Декабристы

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » Декабристы » ЖЕНЫ ДЕКАБРИСТОВ » В. Колесникова "11 историй о любви"


В. Колесникова "11 историй о любви"

Сообщений 11 страница 12 из 12

11

Глава 10.
Тайны Александры Ентальцевой
(Александра Васильевна Ентальцева)

Как ни об одной из 11 декабристских жен, сведения об Александре Васильевне Ентальцевой крайне скудны. Но и те с налетом некой тайны.
Кропотливые поиски этих сведений в архивных источниках, мемуарах и письмах декабристов дали очень немного. И хотя по крупицам, но все же воссоздался небольшой мозаичный портрет Александры Васильевны.
Она — небогатая и незнатная (как и А.И. Давыдова), лишилась родителей в ранней молодости. Юная Лисовская была бедна. Собственно бедность была, наверное, самой верной ее подругой и спутницей всю жизнь. И, видимо, и она сама, и все вокруг считали, что ее брак с дворянином, подполковником Андреем Васильевичем Ентальцевым был большой удачей, счастьем.
1825 год это счастье разрушил: Андрей Васильевич — как член Союза благоденствия и Южного общества был осужден по VII разряду. А это год каторги с пожизненным поселением в Сибири.
Александра Васильевна ни минуты не колебалась последовать за мужем. В мае 1827 г. она уже была в Чите. Как удалось ей добиться разрешения следовать за мужем, поддерживал ли кто-то ее просьбу к монарху — неизвестно. Как неизвестна потом была для всех декабристов ее жизнь до замужества с Ентальцевым. Александра Васильевна умела крепко хранить свои тайны.
Однако из «Записок» Н.И. Лорера известно, как добралась эта маленькая и не очень здоровая женщина до Сибири. Он пишет:
«Госпожу Ентальцеву, не имевшую средств денежных, чтоб следовать за мужем, пригласила с собою Елизавета Петровна Нарышкина, и они приехали в Сибирь вместе».
А из «Записок» М.Н. Волконской известно о первых месяцах пребывания Ентальцевой в Чите. 26 сентября 1827 года М.Н. Волконская в письме матери из Читы рассказала:
«Со всеми дамами мы как бы составляли одну семью.
Они приняли меня с распростертыми объятиями, так как несчастье сближает.
Г-жа Ентальцева передала мне игрушки, которые послал мой бедный мальчик, произнеся мое имя и имя отца. Я была очень тронута таким вниманием этой превосходной женщины. Мы живем вместе. Она — моя экономка и учит меня бережливости. Помещение мое несравненно удобнее, чем в Благодатске. У меня по крайней мере есть место для письменного стола, пяльцев и рояля».
А в другом письме добавляла:
«Нарышкина жила с Александриною. Я пригласила к себе Ентальцеву и втроем с Каташею мы заняли одну комнату в доме дьякона. Она была разделена перегородкой, и Ентальцева взяла меньшую половину для себя одной.
Этой прекрасной женщине минуло уже 44 года. Она была умна, прочла все, что было написано на русском языке, и ее разговор был приятен.
Она была предана душой и сердцем своему угрюмому мужу, полковнику артиллерии».
И хотя Мария Николаевна, тогда 22-летняя красавица, на целых 7 лет «состарила» Александру Васильевну (она родилась в 1790 году и ей было 37 лет), описание первоначального, самого трудного бытия в Чите очень красноречиво: никто не чинился родовитостью и знатностью, богатством и местом в обществе. Перед лицом большой беды они были равны и хорошо понимали это. Важно было сердце, его доброта, участие и взаимопомощь. А эти бесценные свойства все декабристские жены обнаружили друг в друге сразу же.

***

Только год пробыли Ентальцевы в Чите вместе со всеми декабристами, а Александра Васильевна насладилась обществом прекрасных молодых, умных и добрых жен. В июне 1826 года супругов отправили на  поселение в Березов.
После благодатного климата Читы они очутились в краю сурового климата. Мало того, обоих угнетала и плохо действовала на здоровье непривычная и для всякого человека пагубная необычайно долгая ночь и очень короткий день.
Кто-то из близкой родни Ентальцева и он сам настойчиво просили о переводе в место с более благоприятным климатом, южнее Березова. Просьбу удовлетворили. Так в 1830г. Ентальцевы оказались в Ялуторовске.

***

Трудно, стесненно в средствах жили бездетные супруги Ентальцевы: только на казенное пособие — помогать из дома им было некому.
С трудом можно вообразить себе, как удавалось Александре Васильевне сводить концы с концами, экономя буквально на всем. И не удалось бы это вовсе, если бы не помощь Малой декабристской артели, которую составляли взносы богатых декабристов (артель существовала и после смерти последнего декабриста П.Н. Свистунова: дети и даже внуки декабристов уже на родине продолжали помогать друг другу).
Положение Ентальцевых осложнялось еще целой чередой тяжб, доносов, жалоб чиновников Березова, где отбывали ссылку Ентальцевы до Ялуторовска. Мало понятные тогда и тем более теперь чиновничьи склоки и притязания к Ентальцеву вместе с беспросветностью будущего сильно подействовали на Андрея Васильевича.
Николай Иванович Лорер в «Записках» рассказывает о поистине трагикомическом происшествии, случившемся с Ентальцевым. Он называет его анекдотом, притом «презабавным».
Нам он тоже представляется и анекдотом, и проявлением обычного полицейского идиотизма. Но для Ентальцева, смертельно уставшего от клевет, доносов, преследований чиновников, которые будто сговорились сжить его со свету, это была еще одна капля, переполнявшая чашу его терпения. Лорер пишет:
«Однажды с ним случился презабавный анекдот (который коснулся и Александры Васильевны — В.К.).
Когда-то у какого-то сибирского губернатора были три старые пушчонки, из которых стреляли в торжественные дни при постах. Негодные лафеты их достались каким-то способом старой бабе, которая и вывезла их на базар для продажи.
Ентальцев, имея надобность в железе для оковки своей повозки и зная — как старый артиллерист, — какую можно из старого железа пользу извлечь, купил эти лафеты и привез к себе домой.
Так как доносы в царствование императора Николая распространились по всей России и каждый отовсюду мог писать в 3-е отделение все, что ему вздумается, то и на Ентальцева донесли, что он завелся 3 пушками и намерен стрелять ядрами в проезд наследника по Сибири.
3-е отделение поверило этой клевете. Нарядили секретное следствие, ночью окружили жилище бедного сосланного, полицмейстер с солдатами вошли в дом, перепугали жену Ентальцева и допытывались, где ядра и пушки, предназначенные для такого важного дела? Наконец, убедились, что с старых лафетов стрелять нельзя и что вся эта история есть чистая выдумка, и Дубельт успокоился».
Сначала признаки раздражительности, нетерпимости и периодических депрессивных состояний Ентальцева и Александра Васильевна, и ялуторовские друзья объясняли дурным настроением, усталостью. К началу 1842 г. врачи определенно заговорили о психическом заболевании.
Ентальцеву с женой было разрешено отправиться на лечение в Тобольск. Однако через четыре месяца губернские врачи вынуждены были заключить:
«болезнь А.В. Ентальцева — помешательство ума, — и оно неизлечимо».
Какая сила воли, твердость духа и настоящее мужество должны были жить в этой уже немолодой, с подорванным здоровьем в Сибири женщине, чтобы практически без врачебной помощи — только одной силой своей доброты, любви и духовной несгибаемости «тащить» на себе ума лишенного мужа — еще три долгих года!
Но, действительно, Господь не дает нам испытаний выше наших сил. Александра Васильев на безропотно, кротко и незлобиво пронесла тяжкий свой крест. Когда в 1845 г. Андрей Васильевич Ентальцев умер, и она в отчаянии размышляла, что же теперь делать, ее будто обняла добрая материнская рука.
Но, конечно, не монаршая рука.
Александре Васильевне Ентальцевой, как и М.К. Юшневской, после смерти мужа монарх не разрешил вернуться на родину. Только после амнистии 1856 г. она простилась с Сибирью, прожив безвыездно в Ялуторовске с 1830 г., оставалась здесь после смерти мужа и жила до сентября 1856 г. В Москве, куда вернулась, она прожила всего два года.
Александра Васильевна на редкость спокойно отнеслась к тому, что Петербург, монарх и такое ей теперь далекое и чужое общество отказали в возвращении домой:
«Моя семья тут. Мои любимые — тут. Что с ними будет, то и со мной. Не благословит Господь вернуться на родину, значит сибирская земля примет и меня, и их.
Я покорна воле Твоей, Господи! Благодарю, Многомилостивый, за мою прекрасную семью, за любовь и заботу всех обо мне, грешной!»
Надо сказать, что довольно спокойно отнеслись к новой монаршей жестокости и ялуторовские декабристы. Они прекрасно понимали, что Александре Васильевне на родине будет много хуже. Там нет близких и любимых. А они не смогли бы ей помогать, как теперь, из далекой Сибири.
Так протекло еще 11 лет...
Ее обласкала вся ялуторовская семья. Ентальцева, будучи старше всех, стала им и старшей сестрой, и даже матерью — так по крайней мере относились к ней мужчины.
А подросшие дети — и родные и приемные — относились к ней как к родной бабушке, любили ее и были всегда внимательны.
И Александра Васильевна полюбила их всех. Впервые в жизни — на старости лет — она оказалась в семье.
Не как приживалка или досаждающая молодым родственница. Она — любимая сестра, мать, бабушка.
Сколько благодарственных слез пролила она у своих икон и в церкви, молясь за новую семью, сколько прошений к Господу направила она о благополучии каждого!
Н.В. Басаргин очень точно определил характер отношений ялуторовских декабристов: «это какой-то братство-нравственный и душевный союз». Этот крепкий и многолетний потом союз возник по сути после переезда в Ялуторовск неразлучных (хоть по монаршей воле после тюрьмы и разлученных на четыре ссыльных года) друзей — Е.П. Оболенского и И.И. Пущина в июле 1843 г.
Они дополнили прежнюю ялуторовскую декабристскую колонию — Ентальцева с женой Александрой Васильевной, М.И. Муравьева-Апостола с женой Марией Константиновной, И.Д. Якушкина, В.К. Тизенгаузена. Недалеко от Ялуторовска позднее, в 1848 г., обосновался с семьей Н.В. Басаргин — он часто бывал в своем прежнем дружеском кружке (декабристы до конца дней называли друг друга «свои» и «наши» — так повелось еще на каторге).
Ялуторовский декабристский кружок, пожалуй, был исключением даже среди других декабристских колоний- кружков, которые после каторги образовались в местах ссылки: в Тобольске, Кургане, Оёке, Иркутске и др.
Однако определение «союз», «кружок» — не совсем точное. Ялуторовские поселенцы были единой семьей.
Между ними не было тайн: ни политических, ни духовных, ни семейных, ни материальных. И существовала эта семья на прочнейшей основе — дружбе и любви друг к другу. Заботы и трудности одного становились заботой всех. Из материальных «ям», в которые то и дело попадал кто-то, вытаскивали сообща. Горе и радость были общими.
Может показаться, что из дали времени мы идеализируем этих людей. Но стоит почитать их письма друг к другу и родным, их поздние «Воспоминания», и становится ясно: и грешили, и каялись, и заблуждались — как все люди. Только никогда не нарушали кодекса чести — человеческого, дворянского, декабристского. И ни один из сибирских декабристов не запятнал ни чести, ни совести своей.
Александре Васильевне Ентальцевой повезло жить в этой ялуторовской семье.

***

Всех любила, всех обласкивала и чем могла помогала в делах житейских добрая Александра Васильевна.
И все-таки... Все-таки был у нее в этой семье любимчик.
Но не простой, как у маменьки или сестры, любимчик.
Пожалуй, нет в русском языке такого определения. Точного определения.
Любимчиком этим был Иван Иванович Пущин. Августа Созонович, воспитанница Муравьевых-Апостолов, так описывала его:
«И.И. Пущин не отличался особой красотой. Но это был очень видный мужчина. Его глубокие, умные, серые глаза вместе с улыбкой красивого рта придавали много прелести его лицу, выкупая излишнюю ширину нижней части носа... В обыденной болтовне, особенно в женском круге, он был неподражаем, хотя для красного словца не щадил ни друга, ни отца».
А декабрист Н.В. Басаргин рассказывал, чем оборачивалось для Пущина его обаяние:
«Он очень нравился женщинам, и многие из них преследовали его своей любовью и брачными предложениями... Старые и молодые вдовушки были существенным несчастьем в жизни Ивана Ивановича».
...Все видели, что Александра Васильевна выделяет Пущина особенно. Всегда старается ему первому дать что-то вкусное из ее кулинарных изобретений — готовила она мастерски и даже творчески, ее стряпня в мгновение ока исчезала со стола, хотя и кухарка готовила недурно. Ентальцева любила смотреть, как Пущин ест, румянец заливал ее щеки, когда он хвалил или подшучивал над ней.
Она нежно заботилась о Пущине. Если уезжал, тщательно проверяла его чемодан — не за были ли положить лишнюю теплую вещь или что-то нужное.
Она забрасывала его письмами, когда он задерживался в своих путешествиях — в Тобольск или на Туркинские воды. Когда вся «семья» собиралась по вечерам (чаще у Муравьевых-Апостолов), Ентальцева не принимала участия в разговорах, спорах, обсуждениях — собственно, как и все женщины. Она, сидя в любимом кресле, вязала или вышивала. Но когда говорил Иван Иванович, она оставляла свое рукоделие и вся обращалась в слух, не сводя восхищенных глаз с его лица.
Сначала с доброй иронией, а потом и привычно все стали говорить, что Александра Васильевна обожает Пущина. Как любимого сына. Или любимого члена семьи. Тем более, что Пущин был любимчиком всей ялуторовской семьи.
И только мудрый Пущин — тонкий психолог и не менее тонкий и глубокий знаток женской души понимал, что есть это обожание Ентальцевой. За годы общей ссыльной жизни в Ялуторовске он узнал ее хорошо, любил и уважал ее душу. И потому смог верно все прочитать в этой душе...

***

Неплохо знал Пущин и Андрея Васильевича Ентальцева. Прекрасный храбрый офицер, участник Отечественной войны, человек дельный и честный. Но хмуроват и даже угрюмоват был он по характеру, а потому несколько тяжеловат для семейной жизни.
Вряд ли большая любовь или жаркая страсть свели этих двух людей и подвели к алтарю. Но они были достойной, верной парой. И скорее верность долгу и брачным обязательствам стояли во главе их семейной жизни.
И именно долг, верность супружескому долгу руководили Александрой Васильевной, когда она отправилась в Сибирь вслед за мужем, которому была, как писала Волконская, предана душой и телом. И этому долгу христианки она оставалась верна во все трудное 15-летие сибирской каторги и ссылки мужа, и трехлетие его горестного безумия — до самой смерти Андрея Васильевича в 1845 году...
После своих тяжелейших испытаний и смерти единственного родного человека, Ентальцева попадает в совершенно иной мир. В мир семьи, состоящей не из родных по крови, но родных по духу людей. Людей бодрых духом, неунывак, несмотря ни на какие испытания.
Александра Васильевна признавалась, что никогда в жизни так много не смеялась, так легко не было у нее на душе, пока она не попала в ялуторовскую «семью».
Она ожила, помолодела и даже похорошела в первые же месяцы после смерти мужа.
Пущин много сделал для того, чтобы именно так легко и душевно спокойно чувствовала себя в их кружке Александра Васильевна. Он хорошо видел, что пуританизм мужа, хоть и отложил некий отпечаток на их семейный уклад, но ни души, ни характера Ентальцевой не задел. Она была беспредельно добрым, приязненным человеком, мгновенно спешащим на помощь, кому бы она ни потребовалась. А главное — обладала снисходительным, всепрощающим характером. Большие и малые обиды, если и случалось, забывала быстро. И не от бесхарактерности, а опять же — по великой доброте своей и христианскому прощению человеческих недостоинств.
В Пущине она скорее всего увидела мужчину своих девичьих грез. Идеал, который не довелось встретить в дни молодости.
Ее сердце, никогда не знавшее истинной, горячей и, конечно же, взаимной любви, вдруг проснулось, ожило и забилось с молодой энергией. Но оно забилось уже тогда, когда тело ее перешло 55 —летний рубеж, когда страдания и испытания сделали ее когда-то хорошенькое личико старческим. И именно такой — не старухой, но очень пожилой женщиной видел ее обожаемый человек.
Александра Васильевна, закаленная 15-летними сибирскими испытаниями, прошла еще и недюжинную школу мудрости. Эта спасительная мудрость теперь, в году 1845-м, очень помогла ей. Она глубоко в душу спрятала свое молодое пылкое обожание — любовь. Это была ее сладкая тайна.
А перед всей ялуторовской семьей, и прежде всего перед возлюбленным Пущиным, она обрела образ обожавшей его матери, сестры, некой родственницы. Заботливой, несколько забавной, не скрывавшей, что именно он — любимчик ее в этой семье.
Пущин, единственный из всех понявший это, был бесконечно благодарен Александре Васильевне и за удивительную деликатность, и за ее доброе обожание и в то же время восхищался ее мужеством, искренне уважал Ентальцеву, тщательно скрывая от всех это свое понимание — за шуточками, подтруниванием — как и над всеми в их ялуторовской семье.

***

Нам неизвестны многие факты бытия Александры Васильевны в Ялуторовске после смерти ее мужа. Как правило, в письмах декабристов к ялуторовцам — передаются ей приветы и уверения в уважении и почтении к ней. Чуть больше — хотя тоже очень бегло — сообщает о ней друзьям И.И. Пущин.
В его письмах 1852 г. Ентальцева упоминается довольно часто, хотя и несколько однообразно. Он дал ей прозвище «примадонна»: «был обед у примадонны», «вчера принимала нас и кормила примадонна».
1854г., декабрь:
«28-го, день рождения Ивана Дмитриевича, мы праздновали, по обычаю у Александры Васильевны, угостительной почтенной нашей вдовы».
Н.Д. Свербееву, июль 1856 г.:
«Здешняя колония здравствует, одна только Александра Васильевна не в нормальном положении эти дни: была на каком-то городском бале и простудилась. Никак не хочет согласиться, что в известные годы нужны некоторые предосторожности».
Даже эти малые штрихи — к явно благоприятной картине: одинокая женщина естественно и просто влилась в дружную декабристскую семью и за неимением собственной, живет интересами и заботами этой большой, любящей ее семьи и очень ею любимой.
И поистине громом среди ясного, без единого облачка неба было случившееся в 1856 году. Оказалось, что у Александры Васильевны была давняя, никому не ведомая тайна, которая открылась с получением письма, которого Ентальцева не ждала, да видимо, и не хотела — от своей родной сестры Ольги Лисовской. Самым же ошеломляющим было то, что до Ентальцева у нее был муж. И от этого первого брака осталась дочь.
Степень потрясения этой открывшейся тайны передает письмо Пущина к Фонвизиной:
«Несколько дней назад была здесь Романова и говорит мне и всем, что Черкасов, псковский губернатор, знает дочь Ентальцевой, которая живет замужем в его губернии. Вероятно, говорила это и Александре Васильевне. А Александра Васильевна на мой вопрос когда-то, имела ли она детей, отвечала мне: «Я имела дочь, но она умерла вскоре после рождения». Как же объяснить эти факты? Уж тут и ложь! И зачем эта ложь? Просто ничего не понимаю...
Она и мне никогда об этом не говорит. Тут какая-то семейная тайна. При всей мнимой моей близости со вдовою, я не считал себя вправе спрашивать и допрашивать. Между тем на меня делает странное впечатление эта холодная скрытность с близким ей человеком. Воображение худо как-то при этом рисует ее сердце».
Да, у Александры Васильевны Ентальцевой была тайна — вероятно, настолько трагическая, болезненная и глубокая, что она будто изъяла из своей жизни и людей — ближайших, — и события, с ними связанные.
Самое страшное состояло в том, что эта тайна сопутствовала ей всю жизнь.
Ялуторовские, да и все другие декабристы, только теперь, почти перед самым отъездом из Сибири, узнали, что у Ентальцевой есть родная сестра.
«Ольга Васильевна прислала мне передать ей письмо сестры. Я это письмо отсылаю. Потом спрашиваю, от кого она через меня получила весточку. Она отвечает: «от старой знакомой». Я замолчал, но думалось тяжело»..., — писал Пущин.

***

По какой причине распался ее первый брак — точно неизвестно. То ли слух, то ли версия гласили: первый муж был игрок, она сбежала от него, а родившуюся дочь забрали у Александры Васильевны родственники мужа и воспитывали ее в неприязни к матери и скорее всего запрещали девочке видеться с ней. Эта семейная тайна первого брака Александры Васильевны не раскрылась до сих пор.
Тогда же, в 1856 году, она повергла Пущина в изумление и печаль. Изумление и печаль самого любимого на свете, ее обожаемого Ивана Ивановича, видимо, подвигнули Александру Васильевну рассказать ему все свои — не такие уж и тайны. Просто поведать о разнесчастной, не сложившейся с самой юности жизни и о самой страшной трагедии отнятого материнства.
Иван Иванович — это знали все — был джентльменом. И никогда, никому ни в письме, ни в разговоре не раскрыл он тайну «первой жизни» Александры Васильевны.
Но, думается, глубокая жалость к этой несостоявшейся жизни, к ее одинокой, безнадежной старости еще больше душевно приблизили Пущина к Ентальцевой, ибо в письмах к друзьям-декабристам появились постоянные о ней заботы. Особенно тогда, когда была объявлена амнистия и было разрешено вернуться домой, Пущин тревожился в письме к Оболенскому:
«В Сибири из приехавших жен остается одна Александра Васильевна. Ей тоже был вопрос вместе с нами (перед амнистией декабристам вручались опросные листы. — В.К.). Я не знаю даже, куда она денется, если вздумают отпустить. Отвечала, что никого родных не имеет».

***

Когда амнистия уже была объявлена, Пущин долго размышлял, как и с кем отправить Ентальцеву в Европейскую Россию. Наконец, было решено, что она отправится на родину с семейством Е.П. Оболенского. Ей специально сделали отдельную удобную повозку, и Пущин писал Фонвизиной в ноябре 1856 г.:
«Евгений 11 числа уехал. С ним Александра Васильевна в особой повозке на буксире. Она из Нижнего — в Киев, он — в Калугу».
Видимо, в дороге, Ентальцева передумала ехать в Киев и отправилась в Москву.
Из писем Пущина 1857-1858 гг., в которых фигурирует Ентальцева, составляется целый реестр его благодеяний и забот о ней:
Е.П. Оболенскому, январь 1858 г
«Получил письмо от Казимирского. Александре Васильевне оставлены 600 руб., асс., где бы она ни была».
Е. Якушкину, март 1857 г.
«Прилагаемые сто целковых немедленно вручить Александре Васильевне».
Е.П. Оболенскому, май 1857 г.
«Получил письмо от Александры Васильевны. Вдова нежничает страшно, но видно, что ей не совсем ладно в Москве — все истории с квартирой и с прислугой... Это вечная история».
Е.П. Оболенскому, июль 1857 г.
«Александра Васильевна, кажется, успокоилась насчет квартиры — перейдет к просвирне, где удобное помещение. Все деньги из казначейства и кабинета получила, не высылают только билета. И я уже писал в разные места».
Е.И. Якушкину, сентябрь 1857 г.
«Один мой портрет отдайте Александре Васильевне, когда пойдете к ней пить кофе. Она давно, очень давно просит меня о моей фигуре».
Письмо Пущина к Оболенскому от 16 апреля 1858г. целиком посвящено Ентальцевой, ее бытовым, материальным проблемам. Как и Оболенский, Пущин трогательно заботится об одинокой старой женщине, хотя сам серьезно болен:
«Отвечаю тебе, друг Евгений, на один пункт твоего письма... — насчет нашей милой вдовы, как ты называешь Александру Васильевну. Очень хорошо сделаешь, что явишься к ней с предложением перебраться в Калугу — это докажет ей твое участие, которое она оценит и не будет для нее обязательным, если она сама того не желает.
Пожалуйста, только не касайся ее финансовых дел — это может ее огорчить, тем более, что ты совершенно не так их видишь, как они есть. Она никаких денежных сношений не имеет с Волконскими, особенно с Илларионом Михайловичем Бибиковым (муж сестры М.И. Муравьева-Апостола Екатерины. — В.К.), который и не думает и не вправе ей помогать. Ты знаешь, как она на этот счет и щекотлива, и осторожна.
Доходы ее из Малой артели 300 целковых, от правительства — около 200 и потом не знаю, сколько теперь от ее капитала маленького, который, вероятно, и еще умалился от издержек за обзаведение в Москве. Следовательно, наверно, она может проживать в год по 500 целковых.
Может быть, есть какие-нибудь подарки от Волконских.
Главное — с отсутствием их она лишается приятного для нее близкого общества (Волконские собирались за границу. — В.К.) Жаль ей расстаться с дочерью Бибикова, но эта разлука только до осени. В резерве у нее Репнина (племянница С.Г. Волконского Варвара Николаевна. — В.К.), Нонушка, К.П. Торсон, Мамонтовы (семья откупщика И.Ф. Мамонтова — отца Саввы Мамонтова. — В.К.).
Вот все, что я знаю и почел нужным тебе сказать об ее теперешних обстоятельствах и обстановке. К обстановке добавь еще Фотографа и жену его (сын И.Д. Якушкина Евгений и его жена Елена Густавовна. — В.К.). Фотограф в память отца каждую неделю является в известный день пить кофе. Ты знаешь, что и этим она дорожит. Ее здоровье с некоторого времени плохо.
Москвой она вообще недовольна, но будет ли довольна Калугой? А хлопоты переезда? И пр. и пр. Действуй, как знаешь, не говоря о квартире, экипаже. Она с этим в Москве ладит своими средствами».

