Декабристы

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » Декабристы » РОДСТВЕННОЕ ОКРУЖЕНИЕ ДЕКАБРИСТОВ » Дельвиг (Салтыкова) Софья Михайловна.


Дельвиг (Салтыкова) Софья Михайловна.

Сообщений 31 страница 40 из 43

31

"Я надеялась быть здесь (т. е. в деревне моего свекра) гораздо раньше, чем это случилось, мой ангел; случилось, что различные обстоятельства помешали тому, чтобы эта надежда осуществилась. Итак, я нахожусь здесь, у моих родных, лишь с 20 июня, т. е. в течение 10 дней; а так как мы находимся в 20 верстах от почтовой конторы и наши сношения с городом нечасты, - я надеюсь, что ты не посердишься на меня за то, что я только сегодня отвечаю на два твои любезных письма, из которых одно (от 16 мая) ожидало меня здесь... Надо тебе сказать (ибо я уверена, что ты узнаешь это с удовольствием), что все семейство моего мужа приняло меня великолепно. В моей свекрови нашла я особу доброты, мягкости и любезности поистине редких. Мой свекор также человек превосходный; оба выказывают мне чувства привязанности самой трогательной, - равно как и пять моих золовок, из которых две замужние и имеют прекрасных мужей, тетушки, дядя и т. д. У меня есть еще два маленьких шурина, из коих старшему 9 лет. Представь себе, дорогой друг, что нас садится за стол каждый день 18 человек (замужние сестры тоже приехали сюда, чтобы повидать нас), - и все это близкие родные - ни одного кузена или кузины. Что удивительно и очень не часто встречается, - это то, что это большое семейство так тесно связано, что ты не можешь себе представить: можно сказать, что это один человек. Наше счастье отравляется болезнью моего свекра и горестью, которую она причиняет моей свекрови, слишком чувствительной и слишком быстро впадающей в тревогу, - это вполне естественно, так как она любит моего свекра до обожания и как будто в первый год женитьбы, хотя она замужем уже 30 лет. У него желчная лихорадка уже 6 недель, т. е. лихорадка-то прошла, но большая слабость, которая всегда следует за столь продолжительной болезнью, показывает, что его состояние внушает больше опасений, чем уверяет доктор и чем есть в действительности. Я наслаждаюсь деревенскими удовольствиями столько, сколько могу: много гуляю, обошла лес и рощи, окружающие дом... Мы предполагаем остаться здесь до 10 июля, поэтому не пиши мне больше сюда после получения этого письма, т. е. начинай адресовать твои письма в Петербург, но я должна предупредить тебя, что наш дом продан, и вот наш новый адрес: На Владимирской, в доме жены купца Алферовского. Мы остановимся, может быть, на две недели в Москве... Я в восторге, что твои волнения о муже успокоены его возвращением и что его путешествие доставило ему столько новых радостей, столько насекомых и мелких зверьков, которые составляют мое несчастье: я боюсь всего этого, как и ты, и если бы я была женою естествоиспытателя столь ревностного как твой Гриша, который бы требовал, чтобы я разделяла его восторги и чтобы я трогала все эти ужасы, - я думаю, что у нас не было бы согласия в семейной жизни, потому что я в этом случае не отважилась бы исполнить его желания. Мой муж целует тебе ручки; не знаю, будет ли он сегодня писать твоему Грише: у него толстая пачка писем, на которые ему нужно отвечать, а это плохо устраивается с его леностью..."

Пребывание у свекра неожиданно омрачилось: старик Дельвиг умер 8 июля, о чем поэт извещал Пушкина коротенькой запиской, кончавшейся словами: "Жена моя целует тебя в гениальный лоб".

Вот что писала Софья Михайловна подруге своей 16 июля:

"Я предпочитала бы, мой дорогой друг, не иметь никакого извинения в своем молчании, чем иметь такое грустное, такое ужасное извинение, какое у меня есть для тебя: мы имели несчастье потерять моего свекра, и я едва в состоянии оправиться от чувства болезненного страха, которое произвело на меня и на всю нашу семью это ужасное событие. Сегодня исполнилось 8 дней, что он скончался! Отчаянное состояние моей свекрови было бы трудно описать тебе, равно как и состояние моих золовок, весьма привязанных к своим родителям самою нежною и самою трогательною любовью. Я имела случай видеть сыновнюю любовь моего Антоши. Мое сердце разрывалось при виде горести, которую он не мог не обнаружить при этом, несмотря на все старания быть твердым, с тем чтобы поддержать добрую матушку, этого ангела терпения, мягкости и всех добродетелей, из которых состоит добрая христианка. Ее спокойствие, достоинство, которое она умела сохранить в несчастии, делают ее еще более трогательной и достойной большего уважения! Не могу выразить тебе, какая скорбь царит в нашем доме. Что касается меня, то и мне невозможно не сожалеть об этой утрате так же, как сожалеет все наше семейство, в особенности когда я подумаю о привязанности, о совершенно особенной нежности, которую показывал ко мне мой бедный свекор! Он говорил, что он умирает довольный, так как он повидал меня и убедился в том, что я могу составить счастье Антоши. Он благословил всех нас и поцеловал за три дня до смерти, меня же призывал беспрестанно и расточал мне знаки своей доброты. В последний день, когда он был уже очень слаб, чтобы говорить, он улыбался при виде, что я подхожу к его постели, и протягивал мне руку! Мой Антоша давал мне много поводов за него беспокоиться. Представь себе, что на целые четверть часа он лишился употребления языка, и так как его сложение таково, что я имела полное основание бояться апоплексического удара, я не замедлила послать за врачами, которые и предписали пустить ему кровь. Это его спасло; по счастью он мог потом плакать и плакал много, особенно при погребении'. Я не знаю, сколько именно времени мы останемся еще здесь; но что верно, это то, что мы не выедем ранее августа месяца..." И действительно, следующее письмо, от 14 августа, писано было еще из чернской деревни Дельвига. Как занят он был делами семьи и сколько забот свалилось на него, видно из двух дошедших до нас писем его от 13 июля; в первом, к Н. А. Полевому, он просил об одолжении ему 1.000 рублей а во втором, к В. Д. Корнильеву, просил последнего похлопотать перед Полевым об этой тысяче рублей. Приводим это письмо, еще неизданное и сохранившееся в Пушкинском Доме.

Тульской губернии город Чернь. 1828 года 13-го июля.

Почтеннейший и любезнейший Василий Дмитриевич. Давно уже думали мы вас увидеть, но царская служба меня удерживала. Наконец несчастье заставляет меня еще несколько промедлить. Я лишился отца редкого, которого никогда не перестану оплакивать. Зная, что кроме Боратынского и вас никто более не примет во мне участия в столице вашей, я решился поверить вашей душе и мое горе и мою нужду. Сделайте милость похлопочите обо мне у Полевого. Не может ли он мне дать на один только месяц, т. е. до моего приезда в Москву, 1.000 рублей, без коих я должен буду остаться в деревне, как рак на мели. Если же он совершенно откажется, то не найдете ли вы другого средства помочь вашему Дельвигу. - Жена моя приказала мне кланяться вам обоим от нее, я целую ручки у вашей милой Надежды Осиповны. Голова моя расстроена, и ваше письмо двенадцатое из числа приготовленных мною для почты. Адрес ко мне назначен сверх письма. Будьте же здоровы, счастливы, не теряйте милого и любите старых друзей ваших, в коих надеется быть и

ваш Дельвиг?.

В упомянутом письме Софьи Михайловны от 14 августа 1828 г. мы читаем следующее:

"...Мой муж весьма дружески приветствует вас обоих; он до чрезвычайности занят делами матушки, которые не дают ему ни досуга, ни настроения, чтобы писать письма, поэтому он уже довольно давно не делает этого. Мой покойный свекор оставил матушке долги, а состояние и дела до крайности расстроены; и матушка, которая ничего в этом не понимает, вдруг очутилась окруженною затруднениями забот совсем для нее нового рода; денег нет совсем, а постоянно подходят сроки, в которые нужно платить и которые не терпят отлагательства; вдобавок к казенным долгам, мой муж сделал 500 верст, чтобы найти деньги; он их наконец нашел с большим трудом и меньше, чем было нужно; но по крайней мере можно удовлетворить наиболее срочных кредиторов. Моя бедная матушка очень убита, не говоря уже о том, как заставляет ее страдать ее потеря; это горе ее положительно грызет. И что за беспорядок в доме! Вся прислуга пользуется состоянием, в котором находится матушка, распускается и предается всем тем бесчинствам, которые сдерживались в них строгостью моего свекра; он был любим, потому что был добр, но он был справедлив, и его боялись. Мой муж должен был оставить мягкость своего характера и пригрозить всей этой сволочи: иначе довели бы до крайности терпение бедной матушки, и без того совершенно измученной тяжестью своих горестей... Я почти уверена, что в начале сентября я буду уже у своего очага в Петербурге..."

Вернувшись в Петербург 7 октября 1828 г., С.М. Дельвиг очень не скоро собралась написать подруге. Наконец 10 января 1829 г. она писала, сообщая Карелиной о новой своей дружеской связи - с Анной Петровной Керн, некогда воспетой Пушкиным. Знакомство с этой дамой, не отличавшейся большой строгостью нравов, оказало на Софью Михайловну большое влияние и, по-видимому, содействовало тому, что в семью Дельвига внесен был элемент бесшабашного флирта, не всегда невинного. Впоследствии Керн написала свои воспоминания о Дельвиге, в которых с восторгом отзывается о нем: "Дельвиг, могу утвердительно сказать, был всегда умен! И как он был любезен! Я не встречала человека любезнее и приветливее его. Он так мило шутил, так остроумно, сохраняя серьезную физиономию, смешил, что нельзя не признать в нем истинный великолепный юмор. Гостеприимный, великодушный, изысканный, он жил счастливее всех его окружающих... Название поэтического существа вполне может соответствовать ему как благороднейшему из людей" и т. д. Тем не менее она не только не способствовала ограждению этого "лучшего из мужей" от семейных огорчений, но ввела в его дом своего кузена Вульфа, донжуанские наклонности которого были ей хорошо известны и который не замедлил начать ухаживать за Софьей Михайловной. Вот что последняя писала в упомянутом письме от 10 января 1829 г.:

"...Муж мой целует твои ручки и посылает "Северные Цветы" и новую повесть Боратынского... Что тебе сказать о моем житье-бытье? Плетнева вижу не очень часто; он занят уроками великих княжен, у которых обязан быть почти всякий день. Якимовских вижу иногда; у них сын 11-ти месяцев, Николай, очень похож на Ф.Ф. - Саша весела и счастлива, дела их идут хорошо. Я выезжаю мало, но приглашаю иногда к себе, - все почти литераторов или музыкантов; ежели тебя это интересует, я когда-нибудь расскажу тебе, кого именно, чтобы ты знала, что я делаю, с кем бываю и т. д. Из дам вижу более всех Анну Петровну Керн; муж ее генерал-майор, комендант в Смоленске; она несчастлива, он дурной человек, и они вместе не живут около трех лет. Это добрая, милая и любезная женщина 28 лет; она живет в том же самом доме, что и мы, - почему мы видимся всякий день; она подружилась с нами и принимает живое участие во всем, что нас касается, - а следовательно, и в моих друзьях, т. е., в частности, в тебе, особенно после того, что я дала ей некоторые твои письма; она в восторге от тебя и любит тебя, хотя с тобою и незнакома. В настоящую минуту я пишу в ее комнате, и она просит меня сказать тебе тысячу любезностей, а именно, что она тебя нежно целует; я хочу, и она тоже хочет, чтобы вы познакомились (заочно посредством меня); полюби ее, и тогда я в моих письмах поговорю подробно о ней и ее положении, если ты мне это позволишь. Скажи ей также что-нибудь ласковое в ответ на то, что она поручает мне сказать тебе, а я ей это покажу...

Приписка. Аннет Керн недовольна тем, что я сказала тебе от ее имени, она утверждает, что я недостаточно хорошо объяснила тебе то, что она чувствует к тебе: она хочет чего-нибудь еще более нежного. Она говорит, что она никого еще не любила заочно так, как тебя. Видишь ли, как она с тобой заочно кокетничает..."

В следующих письмах снова встречаем имя Керн и даже ее приписку.

"Я пошлю тебе иголки, которые ты просишь, завтра или послезавтра с "Северными Цветами", которые мой муж для тебя приготовил... Я была больна весь этот месяц, как и предыдущий, а в общем я в продолжение всей зимы чувствовала себя нехорошо, особенно же в последнее время: я страдала спазмами в груди, головными болями и сердцебиениями почти до обморока; этот последний недуг особенно невыносим; поэтому я решила следовать предписаниям моего врача, который назначил мне пустить кровь; это меня очень облегчило; тем не менее я еще должна жаловаться на свое здоровье. Мне советуют путешествовать, часто переменять место, я же не люблю такую жизнь; но чего не сделаешь для здоровья! Летом, я думаю, мы поедем на некоторое время в Москву; отец мой будет там и назначил нам там свидание. Мой муж равным образом не чувствует себя хорошо; он поручает мне сказать тебе тысячу вещей и целует тебе ручки... Аннет Керн наказала мне поговорить с тобою о ней, познакомить тебя с нею и на этот раз сказать тебе еще больше нежностей от ее имени, чем я сказала в предыдущем моем письме. Мы часто говорим о тебе - я рассказываю ей о наших былых шалостях, о нашей взаимной дружбе, она очень всем этим интересуется и любит тебя по моим рассказам".

"...Ты, я думаю, получила "Северные Цветы" и иголки. - пишет она через неделю. - Через несколько времени я пришлю тебе еще кой-чего почитать; жаль мне тебя, мой ангел, - Библию читать хорошо и похвально, но беспрестанно и ничего более не читать - не слишком весело. По поводу Библии: я получила на этих днях длинное послание на немецком языке, которое меня изумило и доставило удовольствие в то же самое время: оно было от Черлицкого, который вдруг оказался в Москве (я ничего не знала о его отъезде): он поехал туда в то время, как я была в Харькове. Пишет, что он принял греческое исповедание, называет меня самыми святыми именами: meine werthgeschatzte Freundinn im Herrn и проч., и говорит, что не может забыть наших разговоров... Ты спрашиваешь об Саше Якимовской, - мы ее довольно редко видим, потому что она живет от нас ужасно далеко; однако ж я могу сказать тебе, что сыпь ее почти в прежнем положении, а сын ее чист; она иногда бывает чиста, а иногда вся покрывается сыпью, как прежде. Собирается лечиться у одного медика, который делает чудеса, т. е. вылечивает очень скоро от самой жестокой золотухи (естественными средствами однако же). У Анны Петровны [Керн] дочка с помощью его совсем выздоровела, а была тоже вся покрыта золотухой. Эту дочку зовут Ольгой, ей 2 года с половиной. (Ты спрашивала у меня подробностей об Аннет, - вот они). Вот уже три года, как она оставила своего мужа; он - отвратительный человек, от коего она много выстрадала; он теперь комендант в Смоленске; несколько дней тому назад прошел слух, что он умер, к сожалению, ложный. Аннет замужем 12 лет, из которых с мужем провела лишь 4 года; она два раза сходилась, но теперь, кажется, уж навсегда рассталась. Она рожденная Полторацкая; ее отец и мать живут в Малороссии, где у них имение, а она живет здесь из-за своей старшей дочери, девочки 11 лет, которая в монастыре. Она должна была поместить ее туда, чтобы спасти ее от плохих забот ее отца, который взял бы ее к себе при их разъезде. Ты знаешь, что это так водится. Это очаровательная женщина, повторяю это еще раз. То, что ты написала мне на ее счет, доставило ей невыразимое удовольствие, и она пожелала непременно поблагодарить тебя за это сама. Посылаю тебе при сем строки, ею к тебе обращенные. Что тебе сказать о Плетневе? Он совсем испортился: считается визитами, т. е. его дура жена, и он туда же дурачится... Муж целует твои ручки; он все болен, бедный, лихорадкой, - всю зиму хворает: то рюматизмом, то тем, то другим..."

Приписка А. П. Керн: Не удивляйтесь, Милостивая Государыня, интересу, который вы сумели мне внушить и который я беру смелость Вам выразить лично, несмотря ни на что. Я имела случай прочитать некоторые из ваших писем, - я попросила Соню их мне показать, насколько это было возможно, - и поговорить со мною о Вас поподробнее. Поэтому я Вас знаю так же хорошо, как хотела бы, чтобы Вы меня знали. Этого достаточно, чтобы Вы знали, что я питаю к Вам самую нежную дружбу. Не откажите мне в Вашей дружбе. А. Керн".

