Декабристы

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » Декабристы » ЖЗЛ » Задонский Н.А. Жизнь Муравьева


Задонский Н.А. Жизнь Муравьева

Сообщений 21 страница 30 из 115

21

– С вами готов куда угодно, ваше превосходительство, – не задумываясь и благодарно глядя на генерала, отозвался Муравьев.

– Подожди, подожди, – слегка поморщился Ермолов. – Во-первых, запомни, что я титулований терпеть не могу, у меня имя и отчество есть, а во-вторых, выслушай сперва, что скажу, и до времени никому того не разглашай… Меня посылают чрезвычайным послом в Персию, и я могу включить тебя в число посольских чиновников…

– Что же может быть для меня лучшего? – воскликнул Муравьев. – Я буду век признательным должником вашим!

– Но уговор, уговор! – Ермолов поднял палец, лицо его приняло строгое выражение. – По возвращении из Персии я остаюсь в Грузии командовать войсками Кавказского отдельного корпуса, мне и там нужны будут образованные сотрудники, ты должен дать слово, что и в Грузии меня не оставишь…

– Охотно даю, Алексей Петрович, лишь бы в гвардейском штабе не препятствовали…

– А уж это не твоя забота, договорюсь сам… Завтра утром явись ко мне, поговорим обо всем посвободней!

Ермолов все устроил отличным образом. Теперь оставалось собраться и проститься с близкими. Артельщики не могли не согласиться, что служба под начальством Ермолова, поездка с ним в Персию – превосходный выход из положения для Николая, многие ему завидовали, но расставаться с ним было тяжело, особенно потому, что…

Ночью к нему в комнату пришел брат Александр. Он сел на кровать, как любил это делать в детстве, и откровенно признался, что считает необходимым создать тайное общество, целью которого будет в обширном смысле благо России, и что он говорил об этом с некоторыми членами Священного братства, и они замысел его одобряют.

– Я понимаю, – добавил Александр, – что мысли твои сосредоточены сейчас на другом, но ты имеешь опыт в устройстве подобных обществ, и мне хотелось бы посоветоваться с тобой, узнать твое мнение на сей счет.

– Мы всегда с тобой были близки по склонностям и понятиям нашим, – ответил Николай, – тебе в моем мнении сомневаться нечего, Саша. Я полагаю, что пора для соединения единомыслящих людей в едином тайном обществе назрела, верю, что благородное предприятие сие отечеству послужит с большой пользой… Мне только одно немного неясно, – продолжил он, подумав, – все наши артельщики, не сомневаюсь, войдут в тайное общество, а что же тогда будет со Священной артелью нашей?

– В артели все останется, как при тебе, в беседах наших будут убеждения и мысли друзей и товарищей выявляться, и коих найдем для дела готовыми, станем принимать в общество.

– Стало быть, Священная артель как бы соединит свою деятельность с деятельностью тайного общества?

– Выходит, так. Придется, вероятно, при составлении устава общества и кое-что позаимствовать из наших артельных правил… А в общем, – неожиданно вздохнул Александр, – жаль, что обстоятельства нас с тобою разлучают… Нам, как никогда, будет тебя не хватать.

– Бурцов говорил со мной о том же. Ничего не поделаешь, судьба! – сказал Николай. – Самому тяжело разлучаться с вами. Сердце сжимается, как подумаешь, что вскоре зазвонит без меня вечевой колокол и вы опять соберетесь вместе, а я лишь мысленно буду представлять все и слышать приятный вечевой звон, он проводит меня через места чужие, раздастся в обширной донской степи, эхо повторит его в горах, наконец, умолкнет он, когда строгий долг службы повелит мне оставить воспоминания… Грустно, грустно, Саша!

Александр взял его руку в свою, пожал сочувственно.

– Мы будем по-прежнему считать тебя своим великим артельщиком…[15]

– Считай меня также и сочленом в создаваемом обществе. Верь, Саша, куда бы судьба меня ни забросила, я всюду буду служить общему нашему делу. Может быть, и на Кавказе мне удастся что-то создать в духе нашего общества…

– А если нам придется кого-то укрыть, – сказал Александр, – или кто-нибудь из наших не по доброй воле попадет на Кавказ, мы будем рассчитывать на твою помощь.

– 06 этом не стоит и говорить… Пишите чаще, держите постоянную связь со мной, только соблюдайте величайшую осторожность!

… Сборы посольства задержались до конца лета, но пришел наконец и тот печальный день, когда братья и друзья артельщики проводили Николая Муравьева до Средней Рогатки и расстались там. А близ Осташева, куда заезжал из Москвы проведать отца, последний раз неожиданно встретился он с Наташей.

Почтовая тройка, звеня бубенцами, бежала по Волоколамскому большаку. Было раннее утро той благодатной поры, которую в народе издавна называют бабьим летом. Золотилась и краснела листва в подмосковных лесах, над убегающей вдаль извилистой речушкой медленно плыла голубая дымка, и свежий воздух был напоен острыми запахами грибов и увядающих трав.

– Господа какие-то нас догоняют, – сказал ямщик.

Николай повернулся и увидел, как из-за рощи, куда сворачивала дорога, показалась запряженная в дышло парой серых рысаков лакированная рессорная коляска, следом другая, а за ними четверка лошадей вынесла старинный тяжелый дормез. Это Мордвиновы возвращались из своей подмосковной в столицу.

Он почувствовал, как прилила к голове волна горячей крови и бешено заколотилось сердце. Он приказал ямщику свернуть чуть в сторону и остановиться. Вылез из брички, жадно глотнул воздух. Серые в яблоках рысаки, собственного мордвиновского завода, высоко вскидывая ногами, быстро приближались. Наташа сидела в передней коляске с младшей сестрой и ее гувернанткой. Он не отрывал глаз от милого лица, и она узнала его и на молчаливый поклон ответила легким кивком головы и улыбнулась.

Экипажи Мордвиновых скрылись за густым облаком пыли. Поднявшееся солнце начинало припекать все чувствительнее. Пахнуло горькой придорожной полынью. Почтовая тройка продолжала свой путь. А он долго не мог прийти в себя, думая о Наташе. Приятный ее взгляд и эта странная, ничего не выражающая улыбка оставили его в тяжком недоумении. Каково ее отношение к нему, к тому, что с ним произошло? Неужели и ей свойственна аристократическая нечувствительность?

Из памяти Николая Муравьева не выходил один случай. Bo время Отечественной войны под Вязьмой скончался на его руках близкий друг Михаил Калошин, брат артельщиков, молодой гвардейский офицер. Перед смертью он признался, что страстно любит красавицу Нелидову, был с ней счастлив, и просил передать ей, что умирает с ее именем на устах. Муравьев исполнил предсмертную просьбу друга, и что же? Нелидова, выслушав трогательный рассказ, только улыбнулась… Никакою душевного волнения не отразилось на лице молодой аристократки, ничего, одна эта неуместная, страшная, деланная улыбка.

Он не хотел сравнивать, не хотел верить, что Наташа может быть столь же черствой. Незадолго до отъезда ему сообщили, будто за Наташу сватался какой-то князек, но она решительно отвергла его предложение, заявив отцу, что ни за кого, кроме как за Николая Муравьева, не пойдет. И вновь затеплилась у него надежда. Вот почему, увидев ее сегодня, он мучительно ждал, что она хотя бы сброшенным платочком или иным каким знаком выскажет неизменность своих чувств, подкрепит его надежды… Нет, ничего этого не произошло. Все кончено! Вероятно, товарищи, чтобы немного его подбодрить, нарочно сказали ему, что Наташа отказала князьку. Он не должен более питать никаких надежд на счастье с ней…

И все же, несмотря ни на какие доводы рассудка, где-то там, в глубине его души, как огонь под пеплом, жгла и согревала мысль, что он, возможно, ошибается в своих выводах, что Наташа не изменяла своего отношения к нему, и созданная искусственно преграда между ними рухнет, и долгожданное, выстраданное счастье не минует его… Надо терпеть, время и новые обстоятельства все могут изменить! Ведь ему только двадцать два года! А теперь скорее туда, где ждет его новая жизнь, полная опасных приключений, неизведанных тревог и лишений! Погоняй лошадей, ямщик!

22

Часть II

К тебе песнь дружбы днесь летит.
О брат, с артелью разлученный!
Сей глас тебе да возвестит
Наш за тебя обет священный.
Пусть честь и правота хранит
Тебя в трудах и начинаньях,
А мысль о нас да усладит
Тебя в печалях и страданьях

Декабрист Петр Калошин

Мы все почти каждый день о тебе вспоминаем или говорим, собираемся читать твои письма
и воображением переносимся на кручища Кавказские вслед за тобою.

Все наши тебя любят и тебе кланяются.
Декабрист Никита Муравьев

1

Еще в Петербурге Ермолов просил Николая Муравьева выбрать в созданной его отцом московской школе колонновожатых двух воспитанников, которых разрешено было включить в состав посольства. Будучи в Осташеве, где проводились летние занятия колонновожатых, Муравьев остановил свой выбор на Николае Воейкове и Евдокиме Лачинове. Молодые эти люди были хорошо образованы, прилежны, расторопны, отличались свободомыслием и веселым нравом, обещая, судя по всему, быть добрыми и верными товарищами в дальнем путешествии. Предложение о поездке они приняли с радостью и на Кавказ прибыли одновременно с Николаем Муравьевым в первых числах октября 1816 года.

Но тут выяснилось, что Ермолов получил известие о том, будто турки усиленно вооружаются и сговариваются о чем-то с персиянами; можно было ожидать внезапных нападений. Отправка посольства в Персию опять задерживалась, и, по всей вероятности, надолго. Чтобы не сидеть без дела, Муравьев предложил произвести первую инструментальную съемку местности от Моздока до Тифлиса,{8} чего никто еще не делал. Ермолов охотно согласился.

В экспедиции, возглавленной Муравьевым, приняли участие Воейков, Лачинов и только что прибывший из Петербурга для посольской службы поручик Дмитрий Бабарыкин, задушевный приятель Муравьева, постоянный посетитель Священной артели. Работа по съемке была сопряжена с опасностью, немирные горцы поджидали всюду, экспедицию сопровождал отряд из ста человек пехоты и тридцати казаков при двух орудиях. Тем не менее участники экспедиции, оказавшись вдали от высшего начальства и не скованные никакими уставами, чувствовали себя прекрасно. Всех очаровывала величественная красота Кавказа, покрытые снегом вершины гор, ревущие в ущельях бешеные реки и водопады, вид далеких неприступных аулов и парящих в бездонной голубой выси орлов.. Сама природа, кажется, способствовала тому, что здесь особенно обострялись вольнолюбивые мысли.