***

Последующие сообщения о Ентальцевой были уже печальны — ей оставалось пребывать на земле всего несколько месяцев:
Е.П. Оболенскому, апрель 1858 г.
«Пишет Александра Васильевна. 14-го проводила Волконских. Заехали к Иверской, помолились. В конторе дилижансов она с ними рассталась. Приехала домой, не спала всю ночь, руки дрожат, льет дождь, не хочется смотреть на Божий свет. Грустно ей, бедной».
Е.П. Оболенскому, май 1858 г.
«В Москве поразила меня своей худобой Александра Васильевна. Я ее не видел с ноября. Кажется, и голова похудела — парик кажется шапкой».
Е.П. Оболенскому, июль 1858 г.
«Александра Васильевна, видимо, тает. Правда, нельзя сказать, чтобы она была молода. На все воля Божья! Грустно, что при болезни она совершенно одна...
Впрочем, Александра Васильевна так вела свои дела, что одиночество ее — необходимое следствие ее сношений с самыми близкими к ней».
М.М. Нарышкину, июль 1858 г.
«24 числа Александра Васильевна Ентальцева кончила земное свое странствие. Бог упокоит ее там за все волненья здесь. 26-го ее похоронили в Алексеевском монастыре близ могилы Мамонтовой. Жалко, что не мог отдать ей последний долг».
Г.С. Батенькову, 3 августа 1858 г.
«Александру Васильевну мы здесь помянули... переход этой доброй женщины был тихий, без стенаний — заснула вечным сном при чтении девятого евангелия, когда ее соборовали. До того повторяла почти все молитвы».

***

Так случилось, что время не донесло до нас ни единого портрета А.В. Ентальцевой — ни рисованного, ни дагерротипного. Нет его и среди портретов жен декабристов, написанных в Чите и Петровском заводе Н.А. Бестужевым. И.С. Зильберштейн объясняет это вполне убедительно: «Портрет А.В. Ентальцевой Бестужев вряд ли успел выполнить. Она уехала (из Читы) с мужем в апреле 1828 года на поселение в Березов, а писать портреты жен декабристов до сентября 1828 го да, т.е. до снятия оков и облегчения тюремного режима, для него было весьма затруднительно.
Но портреты жен других своих товарищей Бестужев писал в Чите неоднократно. Однако ни один из этих портретов читинского времени не уцелел.
Сохранились портреты П.Е. Анненковой, А.И. Давыдовой, Е.П. Нарышкиной, Н.Д. Фонвизиной, но они были выполнены позже, уже в Петровской тюрьме». В это время Ентальцевы уже были на поселении в Ялуторовске.
И вот там в Ялуторовске — уже в 50-е годы — Михаил Знаменский, сын священника ялуторовской церкви С.Я. Знаменского, друга декабристов, нарисовал ялуторовское общество на веранде у М.И. Муравьева- Апостола. На переднем плане, правда, не очень отчетливо выписанное, лицо А.В. Ентальцевой — маленькой хрупкой пожилой женщины с очень печальными глазами и добрым лицом.

***

И наше небольшое исследование о жизни Александры Васильевны, и тот психологический портрет, который в результате обозначился, позволяют сделать вывод:
ни одна из 11 женщин, по следовавших за мужьями в Сибирь, не прошла такой суровой и жестокой школы жизни, не подверглась таким испытаниям бедности, нездоровья своего, а потом и безумия мужа. Она стойко, не жалуясь, с достоинством несла свой жизненный крест, как истинная христианка. Не случайно, Господь принял нее, когда она читала молитву.
* Недавно иркутскому художнику О.В. Беседину удалось сделать реконструкцию портрета А.В. Ентальцевой с картины М.С. Знаменского 1850-х годов.

12

Глава 11.
И страстотерпица, и грешница
(Наталья Дмитриевна Фонвизина)

Ее сознательная жизнь началась как настоящий авантюрный роман. В 16 лет она тайно убегает из родительского дома. Убегает в ближний Бельмажский монастырь. Ее не смущает, что этот монастырь мужской. Местный священник — тоже тайно — помогает девушке: остригает ей волосы, дает платье своего умершего сына. Она и имя избирает себе, как ей кажется, очень «монастырское» — Назарий.
Религиозным экстазом, экзальтированным устремлением к иноческому подвигу наполнено все ее существо. Как и чем обернется ее «пришествие» в мужской монастырь, она не думает. Главное — явиться в монастырь и нести там самое тяжкое послушание. И тем вызвать восторг и изумление родителей, родственников, света.
Ибо убегает она не из лачуги и не от бедности, а из дома родовитых и тогда еще богатых дворян Апухтиных, души не чаявших в своей единственной дочери. Через почти три дня, когда беглянку поймали (а ее поисками активно занялся двоюродный брат матери М.А. Фонвизин), ни изумления, ни восторгов, а тем более одобрения не последовало. Все посчитали это девичьим сумасбродством и были безмерно рады, что она все-таки сыскалась.
Наталья Дмитриевна Апухтина (в замужестве Фонвизина) осталась такой до конца дней — страстной, экстатичной, сумасбродной, бунтующей против всего общепринятого, искусственного, скучного, традиционного, всегда готовой к чему-то необычному — подвигу, поступку, действию.
И это органично вписывалось в другие особенности ее личности: способности к верной дружбе, любви до самозабвения, пока эту любовь питают только ей ведомые истоки. А еще дарованы Богом ей были высокие интеллектуальные способности и искренняя, часто доходящая до фанатизма вера в Бога. Умная, начитанная и глубоко религиозная, она — в отличие от всех сибирских своих подруг — очень серьезно и вдумчиво изучала Святое Писание, теологические труды, философию. Как писала много позднее ее Сибирская сначала воспитанница, а потом подруга М.Д. Францева, «Наталья Дмитриевна была замечательно умна, образована, необыкновенно красноречива и в высшей степени духовно-религиозно развита. В ней так много было увлекательного, особенно когда она говорила, что перед ней невольно преклонялись все, кто только слушал ее. Она много читала, переводила, память у нее была громадная.
Она помнила даже все сказки, которые рассказывала ей в детстве няня, и так умела хорошо, живо,  картинно представлять все, что видела и слышала, что самый простой рассказ, переданный ею, увлекал каждого из слушателей.
Характера она была чрезвычайно твердого, решительного, энергичного, но вместе с тем необычайно веселого и проста в обращении, так что в ее присутствии никто не чувствовал стеснения.
Высокая религиозность ее проявлялась не в одних внешних формах обрядового исполнения, но в глубоком развитии ведения духовного. Она в полном смысле слова жила внутренней, духовной жизнью. Читала она всевозможные духовные книги, не говоря уже о Библии, которую знала всю почти наизусть, читала творения святых отцов нашей православной церкви и писателей католической и протестантской церквей, знала немецкую философию. К тому же обладала еще необыкновенно ясным и глубоким взглядом на жизнь. С ней редко кто мог выдержать какой-нибудь спор, духовный ли, философский или политический.
Как бывало мудро и глубоко умела она соединить мировые события с библейскими пророческими предсказаниями. Не раз приходилось ей развивать архиереям такие евангельские истины, в которые они сами не вникали, и поражать их глубиною своего духовного ведения».
А судя по письмам Фонвизиной к самым разным людям, она владела еще и недюжинным литературным даром, а ее способность к глубокому, разностороннему психологическому анализу вызывала общее восхищение.
Собственно, восхищение сопровождало всю ее жизнь, с раннего детства. Господь наградил ее красивой и оригинальной внешностью, которая только примерно к пятидесяти годам начала активно угасать.
Н.И. Лорер, декабрист, уже в Сибири, писал: «Наталья Дмитриевна Фонвизина, урожденная Апухтина, одна из прелестнейших женщин своего времени. В ее голубых глазах отсвечивалось столько духовной жизни, что человек с нечистой совестью не мог смотреть ей прямо в эти глаза».
Ее, может быть, даже генетическая устремленность к сверхпоступку, подвигу, риску и абсолютная безбоязненность этого риска собственно и определила ее необычную не только для женщины ее круга, но и для всякой женской судьбы жизнь. Вероятно, женщины фонвизинского психотипа в веке XX-м в России становились героинями войны, разведчицами, бесстрашными партизанками.

