. Розен, Записки декабриста, Лейпциг, 1870, стр. 291—299.
4 Н. И. Лорер, Записки декабриста, М., 1931, стр. 256.
Сноски к стр. 627
1 А. Е. Розен, Записки декабриста, Лейпциг, 1870, стр. 388.
Сноски к стр. 628
1 «Почин», 1895, «Из воспоминаний Сатина», стр. 248, 249, 250.
2 «Русский архив», 1872, стр. 206—209.
Сноски к стр. 629
1 «Новое слово», СПБ, 1884, т. II, стр. 37—42.
Сноски к стр. 630
1 Есаков, «Русская старина», 1885, кн. II, стр. 474.
Сноски к стр. 631
1 П. А. Висковатый, М. Ю. Лермонтов. Жизнь и творчество, стр. 303—304.
2 Н. И. Лорер, Записки декабриста, М., 1931.
Сноски к стр. 632
1 М. Ю. Лермонтов, Герой нашего времени (Полн. собр. соч., «Academia», 1937, т. V, стр. 248—249).
2 «Русский архив», 1884, № 4, стр. 51—75.

34

И.С. ЧИСТОВА

О КАВКАЗСКОМ ОКРУЖЕНИИ ЛЕРМОНТОВА

(по материалам альбома А. А. Капнист)


В 1866 г. на рождество А. А. Капнист, внучка известного поэта и драматурга В. В. Капниста и дочь декабриста А. В. Капниста, получила в подарок от Н. И. Лорера альбом, содержавший сделанные его рукой списки литературных произведений и копии писем его товарищей-соузников, выдержки из его собственных воспоминаний, а также ряд других записей. Этот альбом1 подробно описал автор исследования о живописном наследии Николая Бестужева И. С. Зильберштейн, которого заинтересовал обнаруженный им в альбоме материал о Н. А. Бестужеве-литераторе — рассказ «Похороны» (1829).2 Таким образом альбом А. А. Капнист был введен в научный оборот и зафиксирован как один из документов, связанных с историей декабристского движения.
Между тем значение этого альбома как мемуарного источника гораздо шире. Весьма интересный материал найдет в нем, например, биограф Лермонтова — имя поэта достаточно часто встречается на страницах альбома, подаренного А. А. Капнист. Эти упоминания, в большинстве своем уже известные по печатному тексту «Записок» Н. И. Лорера,3 вновь обращают на себя внимание: их контекстуальный анализ, осмысление в системе прочих альбомных записей заставляют пересмотреть некоторые принятые точки зрения, в частности иначе оценить ранее опубликованные воспоминания Лорера о Лермонтове — один из важнейших источников, на основе которых могут быть решены вопросы об отношении декабристов к Лермонтову, об их восприятии личности
189
поэта нового поколения, которое пришло на смену «героям начала века».
«С первого шага нашего знакомства Лермонтов мне не понравился, — читаем в воспоминаниях Лорера. — Я был всегда счастлив нападать на людей симпатичных, теплых, умевших во всех фазисах своей жизни сохранить благодатный пламень сердца, живое сочувствие ко всему высокому, прекрасному, а говоря с Лермонтовым, он показался мне холодным, желчным, раздражительным и ненавистником человеческого рода вообще, и я должен был показаться ему мягким добряком, ежели он заметил мое душевное спокойствие и забвение всех зол, мною претерпенных от правительства. До сих пор не могу отдать себе отчета, почему мне с ним было как-то неловко, и мы расстались вежливо, но холодно».4
Современное представление об отношении декабристов к Лермонтову имеет в основе своей приведенное здесь суждение, несколько «поправленное» позднейшим выступлением в печати М. А. Назимова, назвавшего Лермонтова «нашим знаменитым поэтом, успевшим, еще в молодых летах, проявить столько пытливого, наблюдательного ума, оставить столько драгоценных произведений своего поэтического творчества»; заявление Назимова было сделано от имени тех, кто «близко знал и любил Лермонтова». Назимов объяснил и происхождение «холодности, желчности и раздражительности» поэта, так неприятно поразивших Лорера: «В сарказмах его слышалась скорбь души, возмущенной пошлостью современной ему великосветской жизни и страхом неизбежного влияния этой пошлости на прочие слои общества».5
Так писал Назимов в 1875 г. А почти десятью годами раньше сам Н. И. Лорер, говоря условно, дал повод отказаться от однозначной интерпретации его отношения к Лермонтову, проявившегося в нарисованном им портрете поэта. Параллельно с «Записками» создавалась еще одна рукопись — альбом, предназначенный в подарок А. А. Капнист.
Известный по опубликованным «Запискам» этюд о первом знакомстве Лорера с Лермонтовым естественно занял и в нем свое место — так же как и содержащие описание лета на кавказских водах в 1841 г. прочие отрывки воспоминаний. Разночтения с текстом «Записок» настолько незначительны, что нет необходимости специально на них останавливаться. Текстуально страницы воспоминаний о Лермонтове в «Записках» и в альбоме почти полностью идентичны, но читатель, знакомый с каждым из этих источников в целом, непременно воспринимает одну и ту же заключенную в них информацию по-разному.

В первом случае рассказ о встрече с Лермонтовым оказывается в контексте, по отношению к нему совершенно нейтральном (описание военных действий, в которых принимал участие Лорер, его кавказских встреч и знакомств), и потому восприятие его определяется исключительно самим материалом рассказа: Лермонтов не понравился Лореру, им было трудно понять друг друга, они расстались с тем же ощущением отчужденности, которое возникло сразу, с первой минуты их знакомства.
Иначе воспринимается тот же текст в альбоме Капнист. Альбомная запись, зафиксировавшая встречу Лорера с Лермонтовым, позволяет поставить этот эпизод в связь с другими упоминаниями о поэте — представление об отношении мемуариста к Лермонтову, таким образом, складывается из ряда моментов и, естественно, оказывается в значительной степени более сложным. С одной стороны, Лорер признается в том, как неприятно поразил его молодой человек в форме Тенгинского полка — образом мыслей, стремлением эпатировать собеседника, язвительным и колким остроумием. С другой стороны, Лорер делает Лермонтова наряду с декабристами, и в первую очередь А. И. Одоевским, одним из героев памятного альбома; «лермонтовский сюжет» входит в число тех наиболее значительных и дорогих Лореру отрывков, которые он отбирает для записи в альбом — подарок его юной приятельнице.
Альбом Капнист не только демонстрирует самое доброе отношение Лорера к Лермонтову-человеку и, что особенно важно, его понимание исторического места Лермонтова-поэта;6 он также показывает, как Лорер пришел к этому. Мемуарист записывает в альбом стихи, прозу, письма своих товарищей-декабристов, людей, дорогих ему и духовно близких. И здесь же — Лермонтов, который вполне входит в этот круг. Лермонтов и Одоевский, Лермонтов и Лихарев, Лермонтов и Дмитревский — такие связи возникают естественно, листы альбома фиксируют моменты биографии этих людей, запечатлевшие пересечение их судеб. Лорер видит Лермонтова как бы сквозь призму взаимоотношений поэта с его, Лорера, духовными единомышленниками. Очевидно, именно это обстоятельство главным образом и помогло Лореру вполне осознать истинный масштаб личности своего младшего современника.
Попробуем показать это на нескольких конкретных примерах.

А. И. Одоевский

А. И. Одоевский — центральная фигура альбома А. А. Капнист. Уже в посвящении использовано стихотворение поэта «Пусть нежной думой — жизни цветом».7 Далее Лорер записывает одно за другим стихотворения «В странах, где сочны лозы виноградные», «Ты знаешь их, кого я так любил», «На смерть П. П. Коновницына», «Два образа», «Далекий путь», экспромт «Звучит вся жизнь, как звонкий смех».
На л. 7 Лорер приводит обращенное к нему письмо А. Е. Розена (1840) — ответ на его сообщение о болезни и смерти Одоевского. «Наш милый поэт» — так называет Одоевского Розен.
Прозаический отрывок на л. 42 — 44 озаглавлен «Воспоминание об А. И, Одоевском». Он известен по печатному тексту «Записок» Лорера, но в несколько иной редакции.
Отличия альбомного варианта от текста как журнальной публикации, так и отдельного издания «Записок» не слишком велики, но оказываются чрезвычайно существенными в контексте наших наблюдений об отношении автора альбома (выразившего общее мнение своих товарищей по изгнанию) к личности Одоевского: «Лодка с Одоевским отчалила от парохода, я долго следил за его белой фуражкой, мы махали платками, и пароход наш пыхтел и, шумя колесами, скоро повернул за мыс, и мы наглядно расстались с нашим добрым, милым товарищем. Думал ли я, что это было. последнее с ним свидание в здешнем пасмурном мире! Прощай, мой достойный друг!8 На другой день мы были в Тамани и наняли с М. М. Нарышкиным в двух верстах от станицы9 (на Кавказе деревни называются станицами) хорошенькую и покойную квартиру с садом у казачьего офицера <...> Я блаженствовал10 после трудной последней нашей экспедиции. Сколько раз мы оба повторяли, почему нет с нами славного, любезного Одоевского, которого мы так много любили... Кавказская лихорадка через несколько дней после нашего отъезда и прощания на берегу моря сразила его!.. и болезнь не уступила всем стараниям медиков!.. Говорят, что, когда Одоевский лежал уже на столе, готовый, на прекрасном лице его вдруг выступил пот...».11

Поэтическими строками, посвященными Одоевскому, Лорер предполагал закончить альбом: «Оканчивая мои выписки, заключаю их <... стихами> в память к<нязя> А. И. Одоевского!».12
Главным героем декабристского альбома Одоевский становится не случайно. По словам А. П. Беляева, декабристы видели в нем «не только поэта, но <...> даже великого поэта»,13 способного «совершить труд на славу России».14
«Звучные и прекрасные стихи Одоевского, относящиеся к нашему положению, — писал Н. В. Басаргин, — согласные с нашими мнениями, с нашею любовью к отечеству... Одоевский так верно, так прекрасно высказал тогда общие наши чувства».15 Декабристы — авторы мемуаров непременно включали в свое повествование поэтические строки, принадлежавшие Одоевскому, — «стихи нашего незабвенного А. И. Одоевского» (Беляев), «прекрасные стихи покойного товарища нашего поэта Одоевского», «не считаю нескромностию украсить ими (стихами Одоевского, — И. Ч.) мои воспоминания» (Басаргин) и т. д.
Чрезвычайно существенно также и то, что в восприятии декабристов именно Одоевский16 как творческая личность, как поэт-каторжанин явился символом характерного для декабристской поэзии (после 1825 г.) литературного образа поэта-узника, поэта-изгнанника.17 Здесь происходило приблизительно то же, что и в более замкнутом и цельном кружке московских любомудров: реальный облик рано погибшего Д. В. Веневитинова стал для его товарищей воплощением созданного их воображением идеального образа юного поэта-романтика.
Так же как литературные соратники Веневитинова, принимавшие ближайшее участие в создании сборника 1829 г., друзья Одоевского считали своим непременным долгом познакомить читателя с поэтическими опытами этого, по словам В. К. Кюхельбекера, «человека с богатой, теплой душой»,18 сохранить для потомства все, что было написано им в суровые годы сибирской каторги. По свидетельству современников, стихи Одоевского, никогда не записывавшего и не собиравшего своих творений, «уцелели благодаря товарищам его, декабристам Назимову и барону Розену».19 «Дорожу каждым словом его», — писал А. Е. Розен,20 составитель первого полного собрания его произведений, известного сборника 1883 г.21
В 1839 г. в двенадцатом номере «Отечественных записок» появляется стихотворение. Лермонтова, посвященное памяти Одоевского. Знакомство с этим «печальным посланием»,22 в котором вполне проявились дружеская привязанность его автора к Одоевскому, благоговейное отношение к его памяти, оказалось, по всей вероятности, одним из наиболее существенных моментов, обусловивших «признание» Лермонтова в декабристской среде. Одоевский как бы «открыл» Лермонтова декабристам. Этот внешне «холодный, желчный, раздражительный» человек обнаружил необыкновенную душевную тонкость, удивительную способность понять и силою своего поэтического гения передать в прекрасных стихах облик незабвенного поэта-декабриста. По словам Розена, стихотворение Лермонтова «имеет великое достоинство в описании характера одного из добрейших и честнейших <... его> товарищей. Оно превосходно изображает чистоту его души, спокойствие духа, скорбь не о своих страданиях, но о страданиях человека».23
Именно в контексте размышлений об Одоевском впервые появляется в альбоме имя Лермонтова — в упомянутом выше письме Розена к Лореру. Это письмо не опубликовано, за исключением нескольких строк, использованных М. А. Брискманом в комментарии к стихотворению Одоевского «Умирающий художник».24 Приводим полный текст письма:
«Если Вы, почтенный Н<иколай> И<ванович>, не получаете моих писем, то пеняйте только на себя, на данные Вами адресы. На каждое письмо Ваше отвечаю с удовольствием; и как не благодарить Вас за Ваше постоянное участие ко всему, что относится до моего семейства и за подробные известия о кавказских наших товарищах и славных подвигах!
Благодарю Вас еще за извещение о последних днях и похоронах нашего милого поэта Одоевского! Недавно читал печальное послание Лермонтова Одоевскому!25 Вы помните надгробную, написанную самим поэтом в Чите во время работы нашей; но тогда он не думал покоиться на скале Черного моря, а, вероятно, в степи бурятской. Вот она:
Глас песни, мною недопетой,
Не дозвучит в земных струнах,
И я — в нетления одетый...
Ее дослышу в небесах.

