Декабристы

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » Декабристы » ЖЕНЫ ДЕКАБРИСТОВ » Татьяна Алексеева. Декабристки. Тысячи вёрст до любви.


Татьяна Алексеева. Декабристки. Тысячи вёрст до любви.

Сообщений 21 страница 23 из 23

21

Глава ХХ

Ялуторовск, двор дома Ф. Трапезниковой, 1846 г.

Ветер дул резкими порывами, то стихая, то снова набирая силу. Простой, лишенный каких-либо украшений флюгер на вершине высокого деревянного столба тихо и жалобно поскрипывал при каждом дуновении, словно ему, как и людям, тоже тяжело было работать в такую жару. Впрочем, собравшуюся вокруг этого столба многочисленную толпу людей интересовал не флюгер, а висящие под ним странные на вид механизмы: большой циферблат, похожий на часы с одной дрожащей стрелкой, соединенные друг с другом пружины и небольшие металлические колеса.

— Точно вам говорю, истинно! Это все вот эти колдовские штуки виноваты — из-за них нет дождя! — убеждал собравшихся высокий бородатый крестьянин в ярко-красной рубашке.

— Да не колдовские это штуки, а… как их? Ученые, в общем, — возразил ему другой бородач. — Их в Германии изобрели, чтобы погоду менять, вот! Они вертят флюгер и разгоняют все облака!

— А хоть в Германиях, хоть еще где, но нам такого не нужно!!! — громовым голосом перекричала обоих широкоплечая женщина лет сорока в сбившемся набок сером платке.

— Да!!! Не нужно! Сломать это все, разбить! — эхом откликнулась на ее крик остальная толпа. Некоторые протянули к столбу руки, словно собираясь забраться на его верхушку, чтобы действительно уничтожить странный механизм, однако попробовать сделать это никто все же не решился. Столб был слишком гладким, и вскарабкаться на него было не так-то просто, а кроме того, циферблат и прочие приспособления вызывали у деревенских жителей что-то вроде суеверного страха. Они только грозили механизмам кулаками, но трогать их пока опасались.

Шедшие мимо прохожие с удивлением смотрели на шумную толпу. Многие из них тоже останавливались рядом со столбом, присоединяясь к воинственным крестьянам, и ждали, что будет дальше. В толпе спорили уже несколько человек: одни настаивали на том, что на столбе висят «колдовские приспособы», другие же уверяли их, что это механизмы, «работающие по науке». Хотя в главном спорщики были согласны: никто не сомневался, что именно столб со всеми подвешенными на нем вещами стал причиной многодневной жары и засухи в Ялуторовске и окружающих его деревнях. И что, если сорвать и разбить их, а заодно и повалить сам столб, на засыхающие поля и огороды снова прольются так необходимые им дожди.

Толпа медленно, но верно росла, и когда вокруг столба собралось около полусотни человек, из стоявшего рядом маленького деревянного домика вышел, наконец, виновник всеобщего недовольства. Это был уже немолодой мужчина с длинной растрепанной бородой, в которой серебрилась седина, одетый в простой кафтан, на локтях которого красовались неаккуратно пришитые заплатки.

— Здравствуйте, добрые люди, с чем вы ко мне пожаловали? — громко спросил он незваных гостей, подходя к столбу и настороженно разглядывая их недовольные, а порой и крайне обозленные лица. Тревога в его глазах стала еще сильнее, но он постарался улыбнуться собравшимся как можно более доброжелательно.

— Вот он, колдун! — крикнула из толпы одна из женщин. — Это все его штуки, это он их сделал!

— Точно, он это! — мгновенно подхватил ее клич еще десяток голосов. — Из-за него засуха!!!

— Хватайте его! Бейте! — крикнул кто-то из стоявших позади, однако этот крик прозвучал недостаточно смело, и остальная толпа, несмотря на всю свою недоброжелательность по отношению к хозяину приборов, все-таки не подхватила этот призыв и осталась на месте. Чем-то этот мрачный сутулый человек вызывал у негодующих крестьян если не страх, то, по крайней мере, некоторые опасения, а может — и уважение своими странными и непонятными для них знаниями. Сам он, впрочем, услышав их возмущенные крики, чуть отступил назад, и беспокойство в его глазах сменилось тщательно скрываемым страхом.

— Уйдет сейчас, уйдет! — выкрикнула из толпы еще одна женщина, и недовольные деревенские жители стали медленно надвигаться на замершего перед ними слегка побледневшего человека. Тот успокаивающе поднял обе руки, показывая им пустые открытые ладони:

— Что случилось, чем вы недовольны? Я не сделал вам никакого зла!

— Ах, не сделал?! Не сделал?! — завопили на него со всех сторон. — А почему у нас уже три недели дождя нет? Почему хлеб сохнет? Из-за тебя мы останемся без зерна, из-за тебя умрем зимой с голоду!

— Почему из-за меня?! — крикнул хозяин механизмов, с трудом перекрывая своим не слишком сильным голосом поднявшийся гвалт. — Кто вам сказал такую глупость?!

— Глупость?! — взревела толпа на разные голоса. — Да ты наши поля видел?! Наши огороды! Там все засохло, все умерло!!!

— И при чем здесь я?! — не сдержав раздражения, закричал «виновник засухи» в ответ. Толпа тут же заколыхалась, увеличилась в размерах и начала медленно придвигаться к нему еще ближе. Он сделал еще шаг назад и натолкнулся спиной на ставший предметом всеобщего раздора столб.

«Вот что такое простые люди, которых кто-то натравил на одного-единственного человека! — со злостью подумал он, готовясь к тому, что на него набросится сразу несколько десятков разгневанных крестьян. — Все, на что они способны, — это только разрушать и убивать. Разрушать то, что их жертвы создавали долгим трудом, ради них же создавали! Вот такую толпу ты двадцать лет назад пытался натравить на царскую семью…»

— Пока не было этих твоих часов, — напиравший на него впереди всех покрасневший от жары и злости седой старик ткнул пальцем в сторону подвешенного к столбу циферблата, — у нас и никакой засухи не было, дожди шли, когда им положено!

— Это часы все испортили, часы и флюгер! Они разгоняют тучи!!! — тут же снова подхватили другие крестьяне, грозя кулаками то столбу с приборами, то их беззащитному создателю.

— Это не часы! — устало попытался объяснить им владелец механизмов. — Это особое приспособление, которое меряет силу ветра! Как бы вам попонятнее объяснить?.. Это вещи, нужные для науки! Но на погоду они повлиять не могут!