В следующем письме находим рассказ о болезни Дельвига и его тестя, старика А. М. Салтыкова:

"...Мое здоровье улучшается заметно, здоровье моего мужа также доставляет мне гораздо меньше беспокойств: с возвращением весны к нему начинают возвращаться силы - и время уже, так как он оправдывал пословицу "Болезнь входит пудами, а выходит..." и т. д. Его внешность никогда не заставила бы меня бояться, что он человек слабого здоровья; но он доказал мне, что это вовсе не то, что доказывает его сильное сложение: в течение всей этой зимы он страдал, как женщина, полным расстройством нервов, и я, никогда не будучи сильной в этом отношении, не могу теперь больше жаловаться на себя... Что касается моего отца, к несчастью, я получаю от него письма одно тревожнее другого; лишь сегодняшнее меня немного успокоило; 3 или 4 месяца он болен; по всему видно, что на него снова нашла его ипохондрия, но в более сильной степени; он жалуется также на перемену в нервной системе и говорит, что у него длительная лихорадка; здешние врачи, которым я показывала его письма, говорят, что это все пустяки, но тем не менее он слаб, не спит, страдает, - а это очень огорчает меня. Он находится у моей тетушки Пассек, откуда он не может выбраться по причине своей большой слабости, вызванной бессонницей, лишениями в пище... В мае месяце он думает ехать в Москву, чтобы хорошенько полечиться, и мы поедем туда, чтобы повидать его в начале или в течение июня месяца".

"...Я уже говорила тебе, - сообщает она 23 мая, - что мой отец болен; он чувствует, что видимо слабеет и хотел бы иметь нас около себя в Москве, куда он должен приехать в этом месяце, чтобы там устроиться, потому что он назначен там сенатором... Я надеюсь, что его здоровье восстановится, так как ему уже гораздо лучше; но это не мешает мне предпринимать шаги для исполнения его желания, ибо в его возрасте он не может часто делать путешествия, чтобы видаться с нами; к тому же он совершенно одинок в Москве. Мой муж хлопочет перейти туда на службу, и возможно, что к концу лета или осенью мы отправимся на наше новое местожительство. В настоящее время мы переселились в деревню - на Петербургской стороне совсем против Крестовского: это очень приятное место и подходящее для того, чтобы сделать лечение моего мужа более действительным, так как воздух там более свежий и более чистый, чем в городе, и там больше возможностей приятно гулять, - а это необходимо для моего мужа, который принимает травяной отвар и должен при этом много ходить. Я надеюсь, что здесь он окончательно поправится. Между тем не бойся за свои письма: ты знаешь, что Аннет Керн живет в том же доме, который мы занимали в городе: она получает все наши письма и пересылает их нам; да и дворник тоже получил приказание по этому предмету, так как возможно, что Аннет приедет жить к нам, нуждаясь в более свежем воздухе для своей маленькой. Во всяком случае пиши мне по адресу: В Книжный Магазин Ивана Васильевича Оленина, у Казанского моста, в доме Енгельгардта; он всегда будет пересылать нам наши письма, в каком бы месте мы ни находились. Как только я приеду в Москву, я сообщу тебе свой адрес... Мой муж передает тебе тысячу нежностей и поручает сказать тебе, что он сделает необходимые справки по делу, о котором ты ему говоришь, и даст тебе ответ, как только будет иметь его для тебя..."

32

Однако переезд Дельвигов в Москву не состоялся.

"...Не знаю, писала ли я тебе, что я на даче, - читаем в письме от 18 июня, - и что Анна Петровна также переехала ко мне на лето. Мне здесь очень хорошо... Я живу близко Нарышкиной дачи, а ты знаешь, что Аннет Елагина вышла за Орлова, секретаря Нарышкина; поэтому она живет в этой деревне, в очень милом отдельном помещении, т. е. во флигеле. Ее муж не красив, но любезен, предупредителен и не лишен ума, хотя (что бывает довольно редко) в то же время очень добродушен. У них дочка полутора лет, по имени Аннет... Скажи, ради Бога, прислала ли я тебе Бал, повесть в стихах Боратынского? Не могу вспомнить, а хотелось бы знать для очищения совести... "

Осень застала Дельвигов еще на даче, откуда они не скоро перебрались в город.

"...Мы еще в деревне, и возможно, что мы отсюда поедем в Москву, так как, не имея квартиры в городе, ее нужно искать и подвергнуться всем неприятностям переселения, быть может на короткое время, ибо дела, удерживающие моего мужа здесь и делающие время нашего отъезда столь неверным, тоже могут кончиться с минуты на минуту; однако если мы не уедем в середине сентября, надобно будет выезжать отсюда, так как у нас будет очень холодно. Все это не должно тебя смущать: пиши мне всегда на адрес Сленина, - впредь до нового распоряжения. Если мы поедем в Москву, то это лишь для того, чтобы провести там некоторое время с отцом моим (не более 3 месяцев, после чего мы возвратимся сюда)... Не сердись, душенька, за мою неисправность насчет книг; все пришлю тебе; теперь у нас нет ни одного экземпляра Стихотворений моего мужа, т. е. в доме нет, и он не замедлит достать и отправить к тебе".

Узнав о появлении cholera morbus в Оренбурге и о какой-то болезни А. Н. Карелиной и ее детей, С. М. Дельвиг писала:

"Ты будешь жить, ты будешь здорова, - или Провидения не существует. Твои дети также будут сохранены. Говорят, что эта болезнь не трогает детей и беременных женщин. Что касается припадков Сониньки, то я скажу тебе, мой ангел, что у моего мужа, как говорят, были точно такие же вплоть до 11-летнего возраста, все думали, что это падучая болезнь, - у него были все симптомы ее, а потом оказалось, что это были глисты... Сообщила ли я тебе мой новый адрес? На Владимирской в доме Тычинкина..."

В это время Дельвиги собирались ехать в Москву, и больной В. Л. Пушкин (поэт) писал своему брату Сергею Львовичу 3 декабря, что М. А. Салтыков ожидает с любовью и нетерпением дочь и зятя. Но поездка замедлилась: Дельвиг нелегко поднимался с места.

"...На днях получила я твое письмо от 10 декабря, радость моя Саша! - пишет Софья Михайловна 30 декабря. - Оно так исколото, что сначала очень меня испугало. Но слава Богу, ты меня успокоила и утешила меня известием, что cholera вас оставила... Говорила ли я тебе о нашем проекте съездить в Москву на некоторое время? Если нет, то нужно, чтобы я сказала тебе, так как отъезд наш уже очень близок: он назначен на 2 или 3 января, т. е., наверно, через три дня... Мы едем налегке и очень ненадолго: через четыре недели мы вернемся (считая путешествие и пребывание в Москве). Единственная наша цель - повидать папа, который устроился на житье в Москве, по той причине, что он сделан там сенатором; служба и частные дела моего мужа не позволяют нам отсутствовать дольше. Сборы наши невелики, и я до сегодня не знала, когда именно мы едем, оттого и тебя не уведомила об этом. Из Москвы непременно буду писать к тебе. У меня в течение 4 месяцев был очень сильный кашель, что заставило нас откладывать наше путешествие; иначе мы провели бы праздники и начали год вместе с моим отцом: это было его и наше желание. Теперь время сказать тебе одну вещь, которая тебя, конечно, порадует, ибо она очень радует меня. Угадываешь ли ты ее? Меня очень смущало, что я до сих пор не сообщала тебе о чем-то, что доставляет мне удовольствие, что составляет мое счастье; но я не осмеливалась говорить, так как не была уверена в этом; этого так долго мы желали, что я уже потеряла всякую надежду видеть мое желание исполнившимся, и я не решалась поверить исполнению его. Но теперь я не могу сомневаться в этом и могу наконец сказать тебе о том. Да, мой друг, я буду матерью. Невозможно дать тебе представление о чувствах, наполняющих мое сердце, но я уверена, что ты разделишь мою удовлетворенность, ты, которая всегда так хорошо меня понимала и интерес которой ко мне никогда не изменялся. Мой муж не из числа тех, которые не чувствуют от этого удовольствия. Он очень доволен! Отец мой тоже!.." Следующее письмо датировано уже Москвою, куда Дельвиг поехал для свидания с тестем, уполномочив Пушкина заведовать редакцией только что основанной "Литературной Газеты". Приводим это письмо в той части, которая представляет общий интерес:

Москва, 13 января [1830 г.]

"Исполняю обещание, данное тебе, мой ангел, - написать тебе из Москвы, хотя все мое время поглощается пустяками, которые заставляют кружиться мою голову и не позволяют мне заниматься тем, что меня больше всего интересовало бы. Тем не менее я могу сказать тебе несколько слов и чувствую к тому потребность. Хочется хоть немного отвести душу. С тех пор как мы здесь, я веду такую глупую прозаическую жизнь, что ни на что не похоже. Мы отправились из Петербурга 3-го янв., а приехали сюда 5-го, потому что ночевали каждую ночь. Со всем тем я очень утомилась. Отец очень нам обрадовался; мы у него остановились. На другой день, несмотря на то что я еще не успела отдохнуть, надобно уж было принимать и делать визиты - видеть людей, с которыми вовсе не хотелось бы знаться, знакомиться, слушать и самой делать глупые уверения. Ох, как это все мне надоело! Да здравствует Петербург! Там можно вести такой образ жизни, какой хочешь! Здесь - как в провинции! Родные сыплются на вас дождем, душат вас в своих объятиях, новые знакомства неизбежны даже тогда, когда приезжаешь сюда на две недели, как мы. Но спрошу тебя, каково удовольствие приехать сюда на две недели, чтобы повидать своего отца, и почти не видеть его, будучи обязанной проводить время на улицах с утра до вечера. Даже мой отец не противится этому - наоборот, так как он обосновался здесь, то он завязал отношения, знакомства, нашел родственников, - все сердились бы на него, если бы он не повез меня им напоказ. Завтра или послезавтра мы рассчитываем сделать небольшое путешествие в Тульскую губернию, чтобы повидать в деревне мою свекровь; это так близко, что путешествие и пребывание там продлится всего лишь 6 дней. Я немного отдохну там, потом приедем сюда дней на 6, а к первым числам февраля будем в Петербурге. Муж спешит туда: он кроме "Северных Цветов" начал с 1-го января издавать "Литературную Газету", которая выходит каждые пять дней; без себя он препоручил хлопоты А. Пушкину, но все-таки лучше скорее самому ехать смотреть за своим делом. Ты непременно будешь получать эту Газету. Извини меня, родная, что я пишу такое глупое, неинтересное письмо. Мочи нет, как я одурела от этой сумасшедшей жизни. Прости, мой ангел..."

По возвращении в Петербург Софья Михайловна писала: "Наконец я опять в Петербурге, милый мой друг Саша. В Москве меня задержали гораздо долее, нежели надлежало бы. Я совершила путешествие с большою медленностью, так как я легко устаю и чувствую себя более тяжелой, чем многие мои знакомые женщины, которых я видела в моем положении. Но вот я отдохнула совсем и довольно здорова... Я не показала моему мужу твоего предыдущего письма, так как ты этого не хотела (без того это не пришло бы мне самой в голову, - ты права была, думая так). Но как плохо ты знаешь его, если полагаешь, что то, что ты сказала, могло поссорить его с тобой! Ставлю себя на твое место, и он сделал бы то же самое; я понимаю (и он понял бы), что ты могла быть нетерпелива оттого, что я тебе не говорила в подробностях о том деле; да и чего не скажешь в минуту досады? Я еще нахожу, что досада, в которой ты находилась, внушила тебе слова очень умеренные. Надеюсь, что минуту спустя у тебя уже не было в мыслях сдержать глупые обещания никогда ничего не просить у моего мужа, - "хоть бы дело шло не только о твоем счастии, но и о жизни твоей". Подобных вещей не говорят своим друзьям иначе, как в минуту вспыльчивости. Я не сомневаюсь, что ты сама находишь теперь эту фразу смешной. Подробности в деле Ахматовых состоят всё в том, что они просили моего мужа им помочь, что он со своей стороны сделал все, что мог, но имел несчастье стараться безуспешно, по глупости и недоброхотству министра просвещения (известного с этой стороны человека). Наконец Ахматовы обратились с просьбою к Лонгинову, который и доставил им награду от Государя. Сделай милость, не сердись на меня... Надеюсь, что ты нашла разницу между "Литературной Газетой" и другими журналами. У нас - критика, а не брань, и критика хорошего тона, не правда ли? Пушкин доставляет много своих статей. Разбор Истории Полевого и многие другие критические статьи принадлежат ему. Не правда ли, - хороша его проза? Ассамблея - отрывок из его же романа, только не говори об этом никому. Я теперь не много читаю: трудно глазам и голове, потому что кровь поминутно бросается в голову. Я занимаюсь хижинкою маленького или маленькой Дельвиг, и ты не поверишь, как это меня забавляет и занимает. Я вижу мало людей, но те, кого я вижу, очень мне приятны. Сомов и Пушкин - наши завсегдатаи, - они приходят ежедневно, т. к. это - главнейшие сотрудники моего мужа..."

Между подругами, очевидно, "пробежала кошка", и Софья Михайловна замолчала на целых восемь месяцев; она не уведомила Карелину даже о том, что у нее 7 мая 1830 г. родилась дочка Елизавета.

Извиняясь и оправдываясь на целых двух страницах в своем молчании, С. М. Дельвиг писала подруге 6 ноября 1830 г.:

"Поговорю с тобой о моей Лизе, которую ты, без сомнения, полюбишь, как я люблю твоих детей. Она очень мила, а в моих глазах - восхитительна. Завтра ей исполнится 6 месяцев, но у нее нет еще ни одного зуба. Я продолжаю кормить ее и чувствую себя от этого хорошо, она, как кажется, тоже, так как до сих пор она была вполне здорова. Мне кажется, что в настоящее время она похожа на моего мужа, портрет которого (сказать в скобках), у тебя находящийся, очень несовершенен... Я более месяца нахожусь в смертельном страхе о моем отце, который заключен в стенах Москвы, без возможности выехать оттуда по причине карантинов, которые содержатся вокруг города с тех пор, как эта проклятая холера свирепствует в нем. Ты знаешь по газетам, конечно, в какой степени она там царствует. К счастью, мой отец сообщает о себе через день и принимает все предосторожности, какие только можно предпринять, а их столько предписали и столько напечатали по этому вопросу! Тем не менее я не могу не быть в живейшем беспокойстве. Я нахожусь поистине в жалком состоянии. Что касается нас, то, кажется, что мы в безопасности. Петербург окружен тройной цепью, правительство приняло самые разумные меры для того, чтобы гарантировать нас от эпидемии; предосторожности доведены даже до крайности. Мы все куримся, бережемся как нельзя больше. Ты получишь это письмо проколотым, я думаю, - это потому, что оно должно пройти через Москву, и это не должно тебя удивлять... Когда я буду более спокойна, я напишу тебе более подробное письмо о моем житье-бытье и о Лизе. Я также примусь читать "Эмиля", чтобы попытаться извлечь оттуда то, что сочту могущим быть приспособленным к ее воспитанию... Лиза доставляет мне минуты и дни истинного наслаждения, так же как и своему отцу, который - нежнейший отец, какого я когда-либо видела, - как и лучший из мужей... Получаешь ли ты исправно "Литературную Газету"?..".

В письме от 6 ноября она сообщала некоторые подробности о новорожденной, об отце и муже, а затем писала 18 ноября:

"...Лиза, слава Богу, не причиняла еще нам огорчений, но я чувствую, что нужно будет пройти через много испытаний, - нужно к ним приготовиться и постараться покориться им. До сих пор она здорова. Третьего дня она доставила мне величайшее удовольствие, которое ты, конечно, поймешь: у нее вышел первый зуб, - и почти без всякой боли... Ей седьмой месяц - говорят, что это довольно рано для прорезывания зубов и что это показывает, что дитя развивается быстро. Как бы то ни было, лишь бы дело шло благополучно, - это все, чего я желаю... Я все время в беспокойстве за папа. У него припадки ипохондрии, его письма слишком отзываются ею, чтобы не расстраивать меня. Суди, что я должна испытывать, читая их, - посылаю тебе одно из них, чтобы дать тебе понятие о той сердечной грусти, которую я испытываю по нескольку раз в неделю, потому что все письма писаны в том же тоне. Что касается моего брата, то он в безопасности до сих пор: в Польше, в имении своей жены; он отец трех сыновей... Муж мой целует твои ручки и ножки. Он премилое, преблагородное существо. Люби его... Г-н Плетнев говорит тебе тысячу вещей и питает к тебе тот же интерес. Он очень нежный отец. Очень жалко, что его жена - существо более чем прозаическое, которое не умеет понять и оценить эту прекрасную душу".

Письмо М. А. Салтыкова, приложенное к письму С. М. Дельвиг, написано по-французски; даем здесь полный перевод его, чтобы познакомить со стилем писем старого арзамасца и с его настроением:

8 ноября [1830 г.]