Но на земле, где в чистый пламень
Огня души я не излил,
Я умер весь... И грубый камень
Обычный кров немых могил

На череп мой остывший ляжет
И соплеменнику не скажет,
Что рано выпала из рук

Едва настроенная лира,
И не успел я в стройный звук
Излить красу и стройность мира.

(Г. Чита, 1827)
А. Одоевский

Часто ли вспоминаете Курган? Оттуда получаю вести и о Вас — дом все еще не продан, сад осиротел; никто не становится на столбики к окну. Все прошло — но оставило приятные воспоминания.
Что делает М. С.? От Волконского получил подарок — вожжи, сплетенные из рыбных жил; они живут там покойно. Мои дети все Вам посылаем миллион любезности и т. д.».26
Письмо Розена безусловно интересно во многих отношениях; но прежде всего обратимся к содержащемуся в нем упоминанию имени Лермонтова. Розен сообщает о том, что прочитал лермонтовские стихи об Одоевском; они вызывают в его памяти стихотворение «Умирающий художник» — «надгробную» песнь, написанную Одоевским самому себе, — именно так комментировали друзья поэта его посвящение Д. В. Веневитинову. Вдохновенный юноша поэт умирает с недопетой песней на устах; мотив безвременной гибели художника — центральный в стихотворении Одоевского, предчувствовавшего свой ранний конец,27 звучит уже в первой строфе лермонтовского послания:
Болезнь его сразила, и с собой
В могилу он унес летучий рой
Еще незрелых, темных вдохновений,
Обманутых надежд и горьких сожалений! (2, 131)

Характерно, что возникшая в сознании Розена связь между стихотворениями Одоевского и Лермонтова «закрепляется» на страницах памятного альбома: Лорер как бы следует мысли Розена; так, в конце альбома вновь появляется имя Лермонтова, его стихи, посвященные памяти погибшего друга, «правдивые и прекрасные».28
Очевидно, записывая эти стихи, Лорер думал и о судьбе их автора; ранняя смерть поэта естественно ассоциировалась у него с трагической гибелью Одоевского, Пушкина, Грибоедова. Лорер вводит Лермонтова в круг безвременно погибших русских поэтов, с именами которых связывалось его представление об истинной, высокой поэзии: «А. И. Одоевский скончался на 37 годе своей жизни, Пушкину было 37 лет, Грибоедову 37 и Лермонтову было 37 лет...».29 Эта краткая запись, которою Лорер заканчивал свой очерк об Одоевском (она отсутствует в печатном тексте «Записок»), — итог размышлений о печальной участи его гениальных современников, чья жизнь оборвалась в самом расцвете их дарований.
В. Н. Лихарев

Еще один кавказский знакомый Лермонтова — декабрист В. Н. Лихарев, по словам Лорера, — «замечательнейший человек своего времени». Лорер посвятил Лихареву несколько страниц в своих воспоминаниях: «Он (Лихарев, — И. Ч.) был выпущен из школы колонновожатых, основанной Муравьевым, в генеральный штаб и при арестовании его, как члена общества, состоял при графе Витте. Он отлично знал четыре языка и говорил и писал на них одинаково свободно, так что мог занять место первого секретаря при любом посольстве. Доброта души его была несравненна. Он всегда готов был не только делиться, но, что [труднее], отдавать свое последнее». Лорер подробно рассказывает об обстоятельствах смерти Лихарева, убитого горцами в Валерикском сражении: «Ожесточенная толпа горцев изрубила труп так скоро, что солдаты не поспели на выручку останков товарища-солдата... Подобною смертью погиб бесследно и Александр Бестужев».30
Лихарев погиб на глазах у Лермонтова. Горская пуля настигла его уже в конце сражения, в момент разговора с Лермонтовым о Канте и Гегеле, — «оба приятеля шли рука об руку <...> часто, в жару спора, неосторожно останавливались».31 Лермонтов — последний, кто видел Лихарева и говорил с ним; это обстоятельство чрезвычайно существенно для Лорера, близкого друга Лихарева: переписывая в альбом Капнист одно из кавказских писем Лихарева к нему, Лорер сопровождает его несколькими строками комментария, в котором фигурирует имя Лермонтова. Самое письмо Лихарева интересно прежде всего как прекрасная автохарактеристика, рисующая человека того же душевного склада, что и Одоевский, — необыкновенно доброго, незащищенного, терпеливо несущего свой крест и счастливого лишь радостью дружеского общения.32 По свидетельству А. Васильчикова, именно этот психологический тип особенно привлекал к себе Лермонтова: «с ними (Одоевским и людьми его круга, — И. Ч.) он действительно мгновенно сходился, их глубоко уважал», изливая «свою современную грусть в души людей другого поколения, других времен».33
«С какою душевною радостию, — пишет Лореру Лихарев, — читал я твое милое письмо — дружественное и приятное, которое, к несказанному моему удовольствию, получил 10 числа этого месяца в совершенной исправности. Вот почти год, как я не видел твоего почерка. Это было начинало меня сердечно тревожить, тем более что я несчастною опытностью научился веровать во всеразрушающее время. Оно неумолимо и, налагая на все свою тяжкую руку, равно изглаживает скорби, печали и самые родство и дружбу вместе с драгоценнейшими чувствами души нашей невозвратно уносит за собою.

Боюсь время, милый друг, боюсь, может быть, более от того, что тебя люблю много, и потому настоятельно желаю, чтобы мы, хотя изредка, обменивались письмами, чтобы не отвыкнуть друг от друга. Я уверен, любезный друг, что с твоим прекрасным сердцем и прямым благородным характером несовместны ни холодность...34 в этом я совершенно убежден, и без этого убеждения я бы был истинно несчастлив в полной силе этого грустного слова.
Настоящее мое положение незавидное: ты это ясно увидишь, если немного обратишь на него внимание. Право, не на радость я живу, и жизнь тяготит меня; дни и годы уходят, производство мое что-то приостановилось: представление пошло — ответа нет, все это тревожит, беспокоит меня: когда будем на милой свободе?.. Впрочем, сколько ни разрывается сердце, сколько ни борется душа с несчастьем, упиваясь надеждою, минувшего возвратить нельзя — остается одно убежище, всем доступное и независимое от влияния внешних обстоятельств: это святая вера и теплая безграничная преданность в волю провидения. Если по временам для меня проблескивают светлые дни, им обязан я вам, мои добрые дорогие друзья; вашему доброму вниманию, родственному участию и милым письмам принадлежат мои чистейшие наслаждения. Последнее письмо твое будет новым доказательством этому: оно дало мне новые силы, новую бодрость, и я был счастлив. Заботливость твою обо мне...35 Не знаю, как бы лучше сказать тебе, до какой степени я весь твой душой и сердцем, — прости».
Далее следует приписка Лорера: «Этот славный человек был убит в экспедиции против черкес. Кончились его страдания после жаркого дела: они стояли вместе с Лермонтовым и спорили о философии Канта;36 из них один был убит. Довольно странные обстоятельства. Через месяц поэт Лермонтов был убит не черкесом, но своим. 1840 г.».37
Содержащееся в этой записи Лорера сообщение об обстоятельствах смерти Лихарева не ново; оно прочно вошло в специальную литературу — как лермонтоведческую, так и декабристскую — опять-таки в составе опубликованных «Записок». Информативная сторона приведенных здесь строк, таким образом, не вызывает особого интереса. Примечательна в этом тексте неизвестная по печатным источникам заключительная фраза: «Через месяц поэт Лермонтов был убит не черкесом, но своим».
Это как бы продолжение приведенного выше, в контексте анализа альбомных записей об Одоевском, рассуждения Лорера о трагической судьбе русских поэтов; при этом делается акцент на особом обстоятельстве гибели Лермонтова — «убит не черкесом, но своим».
В словах Лорера — не просто естественное сожаление о безвременной смерти того насмешливого, капризного офицера, который привез ему письмо от племянницы, А. О. Смирновой; эти слова безошибочно воспринимаются как выражение общей для всех мыслящих людей России скорби по поводу нелепой, бессмысленной гибели поэта Лермонтова, павшего не от черкесской сабли, но убитого русским! Определенную параллель размышлениям Лорера, закрепленным в кратких, конспективных набросках (они относятся к разным людям (Одоевский, Лермонтов, Лихарев) и связаны единой мыслью об их безвременной гибели),38 находим, например, в дневниковой записи А. Я. Булгакова: «Странную имеют судьбу знаменитейшие наши поэты, большая часть из них умирает насильственною смертью. Таков был конец Пушкина, Грибоедова, Марлинского (Бестужева)... Теперь получено известие о смерти Лермонтова. Он был прекрасный офицер и отличнейший поэт, иные сравнивают его даже с самим Пушкиным. Не стало Лермонтова!
Сегодня (26 июля) получено известие, что он был убит 15 июля в Пятигорске на водах; он был убит, убит не на войне, не рукою черкеса или чеченца, увы, Лермонтов был убит на дуэли — русским ! »39

