Декабристы

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » Декабристы » МЕМУАРЫ » Маркиз де Кюстин. Николаевская Россия.


Маркиз де Кюстин. Николаевская Россия.

Сообщений 1 страница 10 из 30

1

МАРКИЗ де-КЮСТИН И ЕГО МЕМУАРЫ

I

В июне 1839 г. А. И. Тургенев из Киссингена сообщал кн. П. А. Вяземскому, что в Россию отправляется их общий знакомый, маркиз де-Кюстин, известный французский путешественник и литератор. Поручая знатного туриста попечительству друга, Тургенев просил его рекомендовать Кюстина также кн. В. Ф. Одоевскому, Чаадаеву и другим выдающимся представителям мыслящей России. (Остафьевский архив, т. IV, с. 79. )

Кажется, Кюстин на первых порах не нуждался в покровительстве и рекомендациях. Его имя должно было быть хорошо известно в России. Зловещий призрак революции, постоянно мерещившийся николаевскому двору, возрождал имена деда и отца Кюстина, сложивших головы на гильотине Робеспьера. Астольф де-Кюстин родился в Нидервиллере 18 марта 1790 г. под грохот раскатов Великой французской революции. При первых ее ударах семья рассеялась. Мать Кюстина, Дельфина де-Сабран, женщина редкой красоты и большого ума, укрылась с сыном в уединенной нормандской деревне, где вела скромную и замкнутую жизнь. Г-жа де-Сабран, мать ее, эмигрировала ко двору прусского короля. Дед, знаменитый генерал, Адам-Филипп де-Кюстин, во главе Рейнской армии теснил пруссаков. И, наконец, отец, молодой двадцатидвухлетний дипломат, тогда же назначен был правительством Людовика XVI послом к герцогу Брауншвейгскому. Он имел поручение отклонить герцога от участия в создании коалиционной армии, предназначенной к подавлению революции. Тогда еще роялисты надеялись, что без иностранного вмешательства революция скорее и легче сама себя изживет. Юный Кюстин явился слишком поздно, тогда уже, когда герцог дал свое согласие. С тою же целью Кюстин отправлен был в Пруссию, где встретил свою тещу. Она тщетно пыталась удержать зятя от возвращения во Францию, куда он собирался, дабы дать отчет в выполнении возложенных на него поручений. Опасность была сама собой очевидна. Новоявленные эмигрантские кликуши предвещали Кюстину насильственную смерть в случае возвращения в революционную Францию. Кюстин не послушал их. Но, вернувшись на родину, он скоро убедился, что в развертывающихся политических событиях для него уже нет места, нет роли. Он присоединился к армии отца, который штурмовал Шпейер и Вормс, Майнц и Франкфурт.

Однако блестящие победы перемежались с поражениями. Пруссаки заставили генерала Кюстина очистить Майнцкую крепость. Тогда Конвентом он был отозван в Париж и заключен в тюрьму по обвинению в государственной измене. Сын, не желая оставлять опального полководца, вместе с ним покинул армию. Поспешила в Париж и Дельфина Кюстин, поручив ребенка попечениям старой няни. Вопреки вражде, существовавшей между свекром и ее семьей, не хотевшей простить генералу службу его революции, маркиза де-Кюстин проявила колоссальную, не женскую энергию, стараясь спасти осужденного. Но все было тщетно. 28 августа 1793 г. нож гильотины опустился над склоненной головой генерала Кюстина.

Незадолго перед его казнью сын, исполняя последний завет отца, составил и отпечатал оправдание генерала, которое расклеил на стенах Парижа. Этим навлек он на себя гнев правительства, вскоре был заключен в тюрьму и в январе 1794 г. взошел на эшафот. Маркиза Дельфина де-Кюстин также перенесла тюремное заключение. Но судьба пощадила ее, и она удалилась в Лотарингию, посвятив себя воспитанию сына.

Гильотина, лишившая Кюстина деда и отца, была для него лучшей рекомендацией ко двору императора Николая. Но и в кругах тогдашней русской интеллигенции он должен был встретить тоже радушие, благодаря уже личным своим заслугам. В 1811 г., двадцати одного года, Кюстин покинул родину и отправился за границу. Он путешествовал вплоть до 1822 г., изъездив Англию, Шотландию, Швейцарию и Калабрию. Наблюдения и впечатления, вынесенные Кюстином из этих долголетних странствований, послужили материалом для первого крупного литературного произведения его «Memoires et Voyages ou lettres ecrites a diverses epoques pendant des courses en Suisse en Calabre, en Angleterre et en Ecosse», напечатанной в Париже в 1830 г. Через пять лет, в 1835 г., он выпустил новую книгу «Le monde comme il est».

Вслед затем Кюстин отправился в Испанию и в 1838 г. издал книгу «L'Espagne sous Ferdinand VII». Книга была замечена не только во Франции, но даже и в России. Т. Н. Грановский писал, что это лучшая работа об Испании периода до последней гражданской войны. (См.: Т. Н. Грановский и его переписка. М., 1897. Т. 2. С. 195. )Этими своими работами, свидетельствовавшими об остром, наблюдательном уме и незаурядном литературном даровании, Кюстин уже завоевал признание современников. Его книги пользовались большим успехом. Популярность Кюстина усугублялась еще тем, что он выступал и на драматическом, и на беллетристическом поприще. Он сотрудничал в журналах, принимал участие, в качестве переводчика, в собрании английских поэтов, изданном под названием «Англо-французская библиотека». В 1833 г. он представил во «Французскую Комедию» свою пятиактную трагедию, тогда же изданную, «Beatrice Cence». Впоследствии она ставилась в Порт-Сен-Мартене. Затем явилось новое его произведение «Швейцарский пустынник», в котором, по свидетельству Ал. Тургенева, «он отчасти описал свою любовь к герцогине Дюрас тогда, когда его хотели женить на ее дочери». (Остафьевский архив, т. IV, с. 79. )Наконец, перед самым отъездом в Россию, Кюстин напечатал «Этели» («Ethel», Paris, 1839). А уже много позднее написал большой теологический роман «Romuald ou la Vocation», напечатанный в 1848 г. и направленный против атеизма.

В истории Кюстин запечатлелся едва ли не только как автор «La Russie en 1839». И это одна из глубоких исторических несправедливостей, ибо даже помимо этой книги всей предыдущей своей литературной деятельностью Кюстин уже завоевал место в истории. Недаром он был признан задолго до появления его воспоминаний о России. Шатобриан дарил Кюстина своей дружбой. В салоне знаменитой Аделаиды Рекамье, любви которой в свое время тщетно домогались и романтичный Луциан Бонапарт, и мрачный религиозный фанатик Матье Монмаранси, и суровый Бернадот, и сам Наполеон,- где собирался цвет литературной Франции, где Ламартин впервые читал свои «Meditations»,- Кюстин был постоянным посетителем. Равным образом он был своим человеком в другом знаменитом салоне, возглавлявшемся женой его друга, известного немецкого писателя Варнгагена фон-Энзе, Рахилью, ( После ее смерти в 1833 г. Кюстин напечатал статью о ней в «Revue des deux mondes», которая была переведена на немецкий язык и перепечатана Варнгагеном (Остафьевский архив, т. IV, с. 79). Впоследствии, в 1870 г., в Брюсселе напечатаны были письма к ним Кюстина («Lettres a Varnghagen d'Ense et Rachel Varugagen d'Ense»)) вокруг которой группировались светила всех видов искусства.

В этих салонах Кюстин встречался и с приезжими из России Ал. Тургеневым, Вяземским, Гречем и др. Таким образом, в русском обществе имя его, известное по литературе, облекалось живой плотью знакомого человека, человека большого ума, яркого, остроумного и бесконечно милого и любезного.

Политическая физиономия Кюстина также не представляла ничего загадочного. Маркиз Астольф де-Кюстин, обломок старинной аристократической фамилии, являлся страстным клерикалом и убежденным консерватором, что отлично было известно русскому двору. Впоследствии, издавая свою книгу о России, он предварял читателя, что отправлялся в Россию в надежде найти там аргументы против представительного правления. И эта цель, которая влекла талантливого туриста в далекую страну, если и не была известна русскому правительству, то, во всяком случае, легко могла быть угадана.

При таких предпосылках приезд Кюстина в Россию и, главное, возможные и, как казалось, вполне естественные последствия его посещения приобретали характер явления крупной политической значимости. Для того чтобы оценить это по достоинству, должно припомнить сложные взаимоотношения России и Франции в то время. Николай I остро и постоянно ненавидел Людовика-Филиппа, «короля баррикад». После июльской революции 1830 г. он говорил французскому посланнику, что «глубоко ненавидит принципы, которые увлекли французов на ложный путь». Император носился даже с мыслью о возрождении Священного Союза и вел переговоры с Пруссией и Австрией о сосредоточении русской армии на западной границе. Однако факт признания Людовика-Филиппа всеми другими европейскими державами заставил и Николая признать «короля баррикад» подлинным правителем Франции, с которой так или иначе, а необходимо было считаться. Между тем французское общественное мнение, особенно после июльской революции, было резко восстановлено против николаевского самодержавия. К тому было много причин, и между ними, конечно, опасения военного вторжения России в Европу. Недаром Герцен в 1851 г. писал, что в России «французы чают соперника и не стыдятся сознавать, что тут есть сила,- вспомните, это говорит Кюстин; французы ненавидят Россию, потому что они ее смешивают с правительством»(Герцен А. И. Собр. соч. Т. 6. С. 431. )

Французское общественное мнение не могло помириться и со зверствами, которыми сопровождалось подавление польского восстания в 1831 г. Еще более негодовало оно по поводу жестоких гонений на униатов, единственное преступление которых заключалось в том, что они расходились с казенным православием. Если в первом случае была налицо хоть некоторая тень законности, «преступления и наказания», то здесь сказывалось одно бесцельное зверство, особенно зловещее на фоне заверений Николая о своей веротерпимости и заботах о подданных-католиках. Таковы были основные факторы, из которых складывались взаимоотношения двух великих держав. Репутация императора Николая, да и вообще русского самодержавия, казалась безнадежно подорванной. Для ее некоторого восстановления представлялось единственно возможным и насущно необходимым «пропеть себе самому хвалебный гимн, и притом непременно на французском языке, в назидание Европе» (Подробно см.: Тарле Е. В. Самодержавие Николая I и французское общественное мнение: Сб. Запад и Россия. П., 1918; Балабанов М. Россия и европейские революции в прошлом. Вып. II. Киев, 1924. ) Такие попытки предпринимались русским правительством. Но они были совершенно неудачны. Написанные русскими и изданные на французском языке, книги эти характеризовались полной беспомощностью, грубой, азиатской лестью и, что еще хуже, ложью, бившей в глаза(См., напр., Гуровский A. La civilisaion et la Russie St. Petersbourg, 1840. Несколько благопристойнее было произведение известного Толстого Я. Н. Coup d'olil sur la legislation russe shivi d'un leger aperc sur l'administration de ce pays. Paris, 1839.

)Теперь, с приездом Кюстина, заведомо намеревавшегося впоследствии описать свое путешествие, открывался, как казалось, единственный и идеальнейший случай пропеть себе хвалебный гимн, да еще устами иностранца, талантливого писателя, пользующегося широкой известностью на родине. Конечно, этими и только этими надеждами объясняется внимательный прием, который Кюстин встретил при императорском дворе, ласки и конфиденциальные беседы Николая I, угодливость и расшаркивание русских вельмож.

Эффект оказался совершенно обратным. Кюстин ехал в Россию искать доводов против представительного правления, а вернулся убежденным либералом. Это он сам засвидетельствовал в своей книге. Слухи об его отношении к русскому самодержавию, как и водится, обогнали книгу Кюстина. «Я думаю, что on est tres hostile к нам,- писал Ал. Тургенев кн. Вяземскому; - так, по крайней мере, предварила меня Рекамье, коей он читал отрывки. Сначала не был таков, но многое переиначил еще в рукописи» (Остафьевский архив, т. IV, с. 237. )

Действительность превзошла все мрачные слухи. Книга явилась жесточайшим и безапелляционным приговором русскому самодержавию. Откровения и ласки императора и любезность русского двора имели весьма ограниченное влияние на пытливый и наблюдательный ум автора. Он только на первых порах готов был поддаться этому очарованию. Но факты слишком настойчиво лезли в глаза, действительность слишком властно требовала ответа. Кюстин и не остановился перед окончательными выводами: «Нужно жить в этой пустыне без покоя, в этой тюрьме без отдыха, которая именуется Россией, чтобы почувствовать всю свободу, предоставленную народам в других странах Европы, каков бы ни был принятый там образ правления... Это путешествие полезно для любого европейца. Каждый, близко познакомившийся с царской Россией, будет рад жить в какой угодно другой стране».

Таково было резюме Кюстина. Неудивительно, что по ознакомлению с его книгой даже высшие официальные сферы утратили присущее им олимпийское спокойствие и равнодушие, а император Николай, прочитав ее, бросил на пол, воскликнув: «Моя вина: зачем я говорил с этим негодяем!» (Записки Ив. Головина. Лейпциг, 1859. С. 93.) «Неблагодарный путешественник» мог торжествовать полную победу. Его книга, подобно тяжелому снаряду, пробила полицейскую броню официального благополучия. Она была истолкована как вызов, требовавший ответа.

Прежде всего приняты были все возможные оградительные меры. Немедленно последовало запрещение упоминать о книге Кюстина в печати. Книгопродавцы, выписавшие ее в Россию, получили приказание вернуть все экземпляры за границу. Но эти запреты вряд ли имели успех. Книга обильно протекала в Россию нелегальными путями.

Больно задетое Кюстином русское правительство приложило все усилия к тому, чтобы парализовать действие его книги на европейское общественное мнение и ослабить успех, который она встретила среди читателей всех стран, в частности России. С этой целью за границей, на французском, немецком и английском языках, стали появляться, при ближайшем участии правительства (конечно, тщательно замаскированном), произведения русских авторов, заключавшие в себе беззубую критику Кюстина и холопскую лесть императору Николаю. Недаром Ф. И. Тютчев отозвался об этих «так называемых заступниках России», что они представляются ему «людьми, которые, в избытке усердия, в состоянии поспешно поднять свой зонтик, чтобы предохранить от дневного зноя вершину Монблана».

Конечно, недостаточно было выпустить несколько ничтожных брошюрок с дешевой руганью по адресу автора и жандармскими изъявлениями восторга по адресу существующего строя. Надо было во что бы то ни стало развенчать и автора, и его книгу в глазах общества, а главное - снизить, умалить ее значение, уподобить ее обыкновенному памфлету. Для сего одновременно с «литературной борьбой» правительство прибегло к старому, испытанному средству, приобретшему уже характер прочно выработанной системы. Первый опыт ее применения" был осуществлен при самом воцарении Николая, когда пришлось так или иначе отчитываться перед обществом в событиях 14 декабря. Тогда официальная версия взяла твердый курс на уподобление восстания декабристов случайной и ничтожной бунтовщической вспышке. Он оказался неудачным, этот опыт. Ввиду плохо скрываемой тревоги едва ли кого-нибудь по-настоящему обманули декларативные заверения правительства в ничтожности замыслов заговорщиков.

Так было и в данном случае. Показное презрение к книге Кюстина, как к явлению, не стоящему внимания, не способно было скрыть истинного впечатления, произведенного ею на русское правительство. Но, так или иначе, удобная версия была создана. Поскольку говорить о Кюстине в официальной печати не представлялось возможным, эта версия неизбежно должна была принять формы устной новеллы, запечатлевшейся в дневниках и записках современников. Одна из таких записей повествует, например 0 том как однажды на вечере у императрицы Александры Федоровны государь сказал: «Я прочел только что статью Кюстина, которая чрезвычайно насмешила меня: он говорит, будто я ношу корсет; он ошибается, я корсета не ношу и никогда не носил, но я посмеялся от души над его рассуждением, что императору напрасно носить корсет, так как живот можно уменьшить, но совершенно уничтожить его невозможно» (Русская старина № 11С 795. )

Если это и анекдот, то уж никак не случайный. Подобные рассказы распространялись, несомненно, нарочито и вполне сознательно, с тем, чтобы засвидетельствовать перед обществу отношение самодержца к книге Кюстина. Вот, мол, император в этой книге не нашел ничего заслуживающего внимания, исключая замечания автора о царском корсете. Отсюда почтенным читателям уже самим предоставлялось судить о достоинствах этой книги.

Официальная версия нашла, кажется, наиболее яркое ц полное выражение в записках гр. М. Д. Бутурлина. Верноподданный граф писал, что Кюстин встретил весьма ласковый прием, вследствие трагической судьбы его отца и деда и собственной своей «некоторой» литературной известности. В пути государь повелел окружить его всевозможными почестями. Но тем временем будто бы стало известно, что во Франции Кюстин пользуется дурной репутацией из-за своих «нечистых вкусов». И, оскорбленный в лучших чувствах, император распорядился отменить все почести и более уже

не принял Кюстина. «Inde ira» и книга явилась как мщение», (Русский Архив. 1901. № 12. С. 434. )

- заключал Бутурлин.

При этом обязательный граф спешил засвидетельствовать, что книга Кюстина не более как «собрание пасквилей и клевет».

Такова была эта официальная версия, сводившая весь смысл произведения Кюстина к личным счетам. Неизвестно, да и не столь важно знать, действительно ли обладал Кюстин «нечистыми вкусами». Важнее и существеннее то, что правительство в борьбе с ним пользовалось сугубо нечистыми средствами, прибегая к инсинуациям насчет личных свойств автора тогда, когда ничтожен был арсенал возражений против его книги.

При этом правительство, видимо, заботилось и о распространении подобных слухов. «Хорош ваш Кюстин,- восклицал кн. Вяземский в письме к А. И. Тургеневу.- Эта история похожа на историю Геккерна с Дантесом» (Остафьевский архив, т. IV, с. 136. ) Так встретило книгу Кюстина николаевское правительство. И тревога его была далеко не напрасной, ибо мемуары французского путешественника не могли не произвести сильного впечатления на русского читателя. «Книга эта действует на меня, как пытка, как камень, приваленный к груди; я не смотрю на его промахи, основа воззрения верна. И это странное общество, и эта страна - Россия...» Так молодой Герцен отозвался на книгу Кюстина, перелистывая последние ее страницы.

В условиях николаевского режима, в условиях задушенного слова, притуплённой мысли и раболепного обскурантизма проникновение подобной книги было явлением настолько необычайным, настолько крупным, что не могло быть обойдено молчанием. На мгновение те, против кого были направлены откровения Кюстина, почувствовали себя в положении людей, в доме которых подземным толчком сломало наружную стену. И вот внезапно их интимная жизнь, семейные дрязги и ссоры, обыкновенно столь ревниво оберегаемые от постороннего взора, стали достоянием улицы.

Между тем время брало свое. Никакие полицейские, оградительные меры не способны были остановить перерождения русского дворянства, в особенности среднего и мелкого, блеск фамильных гербов которого тускнел в провинциальной глуши. Оно уже успело прикоснуться к европейской культуре. Оно уже начинало смутно сознавать, что для поддержания своего престижа и превосходства недостаточно иметь многоголовые конюшни и псарни да в лакейской толпу заспанных холопов. Провинциальное дворянство уже пыталось перестраивать жизнь как-то на европейский лад. Наряду с тучными йоркширцами и тонкорунными овцами оно выписывало из-за границы также новые французские романы, «Journal des Debats», «Аугсбургскую газету». Степные помещики, отправляясь по своим нуждам в город, привозили в деревню запасы свежих книг. В бильярдных вдоль стен начинали вырастать книжные шкафы. Изрядная библиотека становилась предметом хвастовства, чтение - модой. И не только модой, но сплошь и рядом и насущной потребностью. Это было вполне естественно, опять-таки в силу условий полицейского режима, жестокими рогатками стеснявшего человеческую мысль, единственный выход которой оставался в чтении. Отсюда - особенная тяга к запрещенной книге, интерес к которой зиждился не только на обыкновенном любопытстве, но и на стремлении чужими устами высказать свои сокровенные, тревожные мысли, свои сомнения.

Неудивительно, что книгу Кюстина прочли все вплоть до сыновей Фамусовых и Маниловых. «Я не знаю ни одного дома, порядочно содержимого, где бы не найти сочинения Кюстина о России»,- вспоминал в 1851 г. тот же Герцен.

Если придворные круги встретили книгу Кюстина с искренним негодованием, вполне естественным и свидетельствовавшим о том, что стрела попала в цель, то иначе и сложнее складывалось отношение к произведению Кюстина тогдашней русской интеллигенции. Напомним, что и она отнюдь не была внеклассовой и сохраняла основные кастовые черты. Поэт и камергер Ф. Л. Тютчев в 1844 г. в статье «Россия и Германия» писал: «Книга г. Кюстина служит новым доказательством того умственного бесстыдства и духовного растления (отличительной черты нашего времени, особенно во Франции), благодаря которым дозволяют себе относиться к самым важным и возвышенным вопросам более нервами, чем рассудком; дерзают судить весь мир менее серьезно, чем, бывало, относились к критическому разбору водевиля».

Так же, по-видимому, по крайней мере внешне, встретило книгу Кюстина и старшее поколение нарождавшейся русской интеллигенции. Жуковский в письме к А. Я. Булгакову обозвал даже Кюстина «собакой» (Жуковский В. А. Сочинения. Изд. 7. Т. 6. СПб., 1878. С. 556. )Вяземский взялся за перо, чтобы отвечать Кюстину, но бросил статью на полуслове, о чем крайне сожалел тот же Жуковский. «Жаль, что недокончил он статьи против Кюстина,- сетовал Жуковский в письме к Ал. Тургеневу,- если этот лицемерный болтун выдаст новое издание своего четырехтомного пасквиля, то еще можно будет Вяземскому придраться и отвечать; но ответ должен быть короток; нападать надобно не на книгу, ибо в ней много и правды, но на Кюстина: одним словом, ответ ему должен быть просто печатная пощечина в ожидании пощечины материальной » (Письма В. А. Жуковского к А. И. Тургеневу//Русский Архив. М., 1895. С. 297 ) Замечания чрезвычайно любопытные и характерные. Оказывается, что в книге много правды, и все-таки автора надо наградить пощечиной. «Не за правду ли, добрый Жуковский?» - иронизировал А. И. Тургенев, сообщая отзыв Жуковского Вяземскому. Он спешил заявить, что вовсе не жалеет об отказе его друга от намерения возражать Кюстину, «ибо люблю Вяземского более, нежели его минутный пыл, который принимает он за мнения... Не смею делать замечаний на Жуковского, но, пожалуйста, не следуй его совету», (Остафьевский архив, т. IV, с. 277-278. )- заключал Тургенев. В другом письме к Вяземскому Тургенев сам просил друга откликнуться на книгу Кюстина и написать «о принципах, о впечатлениях, переданных откровенно» (Там же, с. 256. )

Характерно и то, что Вяземский не воспользовался советом Жуковского «придраться к новому изданию» и уже не вернулся к статье, начатой под горячую руку, хотя Кюстин в ближайшее время выпустил еще ряд изданий своего «пасквиля», не считая переводов на иностранные языки.

Впрочем, есть основания предполагать, что и мнение Тютчева о книге Кюстина не вполне исчерпывалось вышеприведенным отзывом. В дневнике Варнгагена фон Энзе от 29 сентября 1843 г. имеется запись о посещении его камергером Т. Коль скоро доподлинно известно, что около этого времени Тютчев посещал Варнгагена, совершенно очевидно, что о встрече с ним и идет речь. И вот оказывается, что «о Кюстине отзывается он довольно спокойно; поправляет, где требуется, и не отрицает достоинств книги. По его словам,- читаем далее,- она произвела в России огромное впечатление; вся образованная и дельная часть публики согласна с мнением автора; книгу почти вовсе не бранят, напротив, еще хвалят ее тон».

Подобное разноречие в отзывах одних и тех же лиц, конечно, не должно нас удивлять. Прежде всего, совершенно очевидно, что гласное изъявление похвалы Кюстину было немыслимо в условиях николаевского режима. Но и помимо того у этих людей, смотревших на книгу Кюстина под определенным углом зрения и воспринимавших ее сквозь призму своей классовой идеологии, неизбежно должно было создаться двойственное отношение к произведению Кюстина.

Все эти люди, из которых строились первые кадры русской интеллигенции, считали естественным обсуждать недостатки родины в своем тесном кругу, тогда как Кюстин был для них чужим, сыном чужой им, да еще враждебной в эту пору, Франции. Пусть мы признаем, что наши близкие обладают многими недостатками, и даже пороками, но мы их все-таки горячо любим, и нам больно, ежели чужой, проведший несколько времени в их обществе, станет осуждать их. Вот в точности чувства, которые вызывала книга Кюстина в русской интеллигенции. И от чувства этого не мог освободиться вполне даже молодой Герцен. «Тягостно влияние этой книги на русского,- писал он в 1843 г.,- голова склоняется к груди, и руки опускаются; и тягостно от того, что чувствуешь страшную правду, и досадно, что чужой дотронулся до больного места...»

Если для русских читателей книга Кюстина явилась своего рода зеркалом, в котором они, волнуемые противоречивыми чувствами, узнавали себя, то для Европы это произведение во многих отношениях сыграло роль ключа к загадочному шифру, ключа к уразумению многих сторон и явлений таинственной страны, упрямо продвигавшейся к первому пульту европейского концерта.

По всему этому естественно, что на долю мемуаров Кюстина выпал редкий успех. Выдержавшая множество изданий во Франции, книга тогда же была переведена на все важнейшие европейские языки, в каждой стране опять-таки потребовав по нескольку изданий.

С течением времени книга Кюстина утрачивала все более актуальное значение, ибо по самому замыслу своему она адресовалась к современнику. И тем не менее интерес к ней не угасал. Лишенный возможности познакомиться с книгой в полном переводе, в силу тяготевшего над нею цензурного запрета, русский читатель со вниманием следил за скупыми отрывками, печатавшимися Н. К. Шиль-дером в «Русской старине». С таким же вниманием был встречен и появившийся в издании «Русская Быль» сжатый, обескровленный пересказ воспоминаний Кюстина.

Бесспорно, Кюстин вполне заслужил подобную популярность. Книга его является ценным источником сведений из области политического строя николаевской эпохи. Особый интерес придает ей то, что она написана иностранцем, впервые посетившим Россию. Отсюда - ее острота и свежесть, очень часто отсутствующие у отечественных мемуаристов, описывающих обстановку, в которой они родились и выросли. Однако же эта особенность Кюстина имеет и оборотную сторону. Правда, в своих суждениях о России и в повествовании своем он был беспристрастен и прагматичен, сколько это вообще возможно. Правда и то, что он, приехав в Россию, был до некоторой степени подготовлен к восприятию русских впечатлений, изучив историю, Кюстин хорошо был знаком с «Историей России и Петра Великого» Сегюра и «Историей государства Российского» Карамзина, вышедшей еще в 1826 г. в Париже в переводе Жофре.

И все-таки, благодаря краткости своего пребывания в России, Кюстин как новичок не всегда мог уразуметь отдельные стороны того сложного комплекса, который представляла собой николаевская Россия. К тому же он иногда и слишком спешил со своими заключениями. Так, например, едва приехав в Петербург, Кюстин на основании первых впечатлений, произведенных на него столицей, уже судил о всей России. Но это было бы еще полбеды. Несравненно опаснее то, что в сознании Кюстина придворное окружение, с которым он близко столкнулся в Петербурге, отождествлялось с понятием «народа». И по этой оторванной, висящей в безвоздушном пространстве, горсти людей Кюстин сплошь и рядом судил о подлинной России и ее народе.

Но зато тогда, когда он говорит о Николае, о дворе, о русском чиновничестве, Кюстину можно всецело довериться. Своим острым, наблюдательным умом он сумел глубоко и верно разгадать смысл русского самодержавия и фигуру его «верховного вождя». Суждения Кюстина о Николае тем более интересны, что на протяжении всей книги отчетливо проходит смена его впечатлений; от восторга, близкого к обожествлению, путем мучительного анализа французский реалист пришел к полному развенчанию своего героя, к зловещей разгадке Николая, отражавшего Россию его времен - «гигантский колосс на глиняных ногах». Для Кюстина трагическая развязка николаевского царствования ни в какой мере не могла явиться неожиданностью.

Сталкиваясь же с подлинным народом, Кюстин поневоле обнаруживал некоторую близорукость. «Настоящий народ,- замечает М. Н. Покровский,- трудно было рассмотреть из окон комфортабельной кареты, в которой объезжал Россию на курьерских французский маркиз; еще труднее было с ним сблизиться, не зная его языка» (Покровский М. Н. Русская история. Т. 4. Изд. 4. Гиз. М., 1922. С. 4. )Ту же мысль в свое время высказал Герцен, замечавший, что следует «исследовать Россию немного глубже той мостовой, по которой катилась элегантная коляска маркиза Кюстина» (Собр. соч. Т. 20. С. 84). Поэтому обстоятельный всегда Кюстин так сбивчив и тороплив в тех случаях, когда он говорит о подлинной России. Он увереннее чувствует себя в сфере «высшего света», почему и решается утверждать привязанность русских к своему рабству, хотя вся страна сотрясалась крестьянскими восстаниями. Кюстин знал о них, но не умел разобраться в их сущности. Его возмущение крепостным правом происходило из чисто эмоционального источника и ограничивалось привычными штампами. В русском народе он уловил по преимуществу лишь внешние черты: наружность, наивную хитрость, умение бороться с обстоятельствами да его унылые напевы, смысл которых, надо отдать справедливость, Кюстин сумел хорошо разгадать.

Но и в отдельных подробностях Кюстин обнаруживал подчас слишком большую поспешность и непродуманность. Так, он совершенно не понял значения двух крупнейших явлений предшествовавшего времени: литературной деятельности Пушкина и восстания декабристов. С такой же легкостью Кюстин повторил довольно распространенную в западноевропейской публицистике мысль о том, что русская культура не более как внешний лоск, едва прикрывающий варварство, что истинная цивилизация чужда русским, ограничивающимся поверхностным усвоением того, что выработано в области культуры европейской наукой. Более чем сомнительны замечания Кюстина по поводу характера русских мятежников, методическую жестокость которых он противопоставляет преходящему революционному исступлению своих соотечественников. Многие заключения его весьма смелы и любопытны, но не менее того спорны, подобно замечанию насчет того, что прославленные русские кутежи являлись лишь одной из форм выражения общественного протеста против правительственного деспотизма.

Подобных ошибочных либо спорных суждений много рассеяно в книге Кюстина. Но все эти ошибки, допущенные автором либо по незнанию, либо в пылу обличительного задора, конечно, ни в какой мере не умаляют значения книги. За увлекательными, яркими и художественными страницами ее мы ясно и отчетливо видим лицо эпохи.

В этом весь смысл и значение книги Кюстина. Благодаря этому «Россия в 1839 г.» может быть отнесена к числу крупнейших исторических памятников. Таковым остается она и по настоящее время, являясь интереснейшим документом той мрачной и зловещей эпохи, которая связана с именем императора Николая I .

2

II

Выше уже было отмечено, что впечатление, произведенное книгой Кюстина, было чрезвычайно сильно. За границей «Россия в 1839 г.» выдерживала одно издание за другим, и правительство в спешном порядке вынуждено было мобилизовать силы «верноподданных» писателей, чтобы опровергнуть «клеветника» Кюстина.

Спустя несколько месяцев после выхода в свет книги Кюстина в Париже появилось «Исследование по поводу сочинения г. маркиза де-Кюстина, озаглавленного «Россия в 1839 г.». «Исследование» принадлежало перу Н. И. Греча. В предисловии к своему труду Греч говорил, что он дал согласие на перевод его на французский язык, уступая желанию своего соотечественника Кузнецова. Вместе с тем он пользуется случаем заявить, что утверждения фран­цузских и немецких газет о том, что книга его написана по поручению русского правительства, абсолютно ложны. «Я предпринял настоящую работу,- пишет Греч,- исключительно по личной инициативе». Личная инициатива Греча в деле опровержения Кюстина стоит вне сомнения, однако к его книге русское правительство имело весьма близкое отношение и принимало участие в ее издании. Вся история этой книги подробно рассказана М. Лемке в его труде «Николаевские жандармы и литература» на основании найденного им дела III Отделения... (Лемке М. Николаевские жандармы и литература 1826-1855 гг. Изд. 2. СПб., 1909. С. 141 - 152. ) В июле 1843 г. проживавший в это время в Гейдельберге Греч писал помощнику Бенкендорфа Л. В. Дубельту: «Из книг о России, вышедших в новейшее время, самая гнусная есть творение подлеца маркиза де-Кюстина... Ваше превосходительство, заставьте за себя вечно бога молить! Испросите мне позволение разобрать эту книгу... Разбор этот я напишу по-русски и отправлю к вам на рассмотрение, а между тем переведу его на немецкий язык и по получении соизволения свыше напечатаю... а потом издам в Париже по-французски... Ради бога, разрешите, не посрамлю земли русския! Что не станет в уме и таланте, то достанет пламенная моя любовь к государю и отечеству!» Через некоторое время Греч, не дождавшись ответа от Дубельта, писал ему, что принялся за разбор книги Кюстина, кончил его и посылает рукопись вместе с письмом. «Все убеждали меня писать. Я отвечал, что не считаю себя в праве печатать что-либо в сем роде без формального соизволения правительства... С искренним усердием и действительной благонамеренностью могу я, находясь на чужбине, не угадать желаний и намерений правительства и написать не то, что должно или, по крайней мере, не так, как должно». Ответ был самый утешительный. Дубельт писал, что представил на рассмотрение управляющего III Отделением А. X. Бенкендорфа рукопись Греча, которая, после незначительных исправлений, получила полное одобрение. Бенкендорф рекомендовал Гречу напечатать его разбор «особыми брошюрами на немецкохм и французском языках для распространения за границею сколь возможно большем числе экземпляров».

