Декабристы

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » Декабристы » ЖЗЛ » Задонский Н.А. Жизнь Муравьева


Задонский Н.А. Жизнь Муравьева

Сообщений 11 страница 20 из 115

11

6

Москва, куда 30 сентября добрался Николай Муравьев, представляла горестное зрелище. На улицах под открытым небом лежали мертвые и раненые солдаты. Присмотра за ними не было. Всюду слышались стоны и крики. Дворяне и зажиточные люди спешили покинуть город. Тянулись беспрерывно обозы с казенным имуществом и барским добром. Где-то заунывно перезванивали колокола, в церквах шла служба. Простой народ толпился кое-где у господских особняков, с озлоблением смотрел на проезжающие кареты и забрасывал их камнями. Выпущенные из острогов арестанты разбивали кабаки и торговые лавки.

В родительском доме на Большой Дмитровке было тихо. Николай, сдав лошадь старику кучеру, вбежал, гремя шпорами, в раскрытые опустевшие комнаты и неожиданно был остановлен у дверей отцовского кабинета братом Александром:

– Тише, тише… Михаила умирает… У него открылся антонов огонь… теперь ему операцию делают…

Николай осторожно вошел в кабинет. Доктор Лемер, которого с трудом удалось отыскать, вырезал осколки из страшной гноившейся раны: гранатой было сорвано мясо с левой ноги, повреждены мышцы. Михайла лежал на кровати с помертвелым страдальческим лицом. Узнав брата, он кивнул головой. Потом впал в забытье.

Александр и Николай, посоветовавшись с доктором, решили отправить раненого в Нижний Новгород, куда выехали все родные. На следующий день, заложив парой лошадей найденную в сарае старую удобную коляску, они проводили брата и сопровождавших его на телегах оставшихся дворовых, а сами возвратились в главную квартиру, остановившуюся в Филях.

И там узнали, что на военном совете, только что здесь состоявшемся, решено сдать неприятелю Москву без боя.

Трудно было свыкнуться с мыслью, что чужеземцы будут обладать священным русским городом. Войска покидали матушку белокаменную в скорбном молчании, солдаты со слезами на глазах глядели в последний раз на кремлевские соборы, истово крестились. И Николай Муравьев не удержался от невольной слезы, но его привычный к математической точности разум брал верх над чувствами, он понимал совершенную необходимость избранного Кутузовым решения оставить Москву без боя. Численное превосходство неприятеля после Бородина увеличилось, наша армия не успела еще оправиться, даже на глаз было заметно, как на марше дивизии быстро сменяли одна другую: ведь во многих людей оставалось в три-четыре раза меньше, чем полагалось. «С потерей Москвы не потеряна Россия…» Эти, передаваемые из уст в уста, сказанные Кутузовым слова крепко засели в мозгу и поддерживали дух.

А Москва горела. «Дым от пылавшей столицы обратился в густые черные облака, которые носились над нашими головами несколько дней, – записал Николай в свой дневник. – Казалось, будто тень древней Москвы не оставляла нас и требовала мщения».

Войска двумя колоннами медленно отступали по Рязанскому большаку.

Неожиданно ночью полковник Толь, собрав офицеров-квартирмейстеров, объявил:

– Господа, предупреждаю, услышанное здесь должно сохраняться вами в самой полной тайне. Главнокомандующий начертал, господа, новый марш для наших войск с конечным выходом их на Калужскую дорогу. Все необходимые указания и маршруты всякий из вас будет получать от меня, колонны придется вести проселками, возможно, будут нарекания со стороны командиров, тем не менее объяснения по сему предмету с генералами и с кем бы то ни было вам иметь строжайше запрещается. Главнокомандующий надеется на вас, господа!

Оставив на Рязанском большаке небольшой отряд легкой конницы, дабы обмануть французов, русская армия внезапно повернула вправо, к Подольску, и, потерянная из виду неприятелем, начала знаменитый фланговый марш. Стояли осенние ненастные дни. Проселочные дороги, покрытые лужами, затрудняли движение. Направление марша никому, кроме квартирмейстеров, не было известно. Генералы и офицеры недоумевали, куда их ведут. Но более всех встревожился Наполеон: «Где же русские, куда они исчезли?»

Замысел Кутузова удался блестяще. Наполеон лишь спустя двенадцать дней узнал, что русские войска вышли на Калужскую дорогу и стоят на позициях близ села Тарутино.

Армия расположилась здесь в несколько линий на высотах позади села. Тяжелую конницу поставили в окрестных селениях. Главная квартира была в Тарутине, затем Кутузов перевел ее в соседнюю деревню Леташовку.

Тарутинский лагерь походил на оживленный городок. Построены были хорошие шалаши, благоустроенные землянки, несколько просторных изб. На протекавшей здесь реке Наре появились бани, на большой дороге собирались ежедневно базары, из Калуги приезжали торговцы пирогами и сбитенщики. По вечерам во всех концах лагеря слышалась музыка, долго не умолкали песни. Ночью лагерь освещался множеством бивачных огней. Кто-то из генералов заметил, что в лагере не по временам слишком весело.

Кутузов возразил:

– А лагерь и не должен походить на монастырь. Веселость солдат – первый признак их неустрашимости и готовности к бою.

Николай Муравьев, находившийся вблизи Кутузова, имел возможность наблюдать за его деятельностью, учиться у него военному искусству и дипломатическим тонкостям.

В глазах царя и многих военных Кутузов не оправдывал своего высокого положения. Москва была в руках неприятеля, а главнокомандующий сидел спокойно в Леташовке, много спал, с аппетитом ел и против французов никаких боевых действий не предпринимал, даже уклонялся от них. Начальник главного штаба бездарный, завистливый генерал Беннигсен и его старый приятель Роберт Вильсон, агент английского правительства при русской армии, открыто осуждали фельдмаршала, плели всякие интриги против него, посылали жалобы в Петербург. Император Александр не скрывал своего раздражения. Кутузов чуть не каждый день получал царские наставления и выговоры, но не обращал на них внимания, продолжая делать то, что считал единственно правильным и нужным для того, чтобы с наименьшими потерями и жертвами освободить отечество от чужеземцев.

Кажущееся многим бездействие Кутузова было мнимым. Предвидя, что Наполеон попытается прорваться в плодородные, неистощенные войной районы, Кутузов, совершив фланговый марш, преградил путь в эти районы и в Тарутинском лагере необычайно деятельно занимался подготовкой армии к предстоящим наступательным действиям, стремясь в то же время всячески ослабить неприятельские силы. На свою ответственность, вопреки воле императора, Кутузов создал десятки партизанских армейских отрядов и поощрял действия стихийно возникавших народных партизанских дружин.

Николай Муравьев записал в дневнике: «Армейские партизаны наши присылали много пленных, других ловили крестьяне, которые вооружались и толпами нападали на неприятельских фуражиров. Не проходило дня, чтоб их сотнями не приводили в главную квартиру. Поселяне не просили себе другой награды, как ружей и пороху, что им и выдавали из числа взятого неприятельского оружия. В иных селениях крестьяне составляли сами ополчение и подчинялись раненым солдатам, которых подымали с поля сражения. Они устроили конницу, выставляли аванпосты, посылали разъезды, учреждали условные знаки для тревоги. Некоторым из крестьян Кутузов сам выдавал Георгиевские кресты. Не удивительно, что в неприятельской армии вскоре оказалась большая нужда в продовольствии. Французы стали употреблять в пищу своих лошадей, от недостатка питания появились у них заразительные болезни… Пока неприятель таким образом изнемогал, наша армия поправлялась. Продовольствие у нас было хорошее. Розданы были людям полушубки, пожертвованные из разных внутренних губерний, так что мы не опасались зимней кампании. Конница наша была исправна. Каждый день приходило из Калуги для пополнения убыли в полках по пятьсот, по тысяче и даже по две тысячи человек рекрутов. Войска наши отдохнули, укомплектовались, при выступлении из Тарутинского лагеря у нас было под ружьем 90 тысяч регулярного войска. Численностью, однако ж, мы были еще слабее французов, и нам нельзя было рисковать генеральным сражением, но можно было надеяться на успехи в зимней кампании».

И если император Александр и враждебные фельдмаршалу лица не понимали или не хотели понять глубокого, далеко идущего замысла Кутузова, оценить его действия, то в войсках не сомневались в правильности этих действий, видели, что соотношение сил складывается в нашу пользу и час расплаты с неприятелем приближается. В лагере солдаты распевали только что сочиненную песню:
Хоть Москва в руках французов,
Это, братцы, не беда:
Наш фельдмаршал князь Кутузов
Их на смерть впустил туда,
Свету целому известно,
Как платили мы долги,
И теперь получат честно
За Москву платеж враги…

12

Братья Муравьевы были очевидцами многих интересных событий, происходивших в главной квартире. Они сопровождали приехавшего сюда генерала Лористона, посланного Наполеоном с предложением мира или перемирия.

Кутузов впервые за всю войну надел парадный мундир со всеми регалиями и заранее приказал пододвинуть устроенные в походном порядке лучшие полки. В лагере по его приказанию беспрерывно играла музыка, песенники пели.

Лористон вошел к Кутузову, тот принял его с печальным видом, кряхтя и охая, жалуясь на старческие недуги. Лористон изложил цель своего приезда.

Кутузов развел руками:

– Видите, генерал, в каком состоянии разорения мы находимся. Уверяю вас, что я беспрестанно прошу императора заключить мир, но он ни за что не соглашается…

Лористон, только что видевший бодрые войска, понял горькую насмешку, но не подал никакого вида и сказал:

– В таком случае, ваша светлость, я просил бы вас сообщить императору Александру о предложениях моего государя, которые я имел честь вам изложить…

– Непременно, непременно, генерал, так и сделаю, сегодня же обо всем донесу в Петербург, не сомневайтесь…

В дневнике Николай Муравьев отметил, что Кутузов действительно послал такое сообщение, но «курьеру приказано было попасть в руки неприятелю, и Наполеон уверился в мирных расположениях Кутузова, а между тем через Ярославль был послан другой курьер к государю с просьбой не соглашаться ни на какие условия. Французы стояли перед нами в бездействии и ожидали ежедневно ответа о мире».

Любопытно и такое происшествие. Александр Муравьев, будучи однажды на аванпостах вместе с донским генералом Орловым-Денисовым и казачьим полковником Сысоевым, увидел, как из французского лагеря выехала огромная группа конников, впереди которой находился Мюрат, король Неаполитанский, командующий неприятельским авангардом. Отделясь от своей свиты, Мюрат на прекрасной белой лошади, в парадном мундире с золотом и длинными перьями на треугольной шляпе, выехал почти на версту вперед на возвышенность и стал в подзорную трубу рассматривать расположение наших войск. Сысоев не вытерпел такой дерзости, крикнул своему ординарцу:

– Лошадь!

Невооруженный, с одной нагайкой в руках, вскочил он на своего черкесского серого коня и помчался к Мюрату, который сначала не заметил его, а когда услышал невдалеке топот скачущей лошади, успел повернуть коня и понесся во весь дух назад. Сысоев на резвом скакуне догонял его, подняв вверх нагайку. Картина была восхитительная! Король в великолепной одежде, с развевающимися перьями на шляпе на богато убранном коне удирает от казака, который догоняет его, стоя в стременах и подняв нагайку, готовую обрушиться на королевскую спину. Но к Мюрату подоспела на помощь свита, и Сысоев принужден был возвратиться, однако продолжал грозить королю нагайкой и ругать его отборными словами.

Полчаса спустя на аванпост явился парламентером французский генерал, изложил Орлову-Денисову жалобу короля Неаполитанского. Александр Муравьев был послан в главную квартиру, где, встретив командующего авангардом Милорадовича, рассказал ему о том, что случилось. Внезапно дверь из соседней комнаты открылась, просунулась голова Кутузова:

– Что это, мой дорогой, что такое? – спросил он по-французски с явным любопытством. – Расскажите мне…

Муравьев рассказал подробно.

Кутузов, обратясь к Милорадовичу, сказал:

– Мой дорогой генерал, прошу вас, поезжайте к Неаполитанскому королю, передайте его величеству свои извинения за то, что казак, невежа, посмел преследовать и замахнуться плеткой на его величество. Попросите его простить этого варвара. Но скажите также от меня Сысоеву, что, если в другой раз представится случай захватить короля, пусть берет его.[8]

Вскоре, 6 октября, произошло Тарутинское сражение. Николай Муравьев, прикомандированный к авангардным войскам, участвовавший в этом сражении, сделал такую запись:

«Кутузов, находя, что настало время действовать, решился атаковать врасплох стоявший перед нами французский авангард под командой Мюрата. Предварительно посланы были офицеры квартирмейстерской части лесами и проселочными дорогами для обозрения местоположения в тылу неприятеля. Обстоятельно ознакомившись с путями, они повели ночью две колонны под командою Багговута и Беннигсена. Нападение сие хранилось в большой тайне, потому запрещено было во время движения говорить, курить трубку, стучать ружьями. K рассвету колонны были стянуты у опушки леса, к которому примыкал неприятельский левый фланг, войска остановились в близком расстоянии от французов. Милорадович выстроил авангард впереди Тарутина, чтоб отвлечь внимание неприятеля. Гвардия стояла в резерве. На рассвете Беннигсен дал пушечным выстрелом сигнал атаковать левый фланг. Французы еще спали, были раздеты. Беннигсен и Багговут открыли сильную канонаду по неприятелю и, выступив с пехотой из леса, захватили двадцать орудий, стоявших на позиции. Французы, оправившись, отступили левым флангом, устроили сильную батарею, но она была скоро сбита, причем Багговут убит ядром. Между тем правый фланг неприятеля тронулся, чтобы атаковать Милорадовича, но был отражен картечными выстрелами. Пока сие происходило, мы увидели в тылу неприятеля казаков Орлова-Денисова, атакующих французов. Атака была блистательная. Казаки опрокинули неприятельских кирасир, причинив им значительный урон. Французы стали отступать бегом, мы преследовали их верст десять, и наконец они исчезли из виду, потеряв большое число орудий и много убитых, в числе которых генерал Ферье. Войска наши возвратились в Тарутинский лагерь с песнями и музыкой. Аванпосты наши остались на том месте, где неприятель скрылся. Милорадович снова занял квартиру свою в селении Тарутине. Сражение сие получило название по речке Чернышке, на которой оно происходило, называют его также Тарутинским. После этого дела наши гвардейские офицеры пустили насчет Наполеона красное словцо, будто он, выступая из Москвы, сказал о Кутузове: «Taroutine ma d?route!»{6}

Известие о Тарутинском сражении, в котором французы потеряли более 4 тысяч убитыми и пленными и 38 орудий, заставило Наполеона быстрее оставить Москву. Он приказал войскам отступать через Малоярославец на Калугу, как и предвидел Кутузов. Но в Малоярославце французы были задержаны подоспевшими русскими войсками. Завязался ожесточенный бой, город восемь раз переходил из рук в руки. В то же самое время по распоряжению Кутузова была перехвачена и другая калужская дорога через Медынь. Наполеон в конце концов вынужден был отказаться от своего плана. Французская армия начала бесславный обратный путь по разоренной Старой Смоленской дороге, по тому маршруту, который был заранее подготовлен для неприятеля Кутузовым.

Наши авангардные войска шли проселками, в некотором расстоянии от неприятельской армии. Не вступая с нею в сражение, они не допускали и никаких ее отклонений в сторону, стремились совместно с партизанами причинять ей всяческий урон, уничтожить отдельные воинские части.

Николаю Муравьеву, квартирмейстеру авангардных войск, приходилось не только исполнять свои прямые обязанности. Он принимал участие в рекогносцировках и в схватках с голодными, озлобленными французскими фуражирами и мародерами, которые в поисках продовольствия забирались в селения, где квартирмейстеры предполагали устраивать на отдых свои войска.

Муравьев близко соприкасался с простым народом, видел его действия против неприятеля и все более убеждался, как высока и бескорыстна его любовь к отечеству. Нашествие иноплеменников всколыхнуло всю страну, патриотические чувства были присущи людям всех слоев общества, но молодой республиканец наблюдал на каждом шагу такие примеры героизма и самопожертвования со стороны крепостного русского крестьянства, что в голову невольно приходила мысль, насколько этот патриотизм простых людей выше, чище, благородней патриотизма дворян и помещиков. Услышав о приближении неприятеля, помещики покидали свои поместья, спасались в отдаленных местах, а крестьяне уходили в леса, создавали партизанские дружины, отстаивали землю своих отцов не щадя жизни. Ничто не было для них слишком дорогой платой за освобождение отечества от неприятеля!

Войска генерала Дохтурова спешили к Малоярославцу, но натолкнулись на препятствие. Мост через реку Протву, который нужно было переходить, сожгли французы. Саперов не было, леса вблизи тоже не было. Дохтуров обратился за помощью к крестьянам соседнего селения, и они, не задумываясь, разобрали свои избы, помогли быстро построить мост, оставшись на зиму без жилья.

– Колотите хорошенько хранца, служивые, – говорили они солдатам, – а мы как-нибудь тут перебьемся, землянухи выкопаем!

В дневнике Муравьева записан и такой случай:

«Во время Тарутинского боя встретил я одного драгуна, который гнал перед собою русского, сильно порубленного. Раненый кричал, просил пощады, но драгун не переставал толкать его лошадью и подгонять палашом. Я спросил, в чем дело. Пленный этот, оказалось, был родным братом драгуна, ходил по воле в Москве и вступил в услужение к французскому офицеру, за что и не щадил его родной брат, который после строгого обхождения с ним отдал его в число военнопленных, собираемых в главную квартиру. Подобие римских нравов!»

И Муравьев не раз в задушевной беседе с близкими друзьями высказывал мысль, что нищенски живущие, бесправные неграмотные крепостные крестьяне, обладающие столь высокими качествами души, достойны благодарности отечества и лучшей участи. И друзья немолчаливо соглашались с ним.

13

7

Недавно еще грозная, непобедимая, великая армия, заставлявшая трепетать всю Европу, продолжала отступать ускоренным маршем. Авангардные русские войска, вооруженные крестьяне, конные армейские партизаны и казаки со всех сторон днем и ночью тревожили неприятеля, отбивали тяжелые обозы с награбленным добром, уничтожали отряды фуражиров и конвойные команды, Ломали мосты и переправы. Наполеон надеялся, что ему удастся оторваться от идущей по пятам русской армии, закрепиться на рубежах по Днепру и Двине, строил планы зимовок в Смоленске, затем в Витебске и в районе Орша – Могилев, замышлял даже прорваться на Украину. Все было тщетно!

Прогремели кровавые бои под Вязьмой, Смоленском, Красным, русских нигде задержать не удалось, они продолжали неумолимо преследовать обессилевающих французов. Наполеон видел, как рушатся последние его надежды, и мрачнел все более. Событиями управлял не он, а Кутузов, план которого теперь заключался в том, чтобы окружить и окончательно разгромить неприятельскую армию в районе Борисова на Березине.

Дальновидность Кутузова была поразительна! Наполеон находился еще в Вязьме, собираясь зимовать в Смоленске и делая соответствующие распоряжения, а Кутузов уже писал командующему Молдавской армией Чичагову, чтобы он «как можно поспешнее, оставя обсервационный корпус против австрийских войск, с другою частию обратился в направлении через Минск на Борисов». Позднее, допуская мысль, что французам частично удастся переправиться через Березину, Кутузов приказал Чичагову на всякий случай немедленно занять находившуюся за Березиной «дефилею при Зембине, в коей удобно удержать можно гораздо превосходнейшего неприятеля».

Получил своевременно точные указания главнокомандующего и генерал Витгенштейн, войска которого находились близ Полоцка и должны были соединиться в районе Борисова с войсками Чичагова, преградив таким образом дальнейший путь отступления неприятельской армии.

Кутузову, однако, не удалось до конца выполнить свой план. Чичагов и Витгенштейн оказались ненадежными исполнителями его предначертаний. Зная о неприязни императора Александра к Кутузову, они пропускали мимо ушей дельные указания главнокомандующего, предпочитая сноситься с самим царем, дававшим, как обычно, путаные советы.

Витгенштейн враждовал с Чичаговым, не спешил с ним соединяться. Бездарный Чичагов был введен в заблуждение Наполеоном, который отвлек внимание адмирала подготовкой ложной переправы через Березину, ниже Борисова, тогда как французская армия начала переправу у деревни Студенки, выше Борисова. Витгенштейн и Чичагов лишь спустя два дня догадались о совершенной ими ошибке и появились со своими войсками у Студенок, открыв артиллерийский огонь по переправе.

Наполеон, потеряв здесь всю артиллерию и обозы, все же успел переправиться с гвардией и оставшейся кавалерией и занял Зембинскую дефилею, болотистую местность, через которую были проложены десятки мостов, – Чичагов не догадался даже сжечь их. Наполеон, легко пройдя Зембинскую дефилею, мосты за собой, разумеется, уничтожил, и это позволило ему на некоторое время оторваться от преследования и быстрее добраться до Вильно.

Враги Кутузова, узнав о переправе Наполеона с гвардией через Березину, пришли в сильнейшее негодование. Более всех кипятился Роберт Вильсон:

– Выпустить из своих рук Бонапарта – общего врага нашего! Какое несчастье! Кутузов нарочно это устроил. Я буду писать императору Александру, он должен найти более способного главнокомандующего…

Штабные интриганы поддакивали английскому агенту, создавая мнение о Кутузове как о весьма посредственном, ленивом, нерешительном военачальнике, не имевшем никакого плана борьбы с неприятелем и все надежды возлагавшем на божью помощь.

Прапорщик Николай Муравьев не принадлежал к числу близких людей Кутузова, но вместе с тем был далек и от штабных интриганов, строивших всякие козни против фельдмаршала. Муравьев был честен, правдив и писал в дневник то, что видел и о чем достоверно знал, и вот что записал он о березинских событиях:

«Намерение главнокомандующего было припереть неприятеля к реке Березине до ее замерзания. Чичагов подвинулся форсированными маршами к Березине и занял Борисов, дабы преградить французам переправу, но авангард его, переправившийся через Березину, был внезапно атакован бегущим неприятелем и принужден был обратно перейти за реку. Пока французы отвлекали Чичагова, вся неприятельская армия, построив мост в другом месте, переправилась, встретив сопротивление только от небольшой части наших войск, которые Чичагов не успел подкрепить. Между тем Витгенштейн придвинулся к Борисову. Он должен был соединиться с Чичаговым и совокупно с ним действовать против главной французской армии, но не сделал сего, как слух носился, потому что не хотел подчиниться Чичагову. Общенародно обвиняют адмирала в пропуске Наполеона, но многие полагают, что и Витгенштейн был тому причиной».

В Борисове, куда Муравьев вошел с авангардными частями главной армии, творилось что-то невообразимое. В Студенках артиллерия Чичагова била по переправе, оттуда доносился несмолкаемый гул орудий. Площади, улицы города и раскрытые дворы были забиты исковерканными каретами и повозками, всякой рухлядью, замерзшими неприятельскими трупами, среди которых копошились еще живые раненые, брошенные на произвол судьбы. Душу раздирали предсмертные стоны, проклятия, многоязычная ругань. Из догоравшей корчмы на окраине города шел отвратительный смрад, вероятно, там погибли в огне люди. Французские офицеры и солдаты, отставшие от своих частей, более похожие на тени, чем на живых людей, покрытые рогожами и чем попало, стучали в окна домов:

– Клиеба, клиеба…

В канаве сидел утративший человеческое подобие чужеземец и с горячечным блеском в глазах жадно грыз отрезанную лошадиную ногу.

Войска главной русской армии, утомленные длительным беспрерывным преследованием врага, тоже сильно ослабели. Численность полков заметно уменьшилась, в иных ротах оставалось всего по десять – пятнадцать рядовых. Солдаты сменили разбитые сапоги на лапти, шинели – на серые крестьянские кафтаны. Офицеры были одеты немногим лучше, ходили в нагольных полушубках, подпоясывались нитяными шарфами. Николай Муравьев находился в бедственном положении. Одежда его состояла из солдатской шинели с выгоревшими у бивачных костров полами, поношенной солдатской фуражки с башлыком, сапог с отваливающимися подошвами, шаровар и сюртука, пуговицы которого были отпороты и пришиты к белью, много недель нестиранному и кишевшему насекомыми. Но более всего мучили покрытые начавшими гноиться язвами ноги, которые только в Борисове он получил возможность вымыть теплой водой и перебинтовать. Он изнемогал телесно и душевно и мог рапортоваться больным, но попасть в переполненный тяжелоранеными госпиталь было не лучшим выходом из положения, да и удерживала от этого мысль, что война на исходе и предстоят какие-то интересные события: вероятно, военные действия будут перенесены в европейские страны. Поэтому не хотелось в такое время отставать от товарищей.

И все же служба все более становилась невыносимой. Милорадович, как на грех, определил его под начальство полковника Черкасова, человека из той породы штабных блюдолизов и службистов, которые ценили лишь соблюдение уставных правил и, карабкаясь вверх по спинам ближних, готовы были каждого из них утопить за одну милостивую улыбку высокопоставленного начальства. Черкасов сразу невзлюбил молодого офицера-квартирмейстера и за превосходство его ума и знаний, и за присущий ему демократизм в обращении с нижними чинами и простым народом.

В Борисове старый мост через Березину был сожжен. Надлежало за одну ночь построить новый, чтоб с рассветом начать переправу войск. Черкасов, возлагая это ответственное дело на Муравьева, заметил не без ехидства:

– Вы, господин Муравьев, я слышал, математик превосходный и офицер с репутацией отличной, кому же, как не вам, задачку сию решать?

Задача была не из легких. Для строительства моста назначили конно-саперную роту капитана Геча, в которой осталось не больше пятидесяти изнуренных солдат. Муравьеву с трудом удалось выпросить еще пехотную роту, но в ней оказалось всего пятнадцать рядовых. Надлежало разобрать случайно уцелевшую на правом берегу большую корчму и бревна использовать для строительства.

Ночь была темная, ветреная. Мороз крепчал с каждым часом, раскаленными иглами колол лицо. По широкой реке, с несколькими островами, накануне шел лед, он только что остановился, но не был еще в состоянии выдержать тяжесть человека. Муравьев и Геч решили проложить по льду, с острова на остров, связанные бревна и по ним сделать настил, устроив как бы плавучий мост на льду. Замысел был рискованный, но что же, кроме этого, можно придумать?

Солдаты развели огни на берегах и островах, начали разбирать корчму, стаскивать бревна в указанные места. Чтобы ободрить уставших людей, Муравьев работал наравне с ними, хотя больные ноги мучительно ныли и приходилось напрягать всю силу. За полночь, когда работа была в разгаре, с берега раздался окрик полковника Черкасова:

– Прапорщик Муравьев, пожалуйста, сюда!

Муравьев подошел как был: с бревном на плечах. Полковник, от которого разило водкой, окинул его мутным взглядом, сказал сердито:

– Вы роняете достоинство офицерского звания, пустившись в работу с нижними чинами… Стыдно-с!

– Никакого стыда в том не нахожу, – сдерживая себя, проговорил Муравьев, – напротив того, пример мой нужен для ободрения людей.

– Вам следует только распоряжаться людьми, а оттого, что вы сами работаете, у вас ничего не сделано, даже и начала моста не видно.

– Зато разобрана корчма, лес поднесен к месту, а постройка сейчас начнется.

– Как? Вы хотите еще оправдываться, ничего не сделав? Посмотрите, как нужно обращаться с этим народом… Эй вы, скоты, – закричал он во все горло на солдат, – живей поворачивайтесь, не то я вас всех! – И он пустил такой непристойной руганью, что солдаты даже рты разинули.

Муравьев сжал кулаки, почувствовал, что начинает терять самообладание. Он сделал шаг вперед и, глядя в глаза полковнику, отчеканил:

– Я прошу вас оставить людей в покое, иначе я не могу отвечать за постройку моста…

И, видимо, столько твердой решимости было в глазах прапорщика и в тихом сдавленном голосе, что полковник ссору продолжать не решился.

– Хорошо, я удаляюсь, – пробормотал он, – но предупреждаю, если к рассвету моста не будет, вы пойдете под суд…

Служить под начальством Черкасова после этого случая было уже нельзя. Муравьев подал рапорт Толю, тот взял его опять к себе в главную квартиру, которая в скором времени разместилась уже в Вильно. Освобождение отечества от неприятеля заканчивалось.

14

8

В начале 1813 года русская армия под начальством Кутузова, перейдя границу, двинулась на запад. Пруссия, порвав сношения с Наполеоном, перешла на сторону России. Но Кутузов недолго оставался главнокомандующим: в середине апреля в Бунцлау он тяжело заболел и скончался. Между тем Наполеон сумел быстро создать новую двухсоттысячную армию и двинулся навстречу русским и австрийским войскам, которые сначала потерпели поражение под Люценом и Дрезденом, но вскоре счастье Наполеону начало изменять. K союзникам присоединилась Австрия, а главное, усилилось народное сопротивление Наполеону в порабощенных им странах, стали рушиться созданные им марионеточные государства. Союзные войска отовсюду теснили французов.

Гвардейская легкая кавалерийская дивизия, шедшая впереди авангарда русской армии, участвовала во всех сражениях с неприятелем. Походная жизнь отличавшимся в боях замечательной храбростью кавалеристам нравилась. Командир дивизии генерал Чаликов, старый рубака, крикун и хлопотун, во время лагерных стоянок офицеров не стеснял, они, как обычно, жили весело, много пили, играли в карты, буйствовали, ссорились со штабными господами, которых терпеть не могли, изощряясь в насмешках над ними. Но с дивизионным квартирмейстером Николаем Муравьевым отношения сложились иначе. Кавалеристы-гвардейцы быстро сдружились с ним. И не потому, что он выделялся из среды других умом, образованием, знаниями, а как раз потому, что эти качества старался не подчеркивать и поступки свои соразмерял с понятиями лихих драгун, улан и гусар.

Под Бауценом русские войска занимали позицию на возвышенности, примыкавшей к высоким горам, отделяющим Саксонию от Богемии. Разворота для конницы не было. Кавалерийская дивизия стояла в резерве за левым флангом, у подошвы лесистых гор, в которых засели французские стрелки. После сильной перестрелки им удалось к вечеру потеснить русских егерей и приблизиться к левому флангу. Генерал Чаликов, окруженный офицерами, стоял на бугорке, следя за перестрелкой, и, увидев, как перебегают по хребту горы французские стрелки, забеспокоился:

– Хм, дело, господа, приобретает неприятный оборот, французы могут зайти к нам в тыл… Хорошо бы пробраться в горы, разведать, нет ли там скрытых колонн? Как, есть охотники?

Офицеры крутили усы, думали. Горы явно кишели французами, ехать туда, где за каждым кустом ожидала пуля, – дело рискованное, все понимали. Николай Муравьев, не раз бывавший в трудных рекогносцировках, вызвался первым.

– Разрешите, ваше превосходительство, попробовать, – сказал он спокойно. – Местность по карте мною изучена, думаю, удастся объехать стрелков стороной и добыть «языка» в тыловых селениях…

– Что ж, если так… не буду возражать, господин квартирмейстер. С богом!

Взяв трех улан, Муравьев перебрался стороной через горный хребет, спустился в покрытую кустарником долину, где увидел небольшое селение, проехал туда осторожно, но там никого не было. Однако, повернув назад, заметил несколько французских стрелков, пробирающихся в селение с другой стороны. Медлить было нельзя. Муравьев выхватил саблю, скомандовал уланам, они понеслись прямо на французов, те, отстреливаясь, побежали, скрылись за первыми строениями. Но один из стрелков, раненный в руку, отстал, его захватили и уже затемно все четверо благополучно возвратились к своим.

Пленник оказался савояром, охотно пояснил, что колонна стрелков состоит из его земляков-горцев и, кроме них, никого в тылу нет, сообщил много иных ценных сведений.

Генерал Чаликов при всех обнял, расцеловал молодого квартирмейстера:

– Ловко, ловко сделано! Молодец! Спасибо, уважил!

Офицеры тут же взяли квартирмейстера к себе в шалаш, устроили в честь его попойку, и он, не отказываясь, первый раз в жизни напился.

Навсегда в памяти Муравьева запечатлелось кровопролитное сражение при Кульме, где гвардейская пехотная дивизия Ермолова и разрозненные батальоны Остермана-Толстого отразили натиск впятеро сильнейшего корпуса маршала Вандама. Кавалерийская дивизия стояла в стороне, ничего не зная про действия Вандама. В тот день Муравьева послали с каким-то мало важным поручением к Ермолову, и он явился к нему, когда сражение было в разгаре. Рвались гранаты, свистели пули. Остерману-Толстому только что ядром оторвало руку, его отправили в полевой госпиталь. Муравьев, выполнив поручение, с позволения Ермолова остался при нем. Гвардейцы держались у подножия гор, в тесном месте, пересеченном болотами и каменными выступами. Вандам находился на горе, в старинном рыцарском замке, укрытом деревьями. Французские стрелки спускались с гор. Селение Кульм, лежавшее в одной версте отсюда, было занято неприятелем.

Ермолов, в сильнейшем огне разъезжая шагом среди боевых линий, воодушевлял солдат, обнадеживал скорым подкреплением. Когда Вандам послал густую колонну пехоты взять на штыки наши батареи, Ермолов, подозвав Муравьева, приказал:

– Передай второму батальону семеновцев, чтобы шли орудия наши выручать…

Второй батальон семеновцев не раз уже ходил в штыки. И теперь сильно поредевшая колонна их стояла в резерве. Первым, кого Муравьев увидел, был прапорщик Якушкин, находившийся впереди колонны:

– А где ваш батальонный, Иван Дмитриевич?

– Я за него остался, никого из офицеров больше в строю нет. Матвей тоже выбыл, в правую ногу ранение, но, кажется, неопасное…

Муравьев передал приказание. Якушкин скомандовал, и батальон со штыками наперевес скорым шагом, в ногу двинулся на батарею, переколол французов, отбил орудия.

Лишь ближе к вечеру при выходе из ущелья засветились медные каски кирасир, заиграли трубы. Следом за кирасирами подошла кавалерийская дивизия и гренадерский корпус Раевского, а за ним – австрийские и прусские войска. Сражение возобновилось на следующий день. Корпус Вандама был разгромлен наголову, сам он взят в плен[9]. Муравьева за боевые отличия в этом сражении произвели в подпоручики и наградили орденом Владимира 4-й степени.

Участвовал Муравьев и во многих других баталиях, и в трехдневной битве народов под Лейпцигом, где с обеих сторон сражалось полмиллиона человек и где Наполеон потерпел решительное поражение. За умелую дислокацию боевых колонн Муравьев был произведен в поручики, а вскоре получил Анненские кресты 3-й и 2-й степени и австрийский орден Леопольда.

Однако в дневниковых записях Николая Муравьева отражены не только военные события. Впервые попав за границу, пристально наблюдает он существующие здесь обычаи и порядки. Разница между тем, как жил народ в крепостной стране и в немецких землях была, конечно, ощутительна, и в первые дни многое поражало воображение. Тщательно обработанные земли, мощеные дороги, обсаженные деревьями, благоустроенные чистенькие города и селения, трудолюбивые гостеприимные обыватели. Но монархические правительства были одинаковы. Налоги и повинности, возлагаемые на народ, разные беззакония, творимые высокопоставленными лицами и помещиками, переходили иной раз всякие границы. В Пруссии, Саксонии, Баварии, Богемии, Вюртемберге – везде народ стонал под гнетом власть имущих.

И Муравьев записал:

«Вюртембергцы жаловались на свои бедствия. Король их был самовластный и злодей, всякий опасался за свою собственность, даже за жизнь. Рассказывали, что король многих без всякого повода отправлял в особо на тот предмет построенную крепость, где в темницах заключались сотни несчастных, часто там и погибавших. Когда король ездил на охоту, то он приказывал собирать земледельцев, отрывая их от работ для того, чтобы сгонять дичь, и, кроме того, поля земледельцев стаптывались охотниками. Если же король узнавал, что кто-нибудь из пострадавших от его забав осмеливался жаловаться, то таких заключал в крепость. Пышность Вюртембергского двора не уступала пышности больших европейских дворов, на что истрачивалось множество денег и отчего народ был обременен налогами. Вюртембергский король, дядя нашего императора, был необыкновенно толст и в летах, говорили, что он предавался всяким порокам… Под таким правлением жили в Германии, краю просвещенном, тогда как природа наделила его всеми своими богатствами. Народ очень роптал. Я особливо имел случай слышать этот ропот между студентами в Тюбингене, в университете. Они не хотели оставаться в своем отечестве по окончании курсов»[10].

С нетерпением ожидал Николай Муравьев, когда откроется перед ним Франция. Сколько чудесных рассказов о ней слышал он в детстве от своего гувернера! Бывший пехотный капитан Антуан Деклозе, подвижной, средних лет француз, с ярким румянцем на щеках и черными, лихо подкрученными усиками, попал в плен к русским во время суворовских походов и прижился у Муравьевых, сберегая жалованье, чтоб возвратиться к себе домой не с пустыми руками. Там, в небольшом городке Бар-сюр-Об, близ Tpya, ждала Антуана Деклозе невеста, обладавшая, по его словам, всеми женскими достоинствами. Получая от нее письма, гувернер предавался обычно воспоминаниям и со слезами на глазах декламировал:

– O моя прекрасная Франция, моя милая родина, разве есть другая, подобная ей, счастливая страна? O моя возлюбленная, добрая и нежная Тереза, разве есть на свете большее совершенство?

А лет десять назад чувствительный гувернер уехал домой, и, как знать, может быть, теперь удастся его повидать!

1 января 1814 года гвардейские дивизии перешли Рейн во швейцарских владениях, близ Базеля, и вступили на французскую землю, продолжая затем спокойно продвигаться в глубь страны через Монбелияр, Везуль, Лангр, Шамон. Николаю Муравьеву почти ежедневно приходилось бывать в длительных рекогносцировках, подыскивать удобные места для размещения на отдых гвардейских полков, и он с любопытством ко всему присматривался и все более разочаровывался. «Я не встретил во Франции того, чего ожидал. Жители были бедны, необходительны, ленивы. Француз в состоянии просидеть целые сутки у огня без всякого занятия. Едят они весьма дурно вообще, как поселяне, так и жители городов; скряжничество их доходит до крайней степени; нечистота же отвратительная, как у богатых, так и у бедных людей. Народ вообще мало образован, немногие знают грамоте, и то нетвердо и неправильно пишут, даже городские жители. Многие, кроме своего селения, ничего не знают, не знают местности и дорог далее пяти верст от своего жилища. Дома поселян выстроены мазанками без полов. Я спрашивал, где та очаровательная Франция, о которой нам гувернеры говорили, и меня обнадеживали тем, что впереди будет, но мы подвигались вперед и везде видели то же самое».

15

И когда гвардейские дивизии заняли большой многолюдный город Tpya, Муравьев не преминул справиться о своем гувернере, и оказалось, что тот переехал недавно сюда, живет близ городской площади. Муравьев не замедлил отправиться к нему. Антуан Деклозе в старой енотовой шапке, какую носил еще в России, стоял у ворот хорошенького домика, и не успел подъехавший офицер соскочить с коня, как Деклозе признал его и радостно, со слезами на глазах, бросился обнимать:

– O, mon cher Nikolas, je vous revois done avant de mourir!{7}

Он очень изменился, постарел, завял, бедный Антуан Деклозе. Он был женат. Толстая, немолодая, грубая баба с собачкой на руках вышла из дому.

Деклозе представил:

– Моя жена Тереза…

Она молча поклонилась гостю и тут же, не стесняясь его, неприятным, визгливым голосом приказала мужу:

– Возьми Мимишку и ступай гулять с ней в сад, да не спускай на землю, она поморозила лапки…

Мадам резким движением сунула собачку мужу и удалилась. Антуан Деклозе стоял, опустив глаза, щеки его дергались.

Муравьев имел намерение поговорить со стариком по душам, вспомнить прошлое, расспросить его о жизни, но теперь он не решился это сделать, да и не было никакого смысла.

19 марта союзные войска парадным маршем вошли в Париж. После того как они были разведены по казармам, квартирмейстеры получили отпуск. Николай Муравьев осматривал достопримечательности французской столицы и вместе с тем с интересом приглядывался к темпераментным, легковерным парижанам.