Молодые люди почти все время находились вместе, говорили обо всем с полной откровенностью, быстро сближались. Муравьев и Бабарыкин часто вспоминали Священную артель и оживленные артельные вечера. Воейков и Лачинов слушали эти рассказы с явным интересом, и предложение Муравьева создать подобную артель в Тифлисе было всеми одобрено.

Однако в грузинской столице, куда экспедиция возвратилась в середине ноября, задержаться на этот раз не пришлось. Ермолов проделанной работой остался очень доволен и сказал Муравьеву:

– Ну, любезный Николай, вижу, что не ошибся в тебе, съемка превосходная, я словно другими глазами край увидел.

– Разрешите напомнить, Алексей Петрович, что съемка не мною одним производилась…

– Знаю, знаю. Всех благодарю. А теперь, если еще услужить мне желаешь, бери свою команду и отправляйся в пограничные наши области. Там и необходимую съемку проведете, и описание гор и перевалов сделаете, и хорошо бы поверней разведать о намерениях наших соседей… Может быть, тебе удастся лазутчиков опытных найти?

– Постараюсь, Алексей Петрович. Все, что в моих силах, будет сделано.

Ермолов подошел к висевшей на стене карте, продолжил:

– Вот тут, в Гумрах, подполковник Севарзедшидзе с батальоном тифлисского пехотного полка стоит, я ему напишу, чтобы во всем тебе была оказана помощь. От Гумр в двух верстах, за рекой Арпачаем, турецкие владения, земли Карского пашалыка рядом, да и до персидской границы оттуда рукой подать… Только, любезный Николай, тайность соблюдай наистрожайшую. Туркам и персиянам, полагаю, состав посольства известен, молодцам своим строго-настрого прикажи, чтоб всего остерегались… Впрочем, я на тебя надеюсь. Ты же у Кутузова в квартирмейстерах служил, – неожиданно вспомнил Ермолов, – следовательно, цену осторожной изворотливости знаешь!

Спустя несколько дней Муравьев, отправив своих товарищей для съемки в разные пограничные селения, сидел в небольшом деревянном домике подполковника Леонтия Яковлевича Севарзедшидзе. Высокий, статный, с тонкими благородными чертами лица и посеребренными черными кудрями, подполковник сразу расположил к себе. Сын бедных родителей, хотя и происходивших из княжеского грузинского рода, Леонтий Яковлевич прямым путем, без средств и связей, достиг своего звания, слыл как умный, справедливый человек и необычайно мужественный, храбрый офицер. Однажды Гумры были атакованы двадцатью тысячами турок. Севарзедшидзе, устроив на выгодных позициях батареи, держался с одним батальоном четыре дня, пока не пришли на помощь войска из Грузии.

Леонтий Яковлевич принял Муравьева просто, по-дружески и, когда тот сказал о данном ему поручении, заметил:

– Среди местных армян и татар сыскать лазутчиков нетрудно, но как ручаться за достоверность их сведений? Иные, побыв лишь в ближних деревнях, плетут что на ум придет, а другие нарочно, чтоб получить большее вознаграждение, представляют все в преувеличенном виде. Вот дело какое!

И тут внезапно у Муравьева возникла дерзкая мысль:

– А что, если мне самому попробовать за рубежи наши пробраться?

Севарзедшидзе отговаривать не стал, но предупредил:

– Рискованное предприятие, Николай Николаевич. Персияне хитры и жестоки, при малейшем подозрении можно голову потерять…

– Понимаю, Леонтий Яковлевич. Однако ж любопытствую знать, как бы вы сами на моем месте поступили?

Подполковник улыбнулся, признался:

– Смелым бог владеет, попробовал бы, вероятно… И прежде всего в персидских границах Эчмиадзинский монастырь посетил бы. Там все армяне-монахи нам преданы. Патриарх Ефрем, хотя и считает эриванского сердаря своим высоким покровителем, но мне в добрый час открылся, что он, как и весь армянский народ, молит бога, чтоб Россия исторгла из-под власти ненавистных персиян. На патриарха и его ближних можно положиться. Они и нужные сведения лучше любого лазутчика добудут.

– Спасибо за добрый совет, Леонтий Яковлевич. Давайте поговорим о том, как осуществить вояж в Эчмиадзин?

На следующий день Муравьев, в штатском костюме, снабженный документом на имя Ивана Семеновича Старина, едущего в Эчмиадзин молиться богу, был уже близ Арарата и, переночевав в армянском селении Мастрах, благополучно прибыл в Эчмиадзин. Все получилось, как говорил подполковник. В монастыре приняли Ивана Семеновича Старина с великим почетом, и патриарх, догадавшись, что приехавшего богомольца интересуют не столько молитвы, сколько замыслы и поведение персиян, охотно помог удовлетворить это любопытство.

Пробыв в персидских владениях четыре дня, Муравьев возвратился в Гумры, где с нетерпением ожидали его соотечественники.

– Теперь, погостив у одних соседей, не следует забывать и других, – весело сказал Леонтий Яковлевич. – Завтра к туркам поедем!

Ранним утром Севарзедшидзе и Муравьев, сопровождаемые несколькими верными офицерами, переправились через Арпачай и приехали в турецкое селение Баш-Шурагели. Там у Севарзедшидзе было много знакомых турок и татар, которые, несмотря на строгие магометанские законы, весьма охотно пили русскую водку и язык на привязи не держали. Муравьев жалел лишь о том, что приходилось собирать сведения через переводчиков, это страшно усложняло задачу, он тут же дал себе слово выучиться в ближайшее время персидскому и турецкому языкам.

23

7 января 1817 года Муравьев был в Тифлисе. Сведения, собранные им, и съемки, сделанные в пограничных областях, привели в восторг Ермолова и совершенно расположили его к деловитому и отважному штабс-капитану.

Выполняя особо важные поручения главнокомандующего, усиленно занимаясь изучением восточных языков, Николай Муравьев в то же самое время не оставляет и политической деятельности.

В дневнике он записал: «Мое намерение было устроить пребывание в Тифлисе наподобие петербургской жизни нашей, и потому я пригласил своих товарищей жить вместе и принять учреждения артельные. Мы жили у Джиораева в доме, у Дигомских ворот. Вскоре пригласили еще Щербинина и Машкова, живописца».

Так возникло на Кавказе общество вольнодумцев, принявших устав и правила Священной артели. А в то время артели в воинских частях были строго запрещены, следовательно, тифлисская артель вела нелегальное или полулегальное существование. Членами ее были Николай Муравьев, Евдоким Лачинов, Дмитрий Бабарыкин, Николай Воейков, подпоручик Михаил Щербинин и известный художник Владимир Дмитриевич Машков. Артельщиком был избран Лачинов. Все они являлись сотрудниками собранного в Тифлисе и задержавшегося здесь посольства. Постоянно посещали артель секретарь посольства Александр Худобашев, штабс-капитан Василий Бебутов и капитан Петр Ермолов, двоюродный брат главнокомандующего.

Тифлисская артель была тесно связана со Священной артелью.

Переписка Николая Муравьева с петербургскими артельщиками не прекращалась. 23 февраля 1817 года Павел Калошин его уведомил: «Вчера получила артель о тебе известие, что ты был послан на съемку. Да возрадуется нераздельная артель о геройских подвигах знаменитого ее основателя! Члены артели, дабы не оставить тебя без известий насчет оной и согласуясь со свойственной им ленью, положили, чтоб писать к тебе еженедельно одному из членов, начиная с младшего, что я сим и исполняю»[16].

Держали свое слово и другие артельщики. Чуть ли не с каждой почтой приходили в Тифлис письма от брата Александра или Ивана Бурцова, Петра Калошина, Никиты Муравьева, Матвея Муравьева-Апостола… Там, в Петербурге, в доме генеральши Христовской на Грязной улице, по-прежнему собиралось вечерами Священное братство, и члены его громили самодержавный деспотизм, в страстных спорах зрели здесь мысли о героических деяниях. А многие из членов Священного братства состояли уже в созданном Александром Муравьевым тайном обществе, где правила, принятые в Священной артели, сочетались с более энергичной деятельностью, направленной на благо любезного отечества в более широком смысле, как говорил брат. И Николай Муравьев знал, что товарищи и друзья постоянно вспоминают о нем, любят его, считают своим и не теряют надежд на его возвращение.

«Отечество немного имеет сынов, подобных тебе, и ожидает от дел твоих величайшей пользы, – писал Бурцов. – Если ты, имея средства, не будешь употреблять их для блага сограждан, то не достоин будешь имени добродетельного, того имени, которое по всем правилам принадлежит тебе… Возвратись в отечество и присоедини труды свои к нашим занятиям, благу сограждан посвященным».

Дружеские чувства, которые артельщики к нему питали, высказывал в стихах Петр Калошин.

А вот записка от Никиты Муравьева, которого Николай любил особенно сердечно и упрекнул однажды в том, что тот пишет ему реже всех:

«Любезный Николай! Я так перед тобой виноват, не знаю, как и извиниться, повинную голову меч не сечет. За всем иным не думай, чтоб я тебя забыл. Мы все почти каждый день о тебе вспоминаем или говорим, собираемая читать твои письма и воображением переносимся на кручища кавказские вслед за тобою. Александр опять прихварывает. Я почти каждый день с ним вижусь. Я надеюсь, любезный друг, что ты не будешь мне мстить, а будешь отвечать на сие мое послание. Все наши тебя любят и тебе кланяются. Сделай милость, опиши мне все свое пребывание в Грузии и каково она тебе понравилась. Ты не завел себе еще сераля?.. Прощай, любезный друг, тебя любящий Никита Муравьев».

Николай, прочитав записку, невольно улыбнулся. Вместе с братом Александром, Матвеем и Сергеем Муравьевыми-Апостолами, Якушкиным и Трубецким Никита положил начало тайному обществу, был одним из самых ревностных его членов. Николай знал это и перед отъездом на Кавказ, прощаясь с Никитой, договорился с ним, чтоб в переписке соблюдалась необходимая конспирация. Теперь из записки Никиты он узнал, что тайное общество продолжает свою деятельность, собираются они почти каждый день в артели, в комнате Александра, и все кланяются ему и просят известить, не создал ли он на Кавказе, как намеревался, артель или иное политическое общество.

