Декабристы

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » Декабристы » ЖЗЛ » Задонский Н.А. Жизнь Муравьева


Задонский Н.А. Жизнь Муравьева

Сообщений 1 страница 10 из 115

1

Николай Алексеевич Задонский

ЖИЗНЬ МУРАВЬЁВА

(документальная историческая хроника)

КРАТКО О КНИГЕ

Писатель Николай Алексеевич Задонский создал прекрасную и нужную книгу о замечательном русском историческом деятеле, друге декабристов – Николае Николаевиче Муравьеве.

Книга написана как документальная историческая хроника. Форма эта вполне оправдана и обоснована архивными находками автора. Богатое документальное наследство Н.Н.Муравьева – его дневники, мемуары, переписка – хорошо уложились в емкую повествовательную структуру. Включения больших документальных текстов, часто впервые публикуемых, вполне оправданы и придают особое обаяние подлинности рассказу о жизни героя – реального исторического человека. Общий замысел художественного произведения не только не противоречит этой подлинности, а сливается с нею, соответствует ей. Книга притягивает к себе внимание читателя, возрастающее по мере чтения; раз начав читать, уже нельзя расстаться с ней, надо узнать жизнь человека до конца.

И какого замечательного человека! До сих пор у нас еще не было не только такой книги о Н.Н.Муравьеве, но и вообще какой-либо книги о нем. Как и декабристы, Н.Н.Муравьев входит в число тех, кто мог сказать себе: «Мы были дети 1812 года». Вольнолюбец и вольнодумец, основатель преддекабристской Священной артели, он стоит у самых истоков декабристского движения. Близкий друг людей 14 декабря, не оказавшийся непосредственно в их рядах лишь по особому стечению жизненных обстоятельств, Н.Н.Муравьев сохраняет на всю жизнь верность мировоззрению, независимость и последовательность своих позиций в самых сложных обстоятельствах. Удивительна цельность, монолитность его натуры.

Он внес большой вклад в военную и дипломатическую историю России как участник и – практически – создатель Унклар-Искелесского договора 1833 года, а особенно как победитель Карса, обмен которого на Севастополь сыграл такую большую роль для завершения тяжелой для России войны и для Парижского мирного договора 1856 года.

Книга Н. А. Задонского найдет множество читателей. Ее познавательное значение очень велико. Н.Н.Муравьев проходит через замечательные события истории России, о которых хочется знать каждому, близок с выдающимися русскими людьми, дорогими нашему сердцу, – с декабристами, А.С.Грибоедовым, А.С.Пушкиным. Раздумья над его жизнью повлекут обсуждение больших тем: человеческой чести, служения родине, качеств личного морального облика, ответственности человека за время, в которое он живет..

Можно спорить с автором в отдельных вопросах, но частные недостатки не умаляют несомненных достоинств ценной книги.

Академик М. В. Нечкина

Внуку моему Алеше и сверстникам его посвящаю эту книгу,
в которой найдут они достойные подражания примеры
беззаветной любви к отечеству,  мужества и благородства.

Автор

Пролог

Кончался март 1856 года. Лондон был окутан густым и липким туманом. В квартире доктора философии Карла Маркса на Динстрит, 28, огонь в камине поддерживался весь день, но уголь в такую погоду горел плохо, камин чадил и в полутемных тесных комнатах было холодно и неуютно…

Женни Маркс, зная, что мужу необходимо как можно скорее закончить правку переписанной ею статьи, нарочно уложила детей спать пораньше, а сама с вязаньем в руках перебралась в комнату, где за большим письменным столом работал Карл.

Женни любила, сидя в старинном глубоком кресле у камина, наблюдать за ним со стороны, и, кроме того, ей хотелось поддержать немножко его настроение: он не раз говорил, что, когда она здорова и близ него, ему работается лучше и радостней.

Сегодня, однако, Марксу поработать не удалось. В передней раздался звонок. Пришел Эрнест Джонс, один из видных вождей чартистов, адвокат и поэт, редактор «Народной газеты».

Эрнест Джонс происходил из старого дворянского рода, получил хорошее образование в Германии, где отец служил адъютантом у герцога Кумберлендского. Безудержная жажда свободы заставила Джонса отказаться от блестящей карьеры, порвать со своим классом, вступить в ряды чартистов, и ни полицейские угрозы, ни тюрьма не сломили его. Никогда не унывающий, остроумный Джонс нравился Карлу и Женни, и они принимали его у себя с неизменным радушием.

Войдя в комнату, Джонс со светской любезностью поцеловал руку Женни, дружески обнял Маркса, произнес, улыбаясь:

– Вижу, что опять помешал вам, Карл, Hо вас, черт возьми, совершенно невозможно застать отдыхающим! – И тут же, бегло взглянув на письменный стол, воскликнул: – А! Синяя книга! Таки полагал, что вы сидите над дипломатическими документами, опубликованными нашим немудрым правительством!

– Немудрое – это слишком мягкая характеристика правительства Пальмерстона, Джонс, – отозвался Маркс – Документы, относящиеся к осаде Карса и к сдаче этой крепости генералу Муравьеву, раскрывают не только непроходимую тупость правительственных чиновников, бездарность английских генералов, но и вероломную предательскую деятельность их по отношению к союзникам-туркам… – И Маркс, взяв со стола рукопись, протянул ее гостю: – Вот, можете ознакомиться.

– Как, статья уже написана? – удивился Джонс. – И я могу на нее рассчитывать?

– При условии, что в сокращенном виде я отправлю статью также Чарльзу Дана для «New-York Daily Tribune»…

– Разумеется, я возражать не буду. А под каким названием думаете ее публиковать?

– Кажется, остановлюсь на самом простом и ясном: «Падение Карса». Английская печать полна невыносимого бахвальства, превознося до небес мнимые успехи британского оружия и в то же время сваливая неудачи на турецких союзников, – просто необходимо раскрыть перед народом правдивую историю карской трагедии. И потом, – закурив папироску и расхаживая по комнате, продолжал Маркс, – падение Карса является поворотным пунктом в истории мнимой войны против России. Я так статью и начинаю. Без падения Карса не было бы пяти пунктов, не было бы ни конференций, ни Парижского мирного договора…[1]

– Энгельс считает, что падение Карса – самое позорное событие, которое только могло произойти с союзниками, – вставила Женни.

Маркс, отыскав на столе какую-то газету, задумчиво сказал;

– Кстати, раз уж ты вспомнила Энгельса… Он лучше нас разбирается в военных делах и вот как оценивает действия генерала Муравьева… – Раскрыв газету, Маркс прочитал: – «…заканчивается третья удачная кампания русских в Азии: Карс и его пашалык завоеваны; Мингрелия освобождена от неприятеля; последний остаток турецкой действующей армии – армия Омер-паши – значительно ослаблен как в численном, так и в моральном отношении. Это немаловажные результаты в таком районе, как юго-западный Кавказ, где все операции неизбежно замедляются из-за характера местности и недостатка дорог. И если сопоставить эти успехи и действительные завоевания с тем фактом, что союзники заняли Южную сторону Севастополя, Керчь, Кинбурн, Евпаторию и несколько фортов на Кавказском побережье, то станет ясно, что достижения союзников фактически не так уж велики, чтобы оправдать бахвальство английской печати».[2]

– Трудно с этим не согласиться, – заметил Джонс. – Генерал Муравьев на Кавказе и в Малой Азии с лихвою отыграл все, что царское самодержавие потеряло в Крыму. Но скажите, Карл, – продолжал он после небольшой паузы, – почему ни в какой степени не оправдались надежды союзников на помощь со стороны грозных черкесов и вольнолюбивых горцев? Ведь Шамиль, признанный их вождь, получивший от Порты звание генералиссимуса черкесских и грузинских войск, обещал Омер-паше самое широкое содействие в покорении Мингрелии?

– Не понимаю, почему вас вдруг заинтересовал такой вопрос? – спросил Маркс.

– Я встретился недавно с английским военным советником при Омер-паше мистером Олифантом, только что возвратившимся с Кавказа, и он. рассказал очень много любопытного… Мюриды Шамиля, оказывается, не сделали ни одной вылазки против ослабленных русских гарнизонов. В Мингрелии с войсками Омер-паши сражались не русские, стоявшие под Карсом, а вооруженные генералом Муравьевым грузины и мингрельцы. Местные жители, как уверяет Олифант, находятся в полной дружбе с русскими…[3]

– Ну, что касается отношения кавказских горцев к турецким войскам, – ответил Маркс, – то мы с Энгельсом еще в прошлом году писали, что, по-видимому, перспектива присоединения к Турции отнюдь не приводит горцев в восторг. – Он достал трубку, прикурил от уголька в камине, потом закончил: – А о том, каким образом генералу Муравьеву удалось привлечь на свою сторону жестоко угнетаемые варварским самодержавием народности, и вообще об этом генерале судить без достаточно точной информации никак нельзя… Подождем достоверных сведений, дружище Джонс!..

2

Часть 1

Счастлив тот, кто в состоянии принести жертву своей Родине,
он имеет право на уважение и почет своих сограждан.
Декабрист Матвей Муравьев-Апостол

Отечество не много имеет сынов, подобных тебе,
и ожидает от дел твоих величайшей пользы.
Декабрист Иван Бурцов

1

Самые ранние детские воспоминания Николушки Муравьева, как звали его родные, связывались с отцовской родовой деревенькой Сырец. Расположенная недалеко от города Луги, в болотистой низменной местности, захудалая неприглядная эта вотчина, насчитывавшая всего три десятка дворов, совершенно оправдывала свое название. Мокротой отдавало тут всюду. Лужи на дорогах не просыхали и летом. В господском доме чуть ли не весь год в комнатах ощущалась сырость.

Кругом тоже ничто глаз не привлекало. Поля, да болота, да овраги, да низкорослые березки на погостах. Окрестные помещики славились поразительным невежеством, проводили время праздно, процветали картежная игра и пьяный разгул, вечные распри, ссоры и сплетни. Сосед и однофамилец Муравьевых мелкопоместный дворянчик Петр Семенович, отставной армейский капитан, с толпой крепостных баб и девок ходил развлекать скучающих господ. Установив своих невольных спутниц полукругом в господских хоромах, барин грозно возглашал:

– Пойте хорошо и громко до тех пор, пока не остановлю, а не то я вас! Греметь!