Старые роялисты, надев белые бурбонские кокарды, бегали по улицам, кричали: «Viv Ie Roi!» и «Vive Аlexandre!», жали руки русским офицерам. Народ попроще смотрел на роялистов с насмешкой, и все чаще слышались из толпы возгласы: «Vive Ia republique!»

В парижских записях Муравьев отметил: «Заметно было, что французы, в сущности, были расположены в пользу Наполеона… Мальчишки бегали по улицам и в первые дни пели куплеты, сочиненные во славу Александра и Бурбонов, а через несколько дней из этих куплетов сделали пародии на союзных государей. Вскоре появились и карикатуры на них, а там и брошюрки, которые разносились на улицах и продавались с криком».

И было еще одно интересное наблюдение, которое он записал в Париже: императору Александру, этому располневшему, начавшему плешиветь и глохнуть самовлюбленному щеголю с приятной улыбкой на устах и холодным сердцем, был совершенно чужд народ, которым он управлял. Это особенно ярко выявилось в Париже. На балах, даваемых в его честь французской знатью, он публично называл русских дураками и плутами, уверяя, будто все хорошее, что есть в России, сделано иностранцами. Он назначил комендантом Парижа француза Рошешуара, которому приказал следить за поведением русских офицеров. Войска, прошедшие победоносным маршем всю Европу, держались в казармах как бы под арестом и нa самой скудной пище. Появляться на улицах им запрещалось.

И солдаты понимали, что им ничего хорошего на родине ожидать не приходится. Никаких льгот освободителям отечества царь не даст. Шпицрутены и розги будут терзать по-прежнему. Несмотря на строжайший надзор, каждый день из полков уходили люди, многие с лошадьми и амуницией.

16

В числе беглых были и унтер-офицеры, награжденные за храбрость крестами и медалями. Шесть тысяч солдат победоносного российского воинства предпочли не возвращаться в крепостную страну!

… Наступило лето. Гвардейская легкая кавалерийская дивизия походным маршем шла в Россию. Дивизионный квартирмейстер Николай Муравьев считал дни, оставшиеся до встречи с родными и близкими; более всего, конечно, не терпелось ему увидеть Наташу. Тогда, перед отъездом в армию, он так и не простился с нею и уехал, глубоко оскорбленный отношением к нему адмирала, да и поведение Наташи обижало. Его долго мучила глухая тоска, он порой просто не знал, что с собой делать, но военные события, захватив его, отвлекли от личных дел, дали иное направление мыслям, время начало постепенно притуплять остроту сердечной боли. И вдруг в Париже от приехавшего подпоручика Корсакова, двоюродного брата Наташи и друга ее детства, он узнал нечто такое, что вновь обострило чувства и воскресило надежды. Наташа любит его, и помнит, и страдает оттого, что так нехорошо сложились отношения между ними, и она не виновата в этом, пусть он поймет ее, не осуждает и не забывает… Удивительно ли, что после такого известия парижские развлечения сразу перестали занимать Муравьева, и он веселую французскую столицу оставил без сожаления.

А кавалерийская дивизия продолжала марш. В Вюрцбурге догнали конных егерей. В одном из их батальонов служил поручик Сергей Муравьев-Апостол, и встрече с ним Николай обрадовался чрезвычайно. Ни с кем из кавалеристов близких отношений у него не возникло, а так хотелось отвести душу в распашной беседе[11].

Сергей стоял на квартире в уютном домике пастора и пригласил Николая к себе. Они говорили с родственной откровенностью и о личных делах, и о политических событиях, и о тиранических порядках в отечестве, и о презрении царя к русским войскам и народу. Был благостный июльский вечер. Открытые окна выходили в цветник, откуда тянуло пряным ароматом цветущих маттиол. Сергей в домашней рубашке с раскрытым воротом расхаживал по комнате, и по тому, как порывисто ерошил он густые темные волосы, как набегали и исчезали морщинки на крутом чистом лбу и светились прекрасные глаза, видна была его искренняя заинтересованность беседой. Потом он остановился перед Николаем, произнес взволнованно:

– Я согласен с тобой, любезный Николай, россияне бессмертными подвигами заслужили лучшую долю; позорное рабство и тираническое владычество – главнейшие бедствия наши, и что-то нам всем необходимо предпринять, но что же, что?

– Думается мне, первей всего надо чаще единомыслящим соединяться, связь нам нужна, – сказал Николай. – А там, возможно, какое-то общество составится…

– Мне тоже так мыслилось, – поддержал Сергей. – На манер тугенбунда, так, что ли?

Николай, куривший у окна трубку, слегка поморщился.

– Ну, признаюсь, я до немецких бундов и всяких иных немецких выдумок не охотник. Вольнодумство и поиски лучшей жизни не одним чужеземцам присущи. Что-нибудь свое, русское придумаем…

Сергей неожиданно припомнил:

– Подожди-ка… Матвей мне как-то говорил, будто ты республику на Сахалине замышлял и что-то вы такое устроили?

– Было дело, – подтвердил Николай, – взялись мы тогда горячо, и настоящие собрания учредили, и законы собратства нашего, и условные знаки ввели…

– А здорово, ей-богу, здорово! – воскликнул Сергей. – Я недаром жалел, что, будучи в Москве, не смог в то время примкнуть к вам… Ну, а теперь разве нельзя ваших собраний продолжить?

Николай покачал головой:

– Ребячества много в мечтаниях тех имелось… Теперь не о сахалинской республике, а о благоденствии всего отечества помышлять надо…

Сергей подошел к нему, дружески положил руку на его плечо.

– Да, ты прав, брат Николай. Отечество требует преобразований, новых порядков. Приедем в Петербург, будем сообща думать. В политическом младенчестве более оставаться нам нельзя.

Кончалась короткая летняя ночь. Дохнул предутренний холодок, острей запахли цветы. Восток быстро светлел. Пришла пора расставаться. Довольные друг другом, они крепко, по-братски, обнялись, прощаясь.

… Спустя некоторое время в дневнике Николая Муравьева появилась такая запись: «Мы миновали Кенигсберг, пришли к Тильзиту, где переправились через Неман и перешли свою границу. Я уже имел откомандировку в Петербург для приготовления дислокации войскам около Стрельны. Как ощутительна была разница при переходе в наши границы! Деревни были разорены неприятелем и помещиками, жители разбежались, бедность и нищета ознаменовали несчастную Литву. Несмотря на то, меня радовала мысль, что достиг Родины, – и я с нетерпением желал скорее возвратиться в Петербург… Крепко билось сердце мое, когда въезжал я в заставу. Мне не верилось, что я в Петербурге.

Остановившись в доме дяди моего, я прежде всего узнал, что адмирал с семейством приехал в Петербург из Пензы накануне моего приезда, и я поспешил к нему…»

17

9

Подъехав к парадному подъезду особняка Мордвиновых, он не успел еще позвонить, как дверь распахнулась и сама Наташа, в простеньком ситцевом платье и домашних туфлях, с раскрасневшимися щеками, радостная, сияющая, появилась в передней.

– Николенька!.. Вот хорошо, что вы приехали… Я вас в окно увидела…

Не в силах более сдерживать своих чувств, они невольно потянулись друг к другу и впервые обменялись робким поцелуем и в счастливом смущении, держась за руки, вошли в комнату. Он успел только прошептать:

– Я никогда не забывал вас, Наташа…

Она подняла синие блестящие глаза, и он, взглянув в них, понял, что спрашивать ничего не надо, она не сомневается, верит, любит…

Николай Семенович и Генриетта Александровна приняли его необыкновенно ласково. Оставили на весь день, расспрашивали с дружеским расположением о заграничных впечатлениях и службе, хвалили его намерение совершенствоваться в науках, адмирал предложил пользоваться книгами своей библиотеки, а за обедом посадили его рядом с Наташей, и он утопал в неизведанном блаженстве.

Забыты были все прошлые горькие сомнения и мысли, он даже склонялся появление их объяснить собственной излишней мнительностью: слишком уж наглядно было доброжелательное отношение к нему Мордвиновых. Вечером, прощаясь, адмирал обнял его, любезно пригласил:

– Всегда рады видеть вас, дорогой Николай, заходите к нам в любое время запросто…

Возвратившись домой, он долго находился в состоянии счастливой взволнованности и думал о том, как причудливо изменилась к нему фортуна. Брат Александр, впрочем, ничуть этому не удивился. Выслушав, пожал плечами:

– Не будь идеалистом. Адмирал изменил отношение к тебе потому, что изменилось твое положение. Ты на хорошем счету, награжден пятью орденами, и потом не забудь, что Мордвиновы выдали замуж уже вторую дочь, а Наташа старшая, и ей идет двадцать первый…

– Ты на что намекаешь? – обиделся Николай. – Что ж она перестарок какой или дурна? Да я уверен, если б она захотела…

– Я Наташу корить не собираюсь, успокойся, – перебил брат, – но родителям с возрастом дочерей приходится считаться, вот что я хотел сказать. Ну и несомненно адмиралу известно, что батюшка наш получил недавно значительное наследство от скончавшегося князя Урусова…

Довод этот был основательнее других, спорить Николай не мог.

– Может быть, конечно, и так, только Николай Семенович о батюшкином наследстве не заикался даже… Хотя я сам, признаюсь, на батюшкину помощь рассчитываю, но, не зная, что мне он выделит, не могу к сватовству приступить…

– Да, тебе надо поскорее брать отпуск и ехать к отцу в Москву, – сказал Александр.

Однако с отпуском дело надолго затянулось. Неожиданно много времени потребовала дислокация гвардейской кавалерийской дивизии, участие в устроенных в Петербурге парадах, а вскоре был создан гвардейский генеральный штаб: братьев Муравьевых зачислили туда одними из первых, и там пришлось выполнять множество всяких поручений.