"Дорогая Соня! Очень тебе благодарен за то, что даешь мне частые вести о себе. Я только что получил твое письмо от 31 октября. Уже несколько дней, как бюллетени [холерные] менее пугают нас, но слухи продолжают нас волновать, - невозможно заткнуть себе уши. Я оставался дома в продолжение некоторого времени, чтобы ничего не знать, - но мои люди приходили говорить мне обо всем, что они слышали. В течение двух суток я чувствовал колотье внизу левого уха и жестокое биение артерий. Я пользовался тогда одеколоном. Я с благодарностью получил бы одеколон, который ты намереваешься прислать мне, если позволена будет пересылка пакетов, так как здесь нет хорошего. Я грустно провожу день моих именин. Вчера был я у Догановских, к которым я езжу только для того, чтобы составить партию хозяйке; между тем невозможно избежать и не слышать рассказов о том, что делается; утверждают, что эпидемия уменьшается, но что она перерождается в тиф и что теперь преобладает госпитальная лихорадка. Спроси твоего врача, что такое тиф, - это хуже холеры, это нечто ужасное. Одна княгиня Щербатова и младшая из трех ее дочерей были в опасности и на этих днях. Не знаю, лучше ли им; может быть, их больше не существует. Морозы начались, но еще нет настоящей зимы. Я буду более спокоен, когда ты сообщишь мне, что на Неве идет лед и что ваши каналы покрываются льдом. Я ничего не пишу Левашовым; если бы они были здесь, я часто их видал бы; писать же мне невозможно: я должен отвечать на множество служебных писем. Сонцов умоляет меня давать ему известия о себе два раза в неделю; он в Зарайске, в 150 верстах отсюда. Я пишу моей belle-soeur, Мише, в деревню, г-же Шереметевой, - я провожу полдня с пером в руке. Когда я еду в Сенат, я читаю накануне кучу бумаг. Ты можешь судить по этому, есть ли у меня время заниматься своим делом, - поэтому я принял решение сносить все беспорядки в доме. Все идет вверх дном, - если бы я заболел, то я мог бы ожидать помощи только от Провидения. Вот мое положение. Жизнь не должна представлять ничего хорошего для старика, который живет в уединении и который, в случае опасности, не может надеяться ни на какую помощь. Если бы я был свободен, я жил бы при тебе и ты закрыла бы мне глаза. Несчастье преследует меня. Я могу надеяться на возмездие только в будущей жизни. Восемь последних лет моя жизнь соткана из горестей и скорбей, в которые вплетены несколько шелковых нитей. Я прошел сквозь жестокие испытания; то, что я выстрадал, неизвестно даже моим друзьям, и чудо, что я смог пережить бедствия, которые на меня свалились. Воспоминание о них возвращается, иллюзии рассеялись, я отказываюсь от всех мечтаний сего света, я буду заниматься только своим последним часом. Сожги все мои письма: уверяют, что болезнь впитывается во все предметы, - возможно, что бумага сделается проводником ее. Окуривание ничего не стоит. Уезды, которые оцеплены и не имеют никакого сообщения с зараженными городами, незатронуты. Санитарные постановления, если они хорошо соблюдаются, спасут вас. Вот уже два месяца, что эпидемия в Москве. Число больных третьего дня было 1.096, сегодня - 935; если это уменьшение продолжится, можно полагать, что эпидемия исчезнет к половине декабря, но она может породить другие болезни. Следовало бы иметь в три раза больше больниц, чтобы больные не были так скучены, как они скучены теперь. О, мой дорогой друг! Как ужасно наше положение! Как тревожно! Что за век! Неужели мы больше виновны, чем наши предки? Надо так думать. Я не пишу вовсе к твоему мужу, чтобы избавить его от ответа мне. У тебя больше досуга, чем у него, - и я не освобождаю тебя от этой обязанности. Продолжай как начала. Передай мой привет Левашовым и Вишневским. Я не буду менять квартиру, как бы плохо в ней ни было, только бы в ней не случилось со мной несчастья. Мои люди здоровы, и я еще на ногах. Желудок мой то хорош, то плох; я питаюсь только габерсупом и одной котлеткой. Сплю очень худо. Ум мой отягчен мрачными мыслями. Наслажусь ли я еще одним проблеском счастья или спокойствия? Я не могу себя в этом уверить. О, как печален конец течения моей жизни! Я слишком много пожил. Прости эти излияния, - я думал, что мне будет легче. Небо похитило у меня всех моих друзей, - у меня только и есть, что ты. Прощай, дорогая Соня! Мое благословение не может принести тебе пользы - я слишком несчастлив. О, если бы ты могла не познать тех испытаний, через которые я прошел! Обнимаю твое дитя и твоего мужа. Я чувствую себя крайне утомленным; иду отдохнуть и постараюсь если не заснуть, то по крайней мере подремать. Я писал Мише 4 или 5 раз с тех пор, как вернулся. Он выражает мне дружеские чувства. Поблагодари его".

"...Что сказать тебе о себе? - писала Софья Михайловна 4 декабря 1830 г. - Я продолжаю исполнять, как умею, сладкие обязанности кормилицы; существуют, к несчастью, женщины, которые говорят, что обязанности эти тягостны. Я их жалею: они лишены наслаждения, которое немного больше стоит, чем их светские удовольствия, ради которых они жертвуют этим долгом. Моя маленькая Лиза становится очень миленькой, она прекрасно знает нас - отца и меня, она очень живая, любит, когда ее подбрасывают; мой муж делает это лучше, чем я, потому что он сильнее меня, а она немножко тяжела; поэтому она вся приходит в оживление от удовольствия, видя, как он подходит к ней. Эта малютка доставляет мне минуты несказанного наслаждения. О! мой друг! Почему ты не здесь? Ты разделяла бы все мое счастье во всех этих подробностях, - оно не может быть описано со всеми оттенками: их нужно чувствовать вместе, и еще нужно иметь такое существо, как ты, для того, чтобы их понимать. Отчего ты также не около меня для того, чтобы наложить бальзам на все раны, которые меня раздирают? Ибо - скажу ли тебе? - несмотря на все это счастье, этот мир уходит, несмотря на сокровище, которым я владею в лице моего мужа, - на эту невыразимую сладость материнской любви, - у меня есть горести, и горести жгучие, о которых я не могу тебе сказать. Ты была бы единственным существом в свете, которое бы могло выслушать меня и меня понять. Если мы когда-нибудь свидимся, все будет выяснено, я не могу ничего доверить бумаге. Я получила свежие новости от моего отца: он более спокоен, и газеты подтверждают все, что он говорит мне об эпидемии в Москве. Я читаю все санитарные бюллетени, печатаемые ежедневно: последние дают мне право надеяться, что вскоре не будет вовсе никакой опасности и что мы сможем вздохнуть свободно..."

В письме от 11 декабря находим характерные отголоски размышлений Софьи Михайловны по поводу предстоящих ей забот о воспитании дочери:

"...Скажи мне, что ты думаешь о методе Руссо? С этого момента я читаю "Эмиля"; в нем есть пункты, которым я очень хотела бы следовать; другие - которые мне кажутся немножко софизмами, увлекающими своим красноречием; иные - которые были бы превосходны, если бы обстоятельства, век, в который мы живем, и тысяча других соображений не делали их неприменимыми. Он предвидел, сколько трудностей представляет исполнение его предначертаний, но мне кажется, что их еще гораздо больше, чем он предвидел. Что наиболее трудно, - это приспособление всего того, чем хотят воспользоваться, к характеру ребенка; все это следует хорошенько изучить, и все-таки можно сильно ошибиться. Часто ошибка является источником многих несчастий в подобном случае. Я не смотрю на "Адель и Теодор" мадам Жанлис как на книгу, из которой нельзя извлечь ничего полезного касательно воспитания. Это химерические планы, которые могут быть осуществлены лишь людьми с несметным состоянием, - не говоря уже о том, что они ошибочны сами по себе, во многих отношениях, - это роман, который можно читать с удовольствием в первой молодости, вот и все. Когда бываешь призван к делу столь важному, столь трудному, как воспитание, и когда хочешь прочесть сочинения, которые были написаны по этому вопросу, - то не знаешь, с каким достаточным вниманием отнестись к нему, насколько нужно взвесить какой-нибудь план, прежде чем начать применять его, и сколько внимания требует подобное чтение. Особенно следует быть осторожным с писателями, обладающими красноречием: они наиболее опасны, они убеждают вас и увлекают красивыми результатами, которые они ставят перед вашими глазами, между тем как очень может статься, что эти результаты лишь призрачны и что их приемы произведут эффект совсем отличный от того, который они предполагают. Очень трудно отличить фикцию от действительности...".

Отвечая подруге, она пишет:

"...Знаешь ли, что не будучи знакома с г-жой Окуневой, я бешусь, что не могу помочь тебе бесить ее. Я имею представление об этом существе. Провинция изобилует подобными женщинами; и действительно, приходится хохотать над их болтовней. Нет ничего смешнее, как они из себя выходят по поводу дел, которые их вовсе не касаются. Я уверена, что эта святоша сама весьма сомнительного поведения. Скажи, нет ли у нее или не было ли у нее мужа, раненного в ногу или без ноги? Мой муж говорит, что он знал некую Окуневу с раненым мужем. Он говорит, что если это не та, о которой он думает, то надобно предположить, что все дамы Окуневы таковы, как ты описываешь твою, потому что она совершенно походит на этот портрет. Расскажи мне, прошу тебя, все новые сплетни, которые будут передаваться у вас. Это меня очень забавляет. Все говорят о графе Сухтелене так же хорошо, как и ты; я знаю его только в лицо: я давно встретила его однажды, - тогда он показался мне чрезвычайно приятной наружности. Его дочь должна походить на него, если она красива, потому что ее мать вовсе не такова. Помнишь ли, ты ее видала у моей кузины Геннингс (теперь Пушкиной). Мне кажется, она тебе не понравилась тогда. Мне кажется, что ты уже знаешь, что графиня Ольга сделана фрейлиной?.. Я веду жизнь очень уединенную, не выхожу или почти не выхожу. Лиза занимает меня весь день. У нее уже два зуба и, я полагаю, третий уже идет, так как у нее маленький жар. Эта маленькая девица доставляет мне наслаждение, я люблю ее с каждым днем все больше и сама этому удивляюсь, так как думаю, что невозможно с каждым днем всё сильнее привязываться к ней, как происходит со мной. Мой муж - очень нежный отец; до сих пор я думала, что ребенок такого возраста не может интересовать мужчину или, по крайней мере, интересовать до такой степени, - почти как жену или мать, но он очаровательным образом доказывает мне противное, и ты понимаешь, как я этим довольна...".

"...Мое маленькое семейство здравствует, - писала Софья Михайловна в поздравительном письме от 4 января 1831 г., высказывая добрые пожелания своей подруге. - Лиза занимает меня день ото дня все больше. Благодаря Бога, ее нельзя назвать маленьким чудом - она ребенок как ребенок; но она - мое дитя, вот почему она лучше, чем все другие. Я благодарю небо за то, что люблю ее не за что-либо иное. Я не люблю необыкновенных детей, таких, которых матери показывают как существа со сверхъестественным умом; это - ослепление; или, если это справедливо, такие дети не живут, что может быть объяснено физически, очень естественным образом. - Альманах моего мужа появился; но в настоящее время нам невозможно выслать его тебе, потому что не принимают посылок на почту, т. е. когда они должны проходить через местности, где царит холера; можно посылать лишь письма, т. к. их можно прокалывать..."

Письмо Софьи Михайловны было такое мирное, такое счастливое - она писала, что ее маленькое семейство здравствует, - а между тем великое горе стояло у нее уже за спиною, смерть подстерегала самого Дельвига. Смерть его (14 января) была совершенно неожиданна. Правда, ей предшествовал ряд жестоких неприятностей, но они были свойства морального, касались "Литературной Газеты", за помещение в которой небольшого стихотворения Казимира Делавиня Дельвиг получил от Бенкендорфа грубейший выговор, - и ничто, казалось, не предвещало его тяжкой, смертельной болезни... Однако смерть пришла и в несколько дней унесла в могилу одного из благороднейших людей эпохи, талантливого поэта и честнейшего писателя. Софья Михайловна с трудом перенесла сразивший ее неожиданный удар - горе ее было сильно и чрезвычайно остро, - для ее экспансивной, живой натуры потеря мужа была как гром среди безоблачного неба. Она не сразу собралась написать своей подруге, и та узнала о смерти Дельвига из той же получавшейся ею "Литературной Газеты", в которой был напечатан тепло написанный Плетневым некролог его друга-поэта, а также стихотворения его памяти В. Туманского, Гнедича и Деларю. Только 3 февраля она села за письмо к А. Н. Карелиной и писала ей следующее:

"Милая моя Саша! Я не имела духу писать к тебе до сих пор. Не вини меня, что узнала о моем несчастии прежде. Я и теперь для того только пишу, чтобы тебя успокоить. Я здорова и даже Лизу кормлю. Не знаю, как я переношу эту ужасную скорбь. Ты, верно, из газет все узнала? Боже мой! Давно ли я писала к тебе о Нем, давно ли рассказывала тебе о семейственном нашем счастии! Теперь всё кончилось и - навек! Стараюсь не роптать, но как это трудно! Для Лизы надобно жить. Оставить ее без матери было бы жестоко. Она похожа на Него очень. Как Он любил ее, - и она никогда не будет знать Его! Я плачу мало и редко. Я страдаю с каждым днем больше. Начиная с 14 января до сегодня моя горесть все растет. Я хотела бы, чтобы момент, в который я узнала о моем несчастии, теперь вернулся: он кажется мне сладостным по сравнению с теми, которые я провожу с той поры. Я тогда еще не понимала хорошенько то, что произошло со мной; я была как бы в наслаждении горячки. Но затем мое горе стало более глубоким и делается с каждым днем все глубже. Это рана, которая никогда не закроется. Потерять такого друга, как Он, в таком возрасте! После того, что я испытала такое глубокое счастье в продолжение 5 лет, - только 5 лет! Можно ли когда-нибудь забыть Его! Он был человек необыкновенный и муж необыкновенный. Милая! Да сохранит тебя небо от такого ужасного несчастья! Конечно, я не была достойна такого человека, однако было слишком жестоко отнять его у меня. И он, - как он был создан для того, чтобы быть счастливым, как его чистая душа была готова принимать все приятные впечатления жизни! Как понимал он все прекрасное! Наше дитя было для него источником наслаждений, которые лишь немногие мужчины умеют ценить так, как он, - и он был вырван из этих наслаждений в 32 года. Мой друг, прости мне беспорядочность моего письма - я не могу ни писать, ни говорить. Я чувствую себя слишком хорошо, и эти физические силы приходят ко мне, я думаю, за счет моральных, но они мне необходимы для Лизы; это мое единственное сокровище; мне нужно жить для нее, сохранить ей по крайней мере ее мать. У меня даже нет права желать смерти. Если Он меня видит, если Он меня слышит, он упрекнет меня за то, что я слаба и покидаю его дорогую Лизу. Но если бы я, отняв ее от груди, могла по крайней мере, не прибегая к этому снова, заболеть, и притом с сильными страданиями! Физические боли отвлекают от страданий моральных. Это бы меня развлекло, я бы забылась хоть на короткое время. Скоро Лизе исполнится девять месяцев, мне советуют отнять ее, так как я слаба: мне придется лишиться и этого отвлечения! Дорогой друг! Я получила от тебя много писем за это время, но не могу отвечать на них, извини меня! Прощай, пиши мне, не утешай меня - утешений для меня не существует, - плачь со мною!

Твой друг С. Дельвиг.

33

3 февраля 1831.

Не беспокойся обо мне - я только слаба, а не больна".

