Декабристы

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » Декабристы » ЖЕНЫ ДЕКАБРИСТОВ » Татьяна Алексеева. Декабристки. Тысячи вёрст до любви.


Татьяна Алексеева. Декабристки. Тысячи вёрст до любви.

Сообщений 1 страница 10 из 23

1

Татьяна Алексеева

Декабристки. Тысячи верст до любви

Восстание декабристов жестоко подавлено. Зачинщики повешены, а остальные бунтари с Сенатской площади сосланы в Сибирь на каторгу. Дворяне, честь и совесть офицерского корпуса России, умнейшие, высокообразованные люди, вмиг низвергнуты до уровня самых бесправных каторжан. Втоптано в грязь золото их эполетов, преданы забвению все былые заслуги. У них остались только жены – такие же униженные и опозоренные. А у жен осталось право – на верность и любовь, которое даже император отнять не в силах. И они, изнеженные дворянки, выпускницы институтов благородных девиц, оставляют детей на попечение родных и близких и отправляются в самое безумное путешествие в истории человечества – в промерзшую Сибирь к мужьям, чтобы разделить с ними всю тяжесть царского наказания… Спустя тридцать лет царь Александр II разрешил декабристам вернуться и жить в любом городе, кроме Москвы и Петербурга. Но к тому времени в живых уже почти никого не осталось…

Содержание:

    Пролог - Московская губерния, лесной тракт, 1857 г. 

    Глава I - Санкт-Петербург, Галерная улица, 1821 г. 

    Глава II - Киевская губерния, имение Каменка, 1824 г. 

    Глава III - Кильбев, порт, 1825 г. 

    Глава IV - Санкт-Петербург, набережная реки Мойки, 1825 г. 

    Глава V - Санкт-Петербург, Галерная улица, 1825 г. 

    Глава VI - Санкт-Петербург, Сенатская площадь, 1825 г. 

    Глава VII - Санкт-Петербург, Адмиралтейская набережная, 1825 г.

    Глава VIII - Санкт-Петербург, Аничков дворец, 1825 г. 

    Глава IX - Санкт-Петербург, Петропавловская крепость, 1826 г. 

    Глава Х - Санкт-Петербург, Петропавловская крепость, 1826 г. 

    Глава XI - Санкт-Петербург, Петропавловская крепость, 1826 г. 

    Глава XII - Санкт-Петербург, Галерная улица, 1826 г. 

    Глава XIII - Киевская губерния, имение Каменка, 1828 г. 

    Глава XIV - Енисейская губерния, лесной тракт, 1828 г. 

    Глава XV - Москва, угол Тверской улицы и Брюсова переулка, 1826 г. 

    Глава XVI - Чита, острог, 1826 г.

    Глава XVII - Чита, северная окраина, 1828 г. 

    Глава XVIII - Москва, особняк И. Демидова, 1834 г. 

    Глава XIX - Московская губерния, Сергиев Посад, 1836 г. 

    Глава ХХ - Ялуторовск, двор дома Ф. Трапезниковой, 1846 г. 

    Глава XXI - Ялуторовск, дом купца Бронникова, 1846 г. 

    Глава XXII - Иркутск, дом Елены Рахмановой, 1856 г. 

Пролог

Московская губерния, лесной тракт, 1857 г.

Ясным зимним днем 1857 года по широкому, но заваленному сугробами тракту к Москве медленно приближался скрипучий конный экипаж. Две худые лошади с явным усилием тащили его по сугробам, кучер изредка несильно щелкал по их спинам кнутом — скорее просто для порядка, а не для того, чтобы заставить их бежать быстрее, санные полозья время от времени зