Декабристы

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » Декабристы » ЖЕНЫ ДЕКАБРИСТОВ » В. Колесникова "11 историй о любви"


В. Колесникова "11 историй о любви"

Сообщений 1 страница 10 из 12

1

Валентина Колесникова
11 историй о любви

Вступление

В русской истории есть явление, ставшее православной национальной традицией, которой не знает ни одна страна в мире.

По историческим источникам, летописям, житиям и легендам, рождение этой традиции связывается с X веком — временем принятия Русью христианства.

Однако нравственные, этические и национальные составляющие традиции начали складываться еще во времена дохристианские.

Традиция эта — женская праведность и святость.

Эталоном ее служила праведность древнерусских благоверных княгинь. И это был образец для женщин других древнерусских сословий. Русская православная церковь к лику святых из великого множества благоверных княгинь, которых по праву можно было считать святыми угодницами Божьими, — причислила очень немногих.

Расцвет русской православной праведности и святости приходится на Средневековье, на XII-ХV века — лихие для Руси века татаро-монгольского ига и времена, когда Русь «приходила в себя» после иноземного рабства.

Главные черты женской праведности — и в дохристианский период, и в христианскую пору — схожи: любовь к мужу, детям, семье, покорность мужу и судьбе, стойкость в испытаниях, смирение, всепрощение, верность супружескому долгу. После принятия христианства эти черты обогатились еще боголюбием, глубоким благочестием, богобоязненностью, благочинием, нищелюбием, благотворением. Именно из этих черт складывался образ идеальной жены в древнерусском обществе. Хотя инокинями становились далеко не все.

Кроме того, именно все эти черты формировали нравственные, высокодуховные черты русской нации, лежали в основе национальной культуры, быта, отношений внутри древнерусского общества и внутри семьи, смягчали нравы, совершенствовали национальные обычаи.

При этом прослеживается удивительная особенность: русские жены праведные, истинно святые в миру, с какой-то особой, непостижимой силой активно, значимо и ярко проявляются в самые трудные, сложные и судьбоносные периоды русской истории. Их духовное подвижничество становится объединяющим нацию центром, примером стойкости и самоотвержения.

Другая особенность — бесконечная временная протяженность традиции русской женской праведности.
Она проявлялась как в древности, Средневековье, так и в XVI-м, и в XVII-м, и в XVIII веках.
В веке XIX-м ее продолжили, в частности, и жены декабристов. 11 юных женщин последовали — добиваясь этого «последования» как блага у монарха Николая I, — за своими осужденными по «делу 14 декабря» мужьями в Сибирь.

При этом индивидуальное, казалось бы, решение 11 женщин их современники — и в России, и в Сибири,  общественное мнение России рассматривали как общенациональное — и прежде всего христианское, — духовное достояние. Вот почему так велик был общественный резонанс, который вызвало их добровольное изгнание.

Ореол любви, преданности и самоотвержения окружает светлые лики всех 11 женщин. Достаточно прочитать прошения их к монарху, написанные чистым сердцем и искренним устремлением помочь любимому в беде, горячим желанием выполнить свой христианский долг женщины и готовностью к самоотвержению и самопожертвованию, чтобы понять, как близки декабристки - дворянки девятнадцатого столетия своим древнерусским предшественницам — благоверным праведным княгиням. Не следует забывать при этом, что писали они свои прошения к царю, находясь в разных местах державы, были разно материально обеспечены, некоторые из них не были знакомы. А потому о каком-то коллективном решении или каком-то сообща выработанном тексте не может идти речи. Эти прошения к царю бесценны еще и тем, что зримо и ярко очерчивают характер каждой женщины, поражают духовной зрелостью юных жен, готовых всем пожертвовать для любимых — даже жизнью. И все это так роднит их с древнерусскими праведницами.

Сын Иркутского купца А.А. Белоголового (он был другом декабристов), знавший с детства высокородных ссыльных, почитавший и любивший их, Н.А. Белоголовый (он стал врачом, был другом и биографом великого Боткина) так написал о женах декабристов: «Ничто не мешает признать в женах (декабристов) такие классические образцы самоотверженной любви, самопожертвования и необычайной энергии, какими вправе гордиться страна, вырастившая их, образцы которых без всякого зазора и независимо от политической тенденциозности могли бы служить в женской педагогии во многих отношениях примерами для будущих поколений.

Как не почувствовать благоговейного изумления и не преклониться перед этими молоденькими и слабенькими женщинами, когда они, выросшие в холе и в атмосфере столичного большого света, покинули, часто наперекор советам своих отцов и матерей, весь окружающий их блеск и богатство, порвали со всем своим прошлым, с родными и дружескими связями и бросились, как в пропасть, в далекую Сибирь с тем, чтобы разыскать своих несчастных мужей в каторжных рудниках и разделить с ними их участь, полную лишений и бесправных ссыльнокаторжных, похоронив в сибирских тундрах свою молодость и красоту!»

Ему вторят восторженные и признательные слова декабристов, оставивших свои воспоминания, проведших много лет в казематах Читы и Петровского завода и испытавших на себе заботу, помощь и бесконечное самоотвержение жен их товарищей. Но, пожалуй, самую точную и исторически и христиански значимую оценку совершенного женщинами подвига сделал декабрист А.П. Беляев.
«Кто, кроме Мздовоздателя, может достойно воздать вам, чудные ангелоподобные существа! Слава и краса вашего пола! Слава страны, вас произрастившей! Слава мужей, удостоившихся такой безграничной любви и такой преданности таких чудных, идеальных жен! Вы стали поистине образцом самоотвержения, мужества, твердости, при всей юности, нежности и слабости вашего пола. Да будут незабвенны имена ваши!»

Большинству жен ничего не было известно ни о существовании тайного общества, ни об участии в них своих мужей.
Прежде всего потому, что мужья не считали своих жен способными понять и разделить их мысли и готовности освободить Россию от крепостного рабства, женам не говорилось о губительности для страны самодержавия, о беспрецедентных военных поселениях, о необходимости изменить политическую и социальную систему России. И потому арест мужей был для большинства женщин «громом среди ясного неба», ударом, от которого их спасла любовь и молодость, а главное — высота их нравственности и святое чувство долга — и христианского, и семейного, и сердечного. Множества подробностей жизни декабристских жен не дано нам знать. Время сохранило лишь те эпизоды, что остались в записках и воспоминаниях самих декабристов (а их немного) и в записках-воспоминаниях М. Волконской и П.Анненковой. Но и эти скупые фрагменты дороже золота, ибо это свидетельства высочайшего духа и всего того, чем замечательны эти женщины: самоотвержения, мужества, чувства неколебимой дружбы.
Имена их были незабвенными и часто повторяемыми в веке ХIХ-м. А в советские времена они служили примером для многих поколений женщин. Безусловно, пропаганда сыграла при этом большую роль.

Век назад жен декабристов, последовавших за ними в Сибирь, поставили не столько на пьедестал, сколько на революционные рельсы — очень уж подходяще их преданность, бескорыстие и самоотвержение ставились на эти рельсы революционно раскачивавшейся России.

Демократическая литература конца XIX века назвала поступок жен декабристов «подвигом любви бескорыстной». Литература «победившего октября» окрестила его «подвигом революционным». И это определение идеально укладывалось в революционные прописи.
На головы верных жен-дворянок лучших фамилий России натянули красные косынки пролетарок, забыв убрать их светские прически, шляпы и капоты. Это было, заметим. И с удивлением искренним видим — есть, бытует и в наш, такой просвещенно-аналитический век это определение — «декабристки — революционерки».

Что это? Демократический фанатизм или инерционная бездумность? Вряд ли. Скорее это некая идеологическая диверсия на путях русской истории. Ибо, оказывается, есть в наши дни тьма охотников не только переврать, но извратить и опорочить русскую историю.

Главное — вообще выбросить самые светлые ее страницы. А эти светлые страницы занимают прежде всего декабристы. Но не революционеры — этим определением они обязаны Ленину и политической конъюнктуре его последователей, — но реформаторы. Реформаторы, которых — тоже в силу политической конъюнктуры николаевского царствования — умудрились называть уголовными преступниками.

Советская историография намертво приклеила и к женам, последовавшим за осужденными мужьями в Сибирь, звание революционерок. А они, декабристские жены, которым довелось до дна испить чашу страданий, потерь, горя, смерти детей, из глубины двухсотлетней истории ясно и просто отвечают современным гробовщикам русской истории устами Александры Ивановны Давыдовой: «Какие героини? Это поэты из нас героинь сделали, а мы просто поехали за нашими мужьями». Потому что считали это своим религиозно-нравственным долгом. И не чувствовали своей исключительности или героизма. Ибо, как сказала в своих «Записках» Мария Николаевна Волконская, «что же тут удивительного? Пять тысяч женщин (в России. — В.К.) каждый год делают добровольно то же самое».
Тем самым она подчеркнула, что их поступок был на виду в силу их знатности и родовитости, а также значимости участия их мужей в событиях 14 декабря.
Традиция же русской женской праведности и святости, которую декабристские жены продолжили, жива и не прерывалась в народе множество веков, но присущая многим явлениям в русской истории безымянность проявляется и здесь.
Однако, знаем мы имена праведных и святых русских женщин или нет, женская праведность и святость всегда была цементирующим нацию «раствором», а еще — озаряющим самые темные исторические времена светом христианской духовной красоты, веры, надежды и любви.
В веке XX-м — это безвинные жертвы сталинских репрессий — «насельницы», мученицы Гулагов. Позднее — героини Великой Отечественной войны 1941-1945 гг. на фронтах и в тылу, в блокадном Ленинграде.
XXI век пока не дал образцов высокой духовности и женского подвижничества, кроме солдатских матерей, которые, чтобы найти своих пропавших или погибших сыновей в «горячих» точках, отправлялись одни, например в Чечню, и, пренебрегая опасностью, бесстрашно искали своих детей или их могилы — в селах, где верховодили боевики. Перед мужеством этих русских матерей склоняли головы даже самые жестокосердные — командиры боевиков.
Так и становится очевидным, что праведных и святых русских женщин — в том числе и декабристских жен — объединяет главное и самое прекрасное свойство во все века: они «в женском естестве мужескую крепость имели», как говорится в Акафисте святой преподобной благоверной княгине Анне Кашинской.

2

Глава 1.
Доброта неисчерпаемая
(Екатерина Ивановна Трубецкая)

За свою короткую 54-летнюю жизнь Екатерина Ивановна Трубецкая сменила несколько званий: графиня — по отцу, княгиня — по мужу, жена государственного преступника — по воле монаршей. Решение Катерины Трубецкой следовать за осужденным на сибирскую каторгу мужем вызвало настоящую бурю — не только в доме ее родителей, но и родителей мужа и, конечно, в свете и придворных кругах.
Эта буря никак не волновала Екатерину Ивановну.

Приняв свое «невиданное» для ее круга решение, сразу же начала действовать. Через чиновников, которые были в подчинении ее отца, она узнавала все, что происходило за стенами Петропавловки.
Узнала и о дне отправления Сергея Трубецкого в Сибирь.

Сборы в дорогу были «молниеносными» — она уехала на следующий же день после партии осужденных, в которой был ее муж.

Полосатый шлагбаум петербургской заставы, опустившийся за ее дорожной коляской 24 июля 1826 года, — в прямом, физическом смысле отделил родину, родительский дом, всю ее 25-летнюю жизнь от последующей, сибирской жизни. Навсегда, безвозвратно.

Она никогда больше не увидит добродушные морды львов из мрамора, охраняющих, как считали, и дом, и его обитателей от всяких зол и напастей, не войдет в роскошные сени особняка-дворца на Английской набережной, не взбежит по изящной парадной лестнице и не пройдется по мраморным полам, которые привезла из Рима ее мать Александра Григорьевна, уверенная, что это мраморные плиты из дворца самого Нерона.

Не полюбуется расписанными известными мастерами потолками — особенно своими любимыми в библиотеке. Ничего, ничего этого никогда больше не будет в ее жизни. Только в воспоминаниях. Которые будут медленно стираться — за ненадобностью — во второй, почти равной прежней по годам — ее жизни сибирской.

Историк Шенрок писал о Екатерине Ивановне: «Начертанный в ее сердце девиз: «Все при нести в жертву мужу» — был неколебим. Все просьбы, мольбы матери и родных остались тщетны. Она сама ездила к государю и вымолила себе позволение. Недолго до отъезда она вторично виделась с мужем и на другой же день после его отправки, последовала за ним в сопровождении секретаря своего отца».

***

Секретарь Карл Воше, удобно, будто в мягком будуарном кресле, устроился в углу кареты и, несмотря на толчки и тряску, смешно посапывал, а иногда и постанывал во сне. Каташа с жалостью смотрела на этого, как оказалось, пугливого человека, не посмевшего ослушаться своего господина, графа Лаваля.
— Как странно, непредсказуемо меняется человек, — размышляла княгиня, разглядывая Воше. Умный исполнительный секретарь отца всегда казался ей олицетворением не только французской элегантности, учтивости, но и мужественности. А всего за несколько недель дороги он будто стал ниже ростом, исчезла элегантность, а в глазах появилось просительное, почти жалкое выражение.

— Как у нелюбимой собачки, — определила Каташа.

Но ее доброе сердце тут же оправдало мсье Воше. — Не все мужчины герои. И потом он же секретарь отца, а не Сержа. Но мне... мне он не помощник.

Екатерина Ивановна отвела глаза от спящего Воше и стала смотреть в окошко на безрадостный, уже осенний равнинный пейзаж.

Воспоминания вытеснили постоянные мысли только о беде Сержа. Она вспоминала какие-то смешные или особенно помнившиеся картинки своего детства, игры, проказы, а потом интересные путешествия с родителями по Европе.

Ярко высветилась их поездка с матушкой Александрой Григорьевной в Париж в 1820 году. И Париж, и вся последующая ее жизнь озарилась тогда Сержем. Их встреча, знакомство, конечно же, были предопределены свыше. Ах, эти светоносные дни и месяцы в Париже! Эта непреходящая радость и счастье. Эта свободная любовь с первого взгляда. Его скорое объяснение и предложение связать с ним свою судьбу. Такое Господь дарует немногим!

Каташа вспомнила, как удивлена и смущена была матушка той поспешностью, как она считала, с какой блистательный князь Трубецкой — предмет обожания и тайных воздыханий всех самых красивых светских барышень — просил руки дочери. Каташа улыбнулась — батюшка, граф Лаваль, извещенный письменно матушкой о предложении Сергея Петровича принял его как родного, когда они вернулись из Парижа.

Каташа стала снова вспоминать те «парижские дни», их с Сержем веселые прогулки по Булонскому лесу — в карете и пешком. Поездки в Версаль и на Луару, где они с Сержем, его кузиной княгиней Куракиной и Александрой Григорьевной гостили в замках нескольких светских знакомых и родственников отца.

Екатерина Ивановна даже рассмеялась, вспомнив, как неохотно Серж, тогда жених, отпускал ее на мазурку с великим князем Николаем Павловичем. А рассмеялась потому, что Серж даже не подозревал, какие пошловатые комплименты-намеки делал ей младший брат государя.

— А если бы узнал, вызвал бы его на дуэль? — неизвестно кого спросила Каташа. Она с трудом представила обоих на дуэли: оба высокие, красивые, статные, стройные. Но какие разные! В фигуре, осанке, а главное в глазах великого князя — холодное высокомерие. А глаза Сержа постоянно излучают доброту, мягкость, понимание.

— А еще, — продолжала сравнивать она, — Серж — герой войны, французских походов, о его храбрости рассказывали в свете с восхищением все. А Николай Павлович, всего на шесть лет моложе Сержа, пороха и не нюхал. Интересно, а метко стрелять великий князь, а теперь монарх, умеет? Или только муштровать и парады принимать?

— А та мазурка..., — Каташа теперь будто с мужем говорила. — Я же дочь хозяина бала графа Лаваля и не в моей власти было отказать брату императора Александра I. На горе России стал этот брат императором теперь. Император-палач. Спаси нас всех, Господи, от его жестокости.

Каташа приуныла и чтобы отогнать от себя тяжелые раздумья о страшном человеке, занявшем престол Российский, заставила себя снова вернуться к радостным воспоминаниям.
Ах, каким торжественным, счастливым и радостным было их венчание с Сержем! И почти полгода, пролетевших единым днем, их удивительной, тоже радостной и счастливой близости!
Да, Господь даровал им счастье и большую любовь, которая делалась все больше и нежнее с каждым днем.
Каташа почти физически почувствовала прикосновение ласковых рук Сержа, увидела его глаза, которые счастливо смеялись и говорили ей о любви. Милый, милый друг Серж!

Она так далеко унеслась в воспоминаниях во времени и пространстве, что даже вздрогнула, осознав, что картины прошлого — только счастливые миражи, а унылый пейзаж за окном и подпрыгивающая на ухабах карета, влекущая ее в сибирскую даль, — это реальность.

Это страшная действительность ее теперешней жизни...

***

О невозвратном, редко кому даруемом Провидением прошлом Е.И. Трубецкой кратко и емко рассказал Е.П. Оболенский:
«Ее отец со времени французской революции поселился у нас, женившись на Александре Григорьевне Козицкой. Получил вместе с ее рукою богатое наследие, которое придавало ему тот блеск, в котором роскошь служит только украшением и необходимою принадлежностью высокого образования и изящного вкуса.
Воспитанная среди роскоши, Катерина Ивановна с малолетства видела себя предметом внимания и попечения как отца, который нежно ее любил, так и матери, и прочих родных.

Кажется, в 1820 году она находилась в Париже с матерью, когда князь Сергей Петрович Трубецкой приехал туда же, провожая больную свою двоюродную сестру княжну Куракину. Познакомившись с графиней Лаваль, он скоро... предложил ей руку и сердце, и таким образом устроилась их судьба. Которая впоследствии так резко очертила высокий характер Катерины Ивановны и среди всех превратностей судьбы устроила их семейное счастье на таких прочных основаниях, которых ничто не могло поколебать впоследствии».

Граф Лаваль без колебаний дал согласие на этот брак своей юной дочери с 30-летним князем Трубецким — из рода древнего, знатного, богатого. И сам Сергей Петрович жених завидный, образованный, один из героев Отечественной войны 1812 г., участник Бородинского сражения и заграничных походов. Награжден орденами Анны 4 степени, Владимира 4 степени, прусским орденом «За заслуги» и Кульмским крестом. Обласкан государем. Имея чин полковника, служил штаб-офицером 4-го пехотного корпуса.
К великой печали графа Лаваля, С.П. Трубецкой оказался замешанным в «деле 14 декабря». И хотя был избран диктатором выступления, на Сенатскую площадь не явился и участия в восстании не принимал, Верховным уголовным судом был приговорен к «каторжную работу вечно», причислен к государственным преступникам 1 разряда. Екатерина Ивановна, узнав, что мужу «дарована» жизнь и из Петропавловской крепости его отправят в Сибирь, принялась хлопотать о свидании с Сергеем Петровичем.

Только в мае 1826 года Екатерине Ивановне было разрешено свидание с мужем. После полугодичных хлопот, просьб, молений.

В своих записках С.П. Трубецкой описывает это свидание: «В понедельник на Святой неделе я имел неожиданное счастье обнять мою жену. Нелегко изобразить чувства наши при этом свидании. Казалось, все несчастия были забыты. Все лишения, все страдания, все беспокойства исчезли. Добрый верный друг мой — она ожидала с твердостию всего худшего для меня, но давно уже решилась, если только я останусь жив, разделить участь мою с ней, и не показала ни малейшей слабости.

Она молилась, чтобы Бог сохранил мою жизнь и дал мне силы перенести с твердостию теперешнее и будущее положение мое.

Наше свидание было подобно свиданию моему с сестрой, в присутствии коменданта, который, как будто для того, чтобы дать нам более свободы, притворился спящим в своих креслах.

До сих пор я не имел никакой надежды увидать когда-нибудь жену мою. Но это свидание за ставило меня надеяться, что мы опять будем когда-нибудь вместе. И поэтому, может быть, час разлуки не так показался мне тягостным, как должно было ожидать. Воспоминание о проведенных вместе часах сладостно занимали меня многие дни.

Я благодарил Бога от глубины души за то, что Он милостию Своей так поддержал ее и в чувствах внутренних, и в наружном виде. Ничего отчаянного, убитого не было ни на лице, ни в одежде. Во всем соблюдено пристойное достоинство.

Вид ее и разговор с нею укрепили во мне упование в Бога, и я с тех пор покорился воле Провидения, предавшись всеми моими чувствами, с полною искренностию, всему, что Ему угодно будет мне послать в будущности».

Как известно, Екатерину Ивановну Трубецкую и сразу за ней приехавшую в Сибирь М.Н. Волконскую, поэт А.Н. Некрасов сделал героинями своей поэмы «Русские женщины». Широко известная в середине и конце XIX века и особенно в России социалистической, эта поэма нынче почти забыта. Хорошо было бы познакомиться с ней современному молодому читателю.

***

Она была первой. Первой обратилась к Николаю I с просьбой разрешить следовать за мужем в изгнание. Первой из 11 отправилась в Сибирь. Первой проложила «сибирский путь».

Именно на нее — первую — обрушилась самая большая «порция» жестокой непримиримости нового монарха к его «друзьям по 14 декабря».

Ей первой было суждено открыть мучительное «шествие» декабристских идеальных жен, которые так походили на древних своих предшественниц — русских святых благоверных княгинь.

А.Е. Розен писал в своих мемуарах о Екатерине Ивановне: «Женщина с меньшей твердостью стала бы колебаться, условливаться, замедлять дело переписками с Петербургом и тем удержала бы других жен от дальнейшего напрасного путешествия. Как бы то ни было, не уменьшая достоинств других наших жен, разделявших заточение и изгнание мужей, должен сказать положительно, что княгиня Трубецкая первая проложила путь, не только дальний, неизвестный, но и весьма трудный, потому что от правительства дано было повеление отклонять ее всячески от намерения соединиться с мужем».

Розен несколько смягчил цель, которую преследовал монарх Николай I. На Е.И. Трубецкой был опробован тайный циркуляр, предписывавший всеми мерами преграждать проникновение в Сибирь декабристским женам.

То есть Трубецкая должна была «закрыть» тот сибирский путь, который она же и открыла.

А выполнить эту неблаговидную миссию должен был помочь иркутский губернатор И.Б. Цейдлер.
Приехав в Иркутск, Е.И. Трубецкая сразу же обратилась к нему за разрешением следовать дальше. В ответ Цейдлер стал настойчиво убеждать ее вернуться обратно.
Он выполнял нигде не опубликованную инструкцию, которую по воле монарха выработал петербургский секретный комитет.

В нем было 4 главных пункта:

1. Жена, следующая за своим мужем, теряет прежнее звание и признается женой ссыльно-каторжного.
2. Дети, что родятся в Сибири, поступят в заводские крестьяне.
3. Ни денежных сумм, ни вещей многоценных взять с собой не дозволяется.
4. Отъездом в Нерчинский край уничтожается право на крепостных людей, с ними прибывших.

К этим жесточайшим мерам Николай I добавил личные «ограничительные правила», которые еще больше усугубляли и делали бесправным положение жен декабристов в случае смерти мужей.

Екатерина Ивановна подписала все эти документы и снова просила отправить ее дальше. Так началась полугодовая борьба, чтобы не сказать битва Трубецкой с Цейдлером, а по сути — с монархом, волю которого губернатор беспрекословно выполнял. Много этапов и периодов было в этой битве. Цейдлер менял тактику и тон разговора с Екатериной Ивановной, запугивания и устрашения сменяли беседы почти отеческого характера. Он сказывался больным и неделями не принимал княгиню. Он не отвечал на ее письменные прошения и не отправлял ее прошений в Петербург, уверяя, что это в Петербурге медлят с ответом.

Когда же принял Трубецкую «после долгой болезни», сообщил, что ей придется отправиться дальше вместе с каторжниками под конвоем и добавил, что из 500 отправляемых человек до места доходят не более трети.
Остальные погибают в пути. Но и это не остановило Екатерину Ивановну. И тогда случилось неожиданное: высокомерный, бескомпромиссно жестокий губернатор куда-то исчез. Перед княгиней Трубецкой стоял пожилой, все понимающий и сочувствующий ей человек во фраке, с глазами, полными сострадания, в которых стояли слезы, и торопливо говорил:

— Княгиня, голубушка, вы поедете, конечно, поедете...

Монаршие циркуляры, «ограничительные меры» и необходимость выполнить жестокосердные государевы установления повергла ниц эта хрупкая, но невиданно мужественная и преданная своему мужу княгиня. За эти полгода он так хорошо узнал ее чистую светлую душу, что, наверное, если бы позволяли его статус и светские приличия, он стал бы перед ней на колени и низко поклонился бы. И, видимо, встреча и такое нелегкое знакомство с княгиней Трубецкой остались самым прекрасным воспоминанием в его отданной государю и отечеству службе. И еще, наверно, как дорогую реликвию хранил И.Б. Цейдлер прошение к нему Екатерины Ивановны. Оно интересно и нам, потомкам этой великой женщины:

«Милостивый государь Иван Богданович!
Уже известно Вашему превосходительству желание мое разделить участь несчастного моего мужа, но, заметив, что Ваше превосходительство все старания употребляло на то, чтобы отвратить меня от такого намерения, нужным считаю письменно изложить Вам причины, препятствующие мне согласиться с вашим мнением.
Со времени отправления мужа моего в Нерчинские рудники я прожила здесь три месяца в ожидании покрытия моря.
Чувство любви к Другу (именно к Другу с большой буквы, а не просто мужу. — В.К.) заставило меня с величайшим нетерпением желать соединиться с ним. Но со всем тем я старалась хладно рассмотреть свое положение и рассуждала сама с собою о том, что мне предстояло выбирать.
Оставляя мужа, с которым я пять лет была счастлива, возвратиться в Россию и жить там во всяком внешнем удовольствии, но с убитой душой, или из любви к нему, отказавшись от всех благ мира с чистой и спокойной совестью, добровольно предать себя унижению, бедности и всем неисчислимым трудностям горестного его положения и в надежде, что, разделяя все его страдания, могу иногда любовью своею хоть мало скорбь его облегчить?
Строго испытав себя и удостоверившись, что силы мои душевные и телесные никак бы не позволили мне избрать первое. А ко второму сердце сильно влечет меня».

Есть в этом прошении Трубецкой к Цейдлеру от 15 января 1827 г. изложение еще одной важной причины, которая объясняет ее стремление соединиться с мужем-каторжанином. И эта причина безраздельно соединяет ее (как и других жен декабристов) с ее древнерусскими предшественницами — великими русскими княгинями.

Екатерине Ивановне Трубецкой — единственной из 11 ее подруг — удалось мудро и просто объяснить глубинные, внутренние мотивы своего поступка:
«Но если б чувства мои к мужу не были таковы, есть причины еще важнее, которые принудили бы меня решиться на сие.
Церковь наша почитает брак таинством, и союз брачный ничто не сильно разорвать. Жена должна делить участь своего мужа всегда — и в счастии и в несчастии.
И никакое обстоятельство не может служить ей поводом к неисполнению священнейшей для нее обязанности.
Страдание приучает думать о смерти. Часто и живо представляется глазам моим тот час, когда, освободясь от здешней жизни, предстану перед великим Судьею мира и должна буду отвечать ему в делах своих, когда увижу, как венцом Спаситель воздаст за претерпенное на земле. Именно его ради, и вместе весь ужас положения несчастных душ, променявших Царствие Небесное на проходящий блеск и суетные радости земного мира».

Иван Борисович Цейдлер, втайне искренне жалея и сопереживая Трубецкой, безусловно, был поражен духовной зрелостью 25-летней княгини, глубиной и цельностью ее натуры. Без комментария он отправил письмо Екатерины Ивановны генерал-губернатору Восточной Сибири Лавинскому, коротко сообщив: «По получении письма я ей сделал письменный отзыв с прописанием всех тех пунктов, которые к женам преступников относятся... Выдав Трубецкой прогоны, разрешил выезд ее, и она отправилась за Байкал сего 20 января с прислугою из вольнонаемного человека и девушки».

***

Из «Записок» Е.П. Оболенского известны тайные «шаги» Екатерины Ивановны в пору ее «иркутского сидения»:

«Вопреки всем полицейским мерам, скоро дошла весть, что княгиня Трубецкая приехала в Иркутск. Нельзя было сомневаться в верности известия, потому что никто не знал в Усолье о существовании княгини и потому выдумать известие о ее прибытии было невозможно...
Один из местных жителей помог связаться с Трубецкой первым восьмерым декабристам-каторжникам».
Оболенский продолжает рассказ: «Он верно исполнил поручение — и через два дня принес письмо от княгини Трубецкой, которая уведомляла о своем прибытии, доставила успокоительные известия о родных и обещала вторичное письмо.
Письмо вскоре было получено, и мы нашли в нем пятьсот рублей, коими княгиня делилась с нами. Тогда же предложила она нам написать к родным, с обещанием доставить наше письмо... Случай благоприятный был драгоценен для нас, и мы им воспользовались, сердечно благодаря Катерину Ивановну за ее дружеское внимание».

Сергея Петровича впервые в Сибири Трубецкая увидела только перед отправкой восьмерых осужденных из Усолья еще дальше — в Нерчинские рудники, их всех собрали в Иркутске перед отправкой за Байкал.
«Но начальство, — рассказывал Оболенский, — не хотело допускать этого свидания и торопило нас к отъезду. Мы медлили, сколько могли, но, наконец, принуждены были сесть в назначенные нам повозки. Лошади тронулись. В это время я вижу Катерину Ивановну, которая приехала на извозчике и успела соскочить и закричать мужу. В мгновение ока Сергей Петрович соскочил с по возки и был в объятиях жены.

Долго продолжалось это объятие, слезы текли из глаз обоих. Полицмейстер суетился около них, прося их расстаться друг с другом. Напрасны были его просьбы.
Его слова касались их слуха, но смысл их для них был непонятен. Наконец, однако ж, последнее «прости» было сказано».
«Чтобы еще более оценить величину подвига Трубецкой... надо помнить, что все это происходило в 20-х годах, когда Сибирь представлялась издали каким-то мрачным, ледяным адом, от куда, как с того света, возврат был невозможен и где царствовал произвол», — писал Н.А. Белоголовый.

***

Приехав в Благодатский рудник, Екатерина Ивановна первым делом направилась к тюрьме, вернее к забору, огораживающему тюрьму. Она долго вглядывалась в тех, кто был на тюремном дворе и, наконец, с трудом узнала мужа. Блистательный Серж Трубецкой, князь, герой Отечественной войны и гордость древнего рода Трубецких был в коротком оборванном тулупчике, который он подпоясал какой-то грязной веревкой, в кандалах, обросший спутанными волосами и бородой. Это так потрясло Екатерину Ивановну, мужественно продержавшуюся целое полугодие на нравственной пытке, что она прямо у забора упала в обморок.

Через несколько дней в Благодатск прибыла М.Н. Волконская.

Е.П. Оболенский с благодарностью и восхищением писал о них:
«С их прибытием и связь наша с родными и близкими сердцу получила то начало, которое уже потом не прекращалось. Их родственной почтительности доставлять родным нашим те известия, которые могли их утешить при совершенной неизвестности о нашей участи.

Но как исчислить все то, чем мы им обязаны в продолжение стольких лет, которые ими посвящены были попечению о своих мужьях, — а вместе с ними и об нас?»

***

Сохранилось несколько описаний внешнего облика Катерины Ивановны Трубецкой, сделанных в разное время и разными людьми — и ее подругами по сибирскому изгнанию, и декабристами, и местными жителями.

Хочется привести некоторые, ибо каждое описание высвечивает все новые свойства этой удивительной женщины.

Н.А. Белоголовый (он тогда был подростком):
«Она была небольшого роста, с приятными чертами лица и большими кроткими глазами. И иного отзыва о ней не слыхал, как вот, что это была олицетворенная доброта, окруженная обожанием не только своих товарищей по ссылке, но и всего оёкского населения, находившего всегда у нее помощь словом и делом».

Е.П. Оболенский:
«Екатерина Ивановна Трубецкая не была хороша лицом, но тем не менее могла всякого обворожить своим добрым характером, приятным голосом и умною, плавною речью. Она была образованна, начитанна и приобрела много научных сведений во время своего пребывания за границей.
Немалое значение в образовательном отношении оказало на нее знакомство с представителями европейской дипломатии, которые бывали в доме ее отца, графа Лаваля. Граф жил в прекрасном доме на Английской набережной, устраивал пышные пиры для членов царской фамилии, а по средам в его салон собирался дипломатический корпус и весь петербургский бомонд».

А вот какой видела ее Волконская:
«Каташа была нетребовательна и всем довольствовалась, хотя выросла в Петербурге, в великолепном доме Лаваля, где ходила по мраморным плитам, принадлежавшим Нерону и приобретенным ее матерью в Риме. Но она любила светские разговоры, была тонкого и острого ума, имела характер мягкий и приятный».

А.Е. Розен, не скрывая своего восхищения, рассказывает о Каташе так:
«Не уменьшая достоинств других наших жен, разделявших заточение и изгнание мужей, должен сказать положительно, что княгиня Трубецкая первая проложила путь, не только дальний, неизвестный, но и весьма трудный, потому что от правительства дано было повеление отклонить ее всячески от намерения соединиться с мужем.
Екатерина Ивановна Трубецкая была не красива лицом, не стройна, среднего роста, но когда заговорит, — так что твоя краса и глаза, — просто обворожит спокойным, приятным голосом и плавною, умною и доброю речью, так все слушал бы ее. Голос и речь был отпечатком доброго сердца и очень образованного ума — от разборчивого чтения, от путешествий и пребывания в чужих краях, от сближения со знаменитостями дипломатии».

***

Екатерина Ивановна вместе с Волконской сняли крошечную избушку, крытую дранью, с холодными сенями и двумя маленькими подслеповатыми окошками на улицу. О размерах этого их постпетербургского «дворца» поведала Волконская: если лечь головой к стене, ноги упираются в дверь. Зато в их жилище был избыток свежего воздуха: между венцами и бревнами зияли такие щели, что зимой волосы женщин примерзали к бревнам.

Почти год, проведенный в Нерчинске княгинями — «пионерками», был настолько тяжелым, казалось, выше их человеческих возможностей, что остальные годы каторги в Чите и Петровском заводе показались им и не такими уж страшными.

Прежде всего обе женщины очутились лицом к лицу с неведомой им прежде проблемой скудости средств, а потом и почти полным их отсутствием, ибо по монаршему произволению, родственникам запрещалось посылать им деньги и продукты. Лишь очень небольшая сумма выделалась на ежемесячное пропитание, и та находилась в ведении коменданта...

Мария Волконская вспоминает, что и эти скудные средства они тратили на еду — но не для себя, а для мужей. Причем не только на своих, но и еще на шестерых их товарищей (в Благодатском руднике в тот 1827 год отбывали каторгу декабристы Е.П. Оболенский, А.З. Муравьев, В.Л. Давыдов, братья Андрей Иванович и Петр Иванович Борисовы, А.И. Якубович).

Обе женщины отказывали себе во всем. Волконская рассказала в мемуарах, что наступило время, когда стало особенно трудно: «У Каташи не осталось больше ничего. Мы ограничили свою пищу: суп и каша — вот наш обеденный стол. Ужин отменялся. Каташа, привыкшая к изысканной кухне отца, ела кусок черного хлеба и запивала его квасом».

В Благодатском Каташа вынуждена была ходить в старых ботинках в стужу, потому что из своих роскошных зимних сапог сшила — сама — шапочку для одного из декабристов, который отчаянно мерз в руднике.
И в то же время — «как сейчас вижу перед собой Каташу с поваренной книгой в руках, готовящую для них (декабристов) кушанья и подливы» — пишет Волконская.

Однажды за «квасным» ужином Трубецкую застал один из сторожей тюрьмы и так несказанно удивился ее «разносолам», что сказал об этом Сергею Петровичу. Только тогда узники узнали о крайне стесненном положении княгинь, и можно только представить, какую нежность и восторг вызвали мужество и самоотвержение женщин в их сердцах.

Все дружно отказались от обедов, а тюремные солдаты, не менее своих поднадзорных восхитившиеся добротой «барынь», предложили свои услуги — стали сами готовить еду для узников.

Но не только о пище для своих страдальцев заботились княгини, еще год назад не ведавшие, как обходиться без горничных и прислуги в самых элементарных бытовых и житейских делах. В Нерчинске они, опять же экономя на себе и своих нуждах, покупали ткани и — как могли — шили одежду «для своих». Не только мужья, но все восемь узников-декабристов, стали их семьей.

И у всех восьми, работавших в тесном, грязном забое, быстро рвалась и изнашивалась одежда. И все восемь — бывших великосветских мужчин и радовались и умилялись, были безмерно благодарны этим неискусно и неловко сшитым одеждам, как и часто не очень съедобным «произведениям» кулинарного искусства Каташи Трубецкой.

Богатство души, нравственные ценности, действенная, всеобъемлющая любовь вытеснили все бытовое, классово-кастовое, социально значимое когда-то, в прошлой жизни.

И можно только диву даваться, какой невообразимый «выверт» — социальный, психологический, этический, гуманистический — совершился в наш, ХХI-й просвещенный век, отстоящий на два столетия от этого времени, когда дочери бывших крестьян, с детства приученные ко всем житейским нуждам — и шитью, и приготовлению пищи, и уходу за домашними животными, и великому множеству умений их матерей, приехав в города и «оседлав» «богатеньких Буратино», стали пусть и «со слоновьей грацией» — изображать сословие барственное, не делать ничего и жадно, ненасытно потреблять, потреблять все материальное.

Самое же забавное — иное определение и не подходит, — что эти нынешние «барыни-крестьянки» на удивление похожи, почти неразличимы внешне — будто некто сработал их на одной поточной линии, а потом они сами, одев себя в одинаковые тряпки из одинаковых «бутиков» и выкрасив волосы, сделав одинаковый макияж в одних и тех же салонах «красоты» и подправив свои крестьянские формы в одних и тех же фитнес клубах, поместились с помощью кошельков их «бизнес-мужей» в одинаковые избушки-дворцы в «элитных» коттеджных деревеньках.

И все это так сумеречно-скучно, что всякое живое русское сердце ищет свет нравственной отрады, идеала, высоких поступков и чувств в высокородных, добровольных изгнанницах века ХIХ-го.

Свет этот негасим уже два столетия. И будет негасим, пока жива Россия и старушка-земля...

***

Один из восьми Благодатских узников Е.П. Оболенский рассказал о том, как воспринимали они самоотвержение жен двух своих товарищей:

«Прибытие этих двух женщин — русских по сердцу, высоких по характеру, благодетельно подействовало на нас всех. С их прибытием у нас составилась семья.
Общие чувства обратились к ним, и их первою заботою были мы же: своими руками они шили нам то, что казалось необходимым для каждого из нас. Остальное покупалось ими в лавках — одним словом то, что сердце женское угадывает по инстинкту любви, этого источника всего высокого, было угадано ими и исполнено».

И добавляет — с чувством великой признательности и доброго юмора: «Как не вспомнить импровизированные блюда, которые приносились нам в нашу казарму Благодатского рудника — плоды трудов княгинь Трубецкой и Волконской, в которых их теоретическое знание кухонного искусства было подчинено совершенному неведению применения теории к практике. Но мы были в восторге, и нам все казалось таким вкусным, что едва ли хлеб, недопеченный рукою княгини Трубецкой, не показался бы нам вкуснее лучшего произведения первого петербургского булочника».

Почти год провели княгини Трубецкая и Волконская в Благодатском руднике возле своих мужей и друзей декабристов. Год, полный лишений, болезней, душевных и физических страданий и невыносимых условий жизни.

Для восьмерых декабристов и двух жен это был самый тяжелый год из всех, проведенных ими на каторге.
В сентябре 1827 декабристов из Благодатского рудника перевели в Читинский острог. О радости встречи читинских узников с прибывшими из ада Благодатского рудника писали почти все декабристы, оставившие мемуары.

Не меньшей радость встречи была у женщин. Прибывшие княгини Трубецкая и Волконская застали здесь А.Г. Муравьеву, Е.П. Нарышкину и А.В. Ентальцеву.

Вскоре к ним присоединились А.И. Давыдова, Н.Д. Фонвизина и невеста Анненкова Полина Гебль.

В Чите женщины очень подружились и поистине составляли одну семью. Как писала П. Анненкова, «все было общее — печали и радости, все разделялось, во всем друг другу сочувствовали. Всех связывала тесная дружба, а дружба помогала переносить неприятности и заставляла забывать многое».

Они были молоды и жизнерадостны. И это тоже помогало во многих невзгодах. Их не оставляло и чувство юмора, и умение посмеяться над тем, что «истинно смешно». Женщины были добры, ласковы и непринужденны в отношении друг друга. Придумали прозвища, которые отметали светскую принужденность и устанавливали простую доверительность. Нарышкина была Лизхен, Трубецкая получила ласковое прозвище Каташа, Муравьева стала Мурашкой, а Фонвизина — Визинкой...

Строгости первых лет в Читинском остроге вызвали «тихий бунт» женщин, так как свидания с мужьями разрешались лишь два раза в неделю — всего по часу. При этом — в присутствии офицера. Жены придумали — садиться на большом камне против тюрьмы и пользоваться любой возможностью перекинуться хоть несколькими словами с декабристами. И не только мужьями.

Каташа «пошла дальше». Здесь помог скверный случай. Как правило, солдаты отгоняли сидящих на камне женщин. Но однажды самый грубый солдат ударяет Катерину Ивановну. Возмущены все — и узники, и жены.

Но если первые совершенно бесправны, то женщины немедленно отправляют жалобу в Петербург и гневно рассказывают о случившемся родственникам.
А Трубецкая с этого времени устраивает демонстративные «приемы» у тюрьмы. Она приносит стул, усаживается удобно и беседует с арестантами — не только с мужем, — которые собираются у стены тюремного двора.

Выстраивается целая очередь жаждущих общаться с Екатериной Ивановной. Так сообщаются вести и новости из Петербурга и Москвы, так обмениваются самой разной информацией. И хотя приходится говорить очень громко, почти кричать, узники чувствуют, что не оторваны от мира, что рядом верные помощницы, которые никого не оставят в беде и печали.

Екатерина Ивановна щедро дарила им эту уверенность и радость общения.
Щедра она была, как и Сергей Петрович, и в делах материальных. В Читинском остроге декабристы жили артелью — а это значит, что книги, вещи, продукты были общими. Как общими были и денежные взносы на все это. Каждый из декабристов вносил в артельную кассу столько, сколько могли прислать родственники. Были и такие, кому не присылали денег вообще. Поэтому основу артельной кассы составляли взносы богатых узников.

С.П. Трубецкой (а значит и Каташа) ежегодно вносили в кассу артели от двух до трех тысяч, как Волконский и Никита Муравьев, а Фонвизин — до тысячи. Это при том, что позднее женатые вели отдельное хозяйство.

***

В Чите — и это продолжалось в Петровском заводе — женщины взяли на себя добровольную и очень непростую обязанность писать за узников. Декабристам в годы каторги была запрещена переписка. Как свидетельствовал И.Д. Якушкин в «Записках», Е.И. Трубецкая писала родным и близким десяти — и даже больше — декабристов. Это были письма под диктовку или черновики, которые декабристы отдавали женщинам.

Женщины писали от своего имени, и не просто излагали содержание черновиков — они чаще всего вели некие собеседы в письмах. Они ободряли, поддерживали родных, сообщали даже самые мелкие подробности жизни узников. Женщины хорошо понимали, что родственникам, особенно родителям, дорога каждая мелочь, каждая подробность жизни их взрослых детей.

Чтобы понять, насколько тяжела была нагрузка на каждую из жен, достаточно вспомнить соотношение: 120 узников и 11 женщин. Причем писали они не к одному только адресату — родственников и близких у узников было несколько.

Каждой женщине — во все годы Читинского и Петровского заточения — приходилось писать от десяти до двенадцати писем в неделю. И это не было пределом для Екатерины Ивановны и Марии Николаевны, которые были знакомы со многими родственниками декабристов. Их «эпистолярная нагрузка» нередко доходила до 30 писем «в почту». А почта отправлялась один раз в неделю. Доходила же до адресатов — если доходила — не ранее, чем через два месяца. Ибо на тройную цензуру — комендант, канцелярия иркутского генерал-губернатора, III Отделение — уходило немало времени, и 2 месяца было минимальным сроком получения весточки и в Сибири, и в Петербурге. Отставание от событий, происходивших в мрачных сибирских «норах», и в России нередко составляло полугодие. И страшно было получать «приветы и поцелуи» умершему в Петровском заводе ребенку или спрашивать о здоровье матери или свекрови, которой уже не было на свете.

За почти три года пребывания в Чите — трудных, однообразных и не сулящих надежд — только 2 февраля в дом Трубецких пришла настоящая радость и счастье.

Екатерина Ивановна родила дочь Александру. С ней, шестимесячной крохой, она проделала путь в новый острог — в Петровский завод.

Год в Нерчинске, три года в Чите. И, наконец, специально для декабристов выстроенная тюрьма в Петровском заводе. Потерей здоровья, а некоторые декабристы и жизнью заплатили, во-первых, за неосмотрительность коменданта Лепарского — он болотистую низину, в которой была выстроена тюрьма, принял за удобный милый лужок с цветами и изумрудной зеленью, а во-вторых, за торопливость исполнения монаршего приказа поскорее разместить в плохо построенной, невысохшей тюрьме своих «друзей по 14 декабря». Мало того, в этом остроге-новостройке были такие маленькие, а главное неудобно расположенные окна, что даже среди дня в камерах было почти темно.

Екатерина Ивановна писала матери об этой новой тюрьме: «Мы все находимся в остроге вот уже четыре дня. Нам не разрешили взять с собой детей, но если бы даже позволили, то все равно это было бы невыполнимо из-за местных условий и строгих тюремных правил... Если позволите, я опишу вам наше тюремное помещение. Я живу в очень маленькой комнатке с одним окном, на высоте сажени от пола, выходит в коридор, освещенный также маленькими окнами. Темь в моей комнате такая, что мы в полдень не видим без свечей. В стенах так много щелей, ото всюду дует ветер, и сырость так велика, что пронизывает до костей».

О том же 21 июня 1830 г., Екатерина Ивановна писала отцу, графу Лавалю: «Я приехала в Сибирь ради мужа — чтобы заботиться о нем». Но для этого ей приходится заключить себя в тюрьму вместе с ним — «настоящую могилу, узкую, сырую и нездоровую». Мало того, она, оставляя дома свою малышку Александру, подвергает опасности жизнь ребенка.

А перед этим она писала прошение Бенкендорфу разрешить ей видеться с мужем у себя дома ежедневно, как это было позволено в Чите. Ибо в тюрьме быть с ребенком не могла — она подробно описала шефу III Отделения невыносимые условия жизни в Петровском заводе. И снова женщины устраивают настоящий бунт.

Они засыпают письмами Петербург и Москву — родным, близким, светским знакомым, в которых живописуют условия, в которые попали после Читы, считая их в «тысячу раз худшими». Посылали жалобы и прошения и к Бенкендорфу.

Говоря о бунте женщин, оказавшихся в поистине адовых условиях в тюрьме Петровского завода, следует иметь в виду, что на этот бунт решались только те, родственники которых были близки ко двору, с которыми считался неукротимый монарх: Волконская, Трубецкая, Муравьева, Нарышкина, Фонвизина...

***

Женщины приехали в Петровский завод раньше партии заключенных. А.Г. Муравьевой удалось купить дом прямо напротив острога. И когда декабристы пришли в Петровский, женщины «выстроились» именно у этого дома и приветствовали всех.

И Екатерина Ивановна возле каземата построила собственный дом. Рядом и напротив расположились дома других декабристских жен — образовалась настоящая улица, которую назвали Дамской. А местные жители окрестили ее Барской.