М. В. Дмитревский

«Лев Пушкин приехал в Пятигорск в больших эполетах. Он произведен в майоры, а все тот же! Прибежит на минуту впопыхах, вечно чем-то озабочен, — уж такая натура! Он свел меня с Дмитревским, нарочно приехавшим из Тифлиса, чтобы с нами, декабристами, познакомиться. Дмитревский был поэт40 и в [то] время был влюблен и пел прекрасными стихами о каких-то прекрасных карих глазах. Лермонтов восхищался этими стихами и говаривал обыкновенно: „После твоих стихов разлюбишь поневоле черные и голубые очи и полюбишь карие глаза“.
Дмитревскому везло, как говорится, и по службе; он назначен был вице-губернатором Кавказской области, но, к сожалению, недолго пользовался этими благами жизни и скоро скончался. Я был с ним некоторое время в переписке и теперь еще храню автограф его „Карих глаз“».41
В этом отрывке из воспоминаний Лорера в центре внимания мемуариста — некто Дмитревский, поэт, молодой человек из ближайшего окружения Лермонтова летом 1841 г. Дмитревский читал Лермонтову свои стихи, накануне дуэли он сопровождал поэта в Каррас, у него хранилось принадлежавшее Кате Быховец бандо, забрызганное кровью Лермонтова.
Все это известно не только из воспоминаний Лорера; о Дмитревском рассказали и другие свидетели и участники трагических событий пятигорского лета 1841 г. — А. И. Арнольди, Э. А. Шан-Гирей, Е. Г. Быховец.42
Кто же такой Дмитревский? В комментированном издании мемуаров Лорера его имя не раскрыто вовсе;43 том воспоминаний о Лермонтове, в который вошли и «Записки» Лорера, дает следующую справку: «Дмитревский Иван Дмитриевич (1812 — 1842), поэт, ставропольский вице-губернатор»,44 — повторяя данные комментария Ю. Г. Оксмана, опубликовавшего записки А. И. Арнольди.45 И. Д. Дмитревский фигурирует и в книге С. И. Недумова «Лермонтовский Пятигорск».46
Во второй половине 1830-х годов на Кавказе в самом деле служил Иван Дмитриевич Дмитревский — выпускник Царскосельского лицея (1826 — 1832, шестой выпуск), столоначальник I отделения Азиатского департамента (сначала в чине чиновника IX класса, затем — коллежский асессор).
Какие-либо сведения о том, что И. Д. Дмитревский писал стихи, отсутствуют. Нет его имени и среди лицейских поэтов шестого выпуска. В известной публикации К. Я. Грота, посвященной лицейской биографии его отца, так же как и Дмитревский, выпускника 1832 г., достаточно широко представлено литературное творчество лицеистов, однако о поэтических опытах И. Д. Дмитревского не сказано ни слова.47
Но вернемся к Лореру. Его близкое знакомство с Дмитревским подтверждают не только строки воспоминаний; Лорер состоял с Дмитревским в переписке — три письма Дмитревского записаны и в альбом А. А. Капнист. Письма эти никогда прежде не публиковались; приводим их текст.
1.
<Не ранее 15 июля — не позднее 15 ноября 1841. Тифлис>
Милый и...48 Н<иколай> И<ванович>! Я не забочусь, как написать к Вам и не боюсь наделать ошибок. Не ум, не образование, не сведения Вы полюбили во мне, а полюбили сердце и душу еще довольно свежую, за это Вам русское спасибо. Т. е. спаси вас бог перестать любить меня. Но вот задача, что писать Вам?.. Меня командируют в Эривань, где я пробуду месяц или более, но я устрою, чтоб Вы были уведомлены насчет отставки.49
Прошу Вас поклониться В. Н. Б. и Николаю Кулебакину (что ныне сенатором в Москве), поцеловать Л. Пушкина и бога ради писать мне. Мне тяжело сказать Вам «прощайте» — все хочется сказать «до свидания!». Но где? Кто поручится за будущее? Грустно мыслить о нашей непрочности!
Целую Вас столько раз, сколько бы Вы поцеловали карие очи.
Весь Ваш
М. Дмитревский.50

2

15 ноября 1841. Эривань.

Прекрасный день, счастливый день!
И солнце и любовь!51

Вот самая северная мысль! редкости обрадовался? Солнышку! Нет, я пою:
Прекрасный день, почтовый день;
Есть от Орловой и Лорера.
Прочь скука, как от света тень
Или как жид от офицера!

А, признаюсь, она было привязалась здесь ко мне, как маркитантка пред третью — с тобою не было,52 но благодаря мудрому учреждению почт я получил наконец несколько писем, и все бы пошло хорошо, да в это время, как пишу к Вам, мой прекрасный, бесподобный Н<иколай> И <ванович>, то мне в ухо кольнет, то меня за висок дернет, впрочем, полагаюсь на русское «авось!».
Вы меня полюбили: не скажу, чтобы я заслужил или приобрел эту любовь — нет, я ее встретил <на> проселочном пути моем; редкая встреча; и я дорожу ею, как добрым именем. Если не отойду к предкам, то побываю на родине и непременно увижу Вас.
Знаю, как Вы улыбнулись при напоминании Вам карих глазок (Пушкин не велел их называть очами);53 право, знаю, вот точно такую улыбку подкараулил Шведе (славный живописец).54 И еще встреча, и еще сколько их будет? Правда, мне до нее, как до звезды небесной, далеко,55 но разве издали не может она улыбнуться мне приветливо лучом алмазным? Впрочем, я бы мог, не подтягивая Жуковскому, запеть с земляками: «А я тую, далекую, людям подарую; а до сей близенькой пішки не мандрую». Да нельзя! Пишет, пишет, раскрасавица моя, я в Черкасске-де и очень больна!
Точно, жаль молодости, но, право, старость хороша, когда ей есть что сказать.56
Вы, нынешние, ну-тка!57
Порасскажите нам историю свою.

Не люблю и я слова «прощайте».
Целующий Вас от души Ваш преданный и т. д.

М. Дмитревский.58

3

1842. <Тифлис>.

Милое письмо Ваше, благороднейший Н<иколай> И<ванович>, еще от 19 декабря я получил 14 сентября59 в день св. Нины — у вдовы нашего незабвенного Грибоедова. Само собою, оно было приятно мне и сколько приятного напомнило. Странно только, я не вижу, получили ли Вы послание мое из Эривани. Вороновский,60 за знакомство с которым благодарю Вас от души, надеюсь, что он Вам скажет спасибо.
Я веселюсь не по летам и поживаю, как говорится, ни шатко, ни валко, ни в сторону. Порой взгрустнется мне, порой тоскую я и так тоскую! Что бросился <бы> — не в воду, нет, в море... Но где же это море наслаждений — и для меня ли его волны?.. Нет, не любоваться мне ласковой улыбкою карих очей, не задумываться под музыку приветливой речи, а везде есть женщины, и женщины прекрасные.
Кстати, о прекрасных — у нас был бал. Общество делало в доказательство признательности к гостеприимству в полном смысле слова любезной жены хозяина. Вороновский верно описал Вам его. Но это в сторону.
Понятно мне желание Ваше — понятно!
...когда опять увижу я
Родной приют — развесистую иву,
И берег бархатный знакомого ручья,
И морем золотым волнующуюся ниву.
Еще ли не пора? — и горе, и лета
и т. д.61

Три больших письма — довольно значительный материал для того, чтобы воспроизвести какие-то черты биографии их автора. Факты, которые содержат письма Дмитревского, не только доказывают необходимость поисков нового лица, которое могло быть безусловно отождествлено с тифлисским корреспондентом Лорера, но и указывают направление этих поисков. Прежде всего знакомый Лорера — это М. Дмитревский: так он подписывает свои письма. М. Дмитревского, вероятно, нужно искать среди постоянно живших в Тифлисе чиновников — он мог иметь и, по-видимому, имел отношение к учреждению, в котором решался вопрос об отставке Лорера (см. письмо 2).
Такой чиновник действительно существовал; это титулярный советник Михаил Васильевич Дмитревский (позднее коллежский асессор, затем надворный советник), кавалер ордена св. Анны 3 степени, участник войны с Турцией (имел медаль и знак военного достоинства 4 степени), в 1840 — 1843 гг. — помощник секретаря, младший чиновник по особым поручениям в гражданской канцелярии главноуправляющего Грузией; в 1844 — 1847 гг. — секретарь канцелярии главноуправляющего, затем канцелярии наместника; в 1848 — 1849 гг. — прокурор (Шемахинская губерния).62
Отыскался и след Дмитревского как «тифлисского поэта»: во втором номере «Сына отечества» за 1842 г. с пометой «Тифлис» напечатаны два его стихотворения — «Не бойся» и «Мечты». К сожалению, они не характеризуют Дмитревского как «поэта в полном смысле этого слова». Это очень слабые стихи, лишенные какой-либо оригинальности и художественной самостоятельности — набор определенных романтических штампов:
С запасом горя и страданий
Иду дорогой жизни вдаль.
Пять, шесть со мной воспоминаний,
И все!.. Где ж вы, мечты? Вас жаль!

Образцом для Дмитревского могли быть и Губер, и Красов, и Клюшников; в их поэзии, вероятнее всего, источник элегических раздумий «робкого поэта», мечты которого «испуганы»
Житейской бурей, шумом света
И невниманьем красоты.

Почему Дмитревский мог заинтересовать Лорера и привлечь к себе внимание Лермонтова? Желание Дмитревского сблизиться с сосланными на Кавказ «государственными преступниками» (себя он причисляет к их поколению — в отличие от «нынешних» (см. письмо 2)) можно объяснить, вероятно, главным образом тем, что в общении с Лорером и его друзьями Дмитревский видел продолжение связей с людьми этого круга: с одним из декабристов, А. А. Бестужевым-Марлинским, его уже связывала тесная дружба.
Каким образом произошло это знакомство, — сказать трудно. Может быть, посредником явился Н. П. Колюбакин — напомним, что в одном из писем Дмитревский просил передать ему привет. Колюбакин, «человек, очень известный на Кавказе»,63 — приятель проселочном пути моем; редкая встреча; и я дорожу ею, как добрым именем. Если не отойду к предкам, то побываю на родине и непременно увижу Вас.
Знаю, как Вы улыбнулись при напоминании Вам карих глазок (Пушкин не велел их называть очами);53 право, знаю, вот точно такую улыбку подкараулил Шведе (славный живописец).54 И еще встреча, и еще сколько их будет? Правда, мне до нее, как до звезды небесной, далеко,55 но разве издали не может она улыбнуться мне приветливо лучом алмазным? Впрочем, я бы мог, не подтягивая Жуковскому, запеть с земляками: «А я тую, далекую, людям подарую; а до сей близенькой пішки не мандрую». Да нельзя! Пишет, пишет, раскрасавица моя, я в Черкасске-де и очень больна!
Точно, жаль молодости, но, право, старость хороша, когда ей есть что сказать.56
Вы, нынешние, ну-тка!57
Порасскажите нам историю свою.

Не люблю и я слова «прощайте».
Целующий Вас от души Ваш преданный и т. д.

М. Дмитревский.58

3

1842.

Дмитревского и друг А. А. Бестужева; в 1834 — 1835 гг. Бестужев и Колюбакин жили в одном доме в Ставрополе.64 Возможно, встреча Дмитревского и Бестужева произошла в Тифлисе, где Бестужев находился с начала февраля по 13 апреля 1837 г.; Дмитревский в это время уже служил в канцелярии главноуправляющего Грузией.
Свое заключение относительно существования дружеских отношений между Дмитревским и Бестужевым мы строим на основе документальных источников: существуют два письма А. А. Бестужева 1837 г., адресованные М. В. Дмитревскому и написанные незадолго перед смертью писателя. Одно из них, датированное 12 мая, отправлено из Цибельды и содержит рассказ о состоянии дел на фронте: «Если у вас в Тифлисе пусто и скучно, у нас скучно и шумно — вот вся разница. Ведутся переговоры, а между тем всякий день у нас ранят солдат исподтишка, разбойнически. Покуда вся война отзывается на гусях, которых щиплют для канцелярии. Кажется, скоро пойдем в Келасуры, а там, что бог даст».65
Второе письмо66 примечатцельно прежде всего тем, что оно написано Бестужевым за неделю до смерти — 30 мая. Это его письмо Дмитревскому, так же как и письмо к матери, помеченное тем же днем,67 — по-видимому, один из последних автографов писателя. Общий доверительный тон письма, характер обращения к адресату, посвященному, как оказывается, во все мельчайшие детали кавказской биографии Бестужева, позволяют видеть в Бестужеве и Дмитревском людей, достаточно близких друг к другу.
По всей вероятности, и тот, и другой принадлежали к одному и тому же кругу тифлисского «света»; и тот, и другой, по-видимому, были приняты в доме А. Г. Чавчавадзе, являвшегося, по выражению современного исследователя, «связующим звеном между передовыми деятелями грузинской и русской культур».68 В специальной литературе уже высказывалось основанное на многочисленных документах предположение о том, что встреча А. Бестужева и А. Чавчавадзе «должна была иметь место и действительно состоялась».69 Что касается Дмитревского, то он сам подтвердил свое знакомство с семьей прославленного поэта (см. письмо 3).