Письмо от 26 февраля содержало в себе горячие выражения благодарности далекой подруге за участие ее в перенесенном горе. "Если не существует никаких утешений для такого несчастного существа как я, мой добрый ангел, - читаем в этом письме, - то, по крайней мере, существует некоторое облегчение для моей страдающей души в виде такой подруги как ты, - которое может помочь мне переносить жизнь - и в виде сочувствия, подобного тому, какое ты выказываешь ко мне и которое одно только может смягчить положение, в какое судьба меня бросила. Твое письмо вновь раскрыло все мои раны, но и облегчило меня, заставив меня пролить поток слез. До сих пор я плакала очень мало и с физической болью, которую трудно описать. О, моя любимая! Ты одна можешь понять... Я еще держусь, Лиза здорова, но каково мое существование! После 5 лет несказанного счастья быть поверженной в бездну зол! Потерять существо, видеть которое один раз было достаточно для того, чтобы обожать его. О, ты его не знала! Ты еще не знала, какой это был человек! И в отношении ко мне что он был? Боже мой! Как я еще живу, как я не сошла с ума! Милая моя Саша! Ты меня утешаешь надеждою, что мы увидимся. Но когда? Ежели бы возможно было мне приехать к тебе и жить с тобой всегда, то я бы ни минуты не медлила, полетела к тебе, моему единственному другу. Ты хочешь приехать: можешь ли ты это сделать? Что это будет стоить? Состояние твое невелико, я знаю. Ради Бога, не делай таких пожертвований! Ты не вправе их делать - у тебя дети. Но если бы в Москве могли вы поселиться, найти какое-нибудь место для Григория Силыча, - вот это бы хорошо было. Я буду жить в Москве, друг мой. Там мой отец служит (сенатором): он зовет меня, говорит, что он один, и стар, и слаб, и что некому ему закрыть глаза. Надобно ехать. Поеду в мае, а лето проведу в Тульской губернии, в деревне у свекрови, которую люблю теперь еще больше. Она ангел, а не женщина, и притом же она мать моего друга незабвенного, и какая мать! И какого сына лишилась! Он был поддержкою семейства, - они все потеряли. Матушка нуждается в утешении, ей нужно повидать меня, видеть маленькую Лизу. Я хотела бы разделиться между нею и тобою, но необходимо, нужно, чтобы я подчинилась требованию необходимости, - нужно, чтобы я ехала в Москву, где я буду окружена безразличными существами. - Мои дела... вот каковы они. Во время болезни покойного (думаю, что именно в это время) у меня украли ломбардные билеты на 55 тысяч рублей, и у меня остается 44 тысячи капиталу (было 99.000); со смертью моего мужа все другие доходы прекратились. - Оставалось его сочинений, "Северных Цветов", "Литературной Газеты" и пр. несколько экземпляров, которые, когда разойдутся, то окупят только самих себя, потому что он был должен за бумагу, в типографию и т. д.; все это, если б он был жив, не могло бы быть рассматриваемо как долги, так как редакция все продолжалась бы и приносила бы что-нибудь, но теперь?! Я произвела все возможные розыски этих билетов - все было тщетно: я не знаю их номеров, а потому невозможно сделать публикацию о них. Все это, однако, не должно произвести на тебя большего впечатления, чем на меня. Все эти заботы рассеиваются перед действительным несчастьем, которое меня угнетает. Прощай, мой ангел, мой единственный друг! Я буду еще много писать тебе, - не могу вдруг, голова еще не свежа; все в беспорядке у меня в голове. Да сохранит тебя небо. Твоя Соня.

Саша Якимовская, которая должна родить в мае месяце, несмотря на свое положение, провела у меня 15 дней, спала на полу, вставала ночью, чтобы ходить за мной; каждый день ходила повидать своих детей и сейчас возвращалась ко мне. Ее муж также проявил ко мне истинное внимание, помогал мне заниматься делами и т. д. Надо же, к моему несчастью, чтобы эти люди не остались здесь: вчера уехали в Олонецкую губернию навсегда: Федор Федорович там нашел себе службу. Плетнев целует твои ручки. Этот человек настоящий ангел. Небо еще не лишило меня его: оно еще жалеет несчастных. - У меня была старая няня, которую ты, верно, помнишь: она за мной ходила, а за Лизой - с таким усердием, что нельзя было лучше молодой женщине ходить, и все умела - такая опытная! Она умерла, - в 9-й день после Него! Теперь у меня Ненила, но более я сама нянчусь".

Отвечая подруге 6 апреля на приглашение приехать в Оренбург, Софья Михайловна благодарила ее за это приглашение, но говорила, что не надеется получить согласие отца на это путешествие: "Ты знаешь его характер, трудный в общежитии, неуступчивый. Конечно, не следовало бы в настоящее время насиловать мою волю, но посуди, было ли бы благоразумно с моей стороны становиться в дурные отношения с отцом, в особенности когда я должна буду жить с ним. Не будь этого, я не знаю, как сносила бы я все горести, которые меня ожидают к умножению моих несчастий. Я безропотно покоряюсь, своей дочери я обязана той священной сокровищницей, которую оставил мне мой обожаемый друг, и все перенесу ради нее. Но, Саша, но как мне будет трудно с отцом! Сознаюсь тебе, что я предвижу минуты, когда я должна буду собирать всю свою храбрость! Письма, которые он мне пишет, не возвещают ничего хорошего. По поводу пропажи моих денег он говорит мне загадочные вещи, которые я боюсь разгадывать. Он не хочет мне ясно сказать, какого рода его подозрения, но мне кажется, что они обидны для памяти того совершенного существа, которое я оплакиваю со всеми благомыслящими людьми. Он говорит мне, что упрекает себя, - не за то ли, что вверил меня Дельвигу, на коего он смотрит как на человека, который не сумел сохранить мое состояние или промотал его. Он не дает объяснений и просит меня не касаться этого предмета до нашего свидания. Я написала ему, что если он имеет сообщить мне неприятные вещи, то я прошу его, напротив, сообщить мне их письменно, чтобы не смущать и не отравлять свидания, на которое мне хочется смотреть как на утешение в моем несчастье. Но вместе с тем это начало доказывает мне, что я должна ждать весьма тяжелых разговоров, которые растравят мои раны, уже и без того столь глубокие, столь болезненные. Я поеду, чтобы провести лето, к моей свекрови, - он не мог, соблюдая приличие, этому воспротивиться! Я бы хотела не покидать эту нежную мать, которую люблю всей душою. Среди этого превосходного семейства я буду черпать утешения! Мы будем вместе оплакивать человека, которого мы одинаково любим и которого так же ценим! В следующем месяце я поеду в Москву и оттуда, через несколько недель, к матушке; поэтому ты мне не пиши по этому адресу; одно письмо ты еще можешь рискнуть послать в Петербург, но вот по какому адресу: Его Высокобл. Оресту Михайловичу Сомову, у Круглого Рынка, в доме Сенатора Маврина, а вас прошу отдать и проч. Если бы случилось, что твое письмо не застанет меня больше, он перешлет мне его в Москву, - потом же, когда ты будешь адресоваться в Москву, прошу тебя писать прямо на мое имя, прибавляя только: в квартире Его Пр. Мих. Алекс. Салтыкова, после следующего адреса: На Маросейке, в доме Бубуки. Не забудь этого, мой ангел... Как только я увижу Плетнева, я передам ему все, что ты поручаешь мне сказать ему. Я думаю, что если ты ему напишешь, он немедленно ответит тебе и заведет переписку. Он любит тебя так же, как в былое время. Он сказал мне, что твоего мужа произвели в чин "за отличие" и перевели в Коллегию Иностранных Дел; это доставило мне большое удовольствие... Ты спрашиваешь у меня про мою Лизу: она здорова, слава Богу, и я еще кормлю ее, но думаю отнимать ее к 7-му мая, годовщине ее рождения; это будет незадолго до моего отъезда; у нее три зуба, она говорит папа, мама (папа - чаще) и узнает Его портрет. Она очень на него похожа!.. Посланы ли тебе "Северные Цветы" 1831-го года? Кажется, нет, - я их пришлю тебе..."

Через две недели Софья Михайловна писала:

"...Можешь себе легко представить, как начала я настоящие праздники, что испытываю я, будучи совершенно одинока посреди всего этого счастливого люда, который веселится. Мне кажется, что праздники в жизни сделаны для того, чтобы сделать для несчастных тягость их бедствий еще более тягостною. В будущем месяце я отправлюсь в Москву... Я бы давно поехала, но дороги еще очень дурны, притом же надобно здесь кончить дела. У меня есть долги, которые надобно уплатить, и совсем нет денег... У моей Лизы 4 зуба; 7-го мая ей будет год, но она все не стоит еще на ножках, говорит папа, мама и баба и почти все понимает. Мой отец написал мне еще письмо после того, о котором я тебе говорила, и опять в том же загадочном тоне. Я ожидаю очень тяжелого для себя свидания. Один Бог может дать мне силу и терпение. Надо, чтобы я заслужила столько бедствий, так как я не сомневаюсь в божеской справедливости. Может быть, страдая здесь, моя душа очистится и станет достойной пойти и соединиться с прекрасною душою того, кого я никогда не перестану оплакивать..."

После этого письма Софья Михайловна замолчала почти на четыре месяца, в течение которых в судьбе ее произошла новая, резкая и неожиданная перемена; о ней она, однако, умолчала, и Карелина узнала об этой перемене лишь в конце октября.

"Пишу к тебе, наконец, из Москвы, милый, бесценный друг мой, - читаем в письме от 11 августа 1831 г. - Сегодня неделя, что я приехала сюда. Холодное, сухое свидание с отцом меня очень огорчило, хотя я и не могла ожидать другого - после писем, которые он писал мне в Петербург о потере моего капитала, который, как он подозревает (я тебе писала об этом), растратили и мой муж, и я, и т.д., и т.д.; к тому же мое долгое пребывание в Петербурге очень ему не нравилось, так как он полагал, несмотря на все то, что я делала для того, чтобы вывести его из этого заблуждения, что мне доставляло удовольствие оттягивать наше свидание. Дело же в том, что я едва имела на что жить в Петербурге, что я торопилась покинуть последний, чтобы успокоить отца и чтобы иметь затем возможность провести некоторое время в деревне моей свекрови, уже давно нетерпеливо ожидавшей возможности обнять меня и маленькую Лизу, которую она еще не видела и которая стала ей вдвойне дорога после того, что ее отец отнят от нас; следовательно, ты видишь, что вовсе не желая длить мое пребывание в Петербурге из-за какой-нибудь сердечной радости, я, напротив того, имела тысячу причин желать скорейшего отъезда, и что если я его откладывала, то это было против моей воли. И вот почему: мой покойный муж взял на свое попечение двух своих братьев, заботы о воспитании коих моя свекровь совершенно не могла взять на себя после смерти моего свекра; они были в одном петербургском пансионе; эти дети, став совершенно сиротами после потери брата, не имели и не имеют никого на свете, кроме меня. Могла ли я бросить их? Можно ли делать подобный вопрос! Когда я потеряла половину моего состояния и не могла больше платить за них в пансион, я взяла их оттуда и предприняла шаги для помещения их в одно из казенных заведений, - что, впрочем, предполагал сделать и покойный. Ты знаешь, сколько трудов это стоит. Институт путей сообщения показался мне лучшим местом, чтобы поместить их; к тому же у герцога Виртембергского, от которого это зависит, добрая дочь-благотворительница; мне посоветовали обратиться к ней по этому делу, - я написала к ней, описала мое положение и положение моих сирот, она была им тронута и обещала позаботиться о них. Она заставила меня быть у нее много раз и постоянно делала мне обещания, - конечно, по доброте сердца, чтобы не обидеть меня прямым отказом. Между тем три месяца протекли в надеждах, и я все считала себя накануне отъезда и так и писала моему отцу, - а он терял терпение. В конце концов я умоляла принцессу Виртембергскую сказать мне определенно, что решил ее отец; мне ответили, что дети еще слишком малы (им 12 и 13 лет, а принимают только 15-летних) и что к тому же есть уже 150 кандидатов, между тем как всегда принимают сразу только 30 воспитанников. Так как я потеряла уже много времени, я наскоро уложила свои вещи и уехала, взяв моих детей с собою, в намерении отвезти их к их матери, где они и будут ожидать более счастливых времен, а я постараюсь поместить их в Москве. И вот я с ними у моего отца. Мне трудно было привезти их к нему; он должен быть сердит на них за то, что они меня задержали; к тому же есть что-то, что меня терзает во всем этом, - ты должна понимать, что это: есть такие оттенки деликатности, которые невозможно выразить, они должны быть сами собою поняты. Ты меня понимаешь? Но все это лишь временно: через 5 или 6 дней папа должен уехать, он отправляется на месяц к моей тетушке Пассек, а я поеду в это время к моей матушке и отвезу к ней детей... Проси небо, чтобы оно сохранило мою Лизу, мое единственное утешение, портрет ее несравненного отца, единственное сокровище, которым я владею и которым я могла бы дорожить, так как я имею его от него!... Папа видел здесь твоего мужа и очарован им, как человеком бесконечно умным. Надеюсь, что в настоящую минуту он с тобою. Напиши мне, мой ангел, один раз, по адресу моей свекрови: Тульской губернии в г. Чернь, хотя может быть, что я не так скоро возвращусь в Москву..."

9 сентября Софья Михайловна писала подруге, что она находится в деревне у свекрови уже более двух недель, и просила писать ей следующее письмо уже в Москву, куда она собиралась выехать после 17 сентября, дня своих именин и именин свекрови, которую звали Любовь Матвеевна; она сообщала, что бабушка и тетки не наглядятся на маленькую Лизу и окружают ее заботами; что ее самое все это прекрасное семейство "носит на руках". Письмо Софьи Михайловны заключало, по-видимому, искренние излияния в любви к далекой подруге; в нем не было ни слова, ни намека на важную перемену, которая произошла в судьбе вдовы Дельвига: об этой перемене она откровенно и подробно рассказала лишь в письме от 22 октября, написанном и посланном не из Москвы, а из Кирсановского уезда Тамбовской губернии и подписанном не S. Delvig, как письмо от 9 сентября, a S. Baratinsky. Вот что писала Софья Михайловна об этой неожиданной перемене:

"Мой дорогой друг! Последнее письмо, которое я тебе написала, было отправлено от моей свекрови из Тульской губернии, - ты не будешь знать, откуда я пишу тебе настоящее письмо, прежде чем ты не прочтешь его. Пора раскрыть тебе тайну, о которой я говорила тебе несколько загадочно в моем письме из Москвы, - пора тебе узнать, какие перемены произошли в судьбе твоей бедной подруги. Надобно тебе об этом сказать без фраз: я вышла замуж за Боратынского, младшего брата поэта, ближайшего друга моего покойного мужа. Я нахожусь в Тамбовской губернии, в 90 верстах от этого города, в одном из имений г-жи Боратынской, моей новой свекрови, и здесь отныне будет место моего пребывания; сюда прошу я адресовать и твои письма: Тамбовской губ. в г. придурок. Теперь выслушай меня до конца, пощади меня во имя всего, что тебе дорого! Не прибавляй к моим страданиям еще страданий от потери твоего уважения и твоей любви. Я более чем когда-либо нуждаюсь в нежности и снисходительности друга, такого как ты, я нуждаюсь в утешении: не лишай же его меня! Сначала ты меня осудишь в легкомыслии, без сомнения, - быть может, даже в двоедушии, потому что смерть моего мужа поразила меня такою горькой и глубокой скорбью! О, мой друг! Она была истинна, она еще не прошла и ничего не потеряла в напряженности, она сделалась даже еще более ужасной, так как теперь она скрыта. Нет, никогда не забуду я этого человека, поистине совершенного, столь достойного общих сожалений, а в особенности - моих, потому что я ему обязана пятью годами счастья более, чем земного, счастья, которое больше не вернется для меня, которое он унес с собою в могилу. И в то же время я вновь вышла замуж через 6 месяцев после его смерти. Этим я подвергла себя общей хуле, быть может, я потеряла уважение многих честных людей, которые обладают полным моим уважением... Вот загадка! Ты должна иметь ее объяснение.