Нет, порадовать товарищей успешным осуществлением своего намерения Николай Муравьев пока не мог. Тифлисская артель, созданная им, не оправдывала еще возлагавшихся на нее надежд. В дневнике он сделал грустное признание: «Я искал хоть чем-нибудь вспомнить старую артель нашу, но не удалось: не те люди, не то единообразие в обычаях, мыслях, не та связь… Ссор у нас никаких не было, но я весьма ошибся в своем расчете: большая часть господ не любила заниматься, а только мешала мне. Никто почти не имел понятия об общей пользе, а всякий только о себе думал. Я завел было уроки, их слушали без внимания. Видя все сии неудачи, я начал сожалеть о своем предприятии».

И все же артель продолжала существовать. И вероятно, он сумел бы в конце концов привлечь артельщиков к общественно-политической деятельности, но дело неожиданно стало осложняться непредвиденными причинами и обстоятельствами.

Бывая часто у Алексея Петровича Ермолова, подолгу и откровенно беседуя с ним, Николай Муравьев с каждым днем все более привязывался к этому необыкновенному человеку. Ермолову исполнилось сорок лет, но трудно было угадать этот возраст в широкоплечем богатыре с резкими красивыми чертами лица, львиной гривой темных густых волос и быстрыми серыми, чуть насмешливыми глазами.

Ермолов получил образование в благородном пансионе московского университета, затем постоянно пополнял свои знания, много читал, обладал широким кругозором, беседы с ним доставляли истинное наслаждение. Особенно сближало с Ермоловым его свободомыслие. Он рано, как и Муравьев, познакомился с книгами французских просветителей, увлекался Вольтером и Жан-Жаком Руссо. Находясь на службе в суворовских войсках, двадцатилетний капитан Ермолов вступил в тайное общество, созданное его старшим единоутробным братом полковником Александром Михайловичем Каховским, адъютантом Суворова. Заговорщики хотели «взбунтовать войска и восстать против государя, имея план к перемене правления». Заговор был раскрыт при императоре Павле, в 1797 году, причем генерал Ф.И.Линденер, производивший следствие, доносил царю, что заговорщики, которых он именовал «приверженцами вольности» и «якобинцами», на своих тайных собраниях «производят чтение публичное запрещенных книг, как то Гельвеция, Монтескье, Гольбаха и прочих таковых книг, развращающих слабые умы и поселяющих дух вольности, хвалят французскую республику, их правление и вольность».

Каховский был лишен чинов, дворянства и навечно заточен в Динамюндскую крепость. Наказанию подверглись все другие заговорщики. Ермолова, продержав несколько месяцев в Петропавловской крепости, выслали в Кострому под надзор полиции, и освобожден он был из ссылки только после смерти царя Павла[17].

Принадлежа к суворовской военной школе, отличаясь незаурядным военным дарованием, мужеством и хладнокровием, Ермолов, продолжая оставаться «приверженцем вольности», смело, зло и остро издевался над иноземными «теоретиками», действия которых сковывали русские войска, являлся непримиримым врагом придворных аристократов и бездарных парадоманов из аракчеевских ставленников. Обличительные остроты Ермолова были всюду широко известны и создавали ему заслуженную популярность.

А с подчиненными Алексей Петрович держался просто, как старший товарищ. Доступ к нему был для всех свободен. Отвечая на приветствия, он вставал даже перед самым младшим армейским чином. Посещал войсковые части, прежде всего расспрашивал солдат, как им живется, требовал от командиров человеческого отношения к нижним чинам. Несмотря на строгие воинские уставы, Ермолов освободил войска Кавказского корпуса от излишних учений, заменил стеснительную форму одежды более легкой, заботился об устранении всяких иных солдатских тягот.

Муравьеву не раз приходилось слышать, как солдаты, обсуждая справедливые распоряжения Ермолова, говорили:

– Дай бог всю жизнь служить с таким начальником! За него в огонь и в воду пойдем!

Вот как складывалось положение на Кавказе. Можно ли было заниматься здесь созданием каких бы то ни было политических организаций без ведома главнокомандующего?

Однажды вечером Муравьев, будучи наедине с Ермоловым и пользуясь его хорошим настроением, начал осторожный разговор о том, что необходимо, по его мнению, завести в корпусе офицерские общества для самообразования и просвещения.

Алексей Петрович живо заинтересовался:

– Согласен с тобой, любезный Николай, дело нужнейшее, сам думал об этом, созерцая, как гарнизонные командиры пухнут от скуки и многопьянства. Только тут, брат мой, и закавыка имеется, – Ермолов привычно прищурил левый глаз и поднял указательный палец, – как на сии просветительные заведения Александр Павлович вкупе с графом Змеем Горынычем Огорчеевым{9} посмотрят?

– А мне кажется, Алексей Петрович, этого до их сведения не стоит и доводить. Что тут особенного? Существуют же у нас офицерские артели и клубы…

Ермолов не дал досказать, перебил:

– Существовали! Пока государь либеральничал! А ныне он иными взглядами обзавелся, всюду крамола ему чудится… Хочешь не хочешь, а считаться с этим приходится!

– Я полагал, однако, Алексей Петрович, что жить артельно никому не возбраняется, а потому и поселился у Джиораева вместе с Воейковым, Бабарыкиным и Лачиновым, – признался Муравьев, – но если имеются указания свыше…

– Живи, как хочется, не в этом суть, Николай, – опять перебил Ермолов. – Мне хотелось лишь сказать, что, на мой взгляд, при нынешних обстоятельствах более разумно пользоваться не артелями, а такими обществами, объявленная цель коих не вызывает никаких подозрений. Имеется, например, почтенное библейское общество, или общество археологическое, или по изучению края… Да мало ли где могут встречаться порядочные люди! – Последние слова Ермолова прозвучали несколько загадочно, но уточнять их Алексей Петрович не стал. Он поднялся из-за стола, подошел к Муравьеву, положил дружески руку на его плечо: – Ну, об этом мы с тобой еще потолкуем, а сейчас другими делами займемся… В ближайшие дни посольство наше в Персию тронется, необходимо побыстрей все привести в полную к сему готовность!

24

2

В последних числах апреля Ермолов, сопровождаемый многочисленными посольскими чиновниками, конвойной командой гренадер и конным казачьим отрядом, с военным оркестром и огромным обозом находился уже в персидских владениях.

Путь на Тегеран пролегал через Эривань, Нахичевань и Тавриз. Жара и духота стояли страшные. Дороги были скверные. Вокруг лежала бесплодная каменистая желтая земля, поросшая жестким кустарником, вдали виднелись развалины каких-то древних строений и краснели скалы. Не хватало воды, продовольствия, фуража. Шахские чиновники, обязанные по договоренности снабжать посольство всем необходимым, прятались или доставляли продукты в меньшем количестве, чем требовалось, притом почти всегда в недоброкачественном виде.

Муравьеву не раз приходилось бывать в придорожных селениях, чтобы купить свежего мяса или фруктов, но и за деньги приобрести их было нелегко. Народ находился в полном рабстве у шаха и управляющих провинциями ханов. Босые оборванные жители селений глядели испуганными голодными глазами и поясняли, что питаются лепешками из отрубей и порчеными фруктами, – более ничего ханские приказчики им не оставляют. Грязь в селениях была неописуемая. Посольский лагерь приходилось на ночевку разбивать в поле, но и здесь поджидали всякие неприятности. В палатки заползали ядовитые змеи, скорпионы и фаланги, а в постелях появлялись огромные клопы, от укусов которых распухало все тело.

В Тавризе все же немного отдохнули. Здесь жил сын и наследник шаха Аббас-Мирза, который встретил посольство довольно гостеприимно. Тавриз был окружен высокими стенами из сырцового кирпича, башнями и глубоким рвом, гарнизонная артиллерия выглядела внушительно. Зато войска Аббас-Мирзы, хотя и находились под начальством английских офицеров, представляли жалкое зрелище. Сарбазы, как называли здесь пехотных солдат, были дурно одеты и обучены, иррегулярная конница, состоявшая из ополченцев, вооруженных старыми фитильными ружьями и кинжалами, не признавала никакой дисциплины и строевых порядков, и лишь воинственные крутинцы, потомки древних курдов, выделялись как лихие наездники: они метко стреляли на всем скаку из пистолетов и мастерски владели пиками.

Пользуясь свободным временем, Муравьев знакомился не только с бытом и нравами персиян, но и с устройством их войск, словно предчувствовал, что придется воевать с ними. А вечера проводил он с артельщиками, они достали большую персидскую палатку, продолжали жить вместе, причем часто посещал их и сам Ермолов. В дневнике Муравьева сохранилась такая запись: «Третьего дня Алексей Петрович пришел к нам в кибитку рано поутру, перебудил всех и пробыл у нас до самого вечера. Разговоры беспримерного сего человека наставительнее самых лучших книг. Мы заслушались и удивлялись необыкновенному уму и дару его». А вскоре появилась и другая дневниковая отметка: «Вчера было собрание нашего общества у Петра Николаевича. Читали статьи Ермолов и Бебутов о войсках персидских».

Из Тавриза посольство направилось в Султанию. Там находилась летняя резиденция шаха, он известил, что будет здесь, а не в Тегеране принимать чрезвычайного российского посла.

Муравьев не раз слышал рассказы о необыкновенных богатствах и роскоши восточных владык, о пышности персидского двора, и воображение рисовало красочную картину. Султания! Тенистые сады и парки, сверкающий зеркальными стеклами великолепный дворец, мраморные бассейны, фонтаны, пряный и сладкий аромат восточных благовоний, и в одном из окон гарема, за чуть приподнятой занавеской, любопытствующие черные глаза красивой одалиски…

Нет, ничего подобного в Султании Муравьев не увидел. Он прибыл сюда прежде всех для устройства посольского лагеря, который разбили против дворца. Шах со своим двором и гаремом находился еще в пути из Тегерана, и Муравьев имел возможность более или менее свободно осмотреть его резиденцию. Впечатление произвела лишь одна огромная величественная мечеть, оставшаяся от древних времен. Но ни сада, ни парка не было. И стоявший на пригорке дворец оказался весьма посредственным двухэтажным кирпичным домом. Примыкавший к нему гарем построен был на дворе полукругом, имел одну большую среднюю комнату, куда приходит шах, и множество полутемных нечистых чуланчиков, где живут триста шахских одалисок и танцовщиц. Стены дворцовых комнат украшены уродливой живописью. В приемной на картине изображена охота, в центре ее – шах. Сидя на коне, он закалывает лань. Шах представлен в короне и в полной царской амуниции, смотрит он не на лань, а на зрителей, борода его задрана, а талия тоньше руки. Столь же карикатурно на других картинах написаны сыновья шаха. Мебель во дворце бедная, хороши лишь ковры и некоторые вещи, украшенные крупными бриллиантами и изумрудами.