Екатерине Ивановне в Петровском заводе, как и на поселении в Оёке, а потом в Иркутске, удалось так разумно, уютно, даже комфортно организовать свой дом и быт, будто за окном вовсе не было безнадежной Сибири.

Свой дом на Дамской улице она описала сестре Зинаиде Лебцельтерн в мае 1836 г.: «У нас двухэтажный дом. В нижнем — комната для служанки и кладовые. В верхнем этаже три комнаты. Я сплю в 1-й из них с Никитой и его кормилицей. Другую занимают две малышки и их няня, а средняя служит гостиной, столовой и кабинетом для учебных занятий Сашеньки. Окна наши выходят на тюрьму и горы, которые нас окружают. Ты, конечно, знаешь, что Петровск представляет собой заболоченную впадину среди высоких гор, покрытых редким лесом.
Вид их не имеет ничего веселого».

В Петровском заводе у малышки Александры появляются сестренка Елизавета (1834 г.), братишка Никита (1835 г.) и еще одна сестренка Зинаида (1837 г.). За год до отъезда из Петровского, в 1838 г., Екатерина Ивановна родит еще одного сына — Владимира, которого через год, перед самым отъездом на поселение они похоронят. 5-летний Никита переживет его всего на один год — Трубецкие похоронят его уже в Иркутске.

Через год их ждут новые похороны. Новорожденная в 1841 г. Екатерина умрет в тот же год. Последние детские похороны ждали Трубецких в 1845 г. — умерла их годовалая Софья. У Трубецких останутся три дочери и сын.

Причем двое из них перешагнут век XX-й: Елизавета (в замужестве Давыдова) 1834-1918, и Зинаида — (в замужестве Свербеева) — 1837-1924. На жизнь Александры и Ивана Сибирь наложит свою беспощадную печать уже в России: оба едва минуют 30-летие.

Заботами о муже, детях, доме, обо всех декабристах, нуждавшихся в ее помощи и поддержке, огромным объемом корреспонденции и множеством других хлопот были заполнены девять лет пребывания Трубецкой в Петровском заводе. В письмах декабристов, вышедших до 1839 г. на по селение, то и дело мелькает ее имя — это их добрые благодарные воспоминания о княгине Трубецкой времен Петровского завода. Вот только два из них.

Декабрист Петр Николаевич Свистунов 2 сентября 1831г. восторженно сообщал брату Александру:
«Княгиня Трубецкая — ангел доброты. Трудно найти такую добрую, самоотверженную и милосердную женщину, как она. Я часто сравниваю ее с Аглаей (так в семье Свистуновых звали сестру Петра Николаевича Глафиру. — В.К.), которую особенно люблю, и как-то сказал княгине, что самое для меня заветное желание — увидеть их впоследствии друзьями».

Скупой на похвалы Матвей Иванович Муравьев-Апостол писал другу И.Д. Якушкину: «Его (Трубецкого. — В.К.) жена воистину очаровательна и соединяет с значительным умом и развитием неистощимый запас оброты». Доброта была основой, фундаментом жизни обоих супругов Трубецких, их любви, их самоотвержения, их отношения к людям.

Однако к природной доброте Екатерины Ивановны Господь присовокупил талант организаторский и еще одно качество, которое в наш прагматический век мы называем предприимчивостью. И это всегда делало доброту Трубецкой действенной.

Уже в пору своего вынужденного иркутского сидения и борений с губернатором Цейдлером эта изнеженная, избалованная и, казалось бы, безумно далекая от реалий жизни светская женщина, барыня естественно и просто приблизилась к своему «страшно от нее далекому народу».

Каким-то образом она знакомится и делает своим помощником сектанта-духобора — и через него вступает в «недозволенную переписку» с близкими.

25-летняя Екатерина Ивановна — непостижимым образом — там же, в Иркутске знакомится и делает своим надежным помощником известного сибирского купца Е.А. Кузнецова. Он многие годы потом был посредником в нелегальных сношениях декабристов. А провожая еще в Красноярске занемогшего Карла Воше в Петербург, сумела так ловко запрятать письма к родителям, что ни один обыск их не обнаружил.

Эта ее деятельная доброта по сути спасла и жизни всех петрашевцев.

Спустя 25 лет после декабристов на сибирскую каторгу были обречены петрашевцы. Около недели пробыли они в декабре 1849 г. в тюрьме в Тобольске — вместе с уголовниками. Многие из петрашевцев не имели никаких средств. Жившая в это время на поселении Фонвизина не только добилась тайного свидания с узниками, но одарила их Библией, в которую вложила деньги, помогала получить им пищу, одежду, ободряла их, как могла. Когда петрашевцев распределили по губерниям и заводам, «эстафету» приняла Е.И. Трубецкая.

Е.П. Оболенский успокаивал брата Константина, который беспокоился о судьбе их родственника петрашевца Н.С. Кашкина: «Везде — по пространству всей Сибири, начиная от Тобольска, — в Томске, Красноярске, Иркутске и далее за Байкалом — он найдет наших, которые все, без исключения, будут ему помощниками и делом и словом» и советует обращаться «прямо к Катерине Ивановне Трубецкой».

Екатерина Ивановна стала своеобразным штабом, куда стекались сведения о распределении по сибирским губерниям петрашевцев, и информация о том, кому из них в чем помочь и как. Потом эта информация отправлялась по местам поселения декабристов — именно благодаря помощи всех декабристов удалось выжить петрашевцам.

Уже из Кургана, куда был отправлен на поселение в октябре 1838 г., П.Н. Свистунов с доброй улыбкой повествует о жизни Каташи Трубецкой: «Княгиня Трубецкая еще в Петровском (срок каторги ее мужа истекал только в 1839 г.), который должна покинуть будущим летом. У нее две дочери и два сына (Петр Николаевич ошибся: три дочери и сын). Трое младших очень красивые дети.

Заботы о них и воспитание старшей отнимают у нее все время. Я не знаю, каким образом она устраивается, чтобы все успеть, не покидая своей кушетки, так как постоянно лежит на ней в своей величественной позе.

Но в хозяйстве полный порядок благодаря деятельности ее мужа, встающего на свои ходули и измеряющего ими пространство подобно жителю ланд.

Княгиня чувствует себя счастливой, так как ее запросы весьма умеренны. Можно сказать, что она создана специально, чтобы находиться в этом положении. У нее есть какие-то надежды, что она сможет переехать сюда и здесь обосноваться, подобно семье Анненковых, чего я ей желаю всей душой».

А в апреле 1839г. П.Н. Свистунов серьезно защищает Екатерину Ивановну перед сестрой Александрой: «Ты ошибаешься, дорогой друг, насчет княгини Трубецкой, что отсутствие у нее воображения заставляет ее довольствоваться лишь материальным благосостоянием. Не понимаю, почему ты составила о ней такое плохое представление. Действительно, у нее нет должного вкуса к изящным искусствам, но во всем остальном она обладает развитым умом. Она прекрасно может вести беседы обо всем, много читает, и ее подчеркнутое нежелание к передвижениям нисколько не влияет на ее душевную активность.
Она счастлива в семье, у нее есть узкий круг друзей, с которыми часто видится, когда хочет, а кроме того, она обладает тем качеством, что называют «счастливой натурой», которая заставляет ее во всяком положении видеть все с хорошей стороны и этим быть глубоко удовлетворенной, ни когда не огорчаясь ни на минуту. В этом ей очень помогает ее благочестие».

Письмо от 23 марта 1832 г., когда еще была запрещена переписка декабристов с родными (из Петровского завода за П.Н. Свистунова писала Екатерина Ивановна Трубецкая), очень выразительно рисует ее христианскую убежденность. Она пишет: «Мы часто с ним (Свистуновым) спорим вот о чем: я доказываю, что, даже имея сильную и безграничную веру в доброту и всемогущего Бога, невозможно было бы поверить в бесконечность мук даже на этом свете. Никоим образом не в состоянии предугадать будущее, я все же твердо верю, что когда-нибудь наши страдания смягчатся, а может быть, и совсем прекратятся. И эта мысль моя придает одновременно и мужество, и смирение».

Переписка самих супругов Трубецких в Петровском заводе тоже была очень обширной. Они переписывались с родными и близкими в Петербурге и Москве. И касалась она не только бытовых, событийных тем.

Екатерина Ивановна живо интересовалась всем, что происходило в России и мире, и постоянно просила присылать новинки литературы, музыки. Сергей Петрович просил книги и журналы по различным отраслям знаний. Им присылали отечественную и зарубежную литературу, книги, журналы, учебники, энциклопедические словари, каталоги, испанскую и греческую грамматику, итальянский словарь, научные труды по химии, медицине, физике, математике и т.д. Уже в Петровском у них составилась отличная библиотека, и ею пользовались все декабристы.

И хотя до наших дней дошла лишь очень небольшая часть корреспонденции (а писем Екатерины Ивановны почти совсем нет), — она свидетельствует о безупречном и строгом литературном вкусе Е.И. Трубецкой. В одном из писем сестре она, например, сообщает, что художественных достоинств в произведениях таких авторов, как Булгарин, Жанен, Э.Сю, нет и пеняет той, что сестра ошибается в их оценке.

Екатерина Ивановна очень продуманно и системно — вместе с Сергеем Петровичем — занимается образованием детей. Сергей же Петрович даже разработал собственную методику преподавания — не только общеобразовательных предметов, но и теории музыки, иностранных языков. А из сибирских дневников 1837-1839 гг., которые вел Трубецкой в Петровском заводе, становится ясно, какое важное значение придавали супруги Трубецкие детскому чтению.

На поселение в июле 1839 года С.П. Трубецкого отправили сначала в село Оёк Иркутской губернии — в 30 верстах от Иркутска. Свой дом в Петровском заводе Екатерина Ивановна продала горному ведомству. Трубецкие с детьми добрались до Иркутска только первого сентября. Здесь узнали о своем назначении в Оёк, здесь же и постигло их первое тяжелое горе — умер годовалый Владимир. Об этом писал И.И. Пущин, оказавшийся в Иркутске по пути на Туркинские минеральные воды, И.Д. Якушкину в ноябре 1839 г.:
«С Трубецкими я разлучился в грустную для них минуту: накануне отъезда из Иркутска похоронили их малютку Володю. Бедная Катерина Ивановна в первый раз испытала горе потерять ребенка. С христианским благоразумием покорилась неотвратимой судьбе».

При отъезде из Петровского завода у супругов Трубецких было пятеро детей: 9-летняя Александра, 5-летняя Елизавета (Ляка), трех с половиной летний Никита, двух-летняя Зинаида и годовалый Володя.

Из Оёка Екатерина Ивановна писала сестре в Неаполь: «В настоящее время мы живем в крестьянской хате весьма неудобно и тесно.

У детей нет места ни побегать, ни пошевелиться, и мы до такой степени сжаты, что я не могу найти никакого серьезного занятия или приняться за какую-нибудь длительную работу, а это для меня большое лишение.

Сергей очень старается подвинуть вперед дело предпринятой нами постройки. Это будет до вольно маленький, зато удобно расположенный дом, который, я надеюсь, будет теплым. Я жду с нетерпением результата, больше для детей, чем для себя, того времени, когда можно будет в нем поселиться».

И хотя от родных Трубецкие получили значительные суммы на переезд и строительство дома, их семейный бюджет был невелик, и в 1842 г. Трубецкой писал Якушкину, что они должны жить более, нежели чем скромно. Однако они всегда выкраивали на взносы в малую декабристскую артель, как и на помощь сельским жителям.

Как поселенец Сергей Петрович получил земельный надел в 15 десятин и тут же возвратил его местным крестьянам, чтобы помочь сельскому обществу.

Князь Трубецкой занялся в Оёке сельским хозяйством: разведением скота, лошадей, выращиванием в, казалось бы, неподходящих природных условиях фруктовых деревьев, самых разных огородных культур, у него вызревала даже кукуруза.

Родным Екатерина Ивановна сообщала: «Огород дает нам в смысле овощей все, в чем мы можем иметь нужду в течение года. Мы имеем несколько коров, которые также помогают сводить концы с концами».
В 1840 году Трубецких постигла новая беда — умер второй сын Никита. К этому времени сибирские тяготы и испытания стали давать о себе знать: Екатерина Ивановна довольно часто болела. А в 1842 году захворала настолько серьезно, что послала своим сестрам письмо- завещание: «Когда меня не станет, я вам доверяю своих мужа и детей. Позаботьтесь о них, сделайте так, чтобы они ни в чем не нуждались. Пока Сергей жив, место его дочерей подле него. Они должны помогать ему, облегчить последние дни его, закрыть ему глаза».

Никогда не изменяла Екатерина Ивановна девизу своей молодости — всегда заботиться о муже.
В мае 1843 года Екатерина Ивановна разрешилась сыном Иваном. А спустя год — родилась дочь Софья, которой суждено было прожить всего 13 месяцев.

Потери детей еще больше усугубили нездоровье Екатерины Ивановны. Несгибаемая княгиня почувствовала, что и ее собственное здоровье, и особенно детей, в отдаленном от города Оёке — под угрозой. Просила родных хлопотать о переводе семейства в Иркутск. Осенью 1845 года разрешение на переезд в Иркутск пришло, но только для Екатерины Ивановны и детей. Сергей Петрович должен был оставаться в Оёке и только навещать семью в Иркутске.

Мать Трубецкой Александра Григорьевна купила для семьи бывшую дачу губернатора И.Б. Цейдлера близ Знаменского монастыря — с огромным садом. А в 1847 г. Александра Григорьевна стала хлопотать об определении своих внучек Елизаветы и Зинаиды в открывшийся в Иркутске Девичий институт. Просьбу графини А.Г. Лаваль удовлетворили, и девочки учились в этом институте — и под своей фамилией.

В 1846 г. А.Г. Лаваль снова обратилась к Николаю I разрешить дочери — Е.И. Трубецкой — приехать в Петербург, чтобы проститься с умирающим отцом. Александра Григорьевна клятвенно обещала, что об этом приезде никто не будет знать, а Трубецкая, повидавшись с отцом, сразу же возвратится в Сибирь.
Монарх категорически отказал и велел напомнить условие 1826 г. — ехать за мужем без права на возвращение.

В 1847 г. С.П. Трубецкой переехал к семье в Иркутск.

К этому времени довольно большая иркутская декабристская колония заметно поредела: не стало Лунина, Никиты Муравьева. Но оставшиеся в Иркутске и окрестностях декабристы жили дружной семьей. Н.А. Белоголовый, автор книги «Из воспоминаний сибиряка о декабристах» писал: «Двумя главными центрами, около которых группировались иркутские декабристы, были семьи Трубецких и Волконских, так как они имели средства жить шире, и обе хозяйки — Трубецкая и Волконская своим умом и образованием, а Трубецкая — и своей необыкновенной сердечностью — были как бы созданы, чтобы сплотить всех товарищей в одну дружескую колонию. Присутствие же детей в обеих семьях вносило еще больше оживления и теплоты в отношения».

Дом Трубецких, писал И.Д. Якушкин, «всегда набит слепыми, хромыми и всякими калеками». Поэтому у их сына Вани, которому только 10 лет (в 1853г. — В.К.), «премного бедных, за которыми ухаживает». Старшая Саша (ей в 1853г. 23 года. — В.К.) — «добра, как ангел, чудная девочка и до того привязана к родителям, что не хочет решиться их оставить. Преумнейшая особа и одарена многими талантами» — сбылись пред сказания И.Д. Якушкина, который, когда Саше было всего два года, написал в одном из писем из Петровского завода: «Добрая Катерина Ивановна... занимается своей Сашенькой беспрестанно, и к тому же так благоразумна, что Сашенька теперь уже премилое дитя и, наверно, будет преблаговоспитанная девушка».

***

Почти 15 лет прожили Трубецкие на поселении в Иркутске. Время неумолимо приближалось к году 1854-му. К этому времени Екатерина Ивановна жила в Сибири уже 28 лет.

Шенрок: «Екатерина Ивановна истощила все сокровища своей души на поддержание в муже бодрости в перенесении стрясшегося над ним злосчастия, на утешение и облегчение его положения».

Летом 1854 г. Екатерина Ивановна тяжело заболела.

Ее дочь Александра (к этому времени уже Ребиндер) писала сестре Бестужевых Елене Александровне: «Ее здоровье очень меня беспокоит, дай Бог, чтобы оно скорее поправилось. Теперь туда приехал Якушкин с сыном, папенька и маменька очень были рады видеть его после восемнадцатилетней разлуки».

Видимо, это была последняя встреча с теми друзьями, которые жили далеко от Иркутска.

14 октября 1854 года Екатерины Ивановны Трубецкой не стало. Ее хоронил весь Иркутск.

Сибирское изгнание пережили восемь из 11 жен.

Первой — в 1832 г. — ушла А.Г. Муравьева, еще в Петровском заводе. Через семь лет за ней последовала К.П. Ивашева — на поселении в Туринске. В 1854 г. и Екатерина Ивановна навсегда осталась в Сибири. Вместе с тремя малолетними детьми она похоронена в Иркутском Знаменском монастыре.

Н.А. Белоголовый вспоминал: «Дом Трубецких со смертью княгини стоял как мертвый.
Старик Трубецкой продолжал горевать о своей потере и почти нигде не показывался. Дочери его все вышли замуж, сын же находился пока в возрасте подростка».

После смерти Екатерины Ивановны у Сергея Петровича впереди оставалось всего шесть лет: после амнистии 1856 г. он вернулся в Россию. Так как жить в столицах не дозволялось, он уехал в Киев к старшей дочери Александре (в замужестве Ребиндер). Прожил там год, и еще год жил в Одессе. За год до смерти ему было разрешено жить в Москве.

В ноябре 1860 г. князя С.П. Трубецкого не стало. Могила его счастливо сохранилась до сих пор — Сергею Петровичу Трубецкому, а значит и Екатерине Ивановне, чей прах в далекой Сибири, — можно поклониться на подворье Новодевичьего монастыря в Москве.

***

Екатерина Ивановна в Чите вела переписку Николая и Михаила Бестужевых, как и М.К. Юшневская. Безусловно, Н. Бестужев писал портреты и Екатерины Ивановны, и Сергея Петровича не раз. К сожалению, они не сохранились. До наших дней дошли их портреты, когда все они были в Петровском заводе.

Однако сохранившаяся фототипия миниатюры на слоновой кости, по мнению И.С. Зильберштейна, и по возрасту, и по тому, что Екатерина Ивановна изображена в простом домашнем платье, что было немыслимо в Петербурге, относится к первым годам ее пребывания в Сибири и датирует миниатюру 1828 годом.

Ее лицо на этой миниатюре совершенно подтверждает словесные описания лица и всего об лика Екатерины Ивановны. От него исходит мягкий добрый свет.

И с трудом верится, что оно — нежное, женственное, необыкновенно обаятельное — принадлежит такому мужественному, само отверженному и стойкому человеку, какой была Екатерина Ивановна Трубецкая. Поистине, она, как и ее 600-летняя предшественница святая благоверная княгиня Анна Кашинская, в «женском естестве мужескую крепость имела».

3

Глава 2.
Ангел, не вспорхнувший на небо
(Мария Николаевна Волконская)

Она прожила всего 57 лет (25 декабря 1805г. — 10 августа 1863г.). И большую часть из них — 30 лет — поглотила (вернее было бы сказать, проглотила) Сибирь, неволя, бесконечные испытания, скорби.

Она оставила «Записки» — своим детям, внукам, правнукам. Но, оказалось, не только своим, но многим поколениям российских детей и внуков. Интересные, умные «Записки» наблюдательного, зоркого и глубоко аналитически мыслящего, доброго и талантливого человека. И, как знать, оставила ли бы Мария Николаевна Волконская — богатая, знатная, любимая всеми, балованная аристократка — такой яркий след в русской поэзии XIX века (Пушкин, Одоевский, Некрасов), в русской истории и в русской мемуаристике, не соверши она подвига любви бескорыстной, разделив 30-летнюю неволю в Сибири со своим мужем С.Г. Волконским?! А еще след этот оказался значим и ярок в истории традиционной женской русской святости, начало которой положили древнерусские благоверные княгини.

Внешне судьба расправилась с жизнью Марии Николаевны своенравно, недобро и непреклонно (она побаловала Волконскую только в ранней юности). Внутренняя же жизнь ее — это истинно христианский подвиг женщины, которая жила для других, возлюбив их даже больше себя: для мужа, детей, товарищей мужа, для страждущих и в ее помощи нуждавшихся...

Мария Николаевна родилась в семье и знатной, и знаменитой — Раевских. Отец ее — Николай Николаевич Раевский — истинно русский воин, прославленный генерал, герой Отечественной войны 1812 года. Гордость русского воинства. Это о нем В.А. Жуковский писал с восторгом:
Неподкупный, неизменный,
Хладный вождь в грозе военной,
Жаркий сам подчас боец,
В дни спокойные — мудрец.

Мать Марии Николаевны — Софья Алексеевна (урожденная Константинова) — внучка Михаила Васильевича Ломоносова. От матери, а может быть, и от великого русского ученого унаследовала Мария темные глаза, темные волосы, а главное — гордую стать.
Братья Марии — Александр и Николай Раевские, оба полковники — пытались активно препятствовать Марии следовать за мужем в Сибирь, оба так никогда и не простили С.Г. Волконскому, что он сломал жизнь их сестры.

***

Впервые будущие супруги Волконские увиделись в доме сестры Марии Екатерины, после ее замужества с генералом М.Ф. Орловым в 1821 году. Сергею было в это время 33 года, Марии — 16. Ко времени знакомства с Раевскими Волконский был уже генералом (он стал им в 24 года) и бригадным командиром в 19-й пехотной дивизии. Герой Отечественной войны 1812г., чей портрет был помещен в Зимнем дворце, в знаменитой Галерее прославленных героев Отечества, «пламенно влюбился» в юную Марию, предложил ей руку и сердце. Ее отец, Николай Николаевич Раевский, зная, что и Орлов, и Волконский состоят в тайном обществе, потребовал от обоих выйти из него, если хотят жениться на его дочерях. Оба жениха обещали это сделать и оба не сдержали слова, хотя Орлов отошел от активного участия в делах заговорщиков. Волконский же, что называется, соблюдал только внешние черты экс-заговорщика.
Свадьба состоялась 11 января 1825 года, в Киеве. По непредсказуемой воле судьбы, шафером на свадьбе был глава тайного Южного общества (об этом никто из непосвященных не знал) П.И. Пестель, а среди гостей — будущий начальник штаба корпуса жандармов (и это тоже еще не было известно) Леонтий Васильевич Дубельт.
То есть будущие (о чем никто и предположить не мог) жертва и палач.
«Испить» полную чашу счастья Марии не привелось: после свадьбы вместе они были недолго — Волконского звали в дивизию и служебные дела, и обязанности члена тайного общества. А через несколько месяцев Мария заболела и с родственниками отправилась на лечение в Одессу. Когда же выздоровела, отправилась в Умань, где служил муж. Несколько месяцев до рокового декабря 1825 года и были только месяцами досибирского семейного счастья Марии Николаевны.
Декабрь 1825 года вторгается в дом Марии Николаевны в Умани ночным приездом мужа — через несколько дней после выступления на Сенатской площади, о чем она, конечно же, не знала. В «Записках» Волконская рассказывает: «Он вернулся среди ночи: он меня будит, зовет: «Вставай скорей». Я встаю, дрожа от страха... Он стал растапливать камин и сжигать какие-то бумаги. Я ему помогала, как умела, спрашивая, в чем дело? «Пестель арестован. — За что? — Нет ответа». Уничтожив бумаги и, видимо, личную переписку, Волконский уезжает с женой в имение ее родителей Болтышку. Затем возвращается в дивизию. В это время начинаются аресты членов Южного тайного общества. Волконский понимает, что его арест может последовать очень скоро и едет в Болтышку — к жене и сыну, родившемуся буквально перед его приездом, 2 января. Видимо, не более двух дней пробыл он в имении, знал, что, может быть, прощается навек с любимыми. По возвращении в Умань, 7 января 1826 г. его арестовали.
Но это произойдет позднее. А за два дня до родов Мария пишет мужу грустное и даже отчаянное письмо в Умань.
Из письма 31 декабря 1825 г.:
«Не могу тебе передать, как мысль о том, что тебя нет здесь со мной, делает меня печальной и несчастной, ибо, хоть ты и вселил в меня надежду обещанием вернуться к 1-му, я отлично понимаю, что это было сказано тобой лишь для того, чтобы немного успокоить меня. Тебе не разрешат отлучиться. Мой милый, мой обожаемый, мой кумир Серж! Заклинаю тебя всем, что у тебя есть самого дорогого, сделать все, чтобы я могла приехать к тебе, если решено, что ты должен оставаться на своем посту».
И, конечно, ей и в голову не могло прийти, что, когда Сергей отвозит ее в Болтышку, он уже знает, что его арест вот-вот последует. Мария ждет ребенка, и все помыслы ее только о будущем малыше и страстное желание, чтобы в преддверии ее первых родов любимый был с ней.
И никому в те дни и месяцы не дано было знать, что радостно-тревожные ожидания Марией первенца — подводят итог ее счастливой и безмятежной юности и жизни.
А ее роды — кажущиеся сейчас нелепыми от невежества ее родителей и дворни и потому тяжелейшие — окажутся началом череды бед и несчастий длиной в 30 лет.

***

В «Записках» Мария Николаевна и 40 лет спустя не может без содрогания вспоминать эти роды:
«Роды были очень тяжелы, без повивальной бабки (она приехала только на другой день). Отец требовал, чтобы я сидела в кресле. Мать, как опытная мать семейства, хотела, чтобы я легла в постель во избежание простуды. И вот начитается спор, а я страдаю. Наконец, воля мужчины, как всегда, взяла верх. Меня поместили в большом кресле, в котором я жестоко промучилась без всякой медицинской помощи. Наш доктор был в отсутствии, находясь при больном в 15 верстах от нас...
Наконец, к утру приехал доктор, и я родила своего маленького Николая... У меня хватило сил дойти босиком до постели, которая не была согрета и показалась мне холодной, как лед. Меня сейчас же бросило в сильный жар и сделалось воспаление мозга, которое продержало меня в постели в продолжение двух месяцев... Когда я приходила в себя, я спрашивала о муже. Мне отвечали, что он  в Молдавии. Между тем, как он был уже в заключении и проходил через все нравственные пытки допросов».
И еще достаточно долгое время по выздоровлении и отец, и браться скрывали от Марии, что произошло с Сержем. А когда скрывать уже стало невозможно, стали дружно уговаривать Марию расторгнуть брак с государственным преступником.
В ответ молодая жена объявляет родственникам, что едет в Петербург — она должна быть рядом с попавшим в беду мужем.
В Петербурге она добивается не только свиданий и переписки с Сергеем Григорьевичем, но еще — написав императору — разрешения следовать за мужем в Сибирь.
Мария стойко выдерживает настоящую нравственную пытку родных, когда возвращается из Петербурга.
Они уже перестали взывать ее к здравому смыслу, просить о расторжении брака — теперь они обвиняли ее в том, что она не любит сына, раз может оставить его без материнского попечения.
Но, видимо, беда с мужем сразу повзрослила ее, и она всем своим существом почувствовала ответственность за его и свою жизнь. 21 декабря 1826 го да она пишет отцу: «Мой добрый папа, Вас должна удивить та решительность, с которой я пишу письма коронованным особам и министрам, но что Вы хотите — нужда и беда вызвали смелость, и в особенности терпение. Я из самолюбия отказалась от помощи других. Я летаю на собственных крыльях и чувствую себя прекрасно».

***

Каким был «полет» этой самоотверженной и безоглядной в своей решимости 20-летней юной жены, Мария Волконская лучше и подробнее рассказывает в своих «Записках» через 30 лет — по возвращении из Сибири (В годы советской власти «Записки» издавались много раз. Но в ближайшем обозримом будущем вряд ли они снова появятся в периодической печати. Поэтому есть прямой смысл использовать в этом эссе об удивительной женщине фрагменты из ее воспоминаний. Тем более, что написаны они живо, интересно и наполнены живыми деталями жизни в годы казематские, как и на поселении. А главное — «Записки» дают ясное и четкое представление о созидательной роли в жизни декабристов, особенно в годы каторги в Чите и Петровском заводе, жен-«ангелов» и верных сотрудниц «государственных преступников»).
В том же апреле 1826 года, еще не выздоровевшая и чрезвычайно слабая Мария Николаевна, добравшись до Петербурга, сразу же выпрашивает разрешение увидеться с мужем в крепости.
«Государь, — рассказывает Волконская, — который пользовался всяким случаем, чтобы выказать свое великодушие (в вопросах второстепенных), и которому было известно слабое состояние моего здоровья, приказал, чтобы меня сопровождал врач, боясь для меня всякого потрясения. Граф Алексей Орлов сам повез меня в крепость... Мы вошли к коменданту. Сейчас же привели под стражей моего мужа. Это свидание при посторонних было очень тягостно...
Свекровь расспрашивала меня о своем сыне, говоря при этом, что не может решиться съездить к нему, так как это свидание убило бы ее, — и уехала на другой день с вдовствующей императрицей в Москву, где уже начались приготовления к коронации» (Николай I короновался в Москве, в Успенском соборе Кремля 22 августа 1826 г. — В.К.).
Забегая вперед, следует добавить: мать Сергея Волконского А.Н. Волконская — обер-гофмейстерина трех императриц, кавалерственная дама ордена святой Екатерины 1-й степени, статс-дама, носившая всегда на груди осыпанный алмазами медальон с портретом императрицы — не только ни разу не посетила сына в крепости, ничего не сделала для облегчения его участи, но и в Сибирь не писала ему сама лично. За нее делала это ее компаньонка Жозефина Тюрненже. Эта тоненькая, худенькая,  в клетчатом шелковом платье, в большом чепце из лент на голове француженка была истинным центром семьи Волконских. Сергей Григорьевич называл ее сестрой. Она писала под диктовку своей госпожи письма и к родственникам непетербуржцам, и к жившим за границей. Волконские только через нее узнавали новости друг о друге и поддерживали связь. Именно от нее уже в Сибири узнавала Мария Николаевна все петербургские новости — письма из Зимнего от Жозефины посылались в Сибирь регулярно, каждую пятницу...

***

После свидания с мужем Мария Николаевна отправляется в Москву. Ее известили, что ее величеству (императрице Александре Федоровне — В.К.) угодно видеть Волконскую и что она принимает в ней большое участие.
Мария Николаевна рассказывает: «Я думала, что императрица хочет со мной говорить о моем муже, ибо в столь важных обстоятельствах я понимала участие к себе, лишь поскольку оно касалось моего мужа. Вместо того, со мной беседуют о моем здоровье, о здоровье отца, о погоде...
Я заложила свои бриллианты, заплатила некоторые долги мужа и написала письмо государю, прося разрешения следовать за мужем... Вот его ответ:
«Я получил, Княгиня, ваше письмо от 15 числа сего месяца. Я прочел в нем с удовольствием выражение чувств благодарности ко мне за то участие, которое я в вас принимаю. Но во имя этого участия к вам, я и считаю себя обязанным еще раз повторить здесь предостережения, мною уже высказанные, относительно того, что вас ожидает, лишь только вы проедете далее Иркутска.
Впрочем, предоставляю вполне вашему усмотрению избрать тот образ действия, который покажется вам наиболее соответствующим вашему настоящему положению.
1826. 21 декабря. Благорасположенный к вам (подпись) Николай».

***

«Теперь я должна вам рассказать сцену, которую я буду помнить до последнего моего издыхания.
Мой отец был все это время мрачен и недоступен.
Необходимо было однако, ему сказать, что я его покидаю и назначаю его опекуном своего бедного ребенка, которого мне не позволяли взять с собой. Я показала ему письмо его величества. Тогда мой бедный отец, не владея более собой, поднял кулаки над моей головой и вскричал: «Я тебя прокляну, если ты через год не вернешься». Я ничего не ответила, бросилась на кушетку и спрятала лицо в подушку... В ту же ночь я выехала (21 декабря 1826г.). С отцом мы расстались молча. Он меня благословил и отвернулся, не будучи в силах выговорить ни слова. Я смотрела на него и говорила себе: «Все кончено, больше я его не увижу, я умерла для семьи».
Я заехала обнять свекровь, которая велела мне вручить как раз столько денег, сколько нужно было заплатить за лошадей до Иркутска.
У меня была куплена кибитка. Я уложилась в одну минуту, взяла с собой немного белья и три платья да ватошный капот, который надела. Остальные свои деньги я берегла для Сибири, зашив их в свое платье...
Перед отъездом я стала на колени у люльки моего ребенка. Я молилась долго. Весь этот вечер он провел около меня, играя печатью письма, которым мне разрешалось ехать и покинуть его навсегда. Его забавлял большой красный сургуч этой печати. Я поручила своего бедного малютку попечению свекрови и невесток и, с трудом оторвавшись от него, вышла.
В Москве я остановилась у Зинаиды Волконской (Волконская Зинаида Александровна (урожд. Белосельская-Белозерская, 1792-1862), княгиня, писательница, хозяйка известного литературно-музыкального салона, который посещали А.С. Пушкин, А. Мицкевич и др. Супруга брата С.Г. Волконского — Никиты), моей третьей невестки. Она меня приняла с нежностью и добротой, которые остались мне памятны навсегда.
Окружила меня вниманием и заботами, полная любви и сострадания ко мне. Зная мою страсть к музыке, она пригласила всех итальянских певцов, бывших тогда в Москве, и несколько талантливых девиц московского общества. Я была в восторге от чудного итальянского пения, а мысль, что я слышу его в последний раз, еще усиливала мой восторг... Я говорила им: «Еще, еще! Подумайте, ведь я больше никогда не услышу музыки». Тут был и Пушкин, наш великий поэт. Я его давно знала.., когда он был преследуем императором Александром I.
Отец принял участие в бедном молодом человеке, одаренном таким громадным талантом, и взял с собой, когда мы ездили на Кавказские воды, так как здоровье его было сильно расшатано. Пушкин никогда этого не забыл. Он был связан дружбою с моими братьями и ко всем питал чувство глубокой преданности. В качестве поэта он считал своим долгом быть влюбленным во всех хорошеньких и молодых девушек...
Недалеко от Таганрога, увидя море, мы приказали остановиться... и бросились к морю, любоваться им. Не подозревая, что поэт шел за нами, я стала для забавы бегать за волной и вновь убегать от нее, когда  она меня настигала... Пушкин нашел эту картину такой красивой, что воспел ее в прелестных стихах, поэтизируя детскую шалость; мне было только 15 лет.
Как я завидовал волнам,
Бегущим бурной чередою
С любовью лечь к ее ногам!
Как я желал тогда с волнами
Коснуться милых ног устами!
Позже, в «Бахчисарайском фонтане», он сказал:
...ее очи
Яснее дня,
Темнее ночи.
В сущности, он любил лишь свою музу и облекал в поэзию все, что видел. Но во время добровольного изгнания в Сибирь жен декабристов он был полон искреннего восторга».

***

На этом вечере, кроме А.С. Пушкина, было много московских литературных и музыкальных знаменитостей. Их единодушное впечатление не столько от прекрасного, незабываемого вечера, сколько от юной добровольной изгнанницы Марии Волконской, выразил в своем дневнике брат поэта Дмитрия Веневитинова А.В. Веневитинов:
«27 декабря 1826 года. Вчера провел я вечер, незабвенный для меня. Я видел во второй раз и еще более узнал несчастную княгиню Марию Волконскую... Она нехороша собой, но глаза ее чрезвычайно много выражают. Третьего дня ей минуло двадцать лет. Но так рано обреченная жертва кручины, эта интересная и вместе могучая женщина — больше своего несчастья.
Она его преодолела, выплакала. Источник слез уже иссяк в ней. Она уже уверилась в своей судьбе и, решившись всегда носить ужасное бремя горести на сердце, по-видимому, успокоилась. В ней угадываешь, чувствуешь ее несчастие, ибо она даже перестала бороться с ним. Она хранит его в себе как залог грядущего...
Прискорбно на нее смотреть и вместе — завидно.
Есть блаженство и в самом несчастии!.. Она теперь будет жить в мире, созданном ею собой. В вдохновении своем, она сама избрала свою судьбу и без страха глядит в будущее».
Мария Николаевна продолжает в «Записках» рассказ об этом последнем вечере в Москве:
«Пушкин хотел мне поручить свое «Послание к узникам», для передачи сосланным, но я уехала в ту же ночь, и он его передал Александре Муравьевой. Вот оно:
Во глубине сибирских руд
Храните гордое терпенье;
Не пропадет ваш скорбный труд
И дум высокое стремленье.
Несчастью верная сестра —
Надежда в мрачном подземелье
Разбудит бодрость и веселье,
Придет желанная пора!
Любовь и дружество до вас
Дойдут сквозь мрачные затворы,
Как в ваши каторжные норы
Доходит мой свободный глас.
Оковы тяжкие падут,
Темницы рухнут, и свобода
Вас примет радостно у вход
И братья меч вам отдадут».
И будто предвкушая, какой короткой память окажется у потомков — ее русских соотечественников — к концу XX-го и в веке ХХI-м, Мария Николаевна приводит ответные стихи великому поэту "государственного преступника", поэта, князя Александра Одоевского:
Струн вещих пламенные звуки
До слуха нашего дошли,
К мечам рванулись наши руки,
Но лишь оковы обрели
Но будь спокоен, Бард, — цепями,
Своей судьбой гордимся мы,
И за затворами тюрьмы
Обет святой пребудет с нами.
Наш скорбный труд не пропадет;
Из искры возгорится пламя,
И просвещенный наш народ
Сберется под святое знамя.
А после этого, такого памятного и доброго, дорогого сердцу вечера у Зинаиды Волконской Мария Николаевна уезжает ночью не просто в Сибирь, но в другую свою жизнь. Безвозвратно, безоглядно, навсегда. По возвращении из Сибири она не застала в России Зинаиду Волконскую — та с 1829 г. жила в Италии, где в 1862 году и скончалась.
«Сестра, — продолжает рассказ М. Волконская, — видя, что я уезжаю без шубы, испугалась за меня и, сняв со своих плеч салоп на меху, надела его на меня. Кроме того, она снабдила меня книгами, шерстями для рукоделья и рисунками.
Я должна была провести два дня в Москве, так как не могла не повидать родственников наших сосланных.
Они мне принесли письма для них и столько посылок, что мне пришлось взять вторую кибитку, чтобы везти их.
Я покидала Москву скрепя сердце, но не падая духом».

***

«Со мной были только человек и горничная... Я ехала день и ночь, не останавливаясь и не обедая нигде. Я просто пила чай там, где находила поставленный самовар.
Мне подавали в кибитку кусок хлеба или что попало или же стакан молока. И этим все ограничивалось...
Так ехала я в продолжение 15 дней. То пела, то говорила стихи, не встретив на пути ничего примечательного...
Приехав в Иркутск, главный город Восточной Сибири, я нашла его красивым, местность чрезвычайно живописною, реку великолепною, хотя она и была покрыта льдом. Я пошла прежде всего в церковь, чтобы отслужить благодарственный молебен».
Мария Николаевна остановилась на той же квартире, где полгода мучилась Екатерина Трубецкая в ожидании разрешения следовать далее к мужу. Юные жены только и успели поздороваться, порадоваться встрече и наплакаться. Трубецкая выехала в этот же день в Забайкалье.
А дальше последовал тот жестокий и позорный спектакль, который вынужден был давать по воле монаршей гражданский губернатор Цейдлер с Е.И. Трубецкой: увещевания, описания страшных бед, грозящих Волконской за Байкалом, обыск наглых чиновников и, наконец, подписание пресловутой «подписки». Правда, спектакль этот закончился много, много раньше, чем для Трубецкой. Мария Николаевна без колебаний подписала все бумаги, лишавшие ее и ее детей гражданских и всех других прав, кроме права быть заживо похороненной в Сибири.
Она уехала из Иркутска через день, передав «эстафету» прибывшей в Иркутск Александрине Муравьевой.
Та направлялась в Читу. Как пишет Волконская, она очень гордилась тем, что добралась до Иркутска всего за 20 дней.
Уже на другой день Волконская была в большом Нерчинском заводе, где пребывал начальник рудников Бурнашев. В его сопровождении на следующий день рано утром Мария отправилась в Благодатск. Бурнашев — жестокий, грубый — стал мучителем 8-х декабристов и двух юных жен во время их пребывания в Благодатском руднике.
Тогда же, по прибытии на рудник, он разрешил Марии Николаевне (в своем присутствии) увидеться в тюрьме с мужем.
Вид камеры и вид Сергея Григорьевича повергли бесстрашную Марию в ужас. Вот только фрагмент ее описания:
«Тюрьма находилась у подножия высокой горы. Это была прежняя казарма, тесная, грязная, отвратительная...
Отделение Сергея имело только три аршина в длину и два в ширину. Оно было так низко, что в нем нельзя было стоять. Он занимал его вместе с Трубецким и Оболенским. Последний, для кровати которого не было места, велел прикрепить для себя доски над кроватью Трубецкого. Таким образом эти отделения являлись маленькими тюрьмами в стенах самой тюрьмы.
Сергей бросился ко мне. Бряцание его цепей поразило меня. Я не знала, что он был в кандалах. Суровость этого заточения дала мне понятие о степени его страданий.
Вид его кандалов так воспламенил и растрогал меня, что я бросилась перед ним на колени и поцеловала его кандалы, а потом его самого.
Бурнашев, стоявший на пороге, не имея возможности войти по недостатку места, был поражен изъявлением моего уважения и восторга к мужу, которому он говорил «ты» и с которым обходился как с каторжником».
Еще больше начальник рудника был поражен сообщением следующего дня: княгиня Волконская сумела проникнуть в глубину рудника, где работали С.Г. Волконский и семь его товарищей.

***

Ровно семь месяцев — с 12 февраля по 13 сентября 1827 года — прожили Волконская и Трубецкая на Благодатском руднике — рядом с тюрьмой своих мужей и их товарищей. До монаршего распоряжения перевести их в Читинский острог.
О бытовой стороне жизни обеих жен мы рассказали в эссе о Е.И. Трубецкой. В «Записках» Мария Николаевна дополняет описание:
«Первое время наши прогулки с Каташею ограничивались деревенским кладбищем, и мы спрашивали друг друга: «Здесь ли нас похоронят?» Но эта мысль была до того безотрадна, что мы перестали ходить в эту сторону.
Летом мы делали от 10 до 15 верст пешком. Нашим любимым препровождением времени было сидеть на камне против окна тюрьмы; я оттуда разговаривала с мужем и довольно громко, так как расстояние было значительное».
«Я ездила в телеге со своим человеком, но прилично одетая и в соломенной шляпе с вуалью. Мы с Каташей всегда одевались опрятно, так как не следует никогда ни падать духом, ни распускаться, тем более в этом крае, где благодаря нашей одежде, нас узнавали издали и подходили к нам с почтением. Я возвращалась с купленной провизией, иногда сидя на куле муки. Это не умаляло уважения ко мне, и народ всегда кланялся».
«Я видела, как выходили из тюрьмы несчастные, отправлявшиеся за водой или за дровами. Они были без рубашек, или в одном необходимом белье. Я купила холста и заказала им белье».
Она получила грубый выговор от Бурнашева: делать это не положено. Но спокойно урезонила его простым доводом: «В таком случае, милостивый государь, прикажите сами их одеть, так как я не привыкла видеть полуголых людей на улице».

***

В «Записках» Марья Николаевна рассказывала и о таком происшествии в Благодатске, когда она подвергала себя серьезному риску и когда проявились в полной мере главные черты ее характера: бесстрашие и доброта.
«Кроме нашей тюрьмы, была еще другая, в которой содержались бегавшие несколько раз и совершавшие грабежи. Между ними находился известный разбойник, Орлов, герой своего рода.
Он никогда не нападал на бедных, а только на купцов, и в особенности на чиновников. Он даже доставил себе удовольствие некоторых из них высечь.
У этого Орлова был чудный голос. Он составил хор из своих товарищей по тюрьме, и при заходе солнца я слушала, как они пели с удивительной стройностью и выражением. Одну песнь, полную глубокой грусти, они особенно часто повторяли: «Воля, воля дорогая».
Пение было их единственным развлечением. Скученные в тесной, темной тюрьме, они выходили из нее только на работы. Я им помогала, насколько позволяли мои средства и поощряла их пение, садясь у их грустного жилища.
Однажды я вдруг узнала, что Орлов бежал. Все поиски за ним остались тщетны. Гуляя как-то в направлении нашей тюрьмы, я увидела следовавшего за мной каторжника... Он мне сказал вполголоса: «Княгиня, Орлов меня посылает к вам, он скрывается на этих горах, в скалах над вашим домом. Он просит вас прислать ему денег на шубу. Ночи стали уже холодными». Я очень испугалась, а между тем, как оставить несчастного без помощи?
Я вернулась домой, взяла 10 рублей — я сказала, чтобы посланец заметил, где я во время прогулки нагнусь, чтобы положить деньги под камень...
Прошло две недели. Я была одна в своей комнате.
Каташа еще не возвращалась со свидания с мужем. Я пела за фортепьяно. Было довольно темно. Вдруг кто-то вошел, очень высокого роста и стал на колени у порога.
Я подошла — это был Орлов в шубе, с двумя ножами за поясом. Он сказал: «Я опять к вам, дайте мне что-нибудь, мне нечем больше жить. Бог вернет вам, ваше сиятельство!» Я дала ему пять рублей, прося его скорее уйти. Каташа по возвращении из тюрьмы очень встревожилась от этого появления...
Среди ночи я услыхала выстрелы. Бужу Каташу, и мы посылаем в тюрьму за известиями. Там все спокойно, но вся деревня поднялась на ноги... беглых схватили на горе и всех арестовали, кроме Орлова, который бежал, вылезши сквозь дымовое отверстие.
Несчастный, вместо того, чтобы купить себе хлеба, устроил попойку с товарищами, празднуя их побег. На другой день — наказание плетьми с целью узнать, от кого получены деньги на покупку водки. Никто меня не назвал».