Греч, получив это письмо, исполнился восторженной признательности. «Вы не поверите, как письмо ваше меня ободрило и обрадовало... Итак, может быть, усердие мое будет приятно государю, нашему отцу и благодетелю. Я вполне достиг цели». Греч сообщал, что рукопись уже отправлена старшему секретарю русского посольства при Баденском дворе Коцебу для перевода на немецкий язык. «В Германии желалось бы мне напечатать ее в аугсбургской «Allgemeine Zeitung», которой расходится до 12 тыс. экземпляров, но, по нерасположению негодяев издателей к России, не могу сделать сего иначе, как заплатив за напечатание. Позволите ли вы сделать эту издержку на счет казны?.. Печатание этой статьи особыми брошюрами на немецком и французском языках станет в копейку. Я охотно сделал бы все это на мой счет, если б был в состоянии, но вам известно, я думаю, какие потери потерпел я в начале нынешнего года. Сверх того, несмотря на то, что я работаю здесь для правительства во всех отношениях, обязан я платить за паспорты для меня и моего семейства по 1400 р. ассигнациями в год... По всем сим причинам нахожусь я в необходимости просить вас о разрешении произвести вышеисчисленные издержки на счет казны. Я постараюсь издержать как можно менее и во всем отдам подробный отчет...» Надежды Греча на денежную помощь правительства не оправдались. Дубельт написал ему, что Бенкендорф не соглашается на какие бы то ни было издержки по изданию книги Греча. Не соглашается, во-первых, потому, что иностранные писатели никогда не требуют денежных пособий от своих правительств, а во-вторых, «некоторым образом подкупать журналы для помещения в оных угодных нам статей не было бы согласно с достоинством и всегдашним благородством нашего правительства». Через некоторое время французский и немецкий переводы книги Кюстина были напечатаны и присланы в III Отделение. Дубельт писал Гречу, что и Бенкендорф, и сам государь читали книгу Греча и остались ею довольны. Гречь мог надеяться, что при таком благосклонном приеме труды его все-таки не пропадут, и он получит ожидаемую награду. Надежды эти, как сейчас увидим, были очень близки к осуществлению, но внезапно на голову Греча обрушилась беда.

В конце 1843 г. Дубельт написал Гречу письмо, в котором сообщал, что в одном из номеров «Франкфуртского журнала» Бенкендорф с удивлением прочел статью о том, что Гречу поручено русским правительством составить опровержение Кюстина на основании официальных материалов, что это опровержение уже составлено и переводится на французский и немецкий языки. Бенкендорф объясняет появление подобных сведений только нескромностью Греча и поэтому предоставляет ему самому судить, насколько мало он может вызывать к себе доверия. В другом письме Дубельт писал, что Бенкендорф согласился бы возвратить Гречу все издержки, если бы не читал во всех газетах «все подробности предложенного не правительством ему, а им правительству дела».

После того как Греч дал повод журналистам разглашать, что правительство поручило ему печатание книги, тогда как он сам предлагал написать и напечатать ее, Бенкендорф не желает больше иметь дела с Гречем и просит его прекратить всякую переписку на эту тему. Греч отвечал униженными оправданиями, но надежды на возвращение милостей правительства, однако, не потерял. Узнав о том, что переводчику его книги на немецкий язык был выдан годовой оклад жалования, он писал Дубельту: «Из внимания, оказанного переводчику моей книжки, заключаю, что и сочинитель ее когда-нибудь обратит на себя внимание своими усердными и посильными трудами...» Из дела архива III Отделения, опубликованного Лемке, не видно, насколько оправдались ожидания Греча, но, судя по всей его дальнейшей деятельности, ему удалось быстро помириться с III Отделением и получить награду за «по­сильные и усердные труды».

Такова история издания книги, о которой Греч в предисловии говорил, что написал ее «единственно для исполнения долга совести, в интересах чести и истины».

После своего коротенького предисловия Греч сразу приступает к делу. Он на первой же странице заявляет, что книга Кюстина есть собрание ошибок, неточностей, противоречий, лжи и клеветы, что Кюстин судит о России с таким же правом, как глухонемой об оперном представлении. Греч не может опровергать все измышления Кюстина, так как для этого пришлось бы написать столько же, сколько написал сам Кюстин. Поэтому он остановится лишь на самом важном. Он собрал в Париже порочащие Кюстина сведения, но не хочет приводить их: у него нет намерения прибегать к таким неэтичным-полемическим приемам, он будет говорить только о книге Кюстина, и сказанного вполне достаточно для того, чтобы каждому стала ясна истинная физиономия ее автора.

Свою полемику с Кюстином Греч начинает с разговора между автором «России в 1839 г.» и хозяином любекской гостиницы. По мнению Греча, разница в настроении отъезжающих и приезжающих на родину русских объясняется тем, что отправляющиеся за границу приезжают в Любек обычно весной, и весеннее настроение придает им бодрый и радостный вид. Возвращаются же они осенью. Холод, дождь, пустые кошельки, грядущие неприятности по службе и т. д.- все это понижает настроение путешественников, и они имеют вид печальный и озабоченный. «Впрочем,- прибавляет Греч,- могу вас уверить, г. Кюстин, что при приближении к Кронштадту дурное настроение у всех исчезает, и путешественники, в предчувствии радости возвращения на родину, забывают обо всем, в том числе и о вас, г. Кюстин». Разговор с Козловским Греч считает выдумкой Кюстина. Не мог Козловский передавать те сплетни и анекдоты, которые приведены Кюстином. Кроме того, Козловский, видимо, много шутил, а Кюстин по наивности принял все эти шутки за чистую монету.

Чрезмерная обидчивость Кюстина на порядки в русской таможне свидетельствует о некоторой нечистоте его помыслов, так как в приеме Кюстина нет ничего необыкновенного. Греч сам по приезде в Вену дожен был подвергаться тем же формальностям, каким подвергался Кюстин, и не нашел в этом ничего особенного. По словам Греча, вся история с постройкой Зимнего дворца, рассказанная Кюстином, сплошная ложь. Ни один человек не погиб. Русскому человеку вообще не страшна резкая перемена температуры, он привык к ней: известно, что у русских в обычае из бани бросаться на снег. Этим они закаляют свое здоровье, и уж никакая резкая смена тепла и холода не может быть для них опасна. Конечно, иностранец бы этого не выдержал, но русские достаточно выносливы.

Греч останавливается на утверждении Кюстина, что сфинксы у Академии художеств в Петербурге являются копиями, а не подлинниками. Издеваясь над подобной «точностью» сведений Кюстина, Греч замечает: «И человек, так явно искажающий истину, берется судить об империи, занимающей чуть ли не половину земного шара!» Этот образчик полемики Греча весьма примечателен. Он выбирает из Кюстина заведомые ошибки и на основании этого предлагает судить о степени достоверности всей книги. Читатель, конечно, мог после столь яркого примера усомниться в справедливости утверждений Кюстина. Но в том-то и дело, что Греч останавливается только на мелочах, которые ровно никакого значения для всего рассказанного Кюстином не имеют. Подобного уничтожающего примера среди записей Кюстина об императоре, о системе управления в России, о самом правительстве Греч найти не мог, а потому ему пришлось для опровержения автора в этой части его книги прилагать всю силу своего не слишком острого ума и далеко не блестящего полемического таланта.

Кюстин в своей книге часто издевается над «обожанием» императора его подданными. Греч утверждает, что все русские испытывают сыновние чувства к Николаю I и любят его совершенно искренно. Эту искренность может засвидетельствовать сам император: он часто, переодетый, появляется на улицах в толпе и отовсюду слышит благословения своему имени. Греч не упускает случая при этом написать длиннейший и сладчайший панегирик Николаю I. Император любим и обожаем всем народом. Да и как не любить того, кто с такой трогательной заботливостью печется о благе последнего из своих подданных, отдавая все силы и здоровье этим заботам? Если бы разрешить народ от присяги, то все шестьдесят миллионов населения страны все равно выбрали бы Николая императором. Кюстин в характеристике государя допускает странное противоречие: вначале он отмечает искренность, благородство, простоту и величие Николая, но далее рисует его как деспота, бессердечного и холодного тирана. Как разгадать это противоречие? Греч замечает, что разгадка его явится ключом к пониманию всех бесчисленных противоречий, наполняющих книгу Кюстина, который по адресу одних и тех же лиц и явлений переплетает самым тесным образом любовь и ненависть, правду и ложь, благодушие и нетерпимость. Греч ни словом не упоминает о том, как сам Кюстин объяснял все противоречия в своей книге, а высказывает по этому поводу следующее утверждение: Кюстин путем кажущегося беспристрастного отношения к личности императора в начале книги хочет купить доверие к своей последующей клевете. Этот же прием применяется им и во всей книге: роняя кое-где похвалы России, он хочет придать своим клеветническим измышлениям характер правдивости.

По словам Греча, ничто не может быть выше русского правительства и русской системы управления. Личность каждого живущего в России вполне обеспечена. Высшее управление полицией поручено людям, пользующимся доверием императора и уважением всей страны. Представители низшей полиции также окружены всеобщим почетом и любовью. Свобода выражения мнений предоставлена в России каждому, и если цензура существует, то она учреждена исключительно в интересах самих подданных императора. Кроме того, ехидствует Греч, иностранцы пишут о России так много вздора, что цензура становится совершенно необходимой. Вообще, в России думают и говорят не менее свободно, чем в Париже, Берлине и Лондоне. Русское правительство всегда дейст­вует безупречно. Кюстин обвиняет его в жестокости по отношению к Лермонтову, высланному на Кавказ за стихи на смерть Пушкина. Греч утверждает, что ссылка эта послужила лишь на пользу поэту, так как на Кавказе дарование Лермонтова развернулось во всей широте.

Таковы образчики неуклюжей полемики Греча и его рабски преданной защиты Николая I. В заключение он приглашает Кюстина или его единомышленников опровергнуть его, Греча, доводы и заканчивает свою книгу выражением надежды, что для людей благомыслящих, по крайней мере, всего того, что сказано им, будет достаточно. «Что касается других, то не для них я взялся за перо»,- глубокомысленно замечает Греч. Этих «других», видимо, было не слишком мало: А. И. Тургенев в январе 1844 г. из Парижа писал, что никто не покупает книги Греча. В другом письме, датированном декабрем 1843 г., он сообщил Вяземскому, что «русские и полурусские дамы получили печатные карточки: «M-r G retch premier espion de sa majeste empereur de la Russie»1. «Г. Греч, первый шпион его величества российского императора».- (Остафьевский архив. Т. 4. С. 274. )

Вслед за книгой Греча в Париже появилось новое сочинение, имевшее целью уничтожить Кюстина и восстановить доброе имя Николая I, Оно было написано Дюэ (.«Critique des mysteres de la Russie et de l'ouvrage de M. de Custine: «La Russie en 1839», suivie de l'extrait du voyage de l'mpereur. Par Duez, avocat'a la cour royale de Paris».) Французский адвокат, написавший «Французскую и латинскую риторику для употребления в пансионах» и «Военное уложение о наказаниях», решил свою разностороннюю литературную деятельность закончить опровержением Кюстина. С какой целью принялся за свой труд Дюэ, по какому поводу он написал его, установить столь же трудно, как и разгадать мотивы создания им первых двух «увражей». В его книге нет ни предисловия, ни каких бы то ни было разъяснений. Судя, однако, по тону его «критики», столь же верноподданному, как и у Греча, можно предположить известную близость Дюэ к русскому прави­тельству, осуществляемую, может быть, и помимо секретного денежного фонда III Отделения, а продиктованную вполне бескорыстными соображениями.

Книга Дюэ ничем не отличается по своему характеру от «Исследования» Греча, но лишена даже и немногих литературных достоинств первого. Дюэ целых 63 страницы своей книги (из 76) посвящает изложению истории России, начиная с 859 года, который он почему-то считает годом начала Руси, и кончая современными ему событиями. После этого следует совершенно неожиданное заявление: «Покончим с Кюстином», хотя во всем этом историческом экскурсе о Кюстине не было произнесено ни слова. Несколько общих замечаний по поводу лжи и пристрастия Кюстина и указание на то, что в современной Франции есть много явлений еще более грустных и тяжелых, чем те, которые увидел Кюстин в России,- таково содержание легковесной и пустой книжонки Дюэ. Глубоко философское размышление по поводу того, что все без исключения народы имеют свои светлые дни и темные ночи и что отдельные отрицательные явления не объясняют общего положения вещей, завершает «Критику» Дюэ.

Шум, поднятый вокруг книги Кюстина, усиливался; Европа жадно читала ее, а потому опровержений Греча и Дюэ оказалось слишком недостаточно. Правительству пришлось привлекать новые силы к делу развенчания французского путешественника, отплатившего столь черной неблагодарностью за оказанное ему гостеприимство. В Париже жил Я. Н. Толстой, числившийся «корреспондентом министерства народного просвещения», но фактически являвшийся агентом III Отделения. На его обязанности лежало «защищение России в журналах» от всяких нападений на нее в литературе. Так как он уже успел зарекомендовать себя с этой стороны несколькими сочинениями, написанными в самом патриотическом духе, ему было поручено написать в добавление к Гречу опровержение Кюстина. В 1844 г. вышли в Париже две его книжечки. Одна из них была выпущена под псевдонимом Яковлева, другая - под его собственным именем'. «La Russie en 1839, reve par M-r de Custine, ou Lettres dur cet ouvrage, ecrites de Francfort» u «Lettre d'um Russie a un journaliste francais sur les diatribes de la presse anti-russe». Казенное славословие этих книжечек ничем не отличается от патриотических упражнений Греча. Все те же скучные и вялые рассуждения о лживости Кюстина и о доблестях Николая I, которого, конечно, не понял французский путешественник, так же как он не мог понять и всей России.

Однако в книге Я. Толстого, выпущенной им под псевдонимом Яковлева, есть несколько довольно интересных подробностей. Толстой с самого начала заявляет, что ему известна истинная причина нарочитой лживости Кюстина, которою, за исключением немногих верных замечаний, проникнута вся его книга. Этой причины Толстой не раскрывает, но делает намек на то, что Кюстину было необходимо заглушить толки вокруг какой-то связанной с ним скандальной истории грандиозным шумом своей книги. Любопытно признание Толстого, что при первом знакомстве с книгой Кюстина его охватило негодование. Но когда он увидел, что имеет дело с сумасшедшим, его негодование прошло и даже сменилось любопытством, так как сумасшествие Кюстина не лишено некоторой развлекательности. Толстой так же, как и Греч, останавливается на противоречиях, постоянно допускаемых Кюстином. Парадокс Кюстина - «путь собственных противоречий есть путь познания» - позволяет ему совершенно не стесняться и опровергать то, что на предыдущей странице он утверждал. В одном из своих писем (книга Толстого написана в форме писем из Франкфурта) автор останавливается на открытом им качестве ума Кюстина; органической склонности к умалению любого достоинства. Очень часто суждения Кюстина зависят от его минутного настроения, а так как оно большею частью окрашено в мрачные тона, то приговор Кюстина почти всегда бывает отрицательным. Если какое-либо явление или предмет найдет у Кюстина положительную оценку, то это носит случайный характер и является счастливым исключением. Как бы испугавшись своей похвалы, Кюстин торопится аннулировать ее эффект путем нагромождения одной клеветы на другую. При таком свойстве Кюстина все его слова теряют всякую цену.

Опираясь на эту свою основную мысль о характере ума Кюстина, Толстой опровергает все его утверждения уже без всякого труда. И в самом деле нетрудно, приведя какую-либо цитату из Кюстина, заявить, что так как мы имеем дело с человеком, нервная система которого не совсем уравновешена, то не стоит и обращать внимания на его суждения, а просто заявить, что они ложны. Одно замечание Толстого не лишено, впрочем, ехидства: выписав слова Кюстина, сказанные им о языке Пушкина, он восклицает: «Где уж тут Кюстину судить о Пушкине, когда он путает пруссаков с персиками». Заключение Толстого вполне соответствует всей установке его книги. Он заявляет, что по-настоящему опровергать книгу Кюстина невозможно потому, что нет средств к опровер­жению необузданной человеческой фантазии.

Вторая книжка Толстого направлена одновременно против Кюстина и других антирусских писателей. Она содержит ряд чрезвычайно скучных и вялых обвинений Кюстина в лицемерии, лживости, неблагодарности и пр., обвинений к тому же совершенно голословных. Толстой в этой книге беспрестанно признается в любви к Франции, которую не только он, но и вся Россия весьма ценит, несмотря на многие отрицательные стороны ее. А вот Кюстин не оценил России и* произнес над ней свой суровый приговор на основании мимолетных впечатлений. Кюстину следовало бы обратить внимание на то хорошее, что привлекает любовь к России всех иностранцев, если они не заражены предвзятыми убеждениями.

Гораздо выше указанных опровержений Кюстина, изданных при участии русского правительства, стоит книга К. К. Лабенского. (Un mot sur l'ouvrage de M. de Custine, intitule «La Russie en 1839». )Лабенский был старшим советником министерства иностранных дел. Вместе с тем он неоднократно выступал в печати как поэт под псевдонимом Жан Полониус. Им было выпущено несколько сборников стихов и ряд отдельных крупных поэтических произведений. Книга Лабенского была издана дважды по-французски и, кроме того, переведена на немецкий и английский языки. Прекрасный стиль, тонкое и умное понимание Кюстина, очень тактичная зашита Николая I - таковы ее несомненные достоинства. Правда, Лабенский, как и все другие авторы антикюстиновской литературы, не смог привести ни одного фактического опровержения сведений Кюстина, кроме тех, которые носили явно вздорный характер. Но все же его книга была ближе к цели, чем писания Греча, Дюэ и Толстого, так как она была написана умным и несомненно талантливым человеком.

Лабенский начинает с утверждения, что в настоящее время о России слишком много говорят в Европе. Непрекращающиеся обвинения России в подготовке нашествия на Европу привлекают к ней всеобщее внимание и во многих порождают ненависть. Один из таких ненавистников - Кюстин. Он сам признается, что все предшествующие описания России были слишком снисходительны к ней, его же задача - показать Россию без всяких прикрас и открыть глаза на нее тем, кто еще сомневается в истинных намерениях этой страны. Спорить с Кюстином бесполезно. Гораздо лучше можно доказать ошибочность его представлений о России анализом его метода. Кюстин слишком злоупотребляет обобщениями. Отдельные впечатления, всегда отрывочные и поверх­ностные, дают ему совершенно недостаточный материал для тех выводов, которые он так уверенно и непогрешимо изрекает. Кюстин-Цезарь путешественник: он приехал, увидел и узнал. Страсть к обобщениям создает у Кюстина заранее выработанный критерий оценки всего происходящего вокруг него. Кюстин, по словам Лабенского, привез с собою Россию в портфеле; ему достаточно было лишь пароходных впечатлений и разговора с кн. Козловским, чтобы создать раз навсегда определенный и неизменный взгляд на Россию. Такой метод мышления заставляет Лабенского упрекнуть Кюстина в излишней поэтичности миросозерцания; перелом его политических воззрений, происшедший в нем за время пребывания в России, есть процесс скорее поэтического, чем логического порядка.

Постоянное стремление к обобщениям приводит Кюстина к многочисленным противоречиям, которые становятся настолько очевидными, что не могут быть не замечены самим автором. Дело не в противоречиях, говорит Лабенский, ибо все в мире полно контрастов. Противоречивы, в сущности, не факты, а комментарии к ним, и больше всего люди становятся непоследовательными тогда, когда они начинают непоследовательно объяснять противоречия. Россия полна ими, с этим вполне соглашается Лабенский, но вся беда в том, что Кюстин видит лишь дурные стороны, не замечая светлых. Вследствие этого Кюстин, часто угадывая совершенную правду, не в состоянии осознать и понять отмечаемого им явления в целом. Правда Кюстина иногда сурова и жестока, и мы, говорит Лабенский, можем быть только благодарны Кюстину за нее. Но это относится лишь к частности, а отнюдь не ко всему целому. Одно замечание Кюстина особенно понравилось Лабенскому: в России отсутствует общественное правосознание, оно заменяется дисциплиной. Это, вполне справедливо отмеченное, по мнению Лабенского, качество лишает все славянские народы политической мощи. И если Россия все же никоим образом не является политически слабой страной, то это объясняется только тем, что в ней отсутствие правового самосознания у масс заменяется инстинктивной, привычной, почти суеверной любовью к правительству. У образованных же людей эта любовь вполне сознательна и логически обоснована.

В своей книге Кюстин очень часто прибегает к историческим справкам и параллелям. Прием этот, говорит Лабенский, не слишком надежен, ибо ведь история похожа на Библию: всяк видит в ней то, что хочет.

Таково общее содержание книги Лабенского. В заключение он не совсем удачно и в некотором противоречии с общим серьезным тоном своей книги, далеким от всякой звонкости и хлесткости, сравнивает книгу Кюстина со сказками Шахерезады и утверждает, что фактическое опровержение ее и неуместно, и невозможно.

Нашелся еще один «опровергатель» Кюстина, написавший свое опровержение, правда, без всякого давления со стороны правительства, но с открытым намерением задобрить его и потому допустивший в нем самую грубую лесть. Это был гр. И. Г. Головин, чиновник министерства иностранных дел, занимавшийся между делом литературой. В 1842 г. он уехал за границу, где написал книгу «Дух политической экономии», вызвавшую гнев русского правитель­ства. Желая себя реабилитировать, он сочинил «Discours sur Pierre le Grand. Refutation du livre de M. de Custine «La Russie en 1839» (Paris, 1843). Книга была написана в самом преданном правительству тоне, и Кюстину сильно «досталось» за его выпады против Петра I. Надежды Головина, связанные с его книгой, однако не оправдались, примирения с правительством достигнуть не удалось, и злополучному литератору пришлось остаться в качестве эмигранта за границей, где он пустился во всяческие аферы и скоро снискал себе печальную славу трусливого, но заносчивого авантюриста. Так как книга Головина касается лишь того, что было сказано Кюстином о Петре, то она не представляет особого интереса, тем более что ее литературные достоинства отнюдь не блестящи.

Инспирированная русским правительством литература о книге Кюстина наполнена упреками в верхоглядстве, легкомыслии и постоянных противоречиях автора, часто прибегающего к тому же к сознательной лжи и клевете. Уже было отмечено, что поспешность некоторых заключений Кюстина, несмотря на всю их искренность, не подлежит сомнению. Этот упрек Кюстину встречается даже во французской критике, свободной от каких бы то ни было обязательств по отношени к русскому правительству. Так, например, статья в журнале «Revue de Paris» (1843, v. 23), посвященная разбору книги Кюстина и принадлежащая перу Шод-Эга, весьма резко осуждает Кюстина за его легкомыслие. Как не заподозрить правдивость человека, говорит Шод-Эг, который открыто заявляет, что он отказывается от названия беспристрастного наблюдателя-путешественника? Как довериться рассказам того, кто наивно радуется своему кратковременному пребыванию в России, утверждая, что он хуже узнал бы эту страну, если бы жил в ней дольше, что он не изменит своего мнения о России, хотя бы ему пришлось провести в ней не два месяца, а два года? Замечание Кюстина, что он мало видел, но много угадал, дает повод Шод-Эгу упрекнуть его в величайшей самонадеянности. По мнению автора, вся книга Кюстина наполнена праздной болтовней. Кюстин обнаружил величайшую неосведомленность в области экономики России, ее политической и культурной жизни. Его характеристика императора и русского народа полна противоречий, причем совершенно невозможно установить, какое из его противоположных мнений ближе к действительности. Лживость Кюстина не помешала большому успеху его книги. Чем же объяснить этот успех? Для реакционного критика ответ не представляет затруднений: книга написана для толпы. Вульгарность и бесцеремонность ее как нельзя более подходят ко вкусам толпы. Но серьезная критика должна разоблачить бесполезность и даже лживость «России в 1839 г.». Более благоприятную оценку Кюстина встречаем мы в статье графа Д'Оррера, помещенной в либеральном журнале «Le Cor-respondance» (1843, № 3). Автор статьи, признавая, что книга Кюстина написана наспех, что у него было мало материала для его иногда слишком категорических выводов, все же отмечает в ней много ценного. Д'Оррер восхищается мыслями Козловского, высказанными им в разговоре с Кюстином. Трудно охарактеризовать русскую натуру лучше, чем это" сделал Козловский. «Долгое пребывание в России,- заявляет Д'Оррер,- дает нам возможность засвидетельствовать величайшую справедливость всего, сказанного собеседником Кюстина, особенно же его мыслей по поводу нетерпимости, столь активно проявляющейся в политике русского правительства настоящего царствования». Ничто в Европе не похоже на совершенный деспотизм русского царя, который, если бы ему было доступно, отнял бы у человека возможность думать. Д'Оррер отсылает своего читателя к книге Кюстина, чтобы тот имел возможность во всех подробностях познакомиться с различными проявлениями деспотизма в России, этой «страны рабов», как ее называет Д'Оррер. Одно предположение Кюстина вызывает особое беспокойство Д'Оррера. Кюстин высказывает опасение, что Россия вторгнется в Западную Европу и сметет с лица земли европейскую цивилизацию. Д'Оррер вполне соглашается с мыслью о возможности подобного нашествия и считает, что парализовать военное и политическое вторжение России в Европу удастся лишь путем сохранения полного согласия между всеми европейскими государствами. Пусть Европа не гасит спасительного страха перед планами России, но пусть она чувствует себя достаточно сильной, чтобы ничего не бояться, кроме своих собственных разногласий.

Все приведенные до сих пор отзывы о книге Кюстина, принадлежащие либо защитникам России ex oficio, либо французским критикам, отличаются одной особенностью: они проникнуты убийственной холодностью, столь дисгармонирующей с страстным, горячим тоном Кюстина. Первые возмущались Кюстином ровно настолько, сколько это было необходимо для оправдания оказанного им доверия, вторые же с любопытством отмечали некоторые подробности памфлета Кюстина, по существу, весьма мало их трогавшего, давая ему вполне благопристойную - положительную или отрицательную - оценку. Иначе отнеслись к «России в 1839 г.» те, кто приналежал к числу передовых русских интеллигентов, честных и независимых в своих убеждениях. Они могли принять или отвергнуть обличения Кюстина, проникнуться к нему чувствами симпатии или, напротив, презрения, но остаться равнодушными, как были равнодушны Гречи, Толстые и Головины, не могли. Среди этих людей на первом месте стоит, конечно, Герцен.

«Теплое начало его (Кюстина) души сделало особенно важной эту книгу; она вовсе не враждебна России. Напротив, он более с любовью изучал нас и, любя, не мог не бичевать многого, что нас бичует» - так чутко сумел понять Герцен книгу, действовавшую на него, «как пытка». Герцен признает у Кюстина ошибки, встречающуюся иногда поверхность суждений, но не может ему отказать в истинном таланте, в умении схватывать на лету, в верности многих характеристик. Особенно восхитили Герцена такие замечания Кюстина, как «хвастовство теми элементами европейской жизни, которые только и есть у нас для показа», как «ирония и грусть, подавленность и своеволие» русского общества, как «беспредельная власть и ничтожность личности перед нею».

В дневнике за 1844 г. Герцен высказывается по поводу книг Греча и Лабенского. Для первого он не находит достаточно слов, чтобы выразить свое возмущение. «Рабский, холопский взгляд и дерзкая фамильярность», «цинизм раба, потерявшего всякое уважение к человеческому достоинству», «Греч предал на позор дело, за которое поднял подлую речь» - такова характеристика, данная Герценом, «первому шпиону русского императора». Своим отрицанием фактов, всем известных, Греч достигает обратного результата: он лишь усугубляет силу обличений Кюстина. Лабенский гораздо умнее Греча, он не посмел опровергать того, что уже давно превратилось в общеизвестную истину, обнаружив тем самым некоторую долю тактичности, в признании которой ему не отказывает Герцен. Проходит пять лет со времени последнего высказывания Герцена о Кюстине, и книга французского путешественника уже не вызывает в нем прежних чувств. За этот период времени отстоялось первое, совершенно потрясшее Герцена, впечатление от нее, поднятое ею чувство жгучей обиды за Россию улеглось, и Герцен дает более спокойную и трезвую характеристику Кюстина. В сочинении, озаглавленном «Россия» (1849), он признает в нем легкомыслие, способность к огромным преувеличениям, неумение отличить качества народа от характера правительства. Петербургские при­дворные впечатления были столь сильны, что они, по выражению Герцена, окрасили своим цветом все остальное, виденное Кюсти-ном. Он не постарался ничего узнать о русском народе, «о литературном и ученом мире, об умственной жизни России». Его наблюдения ограничились лишь тем миром, который он удачно назвал «миром фасадов». «Он виноват, конечно, в том, что ничего не захотел увидеть позади этих фасадов»,- говорит Герцен. Величайшим за­блуждением поэтому является утверждение Кюстина, что в России царский двор составляет все. Эти качества книги Кюстина не мешают, однако, оставаться ей, по мнению Герцена, столь же блестящей в той части, которая характеризует императора и его двор. Кюстин «совершенно прав по отношению к тому мирку, который он избрал центром своей деятельности», и «если он пренебрег двумя третями русской жизни, то прекрасно понял ее последнюю треть и мастерски охарактеризовал ее». Так в глазах Герцена книга Кюстина, несмотря на ее многочисленные ошибки, неточности и преувеличения в характеристике русского народа, оставалась все тем же незабываемым и неповторимым памфлетом против самодержавия.

Не могла пройти книга Кюстина мимо внимания и той части русской интеллигенции, которая находилась в лагере славянофилов. В «Москвитянине» за 1845 г. в № 4 была помещена статья А. С. Хомякова «Мнение иностранцев о России», вызванная, по словам П. В. Анненкова, чтением книги Кюстина. Хомяков считает, что иностранцы, пишущие о России, говорят обычно массу всякого вздора, пропитанного явной враждебностью по отношению к русским. Эта враждебность является результатом глубокого различия между Россией и Западной Европой в духовной и общественной жизни. Иностранцы не могут отказать России в самобытности, не могут не признать убеждающей силы этой самобытности, но проникнуться к ней уважением не хотят. Этому снисходительному презрению иностранцев к России часто способствуют и сами русские, раболепно преклоняющиеся перед Западом. В отношении русских к своей родине заключено много похвальной скромности, но, когда скромность граничит с отречением, она превращается в порок. Иностранец, видя такое отношение русского человека к отечеству, перестает уважать его. Вся статья Хомякова - призыв к изучению своей родины, ее истории, языка, культуры. Только тогда, когда русский будет хорошо знать Россию, он сможет развить у себя чувство самоуважения и тем самым не давать повода иностранцам отзываться о России с презрением. Книга Кюстина задела самое больное место Хомякова: горькое сознание обиды за русских, предающих свою родину и являющихся виновниками появления книг, подобных «России в 1839 г.».

Много лет спустя после своего появления книга Кюстина продолжала еще волновать некоторую часть русской интеллигенции. Для тех ее представителей, которые стояли в рядах передовых русских деятелей, возникли новые задачи, грандиозность которых делала совершенно ненужным обращение к таким потускневшим от времени документам, какими были записки Кюстина. Для многих, однако, выпады Кюстина не утратили своего действенного значения и продолжали оскорблять их уязвленное национальное самолюбие. Так, в редакционном примечании «Русской Старины» к статье «Великая княгиня Елен-а Павловна», принадлежащем, видимо, перу М. И. Семевского, находим такой бессильный отзыв о Кюстине: «Ознакомившись с нашим придворным бытом, выведав от людей, питавших к государю и его семейству тайную ненависть, всевозможные клеветы и сплетни о России и ее верховном вожде, Кюстин отплатил императору за его радушие и за хлеб за соль ядовито-желчным, переполненным лжи, памфлетом» (Русская Старина. 1882. № 3. С. 791. Такого же рода были замечания и Н. К. Шишьдера по поводу напечатанных им отрывков из Кюстина2. Отрывки эти напечатаны в «Русской Старине». 1891. Т. 69. С. 145-184, 407-430; 1893. Т. 73. С. 10 9-120, 383-394. ) Почти уже в наше время книга Кюстина снова привлекла к себе внимание русского общества. В 1910 г. в издании «Русская Быль» вышел сокращенный перевод «России в 1839 г.» под названием «Николаевская эпоха. Воспоминания французского путешественника маркиза де-Кюстина» (М., 1910). В этом переводе, принадлежащем В. Нечаеву {к сожалению, в нем многие интереснейшие отзывы и характеристики Кюстина не переведены, а пересказаны, видимо, из цензурных соображений), имеется и оценка книги Кюстина. «Официальная Россия с императором Николаем во главе,- говорит В. Нечаев,- прочла откровенную и суровую оценку русского государственного и общественного быта...» Автор перевода признает в Кюстине несомненную добросовестность, тонко развитую наблюдательность, умение подмечать характерные стороны явлений, однако не может не указать на черту, «часто невыгодно отражающуюся на повествованиях французских путешественников - наклонность к слишком поспешным обобщениям». Столь, по существу, правильная оценка книги Кюстина, написанная к тому же в очень спокойном тоне, показывает, как сильно притупило время остроту полемических приемов Кюстина, позволив отнестись к его книге с максимальной объективностью.