— Для науки!!! — отозвался кто-то из толпы. — Я же говорил — для науки! Все беды от нее!!!

— А ну тихо! Что вы тут делаете?! Сейчас же всем разойтись!!! — перекрыл всеобщий гвалт еще один громкий и резкий голос. К злополучному столбу быстрым шагом приближался городничий. Некоторые бушевавшие в толпе люди узнали его и притихли, но расходиться и отказываться от своих планов уничтожить столб вместе с приборами и их изобретателем сельские жители не спешили.

— Спасите нас от засухи! Уберите столб! — заголосили женщины, обращаясь теперь к городничему. Часть толпы начала надвигаться на него, однако на лицах этих людей пока еще не было угрозы — они, скорее, надеялись найти у главы Ялуторовска поддержку. Зато те, кто продолжал злобно поглядывать на изобретателя, судя по их напряженным лицам и крепко сжатым кулакам, были уже почти готовы наброситься на него. Городничий, быстро оглядев толпу и почувствовав ее боевое настроение, поспешно подошел к виновнику скандала и встал рядом с ним, одновременно продолжая посматривать на разгневанных крестьян.

— Успокойтесь все! — крикнул он, с трудом перекрывая своим не очень сильным голосом поднятый толпой шум. — Сейчас мы во всем разберемся!

Крестьяне ответили ему яростными, но теперь уже в чем-то и одобрительными криками. Большинство из них посчитали, что городничий на их стороне и сейчас поможет им избавиться от «вредных», по их мнению, изобретений. Однако тот не спешил ни сбивать приборы со столба, ни набрасываться на их создателя, ни даже просто требовать от него, чтобы тот снял их сам.

— Отойдем подальше, Иван Дмитриевич, — сказал гражданин невезучему изобретателю и махнул рукой в сторону его дома. Тот, с сомнением поглядывая то на столб, то на бушующую вокруг него толпу, неохотно сделал несколько шагов к дверям.

— Знал бы, кто им подал эту идею — о том, что мой ветрометр вызвал засуху, — прибил бы его! — в сердцах воскликнул он, бросив на толпу еще один злобный взгляд.

— И пришлось бы мне приказать, чтобы вас арестовали, господин Якушкин, — невесело усмехнулся городничий. — Вам очень хочется обратно на каторгу?

Иван Дмитриевич скривился. Его освободили от каторжных работ одиннадцать лет назад, но воспоминания о них все еще были достаточно свежими и не доставляли ему ни малейшего удовольствия, несмотря даже на то, что ту жизнь нельзя было назвать особо тяжелой. По сравнению с каторжниками, добывавшими руду или отбывавшими наказания на заводах, его работу, заключавшуюся в перемалывании муки ручной мельницей, можно было назвать полным бездельем. Однако дело это было настолько монотонным и тоскливым, что отведенные на него полтора часа в день казались Якушкину и другим работавшим на мельницах «счастливчикам» одной из самых ужасных на свете пыток. Иван был уверен, что уставал бы меньше, если бы трудился в руднике, чем от простого верчения маленького мельничного колеса. Не случайно те из работавших на мельницах заключенных, кто получал из дома от родных деньги, платили сторожу амбаров с зерном и мукой, чтобы он крутил за них колеса хотя бы часть требуемого времени. Порой даже обвинения каторжных надзирателей в лени и изнеженности не могли заставить их вырабатывать всю положенную им норму целиком…

Якушкин представил, как он снова возвращается в острог и усаживается вертеть мельницу, и одна мысль об этом привела его в еще большее раздражение. Даже непосредственная опасность быть избитым, а то и покалеченным взбунтовавшейся толпой казалась ему менее страшной!

— Разгоните вы их, они вас послушаются! — сказал он городничему, безуспешно стараясь, чтобы его слова прозвучали вежливо.

— Не уверен, — возразил тот. — Они слишком злы на вас и слишком боятся этих ваших штуковин, — городничий неодобрительно кивнул на злополучный столб. — Сомневаюсь, что, если они нападут на вас, я сумею вовремя их остановить. А они сейчас в таком боевом задоре, что одними синяками вы вряд ли отделаетесь — они могут и убить.

— Если они меня убьют, у вас будут неприятности, — жестко парировал Иван Дмитриевич. — Не боитесь сами попасть на каторгу, которую вы мне только что пророчили?

— Ох, и упрямый же вы, господин Якушкин! — страдальчески простонал городничий, вновь оглядываясь на толпу, которая опять начинала потихоньку волноваться. — Поймите, они — темные люди, суеверные, для них вся ваша наука — это что-то страшное и вредное. И они действительно думают, что эти приборы — причина их бед.

— А я виноват, что они настолько глупы, что могут так думать?! — резко огрызнулся Якушкин.

— Но вы же понимаете, что их не переубедить? И что они могут броситься на вас в любую минуту?!

— И поэтому я должен их послушаться и прекратить свои исследования?!

— Ох, — закатил городничий глаза. — Ну до чего же с вами тяжело, Иван Дмитриевич…

— Да, со мной тяжело. С теми, кто делает что-то полезное, всегда тяжело, — жестко ответил изобретатель. — С теми, кто школы для детей открывает, с теми, кто наукой занимается…

— …в заговорах участвует, — не без язвительности продолжил городничий. — И при этом, как бывший каторжник на поселении, вообще-то не имеет никакого права заниматься ни школами, ни науками…

Якушкин при этих его словах сразу как-то сник, лишившись значительной части своей самоуверенности. Теперь перед главой Ялуторовска и недовольными крестьянами стояла не гордая жертва человеческого невежества, а самый обычный пристыженный и осознающий свою вину человек.

Но и крестьяне к тому времени уже утратили изрядную долю своей воинственности. Присутствие городничего охладило самые горячие головы, а то, как дружелюбно он общался с Иваном Якушкиным, заставило многих усомниться в необходимости немедленной расправы с «виновником засухи». Теперь крестьяне лишь молча бросали на Ивана и на столб злобные взгляды и с надеждой ждали окончания его беседы с городничим — вдруг тот мирным путем уговорит изобретателя убрать со столба все приборы?

Некоторые собравшиеся уже и вовсе начали скучать. К тому же жара все усиливалась, стоять на солнцепеке становилось все тяжелее, а разговор городничего с Якушкиным грозил затянуться. Все чаще то один, то другой деревенский житель поглядывал на другую сторону улицы, которая находилась в тени, и тяжело вздыхал. Это заметили и городничий, и сам виновник беспорядков. Они перебросились еще несколькими фразами, и глава Ялуторовска снова подошел к уже заметно присмиревшей и уставшей толпе.