В то же самое время произошло еще одно событие, имевшее большое значение в жизни Николая Муравьева, да и не его одного. В гвардейском штабе вместе с братьями Муравьевыми служил прапорщик Иван Григорьевич Бурцов, одногодок Николая, происходивший из небогатых дворян, он отличался превосходными военными знаниями и либеральными взглядами. Александр и Николай Муравьевы сблизились с ним и стали в конце концов неразлучными друзьями. Однажды, когда собрались они вместе, Николай предложил:

– А что, милые мои, если создать нам артель? Снимем удобную квартиру, будем держать общий стол и продолжать самообразование, это и дешевле и приятнее для нас во всех отношениях…

– Подобные артели, я слышал, заводятся среди офицеров в некоторых полках, – сказал Бурцов, – однако поощрения начальства они не находят…

– А тебе разве поощрение это так уже дорого? – усмехнулся Александр.

– Ты не ехидничай, Саша, я просто, осторожности ради, предупредить хотел, – отозвался Бурцов. – А мысль Николая мне по душе.

Александр, обратившись к брату, спросил:

– А как тебе мыслится артельная квартира?

– Каждый должен иметь отдельную комнату, а одна, самая большая, будет общей…

– Все это так, – согласился Александр, – но ведь артель, вероятно, будет расширяться, уверен, что брат Михаила, приехав с Кавказа после лечения, захочет жить с нами, и наш друг Петр Калошин, и другие… Как быть с ними?

– Будем искать квартиру с несколькими запасными комнатами на первый случай, – ответил Николай.

– Мне думается, новых артельщиков можно поселить и где-нибудь поблизости, – добавил Бурцов. – Вопрос вполне разрешимый!

Через несколько дней квартира для артели была снята на Средней Мещанской улице. В складчину приобрели необходимую мебель и посуду, наняли повара. За обедом всегда имелось у артельщиков место для двух гостей, и места эти никогда не пустовали, а вечерами гостей у них собиралось больше.

Привлекала друзей царившая в артели товарищеская непринужденность; можно было здесь за стаканом горячего чая почитать иностранные газеты, которые выписывались артельщиками, или сыграть в шахматы, но более всего соблазняла возможность поговорить без стеснения о заводимых в стране и вызывавших общее негодование аракчеевских порядках, о бессмысленных деспотических действиях двоедушного царя. Либерально настроенным молодым людям, на глазах которых только что свершились великие исторические события, невыносима была пустая придворная жизнь, тягостна служба под начальством бездарных и жестоких парадиров. Тем для разговоров было много. И споры в артели день ото дня становились все горячей.

В конце января 1815 года Николай Муравьев получил наконец отпуск и собрался ехать в Москву, как вдруг, зайдя к Мордвиновым, узнал, что Наташа опять слегла, и на этот раз с воспалением легких в самой тяжелой форме. Лучшие столичные доктора не ручались за успешный исход болезни.

От Мордвиновых явился он к себе в артель в таком состоянии, что все встревожились. Помертвевшее лицо, прикушенные губы, неподвижный взгляд.

– Что с тобой, Николай, друг мой? – поспешил к нему испуганный Бурцов.

– Она… умирает… – произнес он чуть слышно и, с трудом сдерживая рыдания, ушел в свою комнату.

Тут только открылась друзьям вся глубина его безмерной, всепоглощающей любви. Несколько дней он был словно в столбняке. Бурцов пробовал отвлечь его от мрачных мыслей, однако он оставался ко всему безучастным, потом сказал, что при известии о смерти Наташи лишит себя жизни, и это решение его твердо, ничто отвратить от него не может. Характер Николая был друзьям хорошо известен, они не решались даже отговаривать, это могло лишь укрепить его намерение, но они устроили постоянное наблюдение за ним, окружили заботой и вниманием, по два раза в день бегали к Мордвиновым узнавать, в каком положении больная.

Так прошло несколько томительных дней. И вот наконец брат Александр возвратился от Мордвиновых повеселевший, с порога еще крикнул:

– Кризис миновал. Мне с доктором лечащим поговорить удалось. Будет жива Наташа!

Николай бросился обнимать его и радостных слез не сдерживал.

Бурцов, не менее родных братьев переживавший за него, тут же принялся уговаривать:

– Теперь собирайся к родителю в первопрестольную. Надо же тебе с ним повидаться. Дни идут, второго отпуска могут не дать, а о здоровье ее я буду посылать тебе частые и верные известия…

Бурцов был прав. Откладывать поездку нельзя, иначе опять на неопределенное время задержится сватовство. Наташа, хотя и медленно, поправлялась. Артельщики собрали ему денег на прогоны. И он поехал в Москву.

… Наследство, отказанное князем Урусовым пасынку Николаю Николаевичу Муравьеву-старшему, заключалось в известном имении Осташево и московское доме «со всем, что в оном находится», как было сказано в завещании. Но во время нашествия французов имущество, оцененное в 120 тысяч рублей, из Москвы было вывезено в Нижний Новгород и оставалось там, когда старый князь умер. Полковник Н.Н.Муравьев-старший был тогда в заграничном походе, родственники покойного князя воспользовались этим и начали судебный процесс, требуя раздела имущества между всеми наследниками. Суд признал это требование справедливым, доставшаяся Муравьеву часть имущества ушла на уплату судебных издержек. А имение Осташево было приведено управляющим в полное расстройство. И к тому же полковник, надеясь на наследство, жил не по средствам, наделав порядочно картежных и всяких иных долгов. Будучи знатоком сельского хозяйства, Николай Николаевич мог исправить положение, поднять доходность имения, но на это требовалось время, а он решил опять заняться педагогической деятельностью, собрал старых и новых учеников, которым преподавал математику и военные науки, и замыслил открыть в Москве школу колонновожатых, представив для зимних занятий большой урусовский дом, а для летней практики – Осташевское имение. Начальник главной императорской квартиры Петр Михайлович Волконский замысел этот горячо одобрил, и теперь Николай Николаевич со дня на день ожидал официального разрешения на огкрытие школы.[12]

Но так или иначе, материальное положение, в каком Николай Николаевич находился, нельзя было назвать хорошим, и поэтому не удивительно, что он отнесся к желанию сына жениться на дочери адмирала довольно холодно. Выделить сыну мог он лишь самую незначительную сумму и знал, что это адмирала не устроит, а надеяться на большое приданое невесты тоже не приходится, у адмирала семеро детей.

Николай Николаевич имел другой план. Не давая сыну никакого ответа, он на следующий день повез его к старой богатой московской барыне Нарышкиной. Здесь сын был представлен внучке старухи Анете Бахметьевой, шестнадцатилетней прекрасной собой и хорошо воспитанной девице. Молодой офицер гвардейского штаба, грудь которого была украшена орденами и крестами, и на бабушку и на внучку произвел самое лучшее впечатление. Бабушка, прощаясь с отцом, не удержалась от комплимента:

– Завидую тебе, Николай Николаевич, что такого молодца вырастил. И умен, и обходителен, всем хорош. Посылай его к нам почаще.

Но деловой разговор с сыном у Николая Николаевича не получился.

– Что скажешь, как тебе понравилась Анета? – спросил, он, когда возвращались домой.

– Очень славная, милая, ничего не могу возразить…

– Надеюсь! Любимая внучка Нарышкиной, старуха на ее образование ничего не жалела, души в ней не чает…

– Только я не понимаю, батюшка, – продолжал сын, – зачем весь этот разговор? Вы знаете, у меня не она на сердце…

Полковник, сдержав себя, сказал как можно мягче:

– Знаю, осуждать не могу, все молоды были, но надо же, дружок, и разум иметь. За Анетой приданое огромное, дом, чудесная подмосковная, шестьсот душ…

Возражение сына дышало непреклонностью:

– Если б достоинства Анеты удвоились, а состояние ее удесятерилось, это все равно бы никак повлиять на меня не могло, мои чувства остались бы неизменными!

Отец спора продолжать не стал, была очевидна его бесполезность. Когда-то он сам вот так же, без памяти, влюбился в Сашеньку Мордвинову, и ничто не могло поколебать его. Теперь он молчал, грустно опустив голову. А сын любил отца и, почувствовав невольный укор за огорчение, дотронулся до руки его, произнес душевно:

– Не сердитесь, батюшка, и простите, тут уж ничего нельзя поделать!

Николай Николаевич написал адмиралу, что, одобряя желание сына, просит для него руки Наташи и со своей стороны обещает выделить сыну приличные для гвардейского офицера средства и всемерно содействовать в семейном устройстве.

… Посылаемые Бурцовым из Петербурга известия были для Николая Муравьева приятными. Наташа быстро оправляется от болезни, и у Мордвиновых о нем говорят как о близком человеке. Возвращался он в первых числах марта домой в радостном, приподнятом настроении.

Адмирал при первом же свидании с ним, подтвердив получение отцовского письма, сказал:

– Нам приятно видеть Наташу в супружестве с вами, и она чувствует к вам дружбу и уважение, я говорил с нею на сей счет, но вы и она еще молоды, мы просим несколько подождать и почаще посещать нас, дабы мы могли короче вас узнать…

Обнадеживающий ответ адмирала не оставлял никакого сомнения в его доброжелательном отношении к сватовству. Николай стал почти каждый день бывать у Мордвиновых, и Наташа, зная о предложении, краснела всякий раз, когда он подходил к ней, но это замешательство, вызванное необыкновенной скромностью, вскоре проходило, и он чувствовал все возрастающую нежность ее. Однажды, прощаясь, они остались одни, он привлек ее к себе и страстным шепотом поклялся:

– Что бы со мной ни случилось, Наташа, верьте, первым я верности вам никогда не нарушу!

Наташа, вся пылая, неожиданно обняла его, поцеловала в губы и, застыдившись своего поступка, убежала.

Взволнованный и счастливый, он до рассвета бродил в ту ночь no столичным набережным, строя радужные планы совместной жизни с Наташей. А коварная фортуна опять уже готовила для него неприятный сюрприз.

В ближайшее воскресенье, ранним утром, его разбудил Бурцов, возвратившийся из гвардейского штаба с ночного дежурства.

– Новость потрясающая! Опять воевать придется!

Николай сел на постели, протирая глаза.

– Что такое? С кем воевать?

– Наполеон покинул Эльбу, высадился во Франции…

– Да что ты говоришь? Как же это случилось? Какие же у него войска?

– Я слышал, будто высадился он с одним батальоном старогвардейцев, которые на Эльбе с ним были, – сказал Бурцов, – но к нему всюду присоединяются гарнизоны южных городов, и французы восторженно его приветствуют.