Такова литературная судьба книги Кюстина. Ее история есть история императорской России. Бранью, клеветой, издевательством встретили ее защитники трона, и глубоко взволновала она тех, кто стоял в другом лагере. Время давно уже похоронило злобу и сочувствие тех и других. Книга превратилась в вполне исторический документ. Но ядовитая насмешка и негодующая взволнованность лукавого французского маркиза и до сих пор не утратили ни своей силы, ни своего впечатляющего действия.

Сергей Гессен, Ан. Предтеченский

3

ГЛАВА I

Встреча с русским наследником в Эмсе.- Подобострастие его придворных.- Резкий отзыв любекского трактирщика о России.- Пожар на море.- На борту «Николая I».- Князь Козловский.- Разговор с ним о России.- История графа Унгерн-Штернберга.- Мрачное прошлое острова Даго.

Мое путешествие по России началось как будто уже в Эмсе. Здесь я встретил наследника, великого князя Александра Николаевича, прибывшего в сопровождении многочисленного двора в 10 или 12 каретах. Первое, что бросилось мне в глаза при взгляде на русских царедворцев во время исполнения ими своих обязанностей, было какое-то исключительное подобострастие и покорность. Они казались своего рода рабами, только из высшего сословия. Но едва лишь наследник удалялся, как они принимали независимый вид и делались надменными, что создавало резкий и малопривлекательный контраст с их обращением за минуту прежде. Впечатление было таково, что в свите царского наследника господствует дух лакейства, от которого знатные вельможи столь же мало свободны, как и их собственные слуги. Это не походило на обыкновенный дворцовый этикет, существующий при других дворах, где официальное чинопочитание, большее значение должности, нежели лица, ее занимающего, и роль, которую всем приходится играть, порождают скуку и вызывают подчас насмешливую улыбку. Нет, здесь было худшее: рабское мышление, не лишенное в то же время барской заносчивости. Эта смесь самоуничижения и надменности показалась мне слишком малопривлекательной и не говорящей в пользу страны, которую я собрался посетить. (В середине 1838 г. наследник, будущий император Александр II (1818-1881), отправился в длительное путешествие за границу. Знакомство с главными европейскими дворами Николай, подобно своим предшественникам, считал одним из главных предметов образования будущего государя. К тому же наследник страдал лихорадкой и грудной болью. Врачи предписали ему лечение в Эмсе, где он и пробыл целый месяц. Отзыв Кюстина о свите Александра не вполне справедлив, ибо в нее входили и такие люди, как Жуковский, выдающийся медик Енохин, молодой гр. М. М. Виельгорский, талантливый юноша, о котором восторженно отзывался Гоголь. Но остальные спутники наследника вполне оправдывали впечатление Кюстина. Это были яркие представители николаевской школы, как ген. А. А. Кавелин, известный картежник гр. А. В. Адлерберг, тогда адъютант цесаревича, другой его адъютант В. И. Назимов, впоследствии знаменитый своими бесчинствами и зверствами в западном крае, гр. X. А. Ливен, совоспитанник Александра, А. В. Паткуль, по отзыву П. А. Плетнева, «из числа офицеров тысячами видимых» и т. д. )

У великого князя приятные манеры, благородная без военной выправки поступь, весь облик его полон своеобразного изящества, присущего славянской расе. Это не живая страстность людей юга и не бесстрастная холодность обитателей севера, а смесь простоты, южной непринужденности и скандинавской меланхолии. Великий князь наполовину немец. В Мекленбурге, как и в некоторых местностях Голштинии и России, нередко встречаются славянские немцы. Лицо великого князя, несмотря на его молодость, не столь приятно, как его фигура. Самый цвет лица не свежий, свидетельствующий о каком-то внутреннем недуге. Сквозь наружный вид доброты, которую обыкновенно придают лицу молодость, красота и немецкая кровь, нельзя не признать в нем сильной скрытости, неприятной в столь молодом еще человеке.

Что касается до всего великокняжеского кортежа, то я был поражен недостатком изящества его экипажей, беспорядком багажа и неряшливостью слуг. Очевидно, недостаточно заказывать экипажи у лучших лондонских мастеров, чтобы достигнуть английского совершенства, обеспечивающего Англии в наш положительный век превосходство во всем и над всеми.

Из Эмса путь мой лежал через Любек. Едва я успел расположиться в одной из лучших любекских гостиниц, как в комнату ко мне вошел хозяин гостиницы, узнавший, что я отправляюсь в Россию. С чисто немецким добродушием он стал уговаривать меня отказаться от моего намерения.

Разве вы так хорошо знаете Россию? - спросил я.

Нет, но я знаю русских. Их много проезжает через Любек, и по физиономиям этих путешественников я сужу об их стране.

Что же именно вы находите в выражении их лиц, долженствующего удержать меня от желания посетить их родину?

Видите ли, у них два разных лица, когда они прибывают сюда, чтобы отправиться дальше в Европу, и когда они возвращаются оттуда, чтобы вернуться на свою родину. Приезжая из России, они веселы, радостны, довольны. Это - птицы, вырвавшиеся из клетки на свободу. Мужчины, женщины, старые и молодые счастливы, как школьники на каникулах. И те же люди, возвращаясь в Россию, становятся мрачными, лица их вытянуты, разговор резок и отрывист, во всем видна озабоченность и тревога. Из этой-то разницы я и вывел заключение, что страна, которую с такой радостью покидают и в которую с такой неохотой возвращаются, не может быть приятной страной (В 1844 г. А. О. Смирнова, известная приятельница Пушкина и Гоголя, из Парижа писала Жуковскому: «Отсюда еду на днях в Брюссель, посмотрю Бельгито и Голландию, а в Роттердаме сяду на пароход до Гамбурга, и так далее до благосло венного Петрограда. Меня туда ничто не влечет: напротив, тоска забирает, когда подумаешь, что точно надобно вернуться. Никто более меня в сию минуту не оправдывает слов Кюстина». («Русск. Архив». 1902. № 5. С. 104.) )

Быть может, вы и правы,- возразил я,- но ваши наблюдения доказывают мне, что русские вовсе не столь скрытны, как это утверждают.

- Да, таковы они там, у себя, но нас, добрых немцев, они не остерегаются.

Отчаявшись переубедить меня, хозяин, добродушно улыбаясь, удалился, оставив меня под впечатлением своих слов, хотя и не заставив, конечно, изменить моего решения.

На следующий день карета моя и весь багаж были уже на борту «Николая I », русского парохода, «лучшего во всем мире», как хвастливо уверяют русские. Это самое судно в прошлом году на пути из Петербурга в Травемюнде наполовину сгорело; было затем заново реставрировано и теперь совершало лишь второй свой рейс. Узнав о пожаре на «Николае I», царь сместил его капитана, старого русского моряка, и назначил нового - голландца (Пожар, уничтоживший пароход «Николай I», произошел в мае 1838 г. На борту его находился девятнадцатилетний И. С. Тургенев, который через много лет, в 1883 г., описал эту трагедию в очерке «Пожар на море». Из его рассказа следует, что большая часть экипажа и пассажиров спаслась благодаря распорядительности капитана. )Последний, как говорили, не пользовался авторитетом среди экипажа: иностранцы всегда сбывают России лишь тех, кого не хотят иметь у себя. Все это не предвещало ничего утешительного, но я решил ехать и положился во всем на волю божью.

Уже перед самым отходом парохода я увидел на палубе пожилого, очень полного, с трудом державшегося на своих колоссально распухших ногах, господина, напоминавшего лицом, фигурой, всем своим обликом Людовика XVI. Это был русский вельможа, князь К., происходивший от потомков Рюрика, принадлежавший к старинному дворянскому роду (П. А. Плетнев в 1845 г. вспоминал: «Князь Козловский служил при разных миссиях, знал прекрасно по-латыни, был, кажется, католик, всегда весел и остроумен, толстяк, гастроном, почти все лучшее на разных языках прочитал... О нем упомииист Кюстин в начале своего путешествия; к счастью, Козловский тогда уже был покойник, когда книга вышла, а то она повредила бы ему. Я несколько раз обедывал с ним у Соболевского вместе с Виельгорским, Пушкиным, Жуковским и Вяземским. Все мы очень любили его ум, веселый и практический». Князь Петр Борисович Козловский (1783-1840), выдающийся представитель своего времени, живший долгое время за границей. Он был посланником в Турине, потом в Штутгарте, после чего несколько лет служил в Англии. По отзывам современников, он «пришли был одним из умнейших людей эпохи, в которой ум был не особенная редкость». Восторженные отзывы о нем оставил Вяземский. Наряду с большим умом и разносторонними знаниями, Козловский был и остроумнейшим собеседником, так что «на него» созывали гостей. Высокоодаренный человек, настоящий «европеец», Козловский особенно тяготел к римской древности, будучи страстным поклонником Ювенала. Близко сошедшись с Пушкиным, он уговаривал его взяться in перевод Ювенала, и Пушкин, в неоконченном наброске, обращался к нему со слонами:

Ценитель умственных творений исполинских,

Друг бардов Англии, любовник муз латинских... ) Едва почтенный старец, продолжая разговор со своим собеседником, уселся в кресло, как он обратился ко мне, назвав меня по имени. Я был поражен, но князь К. поспешил объяснить, что он давно слышал обо мне.

Вы объездили почти всю Европу,- добавил он,- и, наверное, будете одного мнения со мной.

О чем именно?

О том, что в Англии нет подлинной родовой аристократии: там существуют лишь титулы и чины.

Я согласился с ним, и наша беседа завязалась. Мы долго говорили о всех выдающихся событиях и людях нашего времени. Я узнал много новых политических анекдотов, услышал много тонких суждений, метких характеристик, и никогда, казалось мне, часы не протекали так быстро, как в беседе с князем. Хотя я более слушал, отвечая моему собеседнику довольно сдержанно, старый дипломат все же сразу узнал мой образ мыслей.

Нет,- сказал он,- вы не являетесь сыном ни своей родины, ни своего времени. Вы презираете слово как орудие политики.

Вы правы, всякое другое средство раскрыть сущность человека я предпочитаю публичному слову, особенно в такой стране, как моя родина, где процветает пустое честолюбие. Я не верю, чтобы во Франции нашлось много людей, которые не пожертвовали бы своими взглядами и убеждениями ради возможности произнести блестящую речь.

И все же,- возразил русский либерал,- в слове заключается все, весь человек и даже нечто высшее: слово божественно.

Я того же мнения, и именно потому я не хочу видеть его проституированным.

- Но ведь людьми можно управлять только либо страхом, либо убеждением,- сказал князь.

- Я согласен, но действия гораздо сильнее убеждают, нежели слова. Вспомните Наполеона, под владычеством которого свершилось великое. Только вначале он управлял и силой и убеждением, да и то свое красноречие проявлял лишь перед немногими. С народом он говорил всегда языком своих дел. Публичная дискуссия о новом законе сразу лишает его того уважения масс, в котором только и заключается сила закона.

Но вы положительно тиран.

Напротив, я лишь боюсь адвокатов и служащих для них эхом газет. Звонкие речи и слова звучат правда не долее суток, но они, действительно, являются тиранами, которые нам сегодня рожают.

По приезде в Россию вы научитесь бояться другого.

Едва ли, князь, вы, именно вы, можете создать во мне дурное представление о России.

Не судите о ней по мне или другим русским, которых вы встречаете за границей,- возразил К.- С нашей гибкой натурой мы становимся космополитами, как только покидаем нашу родину, и это одно уже является сатирой на наш образ правления.

Несмотря на привычку говорить обо всем совершенно свободно, князь все же умолк, как бы опасаясь меня и, главным образом, других пассажиров, находившихся неподалеку от нас. Позднее, воспользовавшись моментом, когда мы были одни, князь снова вернулся к данному вопросу и подробнее развил свои взгляды на характер людей и учреждений своей родины.

- В России со времени нашествия татар прошло едва четыре столетия, тогда как Западная Европа пережила этот кризис уже четырнадцать столетий назад. На тысячу лет старейшая цивилизация создает непроходимую пропасть между нравами и обычаями наций. Беспощадный деспотизм, царящий у нас, возник в то время, когда во всей остальной Европе крепостное право было уже уничтожено. Со времени монгольского нашествия славяне, бывшие прежде самым свободным народом в мире, сделались рабами сперва своих победителей, а затем своих князей. Крепостное право возникло тогда не только фактически, но в силу государственных законов. Оно настолько унизило человеческое слово, что последнее превратилось в ловушку. Правительство в России живет только ложью, ибо и тиран, и раб страшатся правды. Наши автократы познали когда-то силу тирании на своем собственном опыте. Русские князья, принужденные для собирания подати угнетать свой народ, часто сами уводились в рабство татарами. Они властвовали только до тех пор, пока являлись ревностными орудиями татарских ханов для угнетения народа и выколачивания из него последних крох. Они хорошо изучили силу деспотизма путем собственного рабства. И все это происходило, заметьте, в то время, когда в Западной Европе короли и их вассалы соперничали между собой в деле освобождения своих народов. Поляки и сейчас находятся по отношению к русским в том положении, в каком русские находились по отношению к монголам. Кто сам носил ярмо, не всегда склонен сделать его легким для тех, на кого он это ярмо налагает. Князья и народы часто срывают злобу за свои унижения и мстят неповинным. Они считают себя сильными, потому что могут других превращать в жертву...

Князь,- возразил я, выслушав внимательно этот длинный ряд выводов и заключений,- я не верю вам. Ваш блестящий ум ставит вас выше национальных предрассудков и заставляет в такой форме оказывать внимание иностранцу у себя на родине. Но я так же мало доверяю вашему самоунижению, как и чрезмерной хвастливости других.

Через три месяца вы вспомните, что я был прав. А до тех пор, и пока мы одни, я хочу обратить ваше внимание на самое главное. Я дам вам ключ к разгадке страны, в которую вы теперь направляетесь. Думайте о каждом шаге, когда будете среди этого азиатского народа. Помните, что русские лишены влияний рыцарства и католицизма.

Вы заставляете меня, князь, гордиться моею проницательностью. Лишь недавно я писал моему другу, что религиозная нетерпимость является главным тайным рычагом русской политики.

Вы точно предугадали то, что скоро вам предстоит увидеть. Но все же вы не сможете составить себе верного представления о глубокой нетерпимости русских, потому что те из них, которые обладают просвещенным умом и состоят в деловых сношениях с Западом, прилагают все усилия к тому, чтобы скрыть господствующую у них идею - торжество греческой ортодоксии, являющейся для них синонимом русской политики. Не думайте, например, что угнетение Польши является проявлением личного чувства императора. Это - результат глубокого и холодного расчета. Все акты жестокости в отношении Польши являются в глазах истинно верующих великой заслугой русского монарха. Святой дух вдохновляет его, возвышая душу над всеми человеческими чувствами, и сам бог благословляет исполнителя своих высоких предначертаний. При подобных взглядах судьи и палачи тем святее, чем большими варварами они являются...

Этот разговор дает представление о характере долгих бесед, которые мы вели с князем К. во все время нашего пребывания на борту «Николая I ».

На следующий день по выходе из Травемюнде, когда все пассажиры после обеда собрались на палубе, послышался какой-то необыкновенный шум в машинном отделении, и пароход внезапно остановился. Мы находились в открытом море, к счастью, в то время совершенно спокойном. Наступило глубокое, полное тревоги молчание. Все были поглощены печальными воспоминаниями о недавней катастрофе, и наиболее суеверные проявляли сильнейшее беспокойство. Но вскоре пришел капитан и рассеял наши опасения: в машине сломался какой-то винт, который будет заменен новым, и через четверть часа мы двинемся снова в путь.

Поздно вечером, перед тем как разойтись по своим каютам, мы увидели мрачные очертания острова Даго.

Здесь недавно, во времена Павла I, произошел потрясающий случай,- сказал князь К., обращаясь к собравшимся вокруг него пассажирам.

Расскажите, пожалуйста.

Один из просвещеннейших людей своего времени, барон Унгер фон-Штернберг, объездивший всю Европу, вернулся при Павле обратно в Россию. Вскоре, без всякой причины, он впал в немилость и должен был удалиться в изгнание. Он заперся на принадлежавшем ему острове Даго и поклялся в смертной ненависти ко всему человечеству, чтобы отомстить императору, воплощавшему в его глазах весь род людской.

На своем уединенном острове барон вдруг проявил горячую любовь к научным занятиям. Для того, как он говорил, чтобы посвятить себя всецело работе, которой ничто не могло бы мешать, он соорудил высокую башню, стены которой видны с парохода в бинокль. Он назвал ее своей библиотекой и устроил наверху башни фонарь, со всех сторон застекленный, как бельведер, обсерватория или, вернее, светящийся маяк. Здесь, говорил барон, и то лишь по ночам, в абсолютной тишине, он может работать. Доступ в эту библиотеку имели только маленький его сын и гувернер последнего. В полночь, когда барон знал, что оба они спят, он запирался в своей библиотеке и зажигал ярко горящий фонарь, издали похожий на сигнал. Этот обманчивый маяк должен был вводить в заблуждение чужие суда, проходившие мимо острова, что и было конечною целью коварного барона. Предательский маяк, воздвигнутый на скале, среди бушующего моря, привлекал к себе капитанов, плохо знакомых с местными берегами, и несчастные, обманутые фальшивой надеждой на спасение, находили здесь смерть. Когда судно бывало уже близко к гибели, барон спускался к берегу, садился в лодку с несколькими ловкими и опытными людьми, которых он специально держал для своих ночных предприятий, и перевозил на берег спасшихся от кораблекрушения. Здесь, под покровом темноты, барон убивал их и затем, при помощи своих слуг, грабил погибающий корабль. Все это он делал не столько из корысти, сколько из любви ко злу, из неутолимой страсти к разрушению.

Но однажды гувернер случайно проник в страшную тайну. Он лежал больной в своей комнате, по соседству с залой, в которой барон расправлялся с последними пленниками. Гувернер все слышал и видел. Он давно уже подозревал недоброе и при первых же звуках голосов приник ухом к дверной скважине, чтобы быть свидетелем злодеяний барона. Когда кровавое дело было кончено и в замке снова наступила зловещая тишина, гувернер, услышав шаги, бросился в свою кровать и притворился спящим. В комнату вошел барон и, с окровавленным кинжалом в руке, наклонился над воспитателем своего сына, долго и внимательно вглядываясь в его лицо и прислушиваясь к его дыханию. Убедившись, что он спит, барон решил оставить его в живых. Как видите, совершенство в преступлении встречается столь же редко, как и во всем другом. Едва гувернер остался один, он поспешно, невзирая на жар и озноб, оделся, по веревке спустился из окна на берег, отвязал стоявшую у замкового вала лодку и поспешил на материк, где в ближайшем городе заявил о злодействе барона. В замке заметили отсутствие гувернера, и вначале барон подумал, что тот, в припадке горячки, выбросился из окна. Но веревка и пропавшая лодка навели вскоре его на подозрения.

Замок был окружен со всех сторон войсками, прежде чем барон успел принять меры предосторожности. Он хотел обороняться, но слуги изменили ему. Барон был схвачен, доставлен в Петербург и осужден императором Павлом на вечные каторжные работы в Сибири, где и умер (Барон Карл Карлович Унтерн-Штернберг (1730-1799), генерал-адъютант, крупный эстляндский помещик, часть владений которого была расположена на о. Даго. Будучи сторонником Петра III, он, после переворота 1762 г., впал в немилость и выехал за границу. Павел I вернул его из изгнания и приблизил к себе. Рассказ, записанный Кюстиным со слов кн. Козловского, принадлежит к числу исторических легенд. )

Таков был печальный конец человека, который, благодаря своему просвещенному уму и благородному обращению, еще недавно вращался в лучшем обществе Европы и играл там заметную роль.

Это романтическое приключение напоминает нам средневековье, но, как видите, то, что могло иметь место в Европе лишь в средние века, в России случается еще почти в наши дни. Россия во всем отстала от Запада на четыре столетия.

4

ГЛАВА II

Приближение к Кронштадту.- «Русский флот - игрушка императора».- Петербургская природа.- Остров Котлин и Кронштадтская крепость.- Современные галеры.- Таможенники и шпионы досаждают путешественникам.

«Николай I» приближался к Кронштадту. Пустынный Финский залив начал понемногу оживляться: внушительные с виду морские суда императорского флота бороздили его воды в разных направлениях. Этот флот вынужден большую часть года оставаться замороженным в порту, и лишь в течение трех летних месяцев, как я узнал, суда отправляются на маневры с кадетами морского корпуса и курсируют между Кронштадтом и Балтийским морем. Море с его блеклыми красками, с мало посещаемыми водами, возвещает приближение к слабо населенному, благодаря суровости своего климата, континенту. Пустынные берега его в полной мере гармонируют с самим морем, пустым и холодным. Унылая природа, скупое, не греющее солнце, серая окраска воды - все это нагоняет тоску и уныние на путешественника. Еще не коснувшись этого малопривлекательного берега, хочется уже от него удалиться. Невольно приходят на память слова одного из фаворитов Екатерины II, сказанные им по поводу ее жалоб на дурное влияние климата на ее здоровье. «Не вина милостивого господа, государыня, если люди из слепого упорства строят столицу великой империи на земле, предназначенной природой служить логовищем для волков и медведей».

Мои спутники не раз с гордостью указывали мне на недавние успехи русского флота. Я удивляюсь этим успехам, но оцениваю их совершенно иначе, чем мои русские товарищи по путешествию. Русский флот - это создание, или, вернее, развлечение императора Николая. Этот монарх забавляется осуществлением главной идеи Петра I, но, как бы ни был могуществен человек, рано или поздно он должен будет признать, что природа сильнее всех чело­веческих усилий. Пока Россия не выйдет из своих естественных границ, русский флот будет лишь игрушкой царей и ничем более. Лорд Дюргам со всей откровенностью высказал это лично Николаю I, поразив его этим в самое чувствительное место его властолюбивого сердца: «Русские военные корабли - игрушка русского императора». На меня вид русских морских сил, которые были объединены здесь, вблизи столицы, исключительно для развлечения царя, для хвастовства его придворных льстецов и для обучения его кадетов, произвел удручающее впечатление. Я чувствовал в этих школьных упражнениях флота лишь ложно направленную железную волю, которая угнетает людей, так как она не может покорить окружающую природу. Корабли, которые в течение несколь­ких зим неминуемо должны погибнуть, не принеся никакой пользы своей стране, олицетворяют в моих глазах не мощь великого государства, а лишь напрасно пролитый пот несчастного народа. Более чем на полгода замерзающее море - величайший враг военного флота. Каждую осень, после трехмесячных упражнений, школьник возвращается в свою клетку, игрушка прячется в коробку, и лишь ледяной покров моря ведет серьезную войну с царскими финансами... (В это время, как и позднее, вплоть до Севастопольской войны, Балтийский флот, действительно, был почти вовсе пассивен. Порт, замерзший в течение, конечно, не 9-ти, а лишь 3-4 месяцев, создавал тяжелые, но преодолимые препятствии. Как известно, с самого своего зарождения Балтийский флот принимал деятельное участие в войнах, сперва со Швецией (1741 -1743), затем с Пруссией (1756 1762), с Турцией (1768) и т. д. С 1803 г. суда ежегодно отправлялись из Балтийского моря на Восток с целью поддержки американских колоний. Одновременно начались кругосветные плавания (напр., Крузенштерна). Балтийский флот насчитывал около 100 разных судов (кораблей, фрегатов, корветов, бригов и др.) и до 50 различных судов гребного флота.

Пренебрежительный взгляд на русский флот, как исключительно на забаву государя, видимо, был широко распространен среди руководителей английской политики. Пушкин в своем дневнике (30 ноября 1833 г.) записал разговор с секретарем английского посольства Блайем, называвшим русский флот «игрушкой». Несомненно, что подобные отзывы о русских морских силах являлись результатом раздражения и тревоги Англии по поводу внешней политики Николая, агрессивное направление которой выступало достаточно ясно. В записи Пушкина его разговора с Блайем последний роняет следующее замечание: «Долго ли вам распространяться? (Мы смотрели карту постепенного распространения России.) Ваше место в Азии, там вы совершите достойный подвиг цивилизации». Лорд Дургам (1792-1840), известный английский политический деятель, в 1832 г. был послан в Россию с целью укрепления связи ее с Англией. )

Нет ничего печальнее, чем природа окрестностей Петербурга. По мере того как углубляешься в залив, все более суживается болотистая Ингерманландия и заканчивается тонкой, едва заметной чертой. Эта черта - Россия, сырая, плоская равнина с кое-где растущими жалкими, чахлыми березами. Дикий, пустынный пейзаж, без единой возвышенности, без красок, без границ и в то же время без всякого величия, освещен так скупо, что его едва можно различить. Здесь серая земля вполне достойна бледного солнца, которое ее освещает. В России ночи поражают своим почти дневным светом, зато дни угнетают своей мрачностью.

Кронштадт, украшенный лесом мачт, фортами и гранитными валами, достойно прерывает монотонные настроения путешественника, который, подобно мне, ищет красок на этой неблагодарной земле. Нигде вблизи больших городов я не видел ничего столь безотрадного, как берега Невы. Окрестности Рима пустынны, но сколько живописных уголков, сколько воспоминаний, света, огня, поэзии, я сказал бы даже, страсти оживляют эту историческую землю. Перед Петербургом же - водная пустыня, окруженная пустыней торфяной. Море, берега, небо - все слилось; это - зеркало, но тусклое, матовое, как будто лишенное фольги и ничего не отражающее.

Такова местность, окружающая Петербург. Неужели эта убогая природа, лишенная красоты, лишенная элементарных удобств для удовлетворения потребностей великого народа, пронеслась в уме Петра Великого при выборе им места для столицы, не поразив его, не остановив от этого шага? Море во что бы то ни стало - вот единственное, что им руководило. Странная идея для русского - основать столицу славянской империи среди финнов и насупротив шведов. Напрасно Петр говорил, что он хотел только дать России выход в море. Если бы он действительно был гением, как о нем говорят, он должен был бы понять все отрицательные стороны своего выбора, и лично я не сомневаюсь, что он это сознавал. Но политика и, я думаю, скорее болезненное самолюбие царя, уязвленное независимостью старых московитов, предопределили судьбы новой России. Она напоминает теперь человека, полного сил, но задыхаю­щегося от их избытка. У нее нет выхода для своих богатств. Петр I обещал России такой выход: он открыл для нее Финский залив, не понимая, однако, что море, по необходимости закрытое восемь месяцев в году, не может считаться настоящим морем. Но для русских название, ярлык - это все. Усилия Петра, его подданных и преемников, сколь бы ни были они достойны удивления, создали в результате лишь город, в котором очень тяжело жить, у которого при малейшем порыве ветра со стороны залива Нева оспаривает каждую пядь земли и из которого вез стремятся бежать к югу, хоть на один шаг, который позволено им будет сделать. Для бивуака же гранитные набережные излишни.

Кронштадт расположен на низком острове Котлине, среди Финского залива. Эта морская крепость возвышается над водой лишь настолько, сколько требуется для защиты подступов к Петербургу от вторжения вражеских судов. Артиллерийские орудия, которыми крепость снабжена, расположены, как говорят русские, с большим искусством. При залпе каждый снаряд попадает в определенную точку, и все море взрывается, как поле плугом и бороной. Благодаря этому ураганному огню, который по приказу царя может в любую минуту обрушиться на неприятеля, подступы к Петербургу становятся вполне защищенными. Я не знаю только, могут ли орудия закрыть доступ по обоим фарватерам залива. Мои русские спутники, которые могли бы это разъяснить, от толкового ответа, видимо, уклонялись. Мой же, хотя и недавний, опыт научил уже меня не слишком доверять тем преувеличенным восхвалениям, на которые русские, в непомерном усердии на службе своему властителю, обычно так щедры. Национальная гордость может быть понятна лишь у свободного народа. Когда же она проявляется исключительно в силу рабской лести, она становится нетерпимой. Все это славословие кажется мне продиктованным одним только страхом, и вся надменность, проявлявшаяся во время нашего путешествия моими русскими спутниками, свидетельствует лишь о низком уровне их душевных свойств. Это впечатление настраивает меня по отношению к ним не очень дружелюбно.

Во Франции, как и здесь, на пароходе, я встречал всегда лишь два типа русских людей: одних, которые из суетного тщеславия безмерно восхваляют свою родину, и других, которые из желания казаться более культурными и цивилизованными, как только речь заходит о России, высказывают к ней либо глубокое презрение, либо полное равнодушие. До сих пор я не позволял ни тем, ни другим обмануть меня. Но я хотел бы найти и третий тип русских - простых, искренних людей, и их-то я буду в России разыскивать.

Мы пришли в Кронштадт в 12' /- часов ночи или, вернее, на рассвете одного из тех дней без начала и конца5 которые я не в состоянии описать, но которыми я не перестаю восторгаться. Пароход остановился против заснувшей крепости, и мы должны были долго ждать, пока пробудилась целая орда чиновников, которые друг за другом стали затем к нам прибывать. Появились полицейские комиссары, директора и вице-директора таможни и, наконец, сам начальник таможни. Этот важный господин счел, очевидно, своим долгом сделать нам личный визит исключительно ради высокопоставленных русских пассажиров, которые находились на борту нашего «Николая I». Он вступил в оживленную беседу с князьями и княгинями, возвращавшимися из-за границы в Петербург. Разговор велся на русском языке, так как речь, очевидно, шла о политике Западной Европы. Когда же разговор коснулся трудностей пересадки и необходимости покинуть наш корабль, чтобы пересесть на другой, меньший пароход, важные собеседники снова заговорили по-французски.

Пакетбот «Николай I» сидел слишком глубоко и не мог пройти вверх по Неве. Он оставался поэтому в Кронштадте с нашим багажом, тогда как все пассажиры должны были быть доставлены в Петербург на другом, маленьком, грязном и плохо оборудованном пароходике. Мы получили разрешение взять с собой лишь ручной багаж и небольшие чемоданы, которые в Кронштадте были запломбированы таможенными чиновниками. Когда эта операция была окончена, мы отправились с надеждой увидеть наш багаж в Петербурге через два дня. А пока он оставался под охраной... господа бога и таможенных надсмотрщиков. Русские князья, подобно мне, простому путешественнику, должны были подвергнуться всем формальностям таможенного досмотра, и это равенство положений мне сначала понравилось. Но, прибыв в Петербург, я увидел, что они были свободны через три минуты, тогда как я три часа должен был бороться против всевозможных придирок таможенных церберов. На минуту почудившееся мне отсутствие привилегий на почве, взращенной деспотизмом, также мгновенно исчезло, и это сознание повергло меня в уныние.

Обилие ничтожных, совершенно излишних мер предосторожности при таможенном досмотре делает необходимым наличие бесконечного множества всякого рода чиновников. Каждый из них выполняет свою работу с такой педантичностью, риторизмом и надменностью, которые имеют одну лишь цель - придать известную важность даже самому маленькому чиновнику. Он не позволяет себе проронить лишнее слово, но ясно чувствуется, что он полон сознания своего величия. «Уважение ко мне! Я часть великой государственной машины». А между тем эти частицы государственного механизма, слепо выполняющие чужую волю, подобны всего лишь часовым колесикам,- в России же они называются людьми. Меня положительно охватывала дрожь, когда я смотрел на этих автоматов: столько противоестественного в человеке, превращенном в бездушную машину. Если в странах, где встречается обилие машин, даже дерево и металл кажутся одушевленными, то под гнетом деспотизма, наоборот, люди кажутся созданными из дерева. Невольно спрашиваешь себя, что им делать с совершенно излишним для них разумом, и сразу чувствуешь себя подавленным, когда подумаешь, сколько надо силы и насилия, чтобы превратить живых людей в неодушевленных автоматов. В России я чувствовал сострадание к людям, как в Англии остерегался машин. Там этим созданиям рук человеческих недоставало лишь слова, тогда как здесь оно было совершенно излишним для живых машин, созданных государством.

Эти одушевленные машины были, однако, исключительно, до приторности, вежливы. Видно было, что они с колыбели приучались к учтивости, как воин с детства приучается к ношению оружия. Но какую цену могут иметь эти проявления изысканной вежливости, когда они выполняются лишь по приказу, из рабского страха пред своим начальством!

Вид всей этой массы шпионов, с таким усердием допрашивавших нас, довел меня до нервной зевоты, которая легко могла перейти в слезы - не над собой, а над несчастным народом. Столько мельчайших предосторожностей, которые считались здесь, очевидно, необходимыми и которые нигде более не встречались, ясно свидетельствовали о том, что мы вступаем в империю, объятую одним лишь чувством страха, а страх ведь неразрывно связан с печалью. И я, из учтивости, чтобы разделить общее настроение, испытывал одновременно и страх, и унылую скуку. Еще в Кронштадте меня пригласили сойти в большой зал нашего парохода, где я должен был предстать перед ареопагом чиновников, допрашивавших пассажиров. Все члены этого трибунала, более грозного, чем импозантного, сидели за большим столом и с исключительным вниманием перелистывали лежавшие перед ними реестры. Казалось, что они поглощены выполнением какого-то серьезного секретного поручения, хотя занимаемые ими должности отнюдь не соответствовали их напускной важности. Одни из них, с пером в руке, выслушивали ответы пассажиров или, вернее, обвиняемых, так как, очевидно, всякий иностранец, прибывший на русскую границу, трактуется заранее как преступник. Другие передавали громким голосом эти ответы писцам, причем ответы наши переводились с французского на немецкий и с немецкого на русский язык и уже на последнем заносились, быть может достаточно произвольно, писцами в журнал. Заносились имена, прописанные в наших паспортах, все даты, визы, причем все это подвергалось самому тщательному исследованию и проверке. Но вместе с тем измученные этой моральной пыткой пассажиры допрашивались с фальшивой любезностью, и каждая фраза таможенных судей имела как бы целью утешить несчастных, сидящих перед ними на скамье подсудимых.