— Иван Дмитриевич вам обещает, что уже совсем скоро жара кончится и пойдут дожди! — сказал он громко. — Подождите еще несколько дней, и все будет хорошо. А если не будет — тогда мы снесем этот столб со всеми приборами!

Притихшая было толпа снова заволновалась.

— Сейчас его снести надо! Сейчас!!!

— Тихо!!! — крикнул в ответ городничий. — Снесем через неделю, если не будет дождя! Это мое последнее слово! А кто сейчас не разойдется — отправится в участок!!! — с этими словами глава города махнул рукой в сторону соседнего дома, возле которого уже собралось несколько городовых. Их было слишком мало, чтобы сладить с многочисленной толпой, однако крестьян, привыкших относиться к стражам порядка с опаской, их присутствие заставило еще сильнее умерить свой гнев на изобретателя. Кричать о том, что столб надо сломать, а самого Ивана Якушкина побить, никто больше не решился. Протестующие лишь продолжали злобно посматривать на столб, но некоторые из них уже начали медленно отступать от него подальше, делая вид, что этот предмет всеобщего недовольства их больше не интересует.

— Давайте, давайте, езжайте домой, мы тут сами во всем разберемся, — принялся подгонять их городничий. Сельские жители, ворча себе под нос что-то недовольное и не слишком почтительное по отношению ко «всяким ученым», стали медленно отступать от столба к дороге. Любопытные горожане, собравшиеся неподалеку от толпы крестьян, поняли, что до драки с изобретателем дело уже точно не дойдет и ничего интересного они больше не увидят, и тоже стали с разочарованным видом расходиться. Прошло минут десять, и возле столба с приборами остались только городничий и виновник едва не разразившихся беспорядков.

— Убрали бы вы их все-таки от греха подальше! Я ведь в следующий раз могу с ними и не справиться, — сердито сказал городничий, кивая сначала на столб, а потом на уходящих крестьян.

— Если вы их боитесь — не приходите сюда в следующий раз вообще, я сам разберусь, — огрызнулся в ответ Якушкин, но потом, чуть помедлив, добавил уже более вежливо: — Спасибо, что за меня вступились. И простите, что я вам мешаю спокойно жить.

— Да не за что! Лучше бы вы эти свои штуки убрали, а не извинялись, — уже без всякой злости вздохнул городничий.

— Эти штуки нужны! Они помогут мне узнать все про здешний климат! — вновь с жаром принялся доказывать ему Якушкин. — А если я это узнаю, то смогу заранее предсказывать и засуху, и дожди, и любую погоду. И крестьянам смогу точно сказать, когда им лучше сеять хлеб, а когда убирать, чтобы урожай был больше. Им же самим станет легче жить, понимаете?

— Да я-то понимаю, только вот они, — глава Ялуторовска махнул рукой вслед уходящим по дороге деревенским жителям, — вряд ли когда-нибудь вас поймут. И уж точно благодарности вы от них не дождетесь.

— А я не для этого работаю, — равнодушно пожал плечами Якушкин.

— Ладно, будьте все-таки осторожны! — посоветовал ему городничий и тоже отправился прочь. Изобретатель вздохнул и зашагал к двери своего дома.

— Иван Дмитриевич, здравствуйте! — неожиданно окликнули его сзади, и Якушкин остановился. К нему быстрым шагом приближался взволнованный человек в рясе священника.

— Добрый день, отец Стефан, — устало улыбнулся ему Якушкин и сделал приглашающий жест в сторону двери. — Заходите!

— Мне сказали, тут целая толпа собралась и вас то ли бить собираются, то ли выгонять из города! — с трудом переводя дыхание, сказал священник, входя в дом и направляясь знакомой дорогой на второй этаж, в комнату ссыльного.

— Толпа меня вежливо попросила разломать мои приборы, но, когда я отказался, раскланялась и ушла, — усмехнулся в ответ Иван Дмитриевич и принялся, то посмеиваясь, то грустно вздыхая, пересказывать своему гостю только что приключившуюся с ним историю. Священник слушал его с сочувствующим видом и, когда Якушкин закончил, тоже тяжело вздохнул:

— Вы все-таки будьте с ними поосторожнее!

— Да это все не так страшно, как кажется, они бы ничего мне не сделали, я уверен, — возразил Иван. — Ерунда это все, бывают вещи пострашнее… — Он на мгновение замолчал, а потом вдруг добавил: — Я вчера письмо получил от сыновей. Их мать умерла. Моя Настя…

— Соболезную. Упокой, Господи, душу рабы твоей Анастасии… — тихо отозвался отец Стефан. Иван Дмитриевич опустил глаза.

— Она так хотела быть со мной, эта влюбленная девочка… — пробормотал он еще тише. — А я ей не позволил, боялся, что и наши дети без нее не выживут, и сама она долго в Сибири не протянет… А может, я просто не хотел ее видеть, потому что не любил?..

Священник попытался что-то сказать ему, но Якушкин вдруг резко замотал головой:

— Нечего распускать нюни, нечего! Отец Стефан, мы с вами уже давно говорили о том, что здесь надо открыть еще одну школу, для девочек. Давайте теперь этим займемся, организуем такую школу в честь Насти! Она была бы рада…

22

Глава XXI

Ялуторовск, дом купца Бронникова, 1846 г.

Бывший князь Евгений Петрович Оболенский смотрел на свою расстроенную и готовую в любую минуту расплакаться ученицу и в тысячный раз говорил себе, что он — никудышный учитель и вообще не должен был браться за это дело. Ни дети жившего с ним в одном доме Ивана Пущина, ни часто бегающие к ним во двор любопытные крестьянские малыши никогда не понимали толком его объяснений и быстро начинали скучать на его уроках, а потом принимались искать самые разные предлоги, чтобы избежать их. Наверное, Евгению стоило уже тогда понять, что работа наставника — не для него, но он никогда не умел учиться ни на чужих, ни на своих собственных ошибках и не изменился даже теперь, когда ему минуло полвека. В свое оправдание он мог сказать лишь одно: теперь у него была взрослая ученица — бывшая крепостная по имени Варвара, помогавшая Пущину присматривать за его детьми. Оболенский надеялся, что с ней ему будет проще, чем с непоседливыми и не слишком послушными детьми. А когда стало ясно, что он снова ошибся и что обучать взрослую девушку еще труднее, чем малышей, было уже поздно. Эта девушка стала для него не просто ученицей, а близким другом, без которого ему с каждым днем было все труднее представить свою жизнь. И сама она к тому времени начала относиться к нему точно так же.