Муравьев не забыл описать в дневнике торжественный въезд шаха в Султанию и прием, устроенный им российскому послу:

«Рано утром по залпу, данному из замбурагов (или фалконетов на верблюдах), мы узнали, что шах, ночевавший в четырех верстах от Султании, тронулся с места. Второй залп возвестил, что он на половине дороги. Посол поехал в синем сюртуке частным образом посмотреть его въезд. Сарбазы были расставлены в две линии по дороге. Шах ехал один. Впереди шел лейб-гвардии верблюжий его полк, а сзади, поодаль, ехали его чиновники. Увидев наших господ, шах привстал на стременах и закричал им: «Хош-елди», что значит по-персидски «Добро пожаловать». Персияне все рты поразинули и удивлялись необычайной сей милости царской. Шах приказал зятю своему Алаяр-хану показать нам свои войска, что тот и исполнил. При третьем залпе шах въехал в свою лачугу. Войска персидские все мимо нашего лагеря прошли, также и слон шахский. Весьма странно для европейцев видеть верблюжий полк. Верблюды были обвешаны красными лоскутками, и горбы служат лафетом для одной пушчонки. Они хорошо выучены, скачут скорее лошадей, немилостиво ревут и воняют. Где пышность персидского двора? Кроме лоскутков, свинства и нескольких жемчугов, ничего не видно!

… А спустя три дня состоялся первый прием нашего посольства. Приемная шахская открытая палатка была устроена на обширном дворе. Шах сидел на троне, украшенном драгоценными камнями. Ноги шаха, обутые в белые чулки, болтались, и вместо величия, которое мы ожидали, мы увидели мишурного царя на карточном престоле, и все невольно улыбнулись. Он был, конечно, богато одет, впрочем, все было грязно и обношено. Шестнадцать сыновей его стояли у стены недвижимо и безмолвно. Алаяр-хан, сопровождавший посла, громко доложил о нем шаху. Тот приказал приблизиться, в цветистых восточных выражениях поздравил посла с благополучным прибытием. Ермолов передал шаху царскую грамоту, сказал, что император российский желает существующий ныне мир с Персией утвердить навсегда. Шах предложил послу сесть на приготовленные для него кресла. Советники посольства стояли по обоим бокам. Нас всех представили шаху поименно.

Представляя сотрудника посольства капитана Мавра Астафьевича Коцебу, известного путешественника, Ермолов сказал:

– Вот один капитан, который три года ездил кругом света и не был доволен, пока не удостоился увидеть ваше величество.

– Теперь он все видел, – ответил шах и затем несколько раз подтвердил, что мы все его слуги и он нас представит русскому государю к следующим чинам, чему мы немало после смеялись.

Шах имеет простое лицо, борода его, по длине которой измеряется в Персии уважение, совсем не так велика, как ее представляют. Когда шах говорит, он кричит во все горло и говорит довольно глупо. Шах стар, бледное лицо его показывает человека истощенного…

… На следующий день начали перетаскивать подарки, полученные из Петербурга для шаха, в особую палатку, поставленную подле шахской. Подарки состоят из прекраснейших стеклянных и фарфоровых вещей, из больших зеркал и разных игрушек, чтобы забавлять его шахское величество. Особенно хороши меха, которые для этих скотов привезены. Соболи и горностаи удивительной красоты, один мех соболей оценивают в тридцать тысяч рублей. Жалко было смотреть на сии вещи, зная, что они попадут в руки непросвещенных, скотообразных царей, которые напустят их вшами! Шах целый день сидел в своей палатке и смотрел в дырку, как переносили подарки. А затем он опять принимал во дворце посла. Дано было три залпа из орудий. В комнате шахской привязана была веревка, прикрепленная другим концом к деревянному козлу, поставленному во дворе, и когда шах веревку дергал, козел прыгал, увеселяя его величество. Два слона приходили к дворцу и кланялись шаху. Потом посол повел шаха смотреть подарки. Сей последний весьма удивлялся им. Подошедши к зеркалам, он все кричал «ах! ах! ах!» от удивления. Взобрался на большой туалет из красного дерева и смотрелся в зеркало. Бриллиантам он не удивлялся, а стекло и фарфор ему очень понравились. O богатейших мехах он спрашивал, крашеные они или нет. Он был чрезвычайно учтив с послом. При каждой игрушке, которую ему показывали, он оборачивался к своим и говорил беспрестанно: «Что, миллион!» Царьку так понравились подарки, что он сейчас же велел собрать всех ханов и приказал им удивляться. Мы узнали, что всю следующую ночь он пробыл возле подарков со своими женами.

… Вечером Ермолов собрал наш персидский караул и подарил нижним чинам сто червонцев, а саргангу золотые часы. Но только успел Ермолов отвернуться, как деньги сии сарганг отобрал у солдат и, вероятно, им не отдаст. Солдаты сии мне самому жаловались о несчастном своем положении. Они не получают ни провианта, ни жалованья, которое причитается. Их обкрадывают и начальники и сам шах. Последний следующим образом. При выезде из Султании он объявляет, что ему желательно бы еще две недели тут пробыть, но, зная, что солдатам нужно жить в деревне, заниматься сельскими работами, он уезжает ранее, жертвуя своим удовольствием для блага общего. Объявив сию милость, он приказывает всенародно вознаградить себя деньгами и велит половину жалования войскам недоплатить. Он таких проделок несколько в год сделает, а другие военачальники также удобного случая не упускают.

… Посол дал пир главнейшим чиновникам Персии.

Приемная палатка была освещена чудесным образом, к стороне дворца была иллюминация, музыка играла, словом, нельзя было сделать ничего пышнее и параднее, но неучи сии ничего не поняли, они рыгали и ели руками одни арбузы. Вали Курдистанский чуть было не подавился конфеткой, которую он хотел проглотить с бумажкой.

25

… Незадолго до отъезда принесли нам подарки от шаха. Я получил орден Солнца и Льва, черную шаль и два куска парчи. Послу подарены десять прекрасных шалей, бриллиантовая звезда с орденом, ковры, несколько славных лошадей. Другой на месте Алексея Петровича сделал бы себе состояние из подарков сих, но бескорыстный наш генерал назначил все эти вещи знакомым своим, друзьям и родственникам, ничего себе не оставив».

Первое знакомство Николая Муравьева с Персией, сохранив в памяти несколько интересных впечатлений, во многом его разочаровало. Таинственный Восток предстал перед ним в неприкрашенном виде, как разоренная, бедная, рабская страна, управляемая невежественными царями. И он без сожаления возвращался с посольством в Грузию, где собирался заняться составлением карты Кавказа, описанием кавказского края, быта и нравов вольнолюбивых горцев.

Но когда, прибыв в Тифлис, он сказал о своем намерении Ермолову, тот возразил:

– Все это похвально, любезный Николай, но, признаюсь, у меня иные на тебя надежды и планы. Более широкие!

Алексей Петрович встал из-за стола, подошел к двери и закрыл ее на ключ, потом усадил Муравьева в кресло против себя, спросил:

– Ты о Хивинском ханстве понятие какое-нибудь имеешь?

– Весьма слабое, Алексей Петрович, – признался удивленный неожиданным вопросом Муравьев. – Знаю лишь, что Хива находится близ Индии и что при императоре Петре Великом был туда послан большой воинский отряд, который весь там погиб.

– Вот, вот! И произошло это в конце 1717 года, ровно сто лет назад, – уточнил Ермолов. – Замысел императора Петра клонился к тому, чтобы открыть через Хиву торговый путь в Индию, а для сего необходимо было склонить хивинцев к русскому подданству или хотя бы установить дружеские отношения с ними и разведать, что сей народ представляет. Под началом посланного туда полковника Александра Бековича Черкасского было три тысячи драгун и казаков. Хивинский хан встретил их миролюбиво, поклялся на Коране, что никакого зла против русских не замышляет, но затем с необыкновенным коварством хивинцы заманили наших в Степь, внезапно напали на них, всех перерезали. И более никаких попыток проникнуть в Хиву правительство наше не предпринимало.

– Стало быть, – заметил Муравьев, – замысел императора Петра Великого до сей поры остался неосуществленным?

– Выходит, что так. А между тем господа англичане, пользуясь нашей неповоротливостью, завели уже шашни с хивинским ханом, всячески настраивают его против нас, снабжают хивинцев, как и персиян, оружием, и в конце концов наши азиатские владения могут оказаться в опаснейшем положении. Суди теперь сам, что следует сделать для пользы отечества.

– Кажется, сам собой напрашивается вопрос об отправке в Хиву новой экспедиции, – сказал Муравьев.

– Вопрос такой напрашивается, это верно, – кивнул головой Ермолов, – да ведь на экспедицию большие средства нужны, а где их взять? Я в Петербурге говорил с министром иностранных дел графом Нессельроде, он понимает, как необходимо завязать сношения с Хивой, а дошел разговор до средств – руками развел. Пуста казна российская!

– Что же в таком случае остается?

Ермолов, пристально глядя на Муравьева, произнес, чеканя каждое слово:

– Отправить в Хиву не экспедицию, а одного отважного россиянина для переговоров с ханом и описания того края…

Муравьеву все стало ясно. Вот какая миссия на него возлагается! Пробраться в Хиву, в это гнездо кочевых разбойников, не признающих никаких международных прав, склонить их жестокого и коварного повелителя к дружеским отношениям с Россией. Сделать то, чего до сей поры никому из русских сделать не удавалось!

Он отлично понимал, какими опасностями чревата эта миссия, но вместе с тем воспринимал ее как сыновний долг перед своим отечеством, и мысль об отказе в голову даже не закрадывалась.

А Ермолов, расхаживая no комнате, продолжал:

– Спешить с отправкой в Хиву не будем. Не менее года потребуется на подготовку. Надо будет договориться с обитающими на восточном берегу Каспийского моря дружественными нам туркменами, чтобы провели в Хиву нашего посланника в своем караване, надо и о подарках хану позаботиться, и о многом другом подумать… Но ты скажи сначала, – он остановился перед Муравьевым, – как на предприятие сие смотришь? Согласен ли взять на себя исполнение сего трудного замысла? Неволить не хочу, отвечай, как совесть подсказывает.