В результате долгого допроса, которому я подвергся наряду с другими пассажирами, у меня был отнят мой паспорт, взамен чего я должен был расписаться на каком-то бланке, по которому, как мне сказали, я смогу получить свой паспорт в Петербурге. Казалось, что все полицейские формальности были закончены; все пассажиры и чемоданы были уже на другом пароходе, четыре часа мы томились перед Кронштадтом, и все же об отбытии пока ничего не было слышно.

Каждую минуту из города отчаливали новые черные лодки и медленно приближались к нам. Хотя мы были вблизи городских стен, вокруг царила мертвая тишина. Ни один голос не доносился из этой гробницы, и тени, скользившие на лодках вокруг нас, были немы, как камни, которые они только что покинули. Все это производило впечатление какой-то похоронной процессии: ждали лишь, будто гроба с мертвецом. Люди, которые подплывали на этих мрачных и грязных гребных суденышках, были одеты в грубые куртки из серой шерсти, и зеленовато-желтые лица их были лишены почти всякого выражения. Это были, как мне потом сказали, матросы кронштадтского гарнизона.

День давно уже наступил, хотя он не принес нам более света, чем утренняя заря. Воздух был душен, и солнце, еще невысоко поднявшееся над морем, отражалось в воде и как-то утомляло зрение. Большая часть лодок кружилась вокруг нас, не доставляя никого на борт нашего корабля. Иногда же шесть или двенадцать гребцов в лохмотьях, наполовину прикрытые овечьими тулупами, привозили нам еще одного полицейского агента, гарнизонного офицера или таможенного надсмотрщика, и это беспрерывное хождение взад и вперед все новых лиц, которое нисколько не ускоряло дела, оставляло мае достаточно времени, чтобы отметить какую-то особенную нечистоплотность северян. Южане проводят свою жизнь полунагими на воздухе или в воде; на севере же люди всегда остаются взаперти и производят своей исключительной нечистоплотностью несравненно более отталкивающее впечатление, чем народы юга, живущие под открытым небом и жгучим солнцем, своей неряшливостью.

Скука, на которую обрекли меня все эти ничтожные мелочи таможенной формалистики, дала мне возможность сделать еще одно наблюдение: русские вельможи очень неохотно мирятся со всеми неудобствами общественного порядка в России, когда эти неудобства касаются их лично. «Россия - страна совершенно бесполезных формальностей»,- шептали они друг другу, и притом по-французски из боязни быть услышанными кишевшими вокруг чиновниками. Я надолго запомнил это замечание, в справедливости которого я сам не раз уже мог убедиться. Но после всего, что я за время моего путешествия видел и слышал от моих русских спутников, я вообще думаю, что книга под заглавием «Русские в оценке самих же русских» была бы для них очень сурова и безжалостна. Любовь к своей родине для русских лишь средство льстить своему властелину. Как только они убеждены, что их господин и повелитель не может их услышать, они говорят обо всем с исключительной откровенностью, которая тем ужаснее, что она крайне опасна для выслушивающих их излияния.

Наконец-то узнали мы причину нашей столь длительной задержки: на пароходе появился начальник над начальниками, главный из главных, директор над директорами русской таможни. Это, оказывается, был последний визит, которого мы, не подозревая того, так бесконечно долго ждали. Важный чиновник прибыл не в форменном мундире, а во фраке, как светский человек, роль которого сначала он и принялся разыгрывать. Он всячески старался быть приятным и любезным с русскими дамами. Он напомнил княгине N о их встрече в одном аристократическом доме, в котором та никогда не бывала; он говорил ей о придворных балах, на которых она его никогда не видела. Короче, он разыгрывал с нами, и особенно со мной, глупейшую комедию, ибо я никак не мог понять, как это возможно выдавать себя за нечто более важное в стране, где вся жизнь строго регламентирована, где чин каждого начертан на его головном уборе или эполетах. Но человек, очевидно, остается одним и тем же повсюду. Наш салонный кавалер, не покидая манер светского человека, вскоре принялся, однако, за дело. Он элегантно отложил в сторону какой-то шелковый зонтик, затем чемодан, несессер и возобновил с неизменным хладнокровием исследование наших вещей, только что так тщательно проделанное его подчиненными. Этот, казалось, главный тюремщик империи производил обыск всего судна с исключительной тщательностью и вниманием. Обыск длился бесконечно долго, и светский разговор, которым неизменно сопровождал свою отвратительную работу насквозь пропитанный мускусом таможенный цербер, еще усугублял производимое им гнусное впечатление. Но, наконец, мы были освобождены и от всех церемоний таможенных чиновников, и от вежливости полиции, и от приветствий военных чинов, и от ужасающего вида невероятной нищеты, которая уродует род человеческий и которая здесь воплощалась в матросах русской таможни, казавшихся по всему своему облику людьми какой-то особой, чуждой нам расы. Так как я ничем не мог им помочь, то присутствие их становилось для меня невыносимым, и каждый раз, как эти несчастные доставляли на борт корабля кого-либо из чинов таможни или морской полиции - наиболее жестокой полиции русской империи,- я отводил свои глаза в сторону. Эти матросы, жалкие, истощенные, в грязных отрепьях, позорили свою родину. Как каторжники на галерах они обречены были всю жизнь доставлять чиновников и офицеров из Кронштадта на борт иностранных пароходов. При виде их измученных лиц и при мысли, что в беспрерывной каторжной работе весь смысл и назначение их жизни, я невольно спрашивал себя, чем так жестоко провинился человек перед господом богом, что 60 миллионов ему подобных обречены на жизнь в России?

Когда пароход тронулся в путь, я подошел к князю К.

«Вы - русский,- сказал я,- неужели же вы так мало любите свою родину, что не скажете министру внутренних дел или тому, кому подчинена полиция, как необходимо все это изменить! Пусть он хоть раз переоденется иностранцем, совершенно не внушающим, подобно мне, подозрений, и приедет в Кронштадт, чтобы своими глазами убедиться в том, что значит приехать в Россию».

5

ГЛАВА III


Общий вид Петербурга с Невы.- Последний обыск и допрос.- Ловкость полицейских ищеек.- Путаница с багажом.- Немецкий гид.- Медный всадник.- По­стройка Зимнего дворца.- Тысячи жертв высочайшей затеи.- Кюстин вспоминает Герберштейна.- Московское царство и николаевская Россия.

Тонкая черта земли, которую еще издали замечаешь между небом и морем, начинает в некоторых пунктах изгибаться слегка вверх: это - здания новой русской столицы. По мере приближения постепенно вырисовываются позолоченные купола церквей, памятники, здания правительственных учреждений, фронтон биржи, белые колоннады школьных зданий, музеи, казармы и дворцы, расположенные на гранитной набережной. Когда же входишь в самый город, то, прежде всего, бросаются в глаза гранитные сфинксы, производящие внушительное впечатление (Сфинксы эти в действительности являются не копиями, а подлинниками. Они был вывезены в 1832 г. из Фив и установлены на пристани у Академии художеств, сооруженной по проекту архитектора К. Тона. )

Эти копии античной скульптуры как произведения искусства сами по себе не имеют большой цены, но общий вид города дворцов отсюда положительно величествен. И все же подражание классической архитектуре, отчетливо заметное в новых зданиях, просто шокирует, когда вспомнишь, под какое небо так неблагоразумно перенесены эти слепки античного творчества. Но вскоре внимание останавливает обилие и внешний вид соборов, колоколен, металлических шпицов церквей, которые теснятся со всех сторон. Здесь, по крайней мере, заметен свой национальный стиль. Русские церкви сохранили свою первобытную оригинальность. Конечно, не русские изобрели этот грузный своеобразный стиль, который называется византийским. Последователи греческой церкви, они по своему характеру, своим верованиям, воспитанию, историческому прошлому невольно чуждаются римско-католической культуры, но, во всяком случае, они должны были бы искать образцы для своих сооружений не в Афинах, а в Константинополе.

При взгляде с Невы набережные Петербурга очень величественны и красивы. Но стоит только ступить на землю и сразу убеждаешься, что набережные эти вымощены плохим, неровным булыжником, столь неказистым на вид и столь неудобным как для пешеходов, так и для езды. Впрочем, здесь любят все показное, все, что блестит: золоченые шпицы соборов, которые тонки, как громоотводы; портики, фундаменты коих почти исчезают под водой; площади, украшенные колоннами, которые теряются среди окружающих их пустынных пространств; античные статуи, своим обликом, стилем, одеянием так резко контрастирующие с особенностями почвы, окраской неба, суровым климатом, с внешностью, одеждой и образом жизни людей, что кажутся героями, взятыми в плен далекими, чуждыми врагами. Величественные храмы языческих богов, которые своими горизонтальными линиями и строгими очертаниями так удивительно венчают предгорья ионических берегов, тут, в Петербурге, походят на груды гипса и извести. Природа требовала здесь от людей как раз обратное тому, что они создавали. Вместо подражания языческим храмам они должны были бы сооружать здания со смелыми очертаниями, с вертикальными линиями, чтобы прорезать туман полярного неба и нарушить однообразие влажных, сероватых степей, опоясывающих Петербург.

Но как ни раздражает это глупое подражание, портящее общий вид Петербурга, все же нельзя смотреть без некоторого удивления на этот город, выросший из моря по приказу одного человека и для своей защиты ведущий упорную борьбу с постоянными наводнениями. Это - результат огромной силы воли, и если ею не восхищаешься, то, во всяком случае, ее боишься, а это почти то же, что и уважать.

Наш кронштадтский пароход бросил якорь у самого города, перед гранитной Английской набережной, расположенной против здания главной таможни, вблизи знаменитой площади, где высится на скале статуя Петра Великого. Бросив якорь, мы вновь простояли здесь очень долго, и вот по какой причине. Мне не хотелось бы опять говорить о новых испытаниях, которым я подвергся под предлогом выполнения простых формальностей полицией и ее нервной союзницей - таможней. Но все же необходимо дать представление о тех безмерных трудностях, которые ожидают иностранца на морской границе России: говорят, что въезд с сухопутной границы значительно легче.

Три дня в году солнце в Петербурге невыносимо, и вчера, точно в честь моего приезда, был один из таких дней. Началось с того, что нас - конечно, иностранцев, а не русских - продержали более часа на палубе без тента на самом солнцепеке. Было всего 8 часов утра, но день наступил уже с часу ночи. Говорили, что температура достигала 30° по Реомюру, и не следует забывать, что на севере жара переносится гораздо труднее, чем в южных странах, так как воздух здесь тяжелее и небо часто покрыто облаками. Затем мы снова должны были предстать пред новым трибуналом, который, как и в Кронштадте, заседал в кают-компании. И вновь начались те же вопросы, которые предлагались с той же вежливостью, и мои ответы, которые переводились на русский язык с теми же формальностями.

Что собственно вы желаете делать в России?

Ознакомиться со страной.

Но это не повод для путешествия.

У меня, однако, нет другого.

С кем думаете вы увидеться в Петербурге?

Со всеми, кто разрешит мне с ними познакомиться.

Сколько времени вы рассчитываете пробыть в России?

Не знаю.

Но приблизительно?

Несколько месяцев.

Быть может, у вас какое-нибудь дипломатическое поручение?

Нет.

Может быть, секретное?

Нет.

Какая-нибудь научная цель?

Нет.

Не посланы ли вы вашим правительством изучить наш социальный и политический строй?

Нет.

Нет ли у вас какого-нибудь торгового поручения?

Нет.

Значит, вы путешествуете исключительно из одной лишь любознательности?

Да.

Но почему вы направились для этого именно в Россию?

Не знаю...

Имеете ли вы рекомендательные письма к кому-либо?

Меня заранее предупредили о нежелательности слишком откровенного ответа на этот вопрос, и я упомянул лишь о моем банкире.

При выходе из этого суда присяжных я увидел пред собой многих из моих «соучастников». Этих иностранцев, по поводу каких-то мнимых неправильностей в их паспортах подвергли новому ряду испытаний. Ищейки русской полиции обладают исключительным нюхом и, в соответствии с личностью каждого пассажира, они исследуют их паспорта с той или иной строгостью. Вообще, как я и ожидал, с прибывшими иностранцами обходились далеко не одинаковым образом. Какой-то итальянский коммерсант, шедший перед мною, был безжалостно обыскан. Он должен был открыть свой бумажник, обшарили все его платье, снаружи и внутри, не оставили без внимания даже белья. И я подумал, что если и со мной так поступят, значит, меня считают очень подозрительным. Карманы у меня были полны всевозможных рекомендательных писем, полученных в Париже, в том числе от самого русского посла (Граф Петр Петрович Пален (1778-1864), сын знаменитого гр. П. А. Палена, главы заговора против Павла I. Участник всех войн, он сделал блестящую военную карьеру. Будучи генерал-адъютантом, он в 1834 г. сменил Поццо-ди-Борго на посту русского посланника в Париже. Пален с замечательным тактом умел защищать интересы России в недоброжелательной Франции, где пользовался большим авто­ритетом. Сын цареубийцы, он умел сохранять свое достоинство и перед лицом государя, с которым ему случалось резко спорить и не соглашаться. (См.: Русск. Архив. 1901. № 12. С. 467-468.) Впоследствии Пален был генерал-инспектором всей кавалерии и членом государственного и военного советов. См. о нем так же с. 88. )и от других столь же известных лиц, но они были запечатаны, и это обстоятельство побудило меня не держать их в дорожном несессере. Я наглухо застегнул свой сюртук, когда увидел, что полицейские сыщики ко мне приближаются, но они разрешили мне пройти, не подвергнув обыску. Зато когда мне пришлось снова открыть свои чемоданы пред таможенными чиновниками, эти новые враги с исключительным усердием, хотя и с той же неизменной вежливостью, стали рыться в моих вещах, и особенно в книгах. Последние были отняты у меня почти все без исключения. На мои протесты и возражения не обращалось ни малейшего внимания. Помимо книг у меня отняли две пары дорожных пистолетов и старинные карманные часы. Напрасно я просил объяснить мне причину хоть этой конфискации; меня успокаивали лишь обещанием, что все мои вещи будут мне позже возвращены, конечно, не без новых долгих и томительных проволочек. Невольно пришлось мне мысленно повторять слова моих знатных спутников: «Россия - страна бессмысленных формальностей».

Но вот уж более суток, как я в Петербурге, и все еще не могу освободиться из таможни. А в довершение всех бед мой багаж, ушедший из Кронштадта днем раньше, чем было обещано, оказался адресованным не на мое имя, а на имя какого-то русского князя. Пришлось снова вести бесконечные переговоры, прежде чем выяснилась эта ошибка таможни, тяжело осложнившаяся еще тем обстоятельством, что князь, получивший мой багаж, уже уехал. Благодаря этой путанице мне предстояло еще долго оставаться без своих вещей.

Наконец, между 9 и 10 часами, я вырвался из таможенного узилища и мог совершить свой въезд в Петербург, причем мне очень помог в этом какой-то немецкий путешественник, которого я «случайно» встретил на берегу. Если он и шпион, то, по крайней мере, очень услужливый. Он свободно говорил по-русски, нашел для меня дрожки и помог моему лакею уложить на телегу часть моих вещей, которые удалось получить, и доставить их в гостиницу Кулона.

Кулон - француз, и гостиница его считается лучшей в Петербурге, но это вовсе не дает уверенности в том, что в ней можно хорошо устроиться. Иностранцы в России быстро теряют свои национальные черты, хотя и не ассимилируются никогда с местным населением. Мой услужливый немец нашел для меня говорившего по-немецки гида, который сел сзади меня на дрожках, чтобы отвечать на все мои вопросы. Он усердно называл мне все памятники и здания, встречавшиеся на нашем довольно долгом пути из таможни в гостиницу, так как расстояния в Петербурге вообще очень значительны.

Стишком прославленная статуя Петра Великого привлекла, прежде всего другого, мое внимание, но она произвела на меня исключительно неприятное впечатление. Воздвигнутая Екатериной на скале, с скромной с виду и горделивой, по существу, надписью «Петру I Екатерина II», фигура всадника дана ни в античном, ни в современном стиле. Это - римлянин времен Людовика XIV. Чтобы помочь коню прочнее держаться, скульптор поместил у ног его огромную змею - несчастная идея, которая лишь выдает беспомощность художника (Памятник Петру I, работы известного французского скульптора Этьена Мориса Фальконета (1716-1791), окончен был отливкой в 1775 г. В своей оценке этого замечательного произведения искусства, неоднократно воспетого русскими художниками слова и отмеченного всеми иностранными путешественниками, Кю-стин оказался совершенно одинок. )И все же эта статуя и площадь, среди которой она положительно теряется, были наиболее интересным из всего, что пришлось мне увидеть по дороге из таможни в гостиницу.

На минуту я задержался и пред величественным, еще в лесах, зданием, широко уже известным в Европе, хотя оно еще и не закончено. Это - Исаакиевский собор (Исаакиевский собор начат еще при Екатерине II. Проект его был задуман настолько широко и помпезно, что, подобно большинству грандиозных замыслов императрицы, остался незавершенным. Павел I весьма спешил с окончанием отстройки города, одним из следствий чего явился скромный кирпичный куполок, неудачно венчавший Исаакий. В царствование Александра I все церковное зодчество сосредоточилось на создании Исаакиевского собора. В результате специального конкурса, в котором участвовали все выдающиеся зодчие, одержал верх проект Монферрана, требовавший огромных затрат, вследствие чего постройка подвигалась крайне медленно, и осуществление ее затянулось снова на многие годы. Привычный вид Исаакия в лесах дал повод к сочинению злой эпиграммы, приписывавшейся Пушкину:

Сей храм трех царств изображенье - Гранит, кирпич и разрушенье. )

Наконец, я увидел и фасад нового Зимнего дворца - второе чудесное свидетельство безграничной воли самодержца, который с нечеловеческой силой борется против всех законов природы. Но цель была достигнута, и в течение одного года вновь возник из пепла величайший в мире дворец, равный по величине Лувру и Тюльери, взятым вместе.

Нужны были невероятные, сверхчеловеческие усилия, чтобы закончить постройку в назначенный императором срок. На внутренней отделке продолжали работу в самые жестокие морозы. Всего на стройке было шесть тысяч рабочих, из коих ежедневно многие умирали, но на смену этим несчастным пригоняли тотчас же других, которым, в свою очередь, суждено было вскоре погибнуть. И единственной целью этих бесчисленных жертв было выполнение царской прихоти. Действительно, т. е. издавна, цивилизованные народы жертвуют человеческой жизнью только ради общего блага, ценность которого признана почти всеми. Но, увы, как много целых поколений властителей соблазняются примером Петра I!

В суровые 25-30-градусные морозы 6000 безвестных мучеников, причем не вознагражденных, понуждаемых против своей воли одним лишь послушанием, которое является прирожденной, насильем привитой добродетелью русских, запирались в дворцовых залах, где температура вследствие усиленной топки для скорейшей просушки стен достигала 30° жары. И несчастные, входя и выходя из этого дворца смерти, который, благодаря их жертвам, должен был превратиться в дворец тщеславия, великолепия и удовольствий, испытывали разницу температуры в 50-60°.

Работы в рудниках Урала были гораздо менее опасны для жизни человека, а между тем рабочие, занятые на постройке дворца, не были ведь преступниками, как те, которых посылали в рудники. Мне рассказывали, что несчастные, работавшие в наиболее натопленных залах, должны были надевать на голову какие-то колпаки со льдом, чтобы быть в состоянии выдержать эту чудовищную жару, не потеряв сознания и способности продолжать свою работу. Если нас хотели восстановить против всего этого дворцового великолепия, богатой позолоты и исключительной роскоши, то лучшего средства для того не могли придумать. И тем не менее царь называется «отцом» этими же людьми, которые ради одного лишь царского каприза безропотно приносили себя в жертву. Мне стало очень неуютно в Петербурге после того, как я увидел Зимний дворец и узнал, скольких человеческих жизней он стоил. Мне сообщили все эти подробности не шпионы и не люди, любящие пошутить, и потому я гарантирую их достоверность (Зимний дворец впервые был выстроен Петром I в 1711 г. Вслед затем, в 1721 г., архитектором Маттернови был построен новый дворец. Позднее он постоянно перестраивался и расширялся, и лишь в 1768 г. Растрелли закончил всю постройку дворца, ставшего постоянной резиденцией царской семьи. В декабре 1837 г., из-за неосторожности, возник пожар, уничтоживший весь дворец. Удалось отстоять только Эрмитаж и спасти драгоценности. Тогда-то по приказанию Николая I, в год с небольшим, по проектам архитекторов Штауберта и Стасова, дворец восстановлен в прежнем виде, еще с большей роскошью. Эта поспешность сопровождалась неизбежными жертвами, о которых рассказывает Кюстин. )

Миллионы, которые стоил Версаль, (Версаль - резиденция французских королей до Великой революции. В царствование Людовика XIV (1643-1715) в нем был построен великолепный дворец, положивший начало славе Версаля. Короли французские не щалили средств на украшение города, не имевшего себе равных по пышности и роскоши. По исчисле­ниям французских историков, Версаль обошелся народу более 4'/г миллиарда франков. )прокормили столько же семей французских рабочих, сколько 12 месяцев постройки Зимнего дворца убили русских рабов. Но благодаря этой гекатомбе слово царя совершило чудо, дворец был, к общему удовольствию, восстановлен в срок и освящение его ознаменовано было свадебным празднеством. Царь в России, видно, может быть любимым, если он и не слишком щадит жизнь своих подданных.

За границей не удивляются уже любви русского народа к своему рабству. Достаточно прочесть некоторые выдержки из переписки барона Герберштейна, посла императора Максимилиана, отца Карла V, при великом князе Василии Ивановиче. Я нашел этот отрывок у Карамзина, которого я лишь вчера читал на пароходе. Том, в котором выписка помещена, лежал в кармане моего пальто и, к счастью, избегнул любознательности полиции: самые опытные сыщики оказываются все же не всегда достаточно опытными.

Если бы русские знали все, что может внимательный читатель извлечь из книги этого льстеца-историка, которого они так прославляют и к которому иностранцы относятся с величайшим недоверием из-за его придворной лести, они должны были бы возненавидеть его и умолять царя запретить чтение всех русских историков, с Карамзиным во главе, дабы прошлое, ради спокойствия деспота и счастья народа, оставалось в благодетельном для них обоих мраке забвения. Несчастный народ чувствовал бы себя все же счастливее, если бы мы, иностранцы, не считали его жертвою (Барон Сигизмунд Герберштейн (1486-1566), германский дипломат, дважды побывавший в России, в 1517 и 1526 гг. Его главное сочинение, «Moscoviticarum Commentarii», явилось для Западной Европы первым источником сведений о России. Кюстин не преувеличивал значения «Истории» Карамзина. Смысл восторженных похвал, которыми было встречено ее появление, отчетливее всего сказался в известном афоризме Пушкина: «Древняя Россия, казалось, найдена Карамзиным, как Америка Колумбом». Действительно, вопреки тому, что Карамзин отнюдь не был оригинален, являясь продолжателем исторической школы XVIII века и находясь в особенно тесной зависимости от «Истории» Щербатова, вопреки всем недостаткам его работы, значение ее в развитии исторической науки огромно. Для массы читателей история России в самом деле оказалась новооткрытой Америкой, и через интерес к сочинению Карамзина это прошлое вошло в обиход русской образованности. О степени успеха «Истории» можно судить по одному тому, что первое издание ее, в количестве 3 тыс. экз., разошлось менее нежели в месяц. Выписка из Гербер-штейна, приводимая Карамзиным и запомнившаяся Кюстину, имеет особый смысл. Она была необходима Карамзину для обоснования исторической давности русского самодержавия, которое, конечно, в XVI в. было далеко не таким, как в XIX в. Тогда русский царь отнюдь еще не был абсолютным монархом. Многообразные ус линия социально-экономической жизни России сделали его таковым лишь к XVIII ст. Карамзин не сумел отнестись критически к записи Герберштейна, понять ее исторический смысл и аргументировал ею в пользу исконной давности абсолютизма. Кюстин, под влиянием Карамзина, ссылается на того же Герберштейна для характеристики самодержавия Николая I, не замечая, что впадает в исторический анахронизм. )

Вот что пишет Герберштейн, говоря о деспотизме русского монарха: «(Он) скажет,- и сделано. Жизнь, достояние людей мирских и духовных, вельмож и граждан совершенно зависит от его воли. Нет противоречия, и все справедливо, как в делах божества, ибо русские уверены, что великий князь есть исполнитель воли небесной...» (Цит. по: Карамзин Н. М. История государства Российского. СПб., 1817. Т. 7. С. 195. )Я не знаю, характер ли русского народа создал таких властителей, или же такие властители выработали характер русского народа.

Это письмо, написанное более трех столетий назад, рисует тогдашних русских такими же, какими я увидел их теперь. И вместе с послом Максимилиана я ставлю себе тот же вопрос о царе и его народе и так же, как и немецкий дипломат, не могу его разрешить. Но мне все же кажется, что здесь налицо обоюдное влияние. Нигде, кроме России, не мог бы возникнуть подобный государственный строй, но и русский народ не стал бы таким, каков он есть, если бы он жил при ином государственном строе. И сейчас, как и в XVI веке, можно услышать и в Париже, и в России, с каким восторгом говорят русские о всемогуществе царского слова. Оно творит чудеса, и все гордятся ими, забывая, каких жертв эти чудеса стоят. Да, слово царя оживляет камни, но убивает при этом людей! Забывая, однако, об этой подробности, русские люди гордятся тем, что могут сказать мне: «У вас три года рассуждают о перестройке театральной залы, а наш царь в один год восстанавливает величайший дворец в мире». И этот триумф, стоивший жизни нескольким тысячам несчастных рабочих, павших жертвой царского нетерпения и царской прихоти, кажется этим жалким людям совсем недорого оплаченным. Я же как француз вижу здесь лишь бесчеловечную само­влюбленность. Но во всей беспредельной, из конца в конец, империи не раздается ни одного протеста против этих чудовищных проявлений абсолютизма.

Все здесь созвучно - народ и власть. Русские не отказались бы от чудес, творимых волею царя, даже и в том случае, если бы речь шла о воскрешении всех рабов, при этом погибших. Меня не удивляет, что человек, выросший в условиях самообожествления, человек, который 60 миллионами людей или полулюдей считается всемогущим, совершает подобные деяния. Но я не могу не поражаться тем, что из общего хора славословящих своего монарха именно за эти деяния не раздается, хотя бы во имя справедливости, ни одного голоса, протестующего против бесчеловечности его самовластия. Да, можно сказать, что весь русский народ, от мал г? до велика, опьянен своим рабством до потери сознания (Автор, конечно, поспешил со своим заключением. Он должен был бы вспомнить о декабристах, об их многочисленных эпигонах, о деле Герцена и Огарева, о беспрерывных крестьянских восстаниях, о частых волнениях рабочих. Все это как будто свидетельствовало о том, что русский народ (если не понимать под ним, подобно Кюстину, лишь придворную клику) весьма далек был от «опьянения своим рабством...». )

6

ГЛАВА IV

Петербург утром.- «Дышать только с царского разрешения».- Чиновная иерархия.- «Комфортабельная» гостиница.- Первая битва с клопами.- Михайловский замок.- Убийство императора Павла.- Нева и ее набережные.- Русская Бастилия.- Царские могилы по соседству с казематами.- Домик Петра Великого.- Заброшенный костел.

Петербург встает не рано. В 9-10 часов утра на улицах еще совершенно пусто. Кое-где встречаются лишь одинокие дрожки, которые вместе со своими кучерами и лошадьми производят на первый взгляд курьезное впечатление. Интересен костюм извозчиков, такой же, как и большинства рабочих, мелких торговцев и т. п. На голове у них либо суконная дынеобразная шапка, либо шляпа с маленькими полями и плоской головкой, кверху расширяющейся. Этот головной убор похож на женский тюрбан или берет басков. Все, как молодые, так и старые, носят бороды, тщательно расчесываемые теми, кто понаряднее. Глаза их имеют какое-то особенное, своеобразное выражение,- взгляд их лукав, как у азиатских народов, так что, когда видишь этих людей, кажется, что попал в Персию. Длинные волосы падают с обеих сторон, закрывая уши, сзади же острижены под скобку и оставляют совершенно открытой шею, так как галстуков никто не носит. Бороды у некоторых достигают груди, у других коротко острижены и более подходят к их кафтанам, чем к фракам и жакетам наших модников. Эти кафтаны из синего, темно-зеленого или серого сукна, без воротника, ниспадают широкими складками, перехваченными в поясе ярким шелковым или шерстяным кушаком. Высокие кожаные сапоги в складку дополняют этот диковинный, не лишенный своеобразной красоты костюм.

Движения людей, которые мне встречались, казались угловатыми и стесненными; каждый жест их выражал волю, но не данного человека, а того, по чьему поручению он шел. Утренние часы - это время выполнения всякого рода поручений господ и начальников. Никто, казалось, не шел по доброй воле, и вид этого подневольного уличного движения наводил меня на грустные размышления. На улицах встречалось очень мало женщин, не видно было ни одного красивого женского лица, не слышно было ни одного веселого девичьего голоса. Все было тихо и размеренно, как в казарме или лагере. Военная дисциплина в России подавляет все и всех. И вид этой страны невольно заставляет меня тосковать по Испании, как будто я родился в Андалузии,- не по ее жаре, конечно, потому что и здесь от нее задыхаешься, а по ее свету и радости.

Иногда встречаешь на улице то несущегося в галоп на верховом коне офицера, спешащего передать приказ какому-либо командиру, то фельдъегеря, мчащегося в тележке с приказом какому-нибудь губернатору, быть может в другой конец государства, то солдат, возвращающихся с учения в казармы, чтобы вновь отправиться с дальнейшими приказами своего капитана. Везде и всюду лишь младшие чины, выполняющие приказы старших. Это население, состоящее из автоматов, напоминает шахматные фигуры, которые приводит в движение один лишь человек, имея своим незримым противником все человечество. Офицеры, кучера, казаки, крепостные, придворные - все это слуги различных степеней одного и того же господина, слепо повинующиеся его воле. Это шедевр дисциплины. Здесь можно двигаться, можно дышать не иначе, как с царского разрешения или приказания. Оттого здесь все так мрачно, подавлено, и мертвое молчание убивает всякую жизнь. Кажется, что тень смерти нависла над всей этой частью земного шара.

Среди населения, лишенного радостей и собственной воли, видишь лишь тела без души и невольно содрогаешься при мысли, что столь огромное число рук и ног имеют все одну лишь голову.

Когда Петр I учредил то, что здесь называется чином, т. е. когда он перенес военную иерархию в гражданское управление империей, он превратил все население в полк немых, объявив себя полковником и сохранив за собой право передавать это звание своим наследникам15. Кюстин разумеет закон о порядке государственной службы, изданный Погром I в 1722 г. под названием «табель о рангах». Закон состоял из расписания новых чинов по 14 классам, к каждому из которых были приписаны вновь введенные пои некие, статские и придворные чины. Автор, несомненно, преувеличивает влияние введения табеля о рангах. Чины существовали и прежде и, по существу, изменилась лишь номенклатура. Эти древние чины,- бояре, окольничьи, стольники и пр., сохранялись и при новом законе, но пожалование их вновь было прекращено. Можете ли вы представить себе безумную погоню за отличиями, явное и тайное соперничество, все страсти, проявляемые на войне, существующими постоянно во время мира? Если вы поймете, что значит лишение всех радостей семейной и общественной жизни, если вы можете нарисовать себе картину беспрерывной тревоги и вечно кипящей борьбы в погоне за знаком монаршего внимания, если вы, наконец, постигнете почти полную победу воли человека над волей божьей,- только тогда вы поймете, что представляет собою Россия. Русский государственный строй, это - строгая военная дисциплина вместо гражданского управления, это - перманентное военное положение, ставшее нормальным состоянием государства.

Но я невольно отвлекся в сторону. Возвращаюсь к своему описанию. Когда утренние часы проходят, город начинает по- немногу оживать и наполняется шумом, но он не становится благодаря этому ярче и веселее. Появляются не слишком элегантные коляски, быстро влекомые парой, а иногда четырьмя и даже шестью лошадьми, запряженными цугом, и в них люди, всегда куда-то спешащие. Ясно видно, что катание для своего удовольствия, как и все, что делается для простого развлечения, здесь незнакомо.

Неудивительно, что все великие артисты, которые приезжают в Россию пожинать плоды своей славы, добытой за границей, остаются здесь на самое короткое время, а если задерживаются дольше, теряют свой талант. Самый воздух этой страны враждебен искусству. Все, что в других странах возникает и развивается совершенно естественно, здесь удается только в теплице. Русское искусство всегда останется оранжерейным цветком (Русское сценическое искусство к этому времени уже было отмечено именами Семеновых, Истоминой, Мочалова, Каратыгиных, Самойловых, Щепкина и др. Крепостные театры выдвигали выдающихся актеров, хотя обстановка в них была далеко не «тепличной».)