– Понятно Я еще в Париже заметил, что народ предпочитает Наполеона ненавистным Бурбонам… В общем, счастливый корсиканец двигается на Париж, не встречая сопротивления. Наши армейские войска уже маршируют на запад. Вероятно, в ближайшие дни отправится в поход и гвардия.

Да, так оно и случилось. Стояли чудесные весенние дни, на оживленных проспектах краснощекие цветочницы бойко торговали букетиками фиалок и ландышей, с моря дул теплый ветерок, и тихо плескались невские воды… В такую пору особенно грустно было расставаться с Наташей, а приходилось, и неизвестно, на какое время.

Накануне отъезда он провел у Мордвиновых весь вечер, и, желая скрыть печальное смущение, сел за фортепьяно и долго с чувством играл романсы и ноктюрны, которым еще в детстве научила покойная мать Наташа несколько раз выбегала из комнаты, чтобы скрыть волнение и смахнуть набежавшую слезу, она хотела как-то ободрить его, но не могла этого сделать.

Проститься с ним собралось все семейство. Адмирал удержал его, напутствовал с родственной теплотой:

– Прошу вас беречь себя, дорогой Николай Николаевич. Будьте уверены в нашем уважении. Прощайте, желаем вам счастливого похода, хорошего здоровья и скорого благополучного возвращения!

18

10

Гвардия дошла только до Вильно. Здесь получили сообщение о победе, одержанной союзными войсками при Ватерлоо над Наполеоном, и о вторичном его отречении. Гвардейцам, не успевшим принять участия в военных действиях, возвращаться обратно было даже немного обидно. K тому же после бивачной веселой жизни оказаться опять в казармах, с раннего утра до вечера заниматься шагистикой никому не улыбалось.

Николай Муравьев, впрочем, об этом не думал. Мысли его были сосредоточены на другом. Он спешил в Петербург, где его ждала Наташа и где надо было подготовить новую более просторную и удобную квартиру для артели…

Bo время похода артельщики по-прежнему почти не разлучались, и однажды Муравьев высказал мнение, что после возвращения домой им следует изменить артельную жизнь, расширить и законспирировать ее деятельность. Артельщики согласились. Ведь у них собирались не только единомыслящие вольнодумцы, но заходили и сослуживцы с иными политическими настроениями, и хотя при них артельщики воздерживались от резких суждений, а все же мало ли что могло произойти!

Артельщики решили прежде всего переменить квартиру, гостей приглашать с большим разбором и приняли предложенный Николаем Муравьевым план артельного переустройства. В плане этом отразились и опыт юношеского собратства, и характерное для вольнодумцев того времени увлечение вечевым устройством древних русских городов, и республиканские взгляды автора.

Николай Муравьев, как и четыре года назад, когда создавал юношеское собратство, был страстно увлечен этим планом. Прибыв в столицу, он хотя и отвлекался частыми визитами к Мордвиновым, однако переустройство артели, намеченное им, шло своим чередом. Квартиру для артели сняли в двухэтажном доме генеральши Христовской на Грязной улице. Общая комната, представлявшая комбинированную столовую и гостиную, помещалась па втором этаже и могла вместить свободно двадцать-тридцать человек. Шесть комнат вверху и внизу занимали по одной на каждого Александр, Николай и Михаил Муравьевы, Иван Бурцов, Петр и Павел Калошины, молодые офицеры гвардейского штаба, старинные приятели Муравьевых. Постоянными посетителями артели были Матвей и Сергей Муравьевы-Апостолы, Никита Муравьев, Иван Якушкин, Сергей Трубецкой. Приходили Лев и Василий Перовские, Михайло Лунин, Михайло Пущин, Дмитрий Бабарыкин, Алексей Семенов, несколько позднее стали появляться здесь и лицеисты Иван Пущин, Владимир Вольховский, Антон Дельвиг, Вильгельм Кюхельбекер.

Артель, созданная Николаем Муравьевым и его товарищами, в отличие от обычных бытовых артелей являлась политической организацией, а сами артельщики называли ее между собой Священной нераздельной артелью, но говорить о ее существовании артельными правилами запрещалось. Связанные единомыслием члены артели и их товарищи составляли Священное братство, которое превыше всего ставило любовь к отечеству, общественное благо и пользу сограждан. «Всякий член Священного братства, занимаясь различно самообразованием и служебными делами, обязывался содействовать намеченной цели и пользе общей». А цель явно виделась в изменении существующего порядка вещей.

Иван Якушкин, вспоминая позднее о частых встречах с братьями Муравьевыми, писал: «В беседах наших обыкновенно разговор был о положении России. Тут разбирались главные язвы нашего отечества: закоснелость народа, крепостное состояние, жестокое обращение с солдатами, которых служба в течение 25 лет почти была каторга, повсеместное лихоимство, грабительство и, наконец, явное неуважение к человеку вообще. To, что называлось высшим образованным обществом, большею частию состояло тогда из староверцев, для которых коснуться которого-нибудь из вопросов, нас занимавших, показалось бы ужасным преступлением. O помещиках, живущих в своих имениях, и говорить уже нечего».

Иван Пущин в своих записках тоже свидетельствует о политическом характере бесед в Священной артели: «Постоянные наши беседы о предметах общественных, о зле существующего у нас порядка вещей и о возможности изменения, желаемого многими втайне, необыкновенно сблизило меня с этим мыслящим кружком: я сдружился с ним, почти жил в нем».

В комнате Николая Муравьева, признанного главы артели, находился вечевой колокол, каждый мог ударить в него и собрать сход для решения общественных дел. Собрания Священного братства были закрытыми и открытыми. На закрытых решались такие вопросы, как выбор думы, артельщика и казначея, а также прием новых членов братства. На открытых собраниях, которые назывались беседами, шла главным образом подготовка будущих членов братства. Когда тот или иной кандидат был достаточно просвещен, наблюдающий за ним артельщик свидетельствовал, что, по его мнению, этот кандидат заслужил право быть членом Священного братства «мыслями и поступками, сходными с правилами, знаменующими нас», после чего он подвергался еще испытанию и лишь затем утверждался членом братства[13].

Меры предосторожности, принятые в Священной артели, оказались весьма своевременными. Император Александр, возвратившийся из европейского вояжа, строжайшим образом запретил существование каких бы то ни было офицерских артелей, сказав, что ему эти офицерские сборища не нравятся. Священная артель довольно легко перешла на нелегальное существование.

… Навсегда остались в памяти Николая Муравьева артельные зимние вечера. На дворе морозно, северный злой ветер поднимает и гонит по пустынным улицам снежную колючую пыль, леденит дыхание у спешащих домой редких прохожих. А в артельной гостиной тепло и необыкновенно уютно. Великий артельщик, как звали товарищи Николая, позаботился о том, чтобы всем здесь было приятно. Окна завешены тяжелыми бархатными шторами. На стенах со вкусом подобранные картины и гравюры. Зеленеют пальмы в глазированных кадках. Горят свечи в старинных бронзовых подсвечниках, неугасимое колеблющееся пламя камина отсвечивает на стеклах книжных шкафов и на полированных клавишах фортепьяно, которое достал где-то Бурцов, неутомимый и ревностный помощник великого артельщика.

19

Собравшиеся в гостиной члены Священного братства расположились где кому понравилось: и за столом, и на широких удобных диванах, и в креслах, а некоторые устроились прямо на полу, против камина, сидя на коврике, поджав по-турецки ноги, с чубуками и трубками в зубах.

Якушкин, расхаживая по комнате, говорит взволнованно:

– Существующие у нас рабство и аракчеевские порядки несовместимы с духом времени… Я видел недавно, как истязают солдат шпицрутенами. Невыносимое зрелище! А положение несчастных крестьян, остающихся собственностью закоснелых в невежестве и жестокосердии помещиков? Мир весь восхищен героизмом русского народа, освободившего свое отечество и всю Европу от тирании Бонапарта, а какую награду героям уготовил их повелитель император Александр?

– А ты царского манифеста не читал? – иронизирует Матвей Муравьев-Апостол и на церковный манер возглашает: – Верный наш народ да получит мзду свою от бога!

– Вот, только разве это, – усмехается Якушкин. – Мзда от бога! Ничего, кроме лживых обещаний и красивых жестов! В Европе наш царь держится чуть ли не либералом, а в России – жестокий и бессмысленный деспот!

– Чего стоит подписанный недавно государем указ о создании военных поселений! – напоминает Петр Калошин. – Аракчеев все глубже запускает когти в тело народа…

Николай Муравьев, сдерживая негодование, добавляет:

– На Бородинском поле до сей поры не сооружен ни один памятник в честь храбрых русских воинов, погибших здесь за свое отечество; жители окрестных селений, не получив никакого пособия, живут в ужасающей нищете, питаются мирским подаянием, тогда как благоверный наш государь изволил выделить жителям Ватерлоо, потерпевшим от сражения, бывшего в том месте, два миллиона русских денег.[14]

– Какое издевательство над русским народом, какое оскорбительное предпочтение чужеземцев! – пылко восклицает Никита Муравьев. – Не стыдно ли после сего оставаться в безмолвном повиновении монарху, допускающему подобные явления?

– Приходится повиноваться, коль вся власть и сила в его руках. – вздыхает кто-то из сидящих у камина.

– Печальная истина, с коей нельзя не считаться, – произносит длиннолицый, чопорный Сергей Трубецкой и повертывается в кресле к Никите Муравьеву: – Вы сказали как-то святые слова, Никита Михайлович: нельзя, чтоб произвол одного человека был основанием правления. Вполне разделяю ваше мнение. Вы говорили также, что слепое повиновение основано только на страхе и недостойно ни разумных повелителей, ни разумных подданных. Согласен и с этим. Государь, столь явно чуждающийся нас, сам отвращает от себя и уважение наше и желание служить ему, истинно так! Однако ж и того забывать нельзя, что простолюдины смотрят па многое иначе, чем мы с вами, повиновение, помазаннику божию прививалось народу православной церковью веками, следовательно…

– Следовательно, необходимо приучать народ неповиновению земным владыкам, – вставляет сидевший рядом с братом на диване Сергей Муравьев-Апостол.