Муравьев встал и сказал спокойно:

– Благодарю за лестное предложение, Алексей Петрович, буду счастлив исполнить оное и оправдать ваше ко мне доверие…

Ермолов обнял и крепко расцеловал его:

– Иного ответа я от тебя и не ожидал! А разговор наш до поры до времени держи в тайне. Да вот еще что! Я слышал, как ты бойко по-турецки изъясняешься, знаю, что персидский изучаешь, а не худо бы также поболее восточных оборотов и разноречий усвоить, чтобы в Хиве без переводчика обходиться. – Ермолов неожиданно что-то вспомнил, рассмеялся: – Забыл тебе показать, как шахиня нашу императрицу приветствует, – он отыскал на столе бумагу с переводом письма шахини, прочитал: – «Пусть зефир моей дружбы навевает под широкие полы твоего пышного платья…» Вот, братец, как изъясняться следует!

26

3

Осенью 1817 года император Александр со всем двором переехал из Петербурга в Москву, где собирался пробыть длительное время. Вместе с императором пришли и гвардейские войска, в рядах которых находилось большинство членов Священной артели и Союза Спасения, именовавшегося также Обществом истинных и верных сынов отечества. Они продолжали собираться по-прежнему у Александра Муравьева, получившего просторную и удобную квартиру в шефском корпусе Хамовнических казарм.

Положение в стране было напряженное. Аракчеевские военные поселения вызывали всюду крестьянские волнения и бунты, подавляемые с небывалой жестокостью. Новые налоги, которыми правительство думало пополнить опустевшую казну, заставляли роптать помещиков, фабрикантов и торговцев. Увлечение царя парадоманией и изматывающей силы бессмысленной шагистикой создавало недовольство и в среде военных. А тут еще стали распространяться тревожные слухи, будто император Александр, презиравший русский народ, собирается восстановить Польшу, расширить ее территорию за счет исконных русских и украинских земель, перенести столицу в Варшаву. И этого можно было ждать, оскорбительные для русских людей замечания с царских уст срывались постоянно.

Патриотические чувства передовой дворянской молодежи были глубоко возмущены. Среди членов тайного общества распространялся революционный гимн, только что написанный капитаном Преображенского полка Павлом Катениным:
Отечество наше страдает
Под игом твоим, о злодей!
Коль нас деспотизм угнетает,
To свергнем мы трон и царей!
Свобода! Свобода!
Ты царствуй над нами!
Ах! Лучше смерть, чем жить рабами. —
Вот клятва каждого из нас…

На многолюдных и шумных собраниях у Александра Муравьева члены тайного общества все более настойчиво высказывались за решительные действия, направленные на замену самодержавия представительным правлением и уничтожение крепостного права. И однажды, когда после долгих прений особенно сильно накалились страсти, Александр Муравьев предложил:

– Надо начинать действие. Бедственное положение, в коем находится отечество, всем очевидно. Необходимо прекратить царствование Александра. Бросим жребий, кому нанести удар!

Якушкин, в крайнем волнении ходивший по комнате, остановился, обвел всех горячечными глазами, облизал пересохшие губы, произнес:

– Вы опоздали, я решился без всякого жребия принести себя в жертву и никому не уступлю этой чести.

– Это безумие! – крикнул полковник Фонвизин, близкий приятель Якушкина, принятый недавно в общество. – Ты в лихорадочном состоянии и не можешь брать на себя обет, который завтра покажется безрассудным.

– Я совершенно спокоен, – возразил Якушкин, – в доказательство чего могу сыграть партию в шахматы и обыграть тебя.

– Смерть императора в настоящее время бесполезна для отечества, – продолжал уговаривать Фонвизин, – и покушение может лишь погубить всех нас и общество при самом его начале…

В конце концов большинство истинных и верных сынов отечества отвергло предложение о цареубийстве. Якушкин отказался от участия в тайном обществе, охладели к его деятельности и некоторые другие члены. Явной стала, по выражению Сергея Муравьева-Апостола, «скудность средств к достижению цели». Дума, управляющая обществом, постановила распустить его, устав и другие документы Союза Спасения были сожжены, Александр Муравьев и его товарищи занялись разработкой программы новой тайной организации, которая вскоре и была создана.

Николай Муравьев обо всех этих происшествиях не знал, но, судя по некоторым намекам в письмах артельщиков, приходивших из Москвы, догадывался, что в тайном обществе идет какая-то перестройка, что-то там не ладится, и, считая себя членом этого общества, не мог не беспокоиться за положение дел в нем. И это беспокойство еще более усилилось, когда пришло в Тифлис известие, что 6 января 1818 года в крещенский парад брат Александр сделал какое-то упущение, вызвавшее сильнейший гнев царя, и был по его распоряжению посажен на гауптвахту. Но такова ли была действительная причина ареста брата?

26 января Воейков, взятый Ермоловым в адъютанты, уезжал в отпуск в Москву. Воейков был членом тифлисской артели, надежным, преданным товарищем, он знал о существовании Священной артели, разделял все принятые там правила, и Муравьев, отправляя с ним письмо брату Александру, просил также как можно подробнее узнать обо всех действиях и намерениях находившихся в Москве членов Священного братства. А для того, чтоб Воейков был принят там с полным доверием, снабдил его такой рекомендацией:

«Постоянство всякому члену Священной артели. Дружба. Правота. Тебе, брату моему, лист сей показывает Николай Воейков, который заслужил его в моих, глазах мыслями и поступками, сходными с правилами, знаменующими нас. Да каждый из вас ударит в колокол, да соберется вече наше, да прочтут сие писание в думе нашей. Там его вы испытайте и, буде слова мои окажутся справедливыми, удостойте его всеми правами, которыми пользуется почтенная братия наша. Тогда да назовется он членом Священного братства нашего; примите его в беседу вашу и просвещайте».[18]

Воейков пробыл в Москве до самой весны, вполне оправдав возлагаемые на него надежды. Александр Муравьев и его товарищи приняли Воейкова как своего единомышленника и открыли многое из того, что хранилось в тайне.

Возвратившись в Тифлис и оставшись наедине с Николаем Муравьевым, Воейков рассказал, что хотя причиной ареста Александра Муравьева считается незначительное упущение по службе, но сам он склонен думать, что государю стало что-то известно о его деятельности в тайном обществе, ибо это подтверждается и другими несправедливыми нападками на него царя, и потому он подал в отставку, твердо решив более на военной службе не оставаться.

– Если общество будет раскрыто, отставка не спасет от наказания, – заметил Николай Муравьев.

– Старого общества уже нет, оно распущено, – сказал Воейков.

– Как же так? А из письма брата Александра, в косм он изображает несчастное положение отечества, я усмотрел, что общество продолжает свою деятельность.

– Это вновь созданное, которое называется Союзом Благоденствия…

– Вот оно что! А ты о целях оного союза не проведал?

– Александр Николаевич говорил, что желают они, изменив существующий порядок, утвердить величие и благоденствие российского народа и важнейшей задачей полагают создание общественного мнения…

– С этим кто же не согласится? «Общественное мнение рано или поздно свергает любой деспотизм». Это еще Дюкло утверждал. А каким образом полагают в союзе воздействовать на умы?

– Путем распространения среди всех сословий добродетельных правил, знаний и просвещения. Члены союза обязываются вступать во все существующие открытые общества и создавать, где возможно, новые, дабы иметь общение с наибольшим кругом людей и нечувствительным образом привлекать достойных на свою сторону. Предусматривается обличение жестоких помещиков и бесчестных лихоимцев, искоренение злоупотреблений и всяких иных общественных язв.

– Ясно, ясно. А какова же теперь роль Священной артели, не слышал? Мне Бурцов из Петербурга пишет, что новые обязанности, коим каждый из членов артели посвятил себя, неминуемо влекут разрушение артели, а Петр Калошин, напротив, утверждает, что артель пребывает в том же состоянии, как и прежде?[19]

– Насколько я уразумел из бесед с Александром Николаевичем и Петром Ивановичем Калошиным, все артельщики вошли в общество, а артель решено сохранить, ибо под ее покровом более безопасно проводить собрания…

– Да, видно, все же прав Бурцов, артельные времена миновали, – со вздохом произнес Муравьев. – И думается мне, программа нового общества, о коей Александр тебе сказывал, при настоящих обстоятельствах более всего может принести пользу отечеству… Мало, мало нас, мыслящих свободолюбцев, горсточка одна в стране столь обширной! Давят нас горы вековых предрассудков и деспотических установлений, но мы верим, что в конце концов горы будут взорваны и мы увидим чистое небо в звездах… А для того, любезный Воейков, первей всего нужно круг наш расширить и крепость душевную в себе воспитывать.

– Ныне кто только из молодых людей Плутарха не читает, – вставил Воейков, – я в Москве будучи, чуть не в каждом доме книги Плутарховы видел…

– Да не у одного Плутарха, а и в народе нашем примеры твердого поведения искать нужно, – продолжал Муравьев. – В Тифлис недавно пригнали пятерых помещичьих крестьян из Тамбовской губернии. Господа в солдаты их сдали, а они служить в войсках наотрез отказались. Их несколько раз кнутом секли и сквозь строй гоняли, они на самые жестокие мучения себя отдают и смерть принять соглашаются, но от убеждений своих не отказались. «Отпустите нас, – говорят они, – и не трогайте, мы тоже никого трогать не будем. Все люди равны, и государь тот же человек, как и мы; зачем мы будем убивать на войне людей, не сделавших нам никакого зла? Можете нас по кускам резать, а мы совестью кривить не будем… Не переменим своих мыслей, не наденем шинели и не будем казенного пайка есть!" Вот слова сих мужиков, которые уверяют, что им подобных есть множество в России!

27

Случай этот долго не выходил из памяти Николая Муравьева и беспокоил его. Соприкасаясь в Тифлисе с деятельностью военной и гражданской администрации, он всюду наталкивался на вопиющие беззакония. Вот дневниковые его записи того времени:

«… Злоупотреблений здесь множество. Алексей Петрович смотрит на оные сквозь пальцы или не знает о них. Всякий управляющий какой-нибудь частью присваивает себе неограниченную власть и делает что ему вздумается, все ищут более своей собственной пользы, чем пользы службы… Жители города Тифлиса угнетены ужасным образом полицмейстером Кахановым. Он явно взяток не берет, но имеет другие средства, освобождая от постоя тех, которым постой следует, они откупились тем, что выстроили ему дом. У бедных людей отнимаются земли для расширения улиц, а напротив живущего, богатого не трогают. Каханов – человек, изгнанный из Астрахани за воровство и подлейшие поступки, – приезжает в Тифлис без гроша денег и вскоре начинает жить самым роскошным образом, угнетая жителей, и, выказывая себя ложью, сплетнями, доносами, неправдами, получает доверенность главнокомандующего.

… Затеяли начальники строить колонистам дом с колоннами, каких во всем Тифлисе нет. Собрали множество солдат в Сартагалы, начали строить. Солдаты от непосильного труда и дурного содержания стали занемогать. Колония сия о сю пору не выстроена, а сто?ит уже жизни тысяче солдат.