При этом уроки грамоты давались ей еще тяжелее, чем детям: она смущалась, находясь рядом с Евгением, и слишком сильно расстраивалась, когда он, потеряв терпение, повышал на нее голос. Оболенский извинялся, уговаривал Варвару не обращать внимания на его дурной характер и уверял ее, что вовсе не сердится на ее неудачи в учебе, сама она соглашалась не пугаться и не обижаться на него, но уже на следующем уроке все начиналось сначала.

В конце концов полностью разочаровавшийся в своих способностях доносить до людей знания Евгений предложил Варваре прекратить занятия и пообещал ей, что попросит учить ее азбуке Ивана Пущина. В ответ девушка, к крайнему изумлению поэта, горько разрыдалась и выбежала из комнаты, так ничего ему и не ответив. Оболенский весь день думал о том, чем же он обидел ученицу, но так и не понял, из-за чего она столь странно повела себя после его слов. А на следующее утро, в то время когда они с Варварой обычно садились заниматься, девушка снова робко постучала в дверь его комнаты. Евгений с удивлением впустил ее к себе и растерянно развел руками:

— Варенька, ты все-таки хочешь заниматься? Мы же вчера договорились…

Глаза девушки опять заблестели от навернувшихся на них слез, и внезапно Евгения осенило — он, наконец, пусть и с огромным опозданием, но сообразил, чего хотела его ученица, почему она так упорно стремилась учить с ним буквы! Обозвав себя мысленно дураком, болваном и еще несколькими такими же нелестными словами, поэт велел девушке сесть за стол, уселся напротив нее и осторожно, с трудом подбирая слова, заговорил:

— Варюшка, ты меня прости… Я тоже очень рад тебя видеть, и мне тоже очень хочется и дальше тебя учить. И… не только учить. Мне вообще нравится быть с тобой, нравится, когда мы вместе…

Варвара смотрела на него во все глаза, и в ее взгляде вспыхивали то надежда, то страх, то желание снова заплакать. А Евгений, теряя остатки уверенности, продолжал бормотать:

— Варя, я для тебя — совершенно неподходящая партия, я ссыльный, я государственный преступник! Да, сейчас я неплохо живу, почти свободно, могу ездить в соседние города, но это мне просто поблажки делают, это все в любой миг может прекратиться. Поэтому ты достойна лучшего, понимаешь?

Девушка смотрела ему в глаза, не мигая, и Евгений под взглядом ее больших испуганных серых глаз окончательно смутился и замолчал. В душе у него закипала досада — он, в юности бывший любимцем женщин и никогда не испытывавший в общении с ними никакой неловкости, не находил нужных слов, чтобы объясниться с простой крестьянкой! Если бы кто-нибудь сказал ему об этом лет двадцать с лишним назад, когда он еще жил в Петербурге и с замиранием сердца посещал заседания тайных обществ, Оболенский расхохотался бы в ответ. Зато теперь ему было совсем не до смеха…

— Евгений Петрович, — робко заговорила вдруг Варвара. — Простите меня, если вы неправильно меня поняли… Мне просто хотелось дальше у вас учиться, если это можно, если вы не возражаете…

Голос ее звучал как будто бы убедительно, но глаза так и бегали из стороны в сторону, и она старательно избегала встречаться взглядом со своим наставником.

— Не умеешь ты лгать, милая Варя! — улыбнулся Евгений. — И как раз за это я особенно сильно тебя люблю!

Слова, которые он все никак не решался произнести, вырвались у него сами, непроизвольно. Такое бывало с ним и раньше, он успевал выпалить что-то, не подумав и не сдержав себя, и почти всегда жалел потом о сказанном. Но теперь был совсем иной случай — Евгений, испугавшись собственных слов в первый момент, уже через секунду почувствовал облегчение. Все самое главное было сказано, ему больше не надо было сомневаться в том, говорить ему это или нет, подбирать нужные слова или делать вид, что он испытывает к своей ученице только братские чувства. Теперь все зависело только от Варвары, от ее ответа на его признание…

А Варвара опять залилась краской смущения и отвела глаза в сторону, однако от Евгения не укрылась вспыхнувшая в них радость и легкое, почти бесхитростное торжество. Он вздохнул с огромным облегчением: девушка действительно ждала от него именно этого признания и была счастлива его услышать!

Правда, это не отменяло всех остальных проблем, о которых Оболенский уже успел сказать своей возлюбленной.

— Варя, я готов жениться на вас, но тогда вы действительно можете оказаться в очень тяжелом положении, — напомнил он девушке. Она снова подняла на него глаза, но теперь их взгляд был уже совсем не робким и не застенчивым. Теперь на Евгения смотрела умная и практичная деревенская жительница, уверенная в своих силах и не боящаяся никаких трудностей.

— А зачем беспокоиться заранее, Евгений Петрович? — спросила она, и в ее голосе тоже прозвучала легкая хитринка. — Вот если у вас, не дай Боже, будут какие-нибудь неприятности, тогда мы с вами и будет думать, что делать. А пока ведь у вас все хорошо?

— Пока — да, — улыбнулся Оболенский. — А теперь, если вы действительно согласитесь стать моей женой, у меня все будет просто замечательно! Но я все-таки просил бы вас еще раз как следует все обдумать и…

— Я согласна, Евгений Петрович, — перебила его Варвара с некоторым нетерпением. Предостережения Оболенского явно казались ей совершенно лишними. И сам Евгений, глядя на ее решительное и деловитое лицо, тоже понял, что все его попытки убедить девушку в том, что он для нее — неподходящая пара, выглядят просто смешно.

Больше они о возможных проблемах, которые мог бы вызвать их брак, с тех пор не говорили. Теперь их волновали приготовления к самой свадьбе, а кроме того, возобновившиеся уроки письма и чтения — Варвара настояла на том, чтобы Евгений и дальше продолжал учить ее грамоте.

— Ваша жена должна все это знать, ведь вы сами — ученый человек, — заявила она, и Оболенский не нашел, что возразить своей невесте. А потому их уроки продолжились — с той лишь разницей, что теперь они то и дело отвлекались от грамматики на разговоры о предстоящем венчании. Кроме того, став женихом Варвары, Евгений остался таким же плохим учителем, каким и был, так что обиды и расстройства во время их занятий тоже не прекратились. Ученица порой не понимала правила, которые наставнику казались на редкость простыми, сам он иногда не мог разъяснить ей какую-нибудь тонкость, и каждый раз это приводило их если не к ссоре, то как минимум к сильному недовольству друг другом.