***

Романтически-авантюрный побег Натали в монастырь оказался судьбоносным — и для нее, и для ее дядюшки, который отыскал ее. 35-летний генерал-майор, прошедший всю Отечественную войну 1812 года, Михаил Александрович Фонвизин без памяти влюбляется в свою юную очаровательную двоюродную племянницу. Он делает — в 1821 году — ей предложение и получает отказ — и Натали, и ее родителей. Жених вдвое старше Натали и близкий родственник. Натали с родителями живет в это время в имении Давыдово — неподалеку от имения Фонвизина.
Примерно через полгода — уже к концу 1821 г. — Михаил Александрович снова появляется в Давыдове и снова делает предложение Натали. На этот раз он получает согласие.
Однако не любовь движет Натальей. Уже в Сибири в минуту откровения она объяснит причину этого согласия своему другу и духовнику С.Я. Знаменскому:
«Надобно было отца из беды выкупать».
Бедой же было разорение ее отца — Дмитрия Акимовича Апухтина. К 1818 году стало понятно, что ему не погасить долги. И если поначалу семье еще удавалось, как говорила Наталья, «прикрывать ложным великолепием настоящую нищету», то уже в конце 1818 года Апухтины переезжают в имение Давыдово. Чтобы купить его, Дмитрий Акимович занимает деньги у двоюродной тети своей жены Марии Павловны, урожденной Фонвизиной.
Эта тетя — Екатерина Михайловна Фонвизина — была матерью Михаила Александровича. Почти год Синод и местные церковные власти не давали согласия на этот брак — слишком близким было родство жениха и невесты. Но Михаил Александрович все же добился своего. В сентябре 1822 г. свадьба состоялась.
Этот брак оказался счастливым. В августе 1824 г. Натали родила сына Дмитрия, младший сын Михаил родился, когда Михаил Александрович уже был в Петропавловской крепости, — в феврале 1826 года.

***

Михаила Александровича арестовали практически на глазах Натали, но она не поняла, что приехавшие в их усадьбу Крюково (под Москвой) были не товарищами Мишеля, а жандармами в штатском. Когда же увидела, что тройка, в которой ехал с ними муж, повернула не на Московский, а на Петербургский тракт, упала в обморок прямо на пороге дома. Ибо поняла — это арест. Потому что сразу после выступления на Сенатской 14 декабря Мишель рассказал ей, что был членом тайного общества. Но женившись, никакого участия в делах общества не принимал и был спокоен — арест ему не грозил.
Натали примчалась в Петербург через пять месяцев после его ареста — едва оправившись от родов. Детей оставила на попечение своей матери и прислуги. Как и большинство жен, последовавших потом за мужьями, Натали совершала «чудеса» смекалки и настойчивости, чтобы добиваться свиданий с мужем, часто писала ему, поддерживая и ободряя.
Когда в июле 1826 года было вынесено решение Верховного уголовного суда (Михаил Александрович был отнесен к IV разряду, т.е. приговорен к 12-летней каторге с последующим поселением в Сибири), Натали без малейших колебаний, решила следовать за мужем.
В.И. Шенрок писал: «Бросить все и пуститься за мужем в ссылку, торжественно похоронив в виду всех свою молодость и светлые надежды — такой порыв как нельзя больше согласовался с ее страстной натурой».
Она будто обрадовалась возможности совершить сверхпоступок, разорвать какую-то завесу обыденности, обыкновенности. Беда, при всей ее скорбности, позволяла Натали проявить героико- активные действия.
Никакие уговоры близких, никакие взывания к разуму и ответственности за малолетних сыновей ее не останавливали. Единственным отступлением было подождать, пока немного подрастут сыновья.
Безусловно, сердце ее разрывалось между детьми и мужем. Но утешала мысль, что ее матушка и опекун детей Иван Александрович Фонвизин — родной брат Михаила — смогут заменить детям родителей.
И когда она, уезжая, прижимала к сердцу и целовала 4-летнего Дмитрия и двухлетнего Мишу, думается, до ее сознания не доходило, что делает это она в последний раз, и никогда больше не увидит сыновей

***

Фонвизина прибыла в Читу в марте 1828 года. Ей предстояло 25 лет сибирского изгнания. Много вместили в себя эти 25 лет. Были радости, периоды спокойные и относительно благополучные, были встречи с интересными и врачующими душу людьми. Но больше было бед.
Особенно в первые шесть лет — это были годы пребывания в Чите и Петровском заводе. Сибирское захолустье, грязь, строжайшие правила встреч-свиданий с мужем, его и свои болезни, неудобства, материальные трудности, когда еще не разрешались посылки и денежная помощь близких из России. Все это называлось положением жены ссыльно-каторжного «государственного преступника».
Но самыми страшными для Фонвизиной эти годы каторги мужа были потери детей. Дважды рожала она мертвых младенцев. Несказанной радостью стало рождение в Петровском заводе в 1832 году мальчика Ивана.
Родился он перед самым окончанием срока каторги Михаила Александровича. Малыш непрестанно болел, и супруги Фонвизины почли за лучшее остаться в Петровском заводе — прежде всего потому, что там был прекрасный врач — декабрист Ф.Б. Вольф. Два года сражался за жизнь ребенка Фердинанд Богданович вместе с родителями. Но в 1834 г. мальчик умер.
И.Д. Якушкин писал в те дни близким в Петербург:
«Здоровье Натальи Дмитриевны очень разрушилось, несколько раз она была при смерти, чем это кончится, Бог знает». Она выжила, но ее психическое здоровье серьезно пошатнулось. Позднее она сама рассказывала М.Д. Францевой о своем нервном заболевании.
А о ее страхах и страданиях в Петровском заводе рассказала в «Записках» М.Н. Волконская: «Ее бессонницы сопровождались видениями; она кричала по ночам так, что слышно было на улице». Нервной болезнью Фонвизина страдала 10 лет.
На поселение по воле монарха Николая I Фонвизины были отправлены в Енисейск, небольшой уездный город с плохим климатом и полным отсутствием врачебной помощи. Наталья Дмитриевна снова ждала ребенка.
Понимая, что в такой сибирской глуши она снова может потерять младенца, она обратилась в Петербург с просьбой разрешить ей переехать в Красноярск (он был губернским городом Енисейской губернии) для родов, а мужу сопровождать ее. В сентябре 1834 г. согласие было дано, но только для одной Натальи Дмитриевны.
Она не смогла оставить мужа одного — он сразу же стал хлопотать и о своем переводе в Красноярск к жене. Но пока шла переписка с Петербургом Наталья Дмитриевна родила. И снова нездорового мальчика, который через несколько месяцев умер. Непередаваемо ее отчаяние, горе. Только непрестанная молитва, только святая вера, что то воля Господня движет ее жизнью, и Господь никогда не оставит ее, помогала выжить и выстоять.
Летом 1835 года Фонвизиным было разрешено переехать в Красноярск. Трехлетие в Красноярске было спокойным. Оба супруга будто отдыхали и приходили в себя после трудных и трагических лет. Михаил Александрович позднее писал брату: «Мы там обжились, и нам было нехудо». Тем более, что — в отличие от каторжных лет — родные могли обеспечивать Фонвизиных всем необходимым, а главное — снабжали журналами и книгами. Они были в курсе всего, что происходило в России, в курсе новостей культуры, науки и литературы.
Они, действительно, обжились и еще приобрели вернейшего друга, духовного брата и добрейшего товарища Павла Сергеевича Бобрищева-Пушкина, дружба с которым продолжалась и в Тобольске, куда после долгих хлопот родных перевели сначала Фонвизиных (они уехали туда в 1838 году), а в 1840г. — и братьев Бобрищевых- Пушкиных, и по возвращении на родину, до конца дней своих. Старший брат Павла Сергеевича Николай еще с заключения в Петропавловской крепости страдал психическим расстройством. Павел Сергеевич все годы ссылки, а потом по возвращении на родину неустанно опекал брата и ухаживал за ним.