И обомлевшие от страха доморощенные певицы «гремели», обливаясь по?том, пока хватало сил. За малейшую оплошность провинившихся ожидала дома жестокая кара. Их раздевали, привязывали к деревянному, в человеческий рост, кресту и били до потери сознания; многие, не выдержав истязаний, кончали жизнь самоубийством.

Подобные явления были тогда весьма обычными. Помещики, отягощая крепостных изнурительным трудом и непосильным оброком, не признавали за ними никаких прав, творили над людьми что хотели, не находя в этом ничего безнравственного и предосудительного. Таков был самодержавно-крепостнический строй жизни.

И Николушка Муравьев, с малых лет наблюдавший картины бесчеловечного отношения господ к своим крепостным людям, видевший, что скромная жизнь их семьи отличалась от жизни невежественных соседей-помещиков, очень рано начал задумываться над вопросом о причинах несправедливого общественного устройства.

Муравьевы, принадлежавшие к древнему, но оскудевшему роду, от других помещиков во многом резко отличались. Отец – тоже Николай Николаевич – получил превосходное образование. Он окончил Страсбургский университет, обладал широким кругозором, не чуждался передовых идей своего времени. Был он замечательным математиком, мечтал стать ученым, но недостаток в средствах заставил прекратить занятия и поступить на военную службу; Прослужив несколько лет на флоте и в армии, он выходит в отставку в чине подполковника и занимается в Сырце сельским хозяйством. Земли мало, и земля плохая, урожаи скудные, никаких иных доходов нет. Муравьевы еле-еле сводят концы с концами. Зато живет большая их семья в душевном согласии, сохраняя гуманное отношение к своим людям, ставя на первое место в жизни не материальные, а духовные интересы. Дети – их было шестеро – с малых лет приучаются все делать самостоятельно, не бояться трудностей, помогать друг другу. Родители воспитывают в них хороший вкус, увлекают чтением и музыкой. В кабинете отца несколько шкафов с книгами. Выписываются отечественные и заграничные журналы. В зале клавикорды, на стенах картины хороших живописцев.

Мать – Александра Михайловна, урожденная Мордвинова – страстно любила музыку, и для маленького Николушки самым большим удовольствием было, забравшись на старый турецкий дедовский диван, слушать ее игру на клавикордах. Бывало, в поздний час придет за ним няня, и он сам хорошо знает, что пора спать, а покинуть зал никак не хочется, капризничает, воюет с няней, слезы из глаз градом катятся, до того невыразимо приятна была для малыша музыка. Такими запечатлелись в памяти ранние детские годы.

Ему пошел седьмой год, когда положение семьи неожиданно изменилось. Дальний родственник, князь Урусов, предложил отцу принять управление своим богатым подмосковным поместьем Осташево. Отец согласился. Дети подрастали, надо было думать об их образовании, расходы увеличивались, на родовую деревеньку рассчитывать не приходилось. Муравьевы переехали в княжескую подмосковную, там жили с весны до поздней осени, а на зиму перебирались в Москву, в урусовский дом на Большой Дмитровке.

Образование, как тогда было принято во многих дворянских семьях, дети получали домашнее. Математические и военные науки отец взялся преподавать сам. Обладая большими познаниями, он в то же время имел и огромное педагогическое дарование. Уроки проводились им так увлекательно, что математика стала любимым предметом для сыновей, они достигли в ней поразительных успехов. Николушка в двенадцать лет решал такие задачи, что не всякому студенту университета были под силу.

Слух, об этом заинтересовал московских родственников и близких знакомых отца. Первым явился Захар Матвеевич Муравьев:

– Ты бы, Николай Николаевич, моих молодцов Артамошку и Алексашку в обучение принял заодно со своими. Очень хвалят все твою мето?ду!

Потом приехал недавно возвратившийся из-за границы Иван Матвеевич Муравьев-Апостол, бывший русский посланник в Испании.

– Сделай одолжение, любезный кузен, позволь моим старшим – Матвею и Сергею – лекции твои математические слушать…

Так постепенно в муравьевском доме собралось общество молодых людей, серьезно изучающих математику и военные науки.

В это же время Муравьевы очень сблизились с родственным им семейством адмирала Николая Семеновича Мордвинова, который приходился троюродным братом Александре Михайловне. Урусовская подмосковная, где жили летом Муравьевы, находилась в двадцати верстах от имения Мордвиновых. Известный своими оппозиционными взглядами адмирал и глубоко образованный отставной подполковник нашли много общего, стали часто навещать друг друга.

И вот однажды…

Тяжелый адмиральский дормез, запряженный четверкой лошадей, остановился у парадного подъезда. Из экипажа выпрыгнула девочка в белом платьице и легкой соломенной шляпке. Николушка Муравьев, вместе с родителями встречавший приехавших к ним погостить адмирала и его домочадцев, никак не мог впоследствии припомнить, кто еще приехал с адмиралом. Виделся один милый образ синеглазой, раскрасневшейся от жары, стройной девочки с пепельными, редкого оттенка, пушистыми косами.

Она первая подошла к нему, протянула руку:

– Давайте познакомимся. Наташа.

Николушка был болезненно застенчив, он смешался, покраснел, кое-как пробормотал свое имя.

Наташа улыбнулась:

– Папа так хорошо мне вас представил, что я сразу догадалась… Вам, как и мне, тринадцатый год, правда?

Николушка молча кивнул головой.

Наташа неожиданно вздохнула:

– Только вы, говорят, математику любите, а по-моему, противней ее ничего не может быть… Мне за нее от Карла Ивановича – это учитель наш – постоянно достается… Или я такая уж беспонятная? Как по-вашему?

И, не дожидаясь ответа, она неожиданно с такой детской непосредственностью рассмеялась, что Николушкину застенчивость словно рукой сняло.

Он предложил:

– Идемте, я вам парк наш покажу и озеро… Там на острове лебеди живут…

– Ой, как интересно! А посмотреть их можно?

– Издали можно, а если на лодке к острову подъехать, они такой сердитый крик поднимут, что не рад будешь… Это они птенцов охраняют!

– Ничего, я крика не испугаюсь, везите меня на остров!

– Да нельзя же пугать лебедей в такое время…

– А мы тихо подплывем, они и не услышат!..

С того дня началась их дружба, которая спустя некоторое время сменилась более нежным чувством. Они встречались не только летом, но и зимой в Москве у Мордвиновых, где каждое воскресенье молодежь собиралась танцевать. Характеры их резко отличались, и, может быть, именно поэтому взаимное увлечение не проходило. Подвижная, веселая, любящяя общества Наташа Мордвинова совершенно очаровала от природы нелюдимого, склонного к размышлению и созерцательности Николушку Муравьева, да и ей все более нравился молчаливо обожавший ее серьезный не по годам мальчик. Адмирал и жена его Генриетта Александровна, заметив эти романтические отношения, никакого значения вначале им не придали: дети еще, кто в их годы не испытывал первой влюбленности, от которой время не оставляло потом никакого следа!

Но шли недели, месяцы. Время ничего не изменило. Николушке Муравьеву исполнилось шестнадцать лет, а сердце его по-прежнему принадлежало одной Наташе. Беспокоила лишь мысль о предстоящей разлуке с нею: зимой он должен поступить в созданную недавно петербургскую школу колонновожатых, подготовлявшую офицеров квартирмейстерской части, а Наташа оставалась в Москве. Однако судьба на этот раз ему улыбнулась. Адмирал переезжал на постоянное жительство в столицу. Как хорошо для них все складывалось!

В начале сентября, перед отъездом, Мордвиновы приехали в Осташево проститься с Муравьевыми. Погода стояла теплая, тихая, и лишь позолоченные листья деревьев в старом парке напоминали о том, что лето кончилось. Николушка с Наташей вышли к озеру, там на берегу, в густой заросли желтой акации, скрывалась любимая их скамейка, и отсюда особенно хорошо был виден лебединый остров.

Наташа сказала:

– Помните, как мы познакомились и как первый раз пришли сюда, и вы рассказывали про лебедей?..

– Тогда была пора вывода птенцов, – продолжил он, – и я не хотел переправлять вас на остров…

– А я все-таки на своем настояла, – улыбнулась она, – хотя, сознаюсь, сильно струсила, когда увидела нападающих, гневно шипящих птиц… – И, чуть помолчав, добавила: – Зато сейчас на острове, вероятно, тихо и грустно… Давайте прокатимся туда, Николенька!

Просьба была неожиданна, он покраснел, замялся:

– Ну что за охота? Там нет ничего интересного…

Она окинула его испытующим, недоверчивым взглядом и сказала:

– А если мне очень хочется?

Он молчал, опустив глаза.

Она продолжала:

– Я чувствую, что вы что-то от меня скрываете. У вас что-то связано с островом. Признавайтесь! И не думайте, пожалуйста, что отстану, если вы будете молчать!

Он поднял глаза, промолвил тихо:

– Я не желаю, чтобы моя тайна была открыта… Может быть, вы будете надо мной смеяться… Но если вы сами хотите…

Любопытство ее было возбуждено до предела. Она, припрыгивая, словно маленькая девочка, побежала к лодке.

– Едем, едем! Сейчас же!

Спустя несколько минут лодка пристала к острову. Из-за кустарника, шумно разрубая воздух мощными крыльями, взмыла стая лебедей. Наташа от удовольствия захлопала в ладоши. Потом, взяв его под руку, смеясь, заметила:

– Теперь лебеди улетели, и вашу тайну никто не охраняет…

В глубине острова среди других деревьев виднелись красавицы березы. Сколько раз, тоскуя по Наташе и не смея никому поверить тоски своей, прибегал он сюда и вырезал ее имя на белоснежных стволах. И вот теперь Наташа сама стояла здесь с ним рядом, и ей столь неожиданно он как бы признавался в не высказанном еще никогда чувстве первой робкой мальчишеской любви.

Наташа не смеялась. Как-то сразу затихнув, она склонила голову, а потом молча, не глядя в глаза, взяла его руку и ласково пожала…

3

2

Дневниковые записи начал делать Николай Николаевич Муравьев не в Москве, а позднее, в Петербурге. Первые строки были точны и ясны: «Родился я 14 июля 1794 года. Воспитывался и учился в родительском доме. В феврале месяце 1811 года отец привез меня в Петербург для определения в военную службу. Я не имел опытности в обращении с людьми, обладал порядочными сведениями в математике, не имел понятия о службе и желал вступить в нее. Уже четыре года я был влюблен».

А в день приезда в Петербург сюда возвратился из служебной командировки его любимый брат Александр, бывший всего на год старше, офицер квартирмейстерской части. Они поселились вместе, близ Смольного монастыря, в квартире родного дяди, брата матери. Спустя два месяца Николай Муравьев, блестяще сдав экзамены, был произведен в прапорщики и назначен дежурным надзирателем и преподавателем математики в школе колонновожатых. Ему шел семнадцатый год.

Биографические эти подробности отмечены в дневнике. Не забыто и описание того памятного вечера, когда, надев впервые мундир, на бал-маскараде в особняке адмирала Мордвинова на Театральной площади вновь встретился он с Наташей. С кивером в руках, не снимая сабли и звякая шпорами, краснея и потея, стоял он в дверях, глядя завистливыми глазами на облаченного в рыцарские доспехи молодого офицера, танцевавшего с переодетой в испанский костюм Наташей. Впрочем, он знал отлично, что для ревности причин у него нет, она относилась к нему по-прежнему, нет, даже лучше, он чувствовал, что не безразличен ей, и был счастлив…

Но одно событие, на первый взгляд незаметное, осталось незаписанным, хотя в его жизни оно сыграло большую роль.

Незадолго до отъезда в Петербург он обнаружил в библиотеке отца изданную в Париже на французском языке книгу, с первых же страниц совершенно завладевшую им. Это был роман знаменитого Жан-Жака Руссо «Юлия, или Новая Элоиза». Впечатлительного и чувствительного юношу, каким был Муравьев, до слез взволновала сентиментальная история двух любящих молодых людей. В благонравной и добродетельной Юлии он выискивал черты Наташи Мордвиновой, а в красноречивых рассуждениях возлюбленного Юлии бедного учителя Сен-Пре угадывал некое сходство со своими собственными мыслями.

Но этим дело не кончилось. Книга была привезена в Петербург, и спустя некоторое время он вновь берется за нее, продолжая с неослабевающим жаром перечитывать главу за главой.

Летом почти каждый вечер на Быках – как называлась маленькая пристань, выстроенная на Неве против Таврического дворца, – появлялся молоденький, коренастый и круглолицый прапорщик с книжкой в руках и долго сидел на скамейке, углубившись в чтение, а потом, о чем-то размышляя, до поздней ночи бродил тут одинокий.

– Бог счастья, видно, не дал ему, вот и слоняется без подружки, тоскует, бедненький, – вздыхали сердобольные столичные кумушки.

Что же с ним в действительности происходило?

Адмирал Мордвинов принадлежал к сановитой и богатой аристократии, но не являлся приверженцем самодержавного строя, отличался независимостью суждений, открыто восставал против произвола корыстолюбивых и бесчестных царских сатрапов. Прямота и резкая критика старых порядков создали адмиралу большую популярность среди передовых, либерально мыслящих людей. Вместе с тем этот всегда любезный, с приятным, гладко выбритым лицом и живыми умными глазами сановник продолжал оставаться аристократом и никогда не отказывался от сословных привилегий и предрассудков[4].

Адмиралу Мордвинову нравился умный, скромный, хорошо воспитанный юноша из родственного семейства. И адмирал не имел ничего против дружеских отношений его со своей дочерью. Когда же Николай Муравьев стал офицером и, появляясь у них в доме, счастливый и сияющий, ни на минуту не отходил от Наташи и она глядела на него радостно светившимися глазами, когда столь явно обнаружились их чувства, адмирал начал хмуриться. Аристократическая гордость и сословные предрассудки давали себя знать. Юноша, не имевший, никакого состояния, не мог являться желательным претендентом на руку его дочери.

Николушку Муравьева по-прежнему в гостеприимном доме Мордвиновых принимали приветливо, и никаких внешних признаков изменившегося к себе отношения он не замечал.

Но однажды, будучи на даче Мордвиновых в Парголове, он случайно услышал, как адмирал, беседуя с кем-то из гостей, обронил фразу, смысл которой заключался в том, что молодые люди, прежде чем вступить в брак, обязаны непременно позаботиться о средствах для содержания семьи. Ничего особенного в неоднократно слышанной от других фразе не было, однако на этот раз слова адмирала, выражавшие непреклонное его мнение, смутили влюбленного юношу, как бы спустили из рая на грешную землю.

Он любил Наташу и наслаждался безмятежными, сладкими мечтами о будущей жизни с ней, но это будущее представлялось очень туманно, во всяком случае, практическая сторона этого будущего не беспокоила, а теперь слова, произнесенные ее отцом, сразу дали иное направление его встревоженным мыслям. На что мог он надеяться? Проклятый этот вопрос не давал теперь покоя. Пора упоительного самозабвения миновала. Раскрывалась жестокая действительность.

Материальное положение Муравьевых было из рук вон плохо. Недороды последних лет резко снизили доходность родовой деревеньки. Князь Урусов обещал отцу за помощь в делах часть своего имения, но пока что отделывался мелкими оскорбительными подачками.

Николаю Муравьеву приходилось жить на жалованье, которого едва хватало на удовлетворение самых скромных потребностей молодого офицера. «Мундиры мои, эполеты, приборы были весьма бедны, – записал он в дневнике, – кушанье для меня и для слуги стоило 25 копеек в сутки, щи хлебал деревянною ложкой, чаю не было, мебель была старая и поломанная, шинель служила покрывалом и халатом. Так жить, конечно, было грустно, но тут я впервые научился умерять себя и переносить нужду».

Нетрудно представить, с каким настроением бедный влюбленный юноша, уединившись на маленькой, невской пристани, перечитывал теперь роман Жан-Жака Руссо. Не чувствительные сцены, недавно вызывавшие слезы на глазах, а обличительные сентенции, подвергавшие сомнению моральные устои современного общества, приковывали внимание шестнадцатилетнего прапорщика.

Вот сделанные им некоторые выписки из книги{1}.

«Для счастья никакие различия в происхождении, состоянии и общественном положении ничего не значат. Люди должны цениться по личным достоинствам, а браки заключаться по выбору сердца – вот настоящий общественный порядок». «Нравственную чистоту и скромность легче обнаружить в простом народе, чем в среде знатных и богатых». «Самый уважаемый класс людей – это простые честные труженики». «Горько видеть, что каждый помышляет лишь о собственной выгоде и никто об общем благе».

Жан-Жак Руссо, несмотря на глубокие противоречия своего учения, был одним из самых смелых просветителей-правдоискателей и борцом против угнетения народа. Его пламенные мысли ярким факелом освещали темные стороны жизни и не только вызывали желание нравственного совершенствования, но и пробуждали дух свободы.

Николай Муравьев оставил в своих записках краткое, но очень ценное признание: «Слог Жан-Жака увлекал меня, и я поверил всему, что он говорил. Не менее того, чтение Руссо отчасти образовало мои нравственные наклонности и обратило их к добру».

Ничего удивительного, что вскоре в его руках оказалось и наиболее революционное сочинение Руссо, знаменитый его политический трактат «Об общественном договоре».

4

3

После Тильзитского мирного договора с Наполеоном в 1807 году, по которому Россия принуждена была примкнуть к проводимой им континентальной блокаде Англии, положение внутри страны заметно ухудшилось. Англия была главным покупателем русского хлеба и сырья, прекращение торговли с ней подрывало экономику страны, вызывая резкое недовольство правительством среди помещиков и коммерсантов. В военных кругах, считавших Тильзитский мир позором для отечества, усиливался ропот против самонадеянного и невежественного императора Александра, окружившего себя бездарными советниками, сковывавшими силы и боевой дух русской армии. Оппозиционные настроения росли во всех слоях общества. Передовая дворянская военная молодежь, критикуя почти открыто любезные царю прусские военные доктрины, в то же время все более задумывалась и над темными сторонами самодержавного строя. Горячая любовь к отечеству, готовность пожертвовать за него жизнью сочетались со стремлением найти какие-то иные, лучшие формы общественного устройства.

Николаю Муравьеву исполнилось семнадцать лет. Колонновожатых из Михайловского дворца переселили в дом Кушелева, где были устроены классные комнаты, чертежная, библиотека, и несколько квартир для преподавателей – одну из них получили Николай и Александр Муравьевы.

Работать приходилось много. Николай преподавал геометрию, тригонометрию и фортификацию. Иным колонновожатым перевалило уже за тридцать лет, они относились сначала к молодому преподавателю с известным недоверием, но вскоре его обширные знания заставили великовозрастных учеников изменить к нему свое отношение.

В свободное от занятий время квартира братьев Муравьевых всегда была полна народа. Родственники, сослуживцы, колонновожатые. Чаще других являлся сюда жизнерадостный, плотный, с крупными чертами лица и открытым взглядом Матвей Муравьев-Апостол, зачисленный недавно юнкером Семеновского гвардейского полка. Иногда он приводил с собой нежно любимого младшего брата Сергея, темноволосого кудрявого юношу с восторженными глазами. Приходил веселый и остроумный юнкер конной гвардии Алексей Сенявин, сын известного адмирала. Бывал Никита Муравьев, часто наезжавший в Петербург из Москвы, где он слушал лекции в университете. Постоянными посетителями были определившиеся недавно в колонновожатые франтоватый и громкоголосый красавец Артамон Муравьев и братья Лев и Василий Перовские, незаконные сыновья графа Разумовского, получившие фамилию по отцовской подмосковной деревеньке Перово. Братья были разносторонне образованы, добры, любезны и болезненно мнительны, при любом намеке на происхождение краснели совсем по-девичьи.

Что же привлекало военную молодежь в скромной плохо обставленной квартире братьев Муравьевых? Ни кутежей, ни картежной игры, ни вина, никаких иных соблазнов здесь не было, а угощение ограничивалось обычно чаем с хлебом и домашним печеньем. Зато у Муравьевых чувствовали себя все совершенно свободно, говорили обо всем с душой нараспашку, и преграды мыслям своим никто не ставил. Большинству молодых людей, собиравшихся здесь, были известны сочинения французских просветителей, некоторые успели уже познакомиться и с российской запретной литературой.

Книги Руссо, особенно трактат «Об общественном договоре», пользовались особенным вниманием. И это не удивительно. Руссо не только критиковал абсолютизм. Призывая народ возвратить себе свободу, отнятую тиранами, он пытался, хотя и при огромных противоречиях, наметить план революционного преобразования общества, создать некое идеальное государство, где уничтожено рабство и благоденствуют свободные равноправные граждане.

Жан-Жак Руссо, пробуждая дух свободы, вызывал постоянные споры среди молодых людей.

– Человек рожден свободным, а между тем везде он в оковах – вот, братцы, высказанная Жан-Жаком истина, которую нельзя оспаривать, – возглашал Артамон Муравьев.

– Немыслимо надеяться на замену самодержавия республикой в такой огромной, привыкшей к рабству стране, как Россия, – говорил Василий Перовский.

– Само собой разумеется, – уточнял Николай Муравьев, – если все будут сложа руки сидеть и никто не будет помышлять об общем благе…

Сам он сидеть сложа руки не собирался. Истины, открытые Руссо, поразили его юношеское воображение. Он, как и большинство его товарищей, воспитывался в полном убеждении, что монархический строй и дворянские традиции незыблемы, помазанник божий – царь – представлялся в ореоле святости и непогрешимости, и если народ жил плохо, кругом царили нищета и бесправие, то это объяснялось воспитателями обычно тем, будто приближенные к царю люди скрывали от него правду. Руссо начисто отвергал подобные идеалистические взгляды. «Вместо того, чтобы управлять подданными с целью сделать их счастливыми, – писал Руссо, – деспотизм делает подданных несчастными, дабы управлять ими». В другой главе, резко критикуя монархическое правление, великий французский мыслитель отмечал: «Личный интерес монархов прежде всего заключается в том, чтоб народ был слаб, беден и чтобы он никогда не мог им сопротивляться… Неизбежным недостатком монархического правления, который всегда ставит это последнее ниже республиканского, является те, что в республике голос общества выдвигает на первые места только людей способных и образованных, которые занимают свои места с честью, тогда как те, которые выдвигаются в первые ряды в монархиях, чаще всего суть только мелкие смутьяны, мелкие плуты, мелкие интриганы; их мелкие таланты, доставляющие при дворах крупные места, служат только для того, чтобы показать обществу всю неспособность их, как только эти люди добьются высоких постов…»{2}

Николаю Муравьеву теперь в ином свете стали представляться и действия правительства, и причины многих позорных явлений общественной жизни. Неясные стремления к справедливости обретали все большую ясность. Преимущества республиканского правления перед монархическим были очевидны. Николай думал над тем, каким образом возможно претворить в жизнь хотя бы некоторые порядки и установления, о которых так убедительно писал Жан-Жак Руссо.

Но прежде чем что-либо предпринимать, необходимо было посоветоваться с самыми близкими людьми, как они смотрят на это? Самыми близкими были отец и брат Александр. Взяв отпуск, Николай поехал в Москву. Однако с отцом откровенничать не пришлось. Николай Николаевич старший, едва только услышал резкие отзывы сына о российской монархии, сейчас же строго остановил его:

– Ты еще молод, чтобы судить о том, что не подлежит твоему суждению…

– Помилуйте, батюшка, – попытался возразить сын, – на моих плечах уже офицерские эполеты…

Возражение вызвало сильнейший гнев отца. Он побагровел, стукнул кулаком по столу:

– Молокосос! Щенок! Да знаешь ли, сколько таких критиканов, как ты, правительство отправило на каторгу? А сколько людей сгнило в крепостных казематах? Офицерство от кандалов не спасает, не надейся! С военных крамольников спрос строже! – Потом, немного остыв, отец добавил: – Не ты один, а многие, и я в том числе, желали бы видеть отечество не под властью Аракчеева и продажных чужеземцев, а под более разумным правлением, все это так, но… посягнуть на вековые устои нашей жизни… Об этом, заруби себе на носу, мыслить более никогда не смей!

Отцовское наставление, вызванное естественным чувством страха за сына, ни в чем не разубедило, но насторожило. Отец прав, предупреждая о грозящей опасности. Правительство, несомненно, будет противодействовать любой попытке, изменить существующий порядок. Следовательно, необходима сугубая осторожность, все должно осуществляться тайно, нужна на первых порах хотя бы небольшая тайная организация. Впрочем, об этом Николай Муравьев думал еще до беседы с отцом.

С братом Александром разговор тоже не получился. Александр был очень чувствителен ко всякой несправедливости, не скрывал либеральных мыслей, но, попав в то время под сильнейшее влияние масонов, полагал, что избавить людей от всех бед может только масонство. Состоя мастером столичной масонской ложи «Елизавета и добродетели», Александр бывал дома все меньше и, возвращаясь поздно ночью, с увлечением рассказывал о таинственных обрядах и испытаниях, через которые ему пришлось проходить.

– Все это пустое ребячество, ничего больше, – отозвался как-то о масонах Николай.

Александр страшно обиделся:

– Мы, по крайней мере, что-то делаем, а ты лишь отвлеченными химерами занимаешься…

Спорить с ним о бесцельности масонства и о необходимости создания некоей иной, более действенной организации было бесполезно.

Осенью 1811 года в квартире Муравьевых состоялось первое тайное совещание военной молодежи. Присутствовали Николай Муравьев, Артамон Муравьев, Матвей Муравьев-Апостол, Лев Перовский, Василий Перовский и Алексей Сенявин.

– Мы все, любезные друзья и товарищи, согласны в том, что отечество наше нуждается в лучших законах и порядках, – говорил Николай Муравьев. – Мы все также согласны, что установление у нас желательного республиканского правления потребует самоотверженной борьбы и труда многих поколений, но означает ли это, что мы с вами ничего полезного для блага отечества не сможем, предпринять? Выслушайте меня и давайте обсудим сказанное… Я думаю, что мы примерно в пять лет могли бы подготовить создание республики на одном из северных наших островов, населенных диким народом, еще не испорченным цивилизацией, духом коммерции и законодательством. Жан-Жак Руссо, как вам известно, полагал, что такой небольшой народ легче всего образовать в республиканском духе, что мы и сделаем. Наши действия, направленные к этому, будут, само собой разумеется, неугодными правительству, поэтому должны происходить в строжайшей тайне. Наше товарищество будет иметь устав и республиканские законы, нами самими составленные и утвержденные. Но прежде всего нам надлежит избрать остров, на котором удобней и безопасней всего учредить можно республику…

– Чоку, или Сахалин, как его называют, что близ Японии, – предложил Лев Перовский. – Туда добираться долго, значит, больше времени у нас будет для устройства обороны…

– Вполне разумно, – поддержал Алексей Сенявин. – Адмирал Крузенштерн всего шесть лет назад водрузил там русский флаг, и наши поселенцы не успели еще обжить остров. Туземцы трудолюбивы, простодушны и честны, занимаются рыбными и звериными промыслами. И там можно быстро построить несколько кораблей, создать небольшой военный флот для защиты берегов от внезапного нападения.

5

Предложение было всеми одобрено. После этого Николай зачитал составленные им в духе Руссо законы товарищества, которые впоследствии должны были стать основными законами новой республики. Законы были утверждены, но для усовершенствования их постановили каждому члену общества составить записку о желательных, изменениях и дополнениях. Затем были учреждены настоящие собрания и введены условные знаки для узнавания друг друга при встрече. Положено было взяться правой рукой за шею и топнуть ногой; потом, пожав товарищу руку, подавить ему ладонь средним пальцем и взаимно произнести друг другу на ухо слово «Чока».

В конце совещания президентом созданного тайного общества был с полным единодушием избран Николай Муравьев.

Последующие собрания молодых республиканцев проводились всю осень и зиму в разных местах, собирались обычно вечерами в квартире того или иного члена общества. На этих собраниях обсуждали записки членов общества об усовершенствовании законов, вырабатывали устав, принимали новые постановления. Руссо писал: «В стране действительно свободной граждане все делают своими руками, а не деньгами». Молодые республиканцы в соответствии с этим принципом обязывались научиться какому-нибудь ремеслу. Артамон Муравьев должен был стать лекарем, Матвей – столяром, Сенявин брался за кораблестроение. Освобождался лишь один президент общества, на которого возлагалась самая трудная обязанность – создать воинскую часть для защиты сахалинской республики.

Для всех республиканцев установили одинаковую простую и удобную одежду: синие шаровары, куртку и пояс с кинжалом, на груди две параллельные линии из меди в знак равенства. Был уточнен также и срок сбора всех членов общества на Сахалине[5].

Пополнялось общество кандидатами, которых выдвигали члены, эти кандидаты принимались после проверки и обсуждения на общем собрании. Николай выдвинул своего родственника Никиту Муравьёва, с которым в последний его приезд из Москвы особенно душевно сблизился.

Однажды зимой Артамон Муравьев привел с собой на собрание колонновожатого Рамбурга, серьезного, хорошо воспитанного юношу из обрусевших немцев.

Николай Муравьев мельком как-то слышал, что в Петербурге существует некое иное тайное, якобы республиканское, общество молодых офицеров и колонновожатых, куда входил и Рамбург, однако цели этого общества были неизвестны. Рамбург произвел на всех самое лучшее впечатление и после откровенной беседы признал:

– Наше братство больше вашего, мы мечтаем, как и вы, о республиканских законах, но практически сделали значительно меньше вашего…

– А что вы скажете о нашем плане создания республики на одном из островов? – задал вопрос Николай.