Так было и на этот раз. Варвара сидела за столом расстроенная и, опустив голову, смотрела ничего не понимающими глазами в раскрытую перед ней тетрадь, в которой было написано несколько строчек, а Евгений мысленно уговаривал себя быть терпеливым и не раздражаться из-за ее бестолковости.

— Варюшка, ну что тебе здесь непонятно? — скорбно вздохнул он, отбирая у нее тетрадку. — Опять не помнишь, «Эф» надо писать или «Фиту»? Неужели это так трудно запомнить?

— Я помню! — жалобно простонала в ответ Варвара. — Все помню, только сейчас… забыла…

— Ну-ну, не расстраивайся так, — поспешил утешить ее Оболенский. — Бывает, все поначалу в этих буквах путаются. Давай, попробуй еще раз!

— Сейчас попробую… — Девушка неуверенно придвинула к себе тетрадь и обмакнула кончик пера в чернильницу. Ее рука неуверенно принялась выводить на бумаге толстые и тонкие, как волос, линии, которые медленно складывались в буквы и слова. Почерк у совсем недавно еще неграмотной крестьянки был детский, аккуратный и очень старательный — когда-то невообразимо давно Евгений сам точно так же тщательно выписывал буквы под присмотром своего учителя. Правда, у него буквы получались гораздо менее красивыми…

Однако Варвара относилась к своему почерку и успехам в учебе намного более критически, чем ее наставник. Написав несколько слов, она снова потянулась пером к чернилам, но ее рука замерла на полдороге, и она посмотрела на Евгения еще сильнее погрустневшими глазами.

— Никогда я этому не научусь, — вздохнула она. — Плохая из меня ученица. И женой я буду плохой… — добавила она внезапно и громко всхлипнула.

— А это что еще за глупости? — Оболенский даже подпрыгнул на стуле от изумления. — Кто тебе такое сказал?!

— Никто не сказал, я сама это вижу, — вздохнула девушка, едва сдерживая слезы. — Я же не стану никогда достойной вас, Евгений Петрович! Вы все равно — из господ, а я — из крестьян…

— Ну и что?! — вспыхнул Оболенский. — Я уже сто раз тебе говорил, что это уже давно не имеет никакого значения! И вообще, какой я тебе господин?! Меня лишили титула двадцать лет назад, ты тогда была еще несмышленым ребенком, так что мы с тобой уже давно занимаем равное положение!

— Я помню, что вы говорили… — Варвара снова глубоко вздохнула и, взяв себя в руки, быстро смахнула выступившие на глазах слезы. — Но ведь это не совсем правда, Евгений Петрович. Вас лишили дворянского титула, но все, чему вас учили, все ваши манеры, вся ваша образованность никуда не делись. Вы все равно остались человеком из общества, понимаете? А я… — Она развела руками и вновь опустила глаза на свою исписанную неровным почерком тетрадь. — Даже если вы меня всему обучите и я смогу хорошо читать и писать, разве я перестану быть крестьянкой? Разве стану по-настоящему равной вам?

Евгений качнулся на стуле, попытался сохранить серьезное выражение лица, но, не удержавшись, звонко рассмеялся. Варвара вспыхнула, и в ее заплаканных глазах промелькнула обида на жениха, неспособного отнестись серьезно к ее переживаниям. Увидев это, Оболенский с огромным усилием все-таки заставил себя успокоиться.

— Прости меня, Варенька, я не над тобой смеюсь, честное слово! — принялся убеждать он девушку. — Слово дворянина… бывшего… которым я, по твоим словам, останусь навсегда… — Он снова расплылся в улыбке и, протянув руки через стол, крепко сжал ими ладони своей невесты. — Варюшка, ты совершенно не понимаешь, что говоришь! Да знаешь ли ты, что почти всем своим, как ты выражаешься, «хорошим манерам» я научился уже после ареста, а точнее, даже после каторги, когда прожил здесь, в Сибири, много лет?! Знаешь, каким я был раньше, в молодости? Да я вел себя хуже, чем последний пьяница из вашей деревни, я позволял себе любые грубости и пошлости, и никто из наших прекрасных «людей из общества» никогда меня не одергивал! А как отвратительно я с женщинами себя вел… нет, этого тебе знать вообще не нужно! Варюшка, я был полным дураком, понимаешь? И в восстании я участвовал из-за собственной дурости, и в смерти Милорадовича я из-за нее виновен!

— Евгений, но как же… — попыталась было перебить его Варвара, но Оболенский жестом призвал девушку дослушать его до конца.

— Только здесь, в Сибири, только на каторге и на поселении я поумнел, — продолжил он уже более спокойно. — Немного поумнел, не до конца еще… Но по сравнению с тем, каким я был… Только здесь я начал искупать свою вину, а тогда, раньше, я вообще не считал, что в чем-то виновен!.. Не было во мне никакого благородства и великодушия, не было ни на грош! А в тебе все это есть. В тебе все это было с детства — тебя научили любить детей и ухаживать за стариками, научили делать то, что должно, и ничего не требовать взамен. Я же видел, как ты нянчишься с детьми Ивана, как ты на них смотришь… Да что говорить, Варя! Это не ты недостойна быть моей женой, это я тебя недостоин и только мечтаю когда-нибудь все-таки стать таким, как ты! Потому что я все равно остался наглым и самоуверенным… Понимаешь меня, Варюшка, милая?

Варвара продолжала смотреть на него удивленными глазами, в которых снова стояли слезы. Оболенский вскочил со стула, с грохотом отодвинув его, обежал вокруг стола и обнял девушку, крепко, но осторожно, чтобы не причинить ей случайно боли, прижал ее к себе. Она, не сдержавшись, громко всхлипнула и зашмыгала носом, как маленький ребенок.

— Ну чего ты, чего? — усмехнулся все еще взбудораженный собственной речью Евгений. — Не надо больше плакать и не надо ничего бояться! Ведь ты хочешь быть моей женой? Действительно хочешь, не передумала?

Все еще плачущая Варвара не ответила и только молча покачала головой. Оболенский облегченно рассмеялся и, еще раз проведя рукой по ее аккуратно заплетенным в косу волосам, отпустил девушку.