***

Фонвизины прожили в Тобольске почти 15 лет.
(Подробно о жизни Н.Д. Фонвизиной в Сибири и по возвращении на родину см. в книге В.Колесниковой «Тайны любовного треугольника».)
Они взяли на воспитание двух девочек из бедных тобольских семей. Вырастили и хорошо воспитали их, а когда возвращались на родину, взяли с собой. Позднее обеспечили всем необходимым и выдали замуж.
Воспитывался в семье Фонвизиных и старший сын священника С.Я. Знаменского Николай, которому супруги дали отличное образование. У Фонвизиных в Тобольске был дом с большим садом и оранжереей, предметом особой гордости Натальи Фонвизиной. В оранжерее — огромное количество цветов, за которыми она постоянно и заботливо ухаживала, — ее «домашний психотерапевт». Только в саду, среди своих любимцев- цветов она успокаивалась и отдыхала душой.
Самым большим горем была тоска по оставленным на родине сыновьям, тем более, что, когда после смерти ее матушки Марии Павловны, воспитанием детей занялся Иван Александрович, они, подрастая, выказывали далеко не лучшие черты характера, были своевольными, строптивыми. Родителей своих они, конечно, не помнили, и ни рассказы о них Ивана Александровича, ни письма родителей из Сибири не вызывали в них никаких теплых чувств.
В одном из писем даже не укоряя, а с надеждой Фонвизина писала:
«Как бы я поглядела на вас, мои милые! Когда встречаю молодых людей ваших лет, сердце мое всегда болезненно сжимается, я и смотрю на них и слушаю их с мыслью о вас.
О, Боже мой! Неужели никогда не суждено мне познакомиться с детьми моими? Неужели я всегда останусь для вас идеей, а вы для меня незнакомцами?.. Престранное положение!
По крайней мере утешаюсь мыслью, что, если бы вы познакомились с нами, то, вероятно, и полюбили бы более».
Но не дал ей Господь счастья родительского.
Старший сын Дмитрий, уже студент Петербургского университета, в 1850 году уезжает на лечение в Одессу (ему 26 лет) и там неожиданно умирает. Супруги Фонвизины еще не успели оправиться от этой страшной потери, как получают — всего через год — известие, что там же, пытаясь поправить здоровье, умирает и младший Михаил. Ему 25 лет, он был подпоручиком Преображенского полка.
Друзьям — супругам Нарышкиным, которые в это время, вернувшись с Кавказа, уже живут в своем имении Высокое под Тулой, Фонвизина пишет в декабре 1851 года:
«Как пьяницы в вине, так и я в цветах топлю свое горе. Но, как видно, сердце берет свое, и это средство не всегда помогает... Что делать, слава Богу о всем. Я и за цветоводство свое благодарила и благодарю Бога, потому что охота к цветам так сильно возгоралась во мне, что, может быть, она дана мне, как предохранительное средство от мизантропии».
Кажется, нет большего горя, чем хоронить взрослых детей престарелым родителям. Горе же Натальи Дмитриевны усугублялась тем, что она жила, утешалась и надеялась только на одно светлое начало своей жизни — увидеть своих сыновей. Это горе ее было еще и жестоким — оно как бы разделилось надвое: умерший старший сын, как ни велика была беда, оставлял надежду на свидание с младшим. Всего через год эта мука потери повторилась. И можно только поражаться, сколько сил и мужества было в этой женщине, что запасов их хватило ей на жизнь оставшуюся и даже на счастье в самом ее конце. Господь, и только Господь давал ей эти силы. И она это хорошо понимала, и молитва ее была непрерывной и истовой, молитва благодарности и надежды.

***

Рассказывая о Фонвизиной, нельзя обойти молчанием два события, которые без преувеличения грозили лично ей заточением в крепость.
Первое было связано с осужденными петрашевцами.
Как известно, в 1849 году 21 член философского кружка М.В. Петрашевского был приговорен к расстрелу, который в последний момент был заменен каторгой. В январе 1851 года их по этапу доставили в Тобольск. Далее их отправляли на разные заводы Нерчинского горного округа — на Акатуйский, Шилкинский и Александровский.
Тобольские декабристы приняли самое деятельное участие в судьбе петрашевцев. Она оказывали новым «друзьям» Николая I и материальную, и моральную помощь и поддержку. Однако необходимо было соблюдать конспирацию и осторожность. Поэтому непосредственную связь с петрашевцами было решено осуществлять через декабристских жен — Н.Д. Фонвизину и Е.И. Трубецкую.
Об этом сохранилось воспоминание М.Д. Францевой, которое следует дополнить: тобольские декабристы заботу о петрашевцах — как эстафету — передавали друзьям — декабристам в Иркутске, а те — дальше — по пути следования философов-этапников по Сибири:
«Была привезена в Тобольск партия политических преступников, так называемых петрашевцев, состоявшая из восьми человек: Достоевского, Дурова, Момбели, Львова, Григорьева, Спешнева и самого Петрашевского. Отсюда их распределяли уже по разным заводам и губерниям.
Наталья Дмитриевна Фонвизина, посещая их в Тобольском остроге, принимала в них горячее участие и, находясь тогда в дружеских отношениях с князем Горчаковым, просила его оказать сосланным в Омск Достоевскому и Дурову покровительство, что и было сначала исполнено.
Накануне их отправления, мы с Натальей Дмитриевной выехали проводить их по дороге, ведущей в Омск, за Иртыш, верст за семь от Тобольска. Мороз стоял страшный.
Отправившись в своих санях пораньше, чтобы не пропустить проезжающих узников, мы заранее вышли из экипажа и нарочно с версту ушли вперед по дороге, чтоб не сделать кучера свидетелем нашего с ними прощания. Тем более, что я должна была еще тайно дать жандарму письмо для передачи в Омске хорошему нашему знакомому, подполковнику Ждан-Пушкину, в котором просила его принять участие в Достоевском и Дурове.
Долго нам пришлось прождать запоздалых путников.
Не помню, что задержало их отправку, и 30-градусный мороз порядочно начинал нас пробирать в открытом поле.
Прислушиваясь беспрестанно к малейшему шороху и звуку, мы ходили взад и вперед, согревая ноги и мучаясь неизвестностью, чему приписать их замедление.
Наконец, мы услышали отдаленные звуки колокольчиков, вскоре из-за опушки леса показалась тройка с жандармом и седоком, за ней — другая. Мы вышли на дорогу и, когда они поравнялись с нами, махнули жандармам остановиться, о чем уговорились с ними заранее.
Из кошевых (сибирский зимний экипаж) выскочили Достоевский и Дуров. Первый был худенький, небольшого роста, не очень красивый собой молодой человек, а второй лет на десять старше товарища, с правильными чертами лица, с большими черными, задумчивыми глазами, черными волосами и бородой, покрытой от мороза снегом. Одеты были они в арестантские полушубки и меховые малахаи, вроде шапок с наушниками. Тяжелые кандалы гремели на ногах.
Мы наскоро с ними простились, боясь, чтобы кто-нибудь из проезжающих не застал нас с ними, и успели только им сказать, чтоб они не теряли бодрости духа, что о них и там будут заботиться добрые люди. Я отдала приготовленное письмо к Пушкину жандарму, которое они аккуратно и доставили ему в Омске.
Они снова уселись в свои кошевые, ямщик ударил по лошадям, и тройки помчали их в непроглядную даль горькой их участи. Когда замер последний звук колокольчиков, мы, отыскав наши сани, возвратились чуть не окоченевшие от холода домой».
К счастью, все сошло благополучно. Как сошло благополучно и в другом деле. В июне 1840 г. через Тобольск проезжал Алтайский миссионер архимандрит Макарий Глухарев. Он был известен тем, что и царю, и митрополиту тогдашнему Филарету безуспешно пытался внушить мысль о необходимости перевести всю Библию на русский язык. Фрагментарно такие переводы с еврейского и европейских языков были. Но они не могли полностью служить главной цели, о которой мечтал Макарий, — религиозному просвещению всего русского народа. В Тобольске он познакомился с декабристами, о которых знал немного, да и сведения эти были искаженными. Когда же он познакомился с супругами Фонвизиными, с П.С. Бобрищевым-Пушкиным и другими, к тому времени переехавшими в Тобольск декабристами, понял, что эти люди и их обширные знания, а главное — владение языками, могут сослужить делу его жизни, его миссионерству серьезную службу.
И эту службу — прежде всего М.А. Фонвизин, П.С. Бобрищев-Пушкин и частично Наталья Фонвизина сослужили четыре года спустя, когда беспокойного и настойчивого Макария Глухарева уволили с миссионерской службы. И в том, 1844 году, это было делом опасным, нелегальным и грозило серьезными карами участникам переводов Библии и переписчикам переводов, так как от монарха и III отделения преосвященный получил секретное и строжайшее предписание отыскивать и отбирать библейские рукописи и переводы на русский язык.
И на этот раз все сошло благополучно. Но в обоих случаях Натали Фонвизина испытала такое же чувство удовлетворения от своих сверхпоступков, как и приезд за мужем в Сибирь. Авантюрное, сопряженное с опасностью для жизни, свободы и по сути героическое действо снова украсило однообразие и однотонность ее жизни.