***

Переезд в Читинский острог был отрадным: появилась надежда на скорое помилование. Главное же — радость встречи со всеми читинскими узниками и с девятью женами, которые приехали сюда в разное время. Отрадой был и достаточно сухой и теплый климат и, конечно, здоровее сырого климата Благодатска.
Мария Николаевна по приезде стала жить в доме дьякона: вместе с Трубецкой и Ентальцевой они заняли одну большую комнату. Волконская сразу же включилась в самую главную и ответственную работу добровольных изгнанниц: переписку с родными и близкими всех декабристов. Им самим переписка была запрещена.
Запрещение переписки декабристам Николай I утвердил в «Правилах на счет содержания в работе государственных преступников». 15-й пункт этих правил гласил:
«Преступники сии не должны писать писем ни к родственникам и ни к каким другим лицам. Жены же их, как живущие в остроге, так и вне оного, могут посылать от себя письма, но не иначе, как отдавая оные открытыми коменданту, который будет препровождать их к иркутскому гражданскому губернатору для дальнейшего отправления куда следует. Письма же, на имя преступников и их жен адресованные, дозволяется получать как тем, так и другим, но также не иначе, как через коменданта.
Другим же образом всякого рода письменное отношение строго воспрещается под личной ответственностью коменданта».
Волконская рассказала в «Записках» о буднях сосланных декабристов: «Заключенные, вне часов, назначенных для казенных работ, проводили время в научных занятиях, чтении, рисовании. Н. Бестужев составил собрание портретов своих товарищей. Он занимался механикой, делал часы и кольца. Скоро каждая из нас носила кольцо из железа мужниных кандалов.
Торсон делал модели мельниц и молотилок. Другие занимались столярным мастерством, посылали нам рабочие столики и чайные ящики».
Рассказала Мария Николаевна и о занятиях своих подруг. Кроме того, дала характеристику каждой из десяти дам — психологически точные, достаточно яркие и полные сострадания к их судьбам.
Читинский период ссылки и по описанию декабристов-мемуаристов, и по рассказам Волконской очень напоминал некую коммуну, в которой, как она пишет, «все в тюрьме было общее — вещи, книги», а еще и деньги. Они создали казематскую артель, куда вносились все деньги, которые приходили от родных (некоторым не присылали ничего). Но все эти средства были общими, распределялись поровну на нужды ежедневные и накапливались для того, чтобы тем, кто выходил на поселение, выдавалось пособие на необходимое обзаведение.
По похожим — коммунно-артельным — принципам жили в Чите и все 11 жен. Радости, печали, нужды были общими. Как и тревога, опасения за мужей, помощь и сострадание к ним, их товарищам.
Мария Николаевна рассказала о случае, когда эта общность проявилась особенно ярко.
Стало известно (это было 15 февраля 1828 г.), что одного из читинских узников ночью отправляют в Петербург, снова в Петропавловку. Кого именно — известно не было.
Предприимчивая Волконская сумела связаться (безусловно, за приличную мзду) со знакомым фельдъегерем. Она назначила ему тайное свидание в церкви и узнала, что должны увезти штабс- капитана Александра Осиповича Корниловича — историка, умницу, которого все уважали. Однако женщины знали «монаршие штучки»: в последнюю минуту увозимым мог стать кто-то из мужей. Волконская в «Записках» рассказала:
«Мы решили не ложиться и распределили между собой для наблюдения все улицы деревни. Холод стоял жестокий. От времени до времени я заходила к Александрине, чтобы проглотить чашку чая. Она была в центре наших действий и против тюрьмы своего мужа. У нее все время кипел самовар, чтобы мы могли согреться. Полночь, час ночи, два часа — ничего нового. Наконец, Каташа является и говорит нам, что на почтовой станции движение и выводят лошадей из конюшни... Мы все становимся за забором. Была чудная лунная ночь. Мы стоим молча, в ожидании события. Наконец мы видим приближающуюся кибитку. Подвязанные колокольчики не звенят. Офицеры штаба, комендант идут за кибиткой.
Как только они с нами поравнялись, мы разом вышли вперед и закричали: «Счастливого пути, Корнилович! Да сохранит вас Бог!»
Это было театральной неожиданностью. Конвоировавшие не могли прийти в себя от удивления, не понимая, как мы могли узнать об этом отъезде, который ими держался в величайшей тайне. Старик комендант долго над этим раздумывал».

***

Несколько первых месяцев в Чите были, что называется, сносными. Первая беда пришла в (уже собственный) дом Волконской с письмом от родных, что 17 января 1828 г. скончался ее первенец Николино. И потом еще два года смерть близких преследовала ее по пятам: 14 сентября 1829г. скончался обожаемый ею отец, а 1 июля 1830г. она потеряла только что родившуюся девочку.
Письма этих лет к родным — будто стон сердца, который не в силах удержать воля. После известия о смерти Николеньки она писала отцу: «Дорогой папа, справьтесь о том, какое впечатление произвела на меня смерть моего единственного ребенка. Я замкнулась в самой себе, я не в состоянии, как прежде, видеть своих подруг, и у меня бывают такие минуты упадка духа, когда я не знаю, что будет со мною дальше».
Однако через год, незадолго до своей смерти, Николаю Николаевичу удалось хоть немного облегчить боль дочери — он прислал ей написанную А.С. Пушкиным «Эпитафию младенцу кн. Н.С. Волконскому»:
В сиянии и в радостном покое,
У трона вечного творца,
С улыбкой он глядит в изгнание земное,
Благословляет мать и молит за отца.
2 марта 1829 года отец горевал, что его письмо заставит дочь поплакать, но Пушкин «подобного ничего не сделал в свой век». И сообщал, что строки эпитафии будут вырезаны на надгробной мраморной доске Николеньки. Волконская просила отца благодарить поэта, но ему из гордости не написала, объяснив в письме к брату Николаю: «В моем положении никогда нельзя быть уверенным, что доставишь удовольствие, напоминая о себе своим старым знакомым. Тем не менее скажи обо мне Александру Сергеевичу. Поручаю тебе повторить ему мою признательность за эпитафию Николино. Слова материнскому горю, которые он смог найти, — настоящее доказательство его таланта и умения чувствовать».
Однако Пушкин помнил ее, сострадал и сердечную боль за ее судьбу навсегда оставил в посвящении к поэме «Полтава», не называя ее имени:
Узнай, по крайней мере, звуки,
Бывало, милые тебе —
И думай, что во дни разлуки,
В моей изменчивой судьбе,
Твоя печальная пустыня,
Последний звук твоих речей
Одно сокровище, святыня,
Одна любовь души моей.
Боль от потери первенца никогда не проходила, но постепенно стала утихать. Жизнь сибирская продолжалась, и каждое радостное событие ценилось на вес золота. 5 июня 1829 го да она пишет свекрови А.Н. Волконской:
«Сегодня Сергиев день, милая маменька, и с тех пор, как мы женаты, я имею в первый раз счастье провести его с мужем. В первый год я была в Одессе, а он в лагере.
1826-й год был преисполнен страданием для нас, а с тех пор этот день не совпадал никогда с нашими свиданиями. Но теперь мой дорогой Сергей — со мной, окружает меня, как и прежде, вниманием и любовью. Вы подумаете о нас, добрая маменька и, сквозь слезы ваши, благословите нас от глубины сердца.
Вы желаете нам счастия в будущем, но судьба наша не изменится и не может измениться. Я не обманываю себя на этот счет. Мой муж испивает чашу страдания с покорностью и твердостью, а я сумею все перенести возле него».
И судьба будто испытывает ее: всего через три месяца после этого она получает известие о смерти отца — 14 сентября 1829 г. И, может быть, ей передают его предсмертные слова. Глядя на ее портрет, горячо любимый батюшка сказал:
— Она самая удивительная женщина, какую я когда-либо знал.
Горе Марии Николаевны было безмерно. Знала — ей не разрешат поехать навестить могилу отца. И тогда она посылает — чтобы украсить его могилу — вышитую ею в Сибири бисером Сикстинскую мадонну Рафаэля.
А через восемь с половиной месяцев новое горе — 1 июля 1830г. у Волконской родилась и в тот же день умерла дочь Софья. После похорон она пишет родным:
«Во всей окружающей меня природе одно только мне родное — трава на могиле моего ребенка».

***

Три года прожила Мария Николаевна в Чите — преодолевая горести и невзгоды и посвящая себя и все свое время заботам о муже и его товарищах, когда пришло известие, что всех переводят в новую, специально — по повелению монарха — для декабристов построенную тюрьму в Петровском заводе. Поначалу это всех обрадовало, т.к. сообщалось, что там будут отдельные комнаты для каждого — теснота и шум в каземате Читы были нестерпимыми.
Переход — в августе 1830г. — в Петровский завод было решено совершить пешком. К этому времени из каземата в Чите на поселение уже вышло около 20 человек. В новую тюрьму отправлялось около 70 декабристов.
Мария Николаевна, как и все декабристы, уже перестает надеяться, что монарх освободит своих «друзей 14 декабря». И предстоящий переход был только новой точкой на карте Сибири, где новые трудности, новые беды и, может быть, новые потери.
В эссе о Трубецкой мы уже рассказали, каким шоком для всех была тюрьма в Петровском, и о бунте женщин в письмах к родным, в прошениях к Бенкендорфу. Но когда прорубили окна и потихоньку обжились, снова женщины — «ангелы» принялись хлопотать о своей огромной семье декабристов, не считая собственных мужей и постепенно увеличивающихся семей.
Поэт князь Александр Одоевский в декабре 1829 г. в Чите в воспоминание того, как жены декабристов приходили к тюремной ограде в Чите, принося письма и известия, написал стихотворение и посвятил его М.Н. Волконской:
Был край, слезам и скорби посвященный, —
Восточный край, где розовых зарей
Луч радостный, на небе том рожденный,
Не услаждал страдальческих очей,
Где душен был и воздух, вечно ясный,
И узникам кров светлый докучал,
И весь обзор, обширный и прекрасный,
Мучительно на волю вызывал.
Вдруг ангелы с лазури низлетели
С отрадою к страдальцам той страны,
Но прежде свой небесный дух одели
В прозрачные земные пелены.
И вестники благие Провиденья
Явилися, как дочери земли,
И узникам, с улыбкой утешенья
Любовь и мир душевный принесли.
И каждый день садились у ограды,
И сквозь нее небесные уста
По капле им точили мед отрады...
С тех пор лились в темнице дни, лета,
В затворниках печали все уснули,
И лишь они страшились одного,
Чтоб ангелы на небо не вспорхнули,
Не сбросили покрова своего.

***

М. Волконская — о жизни в Петровском в письме в ноябре 1830г. рассказывала:
«Я много занимаюсь музыкой. Известно вам или нет, но это моя стихия, и ничто на свете меня так не волнует и не убеждает в истинности, как музыка. В этих моих занятиях участвуют госпожа Нарышкина и ее муж.
У нее прекрасное контральто; госпожа Анненкова и ее муж; госпожа Розен обещает к нам присоединиться и господин Ивашев, человек талантливый и очень любезный, который прекрасно играет на пианино».
И проходили эти занятия в комнате-номере, который занимал С.Г. Волконский — женам разрешили поселиться в казематах мужей.
Мария Николаевна перевезла из своего дома в Петровском часть мебели и, как пишет в воспоминаниях, «в нашем номере я обтянула стены шелковой материей (мои бывшие занавеси, присланные из Петербурга). У меня было пианино, шкаф с книгами, два диванчика — словом было почти все нарядно».
Наконец, солнышко счастья озарило тьму Петровского каземата. Мария Николаевна пишет: «В этом 1832 году явился на свет мой обожаемый Миша, на радость и счастье родителей. Я была кормилицей, нянькой и частью учительницей и, когда несколько лет спустя Бог даровал мне Нелли, мое счастье было полное. Я жила только для них, я почти не ходила к своим подругам. Моя любовь к ним обоим была безумная и ежеминутная».
Мария Николаевна почти все свое время посвящает детям, их воспитанию, как позднее, уже на поселении, занимается образованием Миши и Нелли. Первое время роль педагогов в домашнем образовании выполняют товарищи по изгнанию: М.С. Лунин не только составил «План начальных занятий» для Миши, но и учил его английскому языку. П. Муханов — занимался математикой, А. Поджио — историей, географией, русским языком, а сосланный поляк Юлиан Сабинский — широко образованный, знавший несколько древних и новых языков — обучал Мишу французскому языку.
Волконские покинули каземат Петровского завода в августе 1836г. — их определили на поселение в с. Урик Иркутской губернии.
После долгих хлопот и прошений на высочайшее имя пришло разрешение на переезд в Иркутск, но только для Марии Николаевны с детьми. Сергею Григорьевичу разрешалось лишь навещать семью, оставаясь в Урике.
Через некоторое время и ему разрешили жить в Иркутске.
Не меньше хлопот стоило Марии Николаевне определить Мишу в Иркутскую гимназию. Наконец, и этого удалось добиться.
Казалось бы, внешняя жизнь Волконской была благополучной и обеспеченной. Был отличный, двухэтажный — один из лучших в Иркутске дом, подрастали любимые дети. Правда, между супругами Волконскими возникло некоторое отчуждение, оттого, что Сергей Григорьевич активно и успешно занялся земледелием, скотоводством, опростился, завел дружбу с купцами, местными мужиками. Мария Николаевна сердилась, упрекала мужа, что от него пахнет скотным двором. Он не принимает участия в ее музыкальных вечерах, на которых присутствовал весь бомонд Иркутска, игнорирует участие в ее светских салонах, отдаленно напоминающих Петербургские. Она заводит нужные знакомства, и преждевсего с иркутским генерал-губернатором Н.Н. Муравьевым и его семьей. Скоро Мария Николаевна организует и домашний театр.
Но эта внешняя — активная и достаточно бурная — жизнь дается Волконской все труднее. Идут годы, но осознание, что сибирская ссылка будет вечной, что она не в силах обеспечить будущность своих детей, будто гасят для нее краски жизни, терзают душу.
В 1838 г. Мария Николаевна пишет сестре Елене:
«Я совершенно потеряла живость характера. Вы бы меня в этом отношении не узнали. У меня нет более ртути в венах. Чаще всего я апатична. Единственная вещь, которую я могла бы сказать в свою пользу, — это то, что во всяком испытании у меня терпение мула, в остальном — мне все равно, лишь бы только мои дети были здоровы. Ничто не может мне досаждать. Если бы на меня обрушился свет — мне было бы безразлично».
Это она написала после 11 лет пребывания в Сибири.
Спустя еще 14 лет, в 1852 году в ее письмах еще больше горечи и безнадежности:
«Первое время нашего изгнания я думала, что оно, наверно, кончится через 5 лет, затем я себе говорила, что будет через 10, потом через 15, но после 25 лет я перестала ждать. Просила у Бога только одного: чтобы Он вывел из Сибири моих детей».
И это ее страстное — и совершенно оправданное — желание заставило ее по сути сломать жизнь Нелли. Несмотря на отчаянное сопротивление мужа, неодобрение его товарищей, она выдает 15-летнюю Елену за чиновника канцелярии иркутского генерал-губернатора Дмитрия Молчанова — как оказалось, человека весьма сомнительной репутации.
Через два года он был обвинен во взяточничестве, отдан под суд, потом заболел, и Елене пришлось ухаживать за ним. Вскоре он сошел с ума и умер.
Елена Волконская еще дважды выходила замуж, и только в третьем браке обрела счастье, к сожалению, недолгое.
Судьба Миши сложилась много благополучнее.
Его — по просьбе А.Ф. Орлова принял на службу ставший в 1847 г. генерал-губернатором Восточной Сибири Н.Н. Муравьев. Михаил Волконский оказался удачливым чиновником, покинул Сибирь, впоследствии он — сенатор.
Именно он — по повелению нового российского императора Александра II — в 17 суток преодолел, вернее пролетел, не отдыхая, только меняя лошадей, расстояние в пять с половиной тысяч километров от Петербурга до Иркутска, чтобы отцу и его товарищам вручить указ о помиловании декабристам в августе 1856 года.
В то же время именно он, опасаясь за свою карьеру, только через 40 лет после смерти матери, в 1904 году, разрешил напечатать ее «Записки»...

***

В августе 1854г. Елене с больным мужем Дмитрием Молчановым разрешили выехать в Москву на консультацию к врачам. Мария Николаевна впервые расставалась с любимой дочерью и тяжело переживала это расставание. Но Нелли оставляла матушке отраду — своего 8-месячного сына Сережу.
А 11 января 1855 года супруги Волконские отметили 30-летие свадьбы. Сергей Григорьевич писал сыну Михаилу: «Все у нас благополучно в доме, и нонче тридцать лет, что я женат. Год свободной жизни для твоей матери, 29 лет испытаний, лишений и несправедливостей.
Я счастлив ею и вами, но вы, друзья мои, как я исказил вашу будущность!» Сергея Григорьевича всю жизнь не покидало чувство вины перед женой, близкими и детьми.
А 1 августа этого же, 1855 года, пришло разрешение на отъезд Марии Николаевны на родину: вместе с Сергеем Григорьевичем они хлопотали об этом — здоровье Марии Николаевны ухудшалось. Вряд ли такое разрешение дал бы Николай I, но с февраля 1855 года российский трон занимал уже Александр II.
6 августа 1855 года Мария Николаевна рассталась с Иркутском, а потом и с Сибирью. С нею был маленький внук Сережа, кормилица и иркутский доктор. Пять дней до Красноярска их сопровождал Сергей Григорьевич, которому предстояло еще год — до амнистии — оставаться в Сибири.
Не в характере Сергея Григорьевича было предаваться унынию и грусти, но отрывки из двух писем к сыну ясно показывают, как тяжело переживал он разлуку с женой и свое одиночество: «Вероятно, удивит тебя отъезд твоей матери. Не огорчайся о моем одиночестве — перенесу его в разлуке с нею, в разлуке с вами — лишь бы вам было хорошо, жене — спокойно. Мать твоя целые 30 лет жертвовала собою, подвергалась испытаниям в пользу мою. Счастлив теперь, что началась моя очередь и что хоть малой лептой начинаю платить мои долги» (27 августа 1855 г.).
И совсем грустное:
«Я вижу маму в Москве, Сережу там же, Нелю и Дмитрия с ними под одним кровом и тебя, если Бог позволит, с ними — поверь, мой друг, что мое одиночество здесь если и продолжится навсегда, не будет для меня тягостно и что одного от вас всех прошу, чтоб не было и в душе у вас обратно когда-нибудь отправлять маму сюда. А ты и, если Нелли дозволит здоровье Дмитрия, хоть раз еще посетите меня перед моей смертью».

***

Мария Николаевна благополучно прибыла в Москву 6 сентября 1855 года. Очень скоро она организовала свою жизнь в Москве по «иркутскому сценарию»: литературно-музыкальные вечера, визиты, бурная светская жизнь.
Московский бомонд почитал за честь посетить салон Волконской. А.В. Ентальцева писала в это время И.И. Пущину: «Дом стал модным, беспрестанные посещения дам-аристократок, ищущих знакомства с княгиней и Неллинькой. Дом их от 2-х часов дня до 5-ти беспрестанно наполнен посетителями обоего пола, по вечерам с 9-ти часов бывают только близкие, тут занимаются музыкой, Миша и Неллинька поют и поют чудесно».
Этот светский уклад жизни не изменился и с возвращением Сергея Григорьевича в 1856 году.
Но сибирские треволнения не оставляют семью Волконских и в Москве.
Вскоре после возвращения из Сибири Марию Николаевну начинают «атаковывать» серьезные болезни, которые в Сибири сдерживали ее неукротимая воля и желание сделать своих детей счастливыми.
Марии Николаевне нужно хорошее лечение. Но обстановка в доме чрезвычайно сложная и напряженная. Приступы сумасшествия Молчанова становятся все чаще и страшнее. Мария Николаевна переселяет Нелли с внуком в свою комнату — подальше от больного.
Страшно переживает вместе с Сергеем Григорьевичем за дочь. Осенью 1857 г. Молчанов умирает. В конце этого года Мария Николаевна вместе с овдовевшей Еленой уезжает для лечения за границу.
В сентябре 1858 г. к ним присоединяется и Сергей Григорьевич, который тревожится за состояние жены. Так как он по возвращении из Сибири находится под полицейским надзором, ему разрешен выезд только на три месяца. Но пребывание его в Европе затягивается — на него тоже наступают болезни.
Теперь семья Волконских в сборе: оба супруга, Нелли с Сережей, а в октябре к ним присоединяется и Михаил, хотя и ненадолго. Волконские не только лечатся — в Париже, Ницце, но по письмам Сергея Григорьевича, и путешествуют. Письма от них приходят из Виши, Флоренции, Ливорно, Рима, Берлина, Висбадена, Женевы...
В начале 1859 г. Нелли вторично выходит замуж — за Н.А. Кочубея. А в марте этого года Мария Николаевна, Нелли, внук Сережа и Кочубей уезжают в Россию и поселяются в имении Кочубея Воронки в Черниговской губернии. Сергей Григорьевич, страдая серьезной болезнью ног, остается в Виши. Осенью 1859 г. он приехал в Воронки, и супруги Волконские прожили там до весны 1860 г. Болезни обоих заставляют их снова отправиться за границу и пребывать там более полугода. Мария Николаевна в Париже лечится у популярного в те годы доктора Шершеля.
Последние годы живет она в Воронках, ей полюбившихся.

***

Не вернулись к Марии Николаевне ее прежняя живость, ее стремительная активность — та самая «ртуть», о которой писала родным, по возвращении в Россию. Теперь, уже на родине, после 30 лет несвободы, разделила ли бы она убежденность своей юности — в первые годы в Сибири: «Счастье найдешь всюду, при любых условиях; когда выполняешь свой долг и выполняешь его с радостью, то обретаешь душевный покой»?
На двух ее фотопортретах, сделанных в Париже, в 1860 г. — лицо рано состарившейся, почти неузнаваемой М.Н. Волконской выражает не только бесконечную усталость и глубокую грусть, но и какую-то неколебимую твердость и в то же время отрешенность...
1863 год завершает супружество Волконских: Мария Николаевна скончалась на руках своих любимых детей 10 августа 1863 г.
Сергей Григорьевич в это время гостил у сына в Финляндии, в Фалле, где тот жил постоянно. Тяжелый приступ подагры приковал его к постели, и он не смог проводить свою Марию Николаевну в последний путь.
Михаил уехал в Воронки один.
Смерть жены потрясла Сергея Григорьевича. После возвращения с похорон Михаил был ошеломлен происшедшей с отцом переменой. Мало того, у него стали отниматься ноги, он мог передвигаться только в кресле на колесиках. Дочери Волконский писал в это время: «Я просто таю, мой друг, я просто еще  живая мумия, и когда и чем это кончится — один Бог это знает, и я усердно молюсь ему, чтоб допустил меня умереть в Воронках, чтоб кости мои легли близ священных для нас могил».
Бог внял молитвам старого декабриста. Он последовал за верной самоотверженной женой 28 ноября 1865г. в Воронках. «Кости» супругов «легли» рядом. А благородный дух обоих, хочется верить, воссоединился в Горнем...

***

Мария Николаевна завершила свои Записки годом 1856-м, когда все декабристы были амнистированы. Она подвела горестный итог их сибирского заточения: «Из 121 члена тайного общества осталось от 12 до 15 человек (позднее Сергей Григорьевич подсчитал точнее — осталось в живых 19 человек. — В.К.). Остальные умерли или были убиты на Кавказе».
Она подводит и политический, идеологический итог событиям 14 декабря, который она поведала мужу, сыну Михаилу и всем, кто не остался равнодушным к этим событиям — ни в ее время, ни потомкам.
«Сергей Григорьевич, великодушный из людей, никогда не питал чувства злопамятства к императору Николаю и говорил, что и во всяком другом государстве его постигло бы строгое наказание».
Мария Николаевна яростно спорила с ним. Она утверждала, что наказание в иной стране «было бы не в той же степени, так как не приговаривают человека к каторжным работам, к одиночному заключению и не оставляют в 30-летней ссылке лишь за его политические убеждения и за то, что он был членом тайного общества». И добавляла, что если в совещаниях декабристов и «говорилось о политическом перевороте, то все же не следовало относиться к словам, как к фактам. В настоящее время не то еще говорится во всех углах Петербурга и Москвы, а между тем никого из-за этого не подвергают заключению».
Последние слова Марии Николаевны Волконской в «Записках» — не просто «мнение», как она говорит, а настоящее политическое кредо.
Это, причем, не только ее «мнение», но всех жен, бывших с мужьями на каторге и в ссылке, искренне сочувствовавших идеалам декабристов, и выстрадавших это мнение. И оно свидетельствует не просто о трезвом политическом видении, но о серьезной политической зрелости — едва ли не более четкой и взвешенной, чем их мужей. И кредо это таково:
«Если бы я смела высказать свое мнение о событии 14 декабря и о возмущении полка Сергея Муравьева, то сказала бы, что все это было несвоевременно. Нельзя поднимать знамени свободы, не имея за собой сочувствия, ни войска, ни народа, который ничего в том еще не понимает. И грядущие времена отнесутся к этим двум возмущениям не иначе, как к двум единичным событиям».

4

Глава 3.
Самая любимая
(Александра Григорьевна Муравьева)

С обликом и личностью Александры Григорьевны Муравьевой навсегда соотнеслось определение — самая.
Самая любимая и уважаемая из декабристских жен. Любимая всеми: декабристами, их женами, сибиряками, которым помогала, кого опекала.
Самая молодая из жен (только Камилла Ледантю, приехавшая в Сибирь невестой Ивашева, была моложе ее).
Самая красивая. («Ее красота внешняя равнялась ее красоте душевной», — писал А.Е. Розен).
Самая безоглядная в своем самоотвержении — не только по отношению к мужу, но ко всем декабристам и тем, кто нуждался в ее помощи.
Самая трагическая из всех юных матерей — декабристских жен. К своим 28 годам она потеряла троих детей из шестерых рожденных.
Самая первая из жен-изгнанниц, кого поглотила Сибирь. Ее самая короткая, светлая и трагическая судьба оставила по себе самую светлую память и неизбывную печаль всех, кто ее знал. В день похорон Александры Григорьевны 2 декабря 1832 г. Е.П. Нарышкина писала матери: «Она обладала самым горячим, любящим сердцем, и в ней до последнего вздоха сохранился самоотверженный характер».
Время донесло до нас только два портрета Александрины, как называли ее родные и подруги по изгнанию.
Первый — до отъезда в Сибирь работы известного художника П.Ф. Соколова, конца декабря 1825г. — начала января 1826г... Второй, выполненный декабристом Н.А. Бестужевым в Петровском заводе за четыре месяца до ее кончины — в июле 1832 г. Всего неполных семь лет отделяют эти портреты, а кажется, что это очень похожие друг на друга мать и дочь. И это несмотря на то, что Соколов дописывал портрет Александрины, когда муж ее уже был арестован и находился в Петропавловской крепости. Любящие глаза Никиты Михайловича сразу определили, как тяжело жена переживает постигшее их несчастье: «Портрет твой очень похож и имеет совершенно твою мину. Он имеет большое выражение печали, — пишет он ей, получив портрет в Петропавловской крепости. — В минуту наибольшей подавленности мне достаточно взглянуть на твой портрет, и это меня поддерживает».
Действительно, в лице на этом портрете и грусть, и печаль. Но больше в нем следов той жизни, которой жила юная графиня Чернышева, ставшая в замужестве Муравьевой. Лицо поражает не только красотой, но грацией, одухотворенностью, возвышенностью чувств, романтической устремленностью и изнеженностью. Глядя на это лицо, приходит сравнение с только что распустившимся бутоном прекрасного цветка.
Портрет 1832 г. (Бестужев никогда не льстил, делая портреты товарищей и их жен) потрясает не только тем, что 28-летняя женщина выглядит почти пятидесятилетней, но выражением бесконечной, нечеловеческой усталости и безысходности — даже обреченности.
А знакомясь с жизнью Александрины Муравьевой, невольно думаешь: запаса ее жизненных сил и могло хватить только на эти немногие 28 лет, ибо она вместила в них столько самоотвержения, испытаний, горестей, трудностей, а главное — ей пришлось исчерпать все огромные запасы любви, которыми так щедро наградил ее Господь, — к мужу, детям, близким, товарищам по сибирскому изгнанию. Она отстояла вахту любви и мужества на каторге в Чите и Петровском заводе, не испытав, пусть относительной, свободы жизни на поселении...

***

Как и всех декабристских жен, жизнь Александрины Муравьевой «переехало» 14 декабря 1825 года. Образовались несоизмеримые «до» и «после». Жестоким «после» и завершились судьбы Александрины, Каташи Трубецкой и Камиллы Ледантю-Ивашевой. К счастью, остальным 8 их подругам по изгнанию суждено было вернуться к начальному «до» — но уже не в прежнем состоянии во всех отношениях... Досибирская жизнь Александрины и в ее XIX веке, и в наши дни видится как жизнь поистине райская. Она появилась на свет в 1804 г. — графиней.
3-м ребенком в семье рода знатного, богатейшего и при том хлебосольного. Ибо таким был прежде всего отец — Григорий Иванович Чернышев, граф, «офранцуженный вельможа», который «был  большим чудаком и мотом, но все же не успел спустить всего огромного своего состояния. У него были имения чуть ли не во всех губерниях», — так назвала Григория Ивановича и охарактеризовала со слов матери его правнучка А. Бибикова в своих мемуарах «Из семейной хроники».
Григорий Иванович писал французские комедии и стихи, делал роскошные театральные постановки при дворе. Был настоящим знатоком французской литературы, весельчаком и острословом. В Петербурге развлекал двор. А своих многочисленных друзей и знакомцев — в своей летней резиденции в Орловской губернии, в Тагино. Эта резиденция была некой репродукцией его дворцовых увеселений.
У Григория Ивановича и жены его Елизаветы Петровны (урожденной Квашниной-Самариной) родилось шесть дочерей и сын Захар — единственный наследник графского титула и огромного родового майората.
Семья была дружной, все искренне любили друг друга. И все же была не совсем обычная — для великосветского, родовитого и очень богатого дворянства. Достаточно сказать, что все 6 сестер буквально боготворили своего брата Захара, а потом и мужа Александрины Никиту. И когда те были арестованы, искренне восторгались ими и называли героями. Когда же Александрина объявила о своем желании следовать за мужем в Сибирь, слез, истерик или отговоров не было. И родители, и сестры поддержали ее на домашнем совете, трезво и подробно обсудили возможное предстоящее.
Уже после отъезда Александрины все 5 сестер заботливо и нежно ухаживали за умирающей матерью, не доверяя ее прислуге. П.А. Вяземский писал жене в феврале 1828 г.: «У Чернышевых торжество дочерней любви, доведенной до высшей степени! Как заботливо ухаживали они несколько лет за больной матерью, так же ухаживали за умершею: сами ее вымыли, одели, положили в гроб, пока он стоял в доме, читали день и ночь Псалтырь над нею, ласкали, целовали ее с нежностью, любовью, как живую... В ту самую минуту, как гроб выезжал из церкви, прошла мимо толпа колодников в оковах» (это не случайное упоминание Петра Андреевича. Видимо, он хотел сказать, что эти колодники — будто сын и дочь Елизаветы Петровны и ее племянники прислали ей прощальный поклон)…

14 декабря «переехало» не только жизнь Александрины, но и многих из ее большой семьи: брата Захара, двоюродного брата Ф.Ф. Вадковского, М.С. Лунина — кузена Никиты Михайловича и его родного брата Александра, кузенов А.Н. Муравьева и А.З. Муравьева, осужденных, сосланных в Сибирь.
Особенно же жестоко колесо декабрьских событий прокатилось по родителям Александрины. С отправкой в Сибирь сына Захара, а потом отъездом Александрины в добровольное изгнание будто от взмаха палочки злой ведьмы все изменилось в богатом и безбрежно счастливом доме Чернышевых. Григорий Иванович утратил всю свою живость и веселость, исчезли многолюдные приемы в петербургском доме и в Тагино. Он впал в мистицизм, а в последние годы — он прожил всего 4 года после ареста сына и отъезда дочери — ложился спать в гроб, который специально заказал для себя. Елизавета Петровна умерла ровно через год после отъезда Александрины, спустя три года последовал на нею и Григорий Иванович. . .

***

Какой пышной, торжественной, веселой, не говоря уже о богатстве и изыске — была свадьба 19-летней графини Александрины Чернышевой и 28-летнего капитана Генерального штаба Никиты Муравьева 22 февраля 1823 года! Красивые, молодые, страстно влюбленные баловни судьбы, они даже не помышляли бросать вызов своему безоглядному счастью. Оно, счастье, само, будто в благоуханной купели тихо и нежно укачивало их. И даже Никита Михайлович, видимо, уверовал в безмятежность и счастье своей судьбы, хотя и не мог не размышлять о возможных превратностях ее: он был одним из основателей первого тайного общества — Союза спасения, потом Союза благоденствия, а в последние годы — членом Верховной думы Северного общества, правителем его, а еще писал Конституцию будущей России.
Об этом ничегошеньки не знала Александрина. Она действительно была счастлива. Ее счастливый брак имел продолжении в счастливом материнстве: в середине марта 1824 года она уже была матерью Катеньки, которую все называли Тото, а в марте 1825 года порадовала Никиту сыном — Мишей, его звали Коко.
Александрина была на седьмом месяце беременности (Лизой, которая родилась 15 марта 1826 г.), когда Судьба обрушила на нее первый страшный удар — она гостила в декабре 1825 г. в орловском имении мужа в Тагино и там получила известие об аресте Никиты. Дети в это время были в Петербурге, у свекрови Екатерины Федоровны Муравьевой. Александрина немедленно отправляется в Петербург.
30 декабря Александрина уже в столице и активно включается в хлопоты свекрови Екатерины Федоровны.
Той — до приезда невестки — неустанными, бесконечными и настойчивыми хлопотами удается много сделать для арестованного сына: только Никите Муравьеву и еще трем узникам разрешена ежедневная переписка с домашними (при том, что 58 заключенным разрешается писать лишь один раз в неделю, а 98 декабристов не могут иметь переписки без особого разрешения монарха).
Кроме того, в первые же дни заключения с соизволения царя Муравьев получает Евангелие, Библию, молитвенники, религиозные проповеди, книги по истории церкви и даже исторические сочинения, среди которых его любимые Тацит и Карамзин, Позднее, уже в мае, его переводят в камеру, которую считают «самой хорошей».
И для Никиты она особенно хороша тем, что у камеры не безмерные каменные стены, а довольно тонкая деревянная перегородка — он смог общаться с товарищами, даже играть в шахматы. Скоро Екатерине Федоровне удается передать ему и настоящие шахматы.
19 января 1826г. стал «праздником» для супругов: им разрешено первое свидание. Постепенно свидания Никиты Михайловича с матерью и женой, детьми становятся регулярными.
Но до этого, в первые дни заключения в крепости Никита Михайлович растерялся, как растерялись и многие его товарищи, так как готовы были или к немедленному освобождению (в их сердцах теплилась надежда, что молодой царь, их сверстник, поймет и оценит их гуманистические и такие нужные России устремления, и они вместе сделают Россию свободной и процветающей державой), или к немедленному же расстрелянию, если новый государь увидит в них своих врагов.
К долговременному и позорному прозябанию в страшной Петропавловке все они не были готовы морально.
Эта растерянность, как и чувство вины, пронизывает письмо к жене, когда он узнает, что она едет в Петербург: «Сколько раз за время нашего супружества я хотел раскрыть тебе роковую тайну.. Я являюсь причиной твоего несчастия и несчастия всей твоей семьи.
Мне кажется, что я слышу, как все твои близкие проклинают меня. Мой ангел, припав к твоим ногам, умоляю тебя о прощении».
Ответное письмо Александрины поразительно.
Поразителен даже нервный, во многих местах неразборчивый почерк, несвойственные ее безупречному французскому короткие отрывочные фразы. Становится понятно, что рука не поспевала за сердцем ее горящим, за желанием оживить и одухотворить душу и силы любимого.
В этом письме изнеженной, избалованной, хрупкой 20-летней графинюшки такая зрелость и твердость духа, такая несгибаемая уверенность, что сила их обоюдной любви одолеет любые беды, такая убежденность в нравственной чистоте, высоких помыслах и правоте его дела, что опять и опять встают перед нашим внутренним взором древнерусские святые благоверные княгини, «в женском естестве мужескую крепость имевшие»:
«Мой добрый друг, мой ангел, когда я писала тебе в первый раз, твоя мать не передала еще мне твое письмо, оно было для меня ударом грома! Ты преступник! Ты виновный! Это не умещается в моей бедной голове. Ты просишь у меня прощения. Не говори со мной так, ты разрываешь мне сердце. Мне нечего тебе прощать. В течение почти трех лет, что я замужем, я не жила в этом мире — я была в раю. Счастье не может быть вечным...
Не предавайся отчаянию, это слабость, недостойная тебя. Не бойся за меня, я все вынесла. Ты упрекаешь себя за то, что сделал меня кем-то вроде соучастницы такого преступника, как ты. Я самая счастливая из женщин... Письмо, которое ты мне написал, показывает все величие твоей души. Ты грешишь, полагая, что все мои тебя проклинают. Ты знаешь безграничную привязанность к тебе. Если бы ты видел печаль бедной парализованной мамы! Последнее слово, которое я от нее услыхала, было твое имя! Ты говоришь, что у тебя никого в мире нет, кроме матери и меня. А двое, и даже скоро трое твоих детей — зачем их забывать. Нужно себя беречь для них больше, чем для меня. Ты способен учить их, твоя жизнь будет им большим примером, это им будет полезно и помешает впасть в твои ошибки.
Не теряй мужества, может быть, ты еще сможешь быть полезен своему государю и исправишь прошлое.
Что касается меня, мой добрый друг, единственное, о чем я тебя умоляю именем любви, которую ты всегда проявлял ко мне, береги свое здоровье».
И все то время, что Никита Муравьев будет находиться в Петропавловской крепости (до 10 декабря 1826г.) — почти ежедневно будут переписываться любящие супруги (не считая свиданий).
Их письма — это восторженный и возвышенный гимн любви, перед которой бессильны даже оковы и крепость. Этот гимн неслышно звучал и сопровождал их во всю их недолгую земную жизнь, давал силы и духовно возвышал над всеми превратностями судьбы.
Вот всего несколько фрагментов из писем Никиты Муравьева к Александрине:
«Я беспрестанно о тебе думаю и люблю тебя от все души моей. Любовь взаимная наша достаточна для нашего счастья. Ты сама мне прежде писала, что благополучие наше в нас самих».
«Милая Сашази, укрепляй себя, не предавайся печали, я тебя люблю от всей души, от всего сердца, от всех способностей моих». «Моя добрая Сашази, я люблю тебя со всей нежностью моего сердца и обнимаю тебя тысячу и тысячу раз. Благословляю тебя и детей». «Твои письма, милый друг, и письма маменьки производят на меня такое впечатление, будто самый близкий друг каждый день приходит побеседовать со мной. Время от времени я перечитываю всю мою коллекцию, которая стала теперь многочисленной. Моя мысль не в тюрьме, она все время среди вас, я вижу вас ежечасно, я угадываю то, что вы говорите, я испытываю то, что вы чувствуете».
Письма Александрины вторят мыслям и чувствам любимого, но они еще нежнее и проникновеннее. Она любит своего Никиту до самозабвения. Достаточно вспомнить, что ответила она декабристу И.Д. Якушкину (уже на каторге) на его шутливый вопрос — кого она любит больше мужа или Бога?
Александрина — без тени шутки, улыбаясь, очень взволнованно ответила:
— Сам Бог не взыщет за то, что Никитушку я люблю более.

***

Перед отправкой в Сибирь Никита Михайлович попросил переплести всю его почти годовую переписку с матерью и Александрой. Получился большущий том (только писем Никиты Михайловича в нем 490). Муравьев увез его с собой в Сибирь. Но письма подверглись прочтению и проверке не только иркутским губернатором, но и Читинским комендантом Лепарским — об этом свидетельствует предваряющая то записка: «Все сии письма, полученные через г-на иркутского губернатора, были мною читаны. Генерал- лейтенант Лепарский 1-ой».
...Можно только предположить, на сколько оскудел кошелек Екатерины Федоровны Муравьевой, чтобы она и Александра смогли узнать о дне, вернее ночи отправки Никиты в Сибирь (к ним присоединилась и сестра Александры Софья) — с 10 на 11 декабря 1826г.
...Как и всех 120 декабристов из Петропавловской и других крепостей, их отправляли четверкой: Никиту и Александра Муравьевых, Ивана Анненкова и Константина Торсона. По придуманному монархом Николаем I порядку. По этому же монаршему порядку не остывший от страха и ненависти к своим «друзьям по 14 декабря» самодержец не разрешил проститься с ними родным и близким. А чтобы — паче чаяния — они не проведали о дне и часе отправки в Сибирь арестантов, их увозили из крепости в полночь или чуть позднее. День и час отправки не был известен даже коменданту Петропавловки —  нередко его извещали об этом за несколько часов до выезда из крепости.

***

Четверка лошадей притормаживала у первой от Петербурга станции — полагался короткий отдых и чай арестованным. Всех четверых это нимало не занимало.
Они еще не «отошли» от своих одиночных нор Петропавловки физически, а мыслями уносились к дорогим и близким, с которыми, видимо, расстались навсегда.
Никита Михайлович, запахивая шубу и неловко поддерживая кандалы, медленно вылезает из саней и вздрагивает от призрачного наваждения. Из темноты, чуть освещенные неярким светом из окон станции, к нему движутся три фигуры. Женские, закутанные в шубы. Он еще не успел определить, реальные это люди или, действительно, явления его воображения, как оказывается в их объятиях.
— Маман, Александрина, Софья, как вы тут? — слезы, поцелуи, смех от радости смешиваются в эти короткие минуты нежданного им свидания. Он нежно целует Екатерину Федоровну, жадно вглядываясь в такое любимое материнское лицо, будто хочет наглядеться на матушку — первейшего своего друга — на всю оставшуюся жизнь.
Он крепко сжимает в объятии любимую Сашази — они оба не замечают ни цепей, ни пытающихся их разъединить сопровождающих казаков. Екатерина Федоровна успевает благословить сына в тяжком страдальческом его пути. Александрина же, обняв за шею и целуя, плача и смеясь одновременно, все времяповторяет:
— Я люблю тебя, Ника!
А когда казакам удалось их разнять, и они вели Никиту в здание станции, Александрина крикнула ему вслед — и тоже, как заклинание:
— Я — следом за тобой! Слышишь? Я — следом за тобой!
Женщины так и не объяснили Никите, как удалось им узнать день и час отправки. Но, видно, деньги в России и в XIX веке имели свою надзаконную силу, да и добрые люди на Руси никогда не переводились.

***

Александрина уезжала в Сибирь 2 января 1827 г. — когда окрепла сама после третьих родов и когда немного подросли малышки Лиза и Миша. Сердце ее разрывалось, хотя знала, что золотое сердце свекрови Екатерины Федоровны сохранит ее малышей, что они будут в добрых, умелых, нежных и бесконечно заботливых руках бабушки и матери одновременно, что дети не будут знать нужды ни в чем. Но ее сердце скорбело и страдало: матери детям не заменит никто.
Эта боль сердца не затихала никогда — ни в дороге, ни в Сибири, и даже когда и она, и Никита уже переписывались с Катей и Лизой. Вообще, дети стали трагедией жизни Александры. И эта «детская» трагедия не завершилась после ее смерти.
Вскоре после приезда в Читу она получила известие, что ее Мишенька умер. Горю супругов не было предела.
А потом в письмах Екатерины Федоровны стали проскальзывать опасения за психическое здоровье старшей девочки — Кати — она была нервной, неуравновешенной.
Поистине солнечным лучом озарилась душа Александрины когда в 1829 году родилась Софья, которую потом все звали Нонушкой. Девочка часто болела, и это тоже было источником сердечной муки Александры Григорьевны. Но Нонушка росла, крепла и была безмерной радостью родителей и любимицей всех декабристов.
Но новое «детское» горе подстерегало Александрин уже в Петровском заводе.
Роды в Петровском были очень тяжелыми. Мало того, родившаяся девочка Оленька не прожила и года.
Александрина очень тяжело пережила смерть малышки: «Я по целым дням ничего не делаю, — писала она Екатерине Федоровне. — У меня нет еще сил взяться ни за книгу, ни за работу, такая все еще на мне тоска, что все метаюсь, пока ноги не отказываются. Я не могу шагу ступить из своей комнаты, чтобы не увидеть могилку Оленьки. Церковь стоит на горе, и ее отовсюду видно, и я не знаю, как, но взгляд невольно постоянно обращается в ту сторону... Я старею, милая маменька. Вы и не представляете, сколько у меня седых волос».
Это был год 1831-й — 27-й год земной ее жизни.
А через год ее ждала еще одна потеря — родившаяся девочка умерла вскоре после родов. Это была последняя потеря ребенка при жизни Александрины.
Из шести рожденных ею детей в живых останутся только две дочери: Екатерина (1824-1870), родившаяся до отъезда в Сибирь, и Софья (Нонушка) (1829-1892), бесконечно любимая родителями и всем казематским обществом декабристов, с которыми Нонушка дружила и все годы по возвращении в Россию, когда уже стала женой и матерью.
Господь уберег Александрину от двух других страшных потерь. Есть что-то мистическое в судьбах оставшихся на родине двух ее дочерей — Кати и Лизы. И это мистическое связано с Никитой Михайловичем. Катя — странная, неуравновешенная с детства, вероятно, больше тянулась к отцу, который часто писал ей, особенно после смерти Александрин.
Она сошла с ума в год его смерти, в 1843г. Болезнь оказалась неизлечимой — до ее кончины в 1870 году.
А Лиза умерла ровно через год после смерти отца — в 1844г., 18-ти лет от роду. Только Нонушка осталась залогом прекрасной и возвышенной любви супругов Муравьевых.

***

Разумеется, ничего не знала Александра ни о судьбе оставленных в России детей, ни о детях будущих, в том, 1827 г., когда в январе стремительно преодолевала заснеженную Россию, а потом Сибирь. Уже через месяц, в феврале, она была в Иркутске.
Она прошла, как и все проехавшие перед ней жены декабристов, процедуру отговоров и уговоров генерал-губернатора Цейдлера, а потом без колебаний подписала все жестокие и унизительные монаршие предписания, «условия».
Н.И. Лорер:
«Александра Григорьевна Муравьева, урожденная графиня Чернышева и внучка фельдмаршала Захара Григорьевича, при прочтении ей условий пред отправлением ее за мужем в Сибирь дозволила чиновнику дочитать только до параграфа, гласившего о детях, вырвала перо, подписала условие со словами: «Довольно! Я еду!»
Великая черта! Сильна была твоя любовь, достойная женщина, к твоему мужу».
Позднее, в Чите, А.Г. Муравьева эти «Условия», а также связанные с ними документы перепишет тушью на батистовом платке. Этот платок и до сих пор хранится в государственном архиве Российской Федерации. Он стал не только исторической реликвией, но реликвией высочайшей душевной и духовной щедрости, на которую способна русская женщина.
По приезде Александрины в Читу комендант Лепарский прежде разрешения свидания ее с мужем дает подписать новый «Суровый параграф», который гласил: «Обязуюсь иметь свидание с мужем моим не иначе, как в арестантской палате, где указано будет, в назначенное для того время и в присутствии дежурного офицера. Не говорить с ним ничего излишнего и паче чего-либо не принадлежащего, вообще же иметь с ним дозволенный разговор на одном русском языке».
Но что для нее могли значить суровые эти «параграфы», если она рядом с любимым Никитушкой, будет видеть его, говорить, помогать ему и его товарищам!

***

Александрина была женщиной необыкновенно впечатлительной, имела открытую и сострадательную душу. Поэтому она с великой болью реагировала на все, что по приезде в Читу увидела. Ее слуга Андрей Леляков, когда через 9 месяцев его затребовали в Петербург и подвергли допросу, рассказал: «На работу (заключенные) ежедневно выгоняются, исключая высокоторжественных дней, при весьма строгом карауле. А как они должны проходить мимо окон Александры Григорьевны, то с нею делаются в то время обмороки, иногда продолжающиеся до двух часов».
И это при том, что она обладала огромной выдержкой, волей и безмерной добротой. Она никогда не огорчала не только мужа, но и все казематское общество своими недугами, бедами, не говоря уже о том, что никогда никому не жаловалась.
И.И. Пущин вспоминал:
«В ней было какое-то поэтически возвышенное настроение, хотя в отношениях она была необыкновенно простодушна и естественна. Это составляло главную ее прелесть. Непринужденная веселость с доброй улыбкой на лице не покидала ее в самые тяжелые минуты первых годов нашего исключительного существования. Она всегда умела успокоить и утешить, придавала бодрость другим. Для мужа была неусыпным ангелом-хранителем и даже нянькою».
Такой она предстала перед всеми в Чите, такой оставалась и в Петровском заводе.
«С подругами изгнания с первой встречи стала на самую короткую ногу и тотчас (они) разменялись прозвищами. Нарышкину называли Лизхен, Трубецкую — Каташей, Фонвизину — Визинкой, а ее звали Мурашкою», — писал Пущин одному из своих корреспондентов в Петербург.
Декабристские жены составили некую дружную колонию, которую Александрина воспринимала скорее как семью, а всех десять подруг как сестер.
По приезде в Читу Александрина купила у местного жителя дом-развалюшку, напротив дома Каташи Трубецкой. И очень скоро выстроила перед этой развалюшкой новый красивый дом, а старый снесла. Она, как и все заключенные, не знала, сколько быть им «на этом краю света», но хотела, чтобы ее Никитушка после освобождения с каторги жил в красивом и добротном доме.
Александрина знала, как плохо питаются узники и, как все жены, хотела научиться готовить, чтобы посылать в каземат домашнюю хорошую еду. Как вспоминал тот же слуга Леляков, по убедительной просьбе Александрины он учил ее стряпать, «и она довольно успела» в этом деле. Кроме того, уроки кулинарии «проходила» она и у Полины Анненковой. Очень скоро любимый Никитушка, и не только он, — с удовольствием поглощали кушанья, приготовленные самой Александриной. А нередко отказывала себе и Никите в чем-то, если кто-то нуждался в ее особой помощи.
И.Д. Якушкин вспоминал: «Довести до сведения Александры Григорьевны о каком-нибудь нуждающемся было всякий раз сказать ей услугу, и можно было оставаться уверенным, что нуждающийся будет ею успокоен». Иван Дмитриевич в своих воспоминаниях рассказывает о случае, когда в его присутствии горничная Александрин доложила ей, что из каземата приходили за салом, но она отказала, потому что сала оставалось совсем мало. Муравьева тут же приказала отослать в каземат все, что у них было.
Тот же Якушкин писал восторженно: «Она была до крайней степени самоотверженна, когда необходимо было помочь кому-либо и облегчить чью-либо нужду или страдания... Она была воплощенная любовь, и каждый звук ее голоса был обворожителен».