Все невольно улыбаются столь неожиданному выводу. Сергей продолжает:

– Нет, право, любезный Трубецкой, ты подсказываешь дельную мысль.. Церковь пользуется словом божиим, чтоб поддерживать самодержавие, а ежели сие духовное оружие направить против? Будем пояснять, что бог создал всех равными, и апостолов собрал из простых людей, и повиноваться царям, тиранящим простой народ, богопротивно…

– Что ж, мысль сама по себе недурна, – одобрительно кивает головой Бурцов, – можно для просвещения народа и этим средством пользоваться…

Трубецкой недовольно морщится:

– Я же хотел, однако, сказать, что задача наша более в том состоит, чтоб добиваться ограничения самовластья, способствовать ускорению полезных реформ, нежели в том, чтоб говорить о неповиновении властям предержащим…

Тут поднимается сидевший в задумчивости у камина брат Александр. В новеньком гвардейском мундире с только что полученными полковничьими эполетами, высокий, статный, с мужественными, благородными чертами лица, он и впрямь похож чем-то на известного полководца маршала Морица Саксонского, артельщики недаром прозвали его дружески Маршалом.

– Много вопросов существует, братья и товарищи, о коих долго еще придется спорить нам, – говорит Александр, – но есть и такие в нравственном мире неоспоримые истины, что уверять в них образованных людей было бы смешно. Разве не такова высказанная Жан-Жаком Руссо истина, что наибольшее благо всех состоит в свободе и равенстве? А кто из нас возьмет на себя смелость оспаривать, что узаконенное рабство, существующее в нашем отечестве, является величайшим его позором? Я разделяю негодование Якушкина, неустанно напоминающего о горькой участи крестьян, остающихся в собственности помещиков. Русские люди торгуют русскими людьми, меняют их на собак и лошадей, проигрывают в карты, заставляют исполнять свои любые самые гнусные прихоти и за ослушание запарывают до смерти… – Александр делает короткую передышку, затем еще более гневно продолжает: – И все же наши знатные господа-староверы утверждают, будто в крепостничестве заключается древнее законное право русского дворянства. Законное право пользоваться чем же? Землями и трудами своих крестьян, располагать личной их участью! Если это право законное, то что же тогда беззаконное? Нет, нельзя мириться с таким положением! Братья, товарищи, друзья артельщики, давайте рассудим, каким способом можем мы воздействовать на правительство, заставить его освободить народ от рабства, ускорить проведение полезных реформ, как выразился Трубецкой, или… или следует нам предпринять для блага отечества и пользы сограждан что-то иное? Подумаем! Да возговорит в нас честь и совесть истинных и верных сынов отечества!

Ничего нового как будто сказано не было, артельщики не раз высказывались за необходимость уничтожения крепостного права, но та сила убежденности, страстность, с которой говорил Александр Муравьев, артельщиков всегда увлекала, и, как обычно, последние его слова утонули в гуле возбужденных голосов:

– Дольше терпеть крепостное иго немыслимо!

– Стыд вечный нам и презрение потомства, если не сделаем для освобождения крестьян всего, что в наших силах!

– Самодержавие на крепостничестве держится, на царя надеяться бесполезно!

Загорались жаркие споры, накалялись страсти. Высказывались и разумные мысли, но более строились всяческие несбыточные планы, давались клятвенные обещания не щадить жизни для счастья отчизны. Все это от души, от чистого сердца. Благородные помыслы владели молодыми офицерами, желавшими видеть свое отечество свободным, могучим, просвещенным.

20

Широко открытыми влюбленными глазами глядит на своих красноречивых друзей Павел Калошин, шестнадцатилетний прапорщик, самый младший из артельщиков. А его брат, Петр, которого артельные вечера настраивали на поэтический лад, что-то, кажется, нашептывает, может быть, в его голове уже складывались посвященные артели стихотворные строки:
Мечта златая ранних дней
Еще от нас далеко,
Еще в тумане скрыта цель
Возлюбленных желаний!
Кто ж благотворную артель —
Источник всех мечтаний,
Высоких чувств и снов златых
Для счастия отчизны, —
Кто в шуме радостей пустых
Мне замени?т в сей жизни?

Незаметно проходит время. Догорают свечи. Часы бьют полночь. Николай Муравьев садится за фортепьяно и ударяет по клавишам. Плывут торжественные звуки Марсельезы. Споры сразу затихают, один за другим поднимаются со своих мест артельщики ис разгоряченными лицами, стоя и взявшись за руки, вдохновенно поют вполголоса Марсельезу:
Аllons enfants de Ia Patrie!
Le jour dc qlorie est arrive…

… Между тем наступили рождественские праздники. В доме Мордвиновых, где постоянно собиралось много молодежи, веселились каждый день: елки, маскарады, катание на тройках, концерты, танцы. Николая Муравьева принимали в семействе адмирала с обычной приветливостью, он участвовал во всех святочных развлечениях, и Наташа была с ним мила по-прежнему, но на душе у него было невесело. Все-таки в отношении к нему адмирала ощущалась какая-то настороженная выжидательность, да и само по себе положение его в доме Мордвиновых отличалось полной неопределенностью. До каких же пор можно ждать ответа на сделанное Наташе предложение? Смутное беспокойство овладевало им все более. Он не сомневался в чувствах Наташи, и, будь она немного посмелей и не так привязана к отцу, которого все его дети боготворили, он нашел бы способ увезти ее и обвенчаться, но о том нечего было и думать: Наташа без родительского благословения ни за что на это не решится. А надо было что-то делать, знавшие о сватовстве товарищи каждый раз при встречах интересовались, когда же его намерение осуществится.

Он отправился к дяде – Николаю Михайловичу Мордвинову, брату матери, родственнику адмирала, признался ему во всем, просил переговорить с родителями Наташи, чтобы дали они решительный ответ на сделанное им предложение – больше ждать он не может.

Дядя согласился, был у адмирала и говорил с ним, но тут произошло нечто такое, чего никак нельзя было предвидеть.

Адмирал не принял во внимание никаких высказанных дядей доводов и сказал:

– Дочь моя и все наше семейство относятся к племяннику вашему с уважением, но так как он не желает ждать, а требует ответа решительного, то объявите ему, что мы отказываем ему в супружестве с Наташей и просим, чтобы он удалился из Петербурга, потому что может повредить нашей дочери…

Жестокий неожиданный удар совершенно сразил Николая Муравьева, и только спустя полгода смог он взяться за перо, чтоб записать, в каком состоянии тогда находился: «Я был в отчаянии. Можно ли было ожидать такого ответа от людей, которых я привык уважать? В крайнем волнении находились тогда мои мысли, я терял все очарования будущности, коими питались мои надежды, и мрачные думы их заменили. Мне хотелось исчезнуть, удалиться навсегда из отечества. Я думал скрыться в Америке, и так как у меня не было средства предпринять этот путь, хотел определиться простым работником или матросом на отплывающем корабле. Долго думал я о сем способе, но оставил это намерение, боясь бесславия, которое нанесу сим поступком отцу своему и семейству. Затем мне приходило на мысль застрелиться. Может быть, и не остановился бы я в исполнении сего намерения, если б не удерживала меня страстная и нежная любовь к Наташе, которую я опасался огорчить этим поступком. Родители ее требовали, чтоб я выехал из Петербурга, и я решился на сие последнее средство не из уважения к ним, а к дочери их».

Выехать из Петербурга, оставить службу здесь… Но как это осуществить? Он только что подучил чин штабс-капитана, однако материальное положение его не улучшилось, а скорее ухудшилось. Пришло известие из Москвы, что отец, произведенный недавно в генерал-майоры и утвержденный начальником московской школы колонновожатых, опять наделал долгов и на помощь его совершенно рассчитывать нечего.

И тут только разъяснилась истинная причина адмиральского отказа. Побоялись связать судьбу дочери с офицером без средств. Что ж, в этом была своя логика! Навсегда осталась у Николая Муравьева неприязнь к честолюбивым аристократам и сановникам, ценящим людей не по личным заслугам и достоинствам, а по чинам, связям, состояниям.

Братья и друзья артельщики, которым он обо всем рассказал, были возмущены до глубины души. Бурцов собрался идти стыдить и урезонивать адмирала.

Николай остановил его:

– Нельзя этого делать, ты забываешь, что у меня тоже есть самолюбие. Если б даже они сами прислали за мной, я бы все равно не пришел. Я оскорблен, огорчен, обижен, и мысли мои стремятся лишь к тому, чтобы поскорее уехать отсюда, найти занятие, которое помогло бы мне забыть о понесенной утрате…

– Я понимаю твое состояние, – со вздохом промолвил Бурцов, – но ты должен и об истинных друзьях своих подумать. Возможно, ты оставляешь нас на пороге великих свершений, отечеству нужны будут твои способности и душевная сила, ужели ты, глава Священного нашего братства, хочешь навсегда лишить нас надежды сопутствовать нам на стезе общественного блага?

Сердечность, с какою говорил Бурцов, тронула Николая, он ответил взволнованно:

– Нет, добрый мой Бурцов, я никогда не забуду нашего Священного братства, навсегда останусь верен нашим правилам, и ежели настанет время великих свершений, как ты говоришь, и потребует того польза отечества, я к вам возвращусь… А сейчас я должен искать способ удалиться отсюда, нет у меня иного выбора!

И вскоре случайная встреча, как это часто в жизни бывает, помогла этот способ найти.

С поручением из гвардейского Генерального штаба он был во дворце и, выходя оттуда, лицом к лицу столкнулся с Ермоловым. Алексей Петрович окинул его быстрым взглядом проницательных серых глаз, узнал, обнял, потом отвел в сторону, спросил со свойственной ему прямотой:

– А ты почему будто не весел, братец Муравьев? Что с тобой приключилось?

Николай был душевно расположен к Ермолову и таиться не стал, тут же поведал кратко о причинах угнетенного своего состояния. Ермолов выслушал внимательно, с явным сочувствием.

– Да, история твоя печальная, слов нет, на незнатных служивых, как мы с тобой, всюду шишки сыплются, однако зачем же голову вешать? – Алексей Петрович дотронулся до руки Муравьева и продолжал: – Я тебя за храброго, образованного, умного офицера знаю, помню, как при Кульме под ядрами стоял, и, если пожелаешь, могу тебя с собой взять.


Вы здесь » Декабристы » ЖЗЛ » Задонский Н.А. Жизнь Муравьева