***

Надо сказать, что в принципе Фонвизина постоянно жила сосредоточенной внутренней жизнью. Она много читала — прежде всего религиозной и мистической литературы. В то же время много и часто переписывалась — не только с друзьями-декабристами и их женами, но и со священниками: С.Я. Знаменским, который жил в Ялуторовске, с тобольским епископом Владимиром виделась и часто беседовала, а потом поразила его своим рассуждением о молитве Господней, которое она изложила на 40 страницах. Какое-то время переписывалась и со священником Петром Мысловским, который был духовником декабристов в Петропавловской крепости.

***

По возвращении из Сибири Ф.М. Достоевский некоторое время переписывался с Фонвизиной. На него там, в Сибири, она произвела огромное впечатление. Еще до их встречи на морозном ночном тракте Фонвизина вместе с Екатериной Ивановной Трубецкой добились («умолили», писал Достоевский) тайного свидания с петрашевцами в остроге. В своем «Дневнике писателя» за 1873г. он вспоминал: «Мы увидели этих великих страдалиц, добровольно последовавших за своими мужьями в Сибирь. Они благословили нас в новый путь, перекрестили и каждого оделили Евангелием — единственная книга, позволенная в остроге. Четыре года пролежала она под моей подушкой в каторге». В Евангелие же вложены были еще и деньги. В письме к брату от 22 февраля 1854г. Достоевский писал: «Что за чудные души, испытанные 25-летним горем и самоотвержением! Мы видели их мельком, ибо нас держали строго. Но они присылали нам пищу, одежду, утешали и ободряли нас».
В письмах к Фонвизиной по возращении Федор Михайлович делится самым сокровенным, их сближает религиозность и неустанный духовный поиск. И, конечно, огромная признательность и благодарность писателя за прошлую помощь и сострадание, уважение к ней и почитание: «С каким удовольствием я читаю письма Ваши, драгоценнейшая Наталья Дмитриевна, — пишет Достоевский в 1854 году. — Вы превосходно пишете их, или, лучше сказать, письма ваши идут прямо из вашего доброго человеколюбивого сердца, легко и без натяжки».

***

В 1853 году, благодаря неустанным многолетним хлопотам брата Ивана Александровича М.А. Фонвизина освобождают из сибирской ссылки. Фонвизины только начали готовиться к отъезду, как получили известие, что Иван Александрович тяжело и опасно заболел. Михаил Александрович немедленно отправился в Москву, хотя была середина апреля, лед на Байкале начинал таять и его путешествие было опасным для жизни. Он добрался до Москвы даже меньше, чем за месяц, но брата в живых уже не застал.
Наталья Дмитриевна отправилась домой спустя месяц после отъезда мужа. Обоим было запрещено жить в Москве. Они поселились в имении Ивана Александровича в селе Марьино Бронницкого уезда. Там — спустя год после приезда — был похоронен Михаил Александрович.

***

А жизнь Фонвизиной после ухода мужа сделала неожиданный вираж. Ее давняя, еще в Сибири дружба с декабристом И.И. Пущиным перерастает в глубокое чувство, которого она не знала, несмотря на свои многочисленные увлечения в течение жизни. Она понимает, что это любовь. Поздняя, но пылкая, страстная.
Фонвизина знает, что Пущин — убежденный холостяк, несмотря на свои — тоже многочисленные — увлечения. Она хорошо помнила, что рассказывал ей друг П.С. Бобрищев-Пушкин. Одна молодая вдовушка страстно влюбилась в Пущина, когда он был на поселении в Ялуторовске и настойчиво уговаривала его жениться на ней. Никакие уговоры и отказы не помогали.
— Тогда я, старый, убежденный холостяк, — рассказывал Пущин, — мне уж полсотни лет стукнуло, и говорю ей: «Будь по-твоему. Пойдем под венец. Да только сразу после венца я пулю себе в лоб пущу. А ты снова вдовой станешь». Тогда Фонвизина посмеялась и спросила Павла Сергеевича:
— Думаете, он вправду пустил бы себе пулю в лоб?
Тот, не колеблясь, серьезно ответил:
— Конечно.
Однако после смерти Михаила Александровича и в письмах Пущина заметила Фонвизина больше чем дружеские изъявления чувств. Вскоре состоялось и объяснение. Но стыдятся оба этих чувств — прежде всего перед памятью Михаила Александровича.
Преградой почитают и немалые свои лета: Пущину 59, Фонвизиной 52, хотя волнуются, переживают и страдают совершенно по-юношески. Трудно предположить, как повела бы себя изменчивая фортуна, не выбери влюбленные в качестве вестника и советчика общего их друга Павла Сергеевича Бобрищева- Пушкина.
Часто свои письма — исповеди Пущину Фонвизина направляет сначала П. С. Пушкину. Без его совета, что называется шага не делает. А он незаметно все больше сближает влюбленных. «Насчет Ивана мое мнение, как прежде, так и теперь — одно и то же. Твой жребий был если не испытанием — готова ли ты пожертвовать даже и своими воззрениями, то указанием прямо на него, а не на кого-либо другого», — пишет он Фонвизиной.
Наталья Дмитриевна пишет любимому длинные — и покаянные, и сомневающиеся письма, что называется обнажает душу, поминая все свои грехи и признаваясь в таких, о которых никто не подозревал. Она признается Пущину, рискуя потерять его, что если умом служит Богу, то «телом моим уже совершенно служу закону греховному».
Но даже эти признания не погасили любовь Пущина. У него она, как и у Фонвизиной, была первая и по- юношески страстная, горячая, бескомпромиссная.
В письмах она называет Пущина юношей, а себя Татьяной. Трудно сказать, когда, но Фонвизина придумала легенду, что А. С. Пушкин написал с нее Татьяну Ларину, а за основу сюжета «Евгения Онегина» принял историю ее замужества.
Нельзя не отметить, что почти все историки, декабристоведы вторили в советские времена этой ее легенде, не удосуживаясь сопоставлять очевидные даты и факты. Пушкин не был знаком, не видел и не слышал о Фонвизиной. В 1822 году, когда она выходила замуж за Фонвизина, он был в южной ссылке. По возвращении из нее он мог слышать в свете рассказы об этом необычном браке. Но вряд ли заинтересовался, так как в свете было множество похожих браков с близкими родственниками, даже с кузинами и кузенами.
Объяснить, почему эта легенда пришла в голову Фонвизиной нетрудно. Зацикленность на себе, своих ощущениях и переживаниях, а одновременно пылкая фантазия при отсутствии красок жизни, какого-то ее движения, романтики, чуда полета, мечты, а потом обыденности или даже трагичности течения жизни — все это «строительный» материал легенды, которую часто — и в наши дни тоже — создают о себе женщины такого психотипа как Фонвизина. Сначала они создают легенду, потом «изукрашивают» ее  деталями, а скоро и сами начинают верить в реальность этой легенды.
Скорее всего Пущин не верил этой ее легенде, но деликатно молчал. Называть же себя Онегиным или Евгением не разрешил.