***

Александрина почти год в Читинском остроге была рядом с любимым братом Захаром, но видела его лишь издали — им не разрешали свидания. И только при освобождении Захара с каторги и отправки на поселение «я имела счастье видеться с братом перед его отъездом, — сообщала Александрин свекрови. — Но трудно сказать, было ли это хорошо для меня или плохо, так как мысль, что я, быть может, никогда больше его уже не увижу, сделала для меня свидание очень мучительным». А М.Н. Волконская весь трагизм этой разлуки выразила одной фразой: «Прощание Александрины с братом было раздирающим». И оно не могло быть иным, это прощание, если вспомнить, как любили и как привязаны друг к другу были Захар и все его шесть сестер. Александрину же он любил, пожалуй, больше и нежнее других сестер.
И вот теперь, в общем постигшем их несчастье они находились совсем рядом, на «пятачке» Читинского острога, и не могли ни поговорить, ни увидеться. И потому весь этот год сердечной мукой Александрины был не только муж, оставленные в Москве дети, но и брат — Захар.
Умный, красивый, прекрасно образованный, что называется светский лев, он пользовался большим успехом — и не только у дам. Когда служил ротмистром в кавалергардском полку, вступил в члены тайного общества. Но никакого, тем более активного, участия в делах общества не принимал. А 14 декабря 1825 г. в Петербурге его вообще не было. Тем не менее Верховный уголовный суд приговорил его к каторге на два года (по VII разряду, потом срок каторги был сокращен на год). Дальнейшая его судьба была довольно милостива: жил на поселении в Якутске, потом воевал на Кавказе, был ранен, в 1834г. уволен в отставку и по приказу правительства безвыездно жил в имении двоюродной сестры — графини Чернышевой-Кругликовой в Подмосковье. С 1841 по 1856г. был на гражданской службе, в 1856г. уехал с женой в Италию, умер в Риме.
Осуждение Захара Чернышева было еще более беззаконно, чем остальных декабристов. Так считало все светское общество. Декабрист Александр Муравьев объяснил причину:
«Граф Захар Чернышев был осужден только потому, что его судья был его однофамильцем. Дед графа Захара основал значительный майорат (Майорат — недвижимое имение, закрепленное специальным правительственным актом, неотчуждаемое и нераздельное, переходящее по наследству в порядке первородства.), и генерал Чернышев, член следственной комиссии, без малейшей связи с фельдмаршалом, основателем майората, имел бесстыдство претендовать на овладение имуществом семьи, которая ему была во всех отношениях чужой» (Притязания палача декабристов генерала Чернышева вызвали бурю возмущения — не только в светских, придворных кругах. Весь либеральный Петербург называл генерала мошенником и подлецом. Видимо, в эту некрасивую историю вмешался монарх — притязания генерала Чернышева были признаны незаконными. Но как бы щедро впоследствии — за расправу над декабристами — Николай I ни одаривал этого человека, в истории он так и остался — жестоким палачом и мошенником.).

***

Александрина Муравьева создала в Чите медицинский пункт и аптеку. Средства на них, а также медицинские инструменты и приборы, лекарства, порошки, а потом и семена лекарственных трав присылала в Читу мать мужа — Екатерина Федоровна Муравьева, чей «кошелек был открыт для всех».
Сколько благодарственных слов, любви и молитв посылали ей в далекие Москву и Петербург сибирские изгнанники — не только декабристы, но и местные жители, никогда не знавшие ни ее, ни о ней, но кого спасли от болезней, да и от смерти ее щедрость, ее безоглядная доброта.
Екатерина Федоровна получила огромное наследство от своего отца барона Ф.М. Колокольцева. И она — как истинная христианка и добрая женщина — с первых дней заточения своего сына помогала ему и его товарищам. Когда же они оказались в Чите, Екатерина Федоровна на протяжении всех лет каторги, а потом и поселения сына отправляла в Сибирь целые обозы — с продуктами, лекарствами, одеждой —  всем необходимым для сына, его друзей и, конечно же, содержала всю семью сына, не считая забот о троих оставшихся у нее на руках детях Никиты и Александрины.
О нуждах всех сообщала ей Александрина. И не было случая, чтобы Екатерина Федоровна не откликнулась на них и не сделала еще более того, о чем просили.
Невозможно перечислить бесценные дары Екатерины Федоровны. Это она присылала новейшие книги и журналы — русские и зарубежные — по многим отраслям медицины. Ими успешно пользовался врач декабрист Ф.Б. Вольф, лечивший всех декабристов, их жен, а потом и детей. Книги по гомеопатии и лечебники с успехом изучал и использовал в своей врачебной практике П.С. Бобрищев-Пушкин, а также все, кого интересовала медицина.
Это благодаря прямо-таки подвигу Е.Ф. Муравьевой ее сын Никита получил в Сибири почти всю свою Петербургскую библиотеку, которую мать высылала частями, когда еще и разрешения на посылки не было. Это она, мать Никиты Михайловича, обеспечивала необходимыми инструментами и материалами Николая Бестужева и Константина Торсона — для их «механических занятий». А Николая Бестужева постоянно снабжала красками, бумагой, кистями — всем необходимым для его занятий живописью (благодаря этому мы имеем теперь портреты большинства сибирских изгнанников).
Из присылавшихся Екатериной Федоровной книг и журналов составилась богатая общеказематская библиотека по самым различным отраслям знаний.
Доброта и заботливость Екатерины Федоровны будто сливались воедино с добротой, заботливостью и душевностью ее невестки.

***

В октябре 1827 г. Александрина получила посылку, в которой были портреты ее детей, заказанные ее свекровью Екатериной Федоровной. Это было самой большой радостью после воссоединения с мужем. Об этом она писала в ответном письме Екатерине Федоровне:
«Я получила портреты малюток. Изика так изменилась, что я не узнала бы своего ребенка, а ведь прошло всего только девять месяцев, как я с ней рассталась. Что касается Кати, то она была гораздо красивее. Меня поразило сходство ее с мужем. Я ежедневно благодарю Вас в душе за то, что Вам пришла мысль заказать для меня портреты детей маслом и в натуральную величину. Они доставляют мне большую радость.
В первый день я не могла оторвать от них глаз, и на ночь поставила их в кресла, напротив себя, и зажгла свечу, чтобы осветить их; таким образом, я видела их всякий раз, как просыпалась. Я отдала портреты мужу».
И.Д. Якушкин вспоминал:
«Она всякий раз была счастлива, когда могла говорить о своих детях, оставшихся в Петербурге».
А.Е. Розен:
«Наша милая Александра Григорьевна, с добрейшим сердцем юная, прекрасная лицом, гибкая станом, единственно белокурая из всех смуглых Чернышевых, разрывала жизнь свою сжигающим чувством любви к присутствующему мужу и к отсутствующим детям. Мужу своему показывала себя спокойною, даже радостною, чтобы не опечалить его, а наедине предавалась чувствам матери самой нежной.
Дети, оставшиеся на родине, были ее неутихающей, постоянной болью. Но эту боль, это горе она старательно скрывала от мужа».
Из «Воспоминаний» Полины Анненковой:
«Почти во все время нашего пребывания в Чите заключенных не выпускали из острога, и вначале мужей приводили к женам только на случай серьезной болезни последних, и то на это надо было испросить особое разрешение коменданта. Мы же имели право ходить в острог на свидание через два дня на третий. Там была назначена маленькая комната, куда приводили к нам мужей в сопровождении дежурного офицера. На одном из таких свиданий был ужасный случай с А.Г. Муравьевой».
Об этом случае рассказал декабрист Н.В. Басаргин:
«Раз как-то госпожа Муравьева пришла на свидание с мужем в сопровождении дежурного офицера.
Офицер этот подпоручик Дубинин не напрасно носил такую фамилию и сверх того в этот день был в нетрезвом виде. Муравьев с женой остались по обыкновению в присутствии его в одной из комнат, а мы все разошлись — кто на двор, кто в остальных двух казематах.
Муравьева была не очень здорова и прилегла на постели своего мужа. Говорила о чем-то с ним, смешивая иногда в разговор французские фразы и слова. Офицеру это не понравилось, и он с грубостью сказал ей, чтобы она говорила по-русски.
Но она, посмотрев на него и не совсем понимая его выражения, спросила опять по-французски мужа: «Чего он хочет , мой друг?»
Тогда Дубинин, потерявший от вина последний здравый смысл свой и, полагая, может быть, что она бранит его, схватил ее вдруг за руку и неистово закричал: «Я приказываю тебе говорить по-русски!» Бедная Муравьева, не ожидавшая такой выходки, такой наглости, закричала в испуге и выбежала из комнаты в сени. Дубинин бросился за ней, несмотря на усилия мужа удержать его.
Большая часть из нас, и в том числе брат Муравьевой граф Чернышев, услышав шум, отворили из своих комнат двери в сени... и вдруг увидели бедную женщину, в истерическом припадке и всю в слезах, преследуемую Дубининым. В одну минуту мы на него бросились, схватили его, но он успел уже переступить на крыльцо и, потеряв голову, в припадке бешенства закричал часовым и караульным у ворот, чтобы они примкнули штыки и шли к нему на помощь. Мы, в свою очередь, закричали тоже, чтобы они не смели трогаться с места и что офицер пьяный, сам не знает, что приказывает им.
К счастью, они послушали нас, а не офицера, остались равнодушными зрителями и пропустили Муравьеву в ворота. Мы попросили старшего унтер-офицера сейчас же бежать к плац-майору и звать его к нам.
...Явился плац-майор... Мы рассказали, как все происходило. Он просил нас успокоиться, но заметно было, что он боялся, чтобы из этого не вышло какого-нибудь серьезного дела».
Вернувшийся на следующий день комендант все уладил: Дубинина отправил в другую команду, узников просил на будущее быть осторожнее, ибо не всегда может закончиться все так благополучно.
Однако потрясение было так велико, что до самой отправки узников из Читы в Петровский завод она боялась входить в тюрьму».

***

Надо сказать, что при самом возвышенном и признательном чувстве ко всем декабристским женам, все узники выделяли Александрину Муравьеву и ставили на неизмеримую духовную высоту. Она была общей любимицей. Ее называли ангелом-хранителем. Ангелом не только доброты, но самоотвержения и любви.
И как знать? Не послал ли Господь этого человека- ангела на землю, чтобы помочь пострадавшим за правду людям, когда им было особенно, невыразимо трудно?
И вернул этого ангела к Себе, когда окрепли души этих людей, и они уже могли преодолевать им предназначенное? Как знать? Но, видимо, не могут долго быть на земле ангелы — осветив и укрепив души людские, они возвращаются в Горнее. И свидетельство того, что удалось этой удивительной женщине выполнить свою прекрасную миссию на земле — осветить и укрепить души людские в тяжких испытаниях — рассказы, воспоминания декабристов, трепетное благодарное чувство, которое они пронесли через свои жизни, отстоящие от ее ранней могилы нередко на десятилетия.
Чуть менее года пробыл в Читинском остроге декабрист С.И. Кривцов, а света духовного богатства, которым одарила его Александрина, ему хватило до конца дней: «Я не в состоянии, милая сестра, — писал он, — описать тебе все ласки, которыми меня осыпали, как угадывали и предупреждали мои малейшие желания...
Александре Григорьевне напиши в Читу, что я назначен в Туруханск и что все льды Ледовитого океана никогда не охладят горячих чувств моей признательности, которые я никогда не перестану к ней питать».
А декабрист Н.В. Басаргин добавлял: «Мы все без исключения любили ее — как милую, добрую, образованную женщину и удивлялись ее высоким нравственным качествам: твердости ее характера, ее самоотвержению, безропотному исполнению своих обязанностей».
И.И. Пущин — П.Г. Долгоруковой:
«Во время оно я встречал Александру Григорьевну в свете, потом видел ее за Байкалом. Тут она явилась мне существом, разрешающим великолепно новую, трудную задачу. В делах любви и дружбы она не знала невозможного: все было ей легко, а видеть ее была истинная отрада. Душа крепкая, любящая поддерживала ее слабые силы».
М.Н. Волконская:
«О своих подругах я должна вам сказать, что к Александрине Муравьевой я была привязана больше всех: у нее было горячее сердце, благородство проявлялось в каждом поступке. Восторгаясь мужем, она его боготворила и хотела, чтобы мы к нему относились так же.
Никита Муравьев был человек холодный, серьезный — человек кабинетный и никак не живого дела. Вполне уважая его, мы, однако же, не разделяли ее восторженности ».
В начале 1832 г. окончился каторжный срок супругов Розен. Анну Васильевну решено было отправить прежде — через Байкал. У нее на руках был маленький ребенок и вот-вот должен был появиться второй. Все очень за нее беспокоились. А.Е. Розен вспоминал: «Всех больше беспокоилась А.Г. Муравьева: прислала складной дорожный стул, предложила тысячу вещей, уговаривала при плавании через Байкал  взять корову, дабы младенец в любое время мог иметь парное молоко».
Н.А. Бестужев в знак признательности посвятил Александрине свой рассказ «Шлиссельбургская крепость». А по ее настоянию написал воспоминания о Рылееве.
И.И. Пущин и в письмах на родину в том, 1827 году, да и потом в течение жизни не раз с благодарностью вспоминал о той радости, что принесла едва ли не в первый день приезда в Читу Александра Григорьевна:
«Помню тот день, когда Александра Григорьевна через решетку отдала мне стихи Пушкина. Эти стихи она привезла с собой. Теперь они напечатаны. Воспоминание поэта — товарища лицея точно озарило заточение, как он сам говорил, и мне отрадно было быть обязанным Александре Григорьевне за эту утешительную минуту».
Во многих декабристских мемуарах упоминается, что Муравьева, получая из России огромные суммы, без остатка тратила их на то, чтобы облегчить жизнь декабристов, обеспечить их хорошим питанием, больных — лекарствами и уходом.
Как и все декабристские жены, она несла тяготы огромной переписки за узников, она действительно стояла на вахте помощи и любви страждущим; и жизнь ее была как «непрерывное душевное горение», как писал академик Н.М. Дружинин.
И это при том, что, начиная с конца 1825г., когда был арестован Никита Михайлович, потом брат Захар, беды, будто стая голодных хищников, крались за ней — одна за другой: потрясение от разлуки с родителями, сестрами, а главное — разлука с тремя малолетними детьми; через несколько месяцев после приезда в Читу — смерть сына; в 1828г. — смерть матери, через три года, в 1831-м — смерть отца. А потом ужас Петровского — когда умирают обе родившиеся девочки. Больны обе оставшиеся у бабушки девочки, а радость жизни Нонушка — слабая и болезненная — заставляет страдать сердце и испытывать постоянный страх за ее жизнь.

***

О тюрьме Петровского завода, куда перевели декабристов в 1830 году, мы уже рассказывали.  Какой была эта тюрьма и образ жизни Александрины в эти два неполных года, что предстояло ей еще быть на земле, она рассказала в письме отцу — Григорию Ивановичу Чернышеву:
«Итак, дорогой батюшка, все, что я предвидела, все, чего я опасалась, все-таки случилось, несмотря на все красивые фразы, которые нам говорили. Мы — в Петровском и в условиях, в тысячу раз худших, нежели в Чите.
Во-первых, тюрьма выстроена на болоте, во-вторых, здание не успело просохнуть, в-третьих, хотя печь и топят два раза в день, но она не дает тепла, и это в сентябре, в-четвертых, — здесь темно: искусственный свет необходим днем и ночью. За отсутствием окон нельзя проветривать камеры.
Нам, слава Богу, разрешено там быть вместе с нашими мужьями, но без детей. Так что я целый день бегаю из острога домой и из дома в острог.
(Она построила дом в Петровском прямо напротив тюрьмы. — В.К.).
Если бы нам даже дали детей в тюрьму, все же не было бы возможности поместить их там: комнатка сырая и темная и такая холодная, что все мы мерзнем...
Наконец, моя девочка (Софья, Нонушка) кричала бы весь день, как орленок в этой темноте, тем более что у нее прорезаются зубки, что очень мучительно».
Письмо Александрин дополняют воспоминания И.Д. Якушкина: «Дамы, жившие в казематах... всякое утро, какая бы ни была погода, отправлялись в свои дома, чтобы освежиться и привести все нужное в порядок.
Больно было видеть их, когда они в непогодь или в трескучие морозы отправлялись домой или возвращались в казематы...
Никита Муравьев занемог гнилой горячкой. Бедная его жена и день и ночь была неотлучно при нем, предоставив на произвол судьбы маленькую свою дочь Нонушку, которую она страстно любила и за жизнь которой беспрестанно опасалась. Вольф отправился к коменданту и объяснил ему, что Муравьев, оставаясь в каземате, не может выздороветь и может распространить болезнь свою на других. Комендант после некоторого сопротивления решился позволить Муравьеву на время его болезни перейти из каземата в дом жены его».

***

О последних днях жизни и уходе Александры Григорьевны Муравьевой — как главы летописи — рассказы декабристов и некоторых жен:
Н.В. Басаргин:
«Смерть избрала новую жертву, и жертву самую чистую, самую праведную. А.Г. Муравьева,  чувствуя давно уже общее расстройство здоровья своего, старалась скрыть ненадежное свое положение от мужа и продолжала вести обыкновенную жизнь, не принимая, как советовал ей Вольф, особенных предосторожностей.
Она ходила в зимнее время легко одета из каземата на свою квартиру по нескольку раз в день, тревожилась при малейшем нездоровьи своего ребенка и крепко простудилась».
И.И. Пущин:
«По каким-то семейным преданиям, она боялась пожаров и считала это предвещанием недобрым.
Во время продолжительной ее болезни у них загорелась баня. Пожар был потушен, но впечатление осталось. Потом в ее комнате загорелся абажур на свечке, тут она окружающим сказал: «Видно, скоро конец». За несколько дней до кончины она узнала, что Н.Д. Фонвизина родила сына, и с сердечным чувством воскликнула: «Я знаю дом, где теперь радуются, но есть дом, где скоро будут плакать». Так и сбылось. В одном только ошиблась — плакал не один дом, а все друзья, которые любили и уважали ее».
М.Н. Волконская:
«Вольф не выходил из ее комнаты. Он сделал все, чтобы спасти ее. Но Господь судил иначе. Ее последние минуты были величественны: она продиктовала прощальные письма к родным... Исполнив свой христианский долг, как святая, она занялась исключительно своим мужем, утешая и ободряя его. Она умерла на своем посту, и эта смерть повергла нас в глубокое уныние. Каждая спрашивала себя: «Что станет с моими детьми после меня?»
Е.П. Нарышкина:
«26-го числа (она умерла 22 ноября 1832 г. — В.К.) бренные останки нашей милой госпожи Муравьевой были преданы земле. Вы хорошо понимаете, что мы испытали в этот миг. Все слезы тут были искренни, все печали естественны, все молитвы — пламенны...
Она обладала самым горячим, любящим сердцем, и в ней до последнего вздоха сохранился самоотверженный характер — характер матери, любящей своих детей.
Поговорив с мужем, расставшись со всеми окружающими и исполнив свой христианский долг, она почувствовала сильное желание попрощаться с маленькой дочерью, спавшей в своей комнате. Много раз она спрашивала, не проснулась ли та, и все удерживалась, чтобы даже ни на мгновение не нарушить ее покоя. Наконец, не смея поднять от сна ребенка, чтоб поцеловать его в последний раз, она попросила принести какую-нибудь вещицу, которую малютка часто держала в руках. Няня принесла ей куклу. Чтоб  скрыть свое волнение, она пошутила немножко над нарядом, в который куклу облачили в этот день, и попросила поместить ее так, чтобы все время ее видеть. Сознание ее полностью сохранилось, и она уже задолго предчувствовала свой конец.
Все последние годы страшно истощили ее силы, она была очень слаба, хотя ничем особенно не болела, и организм не имел сил вынести осложнение опасной болезни, внезапно унесшей ее.
Она страстно любила мужа и детей, и чувство ее было так сильно, что она никогда не могла быть спокойной, имея столько объектов горячей любви»…
Плац-адъютант Лепарский вызвал каторжников, чтобы они вырыли могилу — земля была глубоко промерзшей, стояли морозы, и обещал им хорошо заплатить. Каторжники даже возмутились:
— Какие деньги, господин полковник! Мы же мать хороним, понимаете — Мать! Так не обижайте нас — разве деньги заменят ее доброту? Осиротели мы, ваше высокоблагородие!

***

Только на 11 лет пережил Александрину Никита Михайлович. После каземата он поселился — вместе с Волконскими, Трубецкими, Луниным, Вольфом в селе Урик близ Иркутска. Всю любовь, заботы, время отдавал он дочери. Нонушку все декабристы нежно любили, как и ее мать, память о которой свято хранили. Нонушка обожала отца и заботилась о нем — как когда-то ее мать.
Девочка вряд ли помнила ее — Нонушке было всего три года, но рассказы отца, воспоминания, частые, светлые, наполненные любовью и нежностью к ее матери его товарищей, будто прорастали в ней и ей казалось, что она сама это помнит.
25 апреля 1843 г. Никита Михайлович неожиданно занемог, а через три дня его не стало. 13-летняя девочка осталась круглой сиротой. По высочайшему повелению, сразу после кончины отца Нонушку отправили в Москву, к бабушке Екатерине Федоровне. По монаршему указу, после смерти родителей дети декабристов должны были определяться в казенные учебные заведения. При этом они не имели права носить фамилию родителей — их фамилии составлялись из имени отца — и причислялись к мещанскому сословию.
Нонушку записали в Екатерининский институт под фамилией Никитина. Однако Нонушка — Софья Никитична Муравьева — на эту фамилию никогда в этом институте не откликалась, и все были вынуждены называть ее по имени. Девочка, воспитанная в большой декабристской семье и рано понявшая истинную трагедию всех членов этой семьи, была достойна своих родителей и воспитателей.
Когда в Екатерининский институт приехала императрица Александра Федоровна, все воспитанницы, как им было велено, встречали ее поклонами и называли матушкой. Все, кроме Софьи Муравьевой.
— А что же ты не называешь меня матушкой? — удивилась государыня.
— У меня есть только одна мать. И она похоронена в Сибири, — с достоинством сурово ответила девочка.

5

Глава 4.
Теплая и высокая душа
(Елизавета Петровна Нарышкина)

Декабрь 1825 года ворвался в ее жизнь нежданно-негаданной бедой. Будто невиданный ураган с Невы в одночасье в разные стороны разбросал и разбил ее счастье, любовь, ее спокойную безмятежность.
Правда, была она в это время еще в глубокой печали.
Совсем недавно умерла ее новорожденная девочка. И сама она была нездорова. Сердечная астма, которая терзала ее с детства, обострилась. Едва справилась — и вот теперь новая, еще более страшная беда...
В один из первых дней января 1826 г. в их московский дом явились жандармы и увезли ее Мишеля в Петербург. Всего меньше часа на сборы, ни единого ответа на тысячу ее вопросов, нежное объятие, просьба любимого беречь себя — и вот уже запряженная тройкой зимняя карета скрылась из глаз.
Она еще не успела осознать, что ее прежняя 23-летняя жизнь закончилась. Думала только о любимом Мишеле, о том, что могло случиться, почему в Петербург — в сопровождении жандармов? Отчего так скоропалительно? Почему ничего не объяснил ей?
Некому было ответить на все ее вопросы. Бесконечно любимый батюшка вот уже три года как почил. Но ответы пришли скоро. Вместе с двумя другими страшными вестями. В тайном обществе состояли и теперь, как и Мишель арестованы, оба ее брата: Иван — прапорщик девятой конноартиллерийской роты и Петр  —подпоручик Генерального штаба. Дом Коновницыных сразу осиротел и погрузился в глубокий траур.

***

Обычно в семьях особенно любимой бывает младшая дочь. Лиза была старшей и единственной дочерью. Потом рождались только мальчики. Лиза с рождения была притягательным центром всей семьи: отца, младших братьев, не говоря уже о матери Анне Ивановне (урожденной Корсаковой). О ее нежности, мягкости и доброте в свете ходили легенды. Лиза родилась 1 апреля 1802 года.
Все обожали девочку, баловали безмерно, и она платила всем горячей любовью. Эти следы обожания близких как бы запечатлело — уже в юности — ее лицо. У нее была гордая посадка головы и будто устремленное вверх лицо, а во всем облике даже некоторая надменность. Все это бесследно исчезло с ее лица в Сибири...
Истинной и щедрой хозяйкой дома Коновницыных была Любовь. Она же была во главе воспитания и образования детей, отношения родителей друг к другу. И она же, любовь, невидимо для стороннего глаза отгораживала эту семью от пороков, злоречья высшего света, скорого и беспощадного в суждениях, оценках, вершителя благо и злоглупостей.
Внешне же жизнь Коновницыных шла совершенно в русле законов и традиций высшего света. Отец Лизы — граф Петр Петрович Коновницын (1764-1822) — герой Отечественной войны 1812г., был храбрым воином и искусным полководцем, а когда стал военным министром — отличным администратором, очень уважаемым государем и двором. Петр Петрович был истинным богом для семьи: заботливым и нежным мужем, строгим, но и очень добрым отцом.
Все дети до 16-17 лет воспитывались дома. Петр Петрович приглашал для них лучших гувернеров и гувернанток, учителей и воспитателей и очень внимательно следил, насколько образованы, искусны и полезны они детям. Как и постоянно наблюдал, насколько усердны и как постигают науки дети.
Сыновья получили прекрасное образование и не менее блестящее воспитание, прежде чем Петр поступил на службу колонновожатым в свиту Генерального штаба, а Иван — в Пажеский корпус.
Лиза, помимо наук, языков, обучалась еще музыке, пению, танцам, рисованию. Она была очень способной и любознательной. Особенно же любила музицировать и петь. Довольно рано у нее обнаружился голос, который с годами превратился в прекрасное контральто.
Она любила читать и читала много, хорошо рисовала. И эти способности были спасительны для нее тогда, когда заболевала — приступы астмы нередко приковывали ее к постели.
И эти вторжения болезни — чаще всего непредсказуемые, и мир книг, который тогда заменял ей мир сверстниц, игр, рано развили в Лизе склонность к уединению и нелюбовь к шуму празднеств. Кроме того, — и это знали только в семье — Лиза была очень застенчива от природы. И внешняя горделивость была естественной защитой ее застенчивости. В 16 лет она стала фрейлиной при вдовствующей императрице Марии Федоровне (Следует заметить, что сведения о Елизавете Петровне, особенно до ее отъезда в Сибирь, чрезвычайно скудны. Они складываются буквально из крупиц информации, — В.К.).

***

Известно, что декабрист М.А. Назимов, который жил на поселении вместе с Нарышкиным в Кургане, очень дружил с Михаилом Михайловичем, потом они служили на Кавказе — хотя и в разных полках.
М.А. Назимов в 1872-1873 гг. встречался с Н.А. Некрасовым и по просьбе поэта написал воспоминания об А.В. Розен и Е.П. Нарышкиной. К сожалению, и эти воспоминания Назимова, и большая часть его переписки с Некрасовым не сохранились.
Но даже если бы Назимовские мемуары уцелели, он вряд ли мог бы много поведать о детстве и юности Елизаветы Петровны.
Видимо, с М.М. Нарышкиным юная фрейлина Коновницына познакомилась во дворце. В том, 1823 году, Михаил Михайлович — уже полковник в 25 лет — служил в лейб-гвардии Измайловском полку. А фрейлина Элиза только что перестала носить траур по отцу и чаще бывала на балах.

***

Балы у графини Ростопчиной отличались каким-то особым уютом и в то же время непревзойденной изысканностью. На них часто присутствовал двор, любил бывать император Александр I с Елизаветой Алексеевной и вдовствующая императрица Мария Федоровна в окружении своих прелестных фрейлин. Мария Федоровна буквально заставляла свою любимицу Элизу не отвечать отказом на приглашения. Правда, их было немного.
Несмотря на то, что она была богатой невестой, светские кавалеры побаивались ее ироничности, ее серьезности и ее больших глаз, которые все видели и все понимали.
Лиза с удовольствием отдыхала от танцев. Но мазурку все же пришлось отдать князю Александру Голицыну. Когда мазурка закончилась, и князь Александр провожал ее, Лиза буквально натолкнулась на удивленные и одновременно восхищенные зелено-карие глаза, которые принадлежали очень доброму, какому-то изучающе-вдумчивому лицу с трогательной ямочкой на подбородке, которая делала это лицо немного детским.
Обладатель этого лица был высокий щеголь, с безукоризненными манерами и военной выправкой.
— Дэнди. Богач. Утомлен поклонницами, — определила Лиза.
Этот дэнди почему-то не танцевал и не приглашал никого. И так как Лиза раньше в этот вечер его не видела, было понятно, что на бал он очень опоздал. Искусно скрывая интерес к этому человеку — а интерес появился почему-то сразу же — она продолжала исподволь наблюдать. Увидела, что его окружили офицеры — многих она знала, что заметно оживились дамы — маменьки и дочки. Защебетали оживленно и фрейлины.
Так она узнала имя щеголя — Мишель Нарышкин.
Действительно, богат и мечта всех петербургских и московских барышень лучших фамилий. Был он полковником лейб-гвардии Измайловского полка, славился храбростью, был хорошим офицером и товарищем, отличался добросердечностью к солдатам.
Бал уже клонился к завершению, но во все время — танцевала ли Лиза или была возле императрицы, она то и дело чувствовала на себе взгляды Нарышкина, то откровенные, с мягкой улыбкой , то тайные, то скорые, будто пробегающие по ней. Обычно она сердилась, если ее разглядывали — издали или вблизи. Игра глаз этого щеголя ее забавляла. А его ямочка на подбородке даже умиляла.
Забавляло еще и то, что ей, как маленькой девочке, хотелось неприличного — показать ему язык и звонко рассмеяться.
— Откуда такая блажь? — одернула она себя, но не сердито.

***

Лизе и в голову не приходило, что Мишель не смог заснуть и в эту ночь после бала, и весь следующий день.
Юная красавица, — «А она действительно красавица?» вопрошал себя — не просто помнилась: как улыбается, наклоняет голову, как удивительно пластична в танце. Она будто была рядом с ним и смотрела на него своими большими умными глазами, в которых — он был в этом уверен — прятались смешинки.
— Умными глазами? — удивлялся себе. — Как это при дворе сыскалась фрейлина с умными глазами?
Вспомнил, что улыбалась она нечасто. А вот легкая улыбка — чуть насмешливая, чуть высокомерная и все-таки совершенно детская — то и дело появлялась на ее личике.
— Нет, нет, не на личике, — поправлял себя Мишель, — и не на лице. У нее такая гордая осанка и эти умные глаза! Это же классический лик эллинки!
Впечатление Мишеля не изменилось и потом: когда встречались в свете, когда их представили друг другу, когда они уже не однажды танцевали и когда беседовали на темы, далекие от светской суеты, и Лиза поразила его своей начитанностью, зрелостью суждений и тонким юмором.
Лиза же, которую Господь наградил зорким и добрым сердцем, сразу полюбила благородное, тоже очень доброе сердце Мишеля, оценила главный его талант — дружбы и преданности тем, кого он любил.
Однако работа ума никак не помешала сердцу. Они полюбили друг друга с первого взгляда и, как показала жизнь, до взгляда последнего.
Не прошло и нескольких месяцев, как было объявлено об их помолвке, а 12 сентября 1824 г. они стали супругами.
Почти весь первый год замужества Лиза провела в имении Кярово под Петербургом, только в первые месяцы после венчания приезжая в столицу. Это был год безмерного, какого-то солнечного счастья и любви. Лиза ждала ребенка. Мишель не мог нарадоваться и счастью обретения самой прекрасной на свете жены, и будущего малыша — неважно, наследника или девочки.
Родилась девочка. Но прожила совсем недолго.
Через несколько месяцев ее не стало. Больше у супругов Нарышкиных детей не было...

***

Лиза отправилась в Петербург всего через несколько дней после отъезда Мишеля. Как и все жены осужденных (не отказавшихся от своих мужей после ареста), она искала, находила и пользовалась всякой возможностью получить свидание с мужем в Петропавловской крепости или хотя бы записку. От мысли сделать что-то, чтобы освободить любимого, пришлось отказаться сразу же. Петропавловка проглотила всех своих узников- декабристов глубоко и накрепко.
О многом передумала Лиза за месяцы ожидания приговора, впервые осознав, как изменчива бывает судьба, и насколько неисповедимы пути Господни: «Два года. Какую разную протяженность и значимость могут они иметь в человеческой жизни! 8 января 1826 года порог куртины Петропавловской крепости переступил доставленный из Москвы декабрист Михаил Нарышкин.
А почти за два года до этого, я, молодая жена, получила совсем другой царский подарок: по случаю свадьбы фрейлине и графине Елизавете Коновницыной монарх пожаловал 12 тысяч рублей»...
Когда приговор был объявлен, Елизавета твердо решила следовать за мужем в Сибирь. М.М. Нарышкин по конфирмации был приговорен в каторжные работы на 12 лет, потом срок сократили до 8 лет — с последующим поселением в Сибири. 2 декабря 1827 г. он был отправлен в Сибирь. Декабрист Н.И. Лорер пишет в своих мемуарах:
«Елизавета Петровна Нарышкина, дочь Петра Петровича Коновницына, была фрейлиной при императрице Марии Федоровне и только год замужем. Узнав об участи мужа, она тотчас же как милости просила письмом у императрицы, своей благодетельницы, позволения следовать за своим мужем. Получила его и снесла крест свой до конца».

***

Видимо, в дни ожидания приговора и во время посещений мужа в Петропавловской крепости Елизавета познакомилась с женой декабриста А.В. Ентальцева — Александрой Васильевной, очень милой, славной 37-летней женщиной. Она тоже подала прошение о разрешении следовать за мужем в Сибирь. Однако Елизавета узнала, что Александра Васильевна в таких затруднительных материальных обстоятельствах, что вынуждена продавать все, что только можно было продать: дом, мебель, серебро и т.д. Но супруги Ентальцевы были небогаты, а за проданное удалось получить так немного, что всего этого вряд ли могло хватить на долгое и сложное путешествие, не говоря о средствах для жизни в Сибири. Помочь же Ентальцевой было некому.
И тогда Елизавета Петровна предложила Ентальцевой ехать вместе с ней, и, конечно, обеспечила всем эту отважную женщину — и в пути, и позднее, в Чите.
Гессен в работе «Во глубине сибирских руд» так описывает приезд Нарышкиной:
«Нарышкина и Ентальцева въезжали в Читу в яркий майский день 1827 года. Уже издали они увидели окруженный частоколом Читинский острог.
Услышав за частоколом голоса, Нарышкина остановила лошадей, заглянула в щель и увидела мужа. Это было слишком неожиданно. Она громко позвала его. Он узнал голос жены и, гремя кандалами, подбежал к частоколу. Оба прильнули к небольшой щели.
Незнакомый ей тюремный облик мужа, обстановка, в какой она увидела его через год после свидания в Петропавловской крепости, и звон кандалов настолько потрясли молодую женщину, что она потеряла сознание...
Быстро открыли ворота, привели Нарышкину в чувство и после короткой встречи с мужем увели к Муравьевой, которая на первое время приютила ее у себя».
А вот какой увидели Нарышкину и декабристы, и их жены — ее подруги по несчастью. Нельзя не привести почти всех описаний Елизаветы Петровны — ибо это не только серия устных портретов, но как бы большое живописное полотно, которое создает единый, гармоничный, полный и интересный психологический портрет Нарышкиной.
А.Е. Розен:
«В первый раз увидел я ее на улице, близ нашей работы при Чертовой могиле. В черном платье, с талией тонкой в обхвате. Лицо ее было слегка смуглое с выразительными умными глазами, головка повелительно поднятая, походка легкая, грациозная».
Год спустя ее увидела М.Н. Волконская такой:
«Нарышкина, маленькая, очень полная, несколько аффектированная, но в сущности вполне достойная женщина. Надо бы привыкнуть к ее гордому виду, и тогда нельзя было ее не полюбить».
Уже по возвращении из Сибири в своих воспоминаниях Полина Анненкова нарисовала (времен читинского заточения) такой портрет Елизаветы Петровны:
«Нарышкина (рожденная Коновницына) была не так привлекательна, как Муравьева. Нарышкина казалась очень надменной и с первого раза производила неприятное впечатление. Даже отталкивала от себя. Но зато, когда вы сближались с этой женщиной, невозможно было оторваться от нее, — она приковывала всех к себе своею беспредельною добротою и необыкновенным благородством характера». Позднее, уже в начале 30-х годов в тюрьме Петровского завода «человек-университет» и прекрасный художник Н.А. Бестужев создал серию портретов декабристов и их жен, которую по праву можно назвать летописью жизни их в Сибири.
Николай Александрович написал в одно время два портрета Е.П. Нарышкиной и два портрета Михаила Михайловича. Это почти копии. Видимо, Елизавета Петровна просила об этом: чтобы два портрета — ее и мужа — отправить родным в Россию, а два других оставить себе.
В июне 1832 г. она пишет матери: «Мой портрет окончен, дорогая мама... я жду, пока будет готов портрет Мишеля, чтобы вы увидели оба портрета одновременно».
В конце июля оба портрета Нарышкина отправила в Петербург, немного иронично комментируя оба изображения:
«Вот наши два портрета, дорогая мама, — мой слишком льстит, но, однако, я на нем похожа. Я не совсем довольна портретом Мишеля, который, по моему мнению, не передает выражение его лица и представляет к тому же его более толстым, чем он на самом деле».
Однако это было ее субъективное мнение. Все нашли, что оба портрета безупречны, и Нарышкины смотрят с полотен, как живые. Тем более, что портрет Лизхен — абсолютно точное воспроизведение описанных ее психологических портретов. И даже два века спустя И.С. Зильберштейн, восхищаясь портретом Нарышкиной кисти Н.А. Бестужева, писал: «Лицо Нарышкиной кажется вылепленным — так рельефно оно выписано, так оно скульптурно четко. Великолепно передана фактура ткани лилового платья и его замысловатый покрой, с большим мастерством выписан сложный белый воротник, тонкая черная сетка, прикрывающая высокую прическу, и гребень».

***

«Читинский период» был самым трудным, сложным периодом во всей сибирской жизни Нарышкиной. Она, пожалуй, тяжелее всех других дам «врастала» в новую свою жизнь, которая порой казалась ей дурным сном, и она ждала пробуждения в ее прежней жизни.
Н.И. Лорер писал в своих мемуарах об этом начальном этапе:
«В Чите она жила в одном домике с Муравьевой.
Трудно было ей одиночество. Муравьева, кроме мужа, имела в остроге еще и двоюродного брата. То тот, то другой пересылал ей весточку, а Нарышкина все одна да одна — тем более что с другими дамами не была она особо сообщительна. Оттого и страдала больше от одиночества».
«Некоторое время спустя, — продолжает Лорер, — Трубецкая, Волконская, Анненкова, Нарышкина и Давыдова уже жили в наемных домах, которые они хорошо перестроили».
О бытовых подробностях жизни Елизаветы Петровны в Чите известно немного. Как и у всех декабристских жен, ее помыслы и заботы были о муже, ожидание разрешенных свиданий через два дня на третий, унизительные условия этих свиданий. И что называется общественная ежедневная работа, которая занимала массу времени и сил. Декабристам была запрещена переписка с родными и друзьями в России. Неизвестно, кто из жен придумал этот «эпистолярный жанр»: они писали от своего имени родным узников, но так, что вся информация о них, вопросы, сообщения и т.д. они искусно перемежали с рассказами о собственных делах и близких.
Каждой женщине приходилось писать по десять, а то и по двадцать писем в неделю — не коротких, но подробных и обстоятельных: близким было дорого каждое слово об их любимых. Женщины старались писать за тех декабристов, родных и знакомых которых знали прежде.
По этому «корреспондентский круг» Волконской и Трубецкой часто составлял до 30 писем в неделю, Нарышкиной доставалось писать меньше. Но зато, благодаря ее письмам к сестре П.А. Муханова Елизавете Александровне (в замужестве княгине Шаховской) узнаем о ее жизни в Петровском заводе — с теми подробностями, о которых она старалась не писать матери, дабы не расстраивать ее.
Читинская жизнь так и осталась самой мрачной для Нарышкиной, тем более, что она там часто и тяжело болела:
Е.А. Шаховский, 16 марта 1829 г., Чита
«Если бы вы были для меня чужой, я бы не осмелилась послать это письмо с чернильными пятнами. Я пишу с трудом. Вот уже четыре месяца я не выхожу из комнаты, так как мое здоровье расстроено уже давно».
Е.А. Шаховский, 20 марта 1830 г.:
«Я выхожу подышать свежим воздухом, но не смею и думать, что улучшение моего состояния продлится. Это неслыханно, до какой степени здешний климат вреден для такой нервной конституции, как моя. А мои страдания были настолько сильны, что я состарилась раньше времени, и волосы у меня очень поседели» — ей было 28 лет.
В конце лета 1830 г. все с радостью встретили весть о переводе в новую тюрьму, где у каждого будет своя камера. Незадолго до отъезда из Читы Трубецкая, Волконская, Нарышкина, Муравьева, Фонвизина и Давыдова обратились к Бенкендорфу с письмами, в которых просили не разлучать их в Петровском заводе с мужьями.
Эти шесть писем сохранились в архивах III Отделения (от 7, 9 и 10 июня 1830 г.).
В каждом жена декабриста пишет о том, что единственное ее желание — делить с мужем тюремное помещение, каким бы оно ни было.
Женщин не останавливало то, что жизнь в тюрьме грозила серьезно здоровью каждой из них. Но, как прежде, навещать мужей через два на третий день было еще хуже. В Петровской тюрьме у каждого узника была отдельная камера.
28 сентября 1830г. Е.И. Трубецкая писала матери из Петровской тюрьмы: «Эта жизнь от свидания до свидания, которую нам приходилось выносить столько времени, всем нам слишком дорого стоила, чтобы мы вновь решились подвергнуться ей: это было бы выше наших сил».
Их просьбу удовлетворил комендант тюрьмы Лепарский еще прежде разрешения из Петербурга.
Однако сама тюрьма привела всех не только в смятение, но ужас.
Мы уже рассказывали об этом.
Было ясно, что никакие жалобы узников не тронут ни внимания, ни тем более сердце их «друга по 14 декабря», равно как и Бенкендорфа.
Первое время декабристы бодрились. А.Е. Розен рассказывал в мемуарах:
«Два отделения в тюрьме, 1-е и 12-е — последние, как крайние, были назначены для женатых. Жены нисколько не колебались разделить тюремное заключение с мужьями, что запрещено было в Чите по случаю тесного и общего помещения. А здесь комнатка была отдельная для каждого. В нашем отделении жили Трубецкая, Нарышкина, Фонвизина и жена моя (Анна Васильевна Розен). С.П. Трубецкой говаривал часто: «На что нам окна, когда у нас четыре солнца!»
И тогда за дело взялись женщины. Лорер пишет:
«Наши жены, в особенности Трубецкая, Муравьева, Волконская и Нарышкина, красноречиво описывали родным наше мрачное жилище. Жена моя послала князю Одоевскому портрет сына его (поэта Александра Одоевского. — В.К.), сидящего в своем нумере, в полумраке, как в пещере.
Комендант, со своей стороны, представил по начальству, что мрачные кельи наши могут иметь худые последствия для тех, которые имеют слабое здоровье или наклонность к меланхолии.
Наконец, весною комендант объявил нам с радостью, что, по ходатайству графа Бенкендорфа, император повелеть соизволил, чтобы в наружной стене каждой кельи прорублено было окно. Это было исполнено в мае месяце. Окно имело сажень длины и четыре вершка вышины, с железною решеткою. Так, что человек не мог пролезть в него».
Розен рассказал также, что Н.А. Бестужев «срисовал во многих экземплярах наше печальное жилище, и рисунки эти рассеялись по всей России». И хотя именно эти рисунки не сохранились, представление, насколько печально было это жилище, дают рисунки с изображением отдельных декабристов или декабристов с женами — камеры Оболенского, Пущина, Вольфа, А.Поджио, М. Бестужева, Панова, супругов Волконских, Давыдовых и т.д.
О том, как жила Е. П. Нарышкина в Петровском заводе до окончания срока каторги, т.е. еще два года, она рассказала в письме Е. А. Шаховской.
Из письма Е. А. Шаховской от 11 сентября 1831 г. из Петровского завода:
«Теперь необходимо, чтобы я сообщила, наконец, некоторые подробности о своей несчастной персоне… Жизнь моя здесь однообразна. Монотонность нашего существования нарушается лишь прибытием почты. Часто и ее ждут с чувством тревоги, так как… о многих несчастьях я узнавала из писем — с тех пор, как живу в Сибири.
Я очень слаба здоровьем. Спазматическая астма, с которой я, к несчастью, познакомилась вскоре после моего прибытия в этот край, не покидает меня надолго.
Однако в течение последней зимы и весны она меня не беспокоит, и я даже думала, что отделалась от нее навсегда. Но плохая погода вернула мне мой недуг, мучавший меня около трех месяцев.
Я не имею счастья, как вы, мой дорогой друг, быть матерью и поэтому придаю слишком большое значение своему собственному самочувствию.
В доме у меня никого нет, кроме чужого ребенка, которого я воспитываю уже год. Мать принесла мне его перед моим отъездом из Читы. Это маленькая девочка, зовут ее Юлианой. Она мила, хотя сердце мое занято ею не так, как это было бы с собственным ребенком. Но она вызывает во мне участие, и я к ней привязалась. Благодарю Бога, что Он послал мне случай быть полезной этой сироте. Я буду воспитывать ее так, чтобы она была доброй и способной служить Всевышнему. Да благословит Он меня на это мое занятие!...
Несмотря на то, что я имею счастье жить со всеми в мире, вот те особы, общество которых подходит мне во всем: госпожа Трубецкая, госпожа Муравьева и госпожа Фонвизина. За все четыре года, что я их знаю, я не обманулась в их доброте и приятности характера и вижусь с ними всегда с истинным удовольствием. Я не могу сказать, что отношения у меня с ними необыкновенно теплые, как это бывает в 14 лет, но они разумны, и по своему характеру соответствуют нашему возрасту.
Ведь это все женщины, имеющие истинных друзей в лице своих мужей, а в сердцах — еще тысячу других крепких и естественных привязанностей. Мы не замираем от восхищения друг перед другом, но готовы разделить горе и радость друг с другом самым чистосердечным и искренним образом.
Я также в дружбе с госпожой Розен. Она живет с нами всего год, но уже проявила себя человеком надежным, я буду крестной матерью ее сына, которого зовут Кондратий.
Госпожу Давыдову ни с кем не сравнить по доброте.
Я вижу ее реже, но она мне нравится.
Несмотря на то, что я нахожусь с удовольствием среди стольких добрых особ, признаюсь вам, что еще лучше я чувствую себя в своем уголке, наедине с мужем.
К этому человеку я привязана больше всех, как это и должно быть… Мне очень не хватает моего семейства.
Смерть моего брата Петра была для меня тяжелым ударом (подпоручик Петр Петрович Коновницын, член Северного общества, был сослан в 1826 г. рядовым на Кавказ, умер в 1830 г. — В. К.).
Что делать? Такова воля Божья. Так суждено, что должны существовать несчастные люди в этом мире, чтобы еще заметнее было счастье тех, к кому жизнь более благосклонна.
К тому же все не кончается только этой жизнью, это счастье знать, что нас ждет там, на небе, другая родина, к которой каждый из нас призван стремиться».
Следующий этап сибирской жизни Нарышкиных — почти в четыре с половиной года — приходится на годы поселенские. Михаил Михайлович был отправлен в Курган. Вместе с Нарышкиными там отбывали ссылку М.А. Назимов, А.Е. Розен с женой, А.Ф. Бриген, И.Ф. Фохт.
Этот городок, его климат и окружение близкими по духу и окружение товарищей, были для Нарышкиных временем достаточно благополучным. Михаил Михайлович купил просторный, красивый дом, из России было доставлено пианино для Елизаветы Петровны. Она нередко устраивала у себя музыкальные вечера, много и с удовольствием пела.
А.Е. Розен вспоминал:
«Каждую неделю по пятницам я проводил по несколько часов в самой приятной беседе у Нарышкиных.
Михаил Михайлович Нарышкин начал военную службу в 1813 году в полку родного брата своего  Кирилла.
После переведен был в л.-гв. Московский полк, произведен в полковники л.-гв. Измайловского полка, откуда по своему желанию переведен был в Тарутинский полк, квартировавший тогда в Москве.
Получив совершенно светское воспитание, сохранял он скромность, кротость и религиозность. Был человек с примерною душою, руководимый христианской любовью.
А потому все легко было ему переносить. Он охотно помогал другим, неделями облегчал страдания любимой им жены, часто хворавшей от расстройства нервов.
Елизавета Петровна, единственная дочь, обожаемая славным отцом и нежною матерью, имела сердце доброе, но расстроенное здоровье тяготило еще более в разлуке с матерью, среди лишений общественных развлечений и единообразия жизни изгнаннической.
В особенности худо бывало ей осенью и весною. В это время я не раз полагал, что она не выдержит и не перенесет. Но вера и любовь превозмогли телесные страдания».
Елизавета Петровна очень любила мать и тосковала по Анне Ивановне отчаянно — ведь к 1837 году они не виделись уже 10 лет.
А в том 1837 году наследник престола Александр Николаевич совершал поездку по Сибири и во время этого путешествия посетил Курган.
А. Ф. Бриген — жене Софье Михайловне, 1837 год сентябрь:
«При проезде его высочества наследника (Александра) Елизавета Петровна подавала письмо, в коем она просила только о позволении съездить в Россию повидаться с престарелой своей матерью и посоветоваться с доктором о мучительной своей болезни с тем, чтобы по истечении нескольких месяцев возвратиться опять в Сибирь к своему мужу».
Это прошение Нарышкиной усиливала еще одна серьезная просьба. Василий Андреевич Жуковский, поэт, воспитатель наследника престола, сопровождая его в путешествии по Сибири, в Кургане встретился с Нарышкиной и беседовал с нею. В одном из писем к императрице Александре Федоровне он говорит о своем впечатлении о жене декабриста: «В Кургане я встретил Нарышкину (дочь нашего храброго Коновницына), по поручению ее матери. Она глубоко меня тронула своею тихостью и благородной простотой в несчастии. Но она была больна и, можно сказать, тает от горя по матери, которую хотя раз еще в жизни желала бы видеть».
Однако просьбам этим не был дан ход. И все же Елизавета Петровна и в Россию вскоре попала, и увиделась с любимой матушкой.
А. Ф. Бриген — жене Софье Михайловне, сентябрь 1837 г.:
«В последних числах июля достигло сюда известие, что Михаил Михайлович Нарышкин переименован рядовым на Кавказ. Эта новость нас всех встревожила не только за самих себя, но и за доброго и милого нашего Нарышкина.
Елизавета Петровна слегла даже в постель.
1-го августа известие это вполне подтвердилось неожиданным приездом в Курган графа Коновницына, брата Елизаветы Петровны, который получил отпуск и позволение приехать сюда, дабы проводить сестру к матери своей в деревню близ Гдова… 9 августа…получили здесь официальное известие о назначении всех здешних моих товарищей рядовыми в Кавказский корпус, исключая меня.
Дамам позволено возвратиться в Россию с запрещением въезда в столицу. Детей же их, буде таковые скажутся, вписать в число военных кантонистов».
Скорый и крутой поворот в судьбе не позволил Нарышкиным даже распорядиться своим имуществом и собраться. Их дом — по просьбе Михаила Михайловича — продавал потом Бриген, которого на Кавказ не послали.
За четыре года пребывания в Кургане Нарышкины стольким местным жителям помогли материально, стольких утешили и стольких вылечили или обеспечивали лекарствами, что практически весь город вышел провожать их. Елизавета Петровна заказала молебен, а когда его отслужили, оделила всех собравшихся подарками или деньгами.
Нарышкины простились с Курганом 21 августа 1837 г.