— Раз тебе так хочется быть такой же воспитанной светской дамой, как дамы из моего общества, то нет ничего проще, — сказал он, возвращаясь на свое место и вновь плюхаясь на стул. — Буду тебя учить не только словесности, но и аристократическим манерам. Может быть, тебе эта наука дастся даже легче, чем русский язык и чтение!

— Все шутите, Евгений Петрович! — укоризненно вздохнула девушка.

— Нисколько, Варенька, нисколько! — заверил ее Оболенский. — Уж в этом-то я точно буду хорошим учителем.

— А другие люди из вашего круга тоже будут так думать? — недоверчиво поинтересовалась Варвара.

— Конечно! Неужели ты считаешь, что кто-нибудь из них, из моих друзей, тебя не примет?! — удивился Евгений.

Варвара промолчала, но по ее лицу Оболенский понял, что его невеста думает именно так.

— Все, на сегодня урок окончен, — сказал он решительно. — А завтра утром, в это же время, начнем занятия со светских манер. Смотри, не опоздай, ученица! — добавил он с напускной строгостью, и в ответ немного успокоившаяся Варвара облегченно рассмеялась.

23

Глава XXII

Иркутск, дом Елены Рахмановой, 1856 г.

Было самое начало осени. Молодой человек, быстрым шагом идущий по улицам Иркутска, думал о том, что в Петербурге, из которого он не так давно уехал, на дорогах и тротуарах уже должны были появиться первые яркие опавшие листья, напоминающие горожанам, что лето закончилось и впереди их ждут бесконечно долгие месяцы дождей и мокрого снега. Но здесь, в Сибири, росли по большей части ели, сосны и кедры, всегда зеленые, не капитулирующие перед осенними холодами и не сбрасывающие свои иглы в знак их победы. И поэтому местные жители могли еще долго, до первых заморозков, не задумываться о том, что лето окончено и приближается зима. Суровая сибирская природа, в отличие от плаксивой петербургской, не давала людям впасть в меланхолию раньше времени.

«И чего это меня потянуло на философию?» — удивился про себя молодой человек. Подобные размышления были не свойственны его серьезному и деловитому характеру: обычно он думал только о своей дипломатической работе. Ни в столице, ни в дикой Маньчжурии ему даже не приходило в голову отвлекаться на мысли о природе и прочую лирику. Подобные желания посещали его очень редко, только когда он возвращался домой. Но сейчас, несмотря на то что он приехал в свой родной город и шел домой к родителям, все лирические настроения были не очень уместны, и мужчина постарался выбросить поскорее их из головы. Он не просто приехал погостить к отцу с матерью, он прибыл в Иркутск по делу — привез важное послание для многих жителей этого города.

Однако напоминание о том, ради чего он вернулся в Иркутск, не помешало посланнику с любопытством поглядывать по сторонам и с радостью узнавать места, где прошло его детство. Проходя мимо гимназии, где он когда-то учился, и вспомнив все свои многочисленные детские забавы и шалости, он не смог сдержать хитрой улыбки, а заметив дом, где жил один из самых близких его школьных друзей, с которым они не виделись уже больше десяти лет, пообещал себе обязательно нанести визит его семье и узнать, где сейчас его товарищ и как сложилась его жизнь. Однако долго возле знакомых мест молодой человек все-таки не задерживался. Ему не терпелось скорее попасть домой и сообщить своим родителям самую важную в их жизни новость.

Наконец он свернул на свою улицу и еле удержался, чтобы не перейти на бег. Дом, в котором он не был больше семи лет, за это время ничуть не изменился. Разве что деревянная дверь еще сильнее потемнела от времени да шнурок звонка, когда-то темный, выгорел на солнце… Но звон колокольчика, раздавшийся из-за двери, когда молодой человек дернул за этот шнурок, был таким же веселым и мелодичным, как и раньше, до того, как он покинул этот дом и уехал на службу. А когда дверь распахнулась, на пороге показалась тоже хорошо знакомая ему и тоже почти не изменившаяся полная пожилая женщина, помогавшая его матери по хозяйству.

— Здравствуй, Семеновна! — улыбнулся ей гость. — Что родители, дома?

— Мишенька! — старуха обхватила молодого человека обеими руками и прижала его к себе так крепко, что он крякнул от неожиданности. Но потом тоже обнял обрадованную женщину и с некоторой грустью вздохнул. Он как будто снова вернулся в детство, снова стал маленьким Мишенькой, а не прибывшим в Иркутск с особым поручением посланником Михаилом Сергеевичем Волконским.

— Мишенька, родной ты мой, я тебя и не узнала сразу! — причитала старая женщина, не желая отпускать хозяйского сына. — Как же Мария Николаевна-то обрадуется! Сейчас я Сергея Григорьевича позову, подожди чуток… Ох, нет, что ж я говорю, старая, проходи скорее, не стой в дверях!

Она, наконец, выпустила Михаила, и он вошел в прихожую, с радостью отметив про себя, что внутри дом, где он жил, тоже почти не изменился. Но долго разглядывать комнаты и предаваться воспоминаниям ему не пришлось: скрипнула одна из выходивших в прихожую дверей, и на пороге появился высокий седой старик в поношенном крестьянском платье.

— Здравствуй, сынок! — воскликнул он радостно, и Михаила снова обхватили сильные руки. — Мы тебя совсем не ждали, думали, ты на Амуре или еще где-нибудь далеко… Почему ты не написал, что приедешь?

— Все решилось очень быстро. Если бы я отправил письмо, оно бы, наверное, пришло в одно время со мной, — объяснил Михаил.

— Могло и чуть раньше прийти, — укоризненно возразил его отец. — Пусть бы хоть на день или два раньше, мы бы все равно успели подготовиться к твоему приезду!

— Виноват, не подумал об этом. Да и хотелось вас неожиданно обрадовать… — опустил голову молодой человек.

— Неожиданно! — усмехнулся отец. — Мы с твоей матерью уже староваты для того, чтобы нас неожиданностями радовать… Ладно, пошли к ней, она тебя в любом случае будет рада видеть, как раз недавно о тебе вспоминала!..

Он схватил сына за локоть и потянул его к еще одной плотно закрытой двери.

— Маша, посмотри, кто к нам явился с визитом! — Отец осторожно приоткрыл дверь и сразу же затворил ее, после того как они с сыном протиснулись в образовавшуюся узкую щель.