– Оченьзаманчивый план, – ответил Рамбург, – и, уверен, вполне осуществимый.

– Так, может быть, нам следует согласовать обоюдные виды наши?

– Я уже думаю об этом… Нам нужно соединиться… Собрания наши происходят раз в месяц, я сделаю своим это предложение, и, надеюсь, никто возражать не будет.

Так шли дела у молодых республиканцев. Между тем брат Александр, заметив, что молодые люди, собиравшиеся у Николая, о чем-то таинственно перешептываются, воспылал желанием разведать, что у них делается.

Николай решил подшутить над братом. Достав несколько масонских книг и заучив масонские знаки, он показал их своим товарищам, а те, используя эти знаки, составили несколько двусмысленных записок, написанных якобы кровью. Будто по неосторожности записки остались на виду и попали Александру в руки. Тот пришел в великое недоумение:

– Что это такое, Николай? Чем вы занимаетесь?

– Я тебе откроюсь, если ты дашь клятву не выдавать нас.

– Хорошо, клянусь. Говори.

Николай наклонился к его уху, произнес:

– Мы члены обширного общества, учрежденного для истребления масонов…

Александр невольно отпрянул назад:

– Что? Да ты, кажется, с ума сошел?

– Ничуть. Ты разве не читал недавно в газетах о загадочной смерти графа Лихтенштейна? Так знай: он зарезан членами нашего общества потому, что хотел открыть нашу тайну.

Александр побледнел и, ничего более не сказав, поехал в свою ложу предупредить братьев-масонов о нависшей над ними опасности.

Вскоре, впрочем, жизнь братьев Муравьевых круто изменилась. Наступила весна 1812 года. Надвигалась военная гроза. Французские войска сосредоточивались близ русских рубежей.

Патриотическое возбуждение, царившее в столице, охватило и колонновожатых. Все более охладевая к учебным занятиям, они мечтали о предстоящем военном походе, о героических подвигах и бивачной жизни. Братья Муравьевы неожиданно получили предписание явиться в распоряжение квартирмейстера первой западной армии генерал-майора Мухина.

Николай отправился к Мордвиновым, чтобы проститься с Наташей. Отношения с нею оставались неясными… Зимой они встречались только на танцевальных воскресных вечерах у Мордвиновых, и Наташа была мила с ним, но свидания помимо этих вечеров стали все более затруднительными: то она уезжала с матерью куда-то гостить, то являлись еще какие-то причины, не позволявшие остаться с нею наедине. Он догадывался, что адмиралу, видимо, не очень-то приятны его визиты, и самолюбие страшно страдало, но отказаться от Наташи… Это было свыше его сил! И он шел сейчас к Мордвиновым с твердым намерением во что бы то ни стало объясниться с Наташей, высказать ей все, что не было еще высказано.

В доме Мордвиновых встретил его сам адмирал, пригласил к себе в кабинет и тут же объявил, что Наташа второй день лежит в постели, схватила где-то простуду. Может быть, так оно и было, но Николаю в словах адмирала почудилась какая-то лукавинка, он мучительно покраснел.

– Я отправляюсь в армию… Хотел проститься…

– Ну, я надеюсь, мой друг, вы успеете еще увидеться. Наташа в ближайшие дни поднимется, – успокоительно произнес адмирал, – доктор ничего опасного, слава богу, не нашел…

– Я отправляюсь в армию завтра, Николай Семенович…

– Ах, вот что! Так поспешно? Неужели вам не дали даже достаточно времени для сборов?

– Сборы окончены, все к отъезду готово.

– Как? И вы не нашли времени, чтобы навестить нас раньше?

Николаю меньше всего хотелось продолжать разговор с адмиралом. На душе было скверно. Он сухо откланялся.

Несколько дней спустя братья Муравьевы были уже в Вильно.

6

4

Вот они, тетради с записями о достопамятных событиях двенадцатого года. Как хорошо, что он даже в трудной походной жизни не расставался с дневником и потом, сразу после окончания войны, по живым следам событий, нашел время несколько поправить и дополнить торопливые беглые заметки; Нет, он не ставил целью описывать военные действия, он отмечал лишь то, чему был свидетелем, что сам пережил и перечувствовал[6].

«Мы явились к генерал-квартирмейстеру Мухину. Занятий было мало, он приказал нам только дежурить при нем. Вскоре приехал государь с огромной свитой. В Вильно начались увеселения, балы, театры, но мы не могли в них участвовать по нашему малому достатку. Когда мы купили лошадей, то перестали даже одно время чай пить. Тяжко было таким образом перебиваться пополам с нуждой. Новых знакомых мы не заводили и более дома сидели. У нас было несколько книг, мы занимались чтением… Как изобразить тогдашнее положение наше? До тех пор мы постоянно жили в кругу братьев и близких товарищей, не зная почти никого из посторонних людей, а теперь очутились в совершенно чуждом для нас обществе, и еще каком! Все полковники, генералы… В первые дни мы были отуманены и в большом замешательстве, впоследствии же несколько обошлись. Круг, в коем мы находились, состоял вообще из людей малообразованных, мы избегали короткого с ними знакомства, ибо обычная праздная жизнь их не соответствовала нашим понятиям об обязанностях и трудолюбии, в коем мы были воспитаны.

В Вильно, за замковыми воротами, находится отдельная крутая гора с остатками древнего замка литовских князей, от которой городские ворота получили название за?мковых. Среди этих романтических развалин была любимая прогулка моя. Часто ходил я туда и просиживал на камне, под сводами древнего здания иногда до поздней ночи. Тут в беспредельном воображении моем предавался я мечтам о будущей своей жизни, к чему способствовала очаровательная местность. Среди ночного мрака сквозь провалившийся свод виднелось небо, усыпанное звездами, восходившая из-за гор луна освещала речку Вилейку, протекающую у подошвы горы. В городе по домам зажигались огни, часовые начинали перекликаться, городовой колокол бил ночные часы. Конечно, не могли быть порядочны мысли, в то время меня занимавшие, но я считал себя как бы одним во всей природе, и ничто не препятствовало моему созерцательному расположению духа. Я думал о Наташе, и мне приходило в голову броситься со скалы в каменистую речку, и я чертил имя ее на камне среди развалин…»

Да, так оно и было… Между тем кончалась весна. Казачьи патрули каждый день доносили, что на том берегу Немана скопление неприятельских войск увеличивается и что-то там затевается. Война приближалась. Братья Муравьевы нашли доброго и умного товарища. Это был красавец кавалергард ротмистр Михаил Федорович Орлов, состоявший адъютантом при князе П.М.Волконском, возглавлявшем штаб императорской глазной квартиры. Орлов выгодно отличался от других штабных офицеров разносторонними глубокими знаниями и свободомыслием, открытым характером, готовностью всегда оказать помощь товарищу. Хорошо осведомленный обо всех происшествиях в главной квартире и о военных приготовлениях, Орлов, не стесняясь, порицал императора и его немецких советников, парализовавших своим бестолковым вмешательством разумные действия командующего Первой армией Барклая де Толли. Впрочем, настроен был таким образом не один Орлов.

Как-то раз Александр и Николай Муравьевы, зайдя к Орлову, застали у него кавалергарда поручика Михаила Лунина, родственника своего по матери, и полковника Михаила Фонвизина, адъютанта генерала Ермолова, командовавшего гвардейской пехотой. Орлов возмущался:

– Барклай каждый день получает одобренные государем сумасбродные оборонные проекты, составленные Фулем и Вольцогеном, слывущими у нас за великих стратегов. Дрисский укрепленный лагерь, созданный этими царскими любимцами, – настоящая ловушка для русских войск. Возмутительно, господа! А кто такой этот Карл Людвиг фон Фуль? Тупой, бездарный прусский генерал, который за шесть лет пребывания в России не научился даже русскому языку, а его неграмотный денщик Федор Владыко превосходно за это время овладел немецким, помогая своему хозяину объясняться с русскими.

– Преклонение перед немчизною – застарелая наша болезнь, – вздохнул Александр Муравьев.

– Алексей Петрович Ермолов полагает, что все проекты, предлагаемые Фулем, свидетельствуют об умственном его расстройстве, – сказал Фонвизин.

– Если не о предательстве, – подхватил Лунин. – Нет, право, никакими добродетелями государя поведение его оправдать нельзя.

– Это печально, но это так, – согласился Орлов, – Над отечеством нависла грозная опасность. Не секрет, что французская армия, расположенная на границе, гораздо сильнее нашей. Старые, окуренные боевым порохом, привыкшие к победам войска. И во главе их искуснейший полководец, тогда как с нашей стороны всем распоряжается государь…

– А на войне знание и опытность берут верх над домашними добродетелями, – вставил, не удержавшись, Николай Муравьев.

Все рассмеялись, Лунин громче всех:

– Ядовито, но весьма точно! – и, чуть помедлив, продолжил: – Все мы так-то мыслим, брат Николай, всех бы одолжил государь, кабы догадался со своими немецкими стратегами из армии уехать…

…В конце мая братьев Муравьевых разъединили. Александра оставили при главной квартире, Николая прикомандировали к гвардейскому корпусу, расквартированному в Видзах. Там Николай Муравьев впервые увидел Ермолова и сразу, как многие другие, попал под его обаяние. Ермолов выглядел геркулесом, приветливый, остроумный, веселый, так непохожий на других генерал. Он ласково, с какой-то особой товарищеской непринужденностью принял молодого офицера, дал несколько дельных советов, пригласил заходить в любое время.

Зато ничем не расположили к себе командир гвардейского корпуса – вздорный, невежественный великий князь Константин Павлович и начальник его штаба полковник Курута, маленький, круглый, словно шарик, кривоногий хитрый грек.