… Вчера я был у Ховена. Впервой слышал от него порядочную вещь. Он жаловался на неустройство Грузии и сказал: «Это удивительно! Хотят, чтоб здешний народ благословлял российское правление, тогда как употребляют всевозможные средства для угнетения его».

… Ермолов видит все, но позволяет себе наушничать, часто оправдывает и обласкивает виноватого. Отдавая полную справедливость великим качествам Алексея Петровича, я не могу сего одобрить».

Будучи прямым и правдивым человеком, Николай Муравьев не раз пытался говорить об этом с Ермоловым, но безрезультатно. Алексей Петрович хмурился и однажды прямо сказал ему, что напрасно вмешивается он в дела, которые его не касаются.

Что же оставалось Муравьеву? Мириться с вызывавшими негодование позорными явлениями он не мог, однако и выступать открыто с обличением лиц, находившихся под покровительством Ермолова, было нельзя, потому что удар невольно пришелся бы и по Алексею Петровичу, человеческие слабости которого столь щедро искупались достоинствами. Ермолов оставался непримиримым врагом придворной клики, его принадлежность к лагерю вольнолюбивых людей была несомненной, порядки, заводимые им в Кавказском корпусе, отличались демократическим характером, и любая попытка критиковать его деятельность была бы на руку многочисленным врагам его.

«Живя в обществе, надо сообразоваться с обычаями оного и принимать меньшее зло для избежания большего», – записывал Муравьев в дневник, явно успокаивая самого себя. Но, привыкнув с детских лет избегать каких бы то ни было сделок с совестью, он успокоения найти не мог. Стояли перед ним тамбовские мужики в залатанной пыльной одежонке, бородатые, грязные, неграмотные, жестоко истерзанные кнутом и шпицрутенами, и проникал прямо в душу взгляд их спокойных светлых глаз, мучительным укором звучали слова: «Можете нас на куски резать, а мы совестью кривить не будем».

Муравьев отправился к двоюродному брату главнокомандующего Петру Николаевичу Ермолову, с которым находился в приятельских отношениях, выложил все, что знал о злоупотреблениях администраторов, и все, что лежало на душе, просил, чтоб довел Петр Николаевич это до сведения главнокомандующего. И добавил:

– Я безгранично предан Алексею Петровичу, и мне весьма прискорбно будет, если он заподозрит меня в каком-либо умысле или интриге против него, но я видел бы себя подлецом в глазах своих, если б умолчал о том, что волнует меня и накладывает тень на репутацию его.

На следующий день Алексей Петрович Ермолов уезжал в войска, действовавшие на Сунже против чеченцев. Ермолов был мрачен. Увидев среди провожающих Муравьева, он ничего ему не сказал и отвернулся.

… Незадолго перед тем в Кавказский корпус по распоряжению императора был переведен из Петербурга корнет лейб-гвардии уланского полка Александр Якубович. Этот коренастый, смуглый, с густыми казацкими черными усами и выпуклыми темными глазами офицер сразу расположил к себе Муравьева открытым характером и смелыми суждениями.

Якубовича выписали из гвардии за участие в нашумевшей дуэли кавалергарда Шереметева с камер-юнкером Завадовским. Поединок произошел из-за известной танцовщицы Истоминой. Секундантом Завадовского был чиновник министерства иностранных дел Александр Сергеевич Грибоедов, а секундантом Шереметева – Якубович. На дуэли Шереметев был убит. После этого, как было заранее установлено, должны были стреляться и секунданты, но они сразу попали под надзор, и вторая дуэль не состоялась. Завадовскому, благодаря связям, удалось избежать наказания, он взял длительный отпуск и отправился за границу, участие в дуэли Грибоедова тоже замяли, а Якубовича наказали. И он, говоря об этом, не скрывал справедливого возмущения:

– Где же тут хоть капля справедливости, почтенный Николай Николаевич? Выслали из столицы, как преступника, даже обычного при переходе из гвардии в армию повышения в чине меня лишили! Почему я один государем столь жестоко взыскан? Потому что знатных покровителей не имею, с дворцовыми блюдолизами не вяжусь и правду в глаза начальству привык резать. Нет, клянусь честью, без мщения я расправы над собой не оставлю.

Якубовича определили в Нижегородский драгунский полк, расквартированный в Караагаче, куда он вскоре и уехал.

И вдруг через несколько дней после отъезда Ермолова на Сунжу Якубович является в Тифлис к Муравьеву, объявляет:

– Сюда приезжает на днях Грибоедов, назначенный секретарем русской дипломатической миссии в Персии. Я должен кончить с ним наше дело и прошу вас, Николай Николаевич, оказать мне помощь.

– Вы решаете с Грибоедовым стреляться?

– Честь офицера и дворянина к сему меня обязывает.

– Понимаю вас, любезный Александр Иванович, и все же должен сказать, что мой взгляд на дуэли, очевидно, не совпадает с вашим, – сказал Муравьев. – Я полагаю, что обычай сей остался от варварских времен, и более желал бы мирного исхода вашего дела.

– Это невозможно, почтеннейший Николай Николаевич! Между нами загубленная жизнь! – воскликнул Якубович. – Я прошу вас все же быть моим секундантом или хотя бы находиться близ места поединка, дабы оказать помощь в случае ранения… Мне не на кого положиться, кроме вас!

В конце концов Якубович уговорил Муравьева и спустя несколько дней пришел к нему с Грибоедовым и его секундантом. Грибоедов был хорошего роста, брюнет, с выразительным сухощавым лицом, живым румянцем на щеках и слегка прищуренными близорукими глазами. Он свободно говорил по-английски и по-французски, во всем показывал себя человеком незаурядного ума и образования. Секундантом его был сослуживец по дипломатической миссии маленький и юркий Андрей Карлович Амбургер.

Грибоедов вежливо и спокойно подтвердил, что вызов Якубовича им принят, и просил секундантов условиться о том, как осуществить поединок.

Амбургер сказал:

– Мне думается, господа, что первый долг секундантов состоит в том, чтоб стараться достигнуть примирения. Подумайте, господа, так ли уж велики ваши взаимные неудовольствия и обиды, чтоб нельзя было кончить дело без поединка?

Муравьев поддержал предложение. Грибоедов обратился к Якубовичу:

– Я, кажется, ничем не обижал вас, Александр Иванович…

Якубович кивнул головой:

– Я никогда и не утверждал этого, Александр Сергеевич…

– Так почему же вы не хотите оставить сего дела? – спросил Грибоедов.

– Я обещал Шереметеву при смерти, что отомщу за него на Завадовском и на вас, – пояснил Якубович. – Я уважаю вас, как благородного человека, но не менее того должен сдержать свое слово.

– Если так, воля ваша, – пожав плечами, произнес Грибоедов, – мне ничего не остается, пусть господа секунданты решают дело.

28

Дуэль состоялась на следующий день, 23 октября 1818 года, за городом, в овраге, находившемся при дороге в Кахетию, недалеко от селения Куки.

День выдался серенький. Горы были заняты облаками, порой начинало дождить, в овраге остро пахло опавшей сырой листвой. Грибоедов и Якубович держались с изумительным самообладанием. Сняли сюртуки, молча заняли назначенные секундантами места. Якубович, подойдя к барьеру, выстрелил первым. Пуля попала Грибоедову в кисть левой руки, повредила палец. Он прикусил губы, чтобы сдержать стон, затем слегка приподнял окровавленную руку, показал ее секундантам и медленно, но твердо навел пистолет на Якубовича, тот, ожидая выстрела, стоял со скрещенными на груди руками. Грибоедов имел право подвинуться к барьеру, но, приметив, что Якубович не желал его убивать, не воспользовался своим правом и выстрелил с места, не целясь. Пуля пролетела над головой Якубовича, не задев его.

Секунданты подбежали к Грибоедову. Он стоял смертельно бледный с капельками холодного пота на лбу, но не стонал и не показывал виду, что страдает.

– O, sort injuste!{10} – тихо произнес он, пытаясь улыбнуться.

Доктор Миллер, приглашенный Муравьевым и невдалеке ожидавший исхода дуэли, перевязал рану. Грибоедова посадили в бричку, и все отправились в город. «Тот день Грибоедов провел у меня, – спустя три дня записал в дневник Муравьев, – рана его была неопасна, Миллер сказал, что он в короткое время оправится. Дабы скрыть поединок, мы условились сказать, что были на охоте, Грибоедов свалился с лошади, которая наступила ему на руку. Якубович теперь бывает вместе с Грибоедовым и по обращению их друг с другом никто бы не подумал, что они стрелялись. Я думаю, что еще никогда не было подобного поединка: совершенное хладнокровие у всех, ни одного неприятного слова между Якубовичем и Грибоедовым; напротив того, до самой той минуты, как стать к барьеру, они мирно разговаривали между собой и после того, как секунданты их побежали за доктором, Грибоедов лежал на руках у Якубовича».

Скрыть поединка все же не удалось. Слухи расползались всюду и дошли до Ермолова, Зная, что Александр Петрович без того сердит на него, Муравьев не ожидал для себя ничего хорошего.

А тут, как на грех, ко всем напастям прибавилось еще одно неприятное происшествие… В своей квартире неожиданно, в припадке умственного расстройства, покончил жизнь самоубийством начальник квартирмейстерской части корпуса полковник Иванов, которому Муравьев по основной должности был непосредственно подчинен. Начальник штаба генерал Вельяминов, узнав о самоубийстве полковника, приказал Муравьеву заняться разбором бумаг покойного. Иванов отличался мрачным, подозрительным нравом, был готов на любую подлость. Ермолов недаром называл его ядовитой гадиной. Разбирая бумаги, Николай Николаевич обнаружил копию отправленного Ивановым в главный штаб доноса на него, Муравьева, Воейкова и Бабарыкина. В доносе говорилось о политической неблагонадежности молодых офицеров и о покровительстве им со стороны Ермолова, причем доносчик указывал, что Муравьев с товарищами, живя артелью, устраивали у себя подозрительные сборища. И хотя артель прекратила свое существование, после того как Лачинов, Машков и Щербинин уехали весной с Кавказа, все же донос был чреват самыми дурными последствиями. И не только для него, но и для Ермолова, и эта мысль была особенно мучительна. Нет, видно, не судьба служить под начальством Алексея Петровича. Черт знает, как неблагоприятно складывались обстоятельства!

… Ермолов возвратился в Тифлис в самом конце года. Поздно вечером к Муравьеву явился новый ермоловский адъютант Иван Дмитриевич Талызин.