Человек этот любил меня в продолжение 6 лет; это, говорит он, делало несчастье его жизни, потому что он любил и уважал моего мужа превыше всякого выражения, и я этому верю, от всего сердца, так как он всегда это показывал и потому что вообще надо было быть подлецом, чтобы не проявлять хотя бы уважения, если не приверженности к Дельвигу, как бы мало его ни знать. Мой муж также любил его от всего сердца, смерть его, по-видимому, очень его огорчила, судя по его письмам, которые он писал ко мне из своей тамбовской деревни, в которой я нахожусь в настоящее время. Между тем в один прекрасный день он появляется передо мною в Петербурге, говорит, что не может долее сносить неизвестность, которая его убивает, и просит у меня моей руки. Это было в конце мая. Ты можешь судить, дорогой друг, до какой степени это привело меня в негодование [scandalisait], но ты не в состоянии представить огорчение, которое заставила меня испытать эта поспешность; я напомнила ему о дружбе к нему Дельвига, сказала ему, что, помимо принятого мною решения не выходить больше замуж, я не хотела бы, чтобы смерть такого существа, каким был тот, кого я потеряла, могла сделаться причиною удовольствия для человека, который был им любим и память которого была бы должна им почитаться. Он клялся мне, что искренно оплакивал его, что всегда будет его оплакивать со мною, но что без меня существование станет для него тягостно и что он решил от него избавиться в случае моего отказа. Это необыкновенный молодой человек; я прекрасно видела, что нужно было употребить все средства, чтобы заставить его прислушаться к рассудку, потому что его решения всегда непоколебимы и в характере у него столько же горячности, сколько твердости, что представляется довольно редким соединением. Я пробовала было доказать ему, что я не могу сделать его счастливым, что он ошибается, надеясь на это, что я не могу больше любить так, как любит он, что мое сердце разбито и что отныне единственно моя дочь и воспоминание о ее отце могут занимать меня. Я говорю правду, мой друг. Смерть Дельвига совершенно меня переменила. У меня нет другой мысли, как о нем, ничто в мире не может меня интересовать, кроме Лизы, и я хотела бы всю себя безраздельно посвятить ей и семье моего мужа. На это он возразил, что он тоже решил не жить, как только для меня и для моей дочери, что изучение ее жизни составит его счастье, что я не буду иметь возможности, потеряв мое состояние, быть существенно полезной моей несчастной свекрови; что, выйдя за него замуж, я буду иметь к тому более способов, - что и меня, и мою дочь будут обожать в доме его матери и что я всегда буду иметь свободу всецело посвятить себя моему дитяти. Его отчаяние, малая надежда, которую я предвидела, на изменение его страшного решения, испытываемое мною отвращение к совместной жизни с моим отцом, наконец, одна минута слабости, - все это решило мою судьбу, и я не могла получить от нетерпеливости Сергея отсрочки, которая требовалась хотя бы приличием. Он боялся, чтобы я не ускользнула от него, он хотел с этим покончить, чтобы быть более спокойным. Наконец перед моим отъездом из Петербурга мы обвенчались тайно, так как я должна была еще совершить поездку к моей свекрови. У меня не хватило смелости сказать что-либо в Москве моему отцу; время, проведенное мною у моей чудесной свекрови, было для меня временем испытаний и страданий, - ты можешь хорошо судить об этом. У меня не было больше смелости вернуться к моему отцу, который ждал меня к началу октября; к тому же я не решилась видеть такое множество людей, которые любили моего мужа, - это причиняло мне боль, и, сверх всего, я заметила, что я беременна, и Сергей уже написал своему семейству, которое торопило нас приехать сюда. Итак, я, попрощавшись с матушкой и сестрами (раздирающее прощание!), присоединилась к моему мужу в Туле, и он привез меня сюда, откуда я написала моему отцу и моей свекрови. Я не получила еще ответов от них, - ты можешь судить о беспокойстве, с которым я их ожидаю. Моя матушка так добра, так снисходительна, так достойна всяческой моей преданности и всякого моего уважения! Что если я потеряю ее уважение! Эта мысль раздирает мне душу! Здесь приняли меня с распростертыми объятиями, - равно как и мою маленькую Лизу, которую окружают заботами и вниманием, самыми трогательными. Мать Сергея, его две сестры и тетка (сестра его матери) - вот лица, составляющие наше общество; они меня любят - это видно, они мне это свидетельствуют тысячью вниманий, - тем не менее я страдаю смертельно, мой друг! Я умерла для всех, так как все, конечно, меня презирают. Я оплакиваю втайне моего мужа, я не решаюсь оплакивать его перед теми, кто окружает меня: несмотря на их деликатность, я чувствую, что это причинило бы им боль. Я не в состоянии буду любить этого так, как любила того. Никогда! Я его ценю, я его уважаю, я привяжусь к нему даже больше, я это чувствую, но ты понимаешь, страдаю ли я, ты это, конечно, понимаешь! И семейство: оно доброе, очень доброе, но оно не такое, как то! Когда я буду поспокойнее, я опишу тебе подробнее тех, кто меня окружает; пока же следует, чтобы ты знала, что мой муж - молодой человек моих лет, добрый, чувствительный, немного подозрительный и ревнивый, но деликатный. С детства он выказывал склонность к медицине, - это его призвание, он ей предался и изучил ее глубоко; в прошлом году он выдержал в Москве экзамен на врача, а теперь готовится к тому, чтобы в будущем году держать экзамен на доктора, после чего, если он не решит служить, он вернется на житье в деревню, в которой мы находимся и в которой у него есть часть в 300 душ, как и у его трех братьев. У него здесь достаточная практика, больные по соседству обращаются к нему; он также и акушер; но так как он врач по призванию, он не берет ничего за это, - что и правильно. Моя Лиза здорова, но еще не ходит, хотя ей 17 месяцев; у нее 8 зубов, она говорит много слов своего сочинения. Обнимаю твоих деток и тебя и от всей души. Пиши мне поскорее, во имя всего, что тебе дорого. Успокой меня насчет твоего здоровья и твоей ко мне дружбы. О, как я в ней нуждаюсь! Я думаю, что у моего отца имеются твои письма, которые он не замедлит прислать ко мне; надеюсь на это, ведь я так давно ничего о тебе не знаю. Это прибавляет еще к моим горестям, которые и без того достаточно жгучи. Прощай, мой единственный друг. Да сохранит тебя небо. Люби меня и скажи, что ты меня любишь. Всегда твоя сердцем С. Баратынская".

Однако ответа на это письмо свое Софья Михайловна не получила или получила такой ответ, после которого ей уже трудно было писать.

Переписка между подругами резко и сразу оборвалась - на целых полтора года. Лишь в марте 1833 г. сношения между ними возобновились: в это время Г.С. Карелин, проездом в Петербург через придурок (Тамбовской губернии), завернул в деревню к Софье Михайловне и на словах передал ей поклон и привет от своей жены и уверил ее в дружеском расположении последней. Это известие чрезвычайно обрадовало Софью Михайловну, которая, в письме от 16 марта, выражала восторг по поводу возобновления дружеских сношений после того, что она думала, "что все было кончено между ними". Однако порванная однажды переписка не налаживалась, по крайней мере до нас дошло лишь еще пять писем Софьи Михайловны к Александре Николаевне за 1833 год, четыре письма за 1834-й, два письма за 1835-й, ни одного - за 1836-й и лишь одно-единственное за 1837 год... Познакомимся с ними в их хронологической последовательности.

У Боратынской было в 1833 году уже двое детей от второго мужа; они да маленькая Лиза Дельвиг брали у нее все время - на переписку не оставалось досуга; письма, по-прежнему временами восторженные, становились короче и, наконец, совсем прекратились.

Поделившись с подругой сведениями о Лизе, которая очень походила на своего отца внешностью, С. М. Боратынская сообщала о своих брате и отце. "Миша все живет в Виленской губернии, - писала она весной 1833 г., - со своею женою и четырьмя сыновьями; он хочет вступить в гражданскую службу, и мой отец подыскивает ему место. Последний, т. е. отец, в Москве, сенатором; он хорошо относится ко мне теперь, - говорю теперь, т. к. я не уверена, что его ипохондрическое настроение не приведет ему в голову каких-нибудь неблагосклонных ко мне мыслей, что время от времени случается, хоть быстро и проходит. Он приезжал сюда повидаться со мною прошлым летом, ибо имение его находится всего в 150 верстах от нашего. Он был в высшей степени любезен со всеми нами, - ты ведь знаешь, умеет ли он быть любезным, когда захочет того". В одном письме она касалась своего мужа; говоря, что у нее много разных огорчений, она писала: "Не относи этого на счет моего мужа: это молодой человек редкого благородства души, можно сказать без преувеличения, - и хотя у нас бывают с ним ссоры, - они бывают лишь из-за любви и из-за ревности (он до крайности ревнив); я вовсе не счастлива в его семействе; я вынуждена жить в нем, в ожидании того, когда наши средства позволят нам выстроить отдельный дом (мы решили прожить несколько лет в деревне)... В течение трех лет, что я поселилась здесь, я никуда не выезжала; я веду очень уединенную жизнь, будучи или беременною, или кормя детей, - что освобождает меня от визитов; мы тоже мало кого принимаем у себя: соседей у нас хоть и много, но лишь немногие ездят к нам, так как моя свекровь почти всегда находится в состоянии глубокой ипохондрии и не любит видеть у себя гостей. Два или три семейства, приезжающих собственно к нам, т. е. к Сергею и ко мне, доставляют нам иногда приятные дни; это люди довольно приличные, и мы не очень стесняемся принимать их, т. к. моя свекровь с недавнего времени перестала появляться в гостиной, даже тогда, когда мы находимся в своей семье; она не бывает даже за обедом. Эти наши знакомые - семейство Устиновых, муж и жена, прекрасные люди, хотя и ограниченные; Кривцов и его жена - он человек весьма умный, светский и вполне замечательный; она - особа 36 - 38 лет, прекрасно знающая свет, в котором она постоянно жила, добрая, хотя несколько странная по некоторым аффектированным манерам, сохраненным ею с молодых лет, которые ей можно простить, так как она была очень красива (я, помню, видела ее в Петербурге) и сохраняет еще остатки красоты, почему и происходит, что она не может отделаться от некоторых мелких приемов, хорошо идущих к молодой и красивой женщине и даже грациозных, хотя и не совсем естественных3. Наконец, - Чичерин и его жена, молодая чета, весьма счастливая. Чичерин - человек превосходного воспитания и отличного ума; он очень близок с моим мужем. У всех этих трех супругов есть дети, - почему мы всегда можем найти взаимоотношения между собою, как матери семейств. Есть еще и другие лица, о которых я не говорю, так как они не составляют, как эти, нашего обыкновенного общества. Но то, что способствует украшению нашего уединения, это - присутствие моего шурина Евгения (поэта), который этим летом приехал, чтобы поселиться здесь со своими женою и детьми. Он счастливее нас, так как построил себе отдельный дом, сбоку от большого дома. Что это за человек, мой друг! Это поистине поэтическая душа! Какой возвышенный ум, какая нравственная чистота, какая высота чувств! У него много сходства в нравственном отношении с моим покойным мужем. Ты знаешь, что они были связаны с ним, как братья. Мы часто говорим о нем, - это так сладко для меня. Его жена - особа, достойная его, они очень счастливы. Итак, чтобы дать тебе представление об этом семействе, скажу тебе, что эти, столь благородные существа, в нем не любимы... Им завидуют за их достоинства, за их превосходство. Как настоящие гарпии, они хотели бы пустить яду даже в их домашнее счастье. И только мой муж, у которого благородная душа, способен ценить достоинства Евгения, восторгаться им и понимать его. Поэтому они очень тесно связаны, и это наполняет мое сердце радостью... Моя Лиза - премилое маленькое создание, живое, доброе; я думаю, что ее характер - из тех, на которые можно смотреть как на лучшие, лишь бы их хорошо направлять и не позволить им стать буйным. Что касается ее лица, то я уже говорила тебе, что это - портрет отца, но она будет красивее; она начинает говорить по-французски... Я читаю все, что появляется нового, - то нам достают книги, то мы их себе выписываем. Знаешь ли ты Бальзака и нравится ли он тебе? Вышивание по канве было моей страстью в прошлом году, как оно твоя страсть теперь. Надо признаться, что это - работа, которая может приятно развлекать. Я теперь не вышиваю с утра до вечера, но у меня всегда есть начатая работа, и я тружусь за ней от времени до времени.

Благодарю тебя за интерес, который ты проявляешь к семейству Дельвигов. Моя свекровь постоянно мне пишет и, кажется, любит меня как и прежде; я же смотрю на нее как на свою собственную мать - и, конечно, на мать, к которой я питаю искреннейшую и величайшую приверженность..."

"Я и мои трое детей чувствуем себя хорошо, - пишет она через полгода, - но мне грустно по случаю отъезда моего шурина Евгения и его семейства: они уехали надолго в Москву, оставив у нас большую пустоту. Настя (моя невестка), может быть, возымеет надобность сообщить мне о вещах, которые она не хотела бы высказывать открыто, из боязни, чтобы их не узнал кто-либо из здешних членов нашего семейства. Для большей безопасности я обещала ей поэтому (зная твою дружбу), что она может иногда адресовать свои письма к тебе, причем я уверена, что ты не откажешься взять на себя труд переслать их ко мне в твоих пакетах, - никому и в голову не придет, что в конверте, носящем на себе почерк неизвестного лица, находится еще Настино письмо, посланное таким длинным путем..."

18 июля Софья Михайловна уже благодарила подругу за пересылку к ней письма Настасьи Львовны Боратынской; осторожность ее в чужой семье доходила до того, что она "сжигала каждое письмо, едва прочитав его". "Я свято сохраняю эту принятую на себя обязанность по отношению ко всем, кто переписывается со мною под этим условием". Из письма от 16 января 1835 г. узнаем, что у А.Н. Карелиной родилась в конце 1834 г. дочь Елизавета, а у С.М. Боратынской, 22 декабря, - дочь Софья, которую, по слабости здоровья, она не решилась кормить сама и взяла кормилицу. "Я боялась сухотки, тем более что маменька моя этой болезнью скончалась", -объясняла она.

На большом и очень дружеском письме Софьи Михайловны от 20 января 1837 года переписка подруг прекратилась уже навсегда - ни одного за более позднее время в архиве Боратынских не сохранилось. В этом есть что-то провиденциальное: пока письмо Софьи Михайловны шло в Оренбург, пресеклись дни жизни Пушкина - того человека, пламенными поклонницами которого с юных дней были обе подруги. С этого момента они как будто потеряли остаток молодого энтузиазма, который так свойствен был им обеим...

Мы мало знаем о дальнейшей жизни Боратынской и Карелиной. О том, как прожила свою дальнейшую жизнь Софья Михайловна, мы уже однажды рассказывали и здесь повторяться не будем. Скажем лишь, что общим своим обликом она, по-видимому, подходила под тот тип женщин, который так нравился Пушкину и другим мужчинам той эпохи. Она отнюдь не была "причудницей большого света", которых так рано оставил и Онегин, находя современный ему высший тон "довольно скучным". Вспомним, как описывал Пушкин этих "причудниц":

Хоть, может быть, иная дама
Толкует Сея и Бентама,
Но вообще их разговор
Несносный, хоть невинный вздор;
К тому ж они так непорочны,
Так величавы, так умны,
Так благочестия полны,
Так осмотрительны, так точны,
Так неприступны для мужчин,
Что вид их уж рождает сплин.

С.М. Дельвиг-Боратынская была женщиной противоположных качеств ума и души, - вот чем она нравилась и Пушкину, и Дельвигу, и Боратынскому, и Вульфу, и многим другим ее поклонникам...

Что касается А.Н. Карелиной, то судьба дала ей в удел, по-видимому, столь же долгие годы, как и ее подруге: родившись в 1808 г. в день Благовещения, она была жива еще в 1885 году, вдовела она с 1872 г. и проживала в своем имении - сельце Трубицыне, Московского уезда, в 38 верстах от Москвы по Ярославскому тракту, близ станции Пушкино, вместе с незамужней дочерью своей Софьей Григорьевной, - крестницей С.М. Дельвиг; С.Г. Карелина была жива еще в 1913 г., жила в том же Трубицыне, имея уже 87 лет от роду; сестра ее, Елизавета Григорьевна (род. в 1834 г., ум. в 1902 г.), была замужем за известным ботаником и общественным деятелем профессором Андреем Николаевичем Бекетовым; дочь последних - Александра Андреевна - была матерью поэта Александра Блока. 10. X. 1925 г.

Модзалевский Б.Л. Пушкин, Дельвиг и их петербургские друзья в письмах С.М. Дельвиг // Пушкин: Труды Пушкинского Дома Академии наук СССР / Ред. Н.В. Измайлов и П.Е. Щеголев при участии Л.Б. Модзалевского. [Л.]: Прибой, 1929. - 439 с., 1 л. портр.

Борис Львович Модзалевский (1874 - 1928) - известный пушкинист России, историк русской литературы, библиограф, архивист.

34

Марина Климкова

Софья Михайловна Салтыкова: Роман с Каховским

По свидетельству современников, Софья Михайловна Салтыкова (1806–1866; в первом браке Дельвиг, во втором - Боратынская) была натурой пылкой, простодушной и не лишенной при этом тонкого ума. Ее отец, тайный советник Михаил Александрович Салтыков (1767–1851), происходил из знатного боярского рода, занимал положение при императорском дворе (был действительным камергером), входя в круг близких друзей Александра I. Его характеристика, оставленная Ф.Ф. Вигелем в «Записках», рисует типичного представителя дворянства эпохи просвещения – человека образованного и начитанного; «исполненного многих сведений»; умевшего «тихо, умно и красно» говорить; не потерявшего красоту и миловидность лица в свои сорок лет. Несмотря на противоречивый характер, склонный к меланхолии и даже «ипохондрии» (1), Салтыков после отставки от службы вел активную общественную жизнь: был почетным опекуном Московского опекунского совета, членом Московского Английского клуба, вице-президентом Российского общества садоводства со дня его основания в 1835 году, членом литературного общества «Арзамас», посещал московские салоны. Он состоял в приятельских отношениях с Чаадаевым, князем П.А. Вяземским; встречался с Пушкиным и Батюшковым.

Салтыков был женат на дочери швейцарской француженки – Елизавете Францевне Ришар, не имевшей ни состояния, ни хорошей родословной, но обладавшей редким обаянием. От нее он имел двух детей – старшего сына Михаила и дочь Софью. Софья Салтыкова, лишившись рано матери, унаследовала от нее непосредственность и привлекательность. Выросшая под строгим наблюдением отца, Софья сохранила врожденные особенности своего живого характера.

В Петербургском женском пансионе Е.Д. Шретер, где воспитывалась и училась Софья Михайловна, преподавал поэт и писатель П.А. Плетнев – друг Пушкина и Дельвига, впоследствии профессор Петербургского университета и академик. Он сумел привить ученице огромный интерес к русской словесности. От Плетнева, ласково называвшегося воспитанницами Плетенькой, Софья была наслышана о Дельвиге, Боратынском, Рылееве, Бестужеве; с упоением читала их произведения и многие, наиболее полюбившиеся, заучивала наизусть. Кроме того, она интересовалась литературой на французском и немецком языке, прекрасно играла на фортепиано.