Приехав в отель Кулона, я встретил здесь хозяина, огрубевшего, перерожденного француза. Его гостиница была в это время переполнена народом в виду предстоящих придворных торжеств по случаю бракосочетания великой княжны Марии, (Великая княжна Мария Николаевна (1819-1876), дочь Николая I, в 1839 г. m купившая в брак с герцогом Максимилианом Лейхтенбергским (1817-1852). Отец его, Евгений Богарнэ, пасынок Наполеона, сын имп. Жозефины от первого брака». )и он, казалось, далеко не рад был новому гостю. Это сказалось в том, как мало он уделил мне внимания. После бесконечного хождения взад и вперед и долгих переговоров мне отвели все-таки какое-то душное помещение на 2-м этаже, состоящее из прихожей, кабинета и спальной. Нигде на окнах не было ни портьер, ни штор, ни жалюзи, и это - при солнце, которое здесь теперь в течение чуть ли не 22-х часов в сутки не сходит с горизонта и косые лучи которого достигают отдаленнейших углов комнаты. Воздух комнаты был насыщен каким-то странным запахом гипса, извести и пыли, смешанным с запахом мускуса.

Усталость после испытаний минувшей ночи и утра и всех мытарств, перенесенных в таможне, победила мое любопытство. Вместо того чтобы тотчас же отправиться, по своему обыкновению, побродить наугад по улицам незнакомого города, я бросился, не раздеваясь, в плаще, на широкую, обитую темно-зеленой кожей софу, занимавшую почти целиком одну стену комнаты, и мгновенно крепко уснул, но... лишь на три минуты. Я проснулся с лихорадочной дрожью, и что же увидел я, бросив взгляд на свой плащ: маленькое темное пятнышко, но... живое. Называя вещи своими именами, я должен сказать, что был покрыт клопами, которые с радостью на меня набросились. Россия в этом отношении, видно, нисколько не уступает Испании, но там, на юге, освобождаешься от этих врагов и исцеляешься на воздухе, здесь же остаешься с ними постоянно взаперти, и война становится тем более кровавой. Я сбросил с себя все платье и стал бегать по комнате, крича о помощи. Какое ужасное предзнаменование для ночи, думал я и продолжал кричать во все горло. Появился русский гарсон, и я постарался растолковать ему, что хочу говорить с его хозяином. Тот долго заставил ждать себя; наконец он явился, и, когда я объяснил ему причину своего ужасного состояния, он расхохотался и тотчас же удалился, сказав мне, что я к этому скоро привыкну, так как в Петербурге без клопов я помещения не найду. Он посоветовал мне лишь никогда не садиться в России на канапе, так как на них часто спят слуги, которые постоянно имеют на себе легионы насекомых. Он успокоил меня также и тем, что клопы не тронут меня, если я буду держаться подальше от мягкой мебели, которую они никогда не покидают.

Гостиницы в Петербурге похожи на караван-сараи. Как только вы в них устроились, вы предоставлены исключительно самому себе, и если у вас нет своего лакея, вы останетесь без всяких услуг. Мой слуга, не зная русского языка, не мог быть мне полезен. Более того, он становился мне в тягость, так как я должен был заботиться и о нем. Но все же, благодаря своей итальянской сметливости, он вскоре нашел выход из создавшегося положения: в одном из темных коридоров этой каменной пустыни, которая называлась «отель Кулона», он разыскал какого-то искавшего службы лакея, говорившего по-немецки и хорошо отрекомендованного хозяином гостиницы. Я его тотчас же нанял, рассказал ему о своей беде, и ловкий немец сейчас же притащил мне русскую железную кровать. Я ее немедленно купил, положил на нее новый, набитый свежим сеном матрац и, подставив под каждую ножку кровати чашку с водой, поместил ее посреди комнаты, которую очистил от всей находившейся в ней мебели. Обезопасив себя таким образом на ночь, я вновь оделся и, в сопровождении своего нового слуги, оставил этот «великолепный» отель, походивший по внешности на дворец, а внутри оказавшийся позолоченной, обитой бархатом и шелком конюшней.

«Отель Кулон» расположен у сквера, который для Петербурга казался довольно оживленным. С одной стороны этот сквер граничит с подлинно великолепным новым Михайловским дворцом, принадлежащим великому князю Михаилу, брату царя. Дворец этот был построен императором Александром, но сам он, однако, в нем не жил. С остальных трех сторон сквер окружен рядом красивых домов, среди которых проложены широкие улицы (Михайловский дворец выстроен в царствование Александра I для вел. князя Михаила Павловича знаменитым архитектором Росси. Им же были разработаны проекты постройки площади и прилегающих к ней улиц. Но проекты эти были осуществлены в гораздо более скромных размерах. )И странное совпадение. Едва я прошел мимо нового Михайловского дворца, как очу­тился перед старым, огромным, мрачным, четырехугольным зданием, во всех отношениях отличным от изящного и современного нового дворца, носящего то же имя.

Если в России молчат люди, то за них говорят - и говорят зловеще - камни. Я не удивляюсь, что русские боятся и предают забвению свои старые здания. Это - свидетели их истории, которую они чаще всего хотели бы возможно скорее забыть. Когда я увидел глубокие каналы, массивные мосты, пустынные галереи это го мрачного дворца, я невольно вспомнил о том имени, которое с ним связано, и о той катастрофе, которая возвела Александра на трон. Передо мной воскресла вся обстановка этой потрясающей сцены, которой закончилось царствование Павла I. Но это еще не все. Точно по какой-то жестокой, кровавой иронии перед главным входом зловещего дворца, незадолго до смерти того, кто в нем обитал, была воздвигнута по его приказу конная статуя его отцу, Петру III, другой жертве, скорбную память которой Павел хотел почтить, чтобы тем самым унизить восторженную память о его матери (Статуя якобы Петра III, о которой говорит автор, это, конечно, конный монумент Петра I в облачении римского императора работы Растрелли-старшего. Вероятно, Кюстин знал, что эта статуя долго лежала в сарае, будучи, наконец, установлена по приказу Павла I. Должен был он знать и о другом поступке Павла, действительно клонившимся к унижению памяти его матери, именно о перенесении праха Петра III в Петропавловский собор и погребении его рядом с покойной императрицей. Эти два разнородных известия, ассоциировавшись в представлении Кюстина, видимо, и явились источником его грубой ошибки.)Какие трагедии разыгрываются в этой стране, где честолюбие и даже самая ненависть кажутся внешне такими холодными и уравновешенными. Страстностью южных народов хоть несколько примиряет с их жестокостью, но расчетливая сдержанность и хладнокровие людей севера придают их преступлениям еще и оттенок лицемерия. Человек кажется незлобивым, потому что он не обуреваем страстью. Но расчетливое убийство без ненависти возбуждает еще большее отвращение, чем смертельный удар, нанесенный в порыве гнева. Разве закон кровавой мести не естественнее корыстного предательства? К сожалению, и при убийстве Павла I заговорщиками руководил не гнев, не страстная ненависть, а холодный расчет. Добрые русские утверждают, что заговорщики имели в виду лишь заключить Павла в крепость. Но я видел потайную дверь, которая по потайной же лестнице вела в комнату императора. Эта дверь выходит в часть сада, примыкающую к каналу. По этой дороге ввел Пален во дворец убийц. Накануне рокового дня он сказал им: «Завтра либо в пять часов утра вы убьете императора, либо в половине шестого вы будете мною выданы ему как заговорщики».

На следующий день в пять часов Александр стал императором и вместе с тем отцеубийцею, хотя (и этому я готов верить) он дал заговорщикам согласие лишь на заключение своего отца в крепость, чтобы таким путем спасти свою мать от заточения или даже смерти и самого себя от той же участи, а вместе с тем и спасти всю страну от ярости и злодеяний безумного деспота (Михайловский замок, построенный по проектам архитекторов Баженова и Ьренна, закончен был всего за несколько месяцев до цареубийства 11 марта 1801 г. Павел хотел создать род крепости, в которой он мог бы укрыться от заговоров, всюду ему мерещившихся. Вскоре же после своего вступления на престол Павел дал почувствовать дворянству, что при нем оно не встретит столь же заботливого покровительства, какое оказывала «благородному» сословию Екатерина. Целый ряд мероприятий Павла (ограничение «Жалованной грамоты», указ о трехдневной барщине, массовые исключения дворян со службы и т. п.) являлся прямым нарушением привилегий, полученных дворянством в прошлое царствование и создавших ему монополистическое положение в государстве. Во внешней политике охлаждение Павла к Англии и сближение с Францией серьезным образом задевали насущные интересы дворянства, так как экономически Англия с Россией были связаны теснейшими узами. Антидворянские тенденции Павла были показателем острого столкновения феодально-крепостнических и буржуазных интересов, столкновения, в котором император не стал всецело на сторону того класса, к которому принад- лежал сам. В результате среди дворянства создалось враждебное отношение к Павлу. Оно усиливалось еще благодаря суровому политическому режиму и личным качествам Павла. Таким образом, почва для заговора оказалась хорошо подготовленной. Заговорщики, в состав которых входили исключительно гвардейские офицеры, во главе с военным губернатором столицы гр. Паленом, предполагали заставить Павла отречься от престола в пользу Александра, косвенно участвовавшего в заговоре. Разбившись на два отряда, заговорщики в ночь с 11 на 12 марта 1801 г. проникли в замок. Отряд, возглавляемый Паленом, занял главную лестницу замка и оставался здесь до самого конца. Другой отряд, предводительствуемый ген. Бенигсеном, пройдя потайным ходом, достиг спальни Павла. Кюстин смешал роли Бенигсена и Палена. При первой же попытке Павла к протесту заговорщики набросились на него, и в происшедшей свалке Павел был задушен. Так велико было озлобление против него, столько накопилось личных обид и оскорблений, что заговорщики еще некоторое время после смерти Павла продолжали избивать его, уже мертвого, настолько изуродовав труп, что его пришлось долго украшать, дабы скрыть следы побоев. Это исступление заговорщиков совсем не вяжется с тем «холодным расчетом», о котором говорит Кюстин. )

Теперь русские люди проходят мимо старого Михайловского дворца, не смея на него взглянуть. В школах и вообще повсюду запрещено рассказывать о смерти Павла I, и самое событие это никогда никем не упоминается.

Я удивляюсь лишь тому, что до сих пор не снесли этого дворца с его мрачными воспоминаниями. Но для туриста большая удача видеть историческое здание, которое своей старинной внешностью так резко выделяется на общем фоне города, в котором деспотизм все подстриг под одну гребенку, все уравнял и создал заново, стирая каждый день самые следы прошлого. Впрочем, эта беспокойная стремительность, пожалуй, и является причиной того, что старый Михайловский замок уцелел: о нем просто забыли. Его огромный четырехугольный массив, глубокие каналы, его трагические воспоминания, потайные лестницы и двери, которые так способствовали преступлению, его необычайная высота в городе, где все строения придавлены,- все это придает старинному дворцу какое-то особенное величие, которое редко встречается в Петербурге. Вообще я на каждом шагу поражался здесь странному смешению двух столь отличных друг от друга искусств - архитектуры и сценической декоративности. Невольно кажется, что Петр Великий и его преемники хотели превратить свою столицу в огромный театр.

И все же прогулка по улицам Петербурга в сопровождении гида в высшей степени интересна, хотя и не походит совершенно на прогулки по столицам других стран цивилизованного мира.

Покинув трагический Михайловский замок, я очутился близ большой площади, напоминавшей собой Марсово поле в Париже,- столь же огромной и пустынной. С одной стороны к площади примыкал обширный общественный сад, с другой - несколько небольших домов, посреди - груды песка, повсюду пыль - такова эта площадь, оканчивающаяся у самой Невы близ бронзовой статуи Суворова (Марсово поле (ныне площадь Жертв Революции) до конца XVIII в. представляло собой луг, служивший иногда даже местом охоты для членов царской семьи. По приказанию Екатерины II луг был очищен и приспособлен для парадов, причем сперва получил название Царицына луга. Монумент Суворову, работы известного скульптора М. А. Козловского, установлен при Павле I. )

Нева, ее мосты и набережные - это действительная гордость Петербурга. Вид Невы так величествен, что по сравнению с нею все остальное кажется мизерным. Это - огромный широкий сосуд, до краев наполненный водой, которая постоянно грозит вылиться за их пределы. Венеция и Амстердам кажутся мне гораздо более защищенными против моря, чем стоящий у Невы Петербург. Конечно, близость реки, широкой, как озеро, протекающей по своему глубокому руслу среди болотистой равнины под вечно туманным небом и грозным дыханием моря, являлась наименее благоприятным условием для закладки именно здесь столицы государства. Рано или поздно вода поглотит это гордое создание человека! Даже гранит не в состоянии долго противостоять реке, дважды уже подточившей каменные устои воздвигнутой Петром крепости (В Петербурге тогда должна была быть еще свежа память о страшном наводнении, происшедшем 7 ноября 1824 г.. увековеченном в пушкинском «Медном всаднике». Другое, менее сильное, наводнение случилось в 1777 г. Возможно, что Кюстин имел в виду наводнение, постигшее город еще в пору его зарождения и едва не уничтожившее Петербург. )

Их пришлось восстановить и придется еще много раз восстанавливать, чтобы сохранить это искусное создание гордой и самоуверенной воли человека.

Я хотел тотчас же пройти через мост, чтобы вблизи осмотреть знаменитую крепость. Но мой новый слуга привел меня сначала к «домику Петра Великого», находящемуся против крепости и отделенному от последней одной лишь улицей и пустырем. Эта хижина, как говорят, сохранилась в том же виде, как ее оставил царь. А напротив, в петровской цитадели, покоятся останки императоров и содержатся государственные преступники: странная идея чтить таким образом своих покойников. Если вспомнитe все те слезы, которые проливаются здесь над гробницами властителей России, то невольно покажется, что ты присутствуешь при погребении какого-нибудь азиатского владыки. Но орошенная кровью могила все же кажется менее страшной. Здесь слезы текут дольше и вызваны более тяжелыми страданиями (Петропавловская крепость уже в XVIII в. исполняла функции каторжной тюрьмы. В 1790 г. туда заключен был А. Н. Радищев. Около этого же времени выстроен Алексеевский равелин, создание которого диктовалось необходимостью иметь специальную тюрьму в связи с ростом количества «государственных преступников». В 1825-1826 гг. крепость наполнилась декабристами. В бытность Кюстина в Петербурге в Алексеевском равелине еще содержался один из них - Г. С. Батеньков. Только в 1884 г. правительство осознало неловкость и двусмысленность ближайшего соседства каторжной тюрьмы с Петропавловским собором, в котором находились царские могилы. Тогда была выстроена тюрьма в Шлиссельбурге. О жестоких условиях заключения в Петропавловской крепости со времени Николая I сохранился богатый материал в мемуарах декабристов и петрашевцев. «Петропавловская крепость,- писал декабрист А. М. Муравьев,- гнусный памятник самодержавия на фоне императорского дворца, как роковое предостережение, что они не могут существовать один без другого. Привычка видеть перед глазами темницу, где стонут жертвы самовластия, в конце концов, непременно, должна притуплять со чувствие к страданиям ближнего». )

В то время как царь-работник жил в своей хижине, напротив перед его глазами воздвигали будущую столицу. И во славу ему надо упомянуть, что Петр тогда меньше думал о своем «дворце», чем о создаваемом им городе (Домик Петра Великого представляет собой низкое бревенчатое здание из двух комнат.Одна, где помещался образ Спасителя, позднее обделана мрамором, другая же сохраняла отделку и меблировку петровского времени. Скромность этого здания обусловливалась тревожным положением Петербурга в первое десятилетие XVIII в., находившегося под вечной угрозой шведского вторжения. Вследствие этого все силы были направлены к скорейшему созданию крепости. Петру некогда было думать о своем жилище. Позднее же, после Полтавской победы, прославленная «простота» его не помешала царю построить для себя пышный и вели­чественный Зимний дворец. )Одна из комнат этого домика, в которой царь занимался плотничьим ремеслом, превращена теперь в капеллу, в которую вступают с таким благоговением, как в самый почитаемый храм. Русские любят возводить своих героев в сонм святых; они прикрывают жестокие деяния властителей благодатной силой святителей и стараются все ужасы своей истории поставить под защиту веры.

В «домике Петра» мне показали бот, который им лично был построен, и другие, тщательно сохраненные предметы, оберегаемые старым ветераном. В России охрана церквей, дворцов, многих общественных учреждений и частных домов вверяется таким инвалидам. Эти несчастные, на старости покидая казармы, выходят лишенными всех средств к существованию. На своем посту сторожа или швейцара они сохраняют длинные солдатские мундиры и порыжевшие шинели из грубой шерсти. Эти привидения в форме, встречающие нас при входе в любое учреждение или частный дом, лишний раз напоминают вам о той дисциплине, которая над всем здесь властвует (Срок солдатской службы в это время установлен был в 25 лет. Счастливцы, дотянувшие солдатскую лямку в каторжных условиях царской казармы, выходя из нее, оказывались в не менее трагическом положении. Правительство нисколько не заботилось обеспечить старость тех, кто на службе ему убили и лучшие годы, и самое здоровье. Отставные солдаты, давно отвыкшие от мирного труда, больные и дряхлые, обрекались на полуголодное существование, обращаясь чаще всего в бездомных бродяг, пробавляющихся подаянием. Те, которых видел Кюстин, были еще наиболее удачливы - они имели верный кусок хлеба. Салтыков-Щедрин рассказывал о солдате, который за выслугою лет вернулся в родную деревню и, не найди гам пи кола, ни двора, вынужден был ходить по базарам и ярмаркам с ученым зайцем, бившим в барабан и вытягивавшимся во фрунт. Этот отставной солдат, конечно, не выдуман, а списан с натуры. )Петербург - это военный лагерь, превращенный в город.

Мой проводник счел своим долгом показать мне каждую картину, каждый кусок дерева в этой императорской хижине, а ветеран-сторож, зажегши предварительно все свечи в скромной домовой церковке, проводил меня затем в спальную «императора всея Руси». Наш плотник не поместил бы теперь в таком углу своего ученика.

Эта прославленная простота жизни ярко характеризует не только данную эпоху и страну, но и самого человека. Тогда в России все приносилось в жертву будущему. Строили великолепные здания, не зная, что с ними делать, потому что владыки, для которых воздвигались эти дворцы, еще не родились, а сами строители их не испытывали потребности в роскоши и довольствовались ролью провозвестников цивилизации. Конечно, в заботах главы народа и самого народа о могуществе и даже тщеславии грядущих поколений сказывается величие их души. Вера живущих во славу своих потомков заключает в себе нечто благородное и своеобразное. Это - чувство бескорыстное, поэтическое и стоящее выше обычного уважения людей и наций к своим предкам.

По выходе из домика Петра I я очутился снова перед мостом через Неву, ведущим на острова, и направился в Петербургскую крепость. Я уже говорил, что гранитные основы этого сооружения, одно имя которого вселяет ужас, дважды уже были подточены невскими водами,- и это всего лишь за 140 лет своего существования. Какая поистине чудовищная борьба! Камни страдают здесь под гнетом насилия, как и люди.

Мне не разрешили посетить казематы. Некоторые из них расположены под водой, другие - под крышей. Меня проводили в собор, где находятся гробницы царствующей фамилии. Я стоял среди этих гробниц и продолжал разыскивать их, так как не мог представить себе, что эти четыреугольные плиты, прикрытые зелеными суконными покрывалами с вышитыми на них императорскими гербами, могли быть гробницами Петра I, Екатерины II и всех последующих царей до Александра включительно.

В этой могильной цитадели мертвые казались мне более свободными, чем живые. Мне было тяжело дышать под этими немыми сводами. Если бы в решении замуровать в одном склепе пленников императора и пленников смерти, заговорщиков и властителей, против которых эти заговорщики боролись, была какая-нибудь философская идея, я мог бы еще пред подобной идеей смириться. Но я видел лишь циничное насилие абсолютной власти, жестокую месть уверенного в себе деспотизма. Мы, люди Запада, революционеры и роялисты, видим в русском государственном преступнике невинную жертву абсолютизма, русские же считают его низким злодеем. Вот до чего может довести политическое идолопоклонство. Россия - это страна, в которой несчастье позорит всех без исключения, кого она постигнет.

Каждый шорох казался мне заглушённым вздохом. Камни стенали под моими шагами, и сердце мое сжималось от боли при мысли об ужаснейших страданиях, которые человек только в состоянии вынести. Я оплакивал мучеников, томящихся в казематах зловещей крепости. Невольно содрогаешься, когда думаешь о русских людях, погибающих в подземельях, и встречаешь других русских, прогуливающихся над их могилами...

Я видел и в других странах крепости, но это название их бесконечно далеко от того, что представляет собой крепость в Петербурге, где безупречная верность и абсолютная честность не могут спасти от заключения в подземные склепы. Я вздохнул свободнее, когда перешагнул через рвы, охраняющие эту юдоль страдании и отделяющие ее от всего мира.

После того как я осмотрел гробницы русских властителей, я велел отвезти себя обратно в мой квартал, чтобы посетить находящийся вблизи гостиницы католический костел. Он находится на Невском проспекте, самой красивой улице в Петербурге, и не поражает своим великолепием. Церковные коридоры пустынны, дворы заполнены всякой рухлядью, на всем лежит печать уныния и какой-то неуверенности в завтрашнем дне. Терпимость к иноверной церкви в России не гарантируется ни общественным мнением, ни государственными законами. Как и все остальное, она является милостью, дарованной одним человеком, который завтра может отнять то, что дал сегодня (Николай I усердно старался убедить Европу в своей веротерпимости. Как раз в 1839 г. он писал папе Григорию XVI: «Я никогда не перестану считать в числе мерных моих обязанностей защищать благосостояние моих католических подданных, уважать их убеждения, обеспечивать их покой». Этот «покой», видимо, понимался государем весьма своеобразно. 1830-е гг. отмечены жесточайшими гонениями на католиков и униатов, сопровождавшимися массовыми ссылками, истязаниями и убийствами. )

В костеле обратила на себя мое внимание и глубоко меня взволновала надпись на одной из плит: «Понятовский» (Станислав Понятовский (1732-1798), последний польский король, один из фаворитов Екатерины II, расположение которой он завоевал еще будучи польским мог лапником в Петербурге. По приказанию императрицы в 1764 г. он был «избран» польским королем. При нем произошло три раздела Польши, и после третьего он вынужден был отречься от престола. Последние три года он прожил в Петербурге, всеми покинутый и забытый, не исключая и своей высокой покровительницы. )Эта королевская жертва суетного тщеславия, этот легковерный фаворит Екатерины II погребен здесь без всяких почестей. Но хотя он был лишен величия трона, величие несчастья сохранилось за ним навсегда. Горькая участь короля, его ослепление, столь жестоко наказанное, предательская политика его врагов,- все это будет долго привлекать внимание туристов к его безвестной могиле.

Рядом с телом изгнанного короля погребен изуродованный труп Моро. Император Александр приказал перевезти его сюда из Дрездена (Жан-Виктор Моро (1763-1813), один из наиболее выдающихся генералов мерной Французской республики. В 1800 г. он был смещен Наполеоном, видевшим м нем опасного соперника. Опальный генерал удалился в Америку, откуда был вызван союзниками для руководства военными операциями против Наполеона. В битве под Дрезденом он был убит французским ядром. )Мысль соединить смертные останки этих двух, столь достойных сожаления, людей, чтобы слить в одну молитву воспоминание об их печальной судьбе, кажется мне одной из благороднейших мыслей русского монарха, казавшегося великим даже при въезде в тот город, который только что покинул Наполеон.

Около 4 часов дня я вспомнил, наконец, что приехал в Россию не для того только, чтобы посмотреть на несколько более или менее интересных зданий и предаться по поводу них более или менее философским размышлениям, и поспешил к французскому послу (Французским послом при русском дворе состоял барон де-Барант, известный историк, публицист и литератор. Это тот Барант, который, незадолго перед смертью Пушкина, переписывался с ним по вопросу о русском авторском праве. См. о нем с. 279. )

Там, к моему великому огорчению, я узнал, что бракосочетание великой княжны Марии с герцогом Лейхтенбергским должно состояться послезавтра и что я прибыл слишком поздно, чтобы иметь возможность быть представленным государю на этой торжественной церемонии. Пропустить же такое дворцовое празднество в стране, где двор составляет все, значило бы лишить мой приезд почти всякого смысла.

7

ГЛАВА V


Острова.- Цвет русского общества.- Цена популярности Николая I.- Придворные интриги.- Азиатская роскошь. Русская красота.- Ужасы крепостного права.- Показная цивилизация.- Судьба императрицы.- Заговор молчания высшего общества.- Страх перед иностранцами.- Россия - страна фасадов.

Сегодня я совершил прогулку на острова. Нигде в мире я не видел болота, столь искусно прикрытого цветами. Представьте себе сырое, низкое место, которое лишь летом, благодаря каналам, отводящим воду, несколько высыхает. Такова эта местность, превращенная в превосходную березовую рощу, окруженную великолепными виллами. Аллея берез, которые вместе с соснами являются единственными представителями растительного царства, произрас­тающими на этой ледяной равнине, создают иллюзию английского парка. Этот большой сад с виллами и коттеджами служит для петербуржцев дачным местом, на короткое время летом заселяющимся придворной знатью. Остальную же часть года острова совершенно пустынны.

Парижане, которые никогда не забывают своего Парижа, назвали бы «острова» русскими Елисейскими полями, но острова гораздо обширнее, носят более сельский характер и вместе с тем гораздо богаче разукрашены, чем наше место для прогулок в Париже. Они и более удалены от богатых городских кварталов. Район островов - одновременно и город, и сельская местность. Рощи, луга, отвоеванные у окружающих болот, заставляют верить, что кругом действительно поля, леса, деревни, а в то же время храмоподобные здания, пилястры, окаймляющие богатые оранжереи, колоннады дворцов, театр с античным перистилем - все это заставляет вас думать, что вы, находясь на островах, не покинули города.

Русские справедливо гордятся садом, с таким трудом вырванным из болотистой петербургской почвы. Но если природа побеждена, она помнит о своем поражении и неохотно покоряется насилию. Уже по другую сторону парка снова начинаются прежние болота. Я не останавливался бы так долго на неблагодарном характере этой обделенной природой земли, не так бы сожалел, путешествуя по северу, о солнце юга, если бы русские менее пренебрегали тем, что недостает их стране. Их самодовольство простирается даже на климат и почву. По натуре склонные к хвастовству, они гордятся своей природой, точно так же, как и окружающим их обществом.

Дельта, образовавшаяся между городом и одним из устьев Невы, занята теперь целиком этим парком, расположенным как будто в самом Петербурге. Русские города захватывают целые округи. Парк должен был бы стать населеннейшим кварталом новой столицы, если бы в дальнейшем полностью осуществлялся план ее основателя. Но мало-помалу Петербург удалялся от реки к югу, чтобы избегнуть наводнений и болотистой местности островов, оби­таемой летом. Зимой роскошные дачи наполовину находятся под водой и снегом, и волки кружат вокруг павильона императрицы. Зато в течение трех летних месяцев ничто не сравнится с роскошью цветов и убранством изящных и нарядных вилл. Но и здесь под искусственным изяществом проглядывает природный характер местных жителей. Страсть блистать обуревает русских. Поэтому в их гостиных цветы расставляются не так, чтобы сделать вид комнат более приятным, а чтобы им удивлялись извне. Совершенно обратное наблюдается в Англии, где более всего боятся рисовки для улицы.

Но скудость физического мира, сколь тщательно она ни прикрывается, все-таки порождает здесь унылую скуку. Драмы разыгрываются в действительной жизни, потому в театре господствует водевиль, никому не внушающий страха, а излюбленным чтением являются романы Поль-де-Кока. Пустые развлечения - единственные, дозволенные в России (Популярность Поль-де-Кока, вполне естественная в условиях николаевского режима, была настолько велика, что Сенковский, не обинуясь, ставил его на одну доску с Гоголем, что само по себе свидетельствует о состоянии литературных вкусом. В 1840 г. Белинский со злой иронией советовал В. П. Боткину перевести всего Поль-де-Кока «и издать великолепно, ибо тут успех несомнителен». Господство на сцене водевиля обусловливалось, конечно, теми же причинами. Назначенный в 1839 г. начальником III Отделения, а следовательно и драматической цензуры, Л. В. Дубельт подробно изъяснял элементы, присутствие которых на сцене недопустимо: личность монарха, его приближенные, иноземные влияния, преобладание черной краски над белой и т. д., и т. п. У драматургов неизбежно должен был возникнуть вопрос: о чем же, в таком случае, можно писать? Театральный цензор Е. Ольдекоп (некогда обокравший Пушкина на издании «Кавказского пленника») поучал драматурга: «Театр должен быть школой нравов, он должен показать порок наказанным, а добродетель вознагражденной. В этом отношении театр есть учреждение полезное и необходимое, удовольствие благородное и приятное». «Та­ким образом,- пишет историк театра,- леймотив пожеланий цензуры... оптимистический. Жизнь может поражать ужасами, окружающее общество - несправедливостью, администрация - произволом, но драматурги должны давать публике одни лишь образчики благоустройства и нравственной чистоты». (Дризен Н. В. Догматическая цензура двух эпох. 1825-1891. С. 8.). Если к сему добавить, что эти принципы свои цензура весьма ревниво применяла на деле, понятным станет, каков мог быть тогдашний репертуар.) При таком порядке вещей жизнь слишком тяжела, чтобы могла создаться серьезная литература. Слова «мир», «счастье» здесь столь же неопределенны, как и слово «рай». Беспробудная лень, тревожное безделье - таков неизбежный результат северной автократии.

То, что происходит каждый год на островах, когда с наступлением зимы они превращаются в снежную пустыню, заселенную волками, блуждающими вокруг былого величия, произойдет когда-нибудь и со всем городом. Пусть эта столица, без корней в истории, будет хоть временно забыта своим монархом, пусть веления политики обратят его взоры в другую сторону, и тотчас распадется подводный гранит, затопленная низина возвратится в свое первобытное состоя­ние, и обитатели пустынь снова станут ее единственными владельцами.

Подобные мысли преследуют каждого иностранца, попадающего в Россию. Никто не верит в долговечность этого удивительного города. Невольно приходит на мысль та или иная война, то или иное изменение политики, которые заставят исчезнуть создание Петра, как мыльный пузырь при дуновении ветра, как картину волшебного фонаря, когда свет его погашен.

Сегодня вечером мне удалось увидеть на островах цвет высшего общества. Сюда прибыл весь Петербург, т. е. двор со своей свитой и челядью, но не для того, чтобы совершить приятную прогулку в прекрасный летний день - это было бы для придворной знати более, чем странным,- а для того лишь, чтобы встретить прибывшую на острова на своей яхте императрицу. Здесь каждый монарх - бог. Свита этих меняющихся божеств неизменна, она лишь все увели­чивается благодаря всегда окружающей ее толпе.

И все же, что бы ни говорила и ни делала эта толпа, ее энтузиазм кажется мне вынужденным, ее любовь к царю напоминает мне любовь стада к своему пастуху, который его кормит, чтобы послать затем на убой. Народ без свободы имеет инстинкты, но не имеет разумных чувств. Эти инстинкты проявляются иногда в диких, чудовищных формах. Рабское восторженное поклонение, безмерный фимиам, становящийся, наконец, невтерпеж божественному идолу, весь этот культ обожествления своего монарха прерывается вдруг страшными, кровавыми антрактами. Русский образ правления - это абсолютная монархия, умеряемая убийством. Русский император вечно живет под гнетом либо страха, либо пресыщения. Если гордость деспота требует себе рабов, то человек ищет себе равных. Царь себе равного не имеет. Этикет и завистливая ревность неизменно стоят на страже его одиночества. Русский монарх еще более достоин сожаления, чем его народ, особенно, если он собой хоть что-нибудь представляет.

Мне много говорили о счастливой семейной жизни императора Николая, но я вижу в этом скорее утешение в скорби, чем полное счастье. Утешение - не счастье, а целительное средство, свидетельствующее о болезни. Для русского царя сердце является излишним, если вообще сердце у него имеется. Этим, наверное, и объясняются семейные добродетели императора Николая.

Императрица в этот вечер покинула Петергоф, чтобы переехать в свой летний дворец на островах. Здесь она хотела дождаться венчания дочери, которое должно было состояться на следующий день в новом Зимнем дворце. Когда императрица пребывает на островах, то под сенью дерев, окружающих дворец, несет караул Кавалергардский полк, один из самых красивых во всей армии (Александра Федоровна с 1826 г. состояла шефом этого полка, который с 1831 г. именовался «Кавалегардским имени ее императорского величества полком». )

Мы прибыли на острова слишком поздно, чтобы видеть торжественный выход императрицы с ее священного корабля, но толпа придворных была еще вся под впечатлением обаяния мгновенно промелькнувшего царского созвездия. Человеческие волны напоминали волны морские, прорезанные мощным военным кораблем: гордое судно, несущееся на всех парусах, разбивает шумящие волны, и они еще долго пенятся после того, как самый корабль достиг уже гавани.

Итак, наконец, я дышал воздухом двора. Но до сих пор мне не довелось видеть ни одного из божеств, которое бы осенило своим появлением простых смертных.