Гостеприимный дом Чавчавадзе, где «каждый день с утра собирались <...> родственники и родственницы грузинские, потом начинали приходить русские один за другим, как кто освобождался только от службы»,70 мог оказаться и местом вполне вероятной встречи Дмитревского и Лермонтова в 1837 г.71 Не имел ли Дмитревский самого прямого отношения к тому кругу лиц, который был охарактеризован Лермонтовым в его единственном письме из Грузии, адресованном С. Раевскому: «Хороших ребят здесь много, особенно в Тифлисе есть люди очень порядочные» (6, 440 — 441) ?
Документально подтверждается участие Дмитревского в литературно-музыкальной жизни Тифлиса начала 1840-х годов. 28 мая 1841 г. Н. Бараташвили, дальний родственник Чавчавадзе с материнской стороны и частый гость в его доме, писал своему дяде Гр. Орбелиани: «Я очень пред тобой виноват, но ежели бы ты представил себя на моем месте — не осудил бы меня строго. Ты попросил стихи Димитриевского — я опросил весь город — и нигде не сумел найти. А нот словно никогда и не было».72 Может быть, Бараташвили разыскивал именно те «прекрасные стихи о каких-то прекрасных карих глазах», которыми восхищался Лермонтов?
Сам Бараташвили, увлеченный сестрой Нины Грибоедовой Екатериной, воспел удивительную красоту голубых глаз младшей дочери А. Г. Чавчавадзе в посвященном ей стихотворении «Цвет небес, синий цвет». Его стихи тоже пелись — их романсная основа очевидна и объясняется в первую очередь тем, что источником Бараташвили послужила чрезвычайно распространенная в 1820 — 1830-е годы песня-романс «Черный цвет, мрачный цвет»:
Черный цвет, мрачный цвет,
Ты мне мил навсегда!
Я клянусь, не влюблюсь
В другой цвет никогда!
И принудить меня,
И заставить меня
Разлюбить черный цвет
Силы нет, власти нет.
Отчего ж? - спросит свет
Я влюблен в черный цвет;
Я скажу: «Черный цвет -
Цвет подруги моей».
И пусть вдруг милый друг
Позабудет меня,
Черный цвет, мрачный цвет
Все любить буду я.
У меня мысль одна —
Черный цвет и она;
С ней навек я солью
Мрачну душу свою,
Расставаясь с землей,
Облекусь в черный цвет.
А пока в очах свет, —
Я влюблен в черный цвет.73

Широкая известность песни подтверждается обилием поэтических переделок и подражаний. В конце 1830 — начале 1840-х годов к «Черному цвету» обращаются самые разные авторы, такие, как, например, В. Бенедиктов («Черный цвет») или А. Милюков («Я цвет алый любил; Он с младенческих лет Был любимый мой цвет — Им дышал я и жил»).74 Примечательно, что две из известных нам вариаций родились в грузинской литературной среде; это, во-первых, поэтическая пьеса самого А. Г. Чавчавадзе под тем же заглавием «Черный цвет» (одна из публикаций этого стихотворения имела заглавие «Русская песня») и, во-вторых, уже названное здесь стихотворение Бараташвили, посвященное Екатерине Чавчавадзе. Стихи Чавчавадзе также были положены на музыку — на имеретинский народный лад.75
Нетрудно представить себе, что Чавчавадзе и Бараташвили не были одиноки в своем увлечении популярным русским романсом; среди постоянных участников литературно-музыкальных собраний в доме Чавчавадзе, вероятно, могли оказаться и наверняка оказывались охотники вступить в своеобразное состязание с известными грузинскими поэтами, представив собственную интерпретацию «Черного цвета». «Тифлисский поэт» Дмитревский, по-видимому, с полным основанием может быть назван одним из них, а в его «Карих очах» возможно предполагать еще одну вариацию на мотив столь известного в эти годы романса «Черный цвет».
Очевидно, что для Лермонтова «романсность» определенного стихотворного текста, его погруженность в музыкальную стихию, растворенность в ней были совершенно естественны. Восхищаясь стихами Дмитревского, Лермонтов почти дословно цитирует известное стихотворение — песню В. И. Туманского «Любил я очи голубые».76 Не исключено, что в сознании поэта это стихотворение существовало и в его музыкальной интерпретации.77

Вопрос о том, насколько существенным оказывалось для поэта-лирика влияние, часто, быть может, и не до конца осознанное, песенно-музыкальной традиции, бытующей в окружающей его культурной среде, до настоящего времени, пожалуй, и не ставился. Между тем решение этого вопроса было бы чрезвычайно полезно для выяснения генезиса и специфики многих стихотворений Лермонтова, весьма охотно обращавшегося к жанру романса (салонного, альбомного). Каково, скажем, происхождение ритмического рисунка в стихотворении «Любовь мертвеца»? Стихотворение (без названия) включено в названный выше сборник Смирдина «Песни для русского народа», вероятно, ввиду его безусловно романсного характера.78 Здесь же находим точную в ритмическом отношении копию лермонтовских стихов:
Когда расстался ты со мною,
Меня забыл,
Остаться в мире сем одною
Во мне нет сил.79

Можно назвать еще ряд романсов из собрания Смирдина, строфика которых обращает на себя внимание своим явным сходством с построением стиха в некоторых стихотворениях Лермонтова: «Ты помнишь ли час тот» (№ 395), «Я не могу забыть» (№ 78) и др.
Популярный русский романс «Черный цвет» скорее всего был знаком Лермонтову. Можно предположить, что этот романс входил в репертуар известного в 1830-х годах русского гитариста М. Т. Высотского, которому Лермонтов посвятил свое стихотворение «Звуки» (1830). Чрезвычайно существенно, что это один из образцов так называемого «низкого» романса. Известно также, что Лермонтов хорошо знал и любил старинную песню «Слышишь ли, мой сердечный друг», которую исполнял цыганский хор Ильи Соколова (в аранжировке руководителя хора).80 И мы, вероятно, вправе задать вопрос: не повлияло ли знакомство с романсами, типологически близкими «Черному цвету» и ему подобным, на формирование интонаций сентиментального, или, по более поздней терминологии, мещанского романса, скажем, в лермонтовском «Свидании», предвосхищающем в значительной степени будущие романсные стихотворения Я. П. Полонского?