Более всего Софья Салтыкова любила поэзию Пушкина, который был для нее кумиром. Она знала наизусть все напечатанные его произведения, за что от Плетнева получила шутливое прозвище «Александра Сергеевна».

Пылкость и темпераментность юной Салтыковой с особой силой проявились в 1824 году в кратковременном романе с декабристом П.Г. Каховским, подробности которого хорошо известны по письмам Софьи Михайловны к подруге по пансиону Александре Николаевне Семеновой.

Все романы юной Софьи Салтыковой, так или иначе, были связаны с поэзией Пушкина. Пушкинские произведения становились неизменным и точным камертоном, заставлявшим биться в унисон сердца Софьи Михайловны и ее избранников. Вот как описывала Салтыкова в письме к Семеновой своего нового знакомого – Петра Каховского: «Ах, дорогой друг, что это за человек! Сколько ума, сколько воображения в этой молодой голове! Сколько чувства, какое величие души, какая правдивость! Сердце его чисто, как кристалл, – в нем можно легко читать, и его уже знаешь, повидав два или три раза. Он также очень образован, очень хорошо воспитан, и хотя никогда не говорит по-французски, однако знает этот язык, читает на нем, но не любит его в такой мере, как русский; это меня восхитило, когда он мне сказал об этом. Русская литература составляет его отраду; у него редкая память, – я не могу сказать тебе, сколько стихов он мне продекламировал! и с каким изяществом, с каким чувством он их говорит! Пушкин и в особенности его "Кавказский пленник" нравятся ему невыразимо; он знает его лично и декламировал мне много стихов, которые не напечатаны и которые тот сообщал только своим друзьям» (2).

https://img-fotki.yandex.ru/get/1015357/199368979.182/0_26e4f9_5dc6dc45_XXXL.jpg

Эдмон Пьер Мартен. Портрет КАХОВСКОГО Петра Григорьевича.
Первая половина 1820-х гг. Частное собрание.

Первое признание в любви между Салтыковой и Каховским происходило на фоне «Кавказского пленника» Пушкина, на языке поэтических иносказаний и недомолвок. «Он говорил мне в тот день множество стихов, – писала Софья, – я помогала ему, когда он что-то забывал; произнеся

Непостижимой, чудной силой
Я вся к тебе привлечена,

я едва не сделала величайшего неблагоразумия; если бы я не вышла из рассеянности и сказала бы то, что думала в тот момент, я погибла бы, – вот что это было:

Люблю тебя, Каховский милый,
Душа тобой упоена...

К счастию, я выговорила "пленник"; но, как сказала мне потом Катерина Петровна, я произнесла эти слова с такой выразительностью (чего я сама не заметила), что я не удивляюсь тому, что он тотчас ответил с сияющим видом и радостным голосом:

Надежда, ты моя богиня,
Надежда, луч души моей!

Затем он начал говорить о чувствах, но, видя, что я боюсь этого разговора, искусно перевел его на другой предмет, потом спросил, что я думаю о молодой особе, которая отдает свою руку мужчине, которого она не знает…».

После нескольких дней знакомства Каховский сделал предложение Софье и, несмотря на нежное расположение избранницы, получил отказ от ее отца. Молодые люди тут же были разлучены. Каховский, обнаружив страстность натуры, предложил юной возлюбленной побег из родительского дома и тайное венчание, грозя самоубийством. Однако Салтыкова, послушавшись благоразумного совета старшего брата, осталась глуха к отчаянным призывам отвергнутого жениха. В письмах того периода она жаловалась Семеновой на страдания, на невозможность будущей любви, на «непобедимый» страх перед мужчинами, на «дурную звезду», под которой ей суждено было родиться.

Через два года после тех событий Каховский окончил жизнь на виселице Петропавловской крепости в числе пяти казненных декабристов. К тому времени Софья Михайловна была замужем за бароном Антоном Антоновичем Дельвигом…

1 «Ипохондриками» называли людей, которые без видимых причин впадали в мрачное расположение духа.
2 Здесь и далее цитаты по тексту: Модзалевский Б.Л. Изд. 1999.

По материалам  книги М. Климковой «Край отеческий…» История усадьбы Боратынских» (СПб., 2006)

Источник

35

Марина Климкова

Софья Михайловна Салтыкова: Первое замужество

Незадолго до смерти Петра Каховского, П.А. Плетнев, принимавший дружеское участие в судьбе своей ученицы Софьи Михайловны Салтыковой, познакомил ее со своим другом – Антоном Антоновичем Дельвигом. Эта встреча, как и отношения с Каховским, была тоже пронизана поэзией Пушкина.

14 мая 1825 года Софья писала подруге Александре Николаевне Семеновой, рассказывая о Дельвиге, которого прекрасно знала по поэтическим произведениям и рассказам Плетнева. Теперь ее повествование было окрашено не «Кавказским пленником», как в случае с Каховским, а романом «Евгений Онегин»:

«…Может быть, я напишу тебе из Царского Села, я туда отправляюсь послезавтра, чтобы провести несколько дней у г-жи Рахмановой. Кстати, я познакомилась с Дельвигом у нее; он привез от Пушкина продолжение «Евгения Онегина» и читал нам его; это очаровательно; там есть детали еще более верные и более комические, чем в первой части; каждый стих достоин того, чтобы быть удержанным в памяти, это поистине восхитительно. Онегин поселился в деревне своего дяди, которого он похоронил и которого он является наследником; описание его деревенских соседей – верх естественности и в высшей степени комично. Невозможно иметь больше ума, чем у Пушкина, – я с ума схожу от этого. Дельвиг – очаровательный молодой человек, очень скромный, но не отличающийся красотой мальчик; что мне нравится, – это то, что он носит очки, – это и тебе должно также нравиться. Так как он часто ездит в Царское Село, m-m Рахманова поручает ему свои письма ко мне, а я передаю ему мои ответы, которые он относит в точности. Он был у нас уже три раза и познакомился с моим отцом, который им очарован. Представь себе, что Плетнев рассказывает ему решительно все, так что Дельвиг вполне знаком с нами – с тобою и со мною…»

Через две недели после первого знакомства Дельвиг, сраженный обаянием Софьи Михайловны, сделал ей предложение. На тот раз отец Софьи, наведя справки и получив о молодом бароне самые лучшие отзывы, принял его предложение благосклонно. Софья Михайловна ответила жениху взаимностью в любви, о чем писала 5 июля 1825 года подруге, делясь неожиданным счастьем: «С Дельвигом я забываю все мои горести, мы даже часто смеемся с ним. Как я люблю его, Саша! Это не та пылкая страсть, какую я чувствовала к Каховскому, что привязывает меня к Дельвигу, – это чистая привязанность, спокойная, восхитительная, – что-то неземное, и любовь моя увеличивается с каждым днем благодаря добрым качествам и добродетелям, которые я открываю в нем. Если бы ты его знала, мой друг, ты бы очень его полюбила, я уверена; мы много говорим о тебе. Свадьба наша будет, я думаю, в августе, а может быть, и в сентябре, – что более вероятно».

В том же письме Салтыкова упоминала о знакомстве с Евгением Боратынским: «Боратынский здесь, Антон Антонович с ним очень дружен и привез его к нам; это очаровательный молодой человек, мы очень скоро познакомились, он был три раза у нас, и можно было бы сказать, что я его знаю уже годы. Он и Жуковский будут шаферами у моего Антоши».

http://forumstatic.ru/files/0019/93/b0/83390.jpg

Антон Антонович Дельвиг (1798–1831)
В. П. Лангер по собственному рисунку с натуры
1830, Петербург
Бумага, автолитография

В следующем письме Софья мечтала о счастливой семейной жизни в кругу поэтов. Последнее обстоятельство льстило самолюбию девушки, влюбленной в русскую словесность. Она хотела видеть себя непосредственной участницей самых главных литературных событий: «...общество, которое я буду посещать, будет состоять из писателей; это восхищает меня: это именно тот круг, который я всегда желала иметь у себя, – и вот мое желание исполнилось».

Между тем Дельвиг, получивший согласие Салтыкова, писал родителям в начале лета 1825 года, прося благословения на свадьбу:

«Любезнейшие родители.
Благословите вашего сына на величайшую перемену его жизни. Я люблю и любим девушкою, достойною называться вашей дочерью: Софьей Михайловной Солтыковой. Вам известно, я обязан знакомством с нею милой сестрице Анне Александровне, которая знает ее с раннего детства. Плетнев, друг мой, был участником ее воспитания. С первого взгляда я уже ее выбрал и тем более боялся не быть любимым. Но, живши с нею в Царском селе у брата Николая, уверился, к счастию моему, в ее расположении. Анна Александровна третьего дня приезжала с братом в Петербург и, услышав от Софьи Михайловны, что отец ее Михайла Александрович говорит обо мне с похвалою, решилась открыть ему мои намерения. Он принял предложения мои и вчера позволил поцеловать у ней ручку и просить вашего благословения. Но просил меня еще никому не говорить об этом и отложить свадьбу нашу до осени, чтобы успеть привести в порядок свои дела. Он дает за нею 80-т тысяч чистыми деньгами и завещает сто тридцать душ. Вы, конечно, заключите, что богатство ее небольшое, зато она богата душою и образованием, и я же ободрен прекрасным примером счастливого супружества вашего и тетушки Крестины Антоновны. Между тем я ищу себе места, которое бы могло приносить мне столько, чтобы мы ни в чем не нуждались. Когда вы позволите мне исполнить лучшие желания души моей, то я уведомлю об этом маменьку крестную и тетушек. Признаюсь вам, я так занят ею, что не знаю, что писать вам, как не об ней, об моем счастии. Я бы желал вам описать ее, но лучше вы сами ее увидите: вы верно полюбите ее. Я сказал ей, что вы, папенька, были больны, и она с необыкновенным участием разделяет мое прискорбие и обещалась мне молиться Богу за ваше здоровье. Будьте здоровы, любезнейшие родители, и обрадуйте вашим священным, родительским благословением покорного сына. Барон Дельвиг. 2-го июня 1825 года. Петербург».

Несмотря на противоречивое настроение отца Софьи Михайловны, в течение месяца несколько раз менявшего отношение к будущему зятю, 30 октября 1825 года свадьба Дельвига и Салтыковой все-таки состоялась. Евгений Боратынский писал, обращаясь к другу:

Ты распрощался с братством шумным
Бесстыдных, бешеных, но добрых шалунов,
С бесчинством дружеским веселых их пиров
И с нашим счастьем вольнодумным.
Благовоспитанный, степенный Гименей
Пристойно заменил проказника Амура,
И ветреных подруг, и ветреных друзей,
И сластолюбца Эпикура.
Теперь для двух коварных глаз
Воздержным будешь ты, смешным и постоянным;
Спасайся, милый!.. Но, подчас,
Не позавидуй окаянным!

По материалам   книги «Край отеческий…» История усадьбы Боратынских» (СПб., 2006)

Источник

36

Марина Климкова

Софья Михайловна и Антон Антонович Дельвиги

В замужестве за Антоном Антоновичем Дельвигом Софья Михайловна вела столичную светскую жизнь. Современники отмечали, что молодые супруги производили странное впечатление соединением противоположных характеров: флегматичный, хладнокровный поэт, а рядом с ним его двадцатилетняя жена – особа горячая, увлекающаяся и вспыльчивая.

Мечта Софьи о вхождении в литературное общество полностью сбылась. В небольшой квартире Дельвигов, снимавшейся в одном доме с воспетой Пушкиным А.П. Керн, Софья Михайловна принимала цвет литературных кругов: Пушкина, Боратынского, Плетнева, Гнедича, Одоевского, Веневитинова, Мицкевича, Подолинского, Сомова, Титова, Илличевского, Деларю, других поэтов и писателей. Письма Софьи, адресованные к неизменной подруге Семеновой-Карелиной, являются уникальным материалом для создания биографических портретов представителей золотого века русской литературы.

Софья стала не просто хозяйкой поэтической гостиной Дельвигов, но самым активным участником ее интеллектуальной жизни. С Дельвигом они вместе читали и обсуждали новые произведения, готовили публикации в альманахе «Северные цветы», издателем которого в то время был Антон Антонович. Софья помогала мужу переписывать стихи и прозу, доставлявшиеся авторами, держала с ним корректуру. Одним словом, она полностью окунулась в издательскую жизнь и познала в ней толк. Позднее эти знания в некотором роде пригодились, когда в 1850-х годах, спустя 20 лет после смерти первого мужа, Софье Михайловне пришлось договариваться об условиях издания его сочинений.

Боратынский и Дельвиг... Эти имена в памяти потомков стоят вместе, олицетворяя дружбу двух поэтов-единомышленников пушкинской эпохи:

Еще две тени: бедный Дельвиг, ты,
И ты, его товарищ, Баратынский!
Отечеству драгие имена,
Поэзии и дружеству святые!
Их музы были две сестры родные,
В них трепеталася душа – одна!

Такими словами характеризовал после смерти Дельвига и Боратынского их союз В.К. Кюхельбекер, рассматривавший поэзию не иначе как жертвенное служение, пророчество в мире «безумных толп». Именно так понимали свое предназначение и Пушкин, и Дельвиг, и Боратынский, и другие члены вольного объединения «Союза поэтов», скрепленного единством взглядов на творчество и саму жизнь.

Боратынский встретился с Дельвигом в 1819 году, когда, исключенный из Пажеского корпуса, приехал в Петербург для прохождения службы. Дельвиг взял Боратынского под свое покровительство и приобщил к поэтическому творчеству. Нам нет необходимости подробно прослеживать историю их дружбы, которая была неоднократно описана, но непременно надо еще раз упомянуть о ней в связи с последующими событиями, связанными с Софьей Михайловной Дельвиг и Сергеем Аврамовичем Боратынским.

В 1826 году Евгений Боратынский, получив офицерский чин, решил оставить военную службу и подал в отставку. В ту пору он жил в Москве, а чета Дельвигов писала ему письма из Петербурга: «Зачем подал в отставку, зачем замыслил утонуть в московской грязи? ...Вырвись поскорее из этого вертепа! Тебя зовут Слава, Дельвиг и в том числе моя Сонинька, которая нуждается в твоем присутствии, ибо без него Дельвиг как будто без души, как Амур, Грации и все тому подобное без Венеры, то есть без красоты».

В одном из писем 1826 года Антон Дельвиг сообщал Боратынскому: «Твой брат Сергей у нас. Он очень напоминает моего Евгения. Мы им, однако ж, не очень довольны. Все еще церемонится».

На всех братьев Евгения Боратынского распространялась любовь Дельвига в виде отблеска священной дружбы. Одному из них, Ираклию, Дельвиг посвятил идиллию «Цефиз». Сергей тоже вошел в его семью как близкий и родной человек, напоминавший обликом милого сердцу друга – Евгения. Однако Сергей Аврамович не чувствовал себя в гостеприимном доме Дельвигов непринужденным, он «церемонился». Причиной тому была молодая, очаровательная хозяйка – Софья Михайловна...

Являясь центром притяжения друзей мужа, Софья Дельвиг благосклонно принимала их ухаживания, порой позволяя себе маленькие романы и сердечные увлечения. А.Н. Вульф, приятель Пушкина, покоритель женских сердец и неисправимый волокита, в конце 1820-х годов в дневнике описал Софью и ее светский образ жизни: «Между тем я познакомился в эти же дни... с Софьей Михайловной Дельвиг, молодою, очень миленькой женщиною лет 20. С первого дня нашего знакомства показывала она мне очень явно свою благосклонность, которая мне чрезвычайно польстила, потому что она была первая женщина..., которая кокетничала со мной, и еще оттого, что я так скоро обратил на себя внимание женщины, жившей в свете и всегда окруженной толпой молодежи столичной».