Вокруг дворца или, по крайней мере, вблизи от него расположены наиболее роскошные, богатые виллы. Человек жаждет здесь взгляда своего властелина, как растение живительных лучей солнца. Самый воздух здесь принадлежит государю, и каждый дышит лишь постольку, поскольку ему это дозволено: у истинного царедворца легкие так же подвижны, как и его спина.

Повсюду, где есть двор и придворные, царят расчетливость и интриги, но нигде они так явственно не выступают, как в России. Российская империя - это огромный театральный зал, в котором из всех лож следят лишь за тем, что происходит за кулисами.

Хотя русские и гордятся своей роскошью и богатством, однако во всем Петербурге иностранец не может найти ни одной хоть сколько-нибудь сносной гостиницы. Вельможи, приезжающие из внутренних губерний в столицу, привозят с собой многочисленную челядь. Она является лишним признаком богатства, так как люди здесь - собственность их господина. Эти слуги в отсутствие своих господ валяются на диванах и наполняют их насекомыми: в несколько дней все помещение безнадежно заражено, и невозможность зимой проветривать комнаты делает это зло вечным.

Новый царский дворец, который был восстановлен с затратой стольких средств и человеческих жизней, уже заполнен насекомыми, как будто несчастные рабочие, жертвовавшие своею жизнью, чтобы скорее разукрасить дворцовые палаты, перед смертью решили отомстить за свою гибель, заразив убившие их стены насекомыми. Уже сейчас, еще до того, как въехали во дворец, некоторые его комнаты пришлось наглухо запереть. Могу ли я спать у Кулона, если даже царский дворец не пощажен этими злейшими ночными врагами? Приходится покориться: светлые ночи облегчают мне бодрствование.

Едва вернувшись с островов, я в полночь снова отправился бродить пешком по городу.

На Невском проспекте, издали, в предрассветном сумраке, увидел я колонны адмиралтейства с сверкающим над ним блестящим металлическим шпилем (Адмиралтейство, одно из красивейших зданий Петербурга, было построено в 1806-1811 гг. знаменитым зодчим А. Д. Захаровым. )Шпиль этого христианского минарета острее любой готической башни и весь покрыт золотом дукатов, принесенных объединенными провинциями Голландии в дар Петру I.

Безобразно грязные номера гостиниц - и это сказочное, великолепное строение! Таков Петербург. Таковы резкие контрасты, встречающиеся здесь на каждом шагу. Европа и Азия тесно переплелись в этом городе друг с другом.

На таком фоне своеобразно выделяется и городское население. Народ русский достаточно красив. Мужчины чисто славянской расы, привезенные сюда своими господами для услужения из центра России или остающиеся подолгу, с их разрешения, в Петербурге для занятия ремеслами, отличаются светлым цветом волос и яркой краской лиц, в особенности же совершенством своего профиля, напоминающего греческие статуи. Их миндалевидные глаза имеют азиатскую форму с северной голубоватой окраской и своеобразное выражение мягкости, грации и лукавства. Рот, украшенный шелковистой, золотисто-рыжей бородой, в правильном разрезе открывает ряд белоснежных зубов, имеющих иногда остроконечную форму зубов тигра или зубьев пилы, но большей частью совершенно ровных. Платье этих людей также оригинально. Оно состоит либо из какой-то греческой туники, перепоясанной яркоцветными кожаными кушаками, либо из длиннополой персидской одежды, либо из короткого русского овчинного тулупа, мехом внутрь или наружу соответственно температуре воздуха.

Женщины из народа менее красивы. Они редко встречаются на улицах, а те, которых встречаешь, мало привлекательны и кажутся слишком огрубевшими. И удивительно: мужчины все одеты чище и наряднее, чем женщины. Быть может, это объясняется тем, что мужчины по своей службе должны быть постоянно в домах знатных бар. Женщины из народа имеют тяжелую поступь и носят высокие кожаные сапоги, обезображивающие их ноги. Их внешность, рост - все в них лишено малейшей грации, и землистый цвет лиц даже у наиболее молодых не имеет ничего общего с цветущим видом мужчин. Их короткие русские телогрейки, спереди открытые, подбиты мехом, почти всегда оборванным и висящим клочьями. Этот костюм был бы красив, если бы его «лучше носили», как говорят у нас владельцы модных магазинов, и если бы он не портился часто неправильной талией и всегда - отталкивающей неопрятностью. Национальный головной убор женщин также красив, но он встречается теперь очень редко. Его можно увидеть, как мне говорили, сейчас лишь у кормилиц и у придворных дам в дни дворцовых торжеств. Это - небольшая остроконечная башенка из картона, покрытая шелком, позолоченная и украшенная вышивками и бусами.

Сегодня вечером мне рассказали много интересных подробностей о так называемом крепостном праве русских крестьян. Мы можем лишь с трудом представить себе положение этого класса людей, лишенных всяких прав и вместе с тем представляющих собой нацию. Хотя русские законы отняли у них все, они все же не так низко пали в нравственном отношении, как в социальном. Они обладают сообразительностью, даже некоторой гордостью, но главной чертой их характера, как и всей их жизни, является лукавство. Никто не в праве бросить им упрека за эту черту характера, столь естественную в их положении.

Во многих частях империи крестьяне верят, что они являются принадлежностью земли. Состояние это кажется им естественным, так как они не дают себе труда подумать над тем, может ли один человек быть собственностью другого. В других местах крестьяне считают, что земля им принадлежит; эти - наиболее счастливые, если не самые забитые и замученные из русских рабов.

Величайшим несчастьем для крепостных является продажа земли, на которой они родились. Их продают теперь вместе с тем куском земли, с которым они неразрывно связаны, в чем заключается единственное благодеяние нового закона, запрещающего продажу людей без земли. Но этот закон помещики обходят всевозможными способами: так, продают не все имение со всеми крестьянами, а отдельные участки и отдельно сотню-другую крестьян. Когда такая незаконная продажа доходит до сведения властей, последние наказывают владельцев, но это случается очень редко, так как между данным деянием и его высшим судьей, т. е. царем, находится стена людей, заинтересованных в том, чтобы все эти злоупотребления скрыть и продолжать (Вопрос о запрещении продажи крепостных без земли ставился еще прежде. Закон же 1827 г., который, очевидно, имел в виду автор, лишал помещиков права обезземеливать своих крестьян. Закон требовал, чтобы при имениях оставалось земли не менее 4'/2 дес. на душу, нарушение чего должно было караться отобранием имения в казну. Теоретически закон этот был нелишен важности, но слабость его применения и всевозможные обходы лишали его, по существу, всякого значения. )

Помещики страдают от подобного порядка вещей не менее, чем их крепостные, особенно те, у которых дела идут плохо. Поместья продавать очень трудно, и те дворяне, которые обременены значительными долгами, вынуждены для покрытия их получать ссуды и закладывать свои имения в государственном банке. Отсюда следует, что царь является казначеем и кредитором всего русского дворянства, которое, связанное таким образом по рукам и ногам верховной властью, не может выполнить своего долга по отношению к народу.

Какой-то знатный помещик хотел продать свое имение. Крестьяне отправили к нему старейших из деревни, которые, упав на колени, со слезами молили его не продавать их. «Я должен,- ответил помещик,- я не хочу - это противоречит моим правилам - повышать оброк, который платят мне крестьяне, и я недостаточно богат, чтобы сохранить за собой имение, которое мне ничего не приносит». «Если только в этом дело,- сказали крестьяне,- то мы сами достаточно богаты, чтобы остаться у вас». И они тотчас удвоили оброк, который с незапамятных времен выплачивали своему господину.

Другие крестьяне, менее мягкосердечные и более хитрые, восстают против своих господ в единственной надежде стать государственными крепостными. В этом высший предел честолюбия русского крестьянина. Если бы вдруг всех этих людей освободили, то вся страна охвачена была бы огнем. В тот момент, когда крепостные, отделенные от земли, увидели бы, что ее продают, нанимают, обрабатывают без них, они поднялись бы всей массой, крича, что у них отнимают их собственность.

Недавно в какой-то далекой деревне, в которой вспыхнул пожар, крестьяне, изнемогавшие от жестокостей своего господина, воспользовались суматохой, быть может ими же вызванной, схватили своего врага, убили его, посадили на кол и сжарили в огне пожара. Они рассчитывали, что смогут оправдаться, показав под присягой, что несчастный владелец хотел спалить их избы и они вынуждены были обороняться. В таких случаях царь обыкновенно высылает всю деревню в Сибирь, и это называется в Петербурге «заселять Азию» (Крестьянские волнения в царствование Николая I были весьма обычным явлением. Происходившие повсеместно, во всех губерниях, где существовало крепостное право, они были вызываемы непомерной экономической эксплуатацией крестьян, жестоким обращением, принудительными переселениями. Иногда они принимали форму открытых восстаний против крепостного права в целом. Некоторые мероприятия Николая I в пользу крестьян были вырваны именно этими волнениями. Но уступки, однако, не прекращали народного недовольства, и количество волнений росло с каждым годом.

Когда я думаю о подобных и других, более или менее тайных жестокостях, ежедневно происходящих в этом обширнейшем государстве, где расстояния содействуют и бунтам, и их подавлению, мне становятся ненавистными и страна, и правительство, и весь народ, я испытываю неописуемое отвращение и мечтаю лишь о том, чтобы скорее отсюда уехать.

Роскошь цветов и ливрей в домах петербургской знати меня сначала забавляла. Теперь она меня возмущает, и я считаю удовольствие, которое эта роскошь мне доставляла, почти преступлением. Благосостояние каждого дворянина здесь исчисляется по количеству душ, ему принадлежащих. Каждый несвободный человек здесь - деньги. Он приносит своему господину, которого называют свободным только потому, что он сам имеет рабов, в среднем до 10 руб. в год, а в некоторых местностях втрое и вчетверо больше. В России человеческая монета меняет свою ценность, как у нас земля, которая иногда вдвое повышается в цене при нахождении новых рынков для сбыта ее злаков. Я невольно все время высчитываю, сколько нужно семей, чтобы оплатить какую-нибудь шикарную шляпку или шаль. Когда я вхожу в какой-нибудь дом, кусты роз и гортензий кажутся мне не такими, какими они бывают в других местах. Мне чудится, что они покрыты кровью. Я всюду вижу оборотную сторону медали. Количество человеческих душ, обреченных страдать до самой смерти для того лишь, чтобы окупить материю, требующуюся знатной даме для меблировки или нарядов, занимает меня гораздо больше, чем ее драгоценности или красота. Эти прелестные дамы напоминают мне карикатуру на Бонапарта, которая в 1813 году была распространена в Париже и по всей Европе: когда смотрели издали на портрет колосса-императора, он казался очень похожим, но, приблизившись к его изображению, ясно видели, что каждая черта его лица была составлена из изуродованных человеческих трупов.

Повсюду бедный работает для богатого, платящего ему за работу. Но человек, который вознаграждается за потраченный труд и время деньгами другого человека, не обречен в течение всей своей жизни на участь домашней скотины, и хотя он изо дня в день должен трудиться, чтобы добывать хлеб своим детям, все же он обладает известной, по крайней мере кажущейся, свободой, а ведь кажущаяся видимость составляет все для существа с ограниченным кругозором и безграничной фантазией. У нас всякий, кто работает за плату, волен искать себе другого работодателя, другое местопребывание, даже другой вид работы, так как его труд не рассматривается как рента богача. Русский крепостной, напротив, является вещью своего владельца. Обреченный со дня рождения и до смерти служить одному и тому же господину, он трудится лишь для того, чтобы доставить рабовладельцу средства к удовлетворению его при­хотей и капризов. При таком положении вещей роскошь уже не может быть терпимой и не заслуживает никаких оправданий. В государстве, в котором не существует среднего класса, всякая роскошь должна быть запрещаема, так как она может быть объяснена и оправдана лишь в благоустроенных странах, где средний класс извлекает выгоды и средства к жизни из тщеславия и роскоши высшего общества.

Если, как говорят, России предстоит стать промышленной страной, отношения между крепостными и их владельцами в корне изменятся. Из среды свободных граждан и крепостных должно образоваться сословие независимых купцов и ремесленников, которое сейчас едва лишь только намечается и пополняется главным образом за счет иностранцев. До сих пор почти все фабриканты и купцы - немцы.

Здесь, в Петербурге, вообще легко обмануться видимостью цивилизации. Когда видишь двор и лиц, вокруг него вращающихся, кажется, что находишься среди народа, далеко ушедшего в своем культурном развитии и государственном строительстве. Но стоит только вспомнить о взаимоотношениях разных классов населения, о том, как грубы их нравы и как тяжелы условия жизни, чтобы сразу увидеть под возмущающим великолепием подлинное варварство.

Я не осуждаю русских за то, каковы они, но я порицаю в них притязание казаться теми же, что и мы. Они еще совершенно некультурны. Это не лишало бы их надежды стать таковыми, если бы они не были поглощены желанием по-обезьяньи подражать другим нациям, осмеивая в то же время, как обезьяны, тех, кому они подражают. Невольно приходит на мысль, что эти люди потеряны для первобытного состояния и не пригодны для цивилизации.

В Петербурге все выглядит богато, пышно, великолепно, но если судить о действительной жизни по этой видимой внешности, то можно впасть в жестокое заблуждение. Обыкновенно первым результатом цивилизации является то, что она облегчает материальные условия жизни, здесь же они чрезвычайно тяжелы.

Если бы вы захотели ближе ознакомиться с городом и не удовольствовались для этого Шнитцлером, то вы не могли бы найти другого путеводителя (Иоган-Генрих Шнитцлер (1802-1871), историк и статистик. В 1820-х гг. он жил в России и собрал богатый материал, легший в основу двух его первых капитальных трудов, снискавших автору литературную известность. )Ни один книгопродавец не продает здесь какого-либо указателя достопримечательностей Петербурга. Знающие местные люди, которых вы спросите об этом, либо заинтересованы в том, чтобы не давать иностранцу исчерпывающих сведений, либо слишком заняты, чтобы вообще ему что-либо ответить. Единственное, чем заняты все мыслящие русские, чем они всецело поглощены, это - царь, дворец, в котором он пребывает, планы и проекты, которые в данный момент при дворе возникают. Поклонение двору, прислушивание к тому, что там происходит,- единственное, что наполняет их жизнь. Все стараются в угоду своему властителю скрыть от иностранца те или иные неприглядные стороны русской жизни. Никто не заботится о том, чтобы искренно удовлетворить его законное любопытство, все охотно готовы обмануть его фальшивыми материалами, и нужен большой критический талант для того, чтобы хоть сколько-нибудь успешно путешествовать по России. В условиях деспотизма любознательность является синонимом нескромности.

Возвращаюсь мысленно к своей прогулке на острова. Я очень сожалел, что мне не удалось увидеть императрицу. Говорят, что она прелестна, но ее считают фривольной и заносчивой. Кажется, действительно нужны какая-то возвышенность духа и вместе с тем легкомыслие, чтобы мириться с той жизнью, на которую она обречена. Она ни во что не вмешивается, ни о чем не спрашивает: всегда достаточно знаешь, если ничего не можешь сделать. Русская импе­ратрица поступает точно так же, как и все подданные царя: все прирожденные русские и все, проживающие в России, кажется, дали обет молчания обо всем, их окружающем. Здесь ни о чем не говорят и вместе с тем все знают. Тайные разговоры должны были бы быть здесь очень интересны, но кто отважится их вести? Даже размышлять о чем-нибудь, значит, навести на себя подозрение.

Еще недавно князь Репнин управлял и государством и государем, но два года назад он попал в немилость, и с тех пор в России не произносится его имя, бывшее о того у всех на устах. С вершины власти он был низвергнут в глубочайшую пропасть, и никто не осмелился ни вспомнить, ни думать о его жизни, не только настоящей, но и прошлой. В России в день падения какого-либо министра его друзья должны стать немыми и слепыми. Человек считается погребенным тотчас же, как только он кажется попавшим в немилость (Случаи, подобные приведенному Кюстином, не были исключением. В истории России есть много имен, начиная с Меншикова и Бирона, беспредельная власть которых внезапно обрывалась опалой и изгнанием. Иногда это являлось следствием государственного переворота, иногда же результатом победы противной партии. Но эпизод с Репниным изложен Кюстином неверно. Кн. Николай Григорьевич Репнин-Волконский (1778-1845) не занимал исключительного положения, приписанного ему Кюстином. С 1816 по 1834 г. он был малороссийским губернатором, пользовался широкой популярностью и уважением. Около этого времени на него был сделан донос о присвоении каких-то сумм. Оскорбленный клеветой, Репнин подал в отставку и выехал за границу. )Я говорю «кажется», потому что никто не решается гово­рить о том, кто уже подвергся этой печальной участи. Поэтому Россия не знает, существует ли сегодня министр, который еще вчера управлял всей страной.

К кому обратится когда-нибудь русский за защитой против этого заговора молчания высшего общества? Какой взрыв мести против самодержавия готовит это добровольное самоуничижение трусливой аристократии? Что делает русское дворянство? Оно поклоняется своему царю и становится соучастником всех преступлений высшей власти, чтобы самому истязать народ до тех пор, пока бог, которому этот господствующий класс служит и который им же самим создан, оставит плеть в его руках. Эту ли роль предназначило провидение дворянству в государственном строительстве обширнейшей в мире страны? В истории России никто, кроме государя, не выполнял того, что было его долгом, его прямым назначением,- ни дворянство, ни духовенство. Подъяремный народ всегда достоин своего ярма: тирания - это создание повинующегося ей народа. И не пройдет 50 лет, как либо цивилизованный мир вновь подпадет под иго варваров, либо в России вспыхнет революция, гораздо более страшная, чем та, последствия коей Западная Европа чувствует еще до сих пор.

Я замечаю, что и меня здесь боятся, потому что знают, что я пишу согласно своих убеждений. Ни один иностранец не может переступить границу России, чтобы не подвергнуться самому строгому расследованию и жестокой критике. «Он серьезный человек, стало быть, может быть опасным». «Ненависть против деспотизма,- говорят здесь,- господствует во Франции пока еще глухо, без подлинного знания того, что у нас происходит. Но когда в один прекрасный день заслуживающий доверия путешественник расскажет о тех реальных ужасах, которые не могут не броситься ему в глаза, нас увидят такими, какими мы являемся действительно. Не зная, нас Франция теперь на нас только лает,- узнав нас, она начнет кусаться».

Вероятно, именно в силу этих соображений русские оказывают мне повсюду слишком много внимания, но эта внешняя предупредительность не может скрыть их затаенных опасений. Я не знаю еще, расскажу ли я об их стране все то, что думаю. Одно лишь знаю, что они совершенно правы, когда боятся именно того, что я расскажу всю правду.

У русских есть лишь названия всего, но ничего нет в действительности. Россия - страна фасадов. Прочтите этикетки - у них есть цивилизация, общество, литература, театр, искусство, науки, а на самом деле у них нет даже врачей. Стоит заболеть, схватить лихорадку, и приходится самому себя лечить или приглашать врача-иностранца. Если же вы случайно позовете живущего поблизости русского врача, то можете считать себя заранее мертвецом. Русская медицина еще не выросла из пеленок. За исключением лейб-медика, русского врача и, как говорят, человека действительно ученого, все остальные врачи, которые не спешат отправить своих пациентов на тот свет, это - немцы, состоящие при великокняжеских дворах.

Но князья русские постоянно находятся в разъездах, никогда не знаешь, где они в данный момент находятся, и потому фактически остаешься без всякой врачебной помощи. Да и эти, наиболее опытные врачи из княжеских дворцов, стоят несравненно ниже наших простых госпитальных врачей. Наиболее опытные практики быстро теряют свой опыт и знания, проводя жизнь во дворце, редко бывая у постели больного. Я с интересом читал бы любопытные секретные мемуары придворного врача в России, но я побоялся бы доверить ему свое лечение. Эти люди - более удачные мемуаристы, чем врачи. И в результате, если вы заболеете, попав к этому quasi - цивилизованному народу, для вас самое лучшее - считать, что вы очутились среди дикарей и предоставить все природе (Действительно, медицинская наука в России в это время представлена была почти исключительно немецкими врачами, как известный Гильдебранд, Мойер и др. Блестящий хирург лейб-медик Н. Ф. Аренд был на вершине славы. При дворе состояли бесчисленные немецкие врачи: Стофреген, Шлегель, Раух, Рюль, Мандт и др. Но уже выдвигались и молодые русские врачи, между ними в первую очередь, конечно, Н. И. Пирогов. В 1827 г. Николая I в путешествии по России сопровождал молодой русский хирург Н. Н. Енохин, причисленный в 1837 г. к штату цесаревича. Говоря о лейб-медике, единственном порядочном русском враче, Кюстин имел в виду или Енохина, или почетного лейб-медика Д. К. Тарасова, присутствовавшего при смерти Александра I и оставившего интересное воспоминание. Последние были записаны им много позднее, но уверенность, с которой Кюстин говорит о том, что русские придворные врачи - хорошие мемуаристы, дает основание предполагать, что Тарасов в личной беседе с Кюстином делился своими воспоминаниями и тем самым привел собеседника к этой уверенности.

На следующий день после восстания декабристов в Петербруге Александра Федоровна записала в свой дневник: «Я думала, что мы уже достаточно выстрадали и вынесли (в период междуцарствия.- Ред.). Но волею неба нам было суждено иное. Вчерашний день был самый ужасный из всех, когда-либо мною пережитых... Нельзя было скрывать от себя опасности этого момента. О, господи, уж одного того, что я должна была рисковать драгоценнейшей жизнью, было достаточно, чтобы сойти с ума... Боже, что за день! Каким памятником останется он на иск» жизнь!..» Как известно, самая коронация долго откладывалась из-за нервной болезни императрицы, от которой она страдала всю жизнь.

)

Вернувшись поздно ночью домой, я нашел у себя письмо, которое меня крайне приятно удивило. Благодаря ходатайству нашего посла я завтра буду допущен в придворную церковь и увижу бракосочетание великой княжны. Появиться во дворце до официального представления - значит нарушить все правила этикета, и я потому был далек от мысли удостоиться такой милости. Граф Воронцов, обер-церемонийместер (Граф Иван Илларионович Воронцов-Дашков (1790-1854), член Государственного совета, обер-церемониймейстер и камергер. )даже не предупредив меня, чтобы не возбуждать во мне неосновательной надежды, послал курьера в Петергоф, находящийся на расстоянии 10 лье от С.-Петербурга, просить его величество решить мою участь на завтрашний день. Государь ответил, что он разрешает мне присутствовать при венчании дочери и что я буду представлен, без особого церемониала, завтра же вечером на балу.

8

ГЛАВА  VI

Русский император.- Он внушает страх и сам в вечном страхе.- Внешность царя.- Николай не умеет улыбаться.- Болезнь императрицы.- Катастрофа с каблуком.- Дворцовая церковь.- Великокняжеская свадьба.- Та­тарский хан.- Строгий блюститель этикета.- Сын цареубийцы в роли шафера.- «Подпоручик Лейхтен-бергский».- Воркующие голубки.- Капелла.- Старый митрополит.- Гроза.

Знаменательное совпадение! Сегодня 14 июля 1839 г.- день разрушения Бастилии (Бастилия - знаменитая государственная тюрьма в Париже, 14 июля 1789 г. разрушенная революционным народом. Это событие знаменовало начало активного участия народных масс в Великой революции. )Начало наших революций и бракосочетание сына Евгения Богарне с дочерью императора России совпадают в один и тот же день по прошествии 50 лет!

Я только что вернулся из дворца, где присутствовал в придворной церкви при венчании по-греческому обряду великой княжны Марии Николаевны с герцогом Лейхтенбергским. Но прежде, чем описать все подробности этого торжества, я хочу рассказать об императоре Николае.

При первом взгляде на государя невольно бросается в глаза характерная особенность его лица - какая-то беспокойная суровость. Физиономисты не без основания утверждают, что ожесточение сердца вредит красоте лица. У императора Николая это мало благожелательное выражение лица является скорее результатом тяжелого опыта, чем его человеческой природы. Какие долгие, жестокие страдания должен был испытать этот человек, чтобы лицо его внушало всем страх вместо того невольного расположения, которое обыкновенно вызывают благородные черты лица.

Тот, кто всемогущ и властен творить, что захочет, несет на себе и тяжесть содеянного. Подчиняя мир своей воле, он в каждой случайности видит тень восстания против своего всемогущества. Муха, которая не вовремя пролетит во дворце во время какого-либо официального приема, уже как будто унижает его. Независимость природы он считает дурным примером, каждое существо, которое не подчиняется его воле, является в его глазах солдатом, восставшим среди сражения против своего сержанта: позор падает на армию и на командующего. Верховным командующим является император России, и каждый день его - это день сражения.

Лишь изредка проблески доброты смягчают повелительный взгляд властелина, и тогда выражение приветливости выявляет вдруг природную красоту его античной головы. В сердце отца и супруга человечность торжествует моментами над политикой государя. Когда он сам отдыхает от ига, которое по его воле над всеми тяготеет, он кажется счастливым. Такая борьба примитивного чувства человеческого достоинства с аффектированной суровостью властелина представляется мне очень интересной, и наблюдением за этой борьбой я был занят большую часть времени своего пребывания в церкви.

Император на полголовы выше обыкновенного человеческого роста. Его фигура благородна, хотя и несколько тяжеловата. Он усвоил себе с молодости русскую привычку стягиваться выше поясницы корсетом, чтобы оттянуть желудок к груди. Вследствие этого расширяются бока и неестественная выпуклость их вредит здоровью и красоте всего организма. Это добровольное извращение фигуры, стесняя свободу движений, уменьшает изящество внешнего облика и придает ему какую-то деревянную тяжеловесность. Говорят, что, когда император снимает свой корсет и его фигура приобретает сразу прирожденные формы, он испытывает чрезвычайную усталость. Можно временно передвинуть свой желудок, но нельзя его уничтожить.

У императора Николая греческий профиль, высокий, но несколько вдавленный лоб, прямой и правильной формы нос, очень красивый рот, благородное, овальное, несколько продолговатое лицо, военный и скорее немецкий, чем славянский, вид. Его походка, его манера держать себя непринужденно внушительны. Он всегда уверен, что привлекает к себе общие взоры и никогда ни на минуту не забывает, что на него все смотрят. Мало того, невольно кажется, что он именно хочет, чтобы все взоры были обращены на него одного. Ему слишком часто повторяли, что он красив и что он с успехом может являть себя как друзьям, так и недругам России.

Внимательно приглядываясь к красивому облику этого человека, от воли коего зависит жизнь стольких людей, я с невольным сожалением заметил, что он не может улыбаться одновременно глазами и ртом. Это свидетельствует о постоянном его страхе и заставляет сожалеть о тех оттенках естественной грации, которыми все восхищались в менее, быть может, правильном, но более приятном лице его брата, императора Александра. Внешность последнего была очаровательна, хоть и не лишена некоторой фальши, внешность Николая - более прямолинейная, но обычное выражение строгости придает ей иногда суровый и непреклонный вид. Если он менее привлекателен, то у него гораздо более силы воли, которую он часто бывает вынужден проявлять. Мягкость также охраняет власть, предупреждая противодействие, но эта искусная осторожность в применении власти - тайна, неизвестная императору Николаю. Он всегда остается человеком, требующим лишь повиновения, другие хотят также и любви.

Императрица обладает изящной фигурой и, несмотря на ее чрезмерную худобу, исполнена, как мне показалось, неописуемой грации. Ее манера держать себя далеко не высокомерна, как мне говорили, а скорее обнаруживает в гордой душе привычку к покорности. При торжественном выходе в церковь императрица была сильно взволнована и казалась мне почти умирающей. Нервные конвульсии безобразили черты ее лица, заставляя иногда даже трясти головой. Ее глубоко впавшие голубые и кроткие глаза выдавали сильные страдания, переносимые с ангельским спокойствием; ее взгляд, полный нежного чувства, производил тем большее впечатление, что она менее всего об этом заботилась. Императрица преждевременно одряхлела и, увидев ее, никто не может определить ее возраста. Она так слаба, что кажется совершенно лишенной жизненных сил. Жизнь ее гаснет с каждым днем; императрица не принадлежит больше земле: это лишь тень человека. Она никогда не могла оправиться от волнении, испытанных ею в день вступления на престол (На следующий день после восстания декабристов в Петербурге Александра Федоровна записала в свой дневник: «Я думала, что мы уже достаточно выстрадали (в период междуцарствия. - Ред.). Но волею неба нам было суждено иное. Вчерашний день был самый ужасный из всех, когда-либо мною пережитых… Нельзя было скрывать от себя опасности этого момента. О, господи, уж одного того, что я должна была рисковать драгоценнейшей жизнью, было достаточно, чтобы сойти с ума… Боже, что за день! Каким памятником останется он на всю жизнь!..» Как известно, самая коронация долго откладывалась из-за нервной болезни императрицы, от которой она страдала всю жизнь. )Супружеский долг поглотил остаток ее жизни: она дала слишком многих идолов России, слишком много детей императору. «Исчерпать себя всю в новых великих князьях - какая горькая участь!» - говорила одна знатная полька, не считая нужным восторгаться на словах тем, что она ненавидела в душе.

Все видят тяжелое состояние императрицы, но никто не говорит о нем. Государь ее любит, лихорадка ли у нее, лежит ли она, прикованная болезнью, к постели,- он сам ухаживает за нею, проводит ночи у ее постели, приготовляет, как сиделка, ей питье. Но едва она слегка оправится, он снова убивает ее волнениями, празднествами, путешествиями. И лишь когда вновь проявляется опасность для жизни, он отказывается от своих намерений. Предосторожнос­тей же, которые могли бы предотвратить опасность, император не допускает: жена, дети, слуги, родные, фавориты - все в России должны кружиться в императорском вихре, с улыбкой на устах, до самой смерти, все должны до последней капли крови повиноваться малейшему помышлению властелина, оно одно решает участь каждого. И чем ближе кто-либо к этому единственному светилу, тем скорее сгорает он в его лучах: вот почему императрица умирает!

Сегодня утром, наскоро одевшись, я отправился в карете французского посла в дворцовую церковь и по дороге, проезжая по площадям и улицам, ведущим во дворец, внимательно следил за всем окружающим. Вблизи дворца я увидел войска, которые показались мне по своему внешнему виду не вполне соответствующими их громкой славе, но лошади у всех великолепные. Огромная площадь, отделяющая дворец государя от всего остального города, была усеяна придворными каретами, ливрейными лакеями, солдатами в форме всех цветов; наиболее заметными из них были казаки. Несмотря на обилие народа, нигде не наблюдалось особого скопления, до того обширна дворцовая площадь. Придворные кареты выглядят богато, но не очень заботливо содержатся и потому не кажутся элегантными. Плохо выкрашенные и еще хуже отполированные, они тяжелы на ходу и запряжены четверкой лошадей в чрезвычайно длинных постромках.

Занятый созерцанием новизны и блеска всего, что бросалось в глаза, я очутился перед грандиозным дворцовым перистилем, к которому среди тысячеголосного шума непрерывно подъезжали кареты с нарядной придворной знатью, в сопровождении своих полудиких по внешности и таковых же в действительности лакеев, наряд которых по блеску и богатству почти не отличался от великолепного одеяния их господ.

Выходя поспешно из кареты, чтобы не потерять из виду тех, с которыми я должен был войти во дворец, я едва почувствовал, что зацепился шпорой о подножку. Представьте же себе мое положение, когда я минуту спустя, при первом же шаге по великолепной дворцовой лестнице, заметил, что я потерял шпору и вместе с ней - что еще ужаснее - оторвался каблук, к которому шпора была прикреплена. Я был таким образом наполовину без обуви. Это злоключение, происшедшее как раз в тот момент, когда я должен был впервые предстать пред человеком, столь же, по рассказам, педантичным в мелочах, сколь и могущественным, показалось мне истинным несчастьем. Русские насмешливы, и мысль послужить объектом для их шуток была для меня невыносима. Что делать? Вернуться к подъезду, чтобы искать там обрывки моей обуви? Но кареты, наверное, уже раздавили несчастный каблук, найти его было бы чудом, а если даже найти, то что с ним делать? Не в руках же внести его во дворец? На что же решиться? Оставить французского посла и вернуться домой? Но в такой момент это было бы скандалом. И в то же время появиться в таком виде пред глазами монарха и придворных, значит, погубить себя в их мнении. Пришлось подчиниться неизбежному. Краснея, я постарался затеряться в толпе. Но в России, как я уже говорил, нигде нет толпы, в особенности же ее не было на этой роскошной лестнице нового Зимнего дворца, наиболее грандиозного и великолепного из дворцов всего мира. Я чувствовал, что моя природная робость еще значительно возросла, благодаря этой смешной случайности, но я решил взять себя в руки и зашагал, возможно меньше прихрамывая, через бесконечные залы и помпезные галереи, проклиная в душе их яркий свет и колоссальную величину, так как они лишали меня всякой надежды избегнуть любопытных взоров придворной знати. Русские не только склонны к насмешке, они холодны, хитры, остроумны и мало деликатны, как все честолюбцы. Они особенно недоверчивы к иностранцам, суждений которых опасаются, так как считают, что мы не очень благожелательно к ним относимся. Это заранее делает их враждебно к нам настроенными, хотя внешне они кажутся вежливыми и гостеприимными.

Наконец, не без труда, я достиг дворцовой церкви, и здесь мгновенно забыл все: и себя самого, и мое глупое затруднительное положение. Да и все окружающие были настолько поглощены происходящим, что никто почти не заметил дефекта моей обуви. Необычайность зрелища вернула мне хладнокровие и самообладание. Я снова стал простым путешественником и вернулся к своей роли философски беспристрастного наблюдателя.