7

В начале июня Николая Муравьева, как наиболее расторопного офицера квартирмейстерской части, послали в местечко Казачизну, верстах в тридцати от Видз. На случай отступления Первой армии необходимо было спешно подготовить дорогу, сделать ее удобной для прохождения артиллерии, расширить, выровнять, построить мосты через речки, загатить топи и болота. Земской полиции было приказано на починку дорог выгонять из ближайших селений всех жителей.

Но, добравшись до указанного места, Муравьев обнаружил на дороге лишь несколько десятков дворовых людей с лопатами.

– А где же остальной народ? – спросил он подошедшего земского чиновника.

Тот беспомощно развел руками:

– Коих в подводчики угнали, кои неведомо где…

– Кому же тогда ведомо, если вам не ведомо? – сердито спросил Муравьев и приказал: – Извольте сейчас же собирать крестьян. Я пойду с вами!

Однако в ближайшем селении, куда они пришли, было безлюдно, и только бродили по широкой улице тощие облезлые псы. Покрытые гнилой соломой избенки производили тягостное впечатление. Перед Муравьевым раскрылась картина ужасной народной нищеты. «Я обошел все дворы, – записал он в дневник, – и нашел только в двух или в трех по старику и несколько больных людей, которые лежали; когда же я к ним входил, то они просили у меня хлеба и говорили, что часть селения их вымерла от голода, а другая разошлась по миру за милостынею, наконец, что они, не имея сил подняться на ноги, ожидают себе голодной смерти в домах своих. Несчастные крайне жаловались на своих помещиков, которые в таком даже положении приходили их обирать. Проезжая по лугу, я видел нескольких крестьян с детьми, питавшихся собираемым щавелем… Итак, в этой деревне рабочих не нашлось…»

В других селениях картина была не лучше. И, конечно, собрать народ, исправить по всем правилам дороги не удалось. Да и не хватило бы на это времени. Встретившийся в Казачизне кирасир, прибывший сюда с каким-то поручением, сообщил:

– Война, ваше благородие! Французы переправились через Неман. Гвардия из Видз на Свенцияны пошла…

Война… Давно уже готов был Николай Муравьев услышать это жестокое слово и все-таки, услышав, почувствовал, как захолодело сердце. Войска величайшего завоевателя, не встречая сопротивления, двигались по родной земле. Военные преимущества и численное превосходство неприятеля были очевидны. А у нас плохо связанные между собой, растянутые на много верст армии, неразбериха в оборонных планах, всюду бестолковщина, бедственное положение народа… Невеселые мысли тревожили душу!

В Свенцияны приехал он ночью. Штаб гвардейского корпуса размещался в помещичьем доме, в двух больших комнатах, смежных с покоями великого князя. Ничего достоверного о военных событиях никто еще не знал. Большинство штабных офицеров и адъютантов цесаревича спали на походных кроватях, иные дремали, сидя у камина, двое в углу о чем-то перешептывались. На столе догорали оплывшие свечи. В камине краснели раскаленные угли. А по комнате в черном ночном колпаке на голове важно расхаживал Курута, курил трубку и что-то жужжал себе под нос.

Муравьев доложил ему о своих действиях, потом присел на стулу камина, пригрелся и крепко заснул, а пробудившись поутру, увидел, как невероятно переменилась обстановка… Из всех углов слышались зевота и заспанные голоса, один бранил слугу, другой сердился, что шумят, третий требовал трубку, четвертый кричал «кофею»… Господа оставались господами. И слуги, сбившись с ног, носились ошалело из кухни в комнату и обратно, ублажая валявшихся на кровати своих владык.

Муравьев глядел на эту картину с невольной неприязнью и думал о том, как, в сущности, чужд ему тот круг богатых, избалованных, беспечных людей, среди которых он сейчас находился, и он понимал, что ему, живущему на одно более чем скромное жалованье и не имеющему никаких знатных покровителей, тут не место. Отпросившись у Куруты, он пошел в гвардейский лагерь искать близких себе по духу товарищей.

В соседней деревеньке находился Семеновский полк. Там первым встретился юнкер Матвей Муравьев-Апостол. Их обоих обрадовала эта встреча. И Николай, обнимая милого, доброго Матвея, улыбаясь, шепнул ему на ухо заветное слово:

– Чока!

Матвей, пожимая, как полагалось, ладонь друга, живо отозвался:

– Чока, Чока! Не забыл, не думай!

В шалаше, где жил Матвей, быстро собрались его приятели, среди них прапорщик Иван Якушкин. Всех волновали военные события, всем хотелось выведать новости у гвардейского квартирмейстера, но Николай сам толком ничего не знал, и оживленный разговор свелся к различным предположениям и откровенной критике действии начальства.

– Ясно одно, господа, – сказал Якушкин, – с этой войной в нашем существовании что-то должно сильно измениться…

Муравьеву фраза эта запомнилась. Якушкин понравился.

Из Свенциян гвардия и подошедшие сюда вскоре армейские войска отступали на Дриссу и Полоцк. Шли проливные дожди. Пехота утопала в грязи. Артиллерия застревала в размытых водой оврагах. Заготовленного продовольствия и фуража не хватало. И все же солдаты на тяжелые переходы не жаловались, сохраняли бодрость. Все нетерпеливо ожидали боя с неприятелем.

Офицерам квартирмейстерской части теперь спать почти не приходилось. На них лежала обязанность отыскивать удобные позиции, производить дислокацию войск, размешать их no лагерям и квартирам, подготавливать дороги и строить мосты, выполнять всякие иные поручения, и при этом каждый командир, не считаясь ни с чем, требовал от квартирмейстера всяких удобств, а при случае сваливал на него вину за собственные свои промахи. Служить же квартирмейстером в штабе не терпевшего никаких возражений великого князя было сущей каторгой. В дневнике Муравьев отметил, как однажды под вечер, подготовив размещение на ночлег гвардейского корпуса, услышал звук труб подходящих гвардейских полков и поспешил им навстречу. Великий князь ехал верхом со своим штабом впереди колонны. Муравьев доложил о дислокации, повернул полки к тем селениям, которые для них были назначены, указал великому князю оставленную для него, находившуюся в полутора верстах от большой дороги прекрасную мызу, и все шло как будто хорошо, но вдруг великий князь ни с того ни с сего закапризничал:.

– Я не хочу стоять на мызе, до нее далеко ехать. Хочу остановиться вот в этой деревне, как ее называют?

– Михалишки, ваше высочество, она назначена для кавалергардов.

– Выгнать их!

И он сам поскакал туда. Но не успел еще Муравьев переменить дислокацию, как за ним прискакали адъютанты великого князя, который возвратился из Михалишек совершенно бешеный и стоял под дождем на большой дороге.

– По милости вашей, сударь, видите вы меня под дождем! Прекрасный офицер! Вы не могли для меня подготовить квартиры? Михалишки заняты, и я по вашей расторопности ночую на большой дороге!

– Ваше высочество, для вас была отведена мыза, но вам неугодно было ее запять, а из Михалишек я не мог еще успеть вывести кавалергардов.

– Как, сударь, вы еще оправдываетесь? Я вас представлю за неисправность, я вас арестую, вы солдатом будете, ведите меня сейчас на мызу!

Делать нечего, поворотили на мызу, но туда вступил уже кирасирский полк, которому мыза была назначена после изменения дислокации.

– Это что такое? – опять закричал великий князь.

– Они проходят мимо вашей мызы на свои квартиры, – попробовал схитрить Муравьев и поскакал вперед, чтобы предупредить кирасир. А сзади нагонял его великий князь и во все горло хриплым голосом орал:

– Арестовать Муравьева! Задержать! Арестовать!

Подобные сцепи повторялись часто. Тяжелая служба осложнялась и почти полным безденежьем. Отец, вновь поступивший на военную службу полковником, материальной поддержки сыновьям оказывать не имел возможности. Жалованье прапорщика за третью часть года, как оно тогда выплачивалось, составляло всего 118 рублей. На эти деньги нужно было содержать себя со слугой, покупать фураж для двух лошадей. Пища братьев Муравьевых большею частью состояла из одного хлеба с водою; лакомились же картофелем и редькой, которые удавалось отрывать на огородах, иногда вареной курицей, привозимой с фуражировки.

Постоянное недоедание вызвало тяжелое цинготное заболевание. Николай несколько дней питался одним молоком и еле держался в седле. Выручили, позаботились, помогли поправиться добрые сослуживцы Михаил Орлов, Михаил Лунин, Михаил Фонвизин, Матвей Муравьев{3}.

А войска тем временем продолжали отходить на восток, сдерживая неприятеля жестокими арьергардными схватками. Император Александр, вняв советам близких людей, изволил наконец отбыть из армии со своими «великими стратегами», чем несказанно всех обрадовал. В армии произошли изменения. Ермолов стал начальником штаба, а главным квартирмейстером – полковник Толь. Вскоре разнеслась и другая добрая весть; Вторая армия под начальством Багратиона, блистательно отразив все попытки маршала Даву окружить ее, спешила к Смоленску на соединение с Первой армией. Теперь недовольство отступлением и ропот против Барклая, замечавшийся в войсках, немного утихли. Появилась надежда, что под Смоленском соединенные силы двух армий дадут неприятелю генеральное сражение. Войска приободрились, подтянулись, шли форсированными маршами и задержались на три дня лишь в Поречье, где предполагалось напасть на один из французских корпусов, который, однако, избрал другой, обходный путь.

Николай Муравьев находился при кавалергардском полке, жил в шалаше Лунина, с которым его сближала любовь к отечеству и республиканская настроенность мыслей. Лунин был хорошо образован, умен, горяч, упрям, отличался отчаянной храбростью. Проснувшись как-то ночью, Муравьев увидел, что Лунин в ночной рубашке и с неизменной трубкой в зубах сидит на постели у сколоченного из ящика стола и что-то пишет при свете огарка.

– Послание возлюбленной, что ли, сочиняешь? – спросил Муравьев.

– Нет, брат, тут сочинение совсем иного сорта, – отозвался Лунин. – Рапорт главнокомандующему пишу…

– По какому же поводу?