В комнате, несмотря на летнее время, было жарко натоплено. В камине тлели обугленные дрова, над которыми изредка поднимались слабые язычки пламени. А в кресле перед камином сидела закутанная в огромный пуховый платок сморщенная старушка с кудрявыми седыми волосами.

— Маменька, здравствуйте! — Михаил наклонился к ней, собираясь поцеловать ее морщинистую руку, но пожилая женщина, как до этого ее муж, не дала ему ограничиться таким холодным «официальным» приветствием и обняла его обеими руками. В отличие от Сергея Волконского, сил у нее было совсем мало, и объятия получились очень слабыми. Михаил осторожно, словно хрупкую вещь, прижал к себе мать, а потом аккуратно поправил начавший съезжать с нее платок.

— Так вам тепло? Может, огонь побольше разжечь? — спросил он заботливо.

— Не надо, потом, — улыбнулась в ответ мать, и по ее морщинистым щекам медленно покатились две блестящих в свете камина больших слезы. — Сядь рядышком, посиди чуть-чуть, расскажи, как ты жил все это время! От тебя писем долго не было, мы ждали, что скоро они придут, но что ты сам приедешь — почти не надеялись…

— Да, я виноват, что не написал, но я думал… — начал было Михаил оправдываться во второй раз, но отец перебил его:

— Садись и рассказывай!

Младший Волконский придвинул к креслу матери старый скрипучий стул, на котором он любил раскачиваться в детстве, уселся на него и с некоторой растерянностью посмотрел на выжидающе глядевших на него родителей. Он только что услышал от отца, что мать слишком слаба для серьезных волнений, и теперь не знал, каким образом сообщить им ту новость, из-за которой он и приехал домой. Следовало как-то постепенно подготовить к ней мать, да и отца, скорее всего, не стоило резко ошарашивать этим известием… Но как это сделать? Михаилу не раз приходилось решать сложные дипломатические задачи, и делал он это весьма успешно, но проблема, стоявшая перед ним теперь, оказалась гораздо более трудной.

— Я был в Монголии, — начал он издалека, решив немного протянуть время и дать родителям немного успокоиться после волнений, вызванных его появлением. — Помните, я писал вам, что туда еду, вы ведь получили то мое письмо?

— Да, конечно, мы все получили! — нетерпеливо подтвердил Сергей Волконский. — Но ты очень уж кратко написал, так что давай, рассказывай, чем там занимался.

— Ох, подожди, он же наверняка есть хочет и отдохнуть, с дороги-то! — спохватилась вдруг Мария Волконская. — А мы ему даже дух перевести не дали… Позови Семеновну, скажи, чтобы собирала на стол! А еще пусть пошлет кого-нибудь за Якушкиным!

Ее теплый платок снова начал разворачиваться, и Сергей, привстав, старательно запахнул его.

— Сиди спокойно, я сейчас сам всем этим займусь, — сказал он чуть ворчливо и вышел из комнаты. Из-за двери, которую он сразу же плотно закрыл за собой, чтобы сберечь тепло в комнате, послышался его громкий голос, отдающий распоряжения кухарке. Мария зябко поежилась под своим платком и снова посмотрела на сына с такой нежностью, что он даже растерялся и почувствовал некоторую неловкость.

— Ты видел в Петербурге Нелли? — спросила Мария. — Как у нее сейчас дела, все ли хорошо?

Как всегда, когда она говорила о дочери, ее лицо приняло виноватое и несчастное выражение, и Михаил поспешил развеять ее опасения:

— Видел, конечно, и у нее все замечательно! Дома у них все спокойно, и муж ее, кажется, очень любит, и сама она наконец-то счастлива. Просила кланяться вам с батюшкой…

Волконская шумно вздохнула и снова не смогла сдержать слез. Михаил сдержанно улыбнулся. Он не был особенно близок со своей младшей сестрой Еленой, но, конечно же, всегда желал ей счастья — в том числе еще и потому, что из-за нее очень сильно расстраивалась мать. Мария Волконская старалась устроить жизнь обоих своих детей как можно лучше, но если с сыном ей это удалось — своей настойчивостью она добилась, чтобы он, формально являясь государственным крестьянином, поступил в Иркутскую гимназию, а потом был взят на службу к генерал-губернатору Муравьеву-Амурскому, — то с дочерью все сложилось далеко не так хорошо. Мать искала ей хорошего мужа и мечтала о том, что Нелли будет счастлива, достаточно богата и сможет занять относительно высокое положение в иркутском обществе. Однако ни первый, ни второй брак ее единственной дочери не принесли ей никакой радости. Первый муж, богатый и влиятельный чиновник, за которого Нелли, подчинившись настойчивым уговорам матери, вышла замуж, когда ей было всего пятнадцать лет, по мнению Михаила, сделал для нее только одно хорошее дело — быстро отправился на тот свет. Увы, перед этим он успел принести своей жене, а заодно и ее родителям огромное количество неприятностей: сперва растратил казенные деньги, потом сел за это в тюрьму, а оттуда, повредившись от тяжелых переживаний рассудком, переселился в сумасшедший дом. Старшие Волконские и их сын Михаил, узнав об этом, к стыду своему, только обрадовались, но черная полоса в жизни Елены на этом не закончилась. Мать пристроила ее замуж во второй раз, и новый супруг пришелся молодой женщине по сердцу, но длилась их семейная жизнь недолго — вскоре он слег с чахоткой и тоже умер. Теперь уже, на взгляд Михаила, чересчур рано. Нелли успела оттаять после всех несчастий своего первого брака и привязаться к новому супругу, а после его кончины снова замкнулась в себе и, казалось, потеряла всякую надежду создать семью.

Но Мария Николаевна не оставила попыток помочь дочери обрести счастье и в конце концов нашла ей третьего жениха. Михаил сомневался, что Нелли согласится снова выходить замуж, а когда узнал из письма родителей, что свадьба все-таки состоялась, опасался, как бы и этот брак не принес его сестре новую боль. Но судьба наконец смилостивилась над дочерью Волконских, и она, как вскоре стало известно Михаилу из ее собственных писем, не только не жалела о своем новом браке, но и как будто бы забыла обо всех прошлых бедах. Письма ее были полны радости и желания поделиться ею с братом, а заодно и со всем миром, а когда, приехав в Петербург и узнав, что Нелли с мужем теперь тоже живет там, Михаил Волконский встретился с ней, сестра показалась ему такой же счастливой, какой он помнил ее в детстве и юности, до первого замужества.