Еще два слова о моем костюме. Он был предметом длительной дискуссии, причем молодые атташе посольства советовали мне надеть мундир национальной гвардии, но я побоялся, что он не понравится государю, и явился в мундире генерального штаба. Меня предостерегали, что эта форма - новая, здесь почти неизвестная, и что она может послужить поводом для великих князей и самого императора ко всякого рода расспросам, которые смогут поставить меня в затруднительное положение. До сих пор, однако, никто на мой мундир не обратил ни малейшего внимания.

Церемониал венчания по греческому обряду продолжителен и величествен. В восточной церкви все служит символом. Блеск церковной службы, казалось мне, еще увеличивает великолепие дворцового торжества. Стены, плафоны церкви, одеяния священнослужителей - все сверкало золотом и драгоценными камнями. Здесь было столько сокровищ, что они могли поразить самое непоэтическое воображение. Это зрелище напоминает фантастичные описания из «Тысячи и одной ночи». Оно захватывает, как восточная поэзия, в которой ощущение служит источником чувства и мысли.

Дворцовая церковь не очень обширна. Она была наполнена представителями всех монархов Европы и Азии, несколькими иностранцами, подобно мне, получившими разрешение присутствовать в составе дипломатического корпуса, женами послов и, наконец, придворными чинами. Нас отделяла балюстрада от полукруглого зала, в котором помещался алтарь, похожий на низкий четырехугольный стол. На клиросе видны были места, предназначенные для царской фамилии и остававшиеся пока пустыми.

Я мало видел могущего сравниться по великолепию и торжественности с появлением императора в сверкающей золотом церкви. Он вошел с императрицей, в сопровождении всего двора, и тотчас мои взоры, как и взоры всех присутствующих, устремились на него, а затем и на всю императорскую семью. Молодые супруги сияли; брак по любви, в шитых золотом платьях и при столь пышной обстановке - большая редкость, и зрелище поэтому становилось еще гораздо интереснее. Так шептали вокруг меня, но я лично не верю этому чуду и невольно вижу во всем, что здесь делается и говорится, какой-либо политический расчет. Император, быть может, и сам обманывается: он верит, что поступил с отеческой нежностью, в то время как в глубине души этот выбор был, наверное, обусловлен надеждой на какую-либо выгоду в будущем. Честолюбие подобно скупости: скупец рассчитывает даже тогда, когда, казалось бы, поддается бескорыстному влечению сердца.

Хотя присутствующих было много, а церковь невелика, тем не менее нигде не наблюдалось ни малейшего замешательства. Я стоял среди дипломатического корпуса, вблизи балюстрады, и мог легко наблюдать лица и движения всех высокопоставленных особ, которых объединил здесь долг и любопытство. Почтительное молчание не нарушалось ни малейшим звуком. Яркие солнечные лучи освещали внутренность церкви, жара в которой, как мне говорили, достигала 30°. Позади государя виден был в длинной золотой одежде и в остроконечной, золотом вышитой шапке какой-то татарский хан, наполовину подвластный, наполовину независимый от русского государя. Этот маленький восточный князек, поставленный завоевательной политикой своего высокого покровителя в крайне двусмысленное положение, признал за благо вымолить у царя «всея Руси» разрешение принять в числе своих пажей собственного сына, привезенного в Петербург, чтобы тем обеспечить ему соответственную будущность. Эта поверженная власть, которая служила релье­фом для власти торжествующей, невольно напомнила мне о величии Рима.

Придворные дамы и жены послов цветущей гирляндой украшали церковь. В глубине последней, на первом плане, перед ротондой, поражающей богатством росписи своих стен, расположилась вся царская семья. Сверкающее под лучами солнца золото создавало впечатление божественного сияния над головой императора и его детей. Украшения и драгоценные камни дам блистали волшебным светом среди всех сокровищ Азии, покрывающих стены храма, в котором царская роскошь, казалось, соперничала с величием бога. Власть небесную здесь чтили, не забывая в то же время и о власти земной. Все было великолепно и достойно удивления, особенно, если вспомнить то еще не слишком отдаленное время, когда брак дочери русского царя оставался совершенно незамеченным в Европе, и когда Петр I объявлял, что ему принадлежит право завещать престол, кому он пожелает (В 1722 г., в отмену старого порядка наследования престола по семейному старшинству, Петр I издал новый указ, согласно которому император должен был сам избирать себе наследника. После сего многие десятилетия престол российский in мешался менее всего в зависимости от воли самих самодержцев. Закон этот просу шествовал до 1797 г., когда Павел I восстановил право старшинства. Какой прогресс за столь короткое время! )

Когда размышляешь о дипломатических и других победах этой державы, еще недавно игравшей такую незаметную роль в судьбах цивилизованного мира, невольно спрашиваешь себя, не сон ли все это. Казалось, сам император не слишком еще привык ко всему перед ним происходившему, потому что он ежеминутно оставлял свое место и направлялся то в одну, то в другую сторону, чтобы исправить погрешности своих детей или духовенства против этикета. Если его зять стоял не на надлежащем месте, он заставлял его то на один-два шага выступить вперед, то отступить назад. Великая княжна, даже самые священнослужители и высокопоставленные чины двора,- все, казалось, подчинены были мелочным указаниям верховного владыки. Я, со своей стороны, считал бы более достойным для монарха предоставить все своему естественному течению и думать в церкви только о боге, не заставляя каждого дрожать пред малейшей ошибкой против церковного ритуала или дворцового этикета. Но в этой своеобразной стране отсутствие свободы господствует повсюду, даже и у подножия алтаря. Дух Петра I властвует здесь над всеми еще и в настоящее время.

По окончании церемонии над головами жениха и невесты были подняты короны. Корону над великой княжной держал ее брат, цесаревич-наследник, причем император, снова покинув свое место пред алтарем, счел необходимым исправить несколько его позу, делая это с оттенком добродушия и педантизма, для меня совершенно непонятного. Корону над головой герцога Лейхтенбергского держал граф Пален, русский посол в Париже, сын слишком известного и слишком ревностного друга Александра I. Это воспоминание, которое строжайше изгнано не только из разговоров, но чуть ли и не из помыслов нынешних россиян, не покидало меня все время, пока граф Пален, со свойственной ему благородной простотой, выполнял возложенное на него почетное поручение, служившее предметом зависти у всех, стремившихся снискать расположение двора. Своим участием в священной церемонии он должен был призывать благословение неба на главу внучки Павла I. Это сближение имен было более чем странное, но, повторяю, никто, очевидно, об этом не думал; до такой степени политика в этой стране довлеет и над прошлым. Придворная лесть использует даже прошлое в интересах нынешнего дня. Тактичность кажется здесь необходимой лишь для тех, кто не обладает никакой властью. Если б император подумал о том событии, о котором я невольно вспомнил, он, наверное, поручил бы кому-нибудь другому держать корону над головой своего зятя. Но все присутствующие удивлялись не этому, а лишь изумительной неподвижности рук, державших, несмотря на длительность и утомительность церемонии, короны над головами августейших молодых.

Юная невеста полна грации и чистоты. Она белокура, с голубыми глазами, цвет лица нежный, сияющий всеми красками первой молодости. Она и ее сестра, великая княжна Ольга, казались мне самыми красивыми из всех, находившихся в церкви. Счастливое сочетание преимущества положения с дарами природы.

Когда совершавший службу митрополит подвел молодых к их августейшим родителям, последние обняли их с трогательной сердечностью и вслед затем императрица бросилась в объятия своего супруга: нежная сцена, более уместная в своей комнате, чем в церкви. Но в России властители - везде у себя дома, даже в божьем храме.

Перед благословением в церковь, согласно обычая, были впущены два серых голубя. Они сейчас же уселись на золоченом карнизе, как раз над головами молодых, и там в продолжение всей службы нежно ворковали друг с другом.

Герцог Лейхтенбергский - молодой, высокого роста, крепко и хорошо сложенный человек. Черты его лица невыразительны, глаза красивы, но рот неправильной формы и слишком выдается вперед. Вся внешность его лишена благородства, и лишь мундир, очень к нему идущий, придает его фигуре некоторую элегантность. В общем, он похож скорее на хорошего подпоручика, чем на герцога. Из его родных никто не прибыл в Петербург, чтобы присутствовать на торжестве бракосочетания. Во время всей службы он, видимо,испытывал лишь одно желание - остаться скорее наедине со своей молодой женой; и взоры всего общества невольно обращались от них к группе двух голубей, взмостившихся над алтарем. Я не обладаю наивной веселостью писателей доброго старого времени и потому воздержусь от описания некоторых пикантных деталей, как бы интересны они ни были. Они заставляли в этот торжественный день в придворной церкви невольно улыбаться не только серьезных, высокопоставленных мужчин, но и самых добродетельных дам. Во время долгого обряда венчания есть момент, когда все присутствующие должны стать на колени. Император прежде, чем последовать общему примеру, окинул все собрание быстрым, не очень милостивым взглядом, как бы желая удостовериться, не остался ли кто-либо стоять. Это было совершенно излишне, так как, хотя там были и католики, и протестанты, никому из иностранцев, конечно, и в голову не пришло не подчиниться внешним образом всем обрядам греческой церкви. Возможность для императора усомниться в этом подтверждает сказанное мною раньше и позволяет повторить, что какая-то беспокойная суровость является обычным выражением его лица. Боится ли автократия в наши дни, когда возмущение носится в воздухе, восстания против своего всемогущества? Этот страх является резким и ужасающим контрастом самой идее самодержавия. Абсолютная власть становится слишком страшной, когда она сама испытывает страх пред окружающим.

Я уже упомянул, что все опустились на колени, и императорская фамилия и вся толпа поднялись. И в тот момент, когда духовенство и хор запели «Тебе, бога, хвалим», выстрелы из пушек возвестили городу о совершившемся бракосочетании. Воздействие музыки, сопровождаемой пушечными выстрелами, звоном колоколов и отдаленными кликами народа, не поддается описанию. Всякий музыкальный инструмент изгнан из греческой церкви, и одни лишь чело­веческие голоса воздают в ней хвалу господу. Эта строгость восточного ритуала, благоприятная искусству, простоту коего она сохраняет, служит вместе с тем источником поистине божественного песнопения. Мне казалось, что я слышу издали биение сердец 60 миллионов подданных. Живой оркестр сопровождал, не заглушая, торжественно-радостное пение духовенства. Я был взволнован: музыка заставляет забыть на время все, даже - деспотизм.

Я могу сравнить эти хоры без аккомпанемента только с Miserere в святую неделю, в Риме, в Сикстинской капелле (Сикстинская капелла в Риме, построенная в 1473 г., при папе Сиксте IV, одна из домовых церквей пап в их Ватиканском дворце, знаменитая своей стеной и плафонной живописью. Другую славу капеллы составлял ее хор, долгое время считавшийся лучшим в мире. Для наибольшей свежести и чистоты звучания сопрановые и альтовые партии поручались кастратам. Miserere - церковное католическое песнопение. )с той лишь разницей, что нынешняя капелла папы является слабой тенью того, чем она была раньше: среди руин Рима одной руиной стало больше.

В средине прошлого века, когда итальянская школа находилась во всем своем расцвете, древние греческие напевы были переделаны без особого искажения специально выписанными из Рима в Петербург композиторами (В середине XVIII ст. в Петербурге водворилась итальянская опера, пользовавшаяся большим успехом. Приглашенные при Екатерине II руководить ею два известных итальянских композитора - Сарти и Галуппа - сочиняли многочисленные песнопения для православной церкви на славянские тексты в стиле итальянской оперы. Этим они внесли в русскую церковную музыку совершенно моими элемент. )Эти иностранцы создали шедевры, потому что весь свой талант, все свое искусство они обратили на воссоздание античного творчества. Их труд стал классическим творением, а исполнение императорской капеллой было вполне достойно их замыслов. Голоса сопрано, т. е. детей, так как ни одна женщина не входит в состав капеллы, звучат с исключительной чистотой и мягкостью; голоса басов - сильны, густы и поражают своей мощностью. Я не помню, слышал ли я когда-нибудь раньше подобное пение.

Для любителя искусства императорская капелла стоит того, чтобы ради нее одной предпринять путешествие в Петербург. Piano, forte, все тончайшие оттенки в экспрессии соблюдаются с глубоким чувством, поразительным искусством и исключительной согласованностью. Русский народ - музыкален, в этом нельзя усомниться, услышав его церковное пенье. Я слушал, не смея перевести дыхания, и мысленно всеми силами призывал нашего ученого друга Мейербера для объяснения всех красот, глубоко мною прочувствованных, хотя и не вполне осознанных (Джиакомо Мейербер (1791 -1864), знаменитый оперный композитор, автор «Роберта-Дьяпола», «Гугенотов», «Африканки» и т. д. Он являлся создателем стиля «большой онеры», требовавшей значительного числа участников и пышной постановки. )Он понял бы их и вдохновился бы ими, потому что его восхищение великими образцами творчества заключается в достижении их совершенств.

Во время молебна, в тот момент, когда один хор как бы отвечает другому, раскрылись царские врата, за которыми видны были священники в сверкающих драгоценными камнями камилавках и в золотом облачении, на котором величественно выделяются их сребристо-белые бороды; у некоторых они ниспадают до пояса. Все присутствующие были так же блестящи, как и священнослужители. Этот двор великолепен, и военный мундир блистает в нем во всей своей силе. Я с удивлением смотрел, как здесь почитали господа всем этим блеском, всеми этими сокровищами. Священная музыка была выслушана непосвященной аудиторией в молчаньи, с глубокой сосредоточенностью, способной сделать прекрасным и менее божественное пенье.

Совершавший службу митрополит не нарушал величия этой картины. Он некрасив, но это искупается его глубокой старостью; его маленькая фигурка напоминает страждущую ласочку. Голова его убелена сединами, он кажется истомленным и больным. В конце молебна император подошел к нему и, склонившись, почтительно поцеловал его руку. Автократ никогда не преминет использовать возможность дать пример своей покорности, когда это может пойти ему на пользу (Митрополит петербургский Серафим, в миру Стефан Васильевич Глаголевский (1763-1843). Этот тот самый митрополит, который 14 декабря 1825 г. выезжал уговаривать мятежников сложить оружие, на что солдаты советовали ему убраться восвояси, ибо здесь ему нечего делать. Впоследствии ходили слухи, что в суде Серафим особенно настаивал на смертной казни декабристам. ) Бедный митрополит, умиравший, казалось, среди своей славы, император, величественно склонившийся пред духовной властью, и далее - молодые супруги, императорская фамилия, и, наконец, весь двор, наполнявший и оживлявший церковь,- все это вместе представляло собой поразившую меня картину, достойную кисти художника.

Перед началом службы я боялся, что митрополит упадет в обморок: двор заставлял так долго ждать своего появления вопреки изречению Людовика XVIII: «Точность есть вежливость королей».

По окончании торжественного венчания по греческому обряду должно было последовать брачное благословение католическим священником в одной из дворцовых зал, специально на этот день приспособленной для данной цели. Не имея разрешения присутствовать ни на обряде католического бракосочетания, ни на следовавшем за ним банкете, и в сопровождении большей части придворных вышел из дворца, радуясь возможности подышать, наконец, свежим воздухом.

Когда моя карета пересекала необозримую по своей величине дворцовую площадь, поднялся сильный ветер, вздымавший облака пыли. С трудом, как в тумане, я различал быстро двигавшиеся в разных направлениях по ужасной мостовой экипажи, как бы старавшиеся скорее укрыться от надвигавшейся бури. Невероятная пыль, подымающаяся летом при малейшем ветре - это настоящее бедствие Петербурга, заставляющее предпочитать здесь зиму с ее спокой­ным снежным покровом. Не успел я войти в гостиницу, как разразилась страшная гроза, сильно напугавшая, вероятно, суеверных горожан как дурная примета. Ночной мрак среди бела дня, удушающая жара, беспрерывно повторяющиеся раскаты грома, не приносящие дождя, ураган, способный опрокинуть дома,- таково было зрелище, ниспосланное небом во время царского свадебного банкета. Но и тут благодушные россияне считали возможным утешаться тем, что гроза длилась недолго и что воздух после нее стал чище. Я невольно с каждым разом все больше убеждаюсь, что между Францией и Россией еще непоколебимо стоит китайская стена: славянский язык и славянский характер. Вопреки всем притязаниям русских, порожденных Петром Великим, Сибирь начинается от Вислы.

9

ГЛАВА  VII

Представление Николаю.- Маски императора.- Умышленное забвение Александра I.- «Цивилизация севера» в исполнении придворных.- Русский немец на престоле.- Бал во дворце.- Знаменательный разговор с императрицей.- Безрадостное веселие.- Ревность Александра I.- Император в кругу семьи.- Грузинская царица.- Женевец в мундире национальной гвардии.- Петербург ночью.- Путешествие Екатерины II в Крым. В 7 часов вечера я, вместе с несколькими другими иностранцами, вернулся во дворец, где мы должны были быть представлены императору и императрице.

И снова мне пришлось убедиться, что император ни на минуту не может забыть ни того, кто он, ни того внимания к себе, которое он постоянно вызывает у всех его окружающих. Он вечно позирует и потому никогда не бывает естествен, даже тогда, когда кажется искренним. Лицо его имеет троякое выражение, но ни одно из них не свидетельствует о сердечной доброте. Самое обычное, это - выражение строгости, второе, более редкое, но более подходящее к нему,- выражение какой-то особой торжественности, и, наконец, третье - выражение, производимое его обычным видом. Но и это случайное, обманчиво любезное выражение не может произвести должного впечатления, так как оно, как и все остальные, совершенно меняя черты лица, внезапно появляется и так же внезапно исчезает, не оставляя ни малейшего следа и ничуть не влияя на новое, совершенно иное выражение. Это - быстрая и полная перемена декораций, не подготовленная никаким переходом, или же маска, которую, по желанию, надевают и снимают. Император - всегда в своей роли, которую он исполняет, как большой актер. Масок у него много, но нет живого лица, и когда под ними ищешь человека, всегда находишь только императора.

Думаю, что это, пожалуй, можно даже поставить ему в заслугу: он добросовестно выполняет свое назначение. Он обвинял бы самого себя в слабости, если бы мог допустить, чтобы кто-нибудь хоть на мгновение подумал, что он живет, думает и чувствует как обыкновенные люди. Не разделяя ни одного из наших чувств, он всегда остается лишь верховным главой, судьей, генералом, адмиралом, наконец, монархом и ничем другим. Каким утомленным он должен по­чувствовать себя к концу жизни!

Люди, близко знавшие императора Александра, хвалят его за совершенно иное. Хорошие и дурные черты характера обоих братьев были совершенно противоположны; они не имели ничего общего между собой и никогда не питали симпатии друг к другу. Воспоминание о покойном императоре здесь теперь не очень поощряется, что согласуется и с общей политикой - забывать о предшествующем царствовании. Петр Великий гораздо ближе императору Николаю, чем его брат Александр, и потому Петр еще и теперь в большой моде. Хороший тон повелевает здесь превозносить предков императора и поносить его непосредственных предшественников.

Нынешний монарх только в кругу семьи забывает о своем величии. Только здесь вспоминает он, что человек имеет свои прирожденные радости и удовольствия, независимые от его государственных обязанностей. По крайней мере, я хочу думать, что это бескорыстное чувство привязывает его к семейному очагу. Правда, семейные добродетели облегчают ему, без сомнения, управление народом, обеспечивая всеобщее уважение, но я думаю, что он остался бы им верен и без этих соображений (Уверенность, с которой автор говорит о семейных добродетелях Николая I, производит впечатление забавного курьеза, свидетельствующего об артистическом лицемерии государя. Николай был чрезвычайно женолюбив, и фаворитизм про-цнетал при русском дворе. Не удовлетворяясь официальной, общепризнанной фавориткой В. А. Нелидовой, даже жившей во дворце, Николай дарил сугубым вниманием не только всех фрейлин и иных придворных дам и девиц, но очень часто ока-минался весьма благосклонным и к случайным встречным из среднего сословия. Наблюдательный соотечественник Кюстина, живший в России, рассказывал, что «если царь отличает женщину на прогулке, в театре, в свете, он говорит одно слово дежурному адъютанту. Особа, привлекшая внимание божества, попадает под наблюдение, под надзор. Предупреждают супруга, если она замужем, родителей, если она девушка, о чести, которая им выпала. Нет примеров, чтобы это отличие было принято иначе, как с изъявлением почтительнейшей признательности. Равным образом, нет еще примеров, чтобы обесчещенные мужья или отцы не извлекли прибыли из своего бесчестия». «Неужели же царь никогда не встречает сопротивления со стороны самой жертвы его прихоти?»- спросил я даму любезную, умную и добродетельную, которая сообщила мне эти подробности. «Никогда!- отвечала она с выражением крайнего изумления.- Как это возможно?» - «Но берегитесь, ваш ответ дает мне право обратить вопрос к вам». - «Объяснение затруднит меня гораздо меньше, чем вы думаете: я поступлю, как все. Сверх того, мой муж никогда не простил бы мне, если бы я ответила отказом». (Цит. по П. Е. Щеголеву. Дуэль и смерть Пушкина. Гиз, 1928. С. 439.) Н. А. Добролюбов в недавно опубликованной его статье «Разврат Николая Павловича и его приближенных любимцев» («Голос минувшего». 1922. № 1. С. 65) сообщал, что «нет и не было при дворе ни одной фрейлины, которая была бы взята ко двору без покушения на ее любовь со стороны или самого государя, или кого-нибудь из его августейшего семейства. Едва ли осталась хоть одна из них, которая бы сохранила бы свою чистоту до замужества. Обыкновенно порядок был такой: брали девушку знатной фамилии во фрейлины, употребляли ее для услуг благочестивейшего, самодержавнейшего государя нашего, и затем императрица Александра начинала сватать обесчещенную девушку за кого-нибудь из придворных женихов». Так складывалась интимная жизнь царской семьи, которой доверчиво восторгался Кюстин. Как известно, эти придворные нравы и обычаи послужили Л. Н. Толстому темой для его «Отца Сергия». В свете этих данных понятным делается и совет Пушкина жене не хлопотать о помещении сестер ко двору: «Коли и возьмут, то подумай, что за скверные толки пойдут по свинскому Петербургу... Мой совет тебе и сестрам - быть подале от двора: в нем толку мало». У русских верховная власть почитается подобно религии, авторитет которой остается всегда великим, независимо от личных достоинств священнослужителей. )

Если бы я жил всегда в Петербурге, я постарался бы приблизиться к двору, не из любви к власти, не из жадности или детского тщеславия, а исключительно из желания найти какой-либо способ проникнуть в душу этого исключительного человека, так сильно отличающегося от всех смертных. Его гордое равнодушие, его черствость - не прирожденный порок, а неизбежный результат того высокого положения, которое не сам он для себя избрал и покинуть которое он не в силах. Как бы то ни было, но совершенно особая судьба русского императора внушает мне не только глубокий интерес, но даже и сострадание: можно ли не сочувствовать его вечному одиночеству, его величественной ссылке?

Что касается двора, то чем более его наблюдаешь, тем более испытываешь сочувствия к человеку, который его возглавляет, особенно здесь, в России. Русский двор напоминает театр, в котором актеры заняты исключительно генеральными репетициями. Никто не знает хорошо своей роли, и день спектакля никогда не наступает, потому что директор театра недоволен игрой своих артистов. Актеры и директор бесплодно проводят всю свою жизнь, подготовляя, ис­правляя и совершенствуя бесконечную общественную комедию, носящую заглавие: «Цивилизация севера». Если одно лишь лицезрение этих усилий утомительно, то что должны при этом чувствовать исполнители ролей! Нет, мне, положительно, более нравится Азия: там во всем более гармонии; здесь же, в России, на каждом шагу вы все больше поражаетесь и странными результатами новых условий жизни, и неопытностью людей. Все это, конечно, усердно скры­вается от глаз наблюдателя, но опытному путешественнику не надо многих усилий, чтобы заметить то, что от него желают скрыть.

Государь по своему рождению скорее немец, нежели русский, и потому красивые черты его лица, правильность его профиля, его военная выправка более напоминает о Германии, чем характеризует Россию. Его немецкая натура должна была долго мешать ему стать тем, чем он является теперь,- истинно русским. Кто виноват? Не будь этого, может быть, он был бы простым, добродушным человеком. Представьте же себе, скольких усилий стоило ему сделаться верховным главой славян! Не каждый становится деспотом, потому что он хочет быть им. Необходимость вечно побеждать самого себя, чтобы властвовать над другими, быть может, объясняет и чрезмерный патриотизм императора Николая.

Чтобы освободиться, насколько возможно, от ярма, которое он сам на себя налагает, он мечется, как лев в клетке, как больной в лихорадке. Он ездит верхом, совершает прогулки, делает смотры, производит маневры, катается по реке, устраивает празднества, производит ученье флоту,- и все это в один и тот же день. Во дворце больше всего боятся досуга, и отсюда легко заключить, какая царит здесь скука. Император беспрерывно путешествует, он проезжа­ет, по крайней мере, 1500 лье каждый сезон и не допускает, чтобы кто-либо не был в состоянии проделать то же, что и он. Императрица любит его, боится оставлять его одного, повсюду следует за ним, поскольку это позволяют ей слабые силы, и умирает от усталости. Она невольно привыкла к существованию чисто внешнему, и этот рассеянный образ жизни, ставший необходимым для ее души, убивает ее тело.

Я был представлен сегодня вечером государю, согласно его распоряжению, не французским послом, как предполагалось, а обер-церемониймейстером двора. Все иностранцы, удостоившиеся вместе со мной указанной чести, собрались в одной из зал, через которую должны были проследовать высочайшие особы для открытия бала. Эта зала находится перед большой, заново отделанной, вызолоченной галереей, которую двор со времени пожара еще не видел. Мы прибыли к установленному часу и должны были долго ждать появления государя. Со мною было несколько французов, один поляк, один женевец и несколько немцев. На противоположной стороне залы красовался ряд придворных дам.

Император принял нас с изысканной любезностью. С первого взгляда в нем виден человек, обязанный и привыкший щадить самолюбие того, с кем он говорит, и каждый из нас сразу же почувствовал, какого мнения о нем государь, а стало быть, и все остальные.

Чтобы дать мне понять, что он без малейшего недовольства смотрит на мое намерение объехать его империю, государь милостиво сказал мне, что я должен проехать, по крайней мере, до Москвы и Нижнего, дабы составить себе истинное представление о стране. «Петербург - русский город, но это - не Россия».

Императрица, когда видишь ее вблизи, пленяет своею наружностью, и звук ее голоса настолько же мягок и нежен, насколько голос ее супруга строг и повелителен.

Она спросила меня, прибыл ли я в Петербург в качестве простого туриста. Я поспешил ответить ей утвердительно.

Я знаю, что вы любознательны.

Да, государыня, любознательность привела меня в Россию, но на этот раз я менее всего раскаиваюсь в своем желании объездить весь свет.

Вы думаете?

Мне кажется, что в этой стране так много удивительного, что для того, чтобы поверить этому, надо все видеть собственными глазами.

Я желала бы, чтобы вы многое здесь увидели и хорошо все осмотрели.

Желание вашего величества является для меня большим поощрением.

Если вы составите себе хорошее мнение о России, вы, наверное, выскажете его. Но это будет бесполезно,- вам не поверят, ибо нас плохо знают и не хотят знать лучше.

Эти слова в устах императрицы меня поразили, так как они выдали мысли, которыми она была поглощена. В то же время мне показалось, что они являются знаком некоторого благоволения ко мне, выраженного с редкой простотой и любезностью. Императрица с первого же взгляда внушает к себе столько же доверия, сколько и уважения. Сквозь вынужденную дворцовым этикетом сдержанность слов и обращения видишь, что у нее есть сердце. Несчастье придает ей исключительное очарование: она более, чем императрица, она - женщина.

Праздник, последовавший за нашим представлением, был одним из самых великолепных зрелищ, которые мне пришлось на своем веку видеть. Это была феерия, и восторженное удивление, которое вызывала у всего двора каждая зала восстановленного за один год дворца, придавало холодной торжественности обычных празднеств какой-то особый интерес. Каждая зала, каждая картина ошеломляла русских царедворцев, присутствовавших при катастрофе, но не видевших нового дворца после того, как храм по мановению их господина восстал из пепла. Какая сила воли, думал я при виде каждой галереи, куска мрамора, росписи стен. Стиль украшений, хотя они закончены лишь несколько дней тому назад, напоминает о столетии, в которое этот дворец был воздвигнут: все, что я видел, казалось старинным. В России копируют все, даже время.

Танец, который чаще всего встречается в этой стране на великосветских балах, не нарушает обычного течения мыслей танцующих. Это - размеренная, согласованная с ритмом музыки прогулка кавалера об руку со своей дамой. Сотни пар следуют одна за другой в торжественной процессии через необозримые залы всего дворца. Бесконечная лента вьется из одного зала в другой, через галереи и коридоры, куда влечет ее возглавляющий шествие властелин. Это называется: «танцевать полонез». Раз посмотреть этот танец, быть может, и занятно, но для людей, обязанных всю жизнь так танцевать, бал должен превращаться в наказание.

Этот петербургский полонез невольно заставил меня вспомнить о другом придворном бале, во времена Венского конгресса, в 1814 году. Никакой этикет не соблюдался тогда на этих блестящих европейских празднествах, каждый находился, где ему угодно, среди монархов всего мира. Случайно я очутился между императором Александром и его супругой, урожденной принцессой Баденской. Я продолжал танцевать, чувствуя, однако, некоторое стеснение от со­седства столь высоких особ. Вдруг цепь танцующих остановилась, неизвестно по какой причине, так как оркестр продолжал играть. Император, шедший в следующей за мной паре, через мое плечо обратился довольно резко к императрице, которая шла в паре впереди меня, со словами: «Продолжайте же!» Государыня обернулась и, увидев императора танцующим с дамой, которой он уже несколько дней оказывал особое внимание, проговорила с неописуемым выражением: «Пожалуйста, будьте вежливее!» Государь, посмотрев на меня, закусил губы. Кортеж двинулся вперед, и полонез возобновился (Венский конгресс, на который съехались все монархи, свергнутые и несверг-нутые владетельные князья, дипломаты и пр., сопровождался беспрерывными дворцовыми выходами, концертами, спектаклями, маскарадами, пирами и пр., вплоть до инсценировок недавних кровавых сражений. Рассказанный Кюстином инцидент, происшедший на балу между царственными супругами и рисующий «рыцарственного» Александра отнюдь не с рыцарской стороны, вполне вероятен. Надо вспомнить постоянное пренебрежительно-холодное отношение Александра к жене, которое в Вене должно было разнообразиться еще и другим чувством. Там, после долгой разлуки, Елизавета Алексеевна встретилась со своим первым любовником, кн. А. Чарто-рижским. Дневник последнего свидетельствует, что встреча эта прошла для обоих далеко не бесследно. В дневнике читаем: «Она всегда первый и единственный предмет. Обмен кольцами. Ее доброта, ее чувства иного рода... Я предостерег относительно его (Александра) мысли о примирении... Пишу к ней... Мой разговор с императором. Поднимаю материю о ней...» Отсюда можно судить о характере отношений между супругами в это время.)

Блеск главной галереи в Зимнем дворце положительно ослепил меня. Она вся покрыта золотом, тогда как до пожара она была окрашена лишь в белый цвет. Это несчастье во дворце дало возможность императору проявить свою страсть к царственному, я сказал бы даже - божественному великолепию.

Послы всей Европы были приглашены на празднество, чтобы воочию убедиться в исключительном всемогуществе правительства. Один из величайших в мире дворцов, заново восстановленный в течение одного года,- какой объект для восторженного удивления людей, привыкших дышать воздухом двора!

Еще более достойной удивления, чем сверкающая золотом зала для танцев, показалась мне галерея, в которой был сервирован ужин. Она еще не вполне закончена отделкой, люстры из белой бумаги, специально устроенные для временного освещения галереи, имели фантастический, очень понравившийся мне вид. Это импровизированное для свадебного торжества освещение далеко, конечно, не соответствовало обстановке волшебного дворца, но оно давало яркий, почти солнечный свет и для меня этого было достаточно. Во Франции, благодаря успехам индустрии, мы уже почти забыли, что существуют свечи, в России же обычно еще до сих пор употребляются восковые свечи (

Уже сначала XIX в. во Франции, в Англии, в Италии и других европейских государствах стало широко применяться газовое освещение. )

Стол для ужина был сервирован с исключительным богатством. Вообще, на этом празднестве все представляется колоссальным, и невольно затрудняешься решить, что более поражает: эффект ли общего ансамбля или же размеры и качество отдельных предметов. На тысячу человек в одном зале был сервирован один стол.