Софья Дельвиг для друзей мужа олицетворяла высшую женственность и обаяние, являя собой своего рода образ Прекрасной Дамы, требующий поклонения. Она привлекала внимание поэтов не только миловидностью и непосредственностью, но искренней восторженностью перед русской литературой, о которой свидетельствуют ее письма к подруге:

«…Ты должна была получить Стихотворения Пушкина: в них много пьес, которые ты знаешь, – сообщала Софья 13 января 1826 года Карелиной о первом собрании стихотворений Пушкина, – но есть также и новые для тебя. Подумай обо мне, читая их, как я думаю о тебе, когда перечитываю то, что мне особенно нравится. Я мысленно делю свои наслаждения с тобою и вижу отсюда удовольствие, с которым ты будешь читать эти прелестные вещи. Никто более тебя не в состоянии их чувствовать. Заметь «Сожженное письмо» и «Ночь»; одно смотри в Элегиях, а другое в Подражаниях древним. Это прелесть необыкновенная. Еще из мелких его стихотворений восемь стихов, кажется, прекрасные: Я верю, я любим, для сердца нужно верить. Что за чувство, что за стихи! Ничего нет принужденного: все прекрасно – послания его, элегии, Подражание Алкорану – прелесть. Сколько восхитительных минут доставляет мне этот очарователь-Пушкин! Скажи мне свое мнение о вещах, которые тебе больше понравятся... Мой муж в настоящий момент совсем не занимается поэзией, т.е. мы много занимаемся вместе чтением, но он не написал ни одного стиха в продолжение двух месяцев; это потому, что он был занят «Северными цветами», которые скоро появятся, и потом одним делом, которое ему поручили в его Канцелярии…»

Северные цветы

Друзья Дельвига посвящали Софье свои произведения. Среди них – Плетнев, Илличевский, Сомов, Деларю. Плетнев обращался к Салтыковой в сонете («С.М. С-ой. (Сонет)»), напечатанном в 1826 году в «Северных цветах» по случаю ее замужества:
Была пора: ты в безмятежной сени
Как лилия душистая цвела,
И твоего веселого чела
Не омрачал задумчивости гений.
Пора надежд и новых наслаждений
Невидимо под сень твою пришла
И в новый край невольно увлекла
Тебя от игр и снов невинной лени.
Но ясный взор и голос твой и вид, –
Все первых лет хранит очарованье,
Как светлое о прошлом вспоминанье,
Когда с душой оно заговорит,
И в нас опять внезапно пробудит
Минувших благ уснувшее желанье.

При всей уравновешенности характера, Дельвиг часто страдал из-за стремления жены нравиться всем окружавшим мужчинам. В свою очередь, Софья была чрезвычайно ревнива и, по словам родственников, устраивала мужу «сцены» без всякой на то причины. Лишь рождение в 1830 году дочери Елизаветы привнесло в семью Дельвигов спокойствие и умиротворение, и все внимание молодые родители сосредоточили на младенце.

По материалам книги «Край отеческий…» История усадьбы Боратынских» (СПб., 2006)

Источник

37

Марина Климкова

Софья Михайловна Салтыкова: Второе замужество

Из писем Софьи Михайловны Дельвиг (урожденной Салтыковой) узнаем, что Сергей Боратынский, брат поэта, был влюблен в нее на протяжении ряда лет, но открылся в том лишь после смерти Антона Дельвига. Поспешность его признания сразу после похорон привело вдову в негодование, но уже спустя полгода состоялось тайное венчание. О нем Софья не решилась сообщить ни своим родственникам, ни Дельвигам, ни друзьям. В тот период в ее душе боролись сложные чувства: боль недавней утраты, нежелание возвращаться с дочкой в отцовский дом, страх из-за внезапной потери капитала и возможной бедности (1). Как всякая импульсивная натура, она переживала горе остро и бурно, что позволяло быстрому его сгоранию. В тот момент в ее жизни появился Сергей Боратынский. Очевидно, молодой человек с курчавыми волосами и пылавшими из-под очков темными глазами (он, как и Дельвиг, носил очки) трогал воображение молодой вдовы. Софья Михайловна писала Карелиной, что «минутная слабость» решила ее судьбу, и она «не могла получить от нетерпеливого Сергея отсрочки, которая требовалась хотя бы приличием». «Он боялся, чтобы» Софья «не ускользнула от него, он хотел с этим покончить, чтобы быть более спокойным».

Сергей Боратынский не был убежден, что Софья долго останется свободной, потому поспешил с предложением «руки и сердца». Его опасения имели под собой вполне конкретные основания. О.С. Павлищева писала мужу в начале мая 1831 года: «Баронессу Дельвиг я видела только два раза, она не любит, чтобы ее посещали, – женщины, разумеется. Но она всегда со своим кузеном Сапуновым и Сомовым, и видели, как она кокетничала в церкви с Резимоном» (2).

Боратынский не был единственным претендентом на руку Софьи Михайловны. Спустя два месяца после смерти мужа она получила предложение выйти замуж за М.Л. Яковлева (3).

Смерть Дельвига 14 января 1831 года застала Сергея Аврамовича Боратынского в вяжлинском имении, где он начинал врачебную практику после окончания Медико-хирургической академии. В Тамбовском архиве сохранилось его прошение от 20 февраля того года на имя тамбовского губернатора И.С. Миронова с ходатайством об увольнении с должности кирсановского уездного лекаря. Рассмотрев ходатайство, губернатор счел объяснения вполне основательными, чтобы удовлетворить просьбу. Видимо, к тому времени Сергей получил письмо О. Сомова, в котором по просьбе Софьи Михайловны сообщалось о смерти Дельвига (4). Так или иначе, несколько месяцев спустя, в мае, Сергей сделал предложение Софье Дельвиг и добился ее согласия.

Софью Михайловну мучило чувство вины за поспешное решение снова выйти замуж, о чем она сообщала подруге из усадьбы Мара. Она сбивчиво рассказывала о повороте судьбы, перенесшем ее из шумной столицы в неизвестную тамбовскую «деревню»; о родственниках нового мужа и о нем самом – человеке замечательном; о сложных и противоречивых чувствах, переполнявших в то время ее впечатлительную душу:

«…Здесь приняли меня с распростертыми объятиями, – равно как и мою маленькую Лизу, которую окружают заботами и вниманием, самыми трогательными. Мать Сергея, его две сестры и тетка (сестра его матери) – вот лица, составляющие наше общество; они меня любят, – это видно, они мне это свидетельствуют тысячью вниманий, – тем не менее я страдаю смертельно, мой друг! Я умерла для всех, так как все, конечно, меня презирают. Я оплакиваю втайне моего мужа, я не решаюсь оплакивать его перед теми, кто окружает меня: несмотря на их деликатность, я чувствую, что это причинило бы им боль. Я не в состоянии буду любить этого, как любила того. Никогда! Я его ценю, я его уважаю, я привяжусь к нему больше, я это чувствую, но ты понимаешь, страдаю ли я, ты это, конечно, понимаешь! И семейство: оно доброе, очень доброе, но оно не такое, как то! Когда я буду спокойнее, я опишу тебе подробнее тех, кто меня окружает; пока же следует, чтобы ты знала, что мой муж – молодой человек моих лет, добрый, чувствительный, немного подозрительный и ревнивый, но деликатный. С детства он выказывал склонность к медицине, – это его призвание, он ей предался и изучил ее глубоко; в прошлом году он выдержал в Москве экзамен на врача, а теперь готовится к тому, чтобы в будущем году держать экзамен на доктора, после чего, если он не решит служить, он вернется на житье в деревню, в которой у него есть часть в 300 душ, как и у его трех братьев. У него здесь достаточная практика, больные по соседству обращаются к нему; он также и акушер; но так как он врач по призванию, он не берет ничего за это, – что и правильно…» (5).

Вскоре жизнь принесла Софье Михайловне много хлопот по воспитанию рождавшихся детей: Александры, Михаила, Софьи, Анастасии (6). Предаваться угрызениям совести стало некогда, да и поздно. Однако и во втором замужестве она продолжала поддерживать отношения с первой свекровью – Любовью Матвеевной Дельвиг, с которой находилась в переписке и которую, по ее словам, почитала как родную мать (7).

Родственники Дельвига болезненно восприняли второй брак Софьи: «называли ее притворщицею», «находили ее замужество чуть ли не преступлением» (8). Кузен поэта Дельвига, Андрей Иванович Дельвиг, предчувствовал «грустную жизнь» своей родственницы, поскольку видел, что Софья и Сергей имели схожие характеры: «Но еще больнее было мне то, что зная ее вспыльчивость и также пылкий характер ее второго мужа, я предвидел для нее грустную жизнь, так как она была избалована необыкновенным добродушием и хладнокровием ее первого мужа. Женщина, у нее служившая и остававшаяся в Петербурге, подтвердила мое мнение. Она мне рассказала, что Боратынский был в Петербурге у С.М. Дельвиг в первый раз на другой день моего отъезда из Петербурга, что вскоре, как выражалась эта женщина, у них дошло до ножей, и что С.М. Дельвиг очень сожалела о моем отъезде. Конечно, она сожалела, думая, что мои советы могли быть ей полезны для того, чтобы отделаться от Боратынского, которого стоило видеть один раз, чтобы понять всю пылкость страсти, к какой он может быть способен».

Отец Софьи Михайловны был против ее второго замужества, считая, что «простой лекарь» не достоин выбора дочери, принадлежавшей к высшему аристократическому обществу. Его оскорбляло незавидное материальное положение нового зятя, и он фигурально предрекал молодоженам, что они «умрут под забором» от нищеты.

Поэт Евгений Боратынский – один из немногих, кто отнесся к свадьбе брата и вдовы друга с должным пониманием. Он старался поддержать Софью Михайловну: «Мой удел – любить вас, любезная Софи, и если вы были любезны мне как жена друга, я не меньше буду любить вас как жену брата... Вам я должен представляться прежде всего судьей; но вы несправедливы ко мне, дорогая Софи, если думаете, будто я упрекаю вас в том, что вы не похоронили свою молодость под вечным трауром, что вы вновь открыли свою душу для надежды, что вы составили счастье моего брата... Вы дали счастье одному, вы осчастливите другого, это предоставляет вам двойное право на мою привязанность» (9).

https://pp.userapi.com/c622719/v622719797/2a459/MdmduyQppXw.jpg

Неизвестный художник
Портреты братьев Евгения Абрамовича и Сергея Абрамовича Баратынских
Конец 1830-х гг.
Бумага, свинцовый карандаш. 22x32,7 см
Государственный музей А. С. Пушкина, Москва

Сергей и Софья поселились в тамбовском имении. Первое время они жили в усадьбе Мара с родственниками Сергея – его матерью, тетушкой Екатериной Федоровной и двумя незамужними сестрами Софьей и Натальей. Преобладание женского общества накладывало особый отпечаток на быт и отношения между членами семьи, поэтому Софья Михайловна скоро начала страдать из-за уединения в кругу новых родственников. Привыкшая во время первого замужества жить самостоятельно в светском обществе, она с трудом привыкала к патриархальным традициям дома Боратынских. Она жаловалась Карелиной: «...я вовсе не счастлива в его семействе; я вынуждена жить в нем, в ожидании того, когда наши средства позволят нам выстроить отдельный дом... В течение трех лет, что я поселилась здесь, я никуда не выезжала; я веду очень уединенную жизнь, будучи или беременною, или кормя детей...; мы тоже мало кого принимаем у себя: соседей у нас хоть и много, но лишь немногие ездят к нам, так как моя свекровь почти всегда находится в состоянии глубокой ипохондрии и не любит видеть у себя гостей. Два или три семейства ... доставляют нам иногда приятные дни; это люди довольно приличные... Это наши знакомые – семейство Устиновых, муж и жена, прекрасные люди, хотя и ограниченные; Кривцов и его жена, – он человек весьма умный, светский и вполне замечательный; она – особа 36–38 лет, прекрасно знающая свет, в котором она постоянно жила, добрая... Наконец, Чичерин и его жена, молодая чета, весьма счастливая. Чичерин – человек превосходного воспитания и отличного ума…»

Столичное общество с любопытством наблюдало за переменой жизни Софьи, некогда пользовавшейся скандальным успехом. Злые языки стали распространять слух о ее несчастном замужестве. Павлищева писала в 1835 году: «Она живет с мужем, как собака с волком. Он, под предлогом посещения больных, целыми месяцами не бывает дома... Он ее чубуком бьет беспрестанно» (10).

Своеобразно истолковывались сообщения Софьи Михайловны о «глубокой ипохондрии» Александры Федоровны Боратынской, за которой в свете окончательно закрепилась слава умалишенной. Однако если в этом вопросе следовать сообщениям Софьи Михайловны, то можно заподозрить, что все ее родственники и она сама страдали этой «болезнью». Слово «ипохондрия» встречается в ее письмах очень часто (11). К примеру, в марте 1825 года, она писала по поводу грустного настроения, связанного с разрывом с Каховским: «Моя ипохондрия очень уменьшилась, но желание покинуть Петербург и свет, с тем чтобы провести всю свою жизнь в деревне, не покидает меня» (12). Слова Софьи Салтыковой о желании навсегда уединиться в деревне, неосторожно высказанные в минуты душевного уныния, стали пророческими и через пять лет воплотились в жизнь.

Софье Михайловне не удалось сохранить хорошие отношения с родственниками второго мужа, о которых она восторженно отзывалась в первом письме из Мары. Жизнь Боратынских в деревне была наполнена другими, не совсем понятными ей, ценностями. В то же время она быстро обрела союзницу в лице жены Евгения Боратынского – Настасьи Львовны, человека близкого ей круга. Известно, что Настасья Львовна полностью разделяла критические настроения Софьи по отношению к свекрови, что обсуждалось женщинами с большими предосторожностями в тайной, порой зашифрованной, переписке. В свою очередь Александра Федоровна, Софья, Наталья Боратынские и Екатерина Федоровна Черепанова не в состоянии были понять эмансипированных устремлений Софьи Михайловны, слишком непохожей на них характером и ново-светским образом жизни.

1 После смерти А.А. Дельвига Софья попала в затруднительное материальное положение. Из бюро мужа исчезло все состояние: «более 60000 рублей ассигнациями, а именно – часть приданого, полученного Дельвигом за женой в сумме 100000 руб. ассигнациями, и 5000 руб., полученных "на зубок" дочерью его Елизаветой от деда, М.А. Салтыкова» (Модзалевский Л.Б. 1935).
2 Вересаев В. Изд. 1993.
3 Дельвиг А.И. Изд. 1912.
4 Сомов писал Е. Боратынскому в Москву: «С чего начну я письмо мое, почтеннейший Евгений Абрамович? Какими словами выскажу вам жестокую истину, когда сам едва могу собрать несколько рассеянных, несвязных идей: милый наш Дельвиг – наш только в сердцах друзей и в памятниках талантов: остальное у Бога! Жестокая десятидневная гнилая горячка унесла у нас нашего друга! Бедная вдова – да подкрепит ее Бог! [...] баронесса сама приказала мне писать к вам и к Сергею Абрамовичу. Она тверда, но твердость эта неутешительна» (Модзалевский Л.Б. 1935).
5 Модзалевский Б.Л. Изд. 1999.
6 Дети Софьи Михайловны Салтыковой от второго брака: Александра Сергеевна Боратынская (1832–1902); Михаил Сергеевич Боратынский (1833–1881); Софья Сергеевна Боратынская (1834–1916, в замужестве Чичерина); Анастасия Сергеевна Боратынская (1836–1912).
7 Из письма Софьи Михайловны к Карелиной от 13 ноября 1833 года: «Благодарю тебя за интерес, который ты проявляешь к семейству Дельвигов. Моя свекровь постоянно мне пишет и, кажется, любит меня, как и прежде; я же смотрю на нее как на свою собственную мать, и, конечно, на мать, к которой я питаю искреннейшую и величайшую приверженность» (Модзалевский Б.Л. Изд. 1999).
8 Здесь и далее по тексту: Дельвиг А.И. Изд. 1912.
9 Здесь и далее по тексту: Летопись. 1998.
10 Вересаев В. Изд. 1993.
11 В 1820-е годы зародилась наука «психология», что было подготовлено открытиями ХVIII века – первой трети ХIХ века: французского медика Ж. Астрюка, швейцарца А. Галлера, чеха Й. Прохаска, немецкого физиолога И. Мюллера. М.И. Пыляев писал: «Нервы стали известны чуть ли не в двадцатых годах нынешнего столетия; стали входить они в моду вместе с искусственными минеральными водами» (Пыляев М.И. 1892). В письмах Софьи Михайловны часто встречается модное тогда словечко «ипохондрия» или сообщения, что у нее «болят нервы».
12 Модзалевский Б.Л. Изд. 1999.

По материалам  книги «Край отеческий…» История усадьбы Боратынских» (СПб., 2006).

Источник

38

http://forumstatic.ru/files/0019/93/b0/94904.jpg

Автопортрет С.А. Боратынского.
1830-е годы

Второй муж Софьи Михайловны, урожд. Салтыковой, в первом браке баронессы Дельвиг.

Из воспоминаний Б.Н.Чичерина:

"Это был человек замечательный во всех отношениях, натура могучая, полная жизни, удивительно разносторонняя и своеобразная. У него, можно сказать, во все стороны била ключом переполнявшая его даровитость. Всякому делу, за которое он брался, он предавался со всем пылом своей страстной души и во всем проявлял изумительные способности. По природному влечению он сделался медиком, учился в Московской <медицинской> академии, затем, поселившись в деревне, бесплатно лечил весь край, который питал к нему безграничное доверие. За ним присылали из дальних мест, и он, не обинуясь, ездил во всякое время и по всяким дорогам. Таким же мастером он был и в механических работах. Он сам был и изобретателем и исполнителем. В домашнем быту он выдумывал всевозможные приспособления, которые он устраивал собственноручно. Он гравировал на меди, делал сложные музыкальные инструменты, а для забавы занимался приготовлением иллюминаций и фейерверков к домашним праздникам у себя и у друзей.