***

По высочайшему повелению, М. Нарышкин был зачислен  в Навагинский пехотный полк рядовым.
Видимо, монарх Николай I испытывал настоящее сладострастие ненависти и мести, «повышая» 40-летнего полковника в унтер-офицеры, а потом — с течением лет — в подпрапорщики, прапорщики. Болезни, которыми Нарышкин был обязан Кавказу, избавили его и от должностных повышений, и от самого Кавказа, когда в 1844 г. его уволили по болезни со службы.
Через несколько месяцев после прибытия Нарышкина на Кавказ, туда же, повидавшись с матушкой, близкими и дорогими сердцу, приехала Елизавета Петровна.
Она и позднее, в течение всех семи лет жизни на Кавказе, как только позволяло здоровье, ездила в Россию. Последний — перед окончательным возвращением в Россию был ее приезд в мае 1843 года, когда она должна была хоронить нежно любимую матушку. Графиня Анна Ивановна Коновницына умерла в возрасте 68 лет от гриппа.
Нарышкины поселились в Прочноокопской станице (правильное ее название — Прочный Окоп) Кубанской области, в просторном доме, окруженным большим фруктовым садом. И климат, и условия жизни были довольно благоприятны. Кроме тех дней, недель, а то месяцев, когда Михаил Михайлович участвовал в военных походах и экспедициях, Елизавета Петровна места себе не находила, пока муж не возвращался.
Жизнь Нарышкиных в Кургане, а потом на Кавказе, ее хронология воссоздаются по письмам друзей- декабристов.
М. А. Фонвизин-Якушкину, ноябрь 1834 г.:
«Здоровье Елизаветы Петровны очень поправилось. Им очень хорошо в Кургане. Михаил Михайлович занялся садоводством и завел небольшой конный завод из лошадей, приведенных из России. Он надеется, кроме удовольствия, иметь от него и прибыль».
Фонвизин — Якушину, март 1835 г.:
«Бедная Елизавета Петровна опять страдает прежними своими болезненными припадками, отдохнув от них в продолжение целого года».
Фонвизин — Пущину, ноябрь 1839 г.:
«Наталья получила недавно письмо от Елизаветы Петровны Нарышкиной из Прочного Окопа, куда она недавно возвратилась, прожив несколько времени с своей матерью и родными. Она пишет о смерти Одоевского. В отряде, в котором находился он, Нарышкин, Лорер и Загорецкий в экспедиции к Черному морю, свирепствовали нервические горячки. Михаил Михайлович и Загорецкий были очень больны, но, к счастью, их вовремя перевезли на Тамань, и они были спасены. Одоевский же не перенес болезни и умер почти в одно время с стариком отцом своим» (поэт А. И. Одоевский скончался от малярии в Псезуапе 10 октября 1839 г. — В. К.).
Назимов — Пущину, 9 декабря 1840 г. из крепости Прочный Окоп:
«Здесь зимние квартиры нашего батальона. Михаила Михайловича квартиры тоже здесь, там же и Загорецкого. Мне отрадно быть с ними вместе. Все мы примерно стараемся, несмотря на то, что климат здешний тепел и для других очень здоров.
Елизавета Петровна, несмотря на два курса вод, не перестает по временам хворать грудью».
Бриген — жене, февраль 1841 г.:
«Е. П. пишет, что в апреле надеется с тобою увидеться и познакомиться. Она поедет через Малороссию для свидания с матерью и заедет погостить в Слоут или в Пануровку. Прошу тебя полюбить эту добрую, умную и почтенную женщину… Наше общее несчастье нас породнило, а курганская жизнь еще более  близила».
Назимов — А. Ф. Бригену, 19 апреля 1842 г. Прочный Окоп:
«Елизавета Петровна пробудет здесь все нынешнее лето, а может быть, и осень. Здоровье ее приметно ослабело, хотя она не имеет боле прежних припадков — ни грудных, ни нервных. Всякое движение и перемена места утомляют ее силы, а тем более действуют на них всякое душевное волнение или огорчение. Михаил Михайлович приметно постарел здесь».
Да, постарел Михаил Михайлович. Физически. Но ни душа, ни дух его не изменились.
По — настоящему и сама Елизавета Петровна, и товарищи по заточению узнали Михаила Михайловича сначала в казематах Читы и Петровского завода, а потом и в ссылке — и в Кургане, и на Кавказе. Н. И. Лорер говорил, что «недостойный человек не может быть другом Нарышкина», а самому Михаилу Михайловичу написал однажды: «У тебя теплая и высокая душа». Е. П. Оболенский, вторя Лореру, говорил о всеобщем уважении к Нарышкину, «которые возбуждали его добрая симпатичная фигура, его кроткий, тихий нрав, его стремление к добру, его верность в дружбе».

***

Лето 1844 г. Е. П. собиралась проводить в своих тульских владениях. У М. М. в это время было очень плохое зрение, а он участвовал в экспедициях.
Однако в марте 1844 г. М. М. был уволен в отпуск из Кавказской армии на шесть месяцев. А по истечении этих шести месяцев в сентябре 1844 г. бывший полковник Тарутинского пехотного полка в чине прапорщика уволен от службы с обязательством жить безвыездно в с. Высоком Тульского уезда, причем для всяких отлучек требовалось особое разрешение.
Только в ноябре 1855 г. он был освобожден от надзора.

***

Декабрист Александр Беляев в своих мемуарах рассказал:
«П. С. Бобрищев — Пушкин сделал для Елизаветы Петровны Нарышкиной большое кресло, так как она страдала сильно разными нервными болезнями… Креслу Пушкина суждено было вместе с Нарышкиными переехать на Кавказ (а до этого — после Петровского завода в Курган на поселение. — В. К.), а потом в Россию.
Когда отец Пушкина увидел это кресло работы своего сына, он заплакал, и просил его у Елизаветы Петровны, а так как ей не хотелось расставаться с креслом, то она решила, что «по смерти ее кресло перейдет к нему, а после его смерти оно останется в ее роде».
В предыдущей книге — о декабристе Павле Сергеевиче Бобрищеве — Пушкине — была описана эта встреча Е. П. Нарышкиной с отцом Бобрищева — Пушкина Сергеем Павловичем (см.. В. Колесникова. Гонимые и неизгнанные. М., 2002). Приводим фрагмент этого описания:
«Теплым апрельским полднем 1844 года вернулись в свое имение Высокое, что под Тулой, Михайло Михайлович Нарышкин и супруга его Елизавета Петровна. Почти 20 лет ждало их Высокое…
Едва отдохнули супруги Нарышкины после трудного пути в весеннюю распутицу, как начались визиты родственников и близких декабристов — тульских уроженцев. Что мог сказать им Михайло Михайлович, если видел товарищей своих 12, а кого и все 15 лет назад в Сибири? Но принимал ласково, заботливо, волнуясь и сострадая. Понимал: их утешает даже просто встреча с ним. Для отцов и матерей время остановилось на декабре 1825-го — январе 1826 года. А он был там, в Сибири, с дорогими их сердцу в самое трудное время — в крепости и на каторге.
И только одному — отцу Павла Бобрищева-Пушкина Сергею Павловичу — им было что не только рассказать, но и показать. Елизавета Петровна, осторожно готовила 75-летнего старика к своему известию.
— А что, любезнейший Сергей Павлович, как вам показалось кресло, в котором я сижу? — Она встала и неторопливо отодвинула его от стола.
Сергей Павлович недоуменно взглянул на Елизавету Петровну:
— Помилуйте, сударыня, у вас все в доме отменно красиво и изящно!
— А знаете ли, кто мне исполнил его?
Сергей Павлович решительно смутился, боясь отвечать, чтобы не обидеть хозяйку, и смотрел несколько растерянно.
— А исполнил его, добрейший Сергей Павлович, — протяжно проговорила Нарышкина, — сын ваш, Павел.
Такой реакции Елизавета Петровна не ожидала: старик несколько секунд непонимающе переводил взгляд с неё на кресло, потом встал порывисто и вдруг, опустившись на плохо гнущиеся колена перед креслом, зарыдал, опустив руки и голову на сиденье.
Страшен безнадежностью плач стариков над собственной бедой, но ещё более потрясает горе отцовское, когда вырывается оно из долгого заточения. И не выдержали Нарышкины. Стоя рядом с Бобрищевым-Пушкиным и не пытаясь поднять его, плакали тоже, может быть, вспомнив своих ушедших родителей, а может — ощущая и его своим отцом, плакали, не стесняясь, как плачут в детстве, освобождая душу от тяжести, горечи, обид, от так долго и стойко переносимых страданий...
…Нарышкины не отпустили Сергея Павловича в тот день, пообещав отвезти в Егнышевку завтра. Он и не настаивал. Елизавете Петровне пришлось пересесть в другое кресло, — старик, примостившись на край стула, держал «Павлушино кресло» за подлокотник и поглаживал спинку, сиденье, все резные украшения, вглядывался, будто хотел разглядеть сына в его очертаниях.
После вечернего чая перед отходом ко сну заговорил умоляюще:
— Лисавета Петровна, Михайло Михайлович, благодетели, родные, подарите, а то продайте мне кресло сына!
Не было сил ни смотреть в его детски умоляющие глаза, ни отказать, ни уступить. Нужна была правда.
— Не буду лукавить, мой добрый Сергей Павлович.
Мне дорого, очень дорого это кресло. Сын ваш подарил мне его ещё в Петровском остроге, ко дню именин.
Тяжелое было время. Я ужасно страдала нервическими припадками.
Всех поразил такой подарок, и удивило искусство Павла Сергеевича. Но я, когда первый раз села в кресло, уразумела: сын ваш подарил мне здоровье.
Елизавета Петровна остановилась, потому что Сергей Павлович снова плакал, но уже беззвучно, боясь пропустить хоть слово. Быстрые крупные слезы текли по щекам, и он отирал их большим платком.
— С той поры я стала спокойнее, а если случались прежние приступы, скорее садилась в кресло — Павел Сергеевич доброту сердца рукам своим передал. Вот она и лечила меня. Доброта сына вашего лечила, милый Сергей Павлович. Вместе с нами кресло это было на поселении в Сибири, затем на Кавказе и вот домой приехало.
Это лекарство мое.
Казалось, сердце старика впитывало каждое слово Нарышкиной.
— А знаете ли, что я придумала, добрейший Сергей Павлович? предупредила его вопрос Елизавета Петровна. — Давайте-ка сделаем такой уговор: когда я умру, кресло перейдем вам. А когда умрете вы, пусть кресло снова передадут в мой род. Согласны?
Что он мог ответить? Он знал, что земной его срок вот-вот кончится, а у этой молодой еще женщины впереди ещё много дней — и пусть не иссякнет в ней благодарность к доброте сына».

***

После амнистии 1856 г. оставшиеся в живых друзья- декабристы стали возвращаться на родину. Вся переписка декабристов этого времени наполнена радостью не только от встреч с родными и близкими, но и с добрыми соузниками, которые давно породнились Сибирью.
В письмах И. И. Пущина, Н. Д. Фонвизиной, П. С. Бобрищева-Пушкина, А. Е. Розена, Н. И. Лорера и др. рассказы о встречах у Нарышкиных в их гостеприимном Высоком. И Нарышкины навещают друзей в ближних городах: Туле, Калуге, в Бронницах…
Нарышкины удачно выдали замуж свою любимую воспитанницу. Приемную девочку, воспитанницу, которую Елизавета Петровна называла Юлианой, звали Ульяной. Ее полное имя — Ульяна Андреевна Чупятова (в замужестве — Давыдова). До замужества все называли ее Улинькой.
Чаще других — его очень любят Нарышкины — посещает их совсем близкий сосед Павел Сергеевич Бобрищев-Пушкин, которого они считают скорее братом, чем товарищем. В 1857 г. супруги собрались за границу. Но поездка не состоялась.
П. С. Бобрищев-Пушкин — И. И. Пущину, январь 1857 г.:
«Михайла с Елисаветой Петровной застряли в Москве. И теперь в горе — пришлось хоронить доброго старика брата, который 7 января скончался» (Нарышкин Кирилл Михайлович, генерал-майор. — В. К.).
Свое путешествие Нарышкины совершили только в 1859 г.
П. С. Бобрищев-Пушкин — П. Н. Свистунову, июнь 1860г.:
«Недавно ездил с сестрою повидаться с Нарышкиными, которые с 3 мая в Высоком. В Париже они видели ваших родных и оставили их здоровыми. Вообще не нахвалятся заграничною жизнию, более парижскую, потому что в других местах, кроме Седена, только были на короткое время.
Часто бывали в нашей посольской церкви, настоятель ее — отец Василий — очень умный и образованный человек, участвует в издании французского журнала религиозного, имеющего цель соединения христиан той и другой церкви в духе любви. С этой точки зрения пишут и некоторые католические прелаты. Разумеется, не ультрамонтанисты.
Климат на обоих путешественников благоприятно подействовал. Лизавета Петровна и до сей поры чувствует его влияние: гораздо меньше отдышка и более подвижности. Михаилу Михайловичу тоже лучше, но с возвращением в наш суровый климат опять начал по утрам покашливать, но, благодарение Богу, бодр, подвижен».
Однако Сибирь мало кому из декабристов дала порадоваться долго — родиной, родными, свободой — на этом свете.
«Похоронную процессию» открыл в 1857 году И. Д. Якушкин, за ним ушел в 1859 г. Пущин, а в 1863 г. к ним «присоединился» М. М. Нарышкин. Елизавета Петровна пережила его всего на 4 года.
В газете «День» №3 за 1863 год была помещена статья Е. П. Оболенского «Несколько слов в память почившего сего января 3-го 1863 г. Михаила Михайловича Нарышкина»…
Называя эту статью Оболенского сердечною, декабрист М. А. Назимов в письме от 26 декабря 1867 года после кончины Елизаветы Петровны пишет, что в этой статье сделан «верный очерк характеристики и новопреставленной Елизаветы Петровны» и добавляет к этой характеристике и свое мнение:
«С 1823 года он вступил в супружество с графиней Елизаветой Петровной Коновницыной и с ней нашел ту полноту сочувствия, которая в жизни выражается полной гармонией — и стремлений, и цели жизненной, и надежд и желаний.
В этом сердечном союзе протекли многие и многие годы: и Кавказ с его грозными твердынями, и Сибирь с ее пустынями — везде они были вместе, и везде их сердечная жизнь, восполняющая недостатки одного полнотою другого, выражалась в любви чистой, отражаемой всем строем жизни…
К сказанному о Елизавете Петровне нечего прибавлять: так правдив, верен очерк ее характера в главных чертах. В них мастерски изображено все, что было существенно хорошего и доброго в ее светлой личности.
То именно, что составляет высшее призвание женщины вообще и характер русской женщины в особенности.
Конечно, нельзя при этом желать, чтобы сохранились в исторической памяти отличительные черты самой индивидуальности: ее природный ум, сердце, воля, влияние на склад ее характера нравов отеческого дома, добродетель ее матери, доблести ее отца — героя 12-го года, тщательного воспитания, руководителем которого был ее просвещенный отец, стоических добродетелей, еще хранившихся после 12 года в обществе того времени. Наконец, влияние на нее добродетелей и любвеобильной души Михаила Михайловича.
Но для всего этого надо иметь материалы, время и спокойное, не возмущаемое свежими впечатлениями созерцание той, о которой говорится, как равно и об ее обстановке в разные последовательные периоды ее подвижнического поприща».

6

Глава 5.
Чадолюбивая Александра
(Александра Ивановна Давыдова)

Если позволительно сравнение меры жертвенности, которую принесли 11 декабристских жен, добившихся «высочайшего соизволения» монарха Николая I следовать за своими мужьями в Сибирь, в несвободу, теряя свои сословные, имущественные, гражданские, а главное — материнские права взять с собой рожденных в России детей, — то жертва Александры Ивановны Давыдовой — самая большая. Ибо на родине она оставила не одного, двух и даже не троих детей, но шестерых.
Младшему из них — Николаю — едва минуло полтора года.
Жизнь Александры Ивановны, истинная, значимая, любовь, счастливое материнство начались в 17 лет — в имении Давыдовых Каменке, которая располагалась в Чигиринском уезде Киевской губернии.
Страстная любовь 27-летнего отпрыска древнейшего и богатейшего дворянского рода Давыдовых Василия Львовича и 17-летней «безродной» дочери губернского секретаря Александры Потаповой, сломала все сословные преграды. Хотя с 1819 года, когда стали жить вместе, к 1825 году они уже были родителями 6 детей, их брак был гражданским. И только в мае 1825 года Василию Львовичу удалось добиться разрешения на законный брак.
Сашенька Потапова не просто страстно любила своего Василия Львовича, но уважала безмерно и боготворила. Редкого по красоте, чистоте и доброте души мужа подарил ей Господь.
Василий Львович Давыдов родился в 1793 году в одной из знатнейших дворянских семей, которая оставила заметный след в истории России. Его отец — генерал-майор Лев Денисович Давыдов — продолжал древнейший род Давыдовых: с XV столетия этот род дал России немало общественных, военных и культурных деятелей.
Не менее родовита была и мать — Екатерина Николаевна Самойлова, получившая после смерти своего дяди светлейшего князя Г. А. Потемкина огромное наследство в Киевской и Херсонской губерниях.
В первом браке она была за Н. С. Раевским и имела от него трех сыновей и дочь, которые были много старше Василия — рожденного во втором браке за Л. Д. Давыдовым. Например, с самым любимым сводным братом Николаем Николаевичем Василия разделяли 22 года (Николай Николаевич — отец Марии Николаевны Волконской).
Именно Н. Н. Раевский определил военное поприще Василия. Хотя тот, получив сначала прекрасное домашнее образование, а потом продолжив его в одном из лучших петербургских аристократических учебных заведений — в пансионе прославленного аббата Николя, был склонен к занятиям филологическим: с интересом занимался «французскою словесностию» и был страстным — на протяжении всей жизни — книгочеем.
Видно, воля Божия руководила Н. Раевским, когда он в 1807 г. попросил прислать в действующую армию 15-летнего брата. И хотя, пока Василий добрался из Каменки до армии, война кончилась, он не только остался в армии, но и был активным участником Отечественной войны 1812 года: в Бородинском сражении В. Л. Давыдов адъютант главнокомандующего второй русской армии П. И. Багратиона. Отличился храбростью и мужеством и был удостоен ордена св. Владимира 4-й степени с бантом. Так же геройски он проявил себя в боях под Вороновым, при Тарутинском контрнаступлении, в боях под Малоярославцем. И за эти сражения был награжден.
Василий Львович участвовал в заграничных походах Русской армии, был дважды ранен. И хотя в отставку вышел официально в 1822 г., с 1818 года постоянно жил в Каменке. В 1819 гг. он стал отцом. В этом же году началась его тайная общественная жизнь — он был принят в Союз благоденствия. Позднее стал членом Южного общества декабристов. Явная для всех его жизнь была полна забот и обустройства его имений, которых хозяйство пришло в совершенный упадок. И еще полна семейных забот — к июню 1825 года он был отцом пятерых детей. 6-й родился, когда Василий Львович уже был на пути в Сибирь. Из Петропавловской крепости Давыдова отправили 21 июня, а сын Николай родился 3 августа 1826 года.

***

Василий Львович скорее всего ближе к осени 1825 года несколько посвятил Александру Ивановну в тайные стороны своей «несемейной» жизни. Как и в какой степени знала она о тайном обществе, судить трудно.
Но для нее к этому времени уже не было тайны, что друзья — офицеры мужа не просто погостить заехали в Каменку. Их многочисленные споры, беседы — не в доме, а гроте или в биллиардной — совсем не напоминали офицерские пирушки. Она очень тревожилась — конечно, прежде всего за своего Василия Львовича. И в то же время свято верила, что их намерения не могут быть дурными. А потому, тревожась, и сострадала, и на помощь была готова. Среди 11 декабристских жен Александра Ивановна была одной из немногих посвященных в тайные дела мужа.
Потому и не было женских «охов», истерик, слез, когда случилось непоправимое…
В один из дней незадолго до ареста Василия Львовича она поехала с детьми на прогулку в ближайший лес.
Ей не исполнилось еще и 23 лет, и она с удовольствием участвовала в детских играх скорее как старшая сестра, нежели как мать. В разгар веселой возни из имения прискакал верховой и привез письмо от Василия Львовича, который в то время был в отъезде. Муж сообщал ей о возможном аресте и просил срочно уничтожить его бумаги — прежде всего переписку с членами тайного общества.
Оставив детей с прислугой и не подав вида, что получила ужасное, заставившее замереть сердце известие, Александра Ивановна одна отправилась в имение. Сразу пришла в кабинет мужа. Видимо, не один час разбирала и сжигала она бумаги Василия. А с ними вместе сожгла и так бережно хранимые Василием Львовичем черновики Пушкина. Видимо, хорошо помнила, как поплатился поэт за  свое вольнодумие в 1820-м, и боялась, что после общения с заговорщиками Пушкин в стихах мог обнаружить еще большее вольнодумие и тем навредить и себе и им…
И скорее всего не удерживалась юная Давыдова от слез, выполняя свою одновременно необходимую и святотатскую работу. Успокаивала же себя тем, что спасала мужа. И великого поэта. Пусть  погибли черновики, но ведь за месяц пребывания в Каменке написал он такие шедевры, как поэма «Кавказский пленник», стихотворение «Редеет облаков летучая гряда», «Я пережил свои желанья», не считая множества посвящений, посланий друзьям, эпиграмм. Он и Василию Львовичу посвятил стихотворение «В. Л. Давыдову», которое начиналось словами: «Меж тем как генерал Орлов…»

***

К счастью, Александру Ивановну миновал ужас пребывания в Благодатском руднике. Хлопоты о детях задержали почти на два года. Шестерых детей нужно было не просто «пристроить» у родственников (матушка Василия Львовича скончалась еще в начале 1825 года). Детей она хотела отдать только в любящие руки и добрые семейства родственников. Старшую дочь Марию и младшего Николая взял в свое семейство Н. Н. Раевский, как и опекунство над имением. Двух старших мальчиков Михаила и Петра забрал в Москву другой брат — П. Л. Давыдов. А младших девочек Катю и Лизу взяла на воспитание добрая сестра А. Г. Муравьевой С. Г. Чернышева-Кругликова.

***

В казематские годы в Чите и Петровском заводе жизнь семьи Давыдовых не отличалась от жизни других «семейных». Разве только тем, что семья постоянно увеличивалась. Да еще тем, что богатый Давыдов постоянно испытывал материальные затруднения. Все из-за того, что деньги из России приходили нерегулярно и поступали не в нужных количествах.
В письмах Александры Ивановны к детям на родину часты жалобы. «Нашим горестям нет конца. День ото дня они прибавляются, и наше положение таково, что удерживаюсь вам описывать его, оно слишком поразит вас. Отец ваш тоже крепится. Но один Бог может поддержать нас» — писала Александра Ивановна старшим дочерям Марии и Екатерине в феврале 1838 г. «Двенадцатилетние страдания всякого рода не истощили нашего терпения и покорности воле Всевышнего», — пишет 1840 году детям Александра Ивановна.
Однако материальные трудности для обоих супругов ничто по сравнению с волнениями и тревогой за детей.
В письме брату Василия Львовича Н.Н. Раевскому Александра Ивановна, благодаря генерала, говорит о неизбежной тоске по оставленным детям: « Вы меня и бедного брата вашего не забыли, извещали о детях наших, как отец и истинный брат… Муж мой много и часто горюет о детях наших, но надеется на Бога и на вас, так же, как и я. Я уже посвятила всю себя мужу бедному своему, и сколько ни сожалев о разлуке с детьми моими, но утешаюсь тем, что выполняю святейшую обязанность мою».
В июле 1835 года супруги Давыдовы получили портреты детей. В письме к Фонвизиной Александра Ивановна передает радость от бесценного этого подарка и разрывающего сердце безнадежность: «Как выросли, как милы, и нам с мужем их не видать!»
Как и все декабристские жены, Александра Ивановна в годы каторги писала родным и близким декабристов. И нагрузка эта так была велика, что нередко не находилось времени, чтобы написать своим родным и детям. В письме от 8 января 1838 года Давыдова пишет дочерям:
«Не сетуйте на меня, добрые, бесценные мои Катя, Лиза, за краткость письма моего. У меня столько хлопот теперь, и на этой почте столько писем мне писать, что я насилу выбрала время для этих нескольких строк.»
Все 11 лет в письмах, а Волконская и Анненкова еще и в своих мемуарах, не устают говорить с радостью и благодарностью судьбе за то, что в каторжные годы в Чите и Петровском замке они жили как одна большая и дружная семья, что все радости и горести делили между собой. И потому отъезд каждого на поселение было событием печальным — и потому что как бы разрушалась эта семья, а еще более потому, что знали: они могут больше никогда не встретиться.
Накануне освобождения с каторги Александра Ивановна пишет Фонвизиным 6 июня 1838 г.: «Петровский замок крепко опостылел нам, а Бог знает, не придется ли с ним горевать, — такова судьба наша!»
А в письме дочерям 12 июня того же года сообщает:
«Милые Катя и Лиза, я не имею ни духу, ни времени много писать к вам сегодня. Хочу наглядеться на милую Нонушку, и перед ее отъездом побыть подольше с Никитой Михайловичем».
Тоска по друзьям и прежнему образу жизни рефреном проходит в письмах Александры Ивановны 1839-1840 гг.:
«Признаюсь вам, — пишет она Фонвизиной из Красноярска в ноябре 1839г., — что нескоро сроднюсь я с теперешнею жизнью. Привыкши быть в Чите и Петровском как бы кругу родных столько лет, не перестану жалеть о прошлом образе жизни».
В мае 1830 г. к родным вторит эту мысль: «Здоровье наше вообще изрядно: весна началась здесь очень рано, и дети пользуются с великой радостию. В первый раз мы были все, тому два дни, за городом, и дети счастливы были как нельзя более: рвали и выкапывали цветы и, возвратясь сажали в своем садике. Но они все сожалеют о Петровском. Там были у них маленькие друзья, и мы все жили, как одно семейство».
В казематские годы у Давыдовых родилось еще четверо детей. Их воспитанием, потом и образованием занимался сам Василий Львович. Он постоянно просил родственников присылать ему лучшие современные педагогические издания, словари, энциклопедии, многие книги из каменской библиотеки. Все это очень пригодилось в последующие годы, когда Давыдовы приехали на поселение в Красноярск. В этом городе прошли все поселенческие годы Василия Львовича — до самой кончины в 1855 г. Отсюда уезжала на родину и Александра Ивановна с семерыми детьми.
Годы в Красноярске — с 1839 по 1855-й были для Давыдовых относительно спокойными и даже счастливыми. Пришли в порядок дела материальные — в доме был достаток и благоденствие. Старших детей учил уже не только Василий Львович, но учителя и гувернеры. Давыдов отчислял неизменно значительные суммы в декабристскую артель. Они купили хороший, большой, добротный дом, где часто собирались поселенные в Красноярске декабристы: П. С. Бобрищев-Пушкин, М. М. Спиридов, которому Василий Львович серьезно помогал материально, М. Ф. Митьков, а позднее и супруги Фонвизины…
Удивительно чадолюбивый Василий Львович чуть ли не ежедневно переписывался с детьми на родине.
Он знает все, даже самые незначительные подробности и события их жизни. Часто пишет детям и Александра Ивановна. Их активная и бурная переписка создает впечатление, что эту славную семью и не разрушили, что она едина, скреплена обоюдной любовью и дружбой друг к другу и родителям. Письма наполнены такой нежностью, вниманием и заботой друг к другу, что читаются как истинный гимн человеческой любви.

***

Первым самым страшным и неизбывно горестным для супругов Давыдовых стал 1845 г. — год смерти их первенца — дочери Марии. Она родилась в 1818 году и, отправляясь в Сибирь в 1828 г., Александра Ивановна Машу и младшего сына Николая оставила на попечение Н. Н. Раевского. Машенька, как и все остальные дети, получила прекрасное образование и воспитание.
Последний раз Александра Ивановна видела Машеньку 9-летней, а Василий Львович — 6-летней.
Ее, как и других оставленных в России детей, родители видели только на присланных портретах в конце 30-х годов. Необычайно чадолюбивый Василий Львович даже больше и чаще Александры Ивановны переписывался с детьми, и особенно с Машенькой, которую он называл «ангелом-хранителем» семьи, ибо она, видимо, унаследовав лучшие черты родителей, во многом заменяла младшим детям мать, постоянно заботилась о них, любила и помогала опекунам в воспитании братьев и сестер.
Супруги Давыдовы были несказанно рады, получив от Машеньки письмо, в котором она просила их благословения на брак с Робертом Карловичем Фелейзном в 1840 г. (в это время он состоял секретарем великой княгини Александры Николаевны). Родители сердечно благословили Машеньку на брак и счастье.
И брак, и счастье Машеньки продлились всего пять лет. В 1845 году, родив дочь, она умерла. Родственники долгое время не осмеливались сообщить в Сибирь эту страшную весть.
Когда же эта весть все же пришла, для Василия Львовича удар был настолько силен, что он сам оказался на грани смерти. Безмерно горюющая Александра Ивановна и в этом горе должна была быть сильнее и снова спасать мужа. Вместе с 14-летней дочерью Сашей неотлучно дежурила у постели больного. Василий Львович не смог оправиться после потери дочери. Видимо, удар этот во многом ускорил и его уход.
Второй удар ждал супругов Давыдовых спустя годы. В 1853 или 1854 г. (упоминание в семейной хронике кратко и неточно) погиб служивший на Кавказе сын Иван.
К счастью и смерть и серьезные беды обошли оставшихся детей. Все 11 получили прекрасное образование и воспитание, многие из них прожили долгую и полезную жизнь.
Как и другие добровольные изгнанницы, Давыдова в условиях подневольной жизни, сурового климата, в череде бесконечных переживаний и бед чувствовала себя много старше своих физических лет и, конечно, грустила, что старость приходила так рано. 37-летняя Александра Ивановна пишет родным: «Нынешней зимой мы все немного в семье пострадали — от простуды, а мы, я думаю, с мужем — от старости. В Сибири она как-то скорее приходит, не для туземцев, а для такого рода переселенцев, как мы: из товарищей мужа трех не найдете без седых волос и заметных морщин, хотя стариков не много. Если бы кто из знакомых наших в России увидел нас теперь, то уж верно бы не узнал».

***

…Весной 1856 года 54-летняя А. И. Давыдова возвратилась в родную Каменку вместе с 6 своими детьми, старшему из которых Василию было 27 лет, а младшему Алексею — 7.
Семья, которую так безжалостно разорвал на две половинки монарх Николай I, воссоединилась через 30 лет.
Есть ли слова, которые способны передать чувства, с которыми встретились старшие, рожденные до Сибири дети, с младшими и матушкой?! Письма, которыми они обменивались долгие годы, хотя и помогали им помнить, любить и заботиться друг о друге, не шли ни в какое сравнение с этой реальной, живой, переполненной эмоциями, слезами и радостью встречей…
Всего пару часов отдохнула Александра Ивановна с дороги. Ее досибирская счастливая жизнь проснулась в ней и радостно запульсировала. Она, как ей казалось, помнила все — сначала тайные свои свидания — с молодым Василием Давыдовым, заветные места в дальних уголках огромного сада. Их самое главное объяснение, когда они решили жить вместе. И первое движение ее Машеньки она тоже почувствовала здесь, в этом сказочном саду Каменки.
Александре Ивановне, как в юности, захотелось пробежаться по дорожкам сада, поприветствовать любимые деревья и цветы, спуститься к пруду и полюбоваться, а то и сплавать к середине за бело желтыми кувшинками.
Это желание было так сильно и молодо, что Александра Ивановна, только набросив на плечи шаль, в домашнем платье быстро вышла в сад.
В ее воображении сад был летним, заполненным птичьим пением и неустанным шепотом-шелестом листьев деревьев. А газоны красовались яркими, веселыми цветами. Но теперь, в этом «возвратном» 1856 году, была весна. Деревья голыми стволами и ветвями устремились к небу, будто прося Всевышнего о солнце и тепле для своих еще только распускавшихся почек.
Пусты были газоны, а пруд, наверно, еще и не помышлял о кувшинках.
Будто сама природа говорила Александре Ивановне — невозвратна ее юность, 30 лет в чужом краю украли эту юность. И только неугомонные птицы, которые пели так радостно, так звонко, задорно, готовясь к своему празднику жизни — лету, вселяли надежду: ее юность — в поре зрелости — может продолжиться в детях, а даст Господь, во внуках и правнуках. Хотя и нет друга любезного Василия Львовича. Ибо она дома, в любимой Каменке.
Александра Ивановна прошлась по главной аллее и вдали за деревьями увидела большой флигель с колоннами, который они прозвали «сереньким домиком», или бильярдной. Главным предметом в нем был большой бильярдный стол, за которым в бильярд играли не столько Давыдовы, сколько их бесконечные гости. Их было всегда много и разных.
— Жива бильярдная и будто не постарела! — радостно воскликнула Александра Ивановна. — А садик-то как разросся!
На фоне окружавших садик пирамидальных тополей бильярдная казалась теперь совсем маленькой. Но Александра Ивановна не замечала этого. Перед ее внутренним взором стоял небольшой садик и красивый домик с колоннами тех памятных 20-х годов. Какие большие и шумные, притом частые, встречи царили тогда в давыдовской Каменке! Приезжало множество интересных людей, их с удовольствием любила слушать любознательная Сашенька. Но особенно любила она самых близких друзей Василия. И они, тогда молодые офицеры с какой-то особой нежностью и ласковостью целовали ручки юной матери — гражданской жены Василия Львовича. Они любовались хорошеньким личиком Сашеньки, ее гибкой грациозной фигуркой, но более всего любили ее приветливую сердечную улыбку, которой она неизменно их встречала.
Александра Ивановна, как братьев, искренне любила и чуть важничающего П. И. Пестеля, и внешне сурового, но добрейшего сердцем И. Д. Якушкина, который пользовался всяким случаем понянчить Машеньку, уже начинавшую лепетать. И чуть манерного, горделивого М. Ф. Орлова, и мягкого, редко улыбавшегося, но всегда благожелательного М. А. Фонвизина, и скромных Н. В. Басаргина и В. П. Ивашева.
Александре Ивановне и в голову не могло прийти, что ее Василий, как и любимые друзья, — члены тайного Южного общества. И приезжали они в Каменку не столько погостить, сколько обсуждать и строить планы будущего восстания и будущего России. И не ей, не им также не приходило в голову, что вместе окажутся они в «сибирских норах».
Александра Ивановна присела на скамью у бильярдной. Она улыбнулась, вспомнив, как тогда, в 1820, не на шутку взволновалась, когда получили письмо от очень любимого сводного брата Н. Н. Раевского. Тот сообщал, что едет в Каменку, но не один, а с А. С. Пушкиным, и оба намереваются какое-то время погостить у Давыдовых. Она волновалась, стоя вместе с Василием Львовичем и матушкой его Екатериной Николаевной и гостями на веранде, встречая двух истинно легендарных людей: генерала-героя Отечественной войны и поэта, которого в его 21 год называли славой России.
Она хорошо помнит, как подъехала к дому карета. И пока Николай Николаевич «вызволял» из дверей кареты себя и свою прославленную шпагу, из противоположной двери буквально «выпорхнул» невысокий, если не сказать маленький человек в дорожном сюртуке, с копной великолепных курчавых волос, с большими быстрыми и чуть насмешливыми глазами и устремился к встречавшим. Он весело оглядел собравшихся и скорым шагом подошел не к хозяевам дома, а к ней, Сашеньке, державшей на руках Машеньку, и звонко расцеловал в обе щеки. Все сконфузились тогда. Сашеньку ему еще не представили, и уж если поэт пренебрег светским этикетом, то позволительно было поцеловать только ручку.
Однако Александр Сергеевич не эпатировал общество, вовсе нет. Как он потом признавался ей, его дух и сердце сразу потянулись к ней, родному ему сердцу.
Он полюбил ее по-братски нежно, и когда был свободен от своих стихов и «посиделок» с друзьями, с удовольствием сиживал с нею в саду. Говорил он — то о предметах серьезных, то смешил ее до слез, то был глубоко задумчив, и тогда она деликатно молчала, не мешая ему. И он очень ценил это ее умение молчать.
Александре Ивановне казалось, что она и до сих пор чувствует на щеках его мягкие губы и помнит запах его легких приятных духов той первой встречи в Каменке. А все почти два с половиной месяца, что поэт гостил у них, он неизменно «втягивал» ее в какие-то увеселения, до которых был охотник и которые сам же придумывал. Но это — когда не работал…
Александра Ивановна медленно подошла к «серенькому домику» и даже вздрогнула. Через окно она увидела тот же бильярдный стол. Сукно на нем за почти 40 лет слегка выцвело, но стол так же бодро стоял на своем месте. И снова память увела ее в годы 20-е…
С приездом Александра Сергеевича в бильярд играть почти перестали. Поэт объявил, что в барском доме шумно, а здесь, в «сереньком домике» — уютно, тихо.
Так бильярдная стала рабочей вотчиной поэта.
Александра Ивановна вспомнила, что бильярдную почему-то любили все. Вечерами друзья-офицеры Василия Львовича собирались именно здесь — беседовали, спорили, говорили о каких-то совсем неинтересных ей предметах, играли на бильярде и засиживались до рассвета. Пушкин, в те памятные два с половиной месяца, нередко участвовал в «посиделках» друзей. Но на утра и дни домик становился для всех недоступен. Василий Львович запретил беспокоить поэта и отрывать от работы, — приставил старого слугу для этого. Хозяин Каменки окружил Александра Сергеевича нежной заботой и вниманием, но так ненавязчиво и деликатно, что поэт, как никогда, почувствовал себя свободным и счастливым.
Александра Ивановна даже засмеялась, вспомнив, как без няни вскоре после приезда Пушкина с  Машенькой на руках прогуливалась по саду и случайно заглянула в окно бильярдной. От удивления едва девочку с рук не выронила. На большом бильярдном столе в белой, расстегнутой до пояса рубахе, в домашних панталонах лежал Александр Сергеевич и быстро писал, ничуть не смущаясь неудобством своей позы. Вокруг стола были разбросаны листы бумаги — исписанные или едва начатые. Сашенька бесшумно и быстро вошла в заросли жасмина, опасаясь, что поэт увидит ее и обоим будет неловко. Теперь же, 36 лет спустя, Александра Ивановна улыбнулась, подумав: «А в чем же неловкость? Ну, увидел бы меня, со стола вскочил, придумал бы шутку какую-нибудь, весело бы поболтали!»
— Что же это я все только об Александре Сергеевиче вспоминаю? — почти вслух спросила себя Александра Ивановна. — Я в Сибири много меньше о нем помнила… — подумала немного и, улыбнувшись, заключила:
— Тут дух его остался. Навсегда.
И вспомнила, как он сказал однажды:
— А знаете ли, милая Сашенька, почему люди, не знавшие друг друга и впервые встретившись, или притягиваются или отталкиваются, испытывают симпатию или враждебность?
Она покачала головой.
— Оттого, что прежде наших физических образов встречается друг с другом дух наш. И определяет — одной или нет дух перед ним.
— Так это не вы, а дух ваш Павла Ивановича Пестеля не любит?
— Тсс, — Александр Сергеевич смешно приложил ко рту ладонь с оттопыренным пальцем, — не будем об этом, вечор скоро.
Александра Ивановна залилась смехом, а Пушкин добавил:
— Мой дух оченно ваш дух возлюбил, милейшая Сашенька. И дух Василия Львовича. А еще дух всей вашей прелестной Каменки — дивной, где я счастлив!
Это простое и искреннее признание поэта, что он счастлив в их доме и теперь, столько лет спустя, поселяло в сердце радость. Тем более, что этот неугомонный, общительный, веселый, остроумный, человек — «ртуть», похожий на проказливого мальчишку, пожалуй, и теперь плохо в ее воображении вязался с умным, высокообразованным и очень взрослым человеком, пишущим гениальные стихи и видящим не видимое многим его современникам.
Василий Львович тогда же, в 20-м рассказал ей, что Пушкин не праздный путешественник по южным областям. Он в опале у царя Александра I. За вольнодумные стихи. И быть бы ему не в южных местах России, а на Соловках или в Сибири, если бы так усердно не хлопотали за него В.А. Жуковский, Н.И. Карамзин и П.Я. Чаадаев. А Н.Н. Раевский пригласил поэта совершить с ним и его семьей 4-месячную поездку по Кавказу и Крыму, чтобы южная ссылка стала для Александра Сергеевича не такой безотрадной. Воина и поэта навсегда связала крепкая теплая дружба.
Сашенька хорошо знала стихи Пушкина и несказанно удивилась, что же усмотрел монарх такого вольнодумного, что выслал поэта из Петербурга, оторвал от родных и родного дома, как холопа какого. Василий Львович дал прочитать ей «крамольную» оду «Вольность» и послание « К Чаадаеву».
Прочитала и все поняла. Недоумевала только — почему это монарх спохватился через три года после того, как уже вся Россия прочитала:
«Тираны мира! трепещите!
А вы, мужайтесь и внемлите,
Восстаньте, падшие рабы!»
И
«Россия вспрянет ото сна,
И на обломках самовластья
Напишут наши имена!»
И еще осознала, что написал это 18-летний Пушкин! Она поняла теперь, почему Василий Львович, как только Пушкин ложился спать, тихо пробирался в бильярдную и бережно — до единой бумажки — собирал с полу разбросанные черновики поэта и прятал у себя в бюро — каждая строчка этого гениального человека была дорога — не только ему, но и потомкам…

***

«Незнатная», как и А.В. Ентальцева, М.К. Юшневская, К. Ледантю, П.Гебль, среди подруг по добровольному изгнанию, принадлежавших к родовитому дворянству, Александра Давыдова не выделялась ни яркостью черт характера, ни неординарностью поступков, ни блестящим образованием, хотя образована была изрядно, отлично говорила и писала по-французски.
И внешне, и внутренне эта хорошенькая , обаятельная, необыкновенно женственная 26-летняя женщина (какой приехала в Сибирь в 1828 г.) полностью соответствовала зоркому определению двух декабристов.
А. Е. Розен писал: «Необыкновенная кротость нрава, всегда ровное расположение духа и смирение отличали ее (Александру Ивановну) постоянно».
Н. И. Лорер дополнял отзыв друга: «Женщина, отличавшаяся своим умом и ангельским сердцем».
Но Александра Ивановна владела огромным и самым главным талантом женщины: она была замечательной, самоотверженной и мудрой матерью и супругой. Наверно, поэтому Господь и благословил ее выполнить главный священный долг женщины на земле, даровав ей 13 детей: 6 дочерей и 7 сыновей.
При этом даровал ей Господь и редкое в XIX веке, тае более после сибирских испытаний, долголетие — чтобы порадовалась Александра Ивановна на плоды трудов своих воспитательных — не только детей, но внуков и правнуков.
Все они, по свидетельству современников, бывавших в давыдовском доме в имении Каменка в 60-90 годы, не просто любили Александру Ивановну, но почитали, обожали, нежно заботились о ней до самой кончины в 1895 году, когда ей минуло 93 года.
А. И. Давыдова, вернувшись из ссылки, говорила восторгавшимся подвигом декабристских жен: «Какие героини? Это поэты из нас героинь сделали, а мы просто поехали за нашими мужьями».
Ей вторила М. Н. Волконская. Сын Михаил Сергеевич Волконский в предисловии к ее «Запискам», которые издавались впервые в 1904 г., писал: «Припоминаю слова, не раз слышанные мною в детстве, в ответ на высказываемое ей удивление по поводу того, что она могла добровольно лишить себя всего, что имела, и все покинуть, чтобы следовать за своим мужем: «Что же тут удивительного? — говорила она, — пять тысяч женщин каждый год делают добровольно то же самое».
И это было общим мнением всех 11 женщин.
Верными оказались предчувствия Александры Ивановны по прибытию в Каменку. Ее молодость и жизнь продолжались в любимой ею и Василием Львовичем усадьбе еще 39 радостных лет, несмотря на случавшиеся болезни, недомогания, мелкие огорчения.
Все оставшиеся 11 ее детей выросли, обзавелись семьями, появились внуки, а потом и правнуки.
Судьба подарила Давыдовой встречу и дружбу еще с одним русским гением, помимо А. С. Пушкина. В 1860 году ее Левушка женился на сестре великого композитора Петра Ильича Чайковского Сашеньке. Петр Ильич с первого своего приезда в Каменку к Давыдовым был буквально очарован этим семейством, и прежде всего его главой — Александрой Ивановной.
Петр Ильич Чайковский не однажды не просто с восхищением, но с благоговением говорил об Александре Ивановне в письмах к близким ему людям. 23 апреля 1878 года из Каменки он писал Н. Ф. фон Мекк: «Вся прелесть здешней жизни заключается в высоком нравственном достоинстве людей, живущих в Каменке, т. е. в семействе Давыдовых вообще. Глава этого семейства, старушка Александра Ивановна Давыдова представляет одну из тех редких проявлений человеческого совершенства, которые с лихвой вознаграждают за многие разочарования, которые приходиться испытывать в столкновении с людьми.
Между прочим, это единственная оставшаяся в живых из тех жен декабристов, которые последовали за мужьями в Сибирь. Она была в Чите и в Петровском заводе и всю остальную жизнь до 1856 года провела в различных местах Сибири. Все, что она перенесла и вытерпела там в первые годы своего пребывания в разных местах заключения вместе с мужем, — поистине ужасно. Но зато она принесла с собой туда утешение и даже счастье для своего мужа.
Теперь это уже слабеющая и близкая к концу старушка, доживающая последние дни среди семейства, которое глубоко чтит ее. Я питаю глубокую привязанность и уважение к этой почтенной личности».
Так же восторженно и с восхищением пишет об Александре Ивановне великий композитор в другом письме — от 15 октября 1879 года: «Все многочисленное семейство Давыдовых питает к главе семейства обожание, которого вполне достойна эта поистине святая женщина… Вообще много горя пришлось ей перенести в молодости. Зато старость ее была полна тихого семейного счастия. И какое чудное это семейство! Я считаю себя счастливым, что судьба столкнула меня с ними и так часто дает мне случай видеть в лице их духовное совершенство человека».
Видимо, и сама Каменка была мила и притягательна для Петра Ильича — прежде всего тем, что там обитали близкие ему и дорогие душевно и духовно Давыдовы.
В письмах к друзьям композитор обязательно, неизменно с восхищением упоминает о хозяевах Каменки.
13 апреля 1884 года рассказывает в письме: «Обедать хожу к старушке Александре Ивановне Давыдовой. Не нарадуешься, когда смотришь на эту восьмидесятилетнюю старушку, добрую, живую, полную сил. Память ее необыкновенно свежа, и рассказы о старине так и льются, а в молодости своей она здесь видела много интересных, исторических людей. Не далее как сегодня она мне подробно рассказывала про жизнь Пушкина в Каменке…»

***

Все декабристы, оставившие свои мемуары, с бесконечной любовью, уважением, преклоняясь, говорят не только о своих женах, но и женах товарищей.
И все же самым пронзительно-возвышенным, сердцем написанным — как объяснение в вечной любви жене, бесценному другу Александре Ивановне — было признание В. Л. Давыдова в письме из Петровского завода: «Без нее меня уже не было бы на свете. Ее безграничная любовь, ее беспримерная преданность, ее заботы обо мне, ее доброта, кротость, безропотность, с которою она несет свою полную лишений и трудов жизнь, дали мне силу все перетерпеть и не раз забывать ужас моего положения».