***

Мы представили здесь три небольших очерка, сгруппировав в них лермонтовский материал (в его отношении к прочим записям мемуариста), содержащийся в памятном альбоме, который был заполнен Н. И. Лорером для А. А. Капнист. Такой порядок демонстрации уже известных в определенной части мемуарных свидетельств декабриста позволяет, как нам кажется, расставить более точные акценты в тексте его опубликованных воспоминаний о Лермонтове — именно потому, что мы можем их оценить, имея в виду совокупность альбомных упоминаний о поэте и смежных с ними записей о лицах, духовно одинаково близких и Лореру, и Лермонтову. Все это позволяет видеть в альбоме А. А. Капнист еще один ценный мемуарный источник, который непременно должен быть включен в отечественную лермонтовиану.
Сноски
Сноски к стр. 188
1 Альбом, подаренный Капнист, гр. Александре Алексеевне. (Списки и выписки стихотворений, писем декабристов, своих воспоминаний, изречений и др. материалов 1825 — 1860 гг.). Рус., франц., нем., англ. яз. Рукою Н. И. Лорера. — ГБЛ, 59.16.
2 См. предисловие И. С. Зильберштейна к его публикации рассказа «Похороны» (Литературное наследство, т. 60, кн. 1. М., 1956, с. 171 — 173).
3 Лорер Н. И. Записки декабриста. М., 1931, с. 241 — 262.
Сноски к стр. 189
4 Там же, с. 241.
5 Голос, 1875, 25 февр., № 56. — Подробнее об этом см. в статье Л. Ивановой «Лермонтов и декабрист М. А. Назимов» (Литературное наследство, т. 58. М. — Л., 1952, с. 431 — 440).
Сноски к стр. 190
6 В тексте «Записок» на этот счет есть только одна строка: «Со смертью Лермонтова отечество наше лишилось славного поэта, который мог бы заменить нам отчасти покойного А. С. Пушкина» (с. 262). Однако не она определяет общий тон отрывка, посвященного встречам Лорера с Лермонтовым; на передний план в нем выступает эпизод, повествующий о первом знакомстве мемуариста с поэтом, и картины шумных светских развлечений, непременным участником которых был Лермонтов.
Сноски к стр. 191
7 И. С. Зильберштейн считает автором этого стихотворения самого Н. И. Лорера (Литературное наследство, т. 60, кн. 1, с. 172 — 173). Между тем, как убедительно доказал М. А. Брискман, Н. И. Лорер использовал стихотворение Одоевского, текст которого получил, по всей вероятности, от А. Е. Розена (см. об этом: Одоевский А. И. Полн. собр. стихотворений. Л., 1958, с. 231 — 232 (Библиотека поэта. Большая серия)).
8 Курсивом выделены строки, отсутствующие в печатном тексте «Записок».
9 В печатном варианте — станции.
10 Далее в печатном тексте: в этом far niente, но Нарышкин начал скучать по своей жене, которая жила на Кавказской линии, в Прочном Окопе (Лорер Н. И. Записки декабриста, с. 233).
11 ГБЛ, 59.16, л. 42 об. — 43 об.
Сноски к стр. 192
12 ГБЛ, 59.16, л. 77 об. — Впоследствии Лорер изменил свое намерение: после заключительных стихов в память Одоевского следует «Прибавление» — «Воспоминание Петропавловской крепости» и «Очерки Кавказа».
13 Беляев А. Воспоминания декабриста о пережитом и перечувствованном. 1805 — 1850. СПб., 1882, с. 205.
14 Розен А. Е. Записки декабриста. Лейпциг, 1870, с. 364.
15 Басаргин Н. В. Записки. Пг., 1917, с. 119, 120.
16 А. Е. Розен упоминает и других поэтов декабристской каторги — П. С. Бобрищева-Пушкина, В. П. Ивашева и др.
17 См.: Гинзбург Л. О лирике. Изд. 2-е. Л., 1974, с. 138.
18 См.: Отчет императорской Публичной библиотеки за 1893 г. СПб., 1896, Прилож., с. 70 (письмо В. К. Кюхельбекера к В. Ф. Одоевскому от 3 мая 1845 г.).
Сноски к стр. 193
19 Голос, 1881, 4 (16) апр., № 94.
20 Рус. старина, 1870, № 11, с. 526.
21 Полн. собр. стихотворений кн. А. И. Одоевского (декабриста). Собр. бар. А. Е. Розен. СПб., 1883. — История этого издания частично освещена в письмах А. Е. Розена к М. А. Назимову, опубликованных Г. Дейчем в журнале «Русская литература» (1962, № 2, с. 163 — 167).
22 Лермонтов встретился с Лорером через полгода после того, как стихотворение «Памяти А. И. О<доевско>го» появилось в печати — но Лорер в это время с ним еще не знаком: «Я тогда еще ничего не знал про Лермонтова, да и он в то время не печатал, кажется, ничего замечательного» (Лорер Н. И. Записки декабриста, с. 241). Первая публикация стихотворения осталась не замеченной не только Лорером: Розен в письме к Лореру, датированном 1840 г., сообщал, что только недавно прочел «печальное послание Лермонтова Одоевскому» (ГБЛ, 59.16, л. 7).
23 См.: Полн. собр. стихотворений кн. А. И. Одоевского..., с. 13. — Ср. отзыв Михаила Бестужева: «Памяти А. И. О<доевско>го» — «превосходные стихи, внушенные ему (Лермонтову, — И. Ч.) над изголовьем умирающего Одоевского» (Воспоминания Бестужевых. Ред., статья и коммент. М. К. Азадовского. М. — Л., 1951, с. 301). Здесь уместно напомнить и отзыв о посвященных Одоевскому стихах Лермонтова, принадлежавший автору литературного обозрения «Голоса»: «...можно с уверенностью сказать, что если имя его немного известно публике, то только благодаря знаменитому стихотворению Лермонтова, посвященному его памяти»; «Лермонтов оставил нам лучшую характеристику поэта в своем стихотворении» («Голос», 1881, 4 (16) апр., № 94). Заметим, что названная статья в «Голосе» была встречена декабристом Розеном с горячим одобрением (см. указанную выше публикацию Г. Дейча).
Сноски к стр. 194
24 См.: Одоевский А. И. Полн. собр. стихотворений, с. 212.
25 Розену был известен не только печатный вариант стихотворения «Памяти А. И. О<доевско>го», но и текст чернового автографа: в подготовленном им издании стихотворений Одоевского (1883) помещено посвященное поэту-декабристу лермонтовское стихотворение, шестнадцатая строка в котором читается в соответствии с черновым автографом — «И свет не пощадил, и бог не спас!» (в тексте прижизненных публикаций: «И свет не пощадил — и рок не спас!»).
26 ГБЛ, 59.16, л. 7.
Сноски к стр. 195
27 Декабрист А. П. Беляев, процитировавший в своих воспоминаниях несколько строк стихотворения «Умирающий художник», комментировал его следующим образом: «...сбылось то, что он (Одоевский, — И. Ч.) как бы предсказал, написав еще в Чите в своем стихотворении под заглавием „Предчувствие“» (Беляев А. Воспоминания декабриста о пережитом и перечувствованном..., с. 413).
28 ГБЛ, 59.16, л. 44.
29 Там же. — Указывая возраст Лермонтова и Грибоедова, Лорер допускает явную описку.
Сноски к стр. 196
30 Лорер Н. И. Записки декабриста, с. 255 — 256.
31 Там же, с. 256.
32 Ср. в статье Ю. М. Лотмана «Декабрист в повседневной жизни. (Бытовое поведение как историко-психологическая категория)»: «Если для последующих этапов общественного движения будут типичны разрывы дружбы, любви, многолетних привязанностей по соображениям идеологии и политики, то для декабристов характерно, что сама политическая организация облекается в форму непосредственно человеческой близости, дружбы, привязанности к человеку, а не только к его убеждениям» (Литературное наследие декабристов. Л., 1975, с. 66).
33 М. Ю. Лермонтов в воспоминаниях современников. М., 1972, с. 371.
Сноски к стр. 197
34 Далее в рукописи отсутствует часть фразы.
35 Далее следует слово, не поддающееся прочтению. Вообще необходимо сказать, что Лорер не слишком хорошо владел письменным русским языком и был чрезвычайно небрежен в переписке; это в ряде случаев весьма затрудняет понимание текста. На орфографические ошибки, многочисленные описки, транскрипцию, отражающую произношение писавшего, обратила внимание и М. В. Нечкина, готовившая рукопись «Записок декабриста» к печати.
36 Интерес к сочинениям немецкого философа, вероятно, был в это время достаточно велик. В самом альбоме Лорера, на л. 71 об. — 72 об., находим запись под заглавием «Рассуждение философа Канта».
37 ГБЛ, 59.16, л. 23 — 24.
Сноски к стр. 198
38 В этой связи безусловно интересной представляется нам прозаическая запись, следующая непосредственно за припиской Лорера к письму Лихарева: «Но для чего жалеть об этом? Для чего стремиться удержать здесь тех, кто не от мира сего и для кого настоящая жизнь начинается только с той поры, когда отлетит от них эта мрачная вещь, которую зовем мы жизнью?» (ГБЛ, 59.16, л. 24). Мы полагаем возможным считать, что эти строки Лорер относил в равной степени и к Лихареву, и к Лермонтову, и к Одоевскому. Имена Лихарева и Лермонтова упомянуты несколькими строками выше интересующей нас записи; что же касается Одоевского, то мы усматриваем определенную связь между процитированным отрывком из альбома и эпиграфом к собранию стихотворений поэта, подготовленному А. Е. Розеном: «C'est un mort destiné à renaitre». Небезынтересно, что строка, взятая Розеном в качество эпиграфа, встречается в упомянутом выше обзоре «Голоса», который был известен Розену (еще раз отсылаем к публикации Г. Дейча).
39 М. Ю. Лермонтов в воспоминаниях современников, с. 358. — Ср. также строки из письма П. А. Вяземского к А. Я. Булгакову: «Да, сердечно жаль Лермонтова, особенно узнавши, что он был так бесчеловечно убит. На Пушкина целила по крайней мере французская рука, а русской руке грешно было целить в Лермонтова» (там же, с. 361).
Сноски к стр. 199
40 В тексте альбомной записи далее: в полном смысле этого слова.
41 Лорер Н. И. Записки декабриста, с. 257 — 258.
42 См.: М. Ю. Лермонтов в воспоминаниях современников, с. 221, 224, 227, 337, 348.
43 Лорер Н. И. Записки декабриста, с. 433.
44 М. Ю. Лермонтов в воспоминаниях современников, с. 536.
45 См.: Литературное наследство, т. 58. М., 1952, с. 475.
46 Недумов С. И. Лермонтовский Пятигорск. Ставрополь, 1974, с. 190.
Сноски к стр. 47
47 Грот К. Я. Пушкинский лицей (1811 — 1817). СПб., 1911, с. 419, 424, 434 — 440 (Приложения).
Сноски к стр. 2
48 Так в рукописи.
49 Лорер, в это время ждал известия из Тифлиса, куда было отправлено его прошение об отставке (см.: Лорер Н. И. Записки декабриста, с. 267, 268).
50 ГБЛ, 59.16, л. 34.
Сноски к стр. 3
51 Строки из стихотворения А. А. Дельвига «Романс» (Дельвиг А. А. Полн. собр. стихотворений. Л., 1959, с. 173 (Библиотека поэта. Большая серия)).
Сноски к стр. 201
52 Так в рукописи.
53 Дмитревский вспомнил, по-видимому, стихотворение Пушкина «Ее глаза». В 1828 г. Вяземский адресовал А. О. Россет стихотворение «Черные очи». На это стихотворение Пушкин откликнулся стихотворением «Ее глаза», посвященным А. А. Олениной. Стихи эти были опубликованы впервые без ведома Пушкина в 1829. г. в «Северной звезде» (с. 161 — 162), затем в «Отечественных записках» (1841, т. 14, № 2, отд. 3, с. 157) и в девятом томе посмертного издания сочинении поэта 1841 г.
54 Дмитревский имеет в виду портрет Лорера, написанный Р. К. Шведе вскоре после приезда декабриста в Пятигорск: «Шведе <...> снял с меня портрет масляными красками» (Лорер Н. И. Записки декабриста, с. 255).
55 Дмитревский цитирует стихотворение В. А. Жуковского «Утешение в слезах» 1817 г. (см.: Жуковский В. А. Стихотворения. Л., 1956, с. 210 (Библиотека поэта. Большая серия)).
56 Эту мысль Дмитревского как бы продолжает следующая непосредственно за копией его письма запись прозаического текста (без указания автора): старик, одинокий, как забытый жнецом колос, играет на арфе и поет по просьбе окружающих его юношей о грезах и подвигах своей молодости.
57 Строка из «Горя от ума» А. С. Грибоедова (д. II, явл. 2).
58 ГБЛ, 59.16, л. 34 об. — 35.
Сноски к стр. 4
59 Здесь, вероятно, описка; следует читать: января.
60 Вороновский — племянник Н. И. Лорера.
61 ГБЛ, 59.16, л. 65.
Сноски к стр. 203
62 Эти сведения о Дмитревском, содержащиеся в издании «Адрес-календарь и Общий штат Российской империи» (см. выпуски за соответствующие годы), не во всем соответствуют данным «Кавказского календаря», на который ссылается В. С. Шадури, автор статьи о Дмитревском, публикуемой в настоящем сборнике. О Дмитревском см. также в воспоминаниях А. М. Фадеева: «На четвертый день мы приехали в Шемаху... Мне отвели порядочную квартиру во втором этаже довольно большого дома, где мы могли хорошо расположиться. В нижнем этаже этого же дома квартировал прокурор Дмитревский, наш знакомый по Пятигорску еще с 1838 года, умный, приятный человек, встретивший нас с самым дружеским радушием; он, вместе с женой своей, очень любезной дамой, составил для нас неожиданную находку в незнакомом месте» (Фадеев А. М. Воспоминания, ч. 2. Одесса, 1897, с. 25).
63 Рус. арх., 1874, № 11, с. 954.
Сноски к стр. 204
64 См.: Рус. арх., 1874, кн. 2, с. 957; Рус. старина, 1883, № 11, с. 388.
65 См.: Голос минувшего, 1917, № 1, с. 269 — 270 (опубликовано Н. Лернером как «письмо неизвестному» со следующим комментарием (с. 273): «...письмо адресовано какому-то тифлисскому знакомому»).
66 Рус. старина, 1889, № 9, с. 377 — 378 (автограф письма в настоящее время находится в США — Harvard college library, Kilgour, cat. 1325).
67 Рус. вестн., 1870, т. 88, с. 74 — 75.
68 Шадури В. Декабристская литература и грузинская общественность. Тбилиси, 1958, с. 492.
69 Попов А. В. А. А. Бестужев и А. Г. Чавчавадзе. — В кн.: Кавказский сборник, кн. 1. Ставрополь, 1949, с. 77 — 82 (Тр. Ставроп. пед. ин-та, вып. 6).
Сноски к стр. 205
70 См. воспоминания барона Ф. Ф. Торнау: Рус. вестн., 1869, апр., т. 80, с. 698.
71 О том, что «у Лермонтова была полная возможность встретиться с Чавчавадзе в Тифлисе», пишет И. Л. Андроников в статье «Лермонтов в Грузии» (см.: Андроников И. Л. Лермонтов. Исследования и находки. Изд. 3-е. М., 1968, с. 309).
72 Бараташвили Н. Стихотворения. Поэма. Письма. Тбилиси, 1968, с. 116.
73 Песни для русского народа с приложением куплетов в 2-х т., собр. М. Смирдиным, ч. 1. СПб., 1859, с. 259 — 260 (автор слов — Ломакин).
74 См.: Бенедиктов В. Г. Стихотворения. Л., 1939, с. 178 (Библиотека поэта. Большая серия); Невский альбом, изд. Николаем Бобылевым. СПб., 1840, с. 309 — 310. — «Черный цвет» как один из наиболее популярных романсов (впоследствии чрезвычайно распространенный в мещанской среде) неоднократно встречается в произведениях русской классики. Этот романс поет героиня первой пьесы А. Н. Островского «Семейная картина» (Островский А. Н. Полн. собр. соч., т. 1. М., 1949, с. 9), его вспоминает Фома Опискин у Достоевского (Достоевский Ф. М. Полн. собр. соч. в 30-ти т., т. 3. Л., 1972, с. 147 — 148), наконец, в романе А. Ф. Писемского «Мещане» он фигурирует на страницах письма героини к своему бывшему возлюбленному: «„Черный цвет, мрачный цвет!“. Все это, Бегушев, я вам часто пела, и вы хвалили меня!» (Писемский А. Ф. Собр. соч. в 9-ти т., т. 7. М., 1959, с. 328). «Черный цвет» достаточно часто записывался и на страницы памятных альбомов. Укажем на один из них — альбом 1843 г. «Pour souvenir Катерине Дмитриевне» (ГБЛ, ф. 218, карт. 1311, ед. хр. 5).
75 Чавчавадзе А. Г. Соч. Тбилиси, 1940, с. 152, 330 — 331 (на груз. яз.).
76 См.: Поэты 1820 — 1830-х годов, т. 1. Л., 1972, с. 309 — 310, 734 (Библиотека поэта. Большая серия).
77 Стихотворение Туманского было положено на музыку В. Осиповым.
Сноски к стр. 207
78 Кроме стихотворения «Любовь мертвеца», в сборник включены еще несколько поэтических произведений Лермонтова (названия их в сборнике даны по первой строке): «В минуту жизни трудную» (№ 7), «Отворите мне темницу» (№ 139), «Спи, младенец мой прекрасный» (№ 229).
79 Смирдин не указывает автора текста; имя его, вероятно, было забыто и слова романса воспринимались как народные (см. № 30).
80 См. об этом: Миллер О. Любимая песня Лермонтова. — Муз. жизнь, 1978, № 2, с. 22.