– Его высокопревосходительство просит вас незамедлительно к нему пожаловать…

«На расправу», – мысленно дополнил приглашение Муравьев и, захватив с собой написанное на всякий случай прошение об увольнении, отправился к Ермолову, готовый к самым горьким упрекам и жестокому разговору. Но все получилось не так, как ожидал. Алексей Петрович встретил дружелюбно, никаких упреков делать не собирался и лишь слегка пожурил за участие в дуэли. А вызывал, оказывается, затем, чтоб объявить, как идет подготовка экспедиции в Туркмению и Хиву. Елизаветпольский окружной начальник майор Пономарев, которому Ермолов поручил удостовериться, возможно ли осуществить эту экспедицию, сообщил благоприятные сведения. Не раз бывавший на восточном берегу Каспийского моря, он имел среди кочевых туркмен много приятелей и заручился их согласием доставить посланных под видом торговцев в Хиву и привести их обратно в своих караванах. Военный корвет «Казань» и шкоут «Святой Поликарп», назначенные Ермоловым для доставки экспедиции к восточным берегам Каспийского моря, по его распоряжению ремонтировались в Астрахани, откуда должны были прийти в Баку, где собиралась экспедиция. Сопровождать Муравьева в Хиву взялся бывавший там армянин Муратов.

– В скором времени армянин сей сюда прибудет, – добавил Ермолов, – тебе надлежит вместе с ним сочинить ведомость на приличные подарки для хана и, не откладывая дела в долгий ящик, готовить для себя необходимые вещи и татарскую одежду, в коей удобнее всего за торговца себя выдавать. Придется тебе, любезный Николай, – шутя заключил Ермолов, – именоваться Мурад-беком, в магометанство переходить и гарем заводить!

Алексей Петрович находился в хорошем настроении. Муравьев видел, что его благожелательное отношение к нему не изменилось, и радовался этому и тем более умалчивать о доносе полковника Иванова в главный штаб считал невозможным. Может быть, Алексею Петровичу удастся принять какие-либо меры, чтоб отвести от себя подозрения в покровительстве неблагонадежным офицерам.

И тут произошло самое неожиданное.

Выслушав Муравьева, Ермолов достал из нижнего ящика стола какую-то бумагу и, протянув ему, сказал:

– Можешь за меня не беспокоиться и за себя также… Полюбопытствуй!

Заглянув в бумагу, Муравьев не мог скрыть молчаливого удивления. А Ермолов, взяв ее обратно, не слеша порвал и бросал в камин.

– Как видишь, – усмехнулся он, – не одни недруги у меня в столице, есть и добрые товарищи!

Бумага была подлинным доносом полковника Иванова, полученным в главном штабе и возвращенным Ермолову в секретном порядке дежурным генералом Закревским.

29

4

3 августа 1819 года военный двадцатипушечный корвет «Казань» под начальством лейтенанта Басаргина бросил якорь близ Серебряного бугра на восточном берегу Каспийского моря. Следом подошел с провиантом, запасом пресной воды и необходимыми для экспедиции материалами шкоут «Святой Поликарп».

Майору Пономареву, назначенному начальником экспедиции, в составе которой было сто сорок человек, поручалось вступить в дружеские сношения с туркменским народом и заложить на восточном берегу крепость и пристань, куда бы могли приходить русские купеческие суда с товарами для восточных стран. Капитан Муравьев должен был содействовать Пономареву в выборе наиболее удобного места для крепости, а затем следовать в Хиву.[20]

Местность, где высадилась экспедиция, представляла безрадостный вид: занесенный песками бугор с остатками каких-то древних развалин и кругом степь, покрытая редким кустарником.

Но в нескольких верстах отсюда, по берегам впадавших в море мелководных степных речонок, находились туркменские кочевья. В ближайшем из них, называвшемся Гассан-кули, стояло свыше двухсот кибиток, и старшиной был тут доброжелательно настроенный к русским Кият-Ага, которого хорошо знали и Пономарев, и армянин Муратов.

В Гассан-кули Муравьев впервые познакомился с жизнью вольнолюбивого парода. Управляемые избранными старшинами, аксакалами, туркмены жили в видимом довольстве, занимались скотоводством и рыбной ловлей, охотились на джейранов и кабанов, промышляли искусно выделанными коврами, зимой ловили лебедей, с которых добывали большое количество пуха. И выглядел народ хорошо. Рослые, широкоплечие, с приветливыми лицами мужчины в персиянской одежде и стройные женщины в цветных шароварах, красных рубахах и высоких, обвешанных серебряными монетами кокошниках. Суровых законов Магомета они строго не придерживались, многих обрядов не соблюдали, питались чем попало, мужчины пили с наслаждением водку, женщины не прятались, ходили с открытыми лицами. Вместе с тем среди кочевых туркмен не исчезли еще дикие нравы, их кочевья, принадлежавшие к разным поколениям, враждовали между собой, таскали друг у друга людей, обращая их в рабство, подстерегали и грабили караваны.

Кият-Ага приготовил для русских гостей особую, убранную коврами кибитку и принимал их радушно. Он знал грамоту, славился как мастер на все руки, был седельником, кузнецом, серебряником, занимался и торговлей, пользуясь общим уважением прибрежных туркмен. Кият-Ага весьма рассудительно согласился с Муравьевым, что местность в районе Серебряного бугра для строительства крепости и пристани мало пригодна, и предложил экспедиции перебраться в Красноводский залив.

– Там море глубже, стоянка для кораблей удобней, – сказал он, – там и пресной колодезной воды много, и вблизи лес строевой есть, да и путь в Хиву оттуда прямой, всего пятнадцать дней езды.

– А найдутся ли там верные люди, с коими меня можно будет отправить в Хиву? – спросил Муравьев.

– У меня в тех местах, в Челекенях, родственники живут. Я сам поеду туда с вами и устрою благополучное ваше путешествие.

Кият-Ага оказался прав. Несколько дней спустя экспедиция была в Красноводском заливе. Обследовав гористые берега залива и сделав съемку всей Красноводской косы, Муравьев убедился, что лучшего места для крепости и пристани на всем восточном побережье нет. И майор Пономарев с ним согласился.

Между тем Кият-Ага, побывав в одном из ближних кочевий при колодце Суджи-Кабил, где собирался караван в Хиву, договорился с тамошним старшиной Сеидом взять с собой русского посланника. Прибывший на корвет Сеид произвел хорошее впечатление и подрядился за сорок червонцев, огромные по тем временам деньги, доставить Муравьева в Хиву и обратно. Сеид предоставлял в распоряжение Муравьева четырех верблюдов и двух лошадей, так как при нем находились Муратов и денщик Морозов, имелось несколько тюков с подарками для хивинского хана и его ближних. Кият-Ага, поручившийся за Сеида, оставлял на корвете в аманатах, как тогда водилось, своего сына Якши-Мегмеда.

Последние приготовления к опасному путешествию вскоре были закончены. Полученное Муравьевым от Ермолова послание хивинскому хану, написанное в обычных цветистых восточных выражениях, гласило!

«Высокославной, могущественной и пресчастливейшей Российской империи главнокомандующий в Астрахани, в Грузии и над всеми народами, обитающими от берегов Чернаго до пределов Каспийского моря, дружелюбно приветствуя высокостепеннаго и знаменитейшаго обладателя Хивинской земли, желает ему многолетняго здравия и всех радостей. Честь имею при том объявить, что торговля, привлекающая хивинцов в Астрахань, давно уже познакомила меня с подвластным вам народом, известным храбростью своею, великодушием и добронравием. Восхищенный же сверх того славою, повсюду распространяющеюся, о высоких достоинствах ваших, мудрости и отличающих особу вашу добродетелях, я с удовольствием пожелал войти в ближайшее с вашим высокостепенством знакомство и восстановить дружеские сношения; почему чрез сие письмо, в благополучное время к вам писанное, открывая между нами двери дружбы и добраго согласия, весьма приятно мне надеяться, что через оные, при взаимном соответствии вашем моим искренним расположениям, проложится счастливый путь для ваших подвластных к ближайшему достижению преимущественнейших выгод по торговле с Россиею и к вящему утверждению взаимной приязни, основанной на доброй вере. Податель сего письма, имеющий от меня словесные к вам поручения, будет иметь честь лично удостоверить ваше высокостепенство в желании моем из цветов сада дружбы сплести приятный узел соединения нашего неразрывной приязнью. Он же обязан будет, по возвращении своем, донести мне о приеме, коим от вас удостоен будет, и о взаимных расположениях вашего высокостепенства, дабы я и на будущий год мог иметь удовольствие отправить к вам своего посланного с дружественным приветствием и с засвидетельствованием моего особливейшаго почтения. Впрочем, прося бога да украсить дни жизни вашей блистательною славою и неизменяемым благополучием, честь имею пребыть искренне вам усердный и доброжелательный
генерал Ермолов».

30

20 сентября Муравьев отправился в Хиву. Майор Пономарев, прощаясь с ним, сказал:

– Я буду ожидать вас на корвете в том же месте, где теперь находимся. Если, однако, встретятся непредвиденные обстоятельства, то сыщите средства дать мне знать о том письменно. И нахожу за нужное для тайного сведения установить в письмах ваших особые знаки: тонкая краткая черта в конце строки будет означать, что у вас все благополучно; толстая черта – сомнение в делах и подозрение недоброго; волнистая черта змейкой – все худо и не ждать вас более…

– Вернее всего, эта змейка и приползет к вам, – с горькой усмешкой вставил Муравьев.

– Что вы, что вы, почтеннейший Николай Николаевич, – замахал руками Пономарев. – O том и в мыслях держать не извольте. Нынче не те времена, что прежде. Владелец хивинский Мегмед-Рагим-хан – человек благомыслящий, радеющий о пользе своего народа, и наивыгоднейшие предложения о сношении и торговле с нами не отвергнет. И путь наш в Хиву содействием достойнейших старшин туркменских вполне обеспечен.

Нет, Муравьев не питал никаких иллюзий, отдавая себе полный отчет в том, чему подвергается. В дневник он записал: «Я имел весьма мало надежды возвратиться, но был довольно покоен, ибо уже сделал первый шаг к той трудной обязанности, которую на себя взял и без исполнения которой не смел бы показаться перед главнокомандующим, перед знакомыми и товарищами моими».

Опасности, притом самые непредвиденные, подстерегали его с первых дней путешествия.