7

Глава 6.
Редкое явление совершенства
(Полина Егоровна Анненкова)

Она полюбила той самозабвенной, полной, страстной, отрешенной от себя, своего «я» любовью, которую называют идеальной. У которой нет разделения на романтическую, юношескую или зрелую. Ее любовь была и романтической, и зрелой, и самоотверженной, которая — ради любимого — как полноводная река весной, могла смести все преграды на пути, у которой нет меры жертвенности и которая не признает никакого суда мирского. Эта любовь редкостная, от Бога. О такой любви говорил Христос ученикам и за такую любовь землян друг к другу принес Он величайшую Свою жертву.
Ее настоящее имя — Жаннета Поль.
По приезде в Россию она взяла имя Полины (Паулины) Гебль. Выйдя замуж за Ивана Александровича, она на русский манер стала называться Полиной Егоровной, или Прасковьей Егоровной Анненковой. Но так величали ее официально. В быту и для друзей она звалась Полиной, или Полин. И в каком бы обществе она ни оказывалась, все любили ее.
Полюбили Полину и все читинские узники и их жены, когда она приехала туда. М.Н. Волконская писала:
«Анненкова приезжала к нам, еще нося имя м-ль Поль.
Это была молодая француженка, красивая, лет 30. Она кипела жизнью и веселием и умела удивительно выискивать смешные стороны в других... Под кажущейся беспечностью скрывалось глубокое чувство любви к Анненкову, заставившее ее отказаться от своей родины и от независимой жизни».
А спустя некоторое время, когда все лучше узнали Полин, общее мнение декабристов высказал В.С. Толстой: «Она была красавица, умная и во всех отношениях образцовая женщина».
До того, как очутилась в 1828г. в Сибири (ей было 28 лет), она прожила целую жизнь. И жизнь эта была нелегкой.
Полина родилась в Лотарингии, близ Нанси, в старинном замке Шампаньи, 9 июня 1800 года. Ее отец был роялистом, приверженцем монархии, и прожил очень короткую и бурную жизнь: избежав смерти, как многие роялисты, потом служил Наполеону. Был успешен в службе.
Но рано женился, был отцом четверых детей и стеснен в средствах. Он увидел способ разбогатеть на службе в Испании. Его жена недолго получала бодрые, обнадеживающие письма. Переписка внезапно оборвалась.
Полина пишет в своих «Воспоминаниях»: «Матери моей было 27 лет, когда она осталась вдовой с четырьмя детьми. Она имела свое состояние, но по французским законам не могла распорядиться им, потому что отец не оставил ни духовной, ни доверенности, а мы были малолетними. Состояние перешло в руки опекунов».
Опекуны оказались людьми бессердечными и бессовестными. Сначала они — после долгих выпрашиваний — еще давали какие-то деньги, потом семья оказалась на грани нищеты. Полина со старшей сестрой стали зарабатывать вышивкой и шитьем, и этим содержали семью.
Потом пришел 1812 год. Полина рассказала: «Я видела знаменитую комету, предшествовавшую войне 1812 года, и помню, как французские войска отправились в поход, когда Наполеону вздумалось покорить всю Европу. В этом походе участвовал один из моих дядей — брат матери. Накануне своего выезда он ужинал у нас и, прощаясь с матерью, сказал:
— Бог знает, вернусь ли я. Мы идем сражаться с лучшими в мире солдатами. Русские не отступают.
Слова эти поразили меня: я пристально посмотрела на дядю. Он как будто предсказал судьбу свою — потому что лег на поле Бородинской битвы».
«Воспоминания» («Воспоминания» Полины Анненковой были переизданы в 1997 г. в Красноярске.). П. Гебль не только обнаруживают её недюжинный литературный талант. В них она — как непосредственный свидетель — сумела показать, чем для народа Франции обернулись игры Наполеона в мирового диктатора: «Не было семьи, которая не надела бы траур по мужу, сыну, брату... Начался целый ряд бедствий для всей Франции.
И стоны, и слезы увеличились, когда Наполеон сделал второй набор. Тогда забирали всех без исключения, не щадя и 17-летних юношей. В городе, где мы жили, не оставалось буквально ни одного мужчины, кроме стариков и детей». (Знакомая, заметим, картина. Только немецкий капрал, возмечтавший о мировом императорстве, в последний год войны, в 1945-м велел отправлять на фронт даже не 17-летних, а 13-14-летних детей из Гитлерюгенда).
Ярко показала Полина и финал наполеоновского безумия: «Страшнее и печальнее всего было видеть возвращение солдат. Они шли в беспорядке, измученные, недовольные, убитые духом, проклиная того, кого сперва боготворили. Они были в таком изнеможении, что едва передвигали ноги и беспрестанно останавливались под окнами, чтоб попросить кусок хлеба или напиться.
За ними следом шла ужасная болезнь — чума... Поутру, когда отворялись окна, глазам представало ужасное зрелище: по улицам везде лежали мертвые тела или умирающие солдаты».
Мать Полины, спасаясь от нужды, решила выдать ее замуж — за нелюбимого, но богатого человека. Но Господь спас ее от такого брака: накануне свадьбы ее жених проиграл огромные деньги. Полине удалось убедить родных простым доводом: «Сегодня он проиграл деньги, а завтра проиграет и меня, если я сделаюсь его женою».
В 17 лет отправилась она в Париж и три года работала по контракту с торговым домом Монор. Предприимчивая, способная, она могла бы открыть собственное дело — ей даже предлагали для этого кредит. Но ей не нравился Париж, а главное — и это было неожиданно даже для нее самой — она решила ехать в Россию:
«Какая-то неведомая сила влекла меня в эту неизвестную в то время для меня страну. Все устраивалось как-то неожиданно, как будто помимо моей воли, и я заключила... контракт с домом Демонси, который в то время делал блестящие дела в Москве».
Почему в Россию, а не в другую страну мира влекло молодую француженку? Ни она и никто — даже теперь —не может этого объяснить.
Вероятно, это одно из тех произволений Господних, которое не под силу разгадать человеку.
Безусловно, Промысел Божий вел Полину по жизни.
Но она, как редко кто из людей, почувствовала его и послушно следовала ему — навстречу той судьбе, что была ей уготована Господом.
Поразительно, но еще будучи подростком, Полина почувствовала «поступь» своей судьбы. Она рассказала о таком случае:
«Однажды в Сиен-Миеле, когда я сидела в кругу своих подруг, те шутили и выбирали себе женихов, спрашивая друг у друга, кто за кого хотел бы выйти; я была между ними всех моложе, но дошла очередь и до меня, и тогда я отвечала, что ни за кого не пойду, кроме русского».
Она покидала Францию на купеческом судне в сентябре 1823 года и, прибыв в Россию, «чтобы не порочить низкой должностью наследной фамилии», приняла имя Полины (Паулины) Гебль ...
Красивая, обходительная и расторопная, всегда улыбчивая и предупредительная, она скоро стала старшей продавщицей в магазине Демонси, который завоевал признание самых знатных и модных особ Москвы.
Здесь не только демонстрировались последние парижские моды, но и продавались самые модные французские изделия, а продавщицы были просто обворожительны.
Видимо, блестящий кавалергард Иван Анненков не однажды сопровождал свою богатейшую матушку Анну Ивановну («Вся Москва знала Анну Ивановну Анненкову, окруженную постоянною, необыкновенною, сказочной пышностью», — пишет Полина. Она была несметно богатой. Единственная дочь И.В. Якобия, который во времена Екатерины II был наместником Сибири, иркутским губернатором. Он не брезговал ни взятками, ни казнокрадством, в итоге — «удален от должности и подвергнут ответственности». Но, видимо, богатств не лишился — дочь получила огромное наследство, которое еще удвоилось — она вышла замуж за богатого капитана, который вскоре умер. Великое множество причуд, жадность, вздорность, ограждение себя от мира, бесконтрольность в ее огромном доме-дворце, как и в многомиллионных имениях, привели Анну Ивановну в конце жизни едва ли не к бедности — ее богатства разворовывались и слугами, и наследниками.) В магазине Демонси он бывал, может быть, сначала по ее требованию, а потом чтобы увидеться с прелестной Полин, которая, скорее всего, с первого взгляда влюбилась в молодого офицера. Их сближение было стремительным — к середине 1825 года это был уже гражданский брак, а в апреле 1826г. родилась Александра, их первая дочь, когда Иван Александрович уже находился в Петропавловской крепости.

***

С приезда в Россию все приключения, как бы приготовленные для множества молодых девушек, устремились к Полине. Только приключения эти были больше похожи на испытания: силы ее духа, ее нравственных качеств, ее любви и преданности, а потом и чистоты ее большого чувства к Анненкову.
...На неком ее нравственно-испытательном полигоне орудием испытания стал он — красавец кавалергард, наследник баснословно богатой матери — Анны Ивановны Анненковой. Которая никогда и ни за что не даст согласия на брак сына с безродной, нищей француженкой, да еще и продавщицей торгового дома. Влюбленный — как оказалось, всерьез — Иван Анненков решает обвенчаться с Полиной тайно. От матери, света.
И поначалу от нее, Полины. Иван приглашает ее погостить в деревню, где, как оказалось, он уже договорился со священником и нашел свидетелей для тайного венчания. С его стороны — поступок отчаянный, почти подвиг. Результатом которого было бы неистовство матери и лишение сына наследства. Он боялся этого, но любовь перевешивала здравый смысл.
Этот здравый смысл оказался у Полины. Она отказалась от венчания тайного. И не только из-за возможной потери Иваном наследства. Чувствовала — нет Божьего благословения на такой брак.
...По поручению матери Иван в июле 1825 г. поехал осматривать пензенские, симбирские и нижегородские имения. Его сопровождала Полина. Почти полугодовое путешествие по губерниям они считали своим свадебным путешествием.
Когда возвратились в Москву, пришло известие, что умер монарх Александр I в Таганроге. Иван сразу же отправился в Петербург. Но перед отъездом признался, что состоит в заговоре. «Мрачные предчувствия теснили мне грудь, — пишет Полина в мемуарах. — Сердце сжималось и ныло. Я ожидала чего-то необыкновенного, сама не зная, чего именно, как вдруг разнеслось ужасное известие о том, что произошло 14 декабря».
А за этим — известие об аресте Ивана Александровича. Тяжелые роды, а потом долгая болезнь помешали Полине сразу отправиться в Петербург.
Когда же она оказалась в Петербурге, ее жизнь, действительно, стала похожа на остросюжетный приключенческий роман.
...Полине удалось то, чего по нескольку месяцев добивались другие жены арестованных, — почти регулярные свидания с любимым. Чего стоило каждое свидание, знала только она, но в каждом — ее настойчивость, смекалка, находчивость, смелость, умение использовать каждую ситуацию. Она то переодевалась горничной, то подкупала стражу (первое свидание с любимым стоило ей, например, 200 рублей — это большая сумма), то «прогуливалась» вдоль крепостной стены в часы прогулок заключенных, то пускалась в поистине смертельно опасное плавание по Неве.
И, может быть, свиданий с Иваном было бы меньше, если бы не потрясла ее первая встреча в крепости: «В первый раз, когда мне, наконец, привелось его встретить, — пишет Полина, — он проходил мимо меня в сопровождении плац-адъютанта. Вид его до такой степени поразил меня, что я не в силах была двинуться с места: после блестящего кавалергардского мундира на нем был какой-то странный костюм из серой нанки, даже картуз был из той же материи. Он шел тихо и задумчиво, опустив голову на грудь, и прошел мимо, не узнав меня, так как был без очков, без которых ничего не видел».
А еще потому была у Полины необходимость часто видеться с Анненковым, что до нее дошли слухи, что дух его не только в смятении, но близок к душевной болезни.
Во время первого свидания она обещала сделать все, чтобы разделить его судьбу. И тем спасла Ивана Александровича от неминуемого безумия. С этого дня в его сердце поселилась надежда.
...Меньше всего в сознании Полины тех дней и месяцев понятие «разделить судьбу с любимым» ассоциировалось с Сибирью. Она сначала обратилась за помощью к соотечественнику — Огюстьену Гризье (Огюстьен Гризье, вернувшись в Париж спустя несколько лет, написал мемуары о своем 10- летнем пребывании в России. Предприимчивый А. Дюма использовал мемуары Гризье в романе «Записки учителя фехтования». Однако судьба этих произведений в России оказалась различной. О. Гризье, пославший свои записки с благоговейным посвящением Николаю I, был обласкан российским монархом. С признательностью он прислал Гризье ответный подарок — бриллиантовый перстень. А роман Дюма вызвал у монарха раздражение и был надолго запрещен в России для издания. Свет «Записки...» увидели только в 1925 г. — к 100-летию выступления на Сенатской площади), известному всему аристократическому Петербургу фехтовальщику. Его курсы фехтования прошел Пушкин, самые именитые люди времени.
Уроки у Гризье брал и Анненков. Гризье очень сердечно отнесся к Полине: снабдил некоторой суммой денег, обещал и другую помощь и, видимо, не столько подал ей мысль выкрасть Ивана из крепости, сколько поддержал это Полинино желание.
Полина развивает активнейшую деятельность: какой-то петербургский немец готов за шесть тысяч рублей изготовить для Ивана паспорт. Добыть эти деньги негде. Она срочно едет в Москву, к матери Ивана. Та, выслушав ее, мгновенно охлаждает пыл:
— Мой сын — беглец!.. Я никогда не соглашусь на это, он честно покорится своей судьбе.
Полина поняла, что план побега рухнул. Еще и потому, что Анна Ивановна свои понятия о чести очень крепко внушила сыну — Иван не согласится покинуть своих товарищей.
...Истекал год заточения Ивана в Петропавловке. В ночь с 9 на 10 декабря 1826 года — будто сердце подсказало — Полина пришла на берег Невы напротив крепости.
Мосты уже были разведены, по реке шел страшный лед.
На другую сторону переехать можно было только в ялике и только днем — и то с опасностью для жизни. Вот как рассказала сама Полина о поистине безумном своем поступке (и прекрасном) в «Воспоминаниях»:
«Когда я подошла к реке, то очень обрадовалась, увидав человека, привязывавшего ялик, и еще более рада была узнать в нем того самого яличника, который обыкновенно перевозил меня через Неву. В этакую пору, бесспорно, не только было опасно пускаться в путешествие, но и безрассудно. Между тем меня ничто не могло остановить. Я чувствовала в себе сверхъестественные силы, и необыкновенную готовность преодолеть всевозможные препятствия.
Лодочник также меня узнал и спросил, отчего не видать так долго.
Я старалась дать ему понять, что мне непременно надо переехать на другую сторону. Он отвечал, что это положительно невозможно. Но я не унывала, продолжала его упрашивать и, наконец, сунула ему в руки 25 рублей. Тогда он и призадумался, а потом стал показывать мне, чтобы я спустилась по веревке, так как лестница была вся покрыта льдом.
Когда он подал мне веревку, я с большим трудом могла привязать ее к кольцу, до такой степени все было обледеневшее. Но, одолев это препятствие, мигом спустилась в ялик. Потом только заметила, что руки у меня были все в крови. Я ободрала о ледяную веревку не только перчатки, но и всю кожу на ладонях.
Право, не понимаю, как могли мы переехать тогда, пробираясь с такой опасностью сквозь льдины.
Лодочник крестился все время, повторяя: «Господи, помилуй!» Наконец, с большим трудом мы достигли другого берега. Но когда я подошла к воротам, то встретила опять препятствие, которое, впрочем, ожидала — часовой не хотел пустить, потому что было уже 11 часов ночи».
И снова просьбы, снова «в руку рубли». Свидание было коротким, но таким важным для узника. И само свидание, и ее уверения в любви и верности так пригодились и так укрепили дух его, что его твердости хватило и на всю дорогу до Сибири, и на почти два года, что отделяли их от встречи в Чите — уже без расставания во всю жизнь.
Сердце не обмануло Полину — в эту же ночь после свидания Анненкова с товарищами отправили в Сибирь.
А утром следующего дня солдат крепости передал ей записку Ивана. В ней была только одна фраза по-французски: «Встретиться или умереть!»

***

Обещание Ивану разделить его судьбу, как жестока бы она ни была, подвигает Полину на самые активные действия. 16 мая 1826 го да она обращается к царю. В ее прошении продумано каждое слово, четко расставлены акценты, чтобы вызвать милость монарха: «Ваше Величество, позвольте матери припасть к стопам Вашего Величества и просить, как милости, разрешения разделить ссылку ее гражданского супруга. Религия, Ваша воля, государь, и закон научат нас, как исправить нашу ошибку. Я всецело жертвую собой человеку, без которого я не могу долее жить, это самое пламенное мое желание. Я была бы его законной супругой в глазах церкви и перед законом, если бы я захотела преступить правила деликатности.
Я не знала о его виновности; мы соединились неразрывными узами. Для меня было достаточно его любви...
Соблаговолите, Ваше Величество, открыть великое сердце состраданию, дозвольте мне, в виде особой милости, разделить его изгнание. Я откажусь от своего отечества и готова всецело подчиниться вашим законам.
У подножия Вашего престола молю на коленях об этой милости.., надеюсь на нее».
Она узнает, что монарх отправляется в Вязьму на маневры. Она точно рассчитывает психологические ходы: на прием в Зимний к царю не попасть. А если и попадет — какое настроение будет у государя? Все знают — оно очень изменчиво. Оживляют, поднимают монаршее настроение только парады, четкие построения и крики «Виват!» Полина надеется на царское благодушие.
Она бросается к царю перед началом парада — неожиданно и отчаянно-смело.
— Что вам угодно? — спрашивает ее Николай I.
— Государь, я не говорю по-русски. Я хочу получить милостивое разрешение следовать в ссылку за государственным преступником Анненковым.
— Это не ваша родина, сударыня, там вы будете очень несчастны.
— Я знаю, государь, и готова на все.
— Ведь вы не жена государственного преступника.
— Но я мать его ребенка.
Николай I проявил к бесстрашной француженке невиданные — особенно в тех обстоятельствах — не только великодушие, но и щедрость: может быть, потому, что Полина демонстрировала перед государем наипокорнейшее смирение — к судьбе любимого и своей собственной, и ему нравилось это смирение, похожее на рабство, когда он мог демонстрировать свою волю.
Полине повезло: монарх демонстрировал царскую добрую волю. Об этом известно из письма Гебль, которое она приводит в своих «Воспоминаниях», к московскому обер-полицмейстеру:
«Получив от вашего превосходительства... правила, изданные относительно жен государственных преступников, в каторжную работу осужденных, я имею честь ответствовать, что, соглашаясь со всеми условиями, отправляюсь в Нерчинск для соединения законным браком с государственным преступником Анненковым и для всегдашнего там жительства. Что же касается денежного пособия, нужного для свершения пути, я не осмелюсь назначить суммы и буду совершенно довольна тем, что Его Величеству Государю Императору благоугодно будет приказать меня наделить».
Императору было благоугодно наделить смелую и покорную француженку суммой в три тысячи рублей — «на известные Его Величеству расходы»». Очень немалая по тем временам и такая необходимая Полине сумма.
Ибо упакованная в несметное богатство мать ее жениха щедростью, кроме самой необходимой в пути в Сибирь суммы, не озаботилась. Правда, дала для сопровождения Полины — «до губернского города Иркутска» — своих двух крепостных, Андрея и Степана.

***

Благорасположенность монарха предприимчивую Полину вскоре подвигает на новое, тоже рискованное и отчаянное, предприятие. Она решается на новое обращение к императору Николаю I, закрепляя, так сказать, первый успех, о чем, вероятно, не могла не думать во время своего путешествия в Сибирь.
Уже из Читы, после вступления в брак с Анненковым, она пишет монарху 21 апреля 1828 года:
«Государь! Благодаря великодушию и доброму участию Вашего Императорского Величества я соединена с человеком, которому я хотела посвятить всю свою жизнь. В эту торжественную для меня минуту непреодолимое чувство заставляет меня повергнуться к стопам Вашего Императорского Величества, чтобы выразить чувство глубокой и почтительной благодарности, которым вечно будет переполнено мое сердце.
Государь, Вы соблаговолили протянуть руку помощи иностранке, беззащитной и безо всякой поддержки. Эта августейшая и несравненная доброта дает мне смелость опять обратиться к Вашему Императорскому Величеству как к самому милостивому из монархов.
Муж мой предназначил мне сумму в шестьдесят тысяч рублей, которая была отобрана банковскими билетами во время его арестования. По его просьбе следственному комитету и прежде, нежели был произнесен приговор его, она была отдана в руки его матери.
Теперь эта сумма оспаривается наследниками моего несчастного мужа.
Государь! Без этой суммы я не имею средств к существованию, и крайняя нужда будет моим уделом. Соблаговолите приказать ее возвратить. Государь, докончите Ваши благодеяния».
Однако это только первая часть ее послания — и так достаточно дерзкого для жены государственного преступника — с точки зрения слуг закона того времени.
Полина осмеливается еще и на другую — так необходимую — просьбу:
«Наша несчастная и невинная сирота без средств, без родителей и даже без имени. Сжальтесь, Ваше Величество, над этим несчастным существом, и соблаговолите позволить ей носить имя тех, которым она обязана жизнью. Простите, Государь, что я дерзнула еще раз возвысить свой голос до Вашего трона».
И — о чудо! — неукротимый государь снова «соблаговолил».
Он приказал навести справки, все ли верно изложено относительно денег. Справку вместе с письмом Анненковой представили государю — он находился в это время на корабле «Париж» на рейде Варны.
11 сентября 1828 года Николай I написал собственноручно: «Справедливо. Спросить у матери Анненкова, согласна ли она возвратить жене его те 60 тысяч рублей, и желает ли, чтобы дочь их, прижитая до осуждения, носила имя Анненковой».
Видимо, несчастья, обрушившиеся на Анну Ивановну, сделали ее добрее. На запрос от имени государя она отвечала, что «была и есть согласна» отдать деньги в пользу жены сына. Касательно же внучки своей писала:
«Соизволение монарха с благоговением приемлю за особую милость и дерзаю упасть к священным стопам всемилостивейшего государя испрашивать не только принятия фамилии Анненковой, но да будет высочайшая милость его повелеть рожденную дочь их Александру возвести во все права и наследие отца ее и тем самым облегчить горечь мою, как единое утешение в преклонных летах несчастной матери».
Внучка, действительно, в это время была единственным утешением для Анны Ивановны. Ибо из двух ее сыновей один погиб на дуэли, второго она не надеялась никогда увидеть. И то, что Полина оставила девочку на попечение Анненковой, уезжая в Сибирь, хотя вряд ли тогда была этим довольна Анна Ивановна, теперь оказалось истинным благодеянием для старой, одинокой, атакуемой сворой наглых наследников — близких и далеких, не имевших никакого права на ее наследство, тем более еще при ее жизни.

***

Полина достаточно сносно перенесла путь до Иркутска. Дальше ей предстояло путешествовать только с одним крепостным — Андреем. Полина не знала русского языка совершенно (она и в конце жизни «плохо ладила» с этим языком), но и до своей поездки в Сибирь, и в самой поездке очень скоро усвоила грабительские правила чиновников и всяких служилых людей. Об этом она пишет с известной долей юмора: «Выехала я из Иркутска 29 февраля 1828 года, довольно поздно вечером, чтобы на рассвете переехать через Байкал.
Губернатор (Цейдлер — Авт.) предупреждал, что перед отъездом вещи мои будут осматривать, и когда узнал, что со мною есть ружье, то посоветовал запрятать его подальше; но главное — со мною было довольно много денег, о которых я, понятно, молчала. Тогда мне пришло в голову зашить деньги в черную тафту и спрятать в волосы, чему весьма способствовали тогдашние прически. Часы и цепочку положила в образа, так что когда явились три чиновника, все в крестах, осматривать мои вещи, они ничего не нашли».
В пути Полина не уставала любоваться красотами Сибири. Многие ее описания точны, ярки, даже поэтичны:
«К Байкалу подъезжают по берегу реки Ангары. Это замечательная река по своему необыкновенно быстрому течению; вследствие чего она зимой не замерзает, по крайней мере до января месяца. Около Иркутска Ангара очень широка, но в том месте, где она вытекает из Байкала, она течет очень узко, между двух крутых берегов.
Все это было для меня так ново, так необыкновенно, что я забывала совершенно все неудобства зимнего  путешествия и с нетерпением ожидала увидеть Байкал, это святое море, которое, наконец, открылось перед нами, представляя необыкновенно величественную картину, несмотря на то, что было покрыто  льдом и снегами.
Признаюсь, что я с не совсем покойным чувством ожидала переезда через грозное озеро, так как мне объяснили, что на льду часто образуются трещины очень широкие, и, хотя лошади приучены их перескакивать и ямщики запасаются досками, из которых устраивают что-то вроде мостика через трещину, но все-таки переезды эти сопряжены с опасностию».

***

...Чита 1828г., как пишет Анненкова, «была маленькая деревня, состоявшая из 18 только домов. Тут был какой-то старый острог, куда первоначально и поместили декабристов.
Недалеко от острога был дом с балконом, а на балконе стояла дама. Она стала подавать знаки, чтобы я остановилась, и стала настаивать, чтобы я зашла к ней, говоря, что квартира, которую для меня приготовили, еще далеко, и что там может быть холодно. Таким образом я познакомилась с Александрою Григорьевною Муравьевою. Это была чрезвычайно милая женщина, молодая, красивая, симпатичная».
Александрина разочаровала Полину, которая торопилась приехать к 5 марта, дню рождения Анненкова — «даже на последней станции принарядилась», сказав, что сразу не увидит Ивана Александровича. Действительно, вместо немедленного свидания с женихом, Полину утром следующего дня навестил комендант Лепарский, с кучей бумаг, которые она должна была подписать и в которых ее обязывали ни с кем не общаться, никого у себя не принимать, ни к кому не ходить, не передавать в острог спиртных напитков и т.п.
И увидела Полина любимого в этот второй день приезда, когда заключенных вели в баню: «Я увидела Ивана Александровича между солдатами, в старом тулупе, с разорванной подкладкой, с узелком белья, которое он нес под мышкой». «Подходя к крыльцу, на котором я стояла, — пишет Полина, — он сказал по-французски:
— Полина, сойди скорее вниз и дай мне руку.
Я сошла поспешно, но один из солдат не дал нам поздороваться — он схватил Ивана Александровича за грудь и отбросил назад. У меня потемнело в глазах от негодования, я лишилась чувств... Только на третий день моего приезда привели ко мне Ивана Александровича.
Невозможно описать нашего первого свидания, той безумной радости, которой мы предались».
Так началась изгнанническая жизнь Паулины Гебль.
А потом — томительное ожидание разрешенной государем свадьбы.
«Наступил пост, — рассказывает Полина, — и как Иван Александрович ни торопил коменданта Лепарского разрешить нам обвенчаться скорее, приходилось ждать. Наконец, был назначен день нашей свадьбы... — 4 апреля 1828 года. Сам Лепарский вызвался быть нашим посаженным отцом, а посаженною матерью была Наталья Дмитриевна Фонвизина... Добрейший старик позаботился приготовить образ, которым благословил нас по русскому обычаю, несмотря на то, что сам был католик».
Вероятно, вспоминая и рассказывая о необычном своем венчании дочери Ольге в 1860 году, Полина еще раз пережила этот день, в котором радостные и трагические, смешные и до слез печальные минуты переплелись и сделали этот день незабываемым на всю жизнь не только для молодоженов, но для всех декабристов и их жен:
«4 апреля 1828 года, — рассказывает Полина, — с утра начались приготовления. Все дамы хлопотали принарядиться, как только это было можно в Чите, где, впрочем, ничего нельзя было достать. Даже свечей не хватило, чтобы осветить церковь прилично торжеству.
Тогда Елизавета Петровна Нарышкина употребила восковые свечи, привезенные с собой, и освещение вышло очень удачное.
Шафера непременно желали быть в белых галстуках, которые я им и устроила из батистовых платков и даже накрахмалила воротнички, как следовало для такой церемонии.
Экипажей, конечно, ни у кого не было. Лепарский, отъехав в церковь, прислал за мной свою коляску, в которой я и поехала с Н.Д. Фонвизиной. Старик встретил нас торжественно у церкви и подал мне руку.
Но так как от великого до смешного один шаг, как сказал Наполеон, так тут грустное и смешное  смешалось вместе. Произошла путаница, которая всех очень забавляла и долго потом заставляла шутить над стариком. Мы с ним оба, как католики, весьма редко раньше бывали в русской церкви и не знали, как взойти в нее... Церковь была двухэтажная. Не знаю, почему, старику показалось, что надо идти наверх. Между тем лестница была ужасная, а Лепарский был очень тучен, и мы с большим трудом взошли наверх. Заметили свою ошибку и должны были спуститься вниз. Между тем все уже собрались в церкви и недоумевали — куда я могла пропасть с комендантом.
Это происшествие развеселило всех, и когда мы появились, нас весело встретили. Особенно шутили наши дамы... Веселое настроение исчезло, когда привезли в оковах жениха и двух его товарищей — Петра Николаевича Свистунова и Александра Николаевича Муравьева, которые были нашими шаферами. Оковы сняли им на паперти.
Церемония продолжалась недолго, священник торопился, певчих не было. По окончании церемонии всем трем, жениху и шаферам, — надели снова оковы и отвели в острог.
Дамы все проводили меня домой. Квартира у меня была очень маленькая, мебель вся состояла из нескольких стульев и сундука, на которых мы все кое-как разместились. Спустя несколько времени плац-адъютант привел Ивана Александровича, но не более как на полчаса...
Только на другой день нашей свадьбы удалось нам с Иваном Александровичем посидеть подольше. Его привезли ко мне на два часа, и это была большая милость, сделанная комендантом».
В первые же дни после свадьбы Полина занялась не устройством своего быта, но проблемами мужа: как облегчить его острожное существование. Прежде всего с помощью жены начальника рудников Филицаты Осиповны Смольяниновой, доброй и очень привязавшейся к Полине женщины, удалось добыть и передать в острог Анненкову тюфяк и подушку, потом белье, какой-то провизии.
Но самым ловким «действом» Полины была история с кандалами Анненкова. Он был высокого роста, и кандалы, мало того, что были тяжелые, еще и коротки.
Полина заказывает более легкие оковы и длиннее цепи — через своего слугу Андрея, который тайно договаривается с кузнецом, — разумеется, за деньги и угощение.
«Оковы надели Ивану Александровичу, конечно, тайком и тоже с помощью угощения, — пишет Полина, — а казенные я спрятала у себя и возвратила, когда оковы были сняты с узников, а свои сохранила на память. Из них впоследствии было сделано много колец на память и несколько браслетов».
Весну следующего года Полина посвятила организации полноценного пищевого рациона — не только своего любимого, но его товарищей и своих подруг по изгнанию. Она занялась огородом (кстати, в этом, 1829 году, и декабристы внутри острога возделали огород, посадили овощи и тоже, как и Полина, получили отличный урожай).

***

Полина была единственной из 11 жен, которая до Сибири узнала цену, изнанку и тяготы жизни практической. Притом самостоятельной практической жизни.
Без чьей-либо помощи и покровительства.
Насколько помогло это молодой жене Анненкова, особенно в первые, наиболее сложные и тяжкие годы в Сибири, рассказывает она сама в «Воспоминаниях» (эти воспоминания, кстати, почти единственные свидетельства обыденной жизни добровольных изгнанниц в читинский период каторги).
Эпизод первый.
«В Чите климат самый благодатный, земля чрезвычайно плодородна. Когда мы туда приехали, никто из жителей не думал пользоваться этими дарами природы, никто не сеял, не садил и не имел даже малейшего понятия о каких бы то ни было овощах. Это заставило меня заняться огородом, который я развела около своего домика. Тут неподалеку была река, а с северной стороны огород был защищен горой. При таких условиях овощи мои достигли изумительных размеров...
Когда настала осень и овощи созрели, я послала солдата, который служил у меня, принести кочан капусты. Он срубил два и не мог их донести, так они были тяжелы. Пришлось вывезти эти два кочана на телеге. Я из любопытства приказала свесить их, и оказалось в двух кочанах 2 пуда 1 фунт весу (пуд — 16 кг, фунт — 400 г. — Прим. авт.).
Трудно себе представить, каких размеров были овощи: свекла была по 20 ф., репа — по 18 ф., картофель — по 9 ф., морковь — по 8 ф.. Овощи всем нам очень пригодились в течение зимы. Потом и другие занялись огородами».
Эпизод второй.
«Я каждый день посылала обед (Анненкову. — Авт.), который приготовляла сама. Главное неудобство состояло в том, что у меня не было плиты, о которой в то время в Чите никто, кажется, не имел понятия... Я ухитрилась варить и жарить на трех жаровнях, которые помещались в сенях.
Когда я переехала в свой дом в октябре, там была устроена уже плита, и дамы часто приходили ко мне посмотреть, как я приготовляю обед, и просили научить их то сварить суп, то состряпать пирог, но когда дело доходило до того, что надо было взять в руки сырую говядину или вычистить курицу, то не могли преодолеть отвращения к такой работе, несмотря на все усилия, какие делали над собой.
Тогда наши дамы со слезами сознавались, что завидуют моему уменью все сделать, и горько жаловались на самих себя за то, что не умели ни за что взяться. Но в этом была не их вина, конечно. Воспитанием они не были приготовлены к такой жизни, какая выпала на их долю, а меня с ранних лет приучила ко всему нужда».
Эпизод третий.
«Однажды вечером, как всегда, сидела я на крылечке и распевала французские романсы. Вдруг послышались громкие голоса, и воздух огласился звонким смехом. Я тотчас же узнала наших дам. Они шли, вооруженные огромными палками, а впереди их шел ссыльный еврей, который жил у А.Г. Муравьевой. Шел он с фонарем в руках и освещал дорогу.
Мы радостно поздоровались, гости объявили мне, что они голодны, что у них нет провизии и что я должна их накормить. Они знали, что у меня всегда в запасе что-нибудь, потому что я все делала сама. Я, конечно, была рада видеть их и принялась хлопотать.
Нашелся поросенок заливной, жареная дичь, потом мы отправились в огород за салатом с Е.П. Нарышкиной, которая фонарем светила мне. Ужин был готов, но пить было нечего. Отыскался, впрочем, малиновый сироп. К счастью, все были неразборчивы, а главное — желудки были молодые и здоровые, и поросенок и салат прекрасно запивались малиновым сиропом.
Все это веселило нас и заставляло хохотать, как хохочут маленькие девочки. Надо сознаться, что много было поэзии в нашей жизни. Если было много лишений, труда и всякого горя, зато много было и отрадного.
Все было общее — печали и радости, все разделялось, во всем друг другу сочувствовали. Всех связывала тесная дружба, а дружба помогала переносить неприятности и заставляла забывать многое.
Долго мы сидели в описываемый вечер. Поужинав и нахохотавшись досыта, дамы отправились домой».

***

Полина Анненкова с юмором писала в своих мемуарах, как комендант Лепарский воспринял известие о предстоящих прибавлениях в семействах декабристов:
«Нас очень забавляло, как старик, наш комендант, был смущен, когда узнал, что мы беременны. А узнал он это из наших писем, так как был обязан читать их. Мы писали своим родным, что просим прислать белья для ожидаемых нами детей. Старик возвратил нам письма и потом пришел с объяснениями. «Но позвольте вам сказать, сударыни, что вы не имеете права быть беременными», — говорил он, запинаясь, и в большом смущении. Потом прибавлял, желая успокоить нас: «Когда у вас начнутся роды, ну тогда другое дело».
И Анненкова лукаво вопрошала: «не знаю, почему ему казалось последнее более возможным, чем первое».
В марте 1829 года один за другим появляются первые «каторжные» дети декабристов. У Полины — дочь, которую в честь матушки Ивана Александровича назвали Анною, у А.Г. Муравьевой — Нонушка, у Давыдовой сын Вака. «Когда родились у нас дети, — пишет Анненкова, — мы занялись ими, хозяйством, завели довольно много скота, который в Чите был баснословно дешев, и весь 1829 год прошел довольно тихо».
Вторую дочь в Сибири Полина родила в мае 1830 года. Ее назвали Ольгой. С ней, трехмесячной, и полуторагодовалой Анной Анненкова отправилась в Петровский завод, куда переводили декабристов. И переезд этот был бесконечно трудным для Полины, потому что младшая девочка дорогой сильно захворала: «Не знаю, как я довезла», — вспоминала Полина.
Всего же, не считая оставшейся в России Александры, Анненкова в Сибири рожала 17 раз! Благополучно — только 7 раз. К 1856 году, году амнистии, в живых остались шестеро: трое дочерей и трое сыновей, доживших почти до конца века ХIХ-го.
А за этими цифрами — 12 потерянных из 18 рожденных детей — нетрудно представить горе и каждый раз разрывавшую душу печаль матери.
Декабрист И.Д. Якушин так объяснил в своих «Записках» смерть детей в годы каторги: «Образ жизни наших дам очень отозвался на них. Находясь почти ежедневно в волнении, во время беременности подвергаясь часто неблагоприятным случайностям, многие роды были несчастливы, и из 25 родившихся в Чите и Петровском было 7 выкидышей. Зато из 18 живорожденных умерли только четверо, остальные все выросли». Следует добавить, что новорожденных в каторжные годы принимал искусный доктор Ф.Б. Вольф. Он же и лечил своих товарищей.
Вообще, касаясь рождения детей в годы каторги, нельзя не обратить внимания, что, кроме А.И. Давыдовой, не потерявшей в то время ни одного новорожденного ребенка, все 7 декабристских жен горько оплакивали смерть новорожденных или совсем малолетних детей (трое из 11 женщин — Нарышкина, Юшневская, Ентальцева — были бездетными): Е.И. Трубецкая из 8 рожденных потеряла 4 детей; А.В. Розен из 7-х похоронила одного 4-летнего сына; Н.Д. Фонвизина рожала трижды, все дети погибли; М.Н. Волконская потеряла 2-х из четырех рожденных; А.Г. Муравьева потеряла троих малолетних; К.П. Ивашева — потеряла годовалого сына, а при родах — вместе с нею умерла и новорожденная девочка. То есть самые большие детские потери понесла Полина Анненкова.
Тяжела была бы для каждой женщины и еще одна «оборотная» сторона безмерной любви Полины Гебль. На ней немалое место занимал изменяющийся «лик» любимого. Вот как описал Ивана Александровича историк М.С. Семевский, хорошо знавший декабриста еще по Сибири:
«То был красавец в полном смысле этого слова не только в физическом отношении, но достойнейший в нравственном и умственном отношении представитель блестящего общества гвардейских офицеров 1820-х годов. Отлично образованный, спокойного, благородного характера, со всеми приемами рыцаря джентльмена».
Блистательный кавалергард, с легкостью перешагнувший сословные рамки и предрассудки, стойко перенесший допросы в крепости и водворение в Сибирь, спасенный от страшной депрессии самоотверженной Полиной, Иван Александрович в Сибири с годами превращался в хмурого, с тяжелым, деспотическим, болезненно-нерешительным характером, склонным к «ипохондрии» человека. Как вспоминала приятельница всех тобольских декабристов М.Д.Францева, «Иван Александрович, хотя в гостиной был необыкновенно мил и любезен, но в домашней жизни был далеко не легкого характера».
И здесь, возможно, с одной, стороны, просыпалась и частично «материализовалась» своими странностями и невыносимостями незабвенная его матушка Анна Ивановна, а с другой — сказывалось пережитое в крепости и в первые годы каторги в Сибири.
Если эти «оборотные» стороны любви Полины соединить воедино, становится понятно, что семейная ее, бытовая жизнь «отбежала» от года 1825-го на неразличимое расстояние.
Но Полинина любовь, ее бесконечное всепрощение, жизнелюбие и редчайшая способность никогда не унывать, как веселый родничок, питали ее жизнь, ее душу, и будто запрятывали неприятности, обиды и огорчения.
Она всегда была весела, общительна. Она неустанно «лепила», созидала и лечила душу своего любимого Ивана Александровича. «Она в полном смысле слова обожала своего мужа, — писала М.Д. Францева, — и в продолжение всей своей жизни не переставала оказывать геройское самопожертвование... Она сама готовила ему любимые его кушанья, обшивала всю семью, была всегда весела».
Полине удалось добиться, что ее любимый уже к окончанию сибирского заточения стал иным, его душа обрела покой и умиротворение. И это ее, Полины Анненковой заслуга, что муж, по возвращении из Сибири в 1857 году в Нижний Новгород, где супруги прожили до конца дней, активно влился в общественную и государственную деятельность. Иван Александрович с 1861г. несколько трехлетий избирался нижегородским уездным предводителем дворянства, принимал самое деятельное участие в подготовке и проведении крестьянской реформы 1861г., а в 1865-1868 гг. был председателем нижегородской земской управы. Общественной деятельностью он не переставал заниматься до кончины в 1876 г. Полины Егоровны.
В 50-е годы сын декабриста И.Д. Якушкина Евгений Иванович гостил у Анненковых в Тобольске и «заглянул» в их семейный уклад:
«Без нее с своим характером (он бы) совершенно погиб. Его вечно все тревожит, и он никогда ни на что не может решиться. Когда они были на поселении, не раз случалось ей отправляться ночью с фонарем осматривать, не забрались ли на двор воры, когда муж тревожился громким лаем собак.
Один раз ночью воры действительно залезли к ним в дом. Анненков совершенно растерялся, но она нисколько.
— Сергей, Иван! Григорий! — закричала она. — Ступайте сюда скорее, да возьмите с собой ружья — к нам кто-то забрался в дом!
Воры услышали такое громкое и решительное приказание, бросились бежать, а между тем ни Сергея, ни Григория, ни Ивана никогда не было у Анненковых, не говоря уже о ружьях. У них жила в это время одна только кухарка».

***

Срок каторги для Анненкова истек в декабре 1835 года. На поселение его отправили в с. Бельское Иркутской губернии. Там он пробыл с Полиной и тремя детьми только до октября 1837г. Потом последовал Туринск — до ноября 1839г. По ходатайству матери Анны Ивановны было высочайше разрешено Ивану Александровичу поступить на службу по гражданской части в Сибири. В июне 1841 г. Анненков был переведен в Тобольск — в штат канцелярии тобольского губернского правления. В Тобольске семья жила до самой амнистии в 1856 г.
За эти годы семья Анненковых увеличилась: появились еще сын Николай и дочь Наталья. Старший Иван вместе с Николаем с 1850г. стали учиться в тобольской гимназии. О жизни Полины в поселенческие годы известно немного: занималась семьей и хозяйством, часто встречались Анненковы с декабристами-тобольцами и теми, кому удавалось по каким-то делам проезжать через Тобольск. Дом супругов всегда был гостеприимным, хлебосольным, всех оживляла веселая говорунья Полина Егоровна. Всех наполняла она своим юмором, своим умением не унывать.
В Тобольске у Анненковых был собственный красивый и просторный дом, где часто собирались декабристы-тобольцы — Свистунов, Бобрищев-Пушкин, Фонвизины, Муравьевы... Часто бывали у них музыкальные вечера.
Полина Егоровна ни для кого не жалела ни любви, ни ласки, ни своей щедрости, ни заботы о людях, кото
рым была нужна ее помощь или участие.
Когда истек срок каторги у Ф.М. Достоевского и С.Ф. Дурова, их приютили Анненковы. В это время их дочь Ольга уже была замужем за К.И. Ивановым — он был старшим адъютантом Отдельного Сибирского корпуса. Оба петрашевца прожили у Анненковых месяц перед отправлением в ссылку в Семипалатинск. Уже оттуда 18 октября 1855г. Достоевский писал Полине Егоровне: «Я всегда буду помнить, что с самого прибытия моего в Сибирь Вы и все превосходное семейство ваше брали во мне и товарищах моих по несчастью полное и искреннее участие». И добавляет, что знакомство с Ольгой Ивановной «будет всегда одним из лучших воспоминаний моей жизни... Ольга Ивановна протянула мне руку, как родная сестра, и впечатление этой прекрасной чистой души, возвышенной и благородной, останется светлым и ясным на всю мою жизнь... Я с благоговением вспоминаю о Вас и всех Ваших».