35

Псковские знакомые М.Ю. Лермонтова

Многие из тех, кто оставил воспоминания о поэте, отмечают его замкнутость, язвительность, несносный характер. Лермонтов тяжело сходился с людьми. Вот как вспоминает его декабрист Лорер Николай Иванович, брат Александра Ивановича Лорера, владельца имения Гораи в Островском уезде Псковской губернии.
Лорер Н.И. после Сибири служил на Кавказе в Тенгинском полку и там познакомился с поэтом:
«В это же время в одно утро явился ко мне молодой человек в сюртуке нашего Тенгинского полка, рекомендовался поручиком Лермонтовым, переведенным из лейб-гусарского полка. Он привез мне из Петербурга от племянницы моей, Александры Осиповны Смирновой, письмо и книжку... Я тогда еще ничего не знал про Лермонтова, да и он в то время не печатал, кажется, ничего замечательного... С первого шага нашего знакомства Лермонтов мне не понравился. Я был всегда счастлив нападать на людей симпатичных, теплых, умевших во всех фазисах своей жизни сохранить благодатный пламень сердца, живое сочувствие ко всему высокому, прекрасному, а говоря с Лермонтовым, он показался мне холодным, желчным, раздражительным и ненавистником человеческого рода вообще, и я должен был показаться ему мягким добряком, ежели он заметил мое душевное спокойствие и забвение всех зол, мною претерпенных от правительства. До сих пор не могу дать себе отчета, почему мне с ним было как-то неловко, и мы расстались вежливо, но холодно».
Но затем они познакомились ближе и дальше Лорер вспоминает:
«Гвардейская молодежь жила разгульно в Пятигорске, а Лермонтов был душою общества и делал сильное впечатление на женский пол...
В одно утро я собирался идти к минеральному источнику, как к окну моему подъехал какой-то всадник и постучал в окно нагайкой. Обернувшись, я узнал Лермонтова и просил его слезть и войти, что он и сделал. Мы поговорили с ним несколько минут и потом расстались, а я и не предчувствовал, что вижу его в последний раз... Дуэль его с Мартыновым уже была решена, и (15) июля он был убит...
На другой день были похороны при стечении всего Пятигорска. Представители всех полков, в которых Лермонтов волею или неволею служил в продолжение своей короткой жизни, нашлись, чтобы почтить последнею почестью поэта и товарища. Полковник Безобразов был представителем от Нижегородского драгунского полка, я – от Тенгинского пехотного, Тиран – от лейб-гусарского и А. Арнольди – от Гродненского гусарского. На плечах наших вынесли мы гроб из дому и донесли до уединенной могилы кладбища на покатости Машука. По закону священник отказывался было сопровождать останки поэта, но деньги сделали свое, и похороны совершены были со всеми обрядами христианина и воина».

Князь А.И. Васильчиков в 1841 году в Пятигорске жил в одном доме с М.Ю. Лермонтовым и во время дуэли был его секундантом. Через тридцать лет он написал воспоминания о последнем лете М.Ю. Лермонтова:
«В июле 1841 года Лермонтов, вместе со своим двоюродным братом А.А. Столыпиным и тяжело раненным М.П.Глебовым возвратились из экспедиции, описанной в стихотворении «Валерик», для отдыха и лечения в Пятигорск. Я с ними встретился, и мы все вместе поселились в одном доме…
Мы жили дружно, весело и несколько разгульно, как живется в этом беззаботном возрасте, двадцать – двадцать пять лет…
В Лермонтове (мы говорим о нем как о частном лице) было два человека: один добродушный для небольшого кружка ближайших своих друзей и для немногих лиц, к которым он имел особенное уважение, другой – заносчивый и задорный для всех прочих его знакомых.
К этому первому разряду принадлежали в последнее время его жизни прежде всего Столыпин (прозванный им же Монго), Глебов, бывший его товарищ по гусарскому полку, впоследствии тоже убитый на дуэли князь Александр Николаевич Долгорукий, декабрист М.А.Назимов и несколько других ближайших его товарищей».
Васильчиков А. Несколько слов о кончине М.Ю. Лермонтова и о дуэли его с Н.С. Мартыновым.

Михаил Александрович Назимов прожил долгую жизнь. Родился он в 1801 году, а умер в 1888 году и похоронен в Пскове на Дмитровском кладбище. Его отец – Александр Борисович был предводителем дворянства в Островском уезде. Детство провел в имении родителей Горончарове под Псковом. Получил блестящее образование в одном из частных общеобразовательных институтов в Петербурге по лицейской программе, затем поступил в конную артиллерию, а вскоре, благодаря покровительству Великого князя Николая Павловича, был переведен в гвардейский Конно-пионерский эскадрон. В 1823 году полковник Тарутинского полка Михаил Михайлович Нарышкин принял его в Северное общество.
В событиях 14 декабря 1825 года Назимов участия не принимал, т.к. военную службу к тому времени оставил и жил в своем псковском имении Горончарове. Но был арестован, отнесен к восьмому разряду осужденных, лишен чина, дворянского звания и сослан на 20 лет на поселение в Сибирь. После Сибири служил рядовым на Кавказе. Вернулся в Псковскую губернию лишь в 1846 году.
По дороге на Кавказ Назимов сдружился с поэтом-декабристом Александром Ивановичем Одоевским, который также был определен рядовым в действующую армию на Кавказе и познакомился с другим поэтом, Михаилом Юрьевичем Лермонтовым.
Не только Васильчиков, но и другие, знавшие Лермонтова, отмечали, что Назимов был на Кавказе в числе самых близких Лермонтову людей.
«Мне вспомнился 1840 год, когда я, еще совсем молодым человеком, участвовал в осенней экспедиции в Чечне и провел потом зиму в Ставрополе, и тут и там в обществе, где вращался наш незабываемый поэт… Чаще всего сходились у барона Ипп.Ал.Вревского... Когда же случалось приезжать из Прочного Окопа (крепость на Кубани) рядовому Михаилу Александровичу Назимову (декабрист, ныне живущий в Пскове), то кружок особенно оживлялся. Несмотря на скромность свою, Михаил Александрович как-то само собой выдвигался на почетное место, и все, что им говорилось, бывало выслушиваемо без перерывов и шалостей, в которые чаще других вдавался Михаил Юрьевич. Никогда я не замечал, чтобы в разговорах с М.А.Назимовым, а также с И.А.Вревским Лермонтов позволял себе обычный свой тон persiflage a (насмешки)».
Есаков А.Д. Михаил Юрьевич Лермонтов.

Первый биограф Лермонтова Висковатов писал:
«Декабрист Назимов, которого в 1879 или 80 году посетил я в Пскове именно с целью узнать о Лермонтове, с коим он встречался в Пятигорске, говорил: «Лермонтов сначала часто захаживал к нам и охотно много говорил с нами о разных вопросах личного, социального и политического мировоззрения. Сознаюсь, мы плохо друг друга понимали. Передать теперь, через сорок лет, разговоры, которые вели мы, невозможно. Нас поражала какая-то словно сбивчивость, неясность его воззрений. Он являлся подчас каким-то реалистом, прилепленным к земле, без полета, тогда как в поэзии он реял высоко на могучих своих крылах. Над некоторыми распоряжениями правительства, коим мы от души сочувствовали и о коих мы мечтали в нашей несчастной молодости, он глумился. Статьи журналов, особенно критические, которые являлись наследием будто наследием лучших умов Европы и заживо задевали нас и вызывали восторги, что в России можно так писать, не возбуждали в нем удивления. Он или молчал на прямой вопрос, или отделывался шуткой и сарказмом. Чем чаще мы виделись, тем менее клеилась сериозная беседа. А в нем теплился огонек оригинальной мысли – да, впрочем, и молод же он был еще!»
Из воспоминаний Висковатова П.А.

«… по слабости зрения моего, я… только на днях узнал, что в фельетоне №15-го «Голоса» помещена статья князя А.И. Васильчикова, озаглавленная: «Несколько слов в оправдание Лермонтова против г.Маркевича»… князь Васильчиков представляет в ярком и истинном свете коротко известное ему направление своего друга-поэта, его серьезное отношение к жизни вообще и к современной жизни в частности… В подтверждение сказанного им, он ссылается на небольшой кружок тех, которым поэт открывал свою душу, в том числе и на меня, как могущего засвидетельствовать, с каким потрясающим юмором Лермонтов описывает ничтожество того поколения, к которому принадлежал. Спешу подтвердить истину этого показания… так не раз высказывался Лермонтов мне самому и другим, мне близким, в моем присутствии. В сарказмах его слышалась скорбь души, возмущенной пошлостью современной ему великосветской жизни и страхом неизбежного влияния этой пошлости на прочие слои общества. Это чувство души отразилось на многих его стихотворениях, которые останутся живыми памятниками приниженности нравственного уровня той эпохи».
Назимов М.А. Письмо редактору газеты «Голос».