– Желаю принести себя в жертву отечеству, – немного патетически сказал Лунин. – Прошу послать меня парламентером к Наполеону…

– Ну, и что же дальше?

– А при подаче бумаг императору французов я всажу ему в бок вот это…

Лунин повернулся, выхватил хранившийся под изголовьем кривой кинжал и махнул им в воздухе. Муравьев от неожиданности вздрогнул. Он не сомневался, что Лунин, решительный характер которого ему был хорошо известен, точно сделал бы это покушение, если б его послали и если б…

– Верю, друг Михаила» в доброе твое намерение послужить отечеству, – произнес Муравьев, – однако имей в виду, что не так все просто обстоит, как ты представляешь. Монархи и деспоты плохо заботятся о народе, зато свои драгоценные особы охраняют весьма бережно; если б не так, то деспотизм давно бы перестал существовать…

– Да, ты прав, пожалуй, хотя…

Лунин не досказал, задумался.

8

5

… Под Смоленском не смолкал гул орудий, происходило ожесточенное сражение. Пехотная дивизия генерала Неверовского, составлявшая арьергард Второй армии, и корпус генерала Раевского с необыкновенным мужеством сдерживали во много раз сильнейшего неприятеля. Французские уланы разъезжали по левому берегу Днепра вблизи сверкавшего золотыми главами древнего русского города, искали броды для переправ. Но помешать соединению русских армий французам не удалось. Армии в Смоленске соединились. Багратион согласился по доброй воле подчиниться Барклаю де Толли, принявшему главное начальство над соединенными войсками.

Барклаю более чем кому-либо хотелось дать неприятелю генеральное сражение: он знал, как нетерпеливо ожидают этого войска, и знал, какие нарекания на себя вызовет, если это сражение не будет дано, но осмотренные им близ Смоленска позиции были совершенно непригодны и могли дать преимущества лишь наступающему численно превосходящему противнику. Барклай с тяжелым сердцем вынужден был подписать приказ об оставлении Смоленска.

Николай Муравьев спустя некоторое время после этого сделал следующую дневниковую запись: «Вечером получено было приказание к отступлению, и во всем лагере поднялось единогласное роптание. Солдаты, офицеры и генералы вслух называли Барклая изменником. Невзирая на это, мы в ночь отступили, и запылал позади нас Смоленск. Войска шли тихо, в молчании, с растерзанным и озлобленным сердцем. В Смоленске оставалась только часть корпуса Дохтурова для удержания натиска неприятеля в воротах. Хотели дать время увезти раненых и скрыть от неприятеля наше быстрое отступление. Дохтуров защищался в самых воротах против превосходящих сил, на него крепко наседавших. Наша пехота смешалась с неприятельскою, и в самых воротах произошла рукопашная свалка, в коей обе стороны дрались на штыках с равным остервенением и храбростью. После продолжительного боя, когда все войска уже вышли из города, наши уступили место и в порядке перешли через Днепр. Французы разграбили и сожгли Смоленск, церкви обратили в конюшни, поругали женщин, терзали оставшихся в городе стариков и слабых, чтобы выведать у них, где спрятаны мнимые сокровища. Bo всю эту войну они показались совершенными вандалами. В поступках их не заметно было искры того образования, которое им приписывают. Генералы, офицеры и солдаты были храбрые и опытные в военном деле, но дисциплина между ними слабая. Bo французской армии было вообще мало образования, так что между офицерами встречались люди, едва знавшие грамоте. Bo все время войны французы ознаменовали себя неистовствами, осквернением церквей и сожиганием сел, озлобленный на них народ вооружался против них и побил множество мародеров, удалявшихся в сторону для грабежа… Из-под Смоленска великий князь уехал. Причиною тому были неудовольствия, которые, он имел с главнокомандующим за отступление».

Александр Муравьев, в то время снова прикомандированный к гвардейскому штабу, был свидетелем столкновения великого князя с Барклаем, которое произошло вскоре после того, как Барклай стал главнокомандующим соединенными армиями.

Был знойный июльский полдень. Александр Муравьев дежурил в штабе. Курута работал за письменным столом. В соседней комнате великий князь Константин Павлович совещался о чем-то с генералами. Внезапно дверь распахнулась. Константин Павлович выскочил красный, злой, растрепанный, прохрипел:

– Курута, поезжай со мною!

Оседланные лошади стояли у крыльца. Сопровождаемый Курутой, Муравьевым и адъютантами, Константин Павлович поскакал к главнокомандующему, который находился в открытом сенном сарае, откуда он осматривал местность и отдавал приказания. Константин Павлович без доклада вошел к нему со шляпой на голове и громким, грубым голосом закричал:

– Немец, шмерц, изменник, подлец! Ты продаешь Россию, я не хочу состоять у тебя в команде! Курута, напиши от меня рапорт Багратиону, я с корпусом перехожу под его начальство!

Барклай, расхаживая по сараю, услышав брань, остановился, удивленно посмотрел на великого князя. Тот продолжал изрыгать самые непристойные ругательства. Барклай, не обращая более на него никакого внимания, ничего не отвечал, хладнокровно продолжал ходить взад и вперед. Константин Павлович, натешившись бранью и ругательством, выбежал из сарая, с глупой самодовольной усмешкой сказал окружающим:

– Что, а? Каково я этого немца отделал!

Но через два часа по возвращении в штаб он неожиданно получил от Барклая предписание: сдав гвардейский корпус генералу Лаврову, немедля выехать из армии. Вечером великий князь отправился в Петербург, за ним поехали еще некоторые приближенные к нему лица.

Александр Муравьев, рассказав об этом происшествии брату, воскликнул:

– Нет, ты только подумай! Выставить из армии родного брата императора! И при том сохранить полное самообладание и благородство! Восхищаюсь таким характером и почитаю его истинно великим, подобным знаменитым древним мужам Плутарха![7]

Николай с братом был согласен. Не раз приходилось ему, как офицеру квартирмейстерской части, выезжать для выбора позиций в места предполагаемых сражений. Он видел их неудобства и не мог винить Барклая за отступление, вызванное причинами, от него не зависящими.

– Что и говорить, нарекания на Михаила Богдановича несправедливы и напрасны, всяческого уважения достоин он по военным заслугам и неподкупной честности, – промолвил Николай, – и все же, милый брат, нельзя не считаться и с настроением умов, и духом войск…

– Кто же о том спорит, – сказал Александр. – Я уже слышал, будто в Петербурге озабочены создавшимся положением и существует мнение, что необходим новый главнокомандующий…

– Вот это, пожалуй, выход из положения, но кого же нам прочат, не слышал?

– Орлов мне говорил, будто дворянство требует назначения Кутузова…

– Ну, это пустое дело! Всем известно, что государь старика Кутузова терпеть не может…

– Слухи таковы, а там кто знает! Поживем – увидим!

Слух вскоре подтвердился. Император Александр вынужден был вопреки своей воле назначить главнокомандующим Кутузова.

«Известие сие всех порадовало не менее выигранного сражения, – записал Николай Муравьев. – Радость изображалась на лицах всех и каждого».

9

Кутузов, прибыв в армию, потребовал, чтоб квартирмейстерская часть главной квартиры была составлена из лучших молодых офицеров. В числе их главнокомандующему был представлен Николай Муравьев. Так началась его служба при Кутузове.

…23 августа наши войска, пройдя Колоцкий монастырь, остановились близ села Бородино. Место, избранное для сражения, было, по мнению Николая Муравьева, довольно удобное.

Линии наши занимали высоты по обеим сторонам дороги. Прямо было село Бородино, лежащее на речке Колоче, прикрывавшей фас нашего правого фланга. Правый берег речки был гораздо выше левого и крут. На том же фланге была довольно обширная роща, которая оканчивалась при большой дороге кустарником. Середина нашего левого фланга выдавалась вперед, расположена была на укрепленной высоте, которую защищали войска корпуса Раевского, поэтому и высота эта получила название батареи Раевского. Левый фланг примыкал к большому лесу, через который пролегала Старая Можайская дорога.

Главная квартира находилась в селе Татарках. Барклай остановился в Горках, на полдороге между Татарками и Бородином. Багратион устроил свою квартиру влево от дороги, в селе Михайловском.

Николай Муравьев все последние дни не слезал с коня. Кутузов сразу заметил недюжинные знания и сообразительность восемнадцатилетнего прапорщика, давал ему ответственные поручения, связанные с выбором позиций и дислокацией войск, и, наконец, послал вместе с полковником Нейдгартом укреплять правый фланг. Квартирмейстерам здесь нашлось что делать. Они назначили место для просек и засек в роще, устроили закрытые батареи и окопы, помогли правильно разместить стоявшие на этом фланге корпуса Багговута и Остермана-Толстого. Приехавший сюда среди дня Кутузов остался действиями своих квартирмейстеров доволен, похвалил их, сделал несколько, дельных указаний. Николай Муравьев, стоявший близ Кутузова, видел, как невозмутимо спокоен был этот невысокий, тучный, старый генерал в простеньком коротком сюртуке и шарфе через плечо, и это его спокойствие, неторопливость движений, тихий повелительный голос невольно вселяли во всех подчиненных полное доверие к нему и надежду на успех.

Кутузов стоял на возвышенности, откуда хорошо просматривалось Бородинское поле, советовался о чем-то с генералами, как вдруг из рощи поднялся орел, круто взмыл вверх, в голубое сияющее небо, и величаво поплыл над войсками. Генерал Багговут, первым заметивший его, снял фуражку и закричал:

– Ein Аdler, ach ein Аdler!{4}

Кутузов тяжело поднял вверх большую голову и, увидев орла, тоже снял фуражку и, помахав ею, воскликнул:

– Победа российскому воинству! Сам бог ее нам предвещает!

На другой день подошедшие французские войска начали сильную атаку на левом фланге, стремясь захватить так называемый Шевардинский редут и овладеть лесом на оконечности фланга. Густые колонны французской пехоты с барабанным боем лезли вперед. Солдаты были пьяны.

Русские батареи обрушили на неприятеля такой яростный град картечи, что колонны атакующих стали рассыпаться, оставляя на поле сотни трупов.