— У Нелли действительно все хорошо, она очень счастлива, — повторил он еще раз и с радостью заметил, как окончательно потеплели настороженные глаза матери. Многие годы она винила себя в том, что два раза ошиблась, выбирая мужей своей дочери, и эти ошибки принесли той столько горя. Хотя Мария Николаевна вообще была склонна винить себя во всех несчастьях и неприятностях, с которыми сталкивались ее дети, и пытаться сделать их жизнь как можно лучше. В детстве Михаил только удивлялся, откуда у нее взялось такое сильное убеждение, что она ответственна за все, что происходит с ним и с Еленой, однако позже, узнав, что до него у родителей было двое рано умерших детей, понял все. Первенца Николая мать оставила у родственников в Петербурге, когда решила ехать к отцу в ссылку, и он умер через год после этого, а ее второй ребенок, родившаяся уже в Чите дочь Софья, и вовсе прожила только один день. Стоило ли удивляться, что о двух своих следующих детях Мария заботилась с утроенной силой, стараясь помощью им искупить свою вину перед старшими сыном и дочерью? Особенно перед брошенным сыном, который, как ей казалось, мог бы выжить, будь она рядом с ним, а не за тысячи верст от него… Михаил и Нелли понимали это очень хорошо — так же, как и то, почему мать винила себя во всех выпадавших на их долю неприятностях. Потому и старались как можно меньше жаловаться ей на свои проблемы и как можно чаще радовать ее любыми, даже самыми мелкими удачами. А Мария все равно продолжала переживать из-за них и чувствовать себя ответственной даже за то, что удач, по ее мнению, у детей было недостаточно много…

Михаил хотел добавить еще пару слов о жизни Елены в столице, но тут в комнату вернулся Сергей Волконский.

— В столовой уже затопили, через четверть часа там будет тепло и все будет готово, — сказал он, подсаживаясь к камину. — За Якушкиным я тоже послал. А пока, — повернулся Волконский к Мише, — расскажи, что нового в столице?

— Он сказал, что у Нелли все прекрасно, — вставила Мария, и ее супруг расплылся в улыбке:

— Это замечательно, девочка уже давно заслужила счастье! Но ты сказал, что приехал по делу, Миша?

Старый Волконский смотрел на сына с тщательно сдерживаемым нетерпением. Как ни заботила его судьба дочери, он ждал от Михаила и других новостей. И, как показалось Волконскому-младшему, отец уже почувствовал, что привезенные им известия окажутся очень важны для него и для всей его семьи — настолько важны, что изменят всю их жизнь. Больше оттягивать то, ради чего он снова оказался в Сибири, было нельзя, и, собравшись с духом, Михаил осторожно начал:

— Этой зимой умер царь Николай. В феврале. На престоле теперь его старший сын, Александр Второй…

Супруги Волконские переглянулись. На их лицах появилось сильнейшее удивление, словно они считали императора вечным и никогда не задумывались о том, что он, как и все люди, тоже может отправиться в мир иной. Однако, к огромной радости Михаила, эта неожиданная новость не вызвала у его родителей слишком сильного волнения. Ни отцу, ни матери не стало дурно, и он понял, что может продолжить разговор, не опасаясь за их здоровье.

— Значит, этой зимой? — переспросила Мария Волконская. Ее сын кивнул.

— Почти тридцать лет… — тихо сказал ее муж, и в комнате снова воцарилось молчание. Старшие Волконские думали об этом названном Сергеем огромном сроке. Тридцать лет назад, когда оба они покидали столицу и навсегда уезжали в Сибирь, этот срок показался бы им вечностью. А теперь вдруг пожилые супруги обнаружили, что три десятилетия, наполненные каторжными работами и жизнью на поселении, пролетели для них совсем быстро…

Большинства ссыльных, приговоренных к каторге вместе с Волконским, уже не было в живых. Только сорок три человека жили в Иркутске, Ялуторовске и еще нескольких городах, кто — с семьей, кто — в одиночестве. Почти обо всех Волконские знали благодаря письмам Ивана Пущина, который старался поддерживать связь с каждым из бывших соратников. И теперь Мария и Сергей перебирали в памяти их имена, пытаясь представить, как тот или иной из поселенцев встретит новость о смерти человека, которого они когда-то считали своим главным врагом. Сергей Трубецкой до сих пор был опечален смертью жены Екатерины, скончавшейся полтора года назад, но находил утешение в подрастающих детях: после того как супруги окончательно распрощались с надеждой иметь ребенка, их мечта неожиданно сбылась — на свет появилась первая долгожданная дочь Александра, а потом еще две дочери и сын. Третий год гостил в их семействе Иван Якушкин, постепенно слабеющий от одолевавших его бесконечных болезней. Счастливо жил в Ялуторовске Евгений Оболенский с женой Варварой, превратившейся вскоре после свадьбы из простой горничной в важную светскую даму, и девятью детьми. По-прежнему жил по соседству с ними, став почти что членом их семьи, Иван Пущин. Умер недавно Василий Давыдов, но его жена Александра по-прежнему жила в Красноярске, где подрастали ее семеро младших детей, родившихся в Сибири, и куда один за другим переселялись старшие. Умер Иосиф Поджио, так и не смирившийся до конца жизни с тем, что его супруга Мария согласилась на развод и вышла замуж за другого. Еще раньше умерли Никита и Александра Муравьевы…

Михаил Волконский тоже молчал, безуспешно пытаясь представить себе этот бесконечно долгий срок — сам он еще даже не прожил столько на свете. Но в конце концов его родители вынырнули из своих воспоминаний и вновь посмотрели на сына. Теперь в их глазах читался немой вопрос, и Михаил понял, что дальше откладывать главную новость уже нельзя.

— Александр Второй отправил меня сюда, чтобы я сообщил о его манифесте, — заговорил молодой человек, не спуская глаз со взволнованных лиц своих пожилых родителей. — Все участники бунта двадцать пятого года теперь могут жить в любом городе, кроме Петербурга и Москвы.

Мария тихо ахнула. Сергей промолчал и остался внешне спокойным, но от его сына не укрылись внезапно заблестевшие в уголках его глаз слезы. Но прерывать разговор об императорском манифесте и более мягко подготавливать родителей к этой волнительной новости было уже поздно, и Михаил осторожно продолжил, неотрывно глядя в эти родные старческие глаза:

— Да, именно так. Вы все теперь свободны.


Вы здесь » Декабристы » ЖЕНЫ ДЕКАБРИСТОВ » Татьяна Алексеева. Декабристки. Тысячи вёрст до любви.