***

К началу 1856 года накал страстей в письмах становится таким, что требует кардинального разрешения. Фонвизина намекает, что может приехать к Пущину в Ялуторовск, и это все решит, но сомневается, нужно ли это любимому и свободен ли он в своем решении связать с ней свою судьбу.
Ответ Пущина окончательно убеждает: она поедет к любимому. В Сибирь, из которой она вернулась всего три года назад. Пущин пишет:
«За кого ты меня принимаешь? Ужели ты, все ведущая в изгибах сердца можешь допустить, что твой юноша может терпеть малейшие принуждения в свободном чувстве любви? Если на минуту он смел это думать, ты должна его презирать как ничтожного деспота. Эти два слова не совсем ладно сочетаются, но тут есть полный смысл.
Любовь свободна, как воздух, как птица — я не хочу и тени любви, если она чем-нибудь принужденным, не добровольным вызвана. Я не хочу срамить любви- свободы и потому никому не предлагаю ее.
Подумай хорошенько, и ты со мной согласишься. Я далеко не то, что ты во мне видишь. Твое горячее воображение, твое увлечение поставило меня на пьедестал.
Мне совестно, хотя и отрадно читать твои листки, но, с другой стороны, я внутренно сознаю, что если то малое, которое ты во мне отыскала, сколько-нибудь живит чувство, то это чувство не умрет. Решит Бог и свидание».
Фонвизина едет в Сибирь. Тайно — от властей и близких. О поездке знают только друг Павел Сергеевич и верная Францева.
Ее приезд в Ялуторовск был громом среди ясного неба для всей декабристской колонии, но Фонвизина объясняет, что приехала проведать не только их, но и тобольских декабристов и навестить своего названного племянника петрашевца Дурова.
Она, действительно, навещает друзей в сибирских городах, возвращается в Ялуторовск и здесь в конце августа 1856 года ее застает известие об амнистии всем декабристам. По возвращении в Марьино пишет друзьям Нарышкиным в Высокое.
Из письма Н. Д. Фонвизиной к Е. П. Нарышкиной, декабрь 1856 г.:
«Если бы спросили меня, когда я пробиралась по торговому тракту на Златоуст, сбилась с дороги и проездила по разным заводам около 200 верст лишних, для чего еду, я бы ничего не могла сказать в ответ, кроме «так надо»…
Я убеждена, что сделала хорошо и исполнила волю Божию моей поездкой. Но уверять в этом никого не стану, доказательств для убеждения других никаких не имею.
Нам дано не только веровать, но и страдать. За все слава Богу!..
Апостол говорит: «нам дано не только веровать, но и страдать». В этом тексте страдания принимаются как дар свыше. И точно, способность или умение страдать есть наука святых, и дар всех даров полезнейший для души, укрепляющий ее в вере, надежде, любви…
От болезни что ли, я была в каком-то восторженном настроении, как бы готовясь к близкой смерти более, нежели к жизни или путешествию в Сибирь далекую, принимая желания мои и мечты об этом за расположение к бреду»…
По возвращении Пущина из Сибири они тайно от всех венчаются — 22 июня 1857 года. Первым сообщает Наталья Дмитриевна о своем замужестве Нарышкиным:
«Венчание Ивана и Натальи — двух существ, соединенных странною судьбою, по особенному и дивному назначению. Хорошо, что 22-го венчались. Потом, позднее он, бедный, не мог бы и вокруг аналоя пройти… Итак я в 52 года вступила вторично в брак — не правда ли, что это противно и здравому смыслу, и приличиям, и даже обыкновенным христианским верованиям».
Иван Иванович был уже неизлечимо болен. Но он пытался бодриться, и Фонвизиной, вероятно, не приходила в голову мысль о скором его уходе. Она все два года, что длился ее брак, разъезжала по многочисленным своим имениям, которые были запущенны еще Иваном Александровичем, видимо, помещиком не очень радетельным.
Из письма Н. Д. Фонвизиной к М. М. и Е. П. Нарышкиным, 29 марта 1859 г.:
«Здоровье мужа черепаховым шагом подвигается к лучшему — сил как будто побольше, потому что иногда сам спускается писать письма, но скоро утомляется…
Он при малейшей возможности действовать с жадностью хватается. Например, хлопочет о перестройке бани, о разных бумагах по делам моим и других. Даже иные бумаги пишет, чего прежде положительно не мог делать…
У нас на днях гостила Дорохова с Аннушкой. Прожили всего 10 дней. Больному моему весьма отрадно было свидание с директрисой и с дочкой. Аннушка-Нина — премилое и преласковое 16-летнее существо.
Такая приличная девочка — прямодушная, без всяких вычур».
Иван Иванович скончался 3 апреля 1859 года на руках своего сердечного друга Павла Сергеевича Бобрищева-Пушкина, который был при нем неотлучно последний месяц. Обоих мужей похоронила Фонвизина на кладбище в городе Бронницы, у городского собора.
Из письма Н. Д. Фонвизиной к М. М. и Е. П. Нарышкиной — 8 апреля 1859 года:
«Нынешний год, день вчерашний, день рождения моего — положил траур на всю оставшуюся мою земную жизнь, насколько Господь продлит ее.
Общий друг наш Павел Сергеевич пишет вам, близкие сердечные друзья мои, о моем горе. Я еще не свыклась с ним, не проникла до самой глубины его — стою перед лицом Божиим, ошеломленная поразившем меня ударом мощной десницы Его. Говорю: да будет! А сердце обливается кровью — пустота сердца невообразимая!
Потому что все силы его сосредоточены на одном…
Наша привязанность друг к другу была для меня как что-то библейское. То не была дружба, то была любовь!
Но любовь какая-то могучая, отзывающаяся нездешним. Это был какой-то неожиданный вставной эпизод в моей странной жизни…
Не хочу бороться с печалью, разработка которой, видно, давно для меня предугадана. Что будет последствием этой разработки, до меня не касается. Мое дело терпеть и приступы тоски, пожирающей — попаляющей сердце без всякой видимой или понимаемой отрады, и приступы равнодушия, не менее тягостного.
А делами занимаюсь, как будто ничего не случилось. Все говорят, какая сила воли у нее!, не подозревая, что воли — то и нет. Страдаю как скот, которого бьют больно — кричит, боль утихнет — и все как забыто, опять бить начнут — опять кричит от нестерпимой боли».
Она прожила после Ивана Ивановича еще 10 лет.
О том, как жила она эти годы, известно мало, кроме того, что постепенно разум ее угасал, и в конце жизни это было уже слабоумие. Ее имения и богатство достались дальним родственникам. А похоронили ее рядом с обоими мужьями — там же, в Бронницах, у городского собора.

  Валентина Колесникова, 2018

Источник


Вы здесь » Декабристы » ЖЕНЫ ДЕКАБРИСТОВ » В. Колесникова "11 историй о любви"