В караване Сеида было семнадцать верблюдов, но на первой остановке к ним присоединился караван соседнего кочевья под предводительством Геким-Али-бая, и затем стали приставать туркмены из других мест, так что на третьи сутки в караване было уже сорок человек и свыше двухсот верблюдов. Чтобы избавиться от вопросов любопытных, Муравьев уговорился с Сеидом, дабы тот выдавал его за туркмена из поколения Джафар-бая и именовал Мурад-беком. Татарским языком, на котором говорили туркмены, Муравьев уже хорошо владел и подозрений как будто ни у кого не вызывал. Но… почему Геким-Али-бай, красивый, средних лет туркмен с дурной славой разбойника, встречаясь с ним на привале, никогда не кланялся, отворачивая глаза в сторону?

На одном из ночлегов Муравьев, подойдя к костру, у которого сидел Геким-Али-бай, услышал, как тот пояснял собравшимся вокруг него туркменам, что Мурад-бек из каравана Сеида не туркмен, а переодетый русский лазутчик, и если хивинский хан узнает, что привезли его в своем караване туркмены, то всем им несдобровать.

Муравьев отыскал Сеида, гневно обрушился на него:

– Ты нечестный человек, ты, как старая баба, разболтал то, что поклялся таить от всех! От кого же, как не от тебя, Геким-Али-бай узнал, что я русский?

– Напрасно плохо обо мне думаешь, господин, – возразил Сеид. – Я никогда не нарушаю своих слов и обещаний. Когда Кият-Ага искал в наших кочевьях проводника для тебя, Геким-Али-бай запросил за это сто червонцев. Кият-Ага отказал ему, а я сторговался за сорок, и теперь Геким-Али-бай обижается на меня и, по догадке дурной головы своей, заодно чернит тебя. Но ты не беспокойся, я сумею обуздать его!

Разговор этот, однако, Муравьева не успокоил. Он продолжал всюду встречать подозрительный и недобрый взгляд Геким-Али-бая. Мало ли что мог учинить этот разбойник! Муравьев жил настороже, не расставаясь с добрым штуцером, пистолетом, кинжалом и шашкой.

А тут еще из бесед с бывавшими в Хиве старыми туркменами стало выясняться, как непохож хивинский хан на того благомыслящего правителя, каким представлял его майор Пономарев. Старики говорили, что лег двадцать тому назад Мегмед-Рагим, собрав шайку единомышленников, изменнически захватил и казнил двух старших братьев со всеми их приверженцами, женами и детьми, достигнув таким образом неограниченной власти. Жестокими беспрерывными казнями, кровью многих невинных жертв он смирил противившихся его власти узбеков и туркмен, населявших ханство, и правил как самовластный тиран, не признававший никаких законов. В пьяном виде он вымышлял самые зверские терзания всякому, кто чем-либо ему не понравился. Хотя в последние годы, как говорили, Мегмед-Рагим-хан стал умереннее и тише, гарем свой ограничил семью женами и пить совершенно перестал, запретив крепкие напитки и курение табака всем подданным и приказав за нарушение сего виновным разрезать рты до ушей.

Таков был хивинский правитель, с которым, по выражению Ермолова, надлежало «из цветов сада дружбы сплести приятный узел соединения неразрывной приязнью».

А караван тем временем приближался к хивинским владениям. Стоявшая в первые дни холодная погода сменилась жарой. Степь была безжизненна. Никаких растений, никаких птиц и животных, одни сыпучие пески кругом. Стоило подуть легкому ветерку, как они начинали двигаться, ветер быстро сметал одни песчаные бугры, создавал другие, и на дороге не оставалось никаких следов. Как-то утром, поднявшись с привала, Муравьев увидел перед собой густой туман, затянувший весь горизонт. Он ждал, что вот-вот взойдет солнце и туман рассеется, но вдруг рванул неистовый вихрь, и поднялся страшный степной буран, который продолжался весь день. Солнца не было. Света не было. Все исчезло в песчаной метели. Словно лютым морозом обжигало лицо, а глаза, уши, рот, волосы забивало песчаной пылью. Ревели и останавливались верблюды, отворачиваясь от жгучего ветра.

Трудней всего приходилось терпеть отсутствие хорошей воды. Пресная вода в бурдюках от жары испортилась, а в придорожных колодцах она была солоноватой, мутной и вонючей.

На девятый день пути караван достиг колодцев Беш-Дешика, где сделали недолгий отдых. Муравьев записал в дневник: «Я девять дней в дороге. Или качался на верблюде, или пешком шел. Девять суток я почти совсем не спал. Туркмены умели растягиваться на верблюдах, но я сего сделать никак не мог, а изредка дремал и несколько раз чуть не свалился со своего большого и толстого верблюда. Каждый день я надеялся уснуть. Но мне никогда не удавалось переменить платье, набитое песком и пылью, умыться, напиться чаю на пресной воде и сварить что-нибудь, вся пища моя состояла из черных сухарей и теплой плохой воды».

Bo время стоянки у колодцев Беш-Дешика к Муравьеву совершенно неожиданно подошел Геким-Али-бай, извинился, что до сей поры держался в стороне от него, и, объяснив это неприязнью к Сеиду, добавил:

– Искренность моя не на языке, как у окружающих вас, а в сердце моем. Считайте меня, господин, самым верным своим служителем.

Муравьев насторожился. Столь внезапная перемена в настроении Геким-Али-бая была подозрительна. Может быть, он лез в дружбу для того, чтоб облегчить себе какой-то дурной замысел?

Но все оказалось несколько проще. Геким-Али-бай проведал от возвращавшихся из Хивы туркмен, что там носится слух о скором прибытии российского посла и Мегмед-Рагим-хан крайне обрадован этим, с нетерпением ожидает посла, который будто бы везет ему четыре вьюка с червонцами в подарок от русского царя.

Слух о прибытии русского посла мог, конечно, дойти до хана через прибрежных туркмен, которым ничего не стоило присочинить и легенду о четырех вьюках золота, но все это Муравьева не радовало. Как поступит Мегмед-Рагим-хан, узнав, что никакого золота посол не привез? Не вызовет ли обманутое ожидание бешенства восточного деспота?

Неспокойно было на душе у Муравьева, когда караван вошел в пределы Хивинского ханства, и все же природная любознательность отвлекла его от мрачных мыслей, и он не забыл записать то, что открылось его глазам:

«По мере того как я все больше вдавался внутрь края, я видел возрастающую обработанность земли, поля с богатейшими жатвами поражали меня. Едва ли видел я в Германии такое тщание в обработке полей, как в Хиве. Плодородие удивительное! Засевается жителями сорочинское пшено, пшеница, кунжут, из которого делают масло, и джюган, дающий круглое белое зерно поменьше горошины и растущий толстыми колосьями наподобие кукурузы. Хивинцы имеют овощи и плоды всех сортов, особенно хороши арбузы и дыни, которые бывают в три четверти аршина и отменно сладкого вкуса. Большое скотоводство, много рогатого скота, верблюдов, баранов и отличные, неимоверно выносливые лошади. Селения в Хивинском ханстве расположены по каналам, наполненным водой. Все дома обведены каналами, по коим сделаны везде мостики. Я ехал прекрасными лужайками между плодовых деревьев; множество птиц увеселяло меня пением; кибитки и строения из глины, рассыпанные по сим прекраснейшим местам, составляли весьма приятное зрелище. Я обрадовался, что попал в такую чудесную землю, и спросил у проводников своих с выговором: «Почему вы сами не обрабатываете таким образом землю, а если земля у вас ничего не производит, то почему не переселяетесь в Хиву?» Мои туркменцы ответили мне: «Посол, мы господа, а это наши работники. Они сверх того боятся владельца своего, а мы, кроме бога, не боимся никого!»

В сорока верстах от Хивы жили родственники Сеида, и он со своими верблюдами остановился у них, а Геким-Али-бай и другие туркмены уехали в соседние селения и кочевья закупать хлеб.

У родственников Сеида впервые за всю дорогу Муравьев искупался, переоделся, хорошо отдохнул и послал отсюда двух туркмен к Мегмед-Рагим-хану с извещением о своем приезде.

На другой день в сопровождении четырех вооруженных всадников к Муравьеву явился посланный ханом чиновник. Это был некий Ат-Чанар, отец ханского любимца Ходжаш-Мегрема. Маленького роста, морщинистый, седобородый, Ат-Чанар выглядел настоящей обезьяной, говорил заикаясь, а мышиные глазки его при этом так и бегали по сторонам, выдавая мерзкого и готового на любую подлость старичишку.

Осведомившись о здоровье посла и о цели его приезда, не забыв полюбопытствовать и о подарках, Ат-Чанар объявил, что хан сейчас занят, принимать будет позднее, а пока просил посла отправиться с ним, Ат-Чанаром, в его деревню Иль-Гельди, близ Хивы, где все приготовлено для приема высокого гостя.

Муравьеву ничего не оставалось, как поблагодарить и согласиться. Деревня Ат-Чанара, куда они приехали, оказалась настоящей небольшой крепостью: высокие, сложенные из камня трехсаженные стены, башни по углам, широкие ворота с крепкими запорами. Внутри этой крепости были устроены жилые помещения и загоны для скота, мельницы, кладовые, небольшой бассейн, стояли кибитки, в которых жили невольники, из них семь русских. K крепости примыкал окруженный оградой сад и виноградник.

В Иль-Гельди встретили Муравьева с почетом, поместили в особой комнате, куда он велел сложить и подарки. Сын старика Сеид-Незер, только что возвратившийся из Хивы, передал вежливо поклон от хана и старшего своего брата, приказал слугам поставить для посла самовар, сварить плов и принести свежих плодов. Муравьев подарил хозяевам по куску сукна, сделал небольшие подарки и домочадцам.

Двое суток прошло спокойно. Муравьев свободно гулял по саду, катался на верховых лошадях с Сеид-Незером, который заверил, что хан относится к послу благожелательно и на днях его примет.

И вдруг все изменилось. Приехав вечером из Хивы, Ат-Чанар пришел к нему в комнату и довольно грубо объявил, что хан уехал на охоту, пробудет в степи двенадцать дней и лишь после этого потребует к себе посла. Произошло что-то неблагожелательное для Муравьева, Это было по всему видно. Но что?

Ат-Чанар молчал, прятал мышиные свои глазки. Вежливый Сеид-Незер куда-то исчез. А обращение с гостем стало сразу иным. Самовара на другой день не подали, свежих фруктов не принесли, в лошади для прогулки было отказано, у садовой калитки оказалась злющая собака Койчи, а у дверей комнаты появились вооруженные, свирепого вида караульщики.

Муравьев понял, что западня захлопнулась.


Вы здесь » Декабристы » ЖЗЛ » Задонский Н.А. Жизнь Муравьева