Кутузов, окруженный большой свитой, во время боя находился на левом фланге. Николай Муравьев впервые видел Кутузова под сильнейшим огнем. Неприятельские ядра все время перелетали через головы, ложась в задних наших линиях. Кутузов был так же спокоен, как вчера, его распоряжения, отдаваемые тем же тихим, повелительным голосом, отличались краткостью и ясностью.

Бой прекратился с наступлением темноты. Стоял тихий вечер. Всюду зажигались костры. Неприятельский лагерь обозначался непрерывной линией пламени на протяжении нескольких верст.

Наши солдаты, составив ружья в козлы, отдыхали у костров, варили кашу, и на лицах только что возвратившихся из боя людей не было никаких признаков пережитого напряжения и утомления, слышались уже и обычные веселые байки, и добродушный смех.

Возвращаясь в главную квартиру, Муравьев близ одного из костров остановился, прислушался. Старый, усатый гренадер рассказывал окружившим его тесным кольцом товарищам:

– Тут, братцы, значит, Бонапарт, прознав, что Кутузов приехал к войску, задумал, значит, Кутузова застращать и послал ему со своим генералом мешок пшеницы. Ты, дескать, Кутузов, со мной зря не воюй, а покорись, у меня войска столько, сколько зерен в мешке, попробуй посчитай. Только скажу вам, братцы, наш никак того не испугался, а послал, значит, обратно с тем генералом Бонапарту горсть перцу зернистого. У меня, дескать, войска поменьше твоего, да попробуй раскуси!

Гренадеры ответили раскатистым хохотом. И Муравьев тоже невольно улыбнулся и подумал о том, как чудесно и точно выражалось в этой байке состояние воюющих сторон, и численное превосходство неприятеля, и солдатская вера в Кутузова, и сознание своей силы. Попробуй раскуси!

… И вот пришел он, грозный день русской славы, сохранившийся в дневниковых старых записях Муравьева таким, каким виделся тогда.

«26 августа к рассвету все наше войско стало под ружье. Главнокомандующий поехал в селение Горки на батарею, где остановился и слез с лошади. При нем находилась вся главная квартира. Солнце величественно поднималось, исчезали длинные тени, светлая роса блистала еще на лугах и полях. Давно уже заря была пробита в нашем стане, где войска в тишине ожидали начала ужаснейшего побоища. Каждый горел нетерпением сразиться и с озлоблением смотрел на неприятеля, не помышляя об опасности и смерти, ему предстоящей. Погода была прекраснейшая, что еще более возбуждало в каждом рвение к бою.

10

Прежде всего увидели мы эскадрон неприятельских конных егерей, который, отделившись от своего войска, прискакал на поле против нашего правого фланга. Началась перестрелка с нашими егерями, переправившимися за речку Колочу. Остерман-Толстой приказал пустить несколько ядер в коноводов. После непродолжительной перестрелки французские егеря отступили, но между тем неприятель атаковал гвардейский егерский полк, который защищал село Бородино. Наши войска не могли устоять против превосходных сил и наконец уступили мост через Колочу и отступили. Бородино оказалось в руках французов.

В то же время французы открыли огонь по селению Горки. Наши орудия им отвечали, но атаковать пехотой наших батарей при селе Горки неприятель не стал. В это время самое жаркое дело завязывалось на левом фланге. Наполеон послал сюда Мюрата, приказав ему во что бы то ни стало занять батарею Раевского. Но это было не так-то просто сделать. Чтобы занять и удержать эту батарею, надобно было оттеснить нашу пехоту, защищавшую лес, находившийся на оконечности нашего левого фланга. Кутузов приказал подкрепить сей фланг, и в лесу завязался ожесточенный бой. Между тем продолжался по всей линии частый артиллерийский огонь; зарядные ящики взлетали на воздух и орудия подбивались, но их немедленно заменяли свежими из резервной артиллерии. Наполеон, находя, что уже настала пора начать атаку, послал огромные массы войск, чтобы взять на штыках батарею Раевского. Французская пехота несколько раз добиралась до нее, но была отбиваема с большой потерей. Тогда в довершение натиска Наполеон пустил всю свою конницу в атаку, чтобы прорвать наши линии, и конница сия, смяв почти весь шестой наш корпус, заняла с тыла батарею Раевского, на которую вслед затем пришла неприятельская пехота.

В эту минуту неприятель мог бы опрокинуть все наше войско, но Кутузов, видя, что правый фланг наш не будет атакован, приказал корпусам Багговута и Остермана-Толстого двинуться на усиление левого фланга. При переводе колонн через большую дорогу Кутузов ободрял солдат, которые спешили на выручку товарищей и отвечали на приветствия главнокомандующего неумолкаемыми криками «ура». Bo все время сражения Кутузов сохранял невозмутимое хладнокровие. В самые опасные минуты он не терялся и рассылал приказания свои со спокойным видом, что немало служило к поддержанию духа в войсках.

Между тем Алексей Петрович Ермолов, бывший тогда начальником главного штаба у Барклая, увидев, как неприятель занял батарею Раевского, собрал разбитую пехоту нашу, состоявшую из людей разных полков, приказал случившемуся тут барабанщику бить «на штыки» и сам с обнаженною саблей в руках повел сию сборную команду на батарею. Французы собирались увозить оставшиеся там орудия наши, когда сборная команда, предводительствуемая Ермоловым, вбежала на батарею, переколотила всех неприятелей и поставила на место орудия. Сам Ермолов был ранен пулей в шею, он не мог далее оставаться в сражении и уехал. Находившийся с ним рядом генерал Кутайсов был убит наповал.

Полки, пришедшие с правого фланга, заступили место расстроенных частей, гвардейскую артиллерию выдвинули на батарею. Французы продолжали атаку. Рукопашный бой между массами смешавшихся наших и французских латников представлял необыкновенное зрелище и напоминал битвы древних рыцарей или римлян, как мы привыкли их себе воображать. Всадники поражали друг друга холодным оружием среди груд убитых и раненых. От атаки неприятельской конницы остались следы в наших линиях, где лежало много французских кирасир, многие из них были переколоты нашими рекрутами, которые нагоняли легкораненых латников, едва двигавшихся под своей грузной бронею.

Перед самой атакой кавалерии я находился с братом Александром в Горках, как прискакал с левого фланга адъютант генерала Беннигсена, бурка его была в крови; обратившись к нам, он сказал, что это кровь брата нашего Михаилы, которого сбило с лошади ядром. Адъютант не знал только, жив ли брат или нет. Мы с Александром отпросились на левый фланг, куда поскакали по разным дорогам. Участь брата нас сильно тревожила.

Следуя за раненым, я спустился в лощину. Тут всюду стояли лужи крови, среди коих многие из раненых умирали в судорожных страданиях. Картина ужасная! Стоны и вопли смешивались со свистом перелетавших ядер и лопавшихся гранат. Истребление человеческого рода на сем месте изображалось во всей полноте, ибо ни одного целого человека и необезображенной лошади тут не было видно. Можно себе составить понятие о понесенном некоторыми полками уроне из следующего примера. Я ехал мимо небольшого отряда иркутских драгун. Их было не более пятидесяти человек, они на конях стояли неподвижно во фрунте с обнаженными палашами под сильнейшим огнем, имея впереди себя только обер-офицера. Я спросил у него, какая это команда. «Иркутский драгунский полк, – отвечал он, – а я поручик такой-то, начальник полка, потому что все офицеры перебиты и, кроме меня, никого не осталось». После сего драгуны участвовали еще в общей атаке и выстояли все сражение под ядрами. Можно судить, сколько их под вечер осталось.

Я доехал до Татарок, но никто о брате ничего не знал. Александр тоже возвратился ни с чем. А солнце уже садилось, и огонь все еще не прекращался. Остатки корпуса Дохтурова, примыкавшего правым флангом своим к большой дороге, еще кое-как удержались, но оконечность нашего левого фланга была отброшена назад, так что Старая Можайская дорога оставалась почти совсем открытою.

Когда совершенно смерклось, сражение прекратилось и неприятель, который сам был очень расстроен, опасаясь ночной атаки, отступил на первоначальную свою позицию, оставив батарею Раевского, лес и все то место, которое мы поутру занимали. Войска наши, однако, не подвинулись вперед и провели ночь в таком положении, как вечером остановились. Потери с обеих сторон были равные, хотя гораздо ощутительнее для нас, потому что, вступая в бой, у нас было гораздо менее войск, чем у французов.

Всю ночь войска провели без сна. Разнесся слух, будто сражение с рассветом возобновится, но затем узнали, что подписан приказ об отступлении, да иначе и быть не могло. Bo многих полках оставалось едва сто человек, иные полки почти совсем исчезли, и солдаты собирались с разных сторон. Вся Можайская дорога была покрыта ранеными и умершими от ран, но при каждом из них было ружье. Безногие и безрукие тащились, не утрачивая своей амуниции и оружия.

Подобной битвы, может быть, нет другого примера в летописях всего света. Одних пушечных выстрелов было сделано французами семьдесят тысяч, не считая миллионов выстреленных ими ружейных патронов. Потеря наша убитыми и ранеными в сем сражении состояла из 26 генералов, 1200 штаб– и обер-офицеров и 40 000 нижних чинов{5}. Французы не менее нашего потеряли. Лошадей зарыто на поле сражения 19 тысяч. От гула 1500 орудий земля стонала за 90 верст. Таким образом кончилось славное Бородинское побоище, в котором русские приобрели бессмертную славу.

… Рано поутру войска наши, оставив поле сражения, начали отступать к Можайску. Французы не решались нас преследовать, вступая лишь в перестрелку с нашим арьергардом.

Полагая брата Михайлу убитым, но в надежде еще найти его, Александр выпросил позволения ехать в Москву, чтобы искать брата на дорогах между множеством раненых, которых везли на подводах. Я отправился вслед за ним днем позднее».


Вы здесь » Декабристы » ЖЗЛ » Задонский Н.А. Жизнь Муравьева