В Прочном Окопе (крепость на Кубани) жили многие декабристы. В их числе был рядовой Нарышкин Михаил Михайлович. В 1824 году полковник Тарутинского пехотного полка Нарышкин Михаил Михайлович женился на двадцатитрехлетней фрейлине императрицы Елизавете Петровне Коновницыной.
Елизавета Петровна была дочерью героя войны 1812 года генерала Петра Петровича Коновницына.
В Гдовском имении отца Кярово прошли ее счастливые детские годы.
После провалившегося декабрьского восстания 1825 года Нарышкин был арестован, заключен в Петропавловскую крепость, а затем сослан в Забайкалье. Следом за мужьями жены декабристов отправились в ссылку. Первой уехала Трубецкая, затем были Муравьева и Волконская, четвертой последовала за мужем Нарышкина. Перед отъездом каждая из них подписала бумагу:
«Жена, следуя за мужем и продолжая с ним супружескую связь... потеряет прежнее звание, т.е. будет признаваема не иначе, как женой ссыльно-каторжного... Дети, которые приживутся в Сибири, поступят в казенные заводские крестьяне... Запрещается с собою брать денежные суммы, вещи. С отъездом в Нерчинский край уничтожается право на крепостных людей, с ними прибывших».
В мае 1827 года Елизавета Петровна приехала к мужу в Читинский острог.
После Читы была тюрьма в Петровском Заводе, затем поселение в Кургане, а в 1837 году Нарышкина «по высочайшему повелению» определили рядовым на Кавказ. Его жена из Кургана съездила к матери в Кярово, а в 1838 году была уже с мужем на Кавказе.
Кто помнит ту годину роковую
Тот знает сам, как много славных жен
Вослед мужей ушли в страну чужую...
Как ни смотри на драму тех времен,
Высок и свят их подвиг незабвенный
Как ангелы-хранители они
Явилися опорой неизменной
Изгнанникам в страдальческие дни...
Пленительные образы! Едва ли
В истории какой-нибудь страны
Вы что-нибудь прекраснее встречали!
Их имена забыться не должны.
Некрасов Н.
Русские женщины

Исследователь творчества Лермонтова Т.А.Иванова в книге «Лермонтов на Кавказе» пишет:
«И вот Назимов привел Лермонтова к Нарышкиным.
В большом, удобном кресле сидела красивая дама, еще не старая, но с болезненным, нервным лицом.
Назимов представил ей поэта, воспевшего их Одоевского. На ее глазах заблестели слезы. Она взяла в руки голову Лермонтова, посмотрела ему в лицо и поцеловала. Он низко склонился к ее руке...
На следующий день Лермонтов был снова у Нарышкиных...
Лермонтов сидел притихший. Гвардейские товарищи его бы не узнали.
С детства поэт привык преклоняться перед декабристами. На Кавказе он подружился с Одоевским. Познакомился с Назимовым, который вызвал в нем глубокое уважение... Ведь этому героическому поколению он противопоставлял свое.
И вот теперь, попав в среду декабристов, он был взволнован. Ждал необычного. Ему было не до шуток...
Споры между ними и Лермонтовым разгорались все больше и больше. Казалось, вырастала стена.
Печально покидал Лермонтов Прочный Окоп. Декабристы тепло простились с поэтом. Всем было грустно.
Назимов проводил Лермонтова и обещал непременно приехать в Ставрополь. Там был у него друг, офицер генерального штаба Ипполит Александрович Вревский.»

Среди людей, к которым Михаил Юрьевич Лермонтов относился, как вспоминали современники, с большим уважением, был офицер генерального штаба Ипполит Александрович Вревский. Лермонтов и Вревский вместе учились в Школе юнкеров, а затем встретились на Кавказе.
Чарыков А., служивший на Кавказе одновременно с Лермонтовым, вспоминал:
«В Ставрополе, когда я там вращался, самыми популярнейшими лицами были барон Вревский и Николай Павлович Слепцов, они служили при штабе командующего войсками Кавказской линии и пользовались всеобщею любовью. Гостеприимные их двери были всегда раскрыты для приезжавшей военной молодежи.
В один прекрасный день мы, артиллеристы, узнали, что у барона на вечере будет Лермонтов, и, конечно, не могли пропустить случая его видеть. Добрейший хозяин по обыкновению очень радушно нас встретил и перезнакомил со своим дорогим гостем».
Фамилия «Вревские» на Псковщине хорошо известна. За сводным братом Ипполита Вревского, Борисом Александровичем Вревским была замужем тригорская приятельница А.С.Пушкина Евпраксия Николаевна Вульф –Зизи.
Первые бароны Вревские — побочные дети князя Александра Борисовича Куракина. Они получили фамилию от Вревского погоста, Островского уезда Псковской губернии, которое принадлежало Куракину.
Борис, Степан и Марья Вревские получили баронский титул от австрийского императора Франца I, а их братья Александр, Павел и Ипполит в 1822 году получили от императора Александра I дозволение именоваться баронами, им было пожаловано российское потомственное дворянство.
И хотя Ипполит Александрович родился в Петербурге, но фамилия его носит псковские корни.

Среди псковских знакомых Михаила Юрьевича Лермонтова был Николай Иванович Бухаров, полковник лейб-гвардии Гусарского полка. В 1838 году поэт пишет стихотворение
< К Н.И. Бухарову>
Мы ждем тебя, спеши, Бухаров,
Брось царскосельских соловьев,
В кругу товарищей гусаров
Обычный кубок твой готов.
Для нас в беседе голосистой
Твой крик приятней соловья,
Нам мил и ус твой серебрисый,
И трубка плоская твоя.
Нам дорога твоя отвага,
Огнем душа твоя полна,
Как вновь раскупоренная влага
В бутылке старого вина.
Столетья прошлого обломок,
Меж нас остался ты один,
Гусар прославленных потомок,
Пиров и битвы гражданин.

Бухаров - участник Отечественной войны 1812 года, русско-турецкой войны (1828-1829 годы), польской кампании и взятия Варшавы (1830-1831 годы). В Порховском уезде Псковской губернии у него было имение Михалево, в котором, по преданию, бывал А.С.Пушкин.
Предполагается, что в имении Н.И.Бухарова бывал и М.Ю.Лермонтов.

36

Лермонтов и Пятигорск (снова в кругу декабристов).

Наше сообщение об окружении поэта в 1841 году было бы далеко не полным, если бы мы не остановились на знакомстве его с находившимися в это время в Пятигорске декабристами. К ним можно, несомненно, отнести М. А. Назимова, А. И. Вегелина и Н. И. Лорера. Не исключена возможность пребывания в Пятигорске в 1841 году и других декабристов, но официальных сведений об этом не имеется.

Об Александре Ивановиче Вегелине (ум. 1860) как о близком знакомом поэта сведений не сохранилось. Из записок Лорера мы только знаем, что Вегелин .раньше был извещен о гибели поэта и при встрече с автором записок совершенно ошеломил его вопросом: «Знаешь ли ты, что Лермонтов убит?» Тогда же Лорер и Вегелин посетили квартиру покойного. Возможно, что Вегелин встречался с Лермонтовым у Назимова или в другом месте, но пока нет достаточного основания считать его лицом из ближайшего окружения поэта.

Близко был знаком с М. Ю. Лермонтовым Николай Иванович Лорер (1795-1873). В своих записках он рассказывает о первом знакомстве с поэтом весной 1840 года, а затем довольно подробно говорит о своих встречах с Лермонтовым летом 1841 года в Пятигорске.

«Гвардейские офицеры,- пишет он,- после экспедиции нахлынули в Пятигорск, и общество еще более оживилось... У Лермонтова я познакомился со многими из них и с удовольствием вспоминаю теперь имена их: Алексей Столыпин (Монго), товарищ Лермонтова по школе и полку в гвардии; Глебов, конногвардеец, с подвязанной рукой, тяжело раненный в ключицу; Тиран, лейб-гусар; Александр Васильчиков, чиновник при Гане для ревизии Кавказского края, сын моего бывшего корпусного командира в гвардии; Сергей Трубецкой, Манзей и другие. Вся эта молодежь чрезвычайно любила декабристов вообще, и мы легко сошлись с ними на короткую ногу»... Дальше он говорит о своих встречах с Л. С. Пушкиным и поэтом И. Д. Дмитриевским. О стихах последнего, посвященных прекрасным карим глазам, он приводит очень лестный отзыв М. Ю. Лермонтова, будто бы говорившего Дмитриевскому: «После твоих стихов разлюбишь поневоле черные и голубые очи и полюбишь карие глаза».

У Лорера же мы находим подробное описание бала, устроенного Лермонтовым и его приятелями у грота Дианы за неделю до дуэли. Затем автор записок с грустью рассказывает о похоронах поэта, в которых он принимал участие как представитель Тенгинского полка. Что же нам еще известно о Н. И. Лорере? В издании Зензинова «Декабристы - 86 портретов» мы находим о нем такие сведения:

«Николай Иванович Лорер, майор Вятского пехотного полка, родился в 1795 году, образование получил сначала у родных, где наставником у него был гернгутер Нидерштедтер, потом в дворянском полку. Он был членом масонской ложи «Палестина» и принадлежал к Южному обществу, был обвинен в том, что «знал об умысле на цареубийство, участвовал в умысле тайного общества принятием от него поручений и привлечением товарищей», был причислен к IV разряду и приговорен к ссылке в каторжную работу на 15 лет. Как и для всех его товарищей, срок наказания Лореру сокращался неоднократно... В 1837 году Лорер был переведен на Кавказ рядовым и отправлен в Тифлис. Он скончался в Полтаве в мае 1873 года».

Для характеристики Лорера как человека следует привести из этого же источника такие строки:

«Несмотря на постигшее несчастье, Лорер остался спокойной, уравновешенной натурой, склонной к оптимизму. Он никогда не унывал, всегда оставался приятным собеседником, имел богатый запас анекдотов и рассказов. Хотя не совсем основательно, но Лорер был знаком практически с 4 языками - английским, немецким, французским и итальянским, знал он и польский язык. «На всех этих языках,— говорит Михаил Бестужев,- он через два слова на третье делал ошибку, а между тем, какой живой рассказ, какая теплота, какая мимика! Самый недостаток, т. е. неосновательное знание языков, ему помогал как нельзя более: если он не находил выражения фразы в русском, он ее объяснял на первом попавшемся под руку языке, вставляя в эту фразу слова и обороты из другого языка. Иногда в рассказе он вдруг остановится, не скажет ни слова и сделает жест или мину - и все понимают».

«Н. И. Лорер был человек необыкновенно любезный и добродушный. Строгая же точность не составляла принадлежность его характера»,- так говорит о Лорере издатель «Русского архива» П. И. Бартенев

Необыкновенная сердечность и дружеские чувства проглядывают и в переписке Лорера с декабристом М. М. Нарышкиным и его женою, урожденной графиней Коновнициной. Много места в письмах он уделяет и другим близким ему декабристам: Назимову, Розену, Вегелину, Загорецкому и особенно другу декабристов доктору Майеру. Там же встречается немало сведений и о самом Лорере.

Так, в 1843 году мы видим его уже в отставке, владельцем небольшого имения Водяное, по-видимому, недалеко от города Николаева. Вскоре он женится на симпатичной ему 23-летней особе. В 1847 году у него уже двое детей. Но семейное счастье продолжается недолго, в 1849 году он остается вдовцом. О дальнейших переменах в его жизни в архиве Нарышкина сведений не встречается. Пожалуй, ближе всех декабристов в 1841 году был знаком с Лермонтовым Михаил Александрович Назимов (1800-1888).

В разделе, посвященном пребыванию М. Ю. Лермонтова поздней осенью 1840 года в Ставрополе, цитировались воспоминания офицера А. Д. Есакова о его встречах у И. А. Вревского с Лермонтовым и другими лицами, из которых он особенно выделяет М. А. Назимова. О том, что М. Ю. Лермонтов в этот период и, вероятно, летом 1841 года в Пятигорске встречался с декабристами и беседовал с ними, мы имеем свидетельство самого М. А. Назимова. О характере этих бесед можно судить по воспоминаниям Назимова в передаче Висковатого.

«Лермонтов - рассказывает Назимов,- сначала часто захаживал к нам и охотно и много говорил с нами о разных вопросах личного, социального и политического мировоззрения. Сознаюсь, мы плохо друг друга понимали. Передать теперь через сорок лет разговоры, которые вели мы, невозможно. Но нас поражала какая-то сбивчивость, неясность его воззрений. Он являлся подчас каким-то реалистом, прилепленным к земле, без полета, тогда как в поэзии он реял высоко на могучих своих крыльях. Над некоторыми распоряжениями правительства, коим мы от души сочувствовали и о коих мы мечтали в нашей несчастной молодости, он глумился. Статьи журналов, особенно критических, которые являлись будто наследием лучших умов Европы и заживо задевали нас и вызывали восторги, что в России можно так писать, не возбуждали в нем удивления. Он или молчал на прямой запрос, или отделывался шуткой и сарказмом. Чем чаще мы виделись, тем менее клеилась серьезная беседа. А в нем теплился огонек оригинальной мысли - да впрочем и молод же он был еще!»