Среди этой тысячи лиц, блиставших в большей или меньшей степени золотом и бриллиантами, находился и виденный мною сегодня утром в церкви киргизский хан в сопровождении своего сына и свиты. Я заметил также старую грузинскую царицу, лишенную более 30 лет назад своего престола. Эта несчастная женщина влачит свои дни без всяких почестей при дворе победителей. Ее лицо смугло, как у человека, привыкшего ко всем трудностям лагерной жизни, а платье ее вызывало общий смех. Мы легко смеемся над несчастьем, если оно воплощается в отталкивающей внешности. Эта манера заменять сострадание насмешкой, конечно, не благородная, но я, сознаюсь, не мог остаться серьезным, когда увидел голову царицы, украшенную чем-то в роде кивера, с которого ниспадало какое-то чудовищное покрывало. Остальной наряд соответствовал ее головному убору, и в то время, как все придворные дамы были в платьях с длинными тренами, эта восточная царица появилась в короткой, сверху донизу покрытой вышивками, юбке. Она возбуждала смех и внушала страх,- до такой степени безвкусен был ее наряд, столько тоски и вместе с тем придворной фальши было в ее лице, столько отталкивающего в ее чертах и неграциозного во всей ее фигуре (Должно быть, супруга владетельного кня.зя Мингрельского Николая Да-диана, в 1803 г. принявшего подданство России на правах вассального владетеля. В 1837 г., в бытность свою на Кавказе, Николай I останавливался у кн. Дадиана и потом вспоминал: «Нас приняла княгиня, жена владетеля, огромная и дёжая, на которую стоило только посмотреть, чтобы увериться, что распоряжается всем она, а не тщедушный ее супруг». (Шильдер. Николай I. Т. II. С. 749.) )

Национальный наряд русских придворных дам импозантен и вместе с тем старомоден. Они носят на голове какое-то сооружение из дорогой материи. Это головное украшение напоминает мужскую шляпу, сверху несколько укороченную и без донышка, так что верхняя часть головы остается открытой. Диадема, вышиной в несколько дюймов, украшенная драгоценными камнями, приятно обрамляет лицо, совершенно его не закрывая. Она представляет собой старин­ный головной убор, придает женскому облику оттенок благородства и оригинальности, очень идет к красивым лицам и еще более уродует некрасивое. К сожалению, последние весьма часто встречаются при русском дворе, так как только смерть освобождает придворных дам - даже самых престарелых - от их звания. Вообще, приходится повторить, что красивые женщины в Петербурге встречаются редко, но в высшем свете грация и элегантность часто заменяют собою правильность черт лица и стройность фигуры. Я встретил лишь несколько грузинок, соединяющих в себе и красоту и грацию. Эти светила сверкают среди женщин севера, как звезды на темном небе южных ночей. Форма придворных дамских платьев, с длинными рукавами и тренами, носит отчасти восточный характер и придает всему кругу придворных дам величественный вид.

Довольно странный случай дал мне возможность познакомиться с изысканной вежливостью государя. В разгаре бала один из церемониймейстеров указал тем из иностранцев, которые впервые были во дворце, их места за столом во время ужина. «Когда вы увидите, что бал закончился,- сказал он,- последуйте за всем обществом в галерею; там вы увидите большой сервированный стол; направьтесь к правой стороне его и займите первые свободные места».

Для дипломатического корпуса, иностранцев и всех придворных был накрыт один-единственный стол на тысячу кувертов, но направо от входа, несколько впереди, находился еще небольшой круглый стол на восемь персон.

Присутствовавший в числе иностранцев молодой и образованный женевец представлялся государю в тот же вечер в мундире национальной гвардии, не особенно понравившемся императору. Тем не менее юный швейцарец чувствовал себя совершенно свободно. По природному ли самодовольству, из-за республиканской ли беззастенчивости, или, наконец, просто по душевной простоте он совершенно не обращал внимания ни на окружавших его особ, ни на то впечатление, которое он на них производит. Я даже слегка завидовал его поразительной самоуверенности, которой сам совершенно не обладаю. Моя манера держаться, вовсе не схожая с его манерой, привела тем не менее к одному и тому же результату: император обходился с нами обоими одинаково любезно.

Один опытный и умный человек полусерьезно, полушутя советовал мне принять перед императором робкий и почтительный вид, если я хочу ему понравиться. Этот совет был совершенно излишен, так как я по натуре своей настолько робок и застенчив, что пришел бы в смущение, если бы должен был зайти в хижину угольщика и с ним познакомиться: очевидно, не напрасно имеешь в своих жилах немецкую кровь. Я обладаю поэтому уже по природе достаточной дозой робости, необходимой для успокоения болезненного самолюбия царя, который был бы столь же величествен, каким он всегда желает казаться, если бы он и меньше был занят мыслью, что кто-нибудь может оказать ему недостаточно почтительности. Новое подтверждение того, что в этом дворце все проводят время исключительно в генеральных репетициях. Но это беспокойство императора о священном величии его особы не всегда, однако, является у него господствующим.

Я уже говорил, что женевец, не разделяя моей, внушенной старинными понятиями, скромности, совершенно не испытывал никакого смущения. Он молод и сын своего времени,- этим все объясняется. И я невольно, не без чувства зависти, удивлялся его спокойствию и непринужденности всякий раз, когда император с ним заговаривал.

Обходительность государя была, однако, скоро подвергнута молодым швейцарцем более решительному испытанию. Войдя в предназначенную для банкета галерею, новый республиканец направился, согласно полученным указаниям, направо, увидел здесь небольшой круглый стол, совершенно еще свободный, и бесстрашно один за ним уселся. Несколько минут спустя, после того как все гости заняли свои места за большим столом, вошел император в сопровождении самых приближенных к нему лиц - должен заметить, что императрицы с ним не было,- и сел за тот же круглый стол,против швейцарского национального гвардейца, продолжавшего сидеть на своем месте с тем же поражавшим меня невозмутимым спокойствием.

Одного места, однако, не хватало, так как император совершенно не рассчитывал на этого неожиданного девятого гостя. Тогда с вежливостью, изысканность которой граничит с сердечной добротой, государь шепотом приказал лакею принести лишний стул и прибор, что и было исполнено тихо и без всякого замешательства. Молодой же швейцарец, чуждый всякого смущения, хотя он и заметил, что уселся там помимо желания императора, невозмутимо поддерживал во время ужина беседу со своими двумя ближайшими соседями. Я думал, что он поступает так из тактичности, не желая привлекать к себе общего внимания, и что он ждет лишь момента, когда государь встанет из-за стола, чтобы подойти к нему, принести свои извинения и объяснить происшедшее недоразумение. Ничуть не бывало! По окончании ужина мой простак, далекий от этой мысли, нашел, казалось, вполне естественной оказанную ему честь и, вернувшись вечером домой, вероятно, попросту отметил в своем дневнике: «ужин с императором».

Но отвлекаясь от лиц, меня окружавших, я хочу еще упомянуть о том, что доставило мне на этом балу неожиданное удовольствие и что осталось совершенно незамеченным всеми остальными: я говорю о том впечатлении, которое произвели на меня величественные явления северной природы. Днем температура воздуха достигала 30,° и, несмотря на вечернюю прохладу, атмосфера во дворце была удушливая. Едва встав из-за стола, я поспешно направился в амбразуру открытого окна. Здесь я забыл обо всем окружающем и не мог оторваться от поразительных световых эффектов, которые можно наблюдать лишь на севере в волшебно светлые полярные ночи. Гряды темных густых облаков разделяли небо на отдельные зоны. Был первый час ночи. Ночи в Петербурге в это время уже начались, но были еще так коротки, что едва хватало времени их заметить, как на востоке появлялась предрассветная заря. Дневной ветер улегся, и в прорывах между неподвижными облаками виднелось ослепительно белое небо, похожее на отделенные друг от друга серебряные пластинки. Этот свет отражался на поверхности заснувшей в своих берегах Невы, лениво катившей светлые, будто молочные или перламутровые, воды.

Перед моими глазами расстилалась большая часть Петербурга с его набережными, церквами и колокольнями. Краски этой картины были неописуемы. Остатки погашенной утренней зарей иллюминации еще светились под портиком биржи, здания в греческом стиле, с театральной помпезностью обрамляющего остров, образуемый Невой в том месте, где она разделяется на два главных рукава. Освещенные колонны этого здания, неуместный стиль которого в этот час ночи и на отдаленном расстоянии не так был заметен, отражались в белых водах Невы( Здание биржи задумано и начато еще в 1784 г. знаменитым Гваренги,проектировавшим строго деловую постройку. Осуществление его проекта затянулось надолго. В 1801 г. постройка была разрушена и заменена эффектным сооружением архитектора Томона в античном стиле. )Весь остальной город казался голубым, как даль в картинах старинных мастеров. Эта поистине фантастическая картина города в ультрамариновых тонах, обрамленная золоченым окном Зимнего дворца, создавала поразительный контраст со светом люстр и всей пышностью внутренней его обстановки. Казалось, будто весь город, небо, море, вся природа конкурирует с блеском Зимнего дворца и принимает участие в пышном празднестве, устроенном для своей дочери властителем этой беспредельной страны.

Я был совершенно погружен в созерцание этой волшебной картины, когда вдруг неожиданно услышал нежный женский голос: «Что вы делаете здесь, маркиз?»

- Государыня, я восхищаюсь; сегодня я ничего другого делать не могу.

Это была императрица; она очутилась одна вместе со мной в амбразуре окна, похожего на открытый, выходящий на Неву павильон.

Я задыхаюсь,- продолжала государыня,- это менее поэтично, нежели то, чем вы по справедливости восхищаетесь. Картина, действительно, великолепна. Я уверена, что только мы вдвоем и наблюдаем здесь эти поразительные световые эффекты.

Все, что я вижу здесь, государыня, ново для меня, и я никогда не перестану сожалеть о том, что не приехал в Россию в молодости.

Можно всегда оставаться молодым - сердцем и воображением.

Я не решался ей что-либо ответить, так как у государыни, как и у меня, ничего другого от молодости не осталось, и я боялся дать ей это почувствовать. Удаляясь, императрица с мягкостью, которая ее так существенно отличает, проговорила:

- Я буду вспоминать о том, что я здесь вместе с вами страдала и восхищалась. Я не совсем ухожу, мы с вами сегодня вечером еще увидимся.

Прежде, чем покинуть галерею и перейти в бальный зал, я снова подошел к другому окну, выходящему во внутренний двор, и здесь внимание мое привлекло зрелище в совершенно другом жанре, но столь же неожиданное и поразительное, как восход солнца на прекрасном небе Петербурга. Двор Зимнего дворца, четырехугольный, как двор Лувра, во время бала постепенно наполнялся народом (Лувр - величайшее парижское общественное здание, в котором собраны художественные ценности французского народа. Огромное по занимаемой площади (до 200 тыс. м ) и в течение более трех веков подвергавшееся постоянным перестройкам и достройкам, здание это в настоящее время подразделяется на «Новый Лувр» и «Старый Лувр». Последний - квадратный по плану, заключающий в себе такой квадратный двор,- и имел в виду автор.) Предутренний туман рассеялся, наступал день, и я мог ясно видеть эту толпу, немую от восхищения, неподвижную, молчащую, как бы пораженную блеском дворца своего властителя и с какой-то животной радостью вдыхающую запах царского банкета. Весь двор был густо заполнен толпой, так что не видно было ни одного вершка свободной земли. И все же эта толпа, этот молчаливый восторг и ликование народа на глазах своего монарха кажутся мне в деспотической стране подозрительными. Народ радуется веселью своих господ, но веселится он при этом очень печально. Страх и угодли­вость простых смертных, гордость и презрительная надменность правителей - единственные чувства, которые могут жить под гнетом русской автократии.

Среди всех этих петербургских празднеств я не могу забыть о путешествии императрицы Екатерины в Крым и о бутафорских фасадах деревенских изб, устроенных на известном расстоянии друг от друга из раскрашенных досок и полотна, чтобы показать торжествующей монархине, как под ее эгидой пустыни заселились народом (Когда осенью 1784 г. Екатерина задумала путешествие в Крым, Потемкин срочными приказами спешил инструктировать местных губернаторов о том, как обмануть императрицу и создать у нее выгоднейшее впечатление о состоянии завоеванного края. Выехала Екатерина лишь через три года, так что у администрации оказалось много времени для подготовки. Успех был полный. По возвращении Екатерина писала Потемкину, что не перестает говорить «о прелестном положении мест вам вверенных губерний и областей, о трудах, успехах, радении, усердии, попечении и порядке, вами устроенном повсюду». А французский путешественник, маркиз де-Линь, ехавший по следам Екатерины, тогда же писал: «Теперь я узнал, что значат искусные обманы: императрица, не будучи в состоянии выходить из кареты, должна верить, что некоторые города, коим она давала знатные суммы на построение, уже совсем кончены: между тем как мы часто находили сии же города без улиц, улицы псч домов, дома без кровлей, окон и дверей. Императрице показывали одни каменные ряды, красиво выстроенные, одни колоннады губернаторских палат... В тех местах, по которым проезжала императрица, богатые декорации, нарочно для нее выстроенные, валились тотчас после ее проезда». )Такие же помыслы владеют умами русских и по сие время. Каждый старается замаскировать пред глазами властелина плохое и выставить напоказ хорошее. Это какой-то перманентный заговор беззастенчивой лести, заговор против истины с единственной целью доставить удовлетворение тому, кто, по их мнению, желает блага для всех и это благо творит.

Я замечаю, что начинаю говорить языком парижских радикалов. Но хотя я в России демократ, я тем не менее во Франции остаюсь подлинным аристократом. Разве крестьянин из окрестностей Парижа, разве самый мелкий горожанин во Франции не во много раз свободнее, чем самый знатный вельможа в России? Нужно много путешествовать, для того чтобы постигнуть, в какой мере человеческое сердце подвержено оптическим обманам.

Я вернулся к себе домой ошеломленный величием и великолепием императора и еще более пораженный восхищением народа теми благами, которых он не имеет, никогда не получит и о которых он даже помышлять не смеет. Если бы я не видел ежедневно, сколько честолюбивых эгоистов порождает свобода, я с трудом мог бы поверить, что деспотизм может порождать столько бескорыстных философов.

10

ГЛАВА  VIII

Колосс на глиняных ногах.- Императрица заискивает._ Бал в Михайловском дворце.- Французская литература под запретом.- «Мы продолжаем дело Петра Великого».- Дитя Азии.- Неловкий камер-юнкер.- Минеральный кабинет.- Тирания протекции.

Надо быть русским, мало того, самим императором, чтобы противустоять усталости от петербургской жизни в настоящее

время. Вечером - празднества, какие только в России и можно увидеть, утром - поздравления во дворце, приемы, публичные празднества, парады на суше и море, спуск 120-пушечного корабля на Неву в присутствии двора и всего города. Все это поглощает мои силы и дает обильную пищу моему воображению.

Когда я говорю, что весь город присутствовал при спуске на воду судна,- самого большого, которое Нева когда-либо несла на своих водах,- не следует думать, что на этом морском празднике действительно присутствовала несметная толпа народа: русские менее всего испытывают нужду в пространстве. Те 400-500 тысяч человек, которые живут в Петербурге, отнюдь его не заселяя, теряются в безмерном просторе города, сердце которого сделано из гранита и металла, тело из гипса и цемента, а конечности из раскрашенного дерева и гнилых досок. Эти доски стоят здесь, как стены вокруг пустынного болота. Колосс на глиняных ногах, этот город сказочной роскоши, не похож ни на одну из столиц цивилизованной Европы, хотя при его основании их всех копировали.

Я видел Венский конгресс, но я не припомню ни одного торжественного раута, который по богатству драгоценностей, нарядов, по разнообразию и роскоши мундиров, по величию и гармонии общего ансамбля мог бы сравниться с праздником, данным императором в день свадьбы своей дочери в Зимнем дворце, год назад сгоревшем и теперь восставшем из пепла по мании одного человека. Да, Петр Великий не умер. Его моральная сила живет и продолжает властвовать. Николай - единственный властелин, которого имела Россия после смерти основателя ее столицы (Сравнение Николая I с Петром было тогда чрезвычайно модно («Семейным сходством будь же горд»), благодаря обманчивому представлению о духовной мощи Николая. Но, спеша поставить его на одну доску с его пращуром, конечно, мило кто мог решиться противопоставить Николая всем остальным монархам, получившим от Кюстина наименование «ненастоящих властелинов». )

Вечером, к концу бала, когда я по обыкновению держался в стороне, императрица приказала дежурным адъютантам разыскать меня. В течение четверти часа они искали меня по всем залам, в то время как я продолжал любоваться красотами северной ночи, стоя у того же окна, у которого меня покинула императрица. Я оставил это место лишь на один момент, когда вблизи проследовали их величества. Но так как они меня не заметили, я вернулся к окну и продолжал наблюдать поэтическую картину восхода солнца. Здесь нашли меня посланные императрицы.

Я уже давно ищу вас, маркиз. Почему вы избегаете меня?

Государыня, я два раза становился на пути вашего величества, но вы не замечали меня.

Это уж ваша вина, потому что я ищу вас с тех пор, как вернулась в бальную залу. Я желала бы, чтобы вы здесь осмотрели все возможно более подробно и составили себе о России мнение, которое могло бы опровергнуть суждения о ней людей злых и неумных.

Я далек от мысли, государыня, приписывать себе такую власть. Но если бы то, что я чувствуй, стало общим мнением, вся Франция смотрела бы на Россию, как на страну чудес.

- Вы должны только судить обо всем не по внешней видимости, а по существу, потому что у вас для этого имеются все данные. До свидания, я хотела лишь пожелать вам доброй ночи: меня утомляет жара. Не забудьте осмотреть мои новые апартаменты: они восстановлены по идее императора. Я прикажу, чтобы вам все было показано.

Здешняя придворная жизнь до то ого для меня нова, что даже забавляет меня. Она напоминает путешествие в давно прошедшие времена. Порой мне кажется, что я нахожусь в Версале сто лет назад. Изысканная учтивость и поражающее великолепие здесь вполне естественны, и отсюда легко видеть, насколько далек Петербург от нынешней Франции.

Мы не успели еще отдохнуть от придворного бала, как уже на следующий день все снова собрались на другом празднестве в Михайловском дворце у великой княгиней Елены Павловны, невестки императора, супруги великого князя «Михаила Павловича. Она считается одной из выдающихся женщин в Европе, и беседа с ней в высшей степени интересна(Вел. кн. Елена Павловна (1806-1873), рожд. принцесса Вюртембергская. Ученица Жуковского и Плетнева, она была женщиной высокоодаренной, интересной и образованной, выгодно отличаясь от прочих членов царской семьи. Даже Пушкин почитал ее «умной женщиной». После своего несчастного пожалования в камер-юнкеры он представлялся Елене Павловне и потом писал жене: «Я поехал к ее высочеству на Каменный Остров в том приятном расположении духа, в котором ты меня привыкла видеть, когда надеваю свой великолепный мундир. Но она так была мила, что я забыл и свою нещастную роль и досаду». Не в пример своим высоким родственникам Елена Павловна умела ценить искусство, и в особенности литературу. Она была близка с Жуковским, Тургеневым, Плетневым, Одоевским. Последний рассказывал, что она «вечно училась чему-нибудь». (Русск. Старина. 1()07. № 1. С. 54.) Когда Пушкин лежал на смертном одре, Елена Павловна, единственная и» членов царской семьи, сумела понять, какая несравненная потеря ждет Россию. Жуковский вспоминал, что «великая княгиня, очень любившая Пушкина, написала ко мне несколько записок, на которые я отдавал подробный отчет ее высочеству, согласно с ходом болезни». Позднее такое же участие Елена Павловна про-инила и к делу музыкального образования в России, будучи в теснейшей дружбе с Л Г. Рубинштейном. )Я имел честь быть ей представленным в начале бала. В первый момент она не сказала мне ни слова, но затем в течение вечера она несколько раз находила случаи поговорить со мной. Из этой беседы у меня сохранилось в памяти следующее.

Мне говорили,- сказала великая княгиня,- что вы вращаетесь в Париже в очень интересном обществе.

Да, сударыня, я люблю общество одаренных людей и беседа с ними - мое высшее удовольствие. Но я далек был от мысли, что вашему высочеству известны такие детали из моей жизни.

Мы хорошо знаем Париж и также знаем, что в нем мало людей, правильно оценивающих нынешнее время и сохраняющих память о временах прошедших. Конечно, „ такие лица у вас все же встречаются. Мы любим, по их творения, многих ваших писателей, с которыми вы, наверное, часто встречаетесь, в особенности же г-жу Гэ и ее дочь, г-жу де Жирарден (София Гэ (1766-1852), французская писательница, аристократка по происхождению и по вкусам. Она является автором ряда романов, посвященных мастерскому описанию дореволюционного общества и беспечной парижской жизни времен директории. Ее дочь, Дельфиния, в замуж. Жирарден (1805-1855), дебютировала в качестве поэтессы, а в 1830-х гг. обратилась к романам, новеллам и трагедиям. Ни та, ни другая, конечно, никак не могли быть отнесены к числу первых величин французской литературы. Но зато о них можно было безбоязненно говорить мри дворе русского императора, ненавидевшего современную Францию.

*

Эти дамы в высшей степени одарены и талантливы, и я счастлив, что могу назвать их своими друзьями.

Вот видите, какие у вас интересные и талантливые друзья. Мы читаем книги г-жи Гэ с большим удовольствием. Какого мнения вы о них?

Я нахожу, что в них дается вербное представление о прежнем обществе и притом человеком, который это общество понимает и ценит.

Почему г-жа де Жирарден ничего более не пишет?

- Она - поэтесса, а для поэтов молчание - также творчество.

При разговоре с великой княгиней я придерживался правила только слушать и отвечать. Я ждал, что она назовет еще несколько литературных имен, которые тем более льстили бы моей патриотической гордости. Но это ожидание было напрасно: великая княгиня, которая живет в стране, где прежде всего ценят такт, несомненно, лучше меня знала, что можно говорить и о чем лучше промолчать. Опасаясь одинаково значения как моих слов, так и моего молчания, она не произнесла более ни слова о нашей современной литературе. У нас, действительно, немало имен, одно упоминание коих может смутить спокойствие духа и однообразие мысли, деспотически привитое всем, кто желает жить при русском дворе(Отношение правительства к современной французской литературе было резко отрицательным и подозрительным. Оно вытекало из общего недоверия к Франции, особенно усилившегося в нач. 1830-х гг. Бенкендорф глубокомысленно внушал Николаю I, что вообще «с самой смерти Людовика XIV французская нация, более испорченная, чем образованная, опередила своих королей в намерениях и потребности улучшений и перемен; что не слабые Бурбоны шли во главе народа, а он сам влачил их за собой». Подобными взглядами и определялось отношение правительства к французской литературе, подвергавшейся жестоким гонениям в России. В 1830 г. была закрыта «Литературная Газета» Дельвинга за помещение незначительных стихов Казимира Делавиня. В дневнике 1830-х гг. цензора А. В. Никитенко содержится множество подобных любопытных фактов. Так, в 1831 г. цензура затруднялась пропустить перевод «Адольфа» Бенжамена Констаны только из-за имени автора. В 1834 г. министр лично запретил «Собор Парижской богоматери» Гюго. Через год Никитенко угодил на гауптвахту за то, что в «Библиотеке для чтения» пропустил стихотворение того же Гюго «Красавица», которое «привело в волнение монахов». Тогда же едва не пострадал столь «благонамеренный» писатель, как Греч. Он поместил в «Северной Пчеле» либретто оперы «Роберт-Дьявол», не учтя изменений, внесенных по распоряжению государя. Николай велел передать ему, что «еще один такой случай - и Греч будет выслан из столицы». Немудрено, что «верноподданные» авторы спешили засвидетельствовать свою солидарность с правительством. Пресловутый Сенковский, наивно пытаясь сохранить хоть тень независимости, заверял, что «ненависть его к новой французской школе есть плод свободного убеждения, что он всего больше ненавидит французских современных писателей за их вражду против семейного начала». И, несмотря на все это, те, кто хотели, знакомились с новинками французской литературы. Никитенко свидетельствовал, что «нет ни одной запрещенной иностранною цензурой книги, которую нельзя было бы купить даже у букинистов». )

Возвращаюсь, однако, к описанию торжественных празднеств, на которых я теперь каждый вечер присутствую. У нас балы лишены всякой красочности благодаря мрачному, черному цвету мужских нарядов, тогда как здесь блестящие, разнообразные мундиры русских офицеров придают особый блеск петербургским салонам. В России великолепие драгоценных дамских украшений гармонирует с золотом военных мундиров, и кавалеры, танцуя со своими дамами, не имеют вида аптекарских учеников или конторских клерков.

Внешний фасад Михайловского дворца со стороны сада украшен во всю длину итальянским портиком. Вчера воспользовались 26-градусной жарой, чтобы эффектно иллюминировать колоннаду галереи группами оригинальных лампионов: они были сделаны из бумаги в форме тюльпанов, лир, ваз. Это было ново и довольно красиво.

Великая княгиня Елена для каждого устраиваемого ею празднества придумывает, как мне передавали, что-нибудь новое, оригинальное, никому не знакомое. И на этот раз свет отдельных групп цветных лампионов живописно отражался на колоннах дворца и на деревьях сада, в глубине которого несколько военных оркестров исполняли симфоническую музыку. Группы деревьев, освещенные сверху прикрытым светом, производили чарующее впечатление, так как ничего не может быть фантастичнее ярко освещенной зелени на фоне тихой, прекрасной ночи.

Большая галерея, предназначенная для танцев, была декорирована с исключительной роскошью. Полторы тысячи кадок и горшков с редчайшими цветами образовали благоухающий боскет. В конце залы, в густой тени экзотических растений, виднелся бассейн, из которого беспрерывно вырывалась струя фонтана. Брызги воды, освещенные яркими огнями, сверкали как алмазные пылинки и освежали воздух. Роскошные пальмы, банановые деревья и всевозможные другие тропические растения, корни которых скрыты были под ковром зелени, казалось, росли на родной почве, и чудилось, будто кортеж танцующих пар какой-то чудодейственной силой был перенесен с дикого сквера в далекий тропический лес. Невольно грезилось наяву, так все кругом дышало не только роскошью, но и поэзией. Блеск волшебной залы во сто крат увеличивался благодаря обилию огромных зеркал, каких я нигде не видал ранее. Эти зеркала, охваченные золочеными рамами, закрывали широкие простенки между окнами, заполняли также противоположную сторону залы, занимающей в длину почти половину всего дворца, и отражали свет бесчисленного количества свечей, горевших в богатейших люстрах. Трудно представить себе великолепие этой картины. Совершенно терялось представление о том, где ты находишься. Исчезали всякие границы, все было полно света, золота, цветов, отражений и чарующей, волшебной иллюзии. Движение толпы и сама толпа увеличивались до бесконечности, каждое лицо становилось сотней лиц. Этот дворец как бы создан для празднества, и казалось, что после бала вместе с танцующими парами исчезнет и эта волшебная зала. Я никогда не видел ничего более красивого. Но самый бал походил на все другие и далеко не соответствовал исключительной роскоши залы. Здесь не было ничего яркого, захватывающего, никаких зрелищ, сюрпризов, балетных представлений. Танцевали беспрерывно полонезы, вальсы и какие-то контрдансы, именуемые на русско-французском наречии кадрилью. Даже мазурку танцуют в Петербурге менее весело и грациозно, чем на ее родине, в Варшаве.

Перед ужином императрица, сидевшая у бассейна, под навесом из экзотических растений, куда она укрывалась после каждого полонеза, чтобы хоть немного отдохнуть от царившей в зале тропической жары, знаком пригласила меня приблизиться. Я поспешил последовать ее приглашению, но в это время к бассейну подошел государь и, взяв меня об руку, отвел на несколько шагов от кресла императрицы. Здесь в течение более четверти часа он вел со мной беседу на разные интересные темы.

Сначала он сказал несколько слов о прекрасном устройстве сегодняшнего празднества. Я ответил ему, что поражаюсь, как при столь деятельной жизни он находит время для всего, даже для участия в развлечениях.

- К счастью,- возразил государь,- административная машина в моей стране крайне проста, иначе, при огромных расстояниях, являющихся серьезным для всего препятствием, я при более сложной форме управления, головы одного человека оказалось бы недостаточно.

Я был удивлен и польщен этим откровенным тоном. Император, который лучше, чем кто-либо другой, понимает то, что ему не высказывают, продолжал, как бы отвечая на мою мысль:

Я говорю с вами так, потому что уверен, что вы поймете меня: мы продолжаем дело Петра Великого.

Он не умер, государь, его гений и воля властвуют и сейчас над Россией.

Когда император разговаривает с кем-либо публично, большой круг придворных опоясывает его на почтительном расстоянии. Никто поэтому не может слышать слов государя, но взоры всех беспрерывно устремлены на него, и не монарх стесняет вас при беседе с ним, а его двор.

Но,- продолжал государь,- эту волю очень трудно осуществлять. Общая покорность дает вам повод считать, что все у нас однообразно. Вы ошибаетесь: нет другой страны, где было бы такое разнообразие народностей, нравов, религий и духовного развития, как в России. Это разнообразие таится в глубине, единение же является поверхностным и только кажущимся. Вы видите здесь вблизи нас двадцать офицеров; из них только двое первых - русские, трое следующих - примирившиеся с нами поляки, часть остальных - немцы. Даже ханы привозят мне своих сыновей, чтобы я их воспитывал среди моих кадетов. Вот вам один из них,- сказал он, указывая на маленькую китайскую обезьяну в диковинном бархатном одеянии, расшитом золотом. Это дитя Азии было прикрыто сверху высоким, прямым, остроконечным головным убором, похожим на шутовской колпак, с большими округленными и загнутыми краями.

Тысячи детей обучаются и воспитываются вместе с этим мальчиком на мои средства.

В России, государь, все творится в огромном масштабе; здесь все колоссально.

Слишком колоссально для одного человека. Надеюсь, вы не ограничитесь одним Петербургом? Каков план вашего дальнейшего путешествия по моей стране?

Государь, я рассчитываю отправиться дальше тотчас же после петергофских празднеств.

Куда же?

В Москву и Нижний.

Это хорошо, но вы собираетесь туда слишком рано: вы покинете Москву до моего приезда, а между тем я был бы очень рад вас там увидеть.

Слова вашего величества заставят меня изменить свои планы.

Тем лучше. Мы покажем вам новые работы, производимые нами в Кремле. Мне хочется приблизить архитектуру этих старинных зданий к современности. Дворец слишком тесен и стал для меня неудобен(Модернизация Кремля началась еще после пожара 1812 г. В данном случае имеется в виду, конечно, Николаевский дворец, переделка которого представляет неудачное смешение старинной и современной архитектуры. )Вы будете также присутствовать при любопытной церемонии на Бородинском поле: я хочу положить первый камень в основание памятника, воздвигаемого по моему повелению в память Бородинского боя.

Я хранил молчание, но, очевидно, выражение моего лица стало более серьезным. Император пристально посмотрел на меня и затем любезным тоном закончил:

По крайней мере, хоть вид маневров вас, быть может, заинтересует.

Государь, в России меня все интересует.

Вскоре вслед за этим разговором я здесь же, на балу, был свидетелем следующей любопытной сцены.

Император разговаривал с австрийским послом(Граф Карл-Людвиг Фикельмонт (1777-1857), занимавший пост австрийского посланника с 1829 по 1840 г. )Молодой, недавно назначенный камер-юнкер получил от великой княгини Марии Николаевны приказание пригласить от ее имени посла протанцевать с нею полонез. В своем усердии бедный дебютант, прорвав круг придворных, о котором я уже упоминал, бесстрашно подошел к императору и при его величестве обратился к австрийскому послу:

- Граф, герцогиня Лейхтенбергская просит вас танцевать с нею первый полонез.

Император, недовольный поведением своего камер-юнкера, сказал ему громко:

- Вы только что назначены на вашу должность, так научитесь же правильно выполнять ее. Прежде всего моя дочь не герцогиня Лейхтенбергская, а великая княгиня Мария Николаевна, а затем вы должны знать, что меня не прерывают, когда я с кем-либо разговариваю...

Оставляю свои записи, чтобы отправиться на обед к русскому офицеру, молодому графу***, который сегодня утром познакомил меня с здешним минеральным кабинетом, наилучшим, как мне кажется, в Европе, так как уральские горные рудники по своему богатству совершенно исключительны(Минеральный кабинет, из которого впоследствии выросли Геологический и Минералогический музеи Академии наук, основан в 1716 г. Он родился из известной Кунсткамеры Петра I, пополнившейся коллекциями «редкостей», скупавшимися царем во время заграничных путешествий. Наряду с этим Петр издал указ о доставлении в Кунсткамеру всяких редкостей, находимых в России. В 1747 г. большой пожар, происшедший в Академии, уничтожил значительную часть коллекции Минерального кабинета, который пришлось создавать почти заново. Но он рос чрезвычайно быстро. В нем были представлены далеко не одни богатства уральских рудников, но и экспонаты, вывезенные со всех концов России, из кругосветных путешествий Гофмана, Коцебу и др., из С. Америки, Новой Земли, Египта и т. д. Незадолго перед приездом Кюстина Минеральный кабинет переехал в помещение, занимавшееся им до последнего времени, но сперва был крайне стеснен соседством других академических учреждений. )Здесь ничего нельзя осмотреть без провожатых, да и мало дней в году, когда те или иные интересные общественные учреждения можно посетить. Летом здания, пострадавшие от зимних морозов, ремонтируются, а зимой вся публика либо мерзнет, либо танцует. Я не преувеличу, если скажу, что в Петербурге знакомишься с Россией не лучше, чем в Париже. Ведь недостаточно лишь приехать в страну, чтобы изучить ее, а здесь без протекции вы ни о чем не получите понятия. Протекция же вас тиранит и дает обо всем ложное представление, к чему здесь, в сущности, и стремятся.


Вы здесь » Декабристы » МЕМУАРЫ » Маркиз де Кюстин. Николаевская Россия.