***

Историк М.И. Семевский — активный собиратель декабристских материалов — в 1861 году обратился к Полине Анненковой с просьбой написать мемуары.
Анненковы по возвращении из Сибири безвыездно жили в Нижнем Новгороде. В это время Иван Александрович был уездным предводителем дворянства, и Полина Егоровна выполняла и семейные, и светские обязанности и была достаточно занята. Однако на просьбу Семевского, с которым супруги Анненковы дружили, откликнулась живо и с удовольствием. Правда, русский язык Полина так и не «одолела». Поэтому свои воспоминания она диктовала дочери — Ольге. Та записывала и затем переводила на русский язык. К сожалению, Полина Егоровна опубликованными их не увидела. В «Русской старине», издателем которой стал Семевский, «Воспоминания» Анненковой появились только в 1888г., в №5. И повинен в этой более чем 25-летней задержке публикации «Воспоминаний» был зять Анненковых — генерал-майор К.И. Иванов, муж их дочери Ольги. Он всячески тормозил публикацию мемуаров — из опасений за свою карьеру. Эта его боязнь очень огорчила оставшихся к тому времени в живых декабристов, которые помнили молодого бесстрашного Константина Ивановича, не побоявшегося в Сибири приютить в своем доме ссыльного Достоевского.
Опубликованные мемуары в «Русской старине» назывались так: «Воспоминания Полины (Гебль) Анненковой. С приложением воспоминаний ее дочери О.И. Ивановой и материалов из архива Анненковых».
Отдельной книгой эти воспоминания в советское время выходили несколько раз — в 1929-м, 1932-м гг., и позднее.
По выходе «Воспоминаний» в «Русской мысли» за 1888 г. (кн.IV) один из критиков писал: «Для истории декабристов они, правда, дают весьма мало нового, но интересны благодаря самой личности Анненковой и ярким картинкам частной жизни того времени... Свежей, молодой жизнью веет от этих мемуаров, продиктованных 60-летней старухой».
Во всем прав этот критик, кроме того, что именно «Записки» М.Н. Волконской и П.Е. Анненковой дополнили множеством деталей жизни в сибирском изгнании тех декабристов, что также оставили мемуары. И тем серьезно обогатили историю декабризма, а кроме того, вписали — пусть небольшую страничку — в историю России XIX века, рассказав о положении Сибири и быте, нравах ее обитателей того времени.
М.И. Семевский в статье о Полине Анненковой, опубликованной в сборнике историко-бытовых статей «Жены декабристов» под редакцией В. Покровского (М.,1906) писал: «Доброю, неизменно любящею и самою заботливою женой и другом оставалась для Ивана Александровича Прасковья Егоровна, спутница всей его жизни. Живая, веселая, говорливая, превосходно знавшая характер своего мужа, самая нежная и заботливая мать, Прасковья Егоровна, действительно, была ангелом-хранителем Ивана Александровича Анненкова...
Как ясно оживает в нашей памяти эта прекрасная чета Анненковых! Высокий красивый старик, с густыми, кудряво-вьющимися седыми волосами и подле него — несколько полная, необыкновенно подвижная, с весьма симпатичными чертами лица и с постоянною французскою речью на устах его супруга Прасковья Егоровна».
Она умерла 14 сентября 1876 г. внезапно, без болезни.
М.И. Семевский писал: «Иван Александрович впал в тяжкую ипохондрию, к которой был уже расположен и ранее: тот самый недуг душевной болезни, который в нем начинался под сводами Петропавловской крепости, а затем в тюрьме острога в Чите, внезапно явился и овладел им на закате дней и стал быстро усиливаться, после внезапной кончины его нежного друга. Связь их так была сильна, что он не мог усвоить себе мысли, что навсегда потерял спутницу своей жизни».

8

Глава 7.
«Мадам Розен всегда о детях»
(Анна Васильевна Розен)

Она была счастливейшей из женщин. Не только из тех 11, кого мы называем декабристками.
Она была счастлива так, как бывают счастливы очень немногие женщины на земле во все века.
Она всю жизнь любила и была любимой благороднейшим из мужчин. Она была заботливой матерью четырех сыновей и дочери. Ее ревностное материнство породило у декабристов шутливое, но полное глубочайшего уважения изречение: «Madame Rosen — toujours les enfants: — мадам Розен — всегда о детях»
Она была прекрасно образованна, знала несколько языков, умна, преданна мужу и мужественна во всех жизненных испытаниях.
Она безропотно, но с радостью и любовью выполнила свой христианский долг перед мужем, последовав за ним в Сибирь.
Всю свою 86-летнюю жизнь она прожила как истинная христианка — достойно, не жалуясь и не печалясь в трудностях жизни в Сибири и на Кавказе, принимая все, посылаемое Господом как испытание и благо, а преодоление любых тягот — как долг, который должна выполнить.
Она так и осталась для потомков — идеалом женщины. Во многом — благодаря «Запискам» мужа. Страницы, ей посвященные, дышат любовью, благодарностью, поклонением. Когда барон Андрей Евгеньевич Розен, несколько рационально-рассудочный в своем повествовании говорит о своей Анне, он становится поэтом.
Все, что нынче известно о ней, известно благодаря его мемуарам, которые несколько дополняют декабристы и их жены.

***

Баронесса Анна Васильевна Розен — урожденная Малиновская — дочь Василия Федоровича Малиновского, первого директора Царскосельского лицея, в котором учился А.С. Пушкин.
Как познакомились и стали друг для друга сужеными, рассказывает Андрей Евгеньевич в своих «Записках».
Он служил и был очень дружен с племянником В.Ф. Малиновского Иваном. Часто (уже после смерти Василия Федоровича и матери Софьи Андреевны Малиновских всех шестерых их детей взяли на содержание и прекрасно воспитывали дядя Павел Федорович Малиновский и сестра Софьи Андреевны Анна) бывал в семействе Малиновских. Скоро влюбился в одну из трех сестер Малиновских Анну. Эта милая, умная девушка свободно говорила и писала по-английски и по-французски, хорошо знала русскую и мировую литературу.
«14 февраля 1825 года решился я просить руки Анны Васильевны Малиновской, — пишет Розен. — Получив наперед согласие дяди и тетки, заменявших ей отца и мать, я обратился сам к избранной мною. Помню, что было это в субботу вечером. Мы сидели в кабинете дяди.
Я заранее затвердил речь с предложением, которую забыл в эту торжественную минуту. И просто и кратко, с чистым сердцем предложил ей мою любовь и дружбу, которые свято хранил в продолжении 45 лет. И невеста моя также свято сдержала данное мне слово».
Андрей Евгеньевич скромно, но с гордостью объяснил прочность и долговременность их брачного союза: «С невестою моей был я соединен не одним обручальным кольцом, но единодушием в наших желаниях и взглядах на жизнь. В тот вечер (обручения, 19 февраля 1825 г. — В.К.) мы долго беседовали наедине.
Казалось, что мы уже век были знакомы. Душа откровенно слилась с душою».
19 апреля состоялось их торжественное бракосочетание.
Анна Васильевна стала баронессой, а в июне 1826 года, — матерью. С ним, шестинедельным сыном Евгением пришла она на последнее свидание в Петропавловскую крепость перед отправкой мужа в Сибирь.
Еще до этого свидания Розена в крепости посетил его племянник А.И. Мореншильд. «Он, — пишет Розен, — утешил меня насчет жены моей и правдиво передал мне, что она извещена о постигшей меня участи и с христианскою покорностью переносит это несчастье, что здоровье ее и сына посредственно, что она спрашивает меня о моих нуждах в дорогу и надеется сама меня увидеть...
— Через два дня, — продолжает Розен, — прислала мне жена одежду и белье, а 25 июля приехала сама с сыном.
Не умею выразить чувств моих при этом свидании. Моя Annette, хотя в слезах, но крепкая упованием, твердая в вере и любви к Богу спрашивала о времени и месте нашего соединения.
Сын мой шестинедельный лежал на диване и, как будто желая утешить нас, улыбался то губами, то голубыми глазками.
Я упрашивал жену не думать о скором следовании за мною, чтобы она выждала время, когда сын мой укрепится и будет на ногах, когда извещу о новом пребывании моем.
Она безмолвно благословила меня образом»...

***

Как только был объявлен приговор, в Петербург к Анне Васильевне приехала сестра Мария, их тетушка и брат — Иван Малиновский — лицейский товарищ Пушкина и Пущина. Иван сыграл большую и добрую роль в дальнейшей судьбе сестры. Он не только одобрил ее решение следовать за мужем в Сибирь, но много хлопотал о разрешении ехать, а потом — в сибирское изгнание — регулярно присылал Анне Васильевне деньги.
Сестра Мария еще больше облагодетельствовала сестру. Когда Анне было отказано, как и всем декабристским женам, взять с собой недавно рожденного сына,  она тяжело заболела. Когда же выздоровела, Мария, вышедшая замуж за Владимира Дмитриевича Вольховского — тоже бывшего лицеиста, предложила оставить мальчика у нее. Евгений Розен прожил у Вольховских семь лет.

***

В полтора месяца преодолела Анна Васильевна путь в Сибирь. Выехав из Москвы 17 июня, уже 31 июля она была в Иркутске. Там ее задержали на несколько дней.
«Хотя ей не могли делать таких препятствий, как княгине Трубецкой, — пишет Розен, — однако и от нее потребовали письменного отречения от всех прав состояния».
Следующая задержка, даже с опасностью для жизни, произошла у станции Степной: там на столько поднялся уровень воды в реках Селенга и Уда, что она затопила все окрестности.
Десять дней прожила Анна Васильевна в бедной деревушке в амбаре, прежде чем вода спала. Она оставила в деревне свою коляску, а сама — с риском для жизни — несколько верст переправлялась на лодке.
И только 27 августа добралась она до Ононского Бора, в котором остановились декабристы на дневку.

***

Из Читы в Петровский завод декабристы шли двумя партиями. «Хозяином» первой был Павел Сергеевич Бобрищев-Пушкин, вторую возглавлял Андрей Евгеньевич Розен. Все дни перехода он нетерпеливо ждал Анну Васильевну. Знал, что она уже где-то совсем близко.
В теплый тихий день 27 августа 1830 г. Андрей Евгеньевич был особенно неспокоен, даже возбужден. Партия остановилась на дневку в деревне Ононский Бор неподалеку от Верхнеудинска.
Любимая Аннет не шла из головы, и все роились и роились воспоминания. И до ареста — недолгие счастливые месяцы, и особенно после ареста. Несколько недолгих свиданий в Петропавловке.
То и дело всплывало в памяти лицо Аннет, залитое слезами, горестное и все же улыбающееся: от твердо принятого решения следовать за ним в Сибирь. Это было 25 июля 1826 г. Ровно четыре года не видел он любимую.
Ах, какие длинные были эти годы. И даже не из-за Петропавловки и казематских тягот. Ее, ее, душеньки, не хватало ему, чтобы чувствовать себя просто живущим, не говоря о счастьи. И все же Андрей Евгеньевич не пожалел, что сам отдалил их встречу. Тогда, в 26-м, на последнем свидании с женой, с нежностью глядя на шестинедельного первенца Евгения, которого Аннет держала на руках, он — после долгих уговоров — настоял, чтобы она отложила поездку в Сибирь, пока ребенок не подрастет и не окрепнет. Сейчас Энни четыре года. Мария заменяет ему мать. А он и Аннет, увидят ли сына когда-нибудь?
Декабристы расположились на обед у бурятских юрт около большой дороги. Андрей Евгеньевич — и все понимали это — был так погружен в себя, что автоматически роздал обед, так же автоматически приготовился обедать сам, как вдруг послышался звон почтового колокольчика и стук колес по мосту.
Розен вздрогнул, обернулся на эти звуки и, молниеносно накинув сюртук, помчался навстречу почтовой карете. Он еще издали увидел развевавшуюся на ветру знакомую с последнего свидания с Аннет ее зеленую вуаль.
Все на дневке пришло в движение. Николай Бестужев кинулся вслед за Розеном — с галстуком в руках, Андрей забыл надеть его. Кто-то принялся приводить в порядок стол, кто-то занялся своей одеждой, чтобы принять даму в пристойном виде. Кто-то, волнуясь, вышел на дорогу и ждал приближения кареты.
А в это время Розен стрелой летел по дороге, никого и ничего не видя и не слыша, не сводя глаз с развевающейся, как флаг, вуали. Тройка резко остановилась.
Видимо, ямщик испугался, что бегущий навстречу человек может влететь в скачущих лошадей.
Андрей Евгеньевич буквально выхватил из кареты свою Аннет, прижал к себе и долго не мог разомкнуть объятий. А она, уставшая, измученная двухмесячной тряской в карете, волнением, ласково и успокоительно улыбалась мужу, гладила его лицо, волосы и не могла наглядеться на любимого.
А потом их окружили: кто-то целовал ручку Анны Васильевны, кто-то знакомый справлялся о ее здоровье и как ей было в пути, кто-то грустно-радостно улыбался, вспоминая своих женщин — матерей, невест, супруг. Шум и гвалт стоял невообразимый, который слегка стих только когда явился плац-адъютант. Он не только тепло и почтительно приветствовал баронессу Розен, но сообщил, что по распоряжению коменданта супруги могут провести этот день в крестьянской избе.
Добросовестный и ответственный Розен собирался сделать это позднее, а теперь только устроить там жену — он не мог оставить обязанности «хозяина» артели. Но все друзья декабристы дружно воспротивились и не допустили Розена до кухни и котлов. И не только в этот день приезда Анны Васильевны. Однако супруги — все время до прихода в Петровский завод — уходили вперед, чтобы приготовить для всей партии обед и ужин.
Всех поразила неприхотливость баронессы, ее спокойствие и тоже, как и у мужа, добросовестное несение обязанности «хозяйки» партии. Поразило и ее отношение к ночевкам в бурятских юртах. Она даже нашла, что это приятно и романтично: сквозь дымовое отверстие юрты, прямо над головой ее счастьем любовались звезды — а она любовалась ими...

***

Мария Волконская, впервые в жизни увидевшая Анну Васильевну и бывшая свидетельницей этой их встречи после разлуки, ограничилась только общим от нее впечатлением:
«Баронесса Розен была отличная женщина, несколько методичная. Она осталась с нами в Петровке всего год и уехала с мужем на поселение в Тобольскую губернию».
А вот Николай Иванович Лорер рассказал о ней больше — с нежностью и искренним сочувствием:
«Анна Васильевна, баронесса Розен, урожденная Малиновская, оставила своего малолетнего сына на попечение своей сестры и последовала за мужем в Сибирь. Не имея больших средств, каким лишениям не подвергалась эта бедная женщина!
Путешествие свое в шесть тысяч верст она совершила без прислуги, на перекладных и достигла своей цели.
В Сибири она родила 4 мальчиков, сама их выкормила и поставив на ноги, сама же дала им воспитание и образование, — умственное и душевное. Сделавшись отличными артиллерийскими офицерами, сыновья ее доказали, что попечения достойной матери их не пропали даром».

***

Общее потрясение от мрака, сырости казематов в Петровском заводе вылилось в настоящий бунт женщин. Все они писали родным и близким об ужасной тюрьме, письма эти имели широкое хождение в свете.
Анна Васильевна Розен словесные описания своих подруг подкрепила тем, что отцу поэта Александра Одоевского послала портрет сына, «сидящего в своем нумере в полумраке, как в пещере».
«Наши дамы подняли в письмах такую тревогу в Петербурге, — писал Михаил Бестужев, — что, наконец, разрешено прорубить окна на улицу в каждом номере».
В письме к брату Ивану Малиновскому в июле 1831 года Анна Васильевна говорила об их общем с Андреем Евгеньевичем желании и мечте — взять к себе сына и объясняла: «Вот в чем со стоит все наше желание. Относительно каких-либо жизнеудобностей на поселении не должно и беспокоиться, ибо жить несколькими градусами севернее или южнее не есть большая разница для людей, не поставляющих своего блаженства в одних только чувственных наслаждениях». И до бавляла: «Мы, слава Богу, постоянно здоровы и довольны»..., «здоровье мое совершенно, о здоровье Розена и говорить нечего, он всегда здоров и спокоен, ... я скажу просто, что я совершенно счастлива, как только можно того желать».
В Петровском заводе Анна Васильевна жила очень уединенно. По утрам из острога отправлялась на квартиру, которую сняла по приезде в острог, делала необходимое по хозяйству, а потом возвращалась в острог.
Ровно год прожили Розены в тюрьме. Потом баронесса переселилась на другую квартиру. Там в сентябре 1831 года у нее родился второй сын, которого в честь Рылеева назвали Кондратием. Интересно, что нередко в письмах — когда писала в Петровском заводе за Пущина, — Анна Васильевна позволяла себе «вольность» и высказывала свои мысли, мнения, как бы комментируя то, что диктовал ей Пущин. Так, в письме к Е.А. Энгельдардту в ноябре 1830 года, говоря, что жизнь Ивана Ивановича «бездейственная, однообразная», от себя добавляет: «Живет потому, что Провидению угодно, чтоб он жил. Без сего убеждения с трудом бы понял, к чему ведет теперешнее его существование. Впрочем, не огорчайтесь:
человек, когда это нужно, находит в себе те силы, которые и не подозревал. Он собственным опытом убедился в сей истине и благодарит Бога».
Совершенно очевидно, что умная Анна Васильевна не только успокаивает любимого учителя Пущина, но внушает это самому Ивану Ивановичу, который в это время отчаянно хандрил.
П.А. Муханов — Е.А. Шаховской, январь 1831 г.:
«Госпожа Розен чувствует себя очень хорошо. Она очень ласковая, добрая женщина, и очень грустно будет с ней расставаться. Правда, это эгоистическое чувство, ведь она будет свободной на поселении. Впрочем, мы будем наслаждаться ее обществом еще полтора года».
П.А. Муханов — В.А. Шаховской, сентябрь 1831 года:
«Я также в дружбе с госпожой Розен. Она живет с нами всего год, но уже проявила себя человеком надежным».
А Волконская, которая писала это письмо от имени Муханова, от себя добавляет: «Я буду крестной матерью ее сына, которого зовут Кондратий».

***

Перед самым отъездом из Петровского завода на поселение Н.А. Бестужев сделал портрет Анны Васильевны. Портрет подтверждает мнение всех декабристов и их жен — баронесса Розен не была красавицей и в ее облике не было ничего примечательного. Но так казалось при взгляде поверхностном. Как и в жизни, на портрете ее привлекают внимание прежде всего глаза — большие, печальные, женственно кроткие. Но чем дольше смотришь на эти глаза, тем явственнее про ступают черты характера Анны Васильевны: решимость, твердость характера, при, казалось бы, хрупкости и даже болезненности. Бестужеву — как глубокому психологу — удалось передать суть натуры этой незаурядной женщины.
После возвращения супругов Розен с Кавказа этот — единственный — портрет Анны Васильевны долгие годы хранился у старшего сына Евгения. Но не только портрет свой оставила баронесса своим детям и потомкам: Н.А. Бестужев, который очень любил и почитал Анну Васильевну сделал акварельный рисунок камеры супругов Розен в Петровском заводе. И не сама камера и предельная простота обстановки привлекают в этом рисунке, но сидящая у стола и пишущая под диктовку мужа Анна Васильевна и стоящий у стола Андрей Евгеньевич. Бестужеву удалось передать непритязательность и спокойствие, которые царили в этой маленькой комнате-камере острога.
Кроме того, в Пушкинском доме в Петербурге сохранилось изображение Анны Васильевны на медальоне (фотокопия) 1824 года. Медальон этот был с А.Е. Розеном все годы в Чите и Петровском, и он неустанно любовался женой все четыре года до ее к нему приезда.
Это очень выразительная миниатюра неизвестного художника. Позднее медальон также хранился у старшего сына Розенов Евгения.
Кисти неизвестного художника принадлежит и более поздний — конца 30-х годов портрет, в котором отразилась нелегкая жизнь баронессы Розен. В ее лице даже некоторая суровость, а глаза кажутся всевидящими.

***

А.Е. Розен продолжает повествование о сибирских годах: «Приблизилось время ехать на по селение. Срок окончания тюремной жизни наступал 11 июля 1832 г. Как мне было известно, что родственники жены моей просили о поселении нас в Кургане Тобольской губернии, и как жена моя ожидала разрешения от бремени в конце августа, то упросил ее ехать вперед до Иркутска, похлопотать там о нужных бумагах (по освобождении из тюрьмы декабристы должны были ехать в Иркутск — там генерал- губернатор объявлял им о месте ссылки, куда они сразу же и отправлялись. — В.К.).
2 июля понес я сына моего Кондратия в тюрьму, чтобы крестный отец его Оболенский и товарищи благословили его. Младенец был одет в светло-голубую шинель, сшитую крестным отцом. Он нисколько не смутился, увидев моих товарищей, обнимавших и целовавших его.
Жена моя простилась со слезами. Дамы наши крепко боялись за ее здоровье, за состояние, в коем она была с маленьким ребенком в ожидании иметь скоро другого.
Всех более беспокоилась о ней А.Г. Муравьева. Она прислала ей складной стул дорожной, предложила тысячу вещей, уговаривала при плавании через Байкал взять корову, дабы младенец во всякое время мог иметь парное молоко. К.П. Торсон сделал для сына морскую койку. Н.А. Бестужев сделал винты и пряжки и привесил койку на надежных ремнях к крайнему обручу от накидки колясочной — так что эта койка была лучшею висячею люлькою.
Ребенку было хорошо лежать, матери было спокойнее. За люлькою висела занавеска, чтобы защитить от ветра».
М.Н. Волконская — Е.А. Шаховской в июле 1832 г.:
«Мы прощались сегодня с госпожой Розен, ее мужем... Уезжающих отсюда ожидает совершенно иная жизнь. Образ жизни настолько зависит от места поселения, что к этому трудно подготовиться заранее. Уезжают отсюда часто совсем без денег, неизвестно куда, неизвестно кем станут — пахарем, рыбаком, торговцем... Что касается господина Розена, он повсюду будет счастлив, имея такую добрую и достойную уважения супругу».
Анна Васильевна с малышом выехала из Петровского раньше мужа, в начале июля 1832 г. Об этом ее, втором уже, опасном для жизни путешествии рассказал Андрей Евгеньевич.
«3 июля (1832 г.) уехала жена моя. Без остановок достигла она Байкала. Там не было казенных перевозных судов, тогда еще не было пароходов Мясникова. И она наняла рыбацкое судно парусное, на коем поместила коляску и несколько попутчиков.
Плавание было самое бедственное: посреди озера поднялся противный ветер и качал их несколько дней. Сын мой захворал. Можно себе представить положение матери. Запасное молоко, взятое с берега, прокисло.
Вареного младенец не принимал. С трудом поили его — отваром из рисовых круп. Наконец, он не принимал никакой пищи. Мать была в отчаянии.
На пятый день буря затихла, ветер подул попутный, и через несколько часов пристали к берегу. Жена моя доныне с восторгом выражает чувство блаженства, припоминая, что когда она ступила на землю, сын ее, больной, измученный, голодный, освежившись свежим молоком, уснул сладко. А она, сидя возле него на полу, еще качалась всем телом, как на море, и благодарила Бога за спасение сына».
«В Ильин день 1832 г., — пишет Розен, — простился и я с товарищами и с тюрьмою. Охотно с тюрьмою, но грустно с оставшимися товарищами.
Душевно уважал их и теперь, вспоминая, уважаю и люблю их.
Не менее грустно было мне проститься с нашими дамами. Они с полным самоотвержением делали все для облегчения нашего состояния, а сами терпели гораздо больше нас».

***

По пути из Иркутска до Тобольска, в деревне, Анна Васильевна разрешилась третьим сыном — Василием.
Она провела в этой деревне несколько дней и, наконец, встретилась с мужем. Оба с детьми прибыли в Курган уже в сентябре. Друзья декабристы прямо в день их приезда нашли для Розенов хорошую квартиру.
Анна Васильевна, как никто из жен декабристов, сама кормила грудью сыновей и она же была их нянькой. И домашнее хозяйство, и заботу о малышах она спокойно воспринимала как свою христианскую супружескую и материнскую обязанность.
И оттого в их доме (а в декабре 1832 г. А.Е. Розен купил небольшой, но очень удобный дом с большим садом) всегда было уютно и душевно комфортно.
Сосланные в Курган декабристы Назимов, Нарышкин, Лорер, Фохт любили бывать у Розенов.
Пять лет в Кургане были счастливыми и спокойными годами. Андрей Евгеньевич занялся сельским хозяйством: купил немного земли и сеял на ней рожь, горох. Имел даже небольшое стадо. В Кургане же завершилось формирование всей семьи Розенов: родился еще один сын Владимир и дочь Анна.
Как и многие декабристы и их жены, в местах поселения супруги Розен помогали, чем могли, бедным, лечили местных сибиряков. Андрей Евгеньевич писал:
«В Сибири мало докторов — по одному на округ в 40000 жителей на пространстве 500 верст. Моя домашняя аптека имела всегда запас ромашки, бузины, камфоры, уксуса, горчицы и часто доставляла пользу».
А в сентябре 1837 г. Анна Васильевна снова пустилась в путь — на этот раз вместе с мужем. По высочайшему повелению, объявленному военным министром в июне 1837г, А.Е. Розен был определен рядовым в Кавказский корпус.
Анне Васильевне Розен, как и Е.П. Нарышкиной, было разрешено следовать за мужьями из Сибири на Кавказ, куда Розен и Нарышкин были отправлены в 1837 г.
На Кавказе Розены поселились в селении Белый Ключ — неподалеку от Тифлиса. И там приобрели небольшой, 4-комнатный домик. Позднее Розен по высочайшему указу был переведен в Пятигорск. Семейство Розенов пробыло там недолго. Здоровье Андрея Евгеньевича расстроилось, и он ходатайствовал о возвращении на родину.
В 1838 году в Грузии осуществилась давняя мечта Розенов — увидеть своего первенца, Евгения, оставленного в России у Вольховских. «10 ноября, — пишет Розен, — был счастливый день моего свидания с сыном моим Евгением... Сердце мое хотело выскочить от радости. В первый раз увидел он отца... Матери своей он не помнил, потому что разлучен был с нею на четвертом году от рождения. Братьев и сестру увидел он в первый раз».
Андрей Евгеньевич хотел, чтобы сын стал правоведом и хлопотал об училище правоведения. Евгений Андреевич Розен (1826-1899) наследовал от отца военную службу. Он был штаб-ротмистром лейб- гвардейского Уланского полка.
Следует добавить, что сыновья, рожденные в Сибири, Кондратий, Василий и Владимир на Кавказе были определены в Грузинский дворянский батальон военных кантонистов под фамилией Розановых, стали офицерами. Всем им и дочери Анне (в замужестве Бобровой) только после амнистии 1856 г. были возвращены фамилия и титул отца.
М.А. Назимов сообщал с Кавказа в апреле 1838 г.:
«Розену позволено жить в Пятигорске для пользования его ноги там. Он писал ко мне оттуда. С ним покамест вместе его сын (старший сын Евгений, которого, уезжая в Сибирь, Анна Васильевна оставила у своей сестры М.В. Вольховской. — В.К.). Все прочие дети, так же, как и этот, и Анна Васильевна, здоровы».
Безусловно, как и в Кургане, на Кавказе Анна Васильевна занималась детьми, домом, тревожилась и ждала мужа из военных экспедиций. И по-прежнему была счастлива и умела делать счастливым мужа.

***

В январе 1839г. новое — радостное — изменение.
Андрею Евгеньевичу было дозволено «ввиду болезненного состояния» уволиться с военной службы. Рядовым, «с дозволением проживать под строгим надзором на родине».
В конце января 1839 г. Анна Васильевна с мужем и четырьмя детьми покинула Кавказ. Сначала они приехали на Украину и несколько месяцев жили в Каменке (Изюмский уезд). Но Андрей Евгеньевич хлопотал, чтобы ему разрешили жить в имении брата близ Нарвы в Эстляндской губернии.
И.И. Пущин — И.В. Малиновскому, брату Анны Васильевны из Петровского завода в мае 1839г.:
«Ты можешь себе представить, с каким восторгом мы здесь получили известие о позволении Розену жить близ Ревеля. Я рад этому более, нежели бы он остался в Каменке.
Эта мысль, может быть, вам не понравится, но вы со мной согласитесь, что, живши там, можно иногда быть в Каменке, а в том краю несравненно более средств к воспитанию детей.
В отставке Розен не откажется иметь помощь, это дает ему способы более радеть о нравственном образовании».
Андрей Евгеньевич же иначе в мемуарах объясняет, почему он предпочел жить в Эстляндии: «Почему я предпочел Украине уголок севера, местность плоскую, почву бесплодную, болотную, Эстляндскую  убернию?
Она — моя родина. Меня манила вдаль не только любовь к родине, но и гражданское устройство люда вольных».
Розены прожили в Эстляндии, на родине Андрея Евгеньевича до 1855 года. И здесь, в Кургане и на Кавказе, а потом на Украине, Розены активно переписывались с друзьями декабристами. Они были в курсе всех дел, проблем, событий всех оставшихся в живых декабристов. А те все знали об Анне Васильевне и Андрее Евгеньевиче.
И.И. Пущин — И.Д. Якушкину, июль 1841 г.:
«Розен пишет, что у него 7 мая родился сын Андрей:
«Теперь не знаю, как назвать этого пятого сына в уменьшительном виде, этот говорит или вторит только «эй!» — как в старину кликали холопов.
Пусть он будет просто Андрей. Мать и новорожденный здоровы» (мальчик прожил всего 4 года, скончался в 1845 г. — В.К.).
В этих словах узнаете ли вы нашего неизменного оригинала? Я ему пишу, что Анна Васильевна скоро заслужит пенсион, установленный в Лифляндии для матерей, которые вскормят шестерых сынов на службу.
Они не задумываются и действуют не на шутку».

***

В 1855 году Розены вернулись на Украину, в Харьковскую губернию к старшему сыну Евгению. А после амнистии 1856 г. и восстановления в прежних правах в 1861 г. переехали в Каменку — на этот раз оседлая жизнь Розенов продолжалась до самой кончины.
Анна Васильевна была глубоко религиозна и хорошо понимала роль и значимость человека на земле и его долг перед Всевышним. Она никогда не демонстрировала свою религиозность и это свое понимание.
Но в одном из писем сказала об этом предельно лапидарно и точно. В 1865 году 13 и 26 февраля с разницей всего в 13 дней умерли очень ею любимые и почитаемые декабристы Павел Сергеевич Бобрищев-Пушкин и Евгений Петрович Оболенский. Сестре Оболенского Наталье Петровне она писала: «Конечно, это себялюбие — оплакивать такие христианские души. Они после страданий и борений земных наслаждаются высшим блаженством у престола Всевышнего и своими молитвами не забывают и нас, оставшихся в юдоли плача».
Однако сама баронесса Анна Васильевна Розен никогда, в самые тяжелые периоды своей жизни не позволяла себе плача или сожаления о том, что сама избрала именно такой свой путь — путь высокой духовности и послушания Господу, путь служения мужу, детям, людям.
Супруги Розены прожили трудную, красивую и счастливую жизнь. Они оба были долгожителями и одними из немногих долгожителей декабристов. В 1883 г. газета «Южный край» в публикации о А.Е. Розене писала: «Андрей Евгеньевич со своей женой представляют идеал супружеского счастья. Через два года ему предстоит праздновать «диамантовую свадьбу».
К сожалению, такой свадьбы не состоялось. 24 декабря 1883 года Анна Васильевна скончалась. Ей было 86 лет. Андрей Евгеньевич пережил любимую всего на четыре месяца.

9

Глава 8.
Вот старушка!
(Мария Казимировна Юшневская)

Так совпало, что две из 11 декабристских жен, старшие из всех, были одногодками. И Александра Васильевна Ентальцева, и Мария Казимировна Юшневская родились в 1790 году.
И судьбы их — и до и после Сибири — сложились очень похоже. Обе рано вышли замуж, не были счастливы в браке и скоро расстались с мужьями. Обе имели дочерей от первого брака.
Второе их замужество было по большой любви взаимной, мужья были людьми высокообразованными, благородными и нежно о своих женах заботящимися.
Обе женщины во втором своем браке детей не имели.
И что самое поразительное — они и вдовами стали почти одновременно — с разницей в один год: А.П. Юшневский умер в январе 1844 г., А.В. Ентальцев — в январе 1845 г. И обеим вдовам по монаршей «милости» было категорически отказано вернуться на родину; обе добровольные изгнанницы еще 10 лет оставались — вынуждены были оставаться — в Сибири, будто отбывая за ушедших мужей срок их ссылки до самой амнистии.
Есть сходство и еще в одном: предельная скудость сведений о них по сравнению с другими женами. Причина тому — и в ранней смерти их мужей, и в том, что они не оставили мемуаров, а в письмах и мемуарах декабристов им уделено очень малое внимание. В вышедших в 1908 г. в Киеве «Письмах декабриста Алексея Петровича Юшневского и его жены Марии Казимировны из Сибири» много таких бытовых и семейных подробностей, которые вряд ли могут быть интересны современному читателю.
Как и о других декабристских женах, мы почли целесообразным рассказать о Марии Казимировне Юшневской словами друзей декабристов — из их писем и мемуаров.
Розен в своих воспоминаниях писал:
«Большие достоинства имел Алексей Петрович Юшневский, бывший генерал-интендант 2-й армии. Он был стоик во всем смысле слова, с твердыми правилами, умом и сердцем любил свое отечество и без малейшего ропота переносил все испытания и лишения.
Юшневский был женат на вдове (мемуарист ошибается: данных о смерти первого мужа Юшневской нет. — В.К.), не имел детей, но одну падчерицу. Жена его Марья Казимировна приехала к нему в одно время с моею женою».
Мария Казимировна Круликовская (1790-1863) была дочерью провиантского комиссионера Казимира Павловича Круликовского. Она рано вышла замуж за некоего Анастасьева, но скоро развелась с ним (в мемуарах некоторых декабристов они называют ее вдовою первого мужа).
От этого брака у Марии Казимировны была дочь Софья, которую очень полюбил Алексей Петрович, когда женился на Марии Казимировне. Софья тоже очень любила отчима. Достаточно сказать, что когда мать в декабре 1826 г. обратилась к Бенкендорфу с прошением следовать за мужем в Сибирь, Софья настойчиво просила графа Бенкендорфа сопровождать мать и быть подле отчима. Марии Казимировне вышло позволение следовать за мужем, а Софье отказано. И все же, Софья Алексеевна, выйдя замуж за художника Христиана Рейхеля, с мужем в начале 1840-х годов поселилась в Сибири, в Кяхте, где некоторое время после смерти Юшневского жила у них Мария Казимировна, а по дороге на Туркинские воды в 1849 г. их навещал И.И. Пущин и был в восторге от этой славной семьи.

***

В отличие от многих декабристских жен в мемуарах сибирских изгнанников нет описания внешности Марии Казимировны. Зато осталось несколько ее портретов, которые в разные годы написал в Петровском заводе Н.А. Бестужев. Н.А. Бестужев очень любил добрую Марию Казимировну и на протяжении 9 лет, что они вместе были в тюрьме в Петровском заводе много раз писал ее портреты. До наших дней дошли, к сожалению, только три.
Первый — это миниатюрный портрет немолодой женщины, писанный гуашью на слоновой кости. Брат Николая Александровича Михаил Бестужев в июне 1862 г. послал его М.И. Семевскому: «К вашей коллекции посылаю портрет м-м Юшневской, — писал он, — рисованный братом Николаем и очень похожий».
Портрет выполнен в 1831-1832 годах. И.С. Зильберштейн высоко оценил художественное исполнение портрета и считал, что «портрет Юшневской весьма значителен по характеристике. В лице ее чувствуется большая доброта.
Миниатюра эта — ценный вклад в созданную Бестужевым в Сибири портретную галерею замечательных женщин».
На втором портрете Юшневская изображена в том же наряде, что и в миниатюре, но портрет выполнен акварелью и изображение поколенное, а на миниатюре — погрудное.
Третий портрет явно относится к последним годам пребывания Марии Казимировны в Петровском заводе. Он не завершен, художник тщательно выписал только лицо. И.С. Зильберштейн делает предположение, что это начатая и незаконченная копия того портрета, который Юшневская послала деверю Семену Петровичу с каким-то знакомым его, сопроводив письмом: «Он увез мой портрет, увез бы и портрет брата твоего, но нет теперь сделанного. Он хотел его показать вам, как я изменилась. Теперь я еще более не похожа на себя: этот портрет нарисован до моей болезни».
Об этом портрете И.С. Зильберштейн пишет: «Портрет повествует о нелегкой доле Юшневской. Реалист Бестужев передал в облике рано состарившейся женщины ее тяжелую судьбу. И вместе с тем он выразил и своеобразную поэтичность ее не очень сложного духовного склада». А сама Мария Казимировна писала Пущину о своем портрете так: «Может, вы увидите мой портрет — очень похожий, вновь сделанный. Вот старушка!»
Изустное же описание Юшневской — очень своеобразное, не очень объективное, а главное — не рисующее черт лица или впечатления от этого лица, скорее просто собственное видение — дала только Волконская. «Юшневская... уже пожилая, она ехала от Москвы целых шесть месяцев, повсюду останавливаясь, находя знакомых в каждом городе. В ее честь давались вечера, устраивались катания на лодках. Наконец, повеселившись в дороге, и узнав, что баронесса Розен уже в Верхнеудинске, она наняла почтовую телегу, как молния, пролетела вдоль нашего каравана и остановилась у крестьянской избы, в которой ждал ее муж. Ей было 44 года. Совсем седая, она сохранила веселость своей первой молодости».
Волконская «состарила» Марию Казимировну на четыре года. В 1830 году, когда она приехала в Сибирь, ей было 40 лет. Молодости Волконской простительно даже некоторое осуждение «веселости» Юшневской.
Это потом она узнала, что «пожилая» Юшневская, чтобы как-то обеспечить свое путешествие в Сибирь, продала последнюю шубу и серебряные ложки, а снаряжала ее в дальний путь Е.Ф. Муравьева. Сомнение вызывает и информация о нанятой «почтовой телеге» — у Юшневской была карета, подаренная ей Е.Ф. Муравьевой.
Собственно этим изустным восприятием Марии Казимировны Волконской можно было бы пренебречь, имея ее прекрасные портреты кисти Н.А. Бестужева.
Но это описание — единственное и в нем есть какие-то живые штрихи, которые дополняют живописные изображения Юшневской.

***

Мария Казимировна вряд ли знала о принадлежности Алексея Петровича Юшневского к тайному обществу.
В Тульчине, где он служил и они жили постоянно, она не могла не знать о частых заседаниях и вечерах, в которых принимали участие одни и те же офицеры 2-й армии, в том числе и ее муж. Но воспринимала их — как обычные офицерские пирушки.
Живость и веселость характера делали Марию Казимировну — генеральшу — «дамой, приятной во всех отношениях» и всеми любимой. Она активно жила тульчинской светской жизнью и скучные армейские дела мужа весьма мало ее заботили.
Безусловно, ее удивил и озадачил, как и все тульчинское общество, арест П.И. Пестеля 13 декабря 1825 года. С Павлом Ивановичем ее муж был особенно дружен, тот часто бывал в их доме и всем нравился Марии Казимировне: манерами, обхождением, приятностью беседы. Она, как и многие в Тульчине, находила, что он похож на Наполеона. А Наполеона — судя по тогдашним литографиям с его портретов, — она считала эталоном мужской красоты.
Нет сомнения, что Мария Казимировна ничего не знала ни о тайном обществе, ни того, что общество это в Тульчине возглавлял П.И. Пестель, а ее муж Алексей Петрович был одним из его ближайших помощников в руководстве обществом.
Поэтому арест Юшневского она восприняла, как и арест Пестеля, как некую досадную ошибку, которая вот-вот будет исправлена. Но время шло, из Петербурга вестей не было, зато произошло множество арестов офицеров — преимущественно молодых — поручиков, подпоручиков, прапорщиков.
Мария Казимировна взволновалась не на шутку.
Об ошибке речь уже не шла, и Юшневская с тревогой и нетерпением ждала вестей из Петербурга, потому что в приходящих в Тульчин газетах или вообще об арестах не говорилось, или говорилось так невнятно и невразумительно, что понять что-то было трудно. Арестованных только в одном сообщении назвали уголовными преступниками — но какое отношение это имело к ее мужу и Павлу Ивановичу Пестелю, к другим офицерам 2-й армии?..

***

О приговоре мужу Мария Казимировна, остававшаяся в Тульчине после ареста А.П. Юшневского, узнала из столичной газеты «Русский инвалид, или Военные ведомости» за 17 июля 1825 г.: генерал-интендант А.П. Юшневский был осужден по первому разряду и после конфирмации приговорен к пожизненной каторге.
Через несколько дней после этого она отправилась в Петербург и подала прошение разрешить ей последовать за мужем в Сибирь.
Она, в частности, писала в этом прошении: «Для облегчения участи мужа моего повсюду по следовать за ним хочу. Для благополучия жизни моей мне больше теперь ничего не нужно, как только иметь счастье видеть его и разделить с ним все, что жестокая судьба предназначила... Про жив с ним 14-ть лет счастливейшей женой на свете, я хочу исполнить священнейший долг мой и разделить с ним его бедственное положение.
По чувству и благодарности, какую я к нему имею, не только бы взяла охотно на себя все бедствия в мире и нищету, но охотно бы отдала жизнь мою, чтобы только облегчить участь его».
Прошло несколько месяцев, прежде чем пришло разрешение следовать за мужем в Сибирь. А потом начались сборы. Были они нехитрые, но заняли довольно много времени. Оказалось, что средств на такую дальнюю дорогу, а тем более на проживание в Сибири просто не было. Видимо, Юшневские в Тульчине жили на казенной квартире, а другой недвижимости, которую она могла бы продать, не было. И тогда Мария Казимировна начала продавать все, что имело хоть какую-нибудь серьезную цену. Оказалось, что ее шуба и серебряные ложки — самые ценные вещи в их семье.
Не совсем ясно, почему Юшневская потом поехала в Москву — то ли прощаться с родственниками и, может быть, надеясь на их материальную поддержку, то ли ее пригласила Екатерина Федоровна Муравьева, может быть, узнавшая о стесненности в средствах Марии Казимировны.
Так или иначе Юшневская оказалась под добрым любящим крылом Екатерины Федоровны.
Екатерина Федоровна Муравьева — мать братьев декабристов Никиты Михайловича и Александра Михайловича — была добрым гением, другом и помощником не только декабристов — друзей сыновей, но всех, кто нуждался в помощи, заботе и участии. Особенно заботлива была к женам, решившим следовать за мужьями.
М.К. Юшневская писала деверю С.П. Юшневскому 23 мая 1830 г., когда ехала уже на каторгу, с дороги: «Я столько была счастлива в Москве, что никогда еще в моей жизни нигде меня столько не ласкали и не любили... Представь себе, что я без гроша приехала в Москву и нуждаясь во всем, и в такое короткое время и с такими выгодами проводили меня из Москвы в такой путь!
Я еду теперь в Сибирь, имея все, что только мне нужно. Дала Катерина Федоровна коляску, за которую заплатила 300р. серебром и которая сделана на заказ лучшим мастером в С. Петербурге.
Одним словом, она меня так проводила в дорогу, что, если бы я была ее дочь любимая, она не могла бы больше входить во все подробности и во все мои надобности».
И, как знать, не снаряди ее Екатерина Федоровна Муравьева так основательно в путешествие, удалось ли бы Юшневской добраться до Сибири?
Но, думается, добрые чувства, которые она вызывала у всех своей добротой, простотой, добросердечием и готовностью помочь или быть полезной, могли вполне сподвигнуть кого-то одного или нескольких ее знакомых на помощь ей в сибирском ее вояже.

***

Больших бедствий она не испытала — ни по пути в Сибирь, ни оказавшись в Сибири, а вот нищета власть над ней обрела сразу же. Комендант С.Р. Лепарский даже счел необходимым в официальном рапорте отметить «великую нужду» Юшневской, когда она приехала.
А.Е. Розен рассказал в «Записках» о некоторых подробностях жизни Юшневской в тюрьме и о причинах материальных трудностей Алексея Петровича, о чем другие мемуаристы упоминают вскользь:
«Супруги жили в Петровской тюрьме в стесненном положении, оттого что имение Юшневского было под запрещением. Даже наследник его, родной брат, не мог оным вполне распоряжаться, пока не кончилась ревизия интендантских дел 2-й армии. Это дело, долго тянувшееся, огорчало Юшневского в тюрьме...
По прошествии 8 лет прислали ему копию с донесением комиссии, в коей было сказано, что бывший генерал-интендант 2-й армии А.П. Юшневский не только не причинил ущерба казне, напротив того, благоразумными и своевременными мерами доставил казне значительные выгоды...»1
С первых дней пребывания в Петровском заводе Мария Казимировна очень подружилась с братьями Бестужевыми — Николаем и Михаилом. Она приехала в острог в 1830 году, и все девять лет, до окончания срока каторги для осужденных по первому разряду в 1839 году, она писала за них к их родным и друзьям.
В одном из писем она упомянула, что нередко по двое суток подряд пишет — вернее переписывает с черновиков — письма Бестужевых. Братья были безмерно благодарны ей, ибо их переписка с ее помощью за эти годы значительно «разрослась» и достигла — без преувеличения — огромных размеров. Мария Казимировна помогла Бестужевым не только быть в постоянной и тесной связи с их близкими в России, но и активно переписываться с друзьями декабристами, которые уже были на поселении в разных уголках Сибири.
Отправляя это огромное количество — еще и за нескольких других декабристов — писем, Мария Казимировна очень редко или чаще всего не упоминала о себе, своих делах и заботах.

1 По каким-то интендантским расчетам — в этом трудно разобраться — на Алексея Петровича было наложено взыскание — огромная сумма в 326 тысяч рублей. Сенат долгие годы рассматривал это дело и, наконец, признал, что взыскание было наложено неправильно. Но пока шла чиновничья волокита, супруги Юшневские были в очень стесненных материальных обстоятельствах, что тяжело отразилось на здоровье и жизни их. В немалой степени ранний уход из жизни Юшневского — следствие этого крючкотворства.