И все, что выходило из его рук, было всегда точно, отчетливо, совершенно. К механическим талантам присоединялся и большой художественный вкус. Он был не только доктор и механик, но также архитектор и музыкант. Слух у него был необыкновенный; он в большом хоре тотчас улавливал малейший оттенок ноты, неверно взятой тем или другим хористом. Впоследствии он у себя дома ставил целые оперы, которые исполнялись его семейством, наполняя часы досуга в зимние вечера. Таким же художником он был в постройках: прелестные здания воздвигались по его плану и под его руководством. И все эти разнообразные способности получали еще большую цену от удивительной живости и общительности его нрава. Это был самый прелестный собеседник; с ним можно было говорить обо всем и серьезно и шутливо. Самой веской мысли он умел придать своеобразный и игривый оборот. Остроумие у него было неистощимое, и остроумие совершенно из ряду вон выходящее: ничего заученного и приготовленного, ничего затейливого или натянутого. Это был поток, бьющий полным ключом, самородный фейерверк, поражавший своим блеском и своею неожиданностью. Разговор пересыпался то тонкими шутками, то забавными выходками, то меткими замечаниями. Его приезд в приятельский дом был для всех настоящим праздником. И старые, и молодые — все собирались вокруг него, и он ко всем относился равно дружелюбно, со всеми сходился, как добрый товарищ. По целым дням длились оживленные беседы; с утра до вечера около него раздавался громкий смех. Обыкновенно в дни его приезда появлялось на стол любимое его вино, шампанское, и тут уже не было удержу; за бокалом он развертывался весь. При этом он мог пить сколько угодно, никогда не доходя до опьянения. Физически это была натура железная, способная все выносить. Зимою он спал с открытым окном, а иногда, закутавшись в шубу, ложился спать на снегу или возвращался из бани в легком халате и в туфлях на босую ногу.

У нас он гащивал часто и подолгу. В моих детских воспоминаниях сохранилась память об этих посещениях как о времени какого-то бесконечного веселия. Как живые воскресают передо мною эти прерываемые громким хохотом беседы за чайным столом, шумные завтраки с шампанским, в то время как гость собирался уезжать и лошади стояли уже запряженные у подъезда. Но хозяин о них забывал. В неудержимом порыве он продолжал потешать собеседников до тех пор, пока, наконец, становилось поздно и к общей радости лошадей приказывали отпрячь. Так протекали день за днем: разговоры и хохот не прерывались, лилось шампанское, сверкало остроумие, лошадей запрягали и отпрягали, и насилу, наконец, гость вырывался из дружеской семьи, где отцы и дети одинаково были ему рады. Эти тесные отношения с обоими поколениями сохранились неизменно до конца его жизни."

39

http://forumstatic.ru/files/0019/93/b0/42970.jpg

Неизвестный художник. Портрет Михаила Сергеевича Баратынского. 1860 - е гг. Сын Софьи Михайловны, урожд. Салтыковой, в первом браке баронессы Дельвиг.
Холст, масло 70.5 х 53 см.
Поступление: в 1961 году из Тамбовского областного краеведческого музея. Ранее - до 1919 года - в фамильном собрании Баратынских в имении Мара Тамбовской губернии; до 1922 - в Губернском народном музее; с 1937 года в Тамбовском областном краеведческом музее.
Тамбовская областная картинная галерея.

Михаил Сергеевич Баратынский (1833 – 1880(1) – доктор медицины, надворный советник.
Сын старшего чиновника особых поручений при тамбовском губернаторе Сергея Абрамовича Баратынского (1807 – 1866) и Софьи Михайловны, урожд. Салтыковой, в первом браке баронессы Дельвиг (1806 – 1888).

Женат на Марии Григорьевне N (1832 – 1888), крестьянке Тверской губернии.
Дети: Михаил, Софья, Мария (? – 1890), Елизавета, Сергей, Владимир (1863 – 1906), Анастасия (1864 – ?), Александра, в замужестве Дмитриева-Мамонова (1865 – 1890).

40

Марина Климкова

Сергей Боратынский – «аптекарь, доктор, дворянин» 

Там, где толпилися татары,
Где веки замели их след,
Где буйный вихорь их побед
Едва нам слышен в звуках Мары,
Там мирной степи гражданин,
Науки сумрачный поклонник,
Аптекарь, доктор, дворянин,
( Свернуть )
Какой-то странный беззаконник,
Какой-то на Руси пришелец,
Какой-то сумасбродный Чацкий,
И не военный, и не статский,
Не фабрикант и не делец,
Кого не встретишь за обедней,
Кто в жизни новый тон сыскал,
Не стаивал ни в чьей передней,
Зато в газетах не стоял;
Кто смерти не дает потачки,
Не возит красненьких домой
Склонился чуткой головой
К одру нервической горячки.

Н.Ф. Павлов о С.А. Боратынском (1832)

Надо полагать, что умственные интересы и потребности Сергея Аврамовича Боратынского (брата поэта) были созвучны настроению круга помещиков, в котором он вращался. Характеристика Сергея Аврамовича как «странного беззаконника» и «сумасбродного Чацкого», данная в стихотворении Павлова, очевидно, во многом соответствовала действительности. Как всякого образованного человека своего времени, его отличала любовь к просвещению, а обучение в Медико-хирургической академии и профессиональное погружение в науку приучило ничто не принимать на веру, подвергая строгой критике разума. Поэтому нет ничего удивительного в том, что его, по словам Павлова, «не встретишь за обедней», и что он «в жизни новый тон сыскал», а увлеченность медициной делала его в глазах провинциальных жителей странным «пришельцем», который производил на простой народ не менее сильное впечатление, чем чернокнижник в Средние века. Само сочетание понятий «доктор» и «дворянин» казалось необычным, слишком демократичным для того времени, не совместным с образом человека, принадлежавшего по рождению к аристократии.

О том, как в провинции в ту пору относились к врачам, можно судить по событиям тамбовского холерного бунта 1830 года. Когда первые признаки страшной болезни появились в селе Никольское Тамбовского уезда, крестьяне не захотели признать наличие эпидемии, считая, что она выдумана господами и лекарями. Возмутившись насильственным удержанием людей в больнице, они выпустили всех госпитализированных, сняли оцепление, а врача приковали к трупу умершего от холеры. Для подавления бунта в Никольское приезжал губернатор И.С. Миронов с военной командой.

В ноябре того года холера появилась и в Тамбове, а смертность в больнице, вызванной распространением эпидемии и низким профессионализмом лекарей, привела в ужас все население. В городе появились слухи, что врачи и начальство специально морят простых людей. Начался ропот. Большая толпа народа собралась перед городской думой и потребовала от властей признания, что никакой холеры нет. При этом, как и в Никольском, были сняты караулы и уничтожена больница, из которой выпустили всех «пленных». Бунт кончился спустя несколько дней с приходом конного эскадрона из Липецка. К суду было привлечено около 200 человек.

Именно в тот беспокойный год Сергей Боратынский, окончивший Медико-хирургическую академию, вернулся в Тамбовский край.

Яркостью натуры Сергей Аврамович не уступал друзьям. Когда он бывал в хорошем настроении, то становился душой общества. «У него не было ничего одностороннего, придуманного, изысканного, – вспоминал Б.Н. Чичерин, – не было ни собрания анекдотов, ни повторений. Когда он был в духе, остроумие било у него ключом, во все стороны, с яркими брызгами. Это были… самые необыкновенные выходки, самые неожиданные сопоставления... И свое остроумие, так же как и свое сочувствие, он дарил и старым и молодым. Он одинаково сходился со всеми поколениями, лишь бы лицо подходило под его строй. За то все его любили, и все к нему льнули. Когда, бывало, приедет Сергей Абрамович, это был всеобщий праздник; хохот не умолкал в доме по целым дням. И когда он, наконец, соберется уехать, запрягают лошадей, он садится за завтрак, подают непременную бутылку шампанского, и тут-то начинаются разговоры! Непременным потоком льются шутки, остроты, самые уморительные выходки, и так продолжается до обеда. О лошадях забывают, наконец приказывают их отпрячь: Сергей Абрамович, к общей радости, остается до следующего дня. А на следующий день опять начинается та же история: опять запрягают лошадей, Сергей Абрамович садится за завтрак, является бутылка расхоложенного шампанского, льются потоки остроумия, и дело снова кончается тем, что лошадей ставят в конюшню до следующего дня. Так иногда продолжалось по три, по четыре дня сряду. Зато, как нередко бывает у артистических натур, эти порывы неудержимой веселости сменялись мрачным настроением. В молодости эти припадки хандры бывали даже так сильны, что они озабочивали родных».

Весной 1836 года приступы «нервической горячки» у Боратынского настолько участились, что стали всерьез беспокоить близких людей. Кривцов оказался единственным человеком, кто смог вывести друга из кризиса. Очевидно, он считал малообъяснимую хандру Сергея ближайшей родственницей английского сплина – скуки, заставляющей терять вкус к наслаждениям, методы лечения которой были в Англии хорошо известны: перемена рода занятий, путешествие, коллекционирование, чудачества и т.п.

Самыми действенными лекарствами от скуки Кривцов считал перемену образа жизни и путешествие, поэтому осенью того года Сергей Боратынский отправился с женой в Москву в гости к брату Евгению. В 1838 году Боратынский, очевидно, опять не без рекомендации Кривцова, совершил поездку за границу, поставив специальной целью посещение Англии. Путешествие длилось год и включало в свой маршрут Лондон, Париж и другие центры западноевропейского просвещения.

Отъезд за границу Сергея Аврамовича был спланирован по времени таким образом, чтобы ехать в Петербург вместе с Чичериными, владевшими винокуренным заводом, для участия в винных откупах. Он писал 11 июня 1838 года к Софье Михайловне из столицы: «Откупа начались – страшно смотреть, что происходит в Сенате! Откупщики как сумасшедшие беснуются и разоряют друг друга. – Я.В. Сабуров наддал вчера на Пензу и Ломов миллион на 4 года. – Все прочие города идут по нашему размеру. – До Чичерина еще не дошло дело... Все города пошли так высоко, что вероятно большая часть откупщиков разорится... На Петербург напр. наддали 2 1/2 миллиона в год! – Я забыл тебе сказать, что у меня будет, может быть, товарищ – Ф. Хвощинский [двоюродный брат Е.Б. Чичериной], приехавший сюда для откупов, но так как это ему, к счастью, не удалось, он собирается со мною, чему я очень рад»[Рукописный отдел Пушкинского Дома].

Во время поездки по Европе Сергей Боратынский, увлекавшийся историей архитектуры, с критичностью относился ко всему увиденному. «Люблю нечто иное, как заморский придурок, – писал он домой. – В Гамбурге нигде нет тротуаров, и если едет коляска и не успеешь спрятаться под ворота или прижаться к стене, то непременно раздавят. Дома все снаружи прегадки, все на один глупый манер. – В архитектурном отношении нет ничего, кроме двух церквей (изрядных)».

Возможно, уже до путешествия по Европе Сергей Боратынский стал вести в Маре строительную деятельность. Она началась с капитального ремонта Грота, стоявшего в парке. Это было единственное место, где семья Боратынского, пока у нее не было собственного дома, могла уединиться хотя бы в летнее время. Сергей укрепил и реставрировал обветшавшее здание, осуществил надстройку второго этажа и пристроил вторую часть здания в своем любимом «готическом стиле» – с высокими стрельчатыми сводами, большой гостиной и наружными лестницами, ведущими в разные помещения. Б.Н. Чичерин вспоминал, что «над гротом в овраге, где он любил проводить целые дни, укрываясь от летнего зноя, Сергей Абрамович построил прелестное летнее жилище, куда он переселялся со всем семейством на несколько недель или даже месяцев».

В семейные праздники парк около Грота украшался разноцветными фонариками и бенгальскими огнями, которые придавали местности фантастический вид. Сюда съезжались друзья и знакомые, проводя время в разговорах до глубокой ночи.

В овраге у родника Боратынским была возведена «готическая» купальня, а на противоположной стороне оврага – ворота-руины, тоже в «готическом духе», которые виднелись из окон Грота, украшая собой открывавшийся вид в просвете между дубов и берез. Гостям, наиболее зараженным идеями утилитаризма, не всегда можно было объяснить, что последнее архитектурное сооружение воздвигнуто исключительно для красоты. Когда вопросы о назначении ворот становились особенно навязчивыми, Боратынский, чтобы прекратить надоевший разговор, отвечал, что они принадлежат не ему, а соседу Рафаилу Ивановичу Фельцыну, который поместил их в этой части парка для неизвестных целей.
   

Для творческой энергии Сергея Боратынского было тесно в вяжлинском имении. По просьбе родственников и друзей он создавал проекты усадебных построек и интерьеров помещений, подбирал декоративные элементы, проводил консультации и давал практические советы.

Когда Чичерины приобрели усадьбу Караул и отмечали новоселье, Сергей Боратынский «приехал туда за месяц до торжества для подготовки иллюминации и фейерверка». Он поселился с Н.Ф. Стриневским (зятем Н.В. Чичерина и приятелем Е.А. Боратынского) в садовой беседке. Занимаясь составлением смесей и мастеря праздничные гирлянды, он позволял детям участвовать в приготовлении снарядов, делать бумажные фонари, склеивать обертки для ракет. Когда работы подошли к концу, в усадьбу стали съезжаться гости и начались обеды, ужины, вечерние катания на лодках по Вороне при фантастическом освещении горящих смоляных бочек, расставленных по берегам. К 13 августа, дню рождения Е.Б. Чичериной, наступил пик торжеств. Трудами Боратынского березовая аллея украсилась веселыми гирляндами из шкаликов, липовая – разноцветными фонарями; с наступлением темноты перед домом был запущен фейерверк с вензелями, свечами и причудливым букетом ракет, который произвел на всех незабываемое впечатление.

Позднее по проекту Боратынского в Карауле был возведен каменный конный двор «в виде зубчатой крепости, с большими готическими воротами, двухэтажными флигелями для прислуги. Из Мары был также заимствован рисунок купальни, поставленной на углу сада».

Таким образом, тема европейской средневековой архитектуры, воплотившаяся в Маре в начале XIX века, к середине столетия нашла отражение в архитектуре других дворянских поместий Кирсановского уезда.

Из формулярного списка Сергея Боратынского узнаем, что в марте 1840 года он служил врачом в имении Григория Федоровича Петрово-Соловово – отставного кавалергарда и самого крупного землевладельца Кирсановского уезда, женатого на петербургской красавице княжне Наталье Андреевне Гагариной. Петрово-Соловово (или просто Соловой, как его звали соседи), человек общительный и доверчивый, подружился с Чичериными и Боратынскими, частенько бывал в Карауле и Маре.

В начале 1843 года Боратынский получил чин титулярного советника «со старшинством». В том же году его семья была внесена в родословную книгу дворян Тамбовской губернии. В 1846 году Сергей Боратынский поступил старшим чиновником особых поручений (без жалованья) к тамбовскому гражданскому губернатору П.А. Булгакову, быстро подружившемуся с видными дворянскими домами, в том числе – с семьей Чичериных.

В круг служебных обязанностей Сергея Аврамовича входило собирание недоимок по Кирсановскому уезду, ревизия Кирсановской градской больницы и «тюремного замка». Ему приходилось раскрывать причины «непомерной смертности» арестантов, проводить следствие по жалобе майора Петра Грекова о скоропостижной смерти его брата ротмистра Николая Грекова и принимать меры «против любострастной болезни», заниматься делом о беспорядках, происшедших во время ярмарки в Кирсанове. За усердие в работе Боратынский был пожалован золотыми часами с цепочкой.

Однако работа чиновника при губернской администрации мало привлекала Сергея Аврамовича, и он быстро вышел в отставку в чине коллежского асессора. Очевидно, он разделял мнение Б.Н. Чичерина, который считал, что «в то время в России не было никакой общественной жизни, никаких практических интересов, способных привлечь внимание мыслящих людей... Государственная служба представляла только рутинное восхождение по чиновной лестнице, где протекция оказывала всемогущее действие. Молодые люди, которые сначала с жаром за нее принимались, скоро остывали, потому что видели бесплодность своих усилий... Точно так же и общественная служба, лишенная всякого серьезного содержания, была поприщем личного честолюбия и мелких интриг. В нее стремились люди, которых тщеславие удовлетворялось тем, что они на маленьком поприще играли маленькую роль. При таких условиях все, что в России имело более возвышенные стремления, все, что мыслило и чувствовало не заодно с толпою, все это обращалось к теоретическим интересам, которые, за отсутствием всякой практической деятельности, открывали широкое поле любознательности и труда».

По материалам  книги «Край отеческий…» История усадьбы Боратынских» (СПб., 2006)

Источник


Вы здесь » Декабристы » РОДСТВЕННОЕ ОКРУЖЕНИЕ ДЕКАБРИСТОВ » Дельвиг (Салтыкова) Софья Михайловна.