Современный исследователь М. Ф. Николева объясняет эти разногласия тем, что после всего перенесенного со времени восстания 1825 года у декабристов явилась некоторая примиренность с жизнью. Их могли радовать и утешать те проблески свободной мысли, которые прорывались в прогрессивных журналах вопреки свирепой николаевской цензуре. Лермонтов же, благодаря огромному уму и интуиции, ясно видел всю малую значимость этих отчаянных попыток честной мысли пробить свинцовую толщу николаевского гнета, который все тяжелее и тяжелее давил Россию.

Однако эти принципиальные разногласия не помешали установлению между поэтом и декабристами самых дружественных отношений. В подтверждение этого можно привести свидетельство М. А. Назимова, напечатанное в № 56 газеты «Голос» за 1875 год по поводу полемики, возникшей между Б. М. Маркевичем и А. И. Васильчиковым. Опровергая утверждение Маркевича, что поэт был типичным представителем гвардейской молодежи своего времени, Васильчиков в 15 номере той же газеты писал:

«Ему некому было руку подать в минуту душевной невзгоды, и, когда в невольных странствованиях и ссылках удавалось встречать людей другого закала, вроде Одоевского, он изливал свою современную грусть в души людей другого поколения, других времен. С ними он действительно мгновенно сходился, глубоко уважал, и один из них, еще ныне живущий М. А. Назимов мог бы засвидетельствовать, с каким потрясающим юмором он описывал ему - выходцу из Сибири — ничтожество того поколения, к коему принадлежал».

В ответ на это выступление Васильчикова Назимов поместил в газете «Голос» такой отзыв:

«Спешу подтвердить истину этого показания. Действительно так не раз высказывался Лермонтов мне самому и другим его близким в моем присутствии. В сар-казмах его слышалась скорбь души, возмущенной пошлостью современной ему великосветской жизни и страхом неизбежного влияния этой, пошлости на прочие слои общества. Это чувство души его отразилось на многих его стихах, которые останутся живым памятником приниженности нравственного уровня той эпохи».

По поводу фразы Маркевича «Лермонтов, скажу мимоходом, был прежде всего представителем тогдашнего поколения гвардейской молодежи», Назимов с возмущением пишет:

«...Можно ли говорить о такой личности, как Лермонтов, мимоходом, и чем объяснить появление в нашей беллетристике, особенно в таком журнале, как «Русский вестник», такого легкомысленного, бесцеремонного и лишенного всякого основания отзыва о нашем знаменитом поэте, успевшем еще в молодых годах проявить столько пытливого наблюдательного ума, оставить столь драгоценных произведений своего поэтического творчества и память которого дорога всем умеющим ценить сокровища родного языка, а особенно тем, которые близко знали и любили Лермонтова».

Этот документ свидетельствует о дружбе М. Ю. Лермонтова с М. А. Назимовым и другими декабристами. Чем же объяснить засвидетельствованное современниками дружеское внимание и уважение поэта к Назимову? Посмотрим прежде всего, что говорят о М. А. Назимове его товарищи по ссылке

«Немного людей встречал я,- пишет в своих воспоминаниях Н. И. Лорер,- с такими качествами, талантами и прекрасным сердцем, всегда готовым к добру, каким был Михаил Александрович. Назимов делал добро на деле, а не на словах, и был в полном смысле филантропом, готовым ежеминутно жертвовать собою для других...»

Другой, товарищ Назимова по ссылке А. П. Беляев дает о нем не менее благоприятный отзыв. «По своему уму,— говорит он,- высоким качествам, серьезности, прямоте характера, правдивости М. А. Назимов слыл и был каким-то мудрецом, которого слово для многих имело большой вес». Из других материалов о Назимове известны три его письма к декабристу Бриггену. Автор настоящей книги имел возможность ознакомиться еще с несколькими письмами М. А. Назимова к своему близкому приятелю декабоисту М. М. Нарышкину за 1841 - 1847 годы и одно за 1857 год. Эти письма значительно расширяют наше представление о Назимове.

Вот что пишет он М. М. Нарышкину в письме от 28 октября 1843 года из Пятигорска:

«Что-то долговато нет от тебя весточки, мой Михайло Михайлович. Верно, жизнь ставропольская тому причиной: обеды, вечера, игра в 4 руки - где при них улучить досуг! Я и рад твоему развлечению в такое тоскливое время нетерпеливого ожидания скорее, скорее увидеть своих. Я испытал это чувство не один раз, особенно, когда бывало, едучи в отпуск, завидишь кровлю родного дома».

Искреннюю радость вызывает в нем известие о прибытии М. М. Нарышкина к себе на родину:

«Дорогое известие твое от 15 апреля, любезный друг Михайло Михайлович,- пишет он 19 мая 1844 года,— пришло ко мне к троицыну дню, с которым прежде всего приветствую тебя и почтеннейшую Елизавету Петровну. Оно поставило и держит меня на ковре радости, такой радости, какой я давно не имел. От всей души поздравляю вас со счастьем свидания и соединения не на Кавказе уже, а под своим кровом, в недрах нашей родной Руси, вблизи от ваших добрых родных. Воображаю себе, как ты блаженствуешь теперь, мой милый друг, в кругу съехавшихся к вам братцев и сестриц ваших. О, зачем на такую пору только 24 часа в сутках! Дай бог, чтобы впредь жизнь была продолжением настоящего благополучия вашего. Очень ожидаю твоего листка из Высокого, желаю очень, чтобы ты сказал мне в нем. что можешь оттуда подать в отставку. Валерьян М.158 писал мне, что едет к тебе на встречу с женой, радуюсь и за него и за вас. Право, это все как будто приятный сон для меня, так я отвык от подобной действительности».

Самое искреннее беспокойство о своем друге проглядывает и в письме, относящемся к 1846 году. «...За неимением довольно долгое время от тебя известия,- пишет М. А. Назимов,- я был встревожен последним письмом Александра Беляева, узнав от него, что ты очень хворал. Уж не болезнь ли твоя была причиной, что ты давно не писал ко мне. Да сохранит тебя и дарует тебе крепкое и прочное здоровье милосердный господь! Ты меня очень успокоишь и утешишь собственными своими известиями о своем здоровье. С нетерпением ожидаю их. На второй день праздника был я обрадован письмом Валерьяна Михайловича, который очень хвалит ваш новый дом, пишет, что в течение прошлой зимы был у вас два раза. Признаюсь, позавидовал я ему в этом случае! Я бы и одним разом был много доволен. По невозможности удовлетворять этой потребности на самом деле, я часто переношусь к вам мыслью и душою».

Та же сердечная теплота видна и в остальных письмах Назимова. В каждом из них он с непритворным участием справляется о своих друзьях и добрых знакомых и шлет им самые лучшие пожелания. Самое заветное желание Назимова, проглядывающее почти во всех его письмах, это поскорее выйти в отставку и возвратиться к себе на родину, чтобы снова увидеть свою любимую мать и близких родных. Он проявляет храбрость в сражениях с неприятелем в надежде добиться таким путем производства в офицерский чин и тем ускорить свое возвращение. Сам по себе этот чин уже не представлял для него никакого интереса.

В письме от 3 ноября 1841 года он по этому поводу пишет Нарышкину из Пятигорска:«...Я бы желал скорее увидеться с вами, но как отсюда попасть? Разве прикомандируют к отряду ген. Засса на зимние экспедиции. Но все это надо просить: тоска. Тем более, что мне все равно, чем бы ни выпустили в отставку. Я писал и бар. Вревскому Ипполиту, просил его уведомить меня, могу ли подать прошение об увольнении меня». Однако еще долго Назимов оставался на военной службе по воле мстительного Николая I, заставившего его отбывать полностью назначенные судом 20 лет ссылки, в то время как остальные его товарищи-декабристы уже возвратились с Кавказа. В письме, относящемся к 1846 году, Назимов сообщал:

«Я по сие время не имею еще никаких известий о ходе моего прошения...»

Нельзя не обратить внимания, что отношение Назимова к военной службе имеет много общего с отношением к ней М. Ю. Лермонтова, который в последний период своей жизни также безуспешно стремился выйти в отставку. Несомненно, военная служба на Кавказе тяготила обоих не только по мотивам личного характера. Это в значительной степени объяснялось их симпатией к свободолюбивым горцам.

Сходство интересов М. Ю. Лермонтова и его кавказского друга-декабриста можно усмотреть и в некоторых других случаях. Объединяет их, несомненно, интерес к природе Кавказа и истории населяющих его племен. В некоторых письмах Назимова это видно особенно ясно. В письме из Шекахи от 4 ноября 1844 года он рассказывает:

«В исходе августа я отправился отсюда в Карабах - самую любопытную часть этой области. Там еще сохранился азиатский феодализм, там развалины многочисленного и некогда цветшего жизнью населения армянского царства. Там роскошная горная природа и, как самые драгоценные памятники этого края,- в числе многих упраздненных и полуразрушенных - три монастыря. Я снял - про себя - виды двух из этих монастырей. Когда увидимся, покажу тебе их и передам свои впечатления и мысли о тех местах, где на могилах трудолюбивого промышленного христианского племени или даже народа, на развалинах городов и селений бродят по сие время разрушительные остатки орд, опустошивших древний мир в период от Сельджусидов до Отоманов включительно. Тамерлан имел там свой стан в продолжение двух лет и оттуда ходил войной на Тахтамыша под Астрахань...»

Интересно, что Назимов, подобно Лермонтову, делал зарисовки видов, привлекавших его внимание. Можно предполагать, что в сближении этих лиц увлечение живописью сыграло не последнюю роль. Об интересе Назимова к Востоку свидетельствует и письмо от 19 мая 1844 года из Шемахи:

«Я здесь не имею недостатка в книгах. Недавно читал... несколько интересных вещей о Востоке, в числе которых поэма Саади «Полистан» очень занимала меня, также и описание религиозных исповеданий магометанства. Я и не подозревал, чтобы в нем было столько сект. Совсем особенный мир, но которому долго еще коснеть в своем освященном невежестве. Всего чаще бываю здесь у Торнау, которого беседа и сведения о Востоке персидском занимают меня...»

Здесь следует, кстати, упомянуть, что М. А. Назимов не только доставал себе книги для чтения у знакомых, но имел немало и своих собственных. Само собою разумеется, что в его положении нижнего чина при постоянном участии .в разных экспедициях держать книги всегда при себе было почти невозможно и ему приходилось отдавать их на хранение своим хорошим знакомым. В письме из Владикавказа от 21 ноября 1842 года он просит М. М. Нарышкина исполнить такое его поручение:

«...Сделай одолжение, когда будешь посылать человека в Ставрополь, или через Александра Максимовича, когда бывают туда нарочные, прикажи прилагаемое письмо доставить полковнику Брошевскому, бригадному командиру артиллерии и получить от него мой чемодан с книгами и термометр, которые прошу тебя взять к себе на хранение до моего возвращения к вам. Если же самим вам случится прежде меня уехать куда, то можно оставить у Василия Никифоровича...»

Заканчивая обзор писем Назимова, считаем необходимым процитировать несколько очень интересных строк из письма, в котором выражен взгляд декабриста на предстоявшее освобождение крестьян от крепостной зависимости.

В письме от 19 декабря 1857 года он говорит: «Воображаю, какой теперь съезд и говор в Москве по случаю главного вопроса об освобождении крестьян. Нельзя не радоваться всеми способностями души, что, наконец, мы дожили до решения этого важного вопроса в народной жизни нашей. Одним пятном будет менее на имени Русском. Надо желать, чтобы дворянство не укорило себя в этом случае в глазах народа и всего мира эгоистическими расчетами во вред будущего благосостояния и развития меньших братии наших, которые были вверены нам судьбой и законом».

Увы, как известно, опасения декабриста Назимова целиком оправдались. «Эгоистические расчеты» дворянского сословия при проведении этой реформы возобладали.

37

38

39

40


Вы здесь » Декабристы » «Дворяне все родня друг другу...» » Лермонтов Михаил Юрьевич.