Н.И. Лорер в своих «Записках моего времени» заключал:
«Описывая наших дам, я кончу тем, что в продолжение всей нашей ссылки они постоянно были нашими ангелами-хранителями и первое время, когда нам не дозволялось писать самим, разделив нас между собой, занимались нашей корреспонденцией, уведомляя ежемесячно дорогих нашему сердцу в России».
Хотя Мария Казимировна миновала «читинский период» ссылки, в Петровском заводе она скоро познакомилась и подружилась со всеми женами, просто и естественно влилась в декабристскую общую семью.
Она не могла по своим средствам купить дом в Петровском, потому жила с Алексеем Петровичем, когда это было разрешено, на съемной квартире, создав, как и другие жены, уют, сделав дом гостеприимным и душевно теплым.
Ее быт, жизнь ничем практически не отличалась от жизни всех супружеских пар. В нескольких письмах она коротко и емко писала об этом:
М.К. Юшневская из Петровского завода сестре Бестужевых Елене Александровне:
«Жизнь наша такая единообразная, что один день можно на целый год полагать. Одно и то же, и ничего не изменяется в нашей здешней жизни: скука, горесть, страдания не покидают нас».
И почти о том же — брату мужа Семену Петровичу Юшневскому:
«Вообрази, как они мне близки. Живем в одной тюрьме, терпим одинаковую участь и тешим друг друга воспоминаниями о милых любезных родных наших».
Мария Казимировна, приехав уже в Петровский завод, не видела мужа в кандалах. Но Николай Бестужев, сделавший из кандалов декабристов кольца и для них и для их жен, сделал кольцо и для Марии Казимировны.
С.П. Юшневскому она, спустя годы, пишет, «что перешлет ему «железное кольцо, оправленное в золото. Оно будет сделано из «желез, которые носили все наши страдальцы», а также «железный крестик, сделанный из выломанного кусочка железа у окошечной решетки из того номера и того каземата, в котором жил твой добрый брат и я с ним».

***

В 1835 году Ивашевы потеряли своего годовалого первенца Сашу. Все жены, друзья декабристы разделяли их горе. Н.А. Бестужев успел написать акварельный портрет малыша, и он сохранился до наших дней. Часто бывали на могилке Саши в Петровском заводе родители и их друзья. Но в 1836 году казематский срок Ивашевых истек. Они уехали на поселение в Туринск. И за могилкой Саши ухаживали остававшиеся до 1839 года женщины.
Уже через две недели после отъезда Ивашевы получают письмо от М.Н. Волконской, которая пишет Камилле Петровне: «Дорогой и добрейший друг, я только что вернулась с могилы вашего ангелочка, где отслужила панихиду. Миша (4-летний сын Волконских) по собственному побуждению положил букет к его ногам. Я с Марией Казимировной Юшневской нарвала незабудок, которые она вам перешлет».
А еще через неделю Камилле Петровне пишет Юшневская и, посылая «незабудки от этого ангела», вкладывает всю доброту сердца и сострадание, казалось бы, в самое простое повествование. И это создает для осиротевшей, горюющей Камиллы Петровны иллюзию ее личного присутствия на могилке сынишки:
«Были с Марьей Николаевной у Саши... У Сашеньки лилий желтых и саран (полевых лилий) множество, много и разного сорта цветов, все так же, как было при вас, и будьте уверены, что по куда я здесь, буду все исполнять, как исполняли вы сами».
Радует Ивашеву Мария Казимировна и в другом письме: «Иван Иванович (Пущин) здоров, третьего дня ходил к Саше и сказал мне, что хочет посадить деревья.
Вчерась я была у Сашеньки: все там исправно, цветов много. Он молит о счастье своих добрых родителей».

***

В 1839 году из Петровского завода на поселение уехали последние узники, осужденные по первому разряду. В их числе и супруги Юшневские. Местом поселения им была определена деревня Кузьминская близ Иркутска. Однако там Юшневские не жили. Они сначала обосновались в деревне Куда, потом в Жилкино. И только в ноябре 1840 года — после долгих хлопот А.П. Юшневского и его брата Семена Петровича — их перевели в деревню Малая Разводная.
Каких-то радостных подробностей жизни М.К. Юшневской на поселении известно очень немного. Например, в 1840 г. она вместе с женой генерал-губернатора Восточной Сибири В.Я. Руперта Еленой Федоровной ездила лечиться на Туркинские серные воды.
Мария Казимировна много и активно переписывается со всеми декабристами, с их женами. Особенно много и часто пишет Камилле Петровне Ивашевой, которую любила больше всех. Может быть, еще и потому, что она напоминала ей дочь Софью.
И четырех лет не минуло со времени приезда Юшневских в Малую Разводную, как случилась страшная беда — неожиданная, непредвиденная, навсегда омрачившая жизнь Марии Казимировны. Об этом в мемуарах рассказывает А.Е. Розен:
«В 1839 году Юшневский был поселен в Оёке2, близ Иркутска, с некоторыми товарищами. Один из них, Ф.Ф. Вадковский, в 1844 году захворал опасно. Умер 7 января, и похороны его со вершились 10 января. Товарищи сговорились отнести гроб в церковь, чего Юшневский не мог сделать, потому что голова его не терпела холода. А ему пришлось бы идти по улице с непокрытою головою в сильный мороз. По этой причине он пришел в церковь один и стал подле гроба у изголовья умершего товарища.
Когда священник стал читать Евангелие, то Юшневский внезапно упал и тут же окончил жизнь свою...
Он окончил свои страдания 10 января 1844 года.., был окружен женою и друзьями». После смерти А.П. Юшневского генерал-губернатор Восточной Сибири В.Я. Руперт немедленно вошел с представлением о разрешении Марии Казимировне возвратиться на родину, в при надлежавшее ей имение в Киевской губернии.
Петербург ответил отказом. И только 24 июля 1855 г. Марии Казимировне разрешено было вернуться — с установлением за нею секретного надзора.
У Марии Казимировны было небольшое имение в Киевской губернии, куда она и вернулась в июле 1855 года 65-летней вдовой. О почти восьми последних годах ее жизни известно очень не много — в основном из предельно коротких сообщений в письмах С.П. Трубецкого — и упоминаний о ней в письмах других — оставшихся к тому времени в живых — декабристов.

2 Деревня Малая Разводная находилась в трех верстах от Иркутска, на восток по дороге к Байкалу. По дороге от Иркутска в Якутск примерно в 30 верстах от Иркутска располагалось село Оёк, где жил Федор Федорович Вадковский. Андрей Евгеньевич Розен ошибся: Юшневские приехали на похороны Вадковского в Оёк из Малой Разводной.

В марте 1857 г. по возвращении из Сибири С.П. Трубецкой приехал на жительство в Киев. Он разыскал там А.И. Давыдову и М.К. Юшневскую. Ни в одном из писем он не говорит о своей помощи в делах материальных Юшневской, но и всем хорошо известная его доброта, и чувство декабристского братства, конечно, не могли оставить Марию Казимировну в ее стесненных обстоятельствах.
Дочери Зинаиде по приезде в Киев написал, что сразу повидался с Марией Казимировной, а «на другой день был у нее и видел дочь и внучку» (Софью Алексеевну Рейхель и внучку Софью Христиановну Рейхель. — В.К.)
Сообщал Сергей Григорьевич — больше намеками — о некоторых подробностях семейной жизни Юшневской. В 1857 г. ее зять — Христиан Рейхель был еще в Иркутске, а дочь Марии Казимировны Софья с дочерью Софьей и ее детьми — Софьей и Яковом — жили с ней.
И, видимо, внук был большой для них всех проблемой:
«Дочь Марии Казимировны уезжает послезавтра к дяде, где, кажется, намерена оставаться, ожидая от него земных благ», «Мария Казимировна простудилась, говевши,., однако поправляется. На ее руках остался здесь Яша, которого она передала одному учителю гимназии, человеку семейному, который не знает, как с ним пособиться. Жалко, а между тем смешно, что он выделывает» (март 1857 г.).
«Марья Казимировна кое-как поживает, сегодня поутру сошелся у нее с С. Дочку не видали, она от зубной боли лежала. А внучки нет, я, кажется, писал, что осталась у дяди. Самого же Рейхеля скоро должны ожидать.
Он писал им, что выезжает в первых числах июня»;
«Вчера были именины Марьи Казимировны, и она угощала нас вечерним чаем, гости были... М-м Рейхель, кажется, поселилась совсем с матерью, и я думаю, останется с нею, когда и муж приедет. Мать очень довольна дочерью и разнежилась с ней. Если с нею не будет папеньки с дочкой, то есть причина ожидать, что жизнь будет продолжаться в согласии».
Так становится известно, что семья дочери Юшневской распалась: Х.Я. Рейхель, вернувшись из Сибири в 1857., вскоре оставил жену и уехал с дочерью в Тульчин.
В том же году он там умер. Почему эта семья распалась и почему у Марии Казимировны с зятем и внучкой были натянутые отношения и оттого она была довольна, что дочь осталась с ней, — неизвестно.
В мае 1857 г. в Киеве проездом был с семьей Н.В. Басаргин. Радостной и душевной была его встреча с жившими там и в окрестностях Трубецким, Давыдовыми и Юшневской после 20-летней разлуки: с 1837 г., когда Басаргина отправили из Сибири на Кавказ.
В январе 1858 г. Трубецкой сообщает Пущину:
«Марья Казимировна все скучает и не может похвалиться здоровьем. Она теперь в городе, но ездила на свадьбу племянницы на Украину к Семену Петровичу Юшневскому, который выдал дочь за Граве».
В октябре 1858 г. Трубецкой переехал в Одессу. В письме к дочери в Париж писал: «Долго не знали мы ничего о Марье Казимировне. Она была очень больна и совсем приготовилась к смерти. Теперь выздоравливает».
После этого сообщения Мария Казимировна прожила еще почти пять лет, видимо, часто сражаясь с болезнями и страдая от недостаточности средств, а может быть, еще и от невнимания ближних.
Она скончалась в Киеве в 1863 году, 73 лет от роду.

***

У каждой из 11 «ангелов-жен» были свои таланты, какие-то выдающиеся свойства. Талантом Марии Казимировны Юшневской было добросердечие и преданность. И этот талант не растратила она в течение всей своей 73-летней жизни, жизни — ничем особенным не примечательной, кроме этой ее беспредельной преданности мужу, приведшей ее в Сибирь. Точно так же она была предана всей декабристской семье, всем женам, разделившим с мужьями изгнание.
И в этой преданности Юшневской — истоки и ее самоотвержения, и стойко переносимой нужды, и способности не унывать в самых, казалось бы, безнадежных жизненных ситуациях.
Почти не известны последние годы ее жизни. Вряд ли нужда оставила ее. Вряд ли здоровье поправилось. Не исключено, что провела эти годы в одиночестве. Трудная жизнь, трудная судьба. Но она всегда безропотно исполняла волю Господню и верила, что ее тяготы земные вознаградятся и, думается, никогда не пожалела, что отдала жизнь мужу и сибирскому изгнанию.

10


Глава 9.

Жизнь — как один счастливый день
(Камилла Петровна Ивашева)

Судьба этих двух людей складывалась очень похоже на известную сказку: после множества самых разных препятствий и приключений влюбленные, побеждая зло, счастливо соединяются. И заканчивается сказка успокоительным сообщением: «Они жили долго и счастливо и умерли в один день».
Да, эти несказочные люди были очень счастливы.
Вот только жили недолго. И умерли почти в один день, с небольшим временным отстоянием — в один год.
А начиналась несказочная, но счастливая жизнь — двух красивых, талантливых, очень высокого духа молодых людей в богатом имении Ивашевых под Симбирском, на живописном берегу Волги.
Декабрист Н.И Лорер в своих мемуарах рассказал об этом так:
«Ивашев, получив блестящее светское образование, пользуясь огромным состоянием своего отца, наделенный от природы прекрасной наружностью и талантом к музыке, уроки которой брал у знаменитого Фильда, мог бы надеяться на счастливую будущность...
Имение его отца находилось в Нижегородской губернии на берегу прекрасной Волги, окруженное обширными садами и всеми затеями барства. Семейство Ивашевых проводило однажды лето в деревне, и юный Ивашев воспользовался отпуском, чтоб в кругу родных насладиться деревенскою жизнью.
В доме их жила старая гувернантка сестер Ивашева М. Dantu с прехорошенькой 18-летней дочерью своей.
Немудрено, что молодые люди сошлись, полюбили друг друга, и Ивашев не на шутку ухаживал за подругой своих сестер.
М-ль Dantu обладала великолепной каштановой косой», которая делала юную красавицу просто неотразимой...

***

Июльское утро было тихим, чуть прохладным, а воздух наполнен тонким, чуть сладковатым ароматом. На цветах в саду высыхала роса, и цветы будто говорили людям: «Пейте наш утренний аромат, пока не наступила жара. Аромат вечерний уже не будет таким тонким и изысканным». Рано вставший в это утро Василий Ивашев и уже совершивший быстрым галопом двухчасовую прогулку на любимом жеребце, остановился перед домом, у начала садовой дорожки. Он не заметил, как любовался им из окна мезонина отец — генерал-майор Петр Никифорович. Он знал, что его сын и среди лучших офицеров своего Кавалергардского полка отличался статью, красотой высадки и всегда побеждал на смотрах. Гордился Петр Никифорович и тем, что Василий, когда стал адъютантом командующего 2-й Южной армии П.Х. Витгенштейна, сделался любимцем графа.
Василий же, отдав поводья конюшему, быстро вошел в дом и, убедившись, что прислуга занята приготовлением к завтраку, а господа еще не выходили из своих комнат, бесшумно взбежал по лестнице и так же бесшумно очутился у дверей комнаты Камиллы. Прислушался. Она что-то не громко напевала по-французски — он понял, что она заканчивает туалет. Когда он, приподняв слегка дверь, чтобы не скрипнула, вошел в комнату, Камилла у зеркала ловко заплетала свою косу.
Василий, приложив палец к губам, призывал ее молчать, когда она увидела его в зеркале и испугалась. Он нежно обнял и поцеловал ее, а потом — неожиданно для себя, взял с ее туалетного столика ножницы и ловко отрезал нижний кончик ее косы.
Она несказанно удивилась и едва не заплакала, но он снова нежно поцеловал ее и прошептал:
— Это на память вечную.
С туалетного столика Камиллы он взял ее тонкий, приготовленный на этот день носовой платок, завернул в него свой трофей и, пряча его в карман, так же бесшумно вышел из комнаты.
Как и тогда, когда он вернулся с прогулки, он не заметил любовавшегося им отца, так и теперь не увидел отца, который наблюдал его таинственное посещение Камиллы.
За общими оживленными разговорами Ивашевых за завтраком никто не обратил внимания на пылающие щеки Камиллы и необычную молчаливость Петра Никифоровича.
День прошел, как обычно — в прогулках, катании на лодках, молодежь придумывала себе развлечения.
Василию с Камиллой удалось, оставив всех, уединиться в дальних аллеях парка. Оба были веселы, счастливы и беспечны — любовь не любит рассуждать, и прежде всего — о будущем.
О будущем подумал Петр Никифорович, которому в это утро открылась любовная тайна сына. После ужина он пригласил его в свой кабинет.
Петр Никифорович был человеком добрым, в высшей степени благородным и, как большинство военных, прямолинейным. Потому заговорил с сыном так, будто они уже имели разговор на эту тему прежде, а нынче явилась причина этот разговор продолжить:
— В твои лета, сын мой, естественно влюбляться. И даже жениться. 25 лет — самое на то время. И будь она ровня тебе, пусть даже и не очень богата, я бы женил тебя, не задумываясь!
— Папенька, о чем это вы? — пытался выиграть время Василий.
— Не лукавь, я все знаю, — осадил его Петр Никифорович. — Она и вправду девушка милая, умненькая и добрая. И красавица какая!
— Так жените нас! — попытался пошутить Василий, чем раздражил родителя.
— Не веди себя как шалопай! — остановил его отец. — Это разговор серьезный — я не вернусь к нему более. Потому хочу, чтобы в твоей голове поместилась истина: благородство дворянина не только в его ратных или других делах на пользу отечества. Не только образованность, светские манеры, уважение и почитание родителей. Но еще и ответственность за тех людей, с которыми ты входишь в тесные отношения. Это не только твои товарищи по полку, светские друзья. Но и в таком тонком предмете, как любовь.
— Но я люблю м-ль Камиллу и готов жениться, если вы, батюшка, благословите.
— Не благословлю. Не ровня она тебе. Она прислуга.
И чем быстрее ты ее оставишь, тем лучше для нее.
— Почему лучше? — взмолился Василий, уже понимая, что отец разлучает его с любимой и решения своего не изменит.
— А ты сам подумай! Разве честно и благородно играть репутацией женщины, если ты не имеешь возможности жениться на ней? А ты подумал о грустной, может быть, страшной будущности ее? Ты не можешь не знать о подобных историях.
— Но разве она не избежит такой будущности, если я женюсь на ней?
— Я не позволю тебе, сын, жениться на прислуге.
У меня уже есть на примете приличная и выгодная для тебя партия. Изволь разорвать эту связь.
Разговор их продолжался еще некоторое время, но ни просьбы, ни мольбы Василия на Петра Никифоровича не подействовали. Он был непреклонен и закончил разговор почти угрозой:
— Если не послушаешься, в тот же день отпуск твой закончится.
Василий не послушался. А на утро следующего дня у крыльца стояла дорожная коляска, на сборы отец выделил ему всего несколько минут. И минуту на прощание с домашними. Генерал-майор Петр Никифорович Ивашев досрочно отправлял сына из отпуска в Тульчин — к месту службы...

***

После отъезда Василия Камилла все силы душевные тратила на то, чтобы никто не заметил великое ее горе.
С ее хорошенького личика исчезла улыбка, она похудела и стала молчаливой. Все в доме знали, что она скучает по Василию — они были так дружны, так неистощимы в придумывании забав и увеселений. Замечали, конечно, и нежные взгляды, которыми они обменивались. Но это был обычный флирт молодого господина с прислугой, который испокон веков существовал и даже поощрялся в дворянских домах. Что это была первая, большая и глубокая любовь юной девушки, никому просто не могло прийти в голову. Так прошел почти год. И «грянул» декабрь 1825-го. Камилла с матерью жили теперь в Москве.
Петр Никифорович и все его семейство были потрясены известием об участии Василия «в противуправительственном заговоре», а главное — сообщением, что его заключили в Петропавловскую крепость. Отчаяние Камиллы, когда об этом узнала, было так велико, потрясение так сильно, что она серьезно заболела.
Врачи какое-то время опасались за ее жизнь и ничем не могли помочь, не зная, что не тело, а душа ее молила о помощи.
Видимо, во время одного из приступов отчаяния Камилла рассказала матери о причинах своего недуга, и о безмерной своей любви к молодому Ивашеву.
В это время уже был объявлен приговор декабристам, и Камилла умоляла мать добиться у Петра Никифоровича позволения разделить участь Василия и последовать за ним в Сибирь.
И колесо событий — а это было колесом судьбы и Камиллы, и Василия — завертелось.
Мать Камиллы Мария Петровна, поняв, насколько серьезны и любовь дочери, и ее решение, написала обо всем в Симбирск своей приятельнице г-же Санси — с тем, чтобы та передала ее письмо матери Василия Ивашева Вере Александровне. Так все стало известно Петру Никифоровичу Ивашеву.
Вместе было решено, что к гр. Бенкендорфу обратятся с прошением обе матери — с просьбой о разрешении Камилле следовать к Василию Ивашеву в Сибирь.
Бенкендорф доложил обо всем государю. Тот дал согласие — при условии согласия на этот брак и приезд девушки самого Ивашева. Государево разрешение и вопрос к Ивашеву отправились в Петровский завод.
А в это время П.Н. Ивашев получил из Сибири тайную весточку о сыне. Весточка эта сообщала, что сын его пребывает в глубочайшей меланхолии, которая может иметь худые и непредсказуемые последствия. Однако старший Ивашев и предположить не мог, насколько худы намерения его сына.

***

Н.В. Басаргин — как лучший друг и свидетель поистине чудесного поворота событий в жизни Василия Ивашева — в своих «Воспоминаниях» рассказал: Ивашев, пережив в каземате Читы приступы «меланхолии» — так называли в то время депрессию, при переезде в тюрьму Петровского завода задумал побег. При этом он не хотел думать ни о каких последствиях ни для себя, ни для товарищей, ни для родных. Был просто одержим этой идеей, и никакие уговоры, доказательства не помогали.
Тогда Басаргин, все-таки надеясь, что друг одумается, попросил Ивашева отложить побег на неделю, пригрозив, что иначе скажет об этом коменданту.
Ивашев согласился ждать неделю. И, видимо, воля Божия руководила Басаргиным, когда он задержал друга. Ибо в эту-то неделю и произошло чудо — декабристы рассматривали случившиеся именно так.
Однажды вечером, пишет Басаргин, когда они с Ивашевым были вместе в его камере, Василия вызвали к коменданту. Оба подумали, что Лепарский, может быть, как-то проведал о побеге. Ивашева долго не было. А когда вернулся, был растерян и обескуражен: «Комендант присылал за ним, чтобы передать ему два письма: одно от его матери, другое — матушки будущей жены его, — пишет Басаргин. — Комендант спросил его, согласен ли он жениться на девушке, мать которой писала это письмо.
В нем госпожа Ледантю открывала любовь дочери к ее сыну, ... эта любовь была причиной ее опасной болезни... Она упоминала также, что дочь ее ни за что не открыла бы тайны своей, если бы Ивашев находился в прежнем положении. Но что теперь, когда его постигло несчастье и когда она знает, что присутствием своим может облегчить его участь, доставить ему некоторое утешение, то не задумывается нарушить светские приличия — предложить ему свою руку.
Мать Ивашева отправила это письмо вместе со своим графу Бенкендорфу, и тот, с разрешения государя, предписывал коменданту спросить самого Ивашева согласен ли он вступить в брак с девицею Ледантю».
Н.И. Лорер вторит Басаргину и передает реакцию всех декабристов по получении этого известия:
«Старик Ивашев, который был рад, что находится на свете существо, могущее утешить в ссылке его любимого сына, пав к ногам государя, просил дозволения на брак сосланного сына.
Послали спросить согласия молодого Ивашева.
Я помню живо тот день, когда комендант потребовал к себе Ивашева для объяснений. Мы все принимали живое участие в судьбе нашего товарища. Когда-то этот брак совершится? Ведь нас разделяют 6000 верст со всем образованным миром! Но и в остроге время имеет свой полет».
За время этого «полета» Ивашев, дав радостное согласие на брак с Камиллой, начал деятельную подготовку к приезду невесты, уже совершенно забыв о бредовой идее побега.
Мало того, он просит позаботиться о ней в ее нелегком путешествии. Об этом узнаем из письма М.Н. Волконской, которая писала за П.А. Муханова из Петровского завода, когда переписка узников еще была запрещена (княжна Варвара Михайловна Шаховская — невеста Муханова П.А., умерла в 1836 г.).
М.Н. Волконская — В.М. Шаховской, 15 ноября 1830 г.:
«Муханов по просьбе своего товарища Ивашева обращается к вам с просьбой о том, чтобы вы позаботились о мадемуазель Камилле Ледантю, его будущей супруге. Она очень интересный человек и вызывает во мне чувство восхищения... Кто сказал бы, сколько есть таких невест, которые уже утешились, устрашились, окунулись в светскую жизнь!.. Все, что я узнаю о Камилле, укрепляет мое мнение о благородстве ее чувства и характера. Ее жених показал мне письмо, написанное ею госпоже Ивашевой-матери, где она ей заявляет о своем твердом решении ехать в Сибирь.
Это письмо продиктовано самыми щедрыми и вместе с тем очень тонкими чувствами: и в то же время оно написано с такой сдержанностью, какая подобает женщине, особенно такой молодой особе при условиях, в которых она находится».
Действительно, письмо Камиллы к Вере Александровне Ивашевой поражает и зрелостью, и благородством, и простотой совершаемого ею подвига, который она считает естественным поступком любящего.
В этом письме в ответ на похвалы ее самоотвержению она возражает:
«В чем же состоит моя заслуга? Я не приношу большой жертвы, отказываясь от света, который меня вовсе не привлекает. Мне дорого только мое семейство, с которым придется расстаться. Но вот уже четвертый год, как мои родные страдают за меня при виде моей непонятной скрытности, которая их так поражала... Любите меня, так же, как я вас люблю, любите меня как мать, которая позволяет мне посвятить жизнь для ее дорогого сына...
Вся моя добродетель заключается в моем чувстве к нему, и я ограничиваю свое честолюбие частицей любви, которую его родители согласятся уделить мне».
«Я не скрою от вас, — писала Камилла, — как я счастлива чувствами, которые он выражает, и как мне приятно быть в состоянии утешить и успокоить его почтенных родителей».
«Молитесь о вашей дочери! — обращается Камилла к Вере Александровне. — Я под рукою Провидения, оно доведет свою милость до конца и, надеюсь, не откажет мне в счастии скорого свидания с вами»...

***

Камилла собрала все силы, все мужество свое, чтобы быть твердой в разговоре с отцом любимого. Тот никак не мог поверить в искренность ее самоотвержения.
— Я люблю вашего сына. Люблю всей душой. Надеюсь, что и он, как говорил, любит меня. Но даже если разлюбил или любовь его теперь не столь сильна, как прежде, я готова последовать за ним.
— Дитя мое, я знал о вашей любви. Но тешил себя надеждой, что это обоюдное юношеское увлечение, и разлука ваша положит ему конец.
— Моя болезнь тому свидетель, что это не мимолетное чувство.
— Но знаете ли вы, что есть Сибирь?! Мало того, что там ужасный климат и жестокие морозы. Там дикие условия жизни, скверные жилища. Кроме того, там множество ссыльно-каторжных и разбойников. Ваша жизнь будет постоянно подвергаться опасности!
— Но живут же там и хорошие добрые люди! Там есть города и селения. Добрые люди и помогут мне. Может быть, приютят.
— Это только ваши прожекты. Истинная Сибирь — ужасна. Ведь именно туда ссылают преступников и ослушников! Мужчин! Сильных и крепких. А вы? Вы нежная барышня, да и здоровьем слабая. Вы же на верную смерть отправляетесь.
— Даже у самой слабой женщины есть такое грозное оружие, что победит все — и разбойников, и жестокие морозы и все, все!
— Оружие? — изумился Петр Никифорович. — Какое?
— Любовь!
— Это химерическое понятие кажется вам всесильным здесь, в тепле и уюте дома. Это грезы ваши, потому что вы и представить себе не можете, да и я, грешный, — какие сюрпризы может приготовить Сибирь.
Петр Никифорович еще долго устрашал Камиллу ужасами Сибири. Наконец, Камилла не выдержала и сказала неожиданно твердо и сурово:
— Мы все говорили с вами обо мне. А в беде ваш сын. Как бы мне плохо ни было — ему еще хуже. И если он будет знать, что рядом с ним преданный и любящий его человек — участь его облегчится. Ему станет теплее и радостнее в душе. Значит, что бы со мной ни случилось, хоть сколько-то, но я смогу ему помочь. Даже если он разлюбил меня. Я люблю его беззаветно, и буду любить всегда!
Потрясенный Петр Никифорович долго молчал. И в минуты этого молчания он понял то, что никогда не приходило ему в голову и что он почитал предметом упования праздных умов. Крепкие социальные  врата его представлений о миропорядке пали. Пали — без войн и революций. Прежде неведомая  ему искренняя любовь — до полного самоотвержения, снесли эти врата. Руку спасения его сыну и самому ему, его сердцу протягивала та самая «неровня», протягивала просто и бескорыстно. Ведь за весь разговор она ни разу не сказала о браке, о намерении соединиться с его сыном семейными узами!
Маленькая хрупкая девочка, дочь его гувернантки, ничего не прося взамен, как о милости умоляет о подвиге — да, подвиге великом во имя любви и готова к любому повороту судьбы в страшной Сибири.
Петр Никифорович медленно встал и так же медленно подошел к сидевшей в кресле девушке:
— Благодарю, о благодарю вас, м-ль Камилла! — он нежно поцеловал ее руку и тихо добавил: — Мы совсем скоро вернемся к этому разговору. — И вышел...

***

Вернуться к разговору пришлось гораздо скорее, чем почитал Петр Никифорович. Когда он из Сибири получил весточку, что сын находится не просто в плохом, но в плачевном состоянии, снова встретился с Камиллой.
Подал ей записку. Едва прочитав, вскочила:
— Я еду к государю. Мне говорили, что он разрешил нескольким женам последовать за мужьями.
— Так то женам! — печально сказал Петр Никифорович. — К государю поеду я. Но по-прежнему ли ты тверда ехать в Сибирь?
— Может ли идти о том речь? Я уж и салоп меховой купила! — горячо уверила девушка.
— Сердце ты мое золотое! — воскликнул генерал.
Он подошел к Камилле, обнял ее, будто дочь свою, и беззвучно заплакал. Когда она почувствовала на плече его слезы, тоже перестала сдерживаться и по-детски расплакалась. Они долго сидели на диване — плача, а потом утешая друг друга. И не было в эти минуты людей ближе, ибо их печаль, их боль сердечная была об одном и том же любимом человеке, попавшем в беду...
Когда Камилла утром следующего дня спустилась к завтраку, Петра Никифоровича уже не было. Еще затемно он отправился в Петербург.

***

Нетрудно представить, сколько тревожных волнений пережили все в доме Ивашевых, прежде чем пришло согласие на брак и царя, и Василия Ивашева, а потом и монаршее соизволение следовать в Сибирь м-ль Камилле Ледантю с тем, чтобы стать госпожой Камиллой Петровной Ивашевой.
Живо представляется и как готовились в доме Ивашевых к отъезду Камиллы. И Петр Никифорович, и жена его Вера Александровна продумывали каждую мелочь, каждый предмет, который мог пригодиться на жительстве в Сибири, особенно во время свирепых зим. Как умело и споро укладывала прислуга все это в карету.
Камилле повезло — когда пришли, наконец, все необходимые распоряжения и бумаги, было лето. Она ехала сносными дорогами и прибыла последней из 11 жен: не в Читу, а уже в новую тюрьму — в Петровском заводе, в начале сентября 1831 года.

***

В своих «Записках» Н.И. Лорер — это чувствуется по стилю повествования — не без удовольствия вспоминает трогательные, торжественные и даже смешные моменты приезда Камиллы:
«Полгода прошло после этого. В один ясный день мы были все на работе, как к толпе нашей прискакали два нарочно посланные крестьянина с уведомлением к М.Н. Волконской, что на последнюю станцию прибыла м-ль Дантю в карете. Лепарский позволил Ивашеву дожидаться ее прибытия у Волконской, а мы занялись приведением в порядок наружности нашего молодого товарища-жениха: кое-как повычистили его черный сюртучок, напомадили ему голову, расцеловали и отправили.
Мы видели, как к дому подъехала карета, как из нее вышла стройная женщина и побежала и повисла на шее своего возлюбленного, без цепей, которые Лепарский велел снять для торжественного случая.
Без чувств внесли ее в дом, но радость и восторг смертельны не бывают. Скоро она пришла в себя и была обвенчана в церкви.
Лепарский, в ленте, был по высочайшей воле их посаженным отцом, а двое друзей ссыльного — шаферами.
У Волконской был ужин, где все наши дамы радушно приняли в свой круг новую чету счастливых молодых».
Н.В. Басаргин: «Летом 1831 года (в начале сентября. — В.К.) приехала невеста Ивашева, молодая, милая, образованная девушка. Он успел приготовить дом и все, что нужно для первоначального хозяйства. Она остановилась у княгини Волконской и прожила у нее до свадьбы своей, которая совершилась дней через пять по приезде ее (16 сентября).
Я радовался, видя его вполне счастливым, и нашел в его супруге другого себе друга. Им позволили пожить у себя дома около месяца... По прошествии этого месяца она, по примеру других дам, перешла с мужем в его номер и оставалась тут до тех пор, пока всем женатым позволили жить у себя.
Свадьба Ивашевых не была уже так оригинальна, как Анненковых».
Третий свидетель — самый зоркий и наблюдательный — М.Н. Волконская, у которой первое время по приезде жила Камилла Петровна, в своих «Записках» дополняет сообщение Лорера и Басаргина:
«Наш дамский кружок увеличился с приездом Камиллы Ледантю, помолвленной за Ивашева... Это было прелестное создание во всех отношениях и жениться на ней было большим счастьем для Ивашева.
Свадьба состоялась при менее мрачных обстоятельствах, чем свадьба Анненкова. Не было больше кандалов на ногах, жених вошел торжественно со своими шаферами (хотя и в сопровождении солдат без оружия).
Я была посаженной матерью молодой четы. Все наши дамы проводили их в церковь.
Мы пили чай у молодых и на другой день у них обедали. Словом, мы начали мало-помалу возвращаться к обычному порядку жизни.
На кухне мы больше не работали, имея для этого наемных людей».
Поэт, князь Александр Одоевский был так тронут и восхищен дивной молодой красавицей Камиллой, а что еще больше ее невиданным поступком и отвагой, что посвятил ей стихотворение, которое назвал «На приезд в Сибирь к жениху» (в поэтических сборниках нашего времени оно по чему-то называется по первой строчке стихотворения. — В.К.)

По дороге столбовой
Колокольчик заливается
Что не парень удалой
Чистым снегом опушается?
Нет, а ласточка летит —
По дороге красна девица.
Мчатся кони... От копыт
Вьется легкая метелица,
Кроясь в пухе соболей,
Вся душою в даль уносится;
Из задумчивых очей
Капля слез за каплей просится:
Грустно ей… Родная мать
Тужит тугою сердечной;
Больно душу оторвать
От души разлукой вечною.
Сердцу горе суждено,
Сердце надвое не делится, —
Разрывается оно…
Дальний путь пред нею стелется.
Но зачем в степную даль
Свет-душа стремится взорами ?
Ждет и там ее печаль
За железными затворами.
«С другом любо и в тюрьме! —
В думе мыслит красна девица. —
Свет он мне в могильной тьме…
Встань, неси меня, метелица!
Занеси в его тюрьму…
Пусть, как птичка домовитая,
Прилечу я — и к нему
Притаюсь, людьми забытая!»

***

В Петровском заводе Ивашевы прожили четыре года. Их жизнь — сначала в каземате, в номере Ивашева, потом в снятом доме, когда женатым разрешили жить дома, — ничем не отличалась от жизни всех женатых декабристов.
Василий Петрович Ивашев очень дружил — и Камилла Петровна также — с Николаем Васильевичем Басаргиным. До последнего часа обоих Басаргин делил с ними радости и горести, нежно заботился о жене друга.
Поэтому его воспоминания об Ивашевых особенно дороги и достоверны.
Басаргин:
«Я имел большое утешение в семействе Ивашевых, живя с ними, как с самыми близкими родными, как с братом и сестрой. Видались мы почти каждый день, вполне сочувствовали друг другу и делились между собою всем, что было на уме и на сердце.
Приближалось время нашего поселения, и мы желали только одного — чтобы не разлучаться по выезде из Петровского. Это желание впоследствии исполнилось.
Родные Ивашева просили о том графа Бенкендорфа, и он удовлетворил их просьбу.
У них родился сын, мой крестник, и это событие, можно сказать, удвоило их счастье. Хотя впоследствии, потеряв его на втором году, они испытали все то, что родительская нежность может испытать в таких случаях, но вскоре рождение дочери, тоже моей крестницы, утешило их и мало-помалу залечило их сердечные раны».
Камилла была не только хорошо образована, но и талантлива: любила и хорошо знала музыку, прекрасно играла на фортепиано, имела отличный голос. Еще в Петровском заводе, когда женатые с супругами жили в своих домах, а декабристам неженатым разрешалось по воскресным дням приходить к ним в гости, все очень любили пение Камиллы дуэтом с Марьей Волконской.

***

В годовщину свадьбы, 16 сентября 1832 года, Камилла написала матери: «Год нашего союза, матушка, прошел, как один счастливый день».
Она могла бы так написать и на вторую, и на третью годовщины — и на все такие короткие, выпавшие ей на долю восемь лет. Они были безгранично счастливы все эти восемь лет.
За эти годы у них (кроме умершего мальчика в 1834г.) годились дочь Мария (1835), сын Петр (1837) и еще одна дочь — Вера (1838).
В каждое рождение ребенка светом и счастьем озарялся их дом. Дом в Туринске они поначалу купили небольшой. Но через несколько лет, когда стала расти семья, Василий Петрович начал строить новый — просторный и удобный дом.
17 октября 1839 года прибыл на поселение в Туринск И.И. Пущин и остановился на отводной квартире. И на следующий же день к нему пришли Басаргин и Ивашев — уже старожилы Туринска.
«Ивашев потащил к себе, — сообщает Пущин в письме к Оболенскому. — Камилла Петровна необыкновенно добра и встретила меня как брата. Познакомился с почтенной матушкой и понимаю, как утешительно их соединение» (Мария Петровна приехала к дочери в феврале 1839 г.). Дом Ивашевых стал родным и притягательным для Пущина, как для Басаргина (летом 1839 г. он женился). Добрым духом этого дома была, конечно же, Камилла Петровна — нежная и заботливая мать и жена, радушная и гостеприимная хозяйка.
Пущину, к сожалению, недолго оставалось наслаждаться обществом этой удивительной женщины и испытывать на себе ее заботы постоянно. Его воспоминания, такие же дорогие своей достоверностью и любовью к Камилле Петровне и другу Ивашеву, приходятся на события трагические, неотвратимые...
Пущин — Оболенскому, 12 января 1840 г.:
«30 декабря Ивашев лишился доброй жены своей — ты можешь представить, как этот жестокий удар поразил нас всех. Трудно привыкнуть к мысли, что ее уже нет с нами.
Десять дней только она была больна — нервическая горячка прекратила существование этой женщины. Она расставалась с жизнию, со всем, что ей дорого в этом мире, как должно христианке.
Укрепившись причащением святых тайн, она с спокойной душой утешала мужа и мать, детей благословила, просилась с друзьями. Осиротели мы все без нее. Эта ранняя потеря тяготит сердце невольным ропотом. Ивашев горюет, но понимает свою обязанность к детям: она заставляет его находить твердость, необходимую в таких трудных испытаниях. Ему подает достойный пример достойная Madame Ledantu. Я с истинным уважением смотрю на ее высокую покорность воле Провидения».
Пущин — Якушкину, 19 января 1840 г.:
«Без нее опустел наш малый круг. Эта ранняя потеря набросила ужасную мрачность на все окружающее. 2-го января мы отнесли на кладбище тело той, которая умела достойно жить и умереть с необыкновенным спокойствием, утешая родных и друзей до последней минуты».
Этой же искренней любовью, восхищением и острой болью от ее внезапной и ранней кончины проникнуты письма Пущина ко всем декабристам, разбросанным на поселении в разных уголках Сибири. Это было общее горе всей декабристской семьи, тем более, что этой потере предшествовала еще более ранняя — Александрины Муравьевой. Сибирь поглотила самых молодых, самых самоотверженных и от того самых беззащитных из «ангелов-жен». Неисповедимы пути Господни...
Спустя почти два месяца после ее кончины Пущин писал Свистунову:
«Кочевал на двух квартирах, теперь переселился... к Ивашеву в исполнение давнего приглашения доброй Камиллы Петровны, которая, видя хлопоты холостого моего, глупого хозяйства, непременно хотела меня от них избавить.
Грустно, что она нас покинула. Ее кончина, как вы можете себе представить, сильно поразила нас — до сих пор не могу привыкнуть к этой мысли. Воспоминания о ней на каждом шагу».
Пущин — Оболенскому, апрель 1840 г.: «Она унесла с собой все земные радости... С половины марта мы живем в новом доме Ивашева, который всех нас просторно помещает. У меня две отдельные большие комнаты. Бываю один, когда хочу, и в семье, когда схожу вниз. Хозяева рады постояльцу».
И.Д. Якушкину, май 1840 г.: «Для меня (Ивашевы) делают большое одолжение, что хлопочут за меня и приняли в свою артель. Эта мысль принадлежит покойной Камилле Петровне. Она первая пригласила меня на хлебы. Ужасно недостает ее для всех нас здесь».
Пущин — Е.А. Энгельгардту, бывшему директору Лицея, с которым переписывался все годы ссылки и которому поверял события своей и товарищей жизни; июль 1840г.:
«Я часто говорю о вас с тещей моего товарища Ивашева, у которого я постояльцем живу. Она в старые годы нанимала квартиру у вас в Петербурге и очень хорошо вас знает, хотя знакомства между вами не было.
Она приехала к дочери, девять месяцев только прожили вместе: судьбе угодно было, чтобы мать похоронила дочь. Трое малюток остались на ее попечении, она помогает отцу в воспитании сирот».
Пущин скромно умалчивает, что и он, и Басаргин помогали Ивашеву в воспитании детей и в массе бытовых дел и забот. Ведь дети были совсем маленькими: Марии — 4 года, Петру — 2 и годовалая Верочка, когда их матери не стало. Однако новое страшное горе пришло в ивашевский дом ровно через год после трагического ухода Камиллы. Поистине громом среди безоблачного неба для всей декабристской семьи стало сообщение Пущина в письме к Якушкину о внезапной смерти П.В. Ивашева от апоплексического удара. И.И Пущин — со слов Басаргина и всех домашних, доктора — подробно рассказывает (в письме И.Д. Якушкину) о смерти Василия Петровича:
«Вечер (27 декабря 1840 г. — В.К.) кончился обыкновенным порядком. Ивашев был спокоен, распорядился насчет службы в кладбищенской церкви к 30-му числу, велел топить церковь всякий день. Отдавши все приказания по дому, пошел перекрестить сонных детей, благословил их в кроватках и отправился наверх спать.
Прощаясь с Марьей Петровной, сказал, что у него болит левый бок, но успокоил ее, говоря, что это ничего не значит.
Между тем, пришедши к себе, послал за доктором, — и лег в постель. Через полчаса пришел Карл (фельдшер Кароль Казимирович Юдинович, сосланный поляк. —В.К.). Тронул его пульс — рука холодная и пульс очень высок. Карл пошел в комнату возле — взять ланцет. Возвращается и видит Ивашева на полу. В минуту его отсутствия Ивашев привстал, спустил с кровати ноги и упал без чувств.
Бросают кровь — кровь нейдет. Трут, качают — все бесполезно: Ивашев уже не существует.
Между тем пришел Басаргин, которого успели позвать, когда Ивашев послал за лекарем. Он, видя эту картину, спрашивает, ничего не понимая:
— Ивашев, что с тобой?
Ответу нет. Глядит — вся левая сторона головы и грудь покрыта синими, багровыми пятнами. Карл плачет. Весь дом на ногах. Марья Петровна совсем синяя стоит над телом. Так ее застает Прасковья Егоровна, прибежавшая с мужем. Увели старуху в ее комнату.
Наверху — покойник, внизу — сонные дети и плачущая старуха пред образом на коленях.
Все это было между девятью и десятью часами...
Одним словом, 30-го декабря вместо поминок Камиллы Петровны в тот самый час, как она скончалась, хоронят Ивашева, который сам для себя заказал обедню».
Эта горькая ирония Пущина, который вместе со всеми декабристами оплакивал уход Василия Петровича, не смогшего пережить разлуки с любимой, объяснима: заказать обедню на годовщину смерти жены и быть отпетым на этой обедне — редчайший случай в жизни людей. И очень значимый: любовь этих двух людей была так сильна и глубока, что, видимо, Господь не разлучил их — призвал в горнее и Василия Петровича.
Редкая преданность, редкая любовь — и за то великая милость Божия.
Пущин — Оболенскому, январь 1841 г.
«Теперь на наших руках (Пущина и Басаргина. — В.К.) четверо детей, из которых старшему 68 лет — это их бабушка, приехавшая похоронить и дочь, и зятя. Ты можешь себе представить, как эти два удара подействовали на бедную женщину...
Ты спрашиваешь, что будет с этими малютками? Не могу думать, чтобы их с бабушкой не отдали родным, и надеюсь, что это дозволение не замедлит прийти... Бог не оставит сирот. Странно было бы сомневаться в Его помощи. Кажется, никакая человеческая сила тут не может противустать...
Часто спрашиваю себя: как и каким образом я с ними соединился и почему ни ее, ни его уже нет? Где разрешение этих вопросов? За месяц до этого писал ко мне Ивашев (Пущин был в Тобольске на лечении), что ему нездоровится. Я советовал ему делать больше движения.
И здесь ему Басаргин то же говорил не раз. В день своей смерти нисколько не чувствовал себя хуже — сам заказал обедню в кладбищенской церкви, в память своей жены к 30-му числу, и на этой обедне его самого отпевали.
Все жители соединились тут — он оставил добрую по себе память в Туринске, где потерял в течение двух лет мать, отца, жену и где, наконец, и сам лег. С трудом верю, что его нет. И часто ищу своего хозяина».
Пущин — Якушкину, январь 1841 г.:
«Дети необыкновенно ко мне привязаны. С Машенькой всякое утро занимаюсь. Петя и Верочка беспрестанно со мной. Верочка уверяет, что меня узнала (Пущин несколько месяцев лечился в Тобольске). По крайней мере бросилась ко мне, когда я вошел, и они все мне приготовили пирожки и ждали с часу на час. С Марьей Петровной поплакали. Я поселился возле них, чтоб быть ближе. Верх пуст. Дай Бог, чтоб все шло, как теперь, пока не придет позволения сиротам возвратиться к родным... Машеньку с Петей переводят к Басаргину: они с женой переезжают сюда (т.е. в дом Ивашевых, на второй этаж. — В.К.)».
Не довелось ни дня пожить в новом, большом доме Камилле Петровне, а Василий Петрович прожил в нем всего несколько месяцев. В доме, где они мечтали родить еще много детей и жить здесь до старости, ибо никто уже не надеялся на царскую милость возвращения домой.
И вот теперь старушка Мария Петровна Ледантю стала матерью двух друзей зятя, которые не оставили ее с внуками в беде и теперь переселились в этот новый красивый дом, чтобы помогать и заботиться о них всех.
Они же, друзья Ивашева Пущин и Басаргин, принялись за активные хлопоты, чтобы Мария Петровна с детьми как можно скорее отправились к родным в Россию. И здесь произошел нередкий чиновничий казус, стоивший нескольких месяцев продолжения сибирской ссылки старой женщины, «добровольной изгнанницы» с тремя сиротами на руках.
Оказалось, что в бумагах, посланных в Петербург с сообщением о происшедшем и прошением отправить Ивашевых в Россию, были указаны только дети, без упоминания Марии Петровны, ибо — по здравому смыслу — само собой разумелось, что дети едут в ее сопровождении. Да и родные уверили Марию Петровну, что в их просьбе Бенкендорфу она, безусловно, упоминалась.
Как и всегда в России, чиновничьи волокита и промахи, не раскрываются. Возмущению всех декабристов не было предела. Конечно, протест и возмущение в письмах к родным выразили все декабристские жены. Безусловно, до Петербурга это дошло и, вероятно, в какой-то степени ускорило отъезд Марии Петровны с детьми в июне 1841 года.
Отправляя Марию Петровну Ледантю в Россию, ни Пущин, ни Басаргин не волновались о будущности детей Камиллы Петровны. Дети в России обретали все: дом, любящих родственников, материальную обеспеченность.
Н.В. Басаргин сообщал всем декабристам об этом с радостью: «Я невольно удивлялся той неограниченной любви, которую родители Ивашева и сестры его питали к нему. Во всех их письмах, во всех их действиях было столько нежности, столько заботливости, столько душевной преданности, что нельзя было не благоговеть пред такими чувствами.
По смерти родителей Ивашева и его самого с женою сестры отдали трем детям все его со стояние, которое следовало на долю отца, если бы он осуждением не потерял прав своих, и которое — по закону — принадлежало уже им, а не его детям».
И.И. Пущин рассказал в письме Д.И. Завалишину о счастливом завершении грустной истории Ивашевых:
«Я жил вместе с ними (Марией Петровной и детьми. — В.К.), пока они не уехали в Симбирск. Теперь они живут у тетки, княгини Хованской (сестры Камиллы Петровны). Машенька мне пишет очень мило. Опекун их Андрей Егорович Головинский. Дела финансовые и образование детей идут очень хорошо. Скоро соберется с именья капитал, назначенный тетками в пользу детей Ивашева. Они трое будут иметь 450 тысяч ассигнациями. И этот капитал до возраста будет нарастать процентами».
Духовный же капитал, который оставили детям их родители — Камилла Петровна и Василий Петрович, а также друзья Пущин и Басаргин, вся декабристская семья, был неисчерпаем до конца жизни детей Ивашевых: все трое дожили до конца XIX века (1896, 1897 гг.).


Вы здесь » Декабристы » ЖЕНЫ ДЕКАБРИСТОВ » В. Колесникова "11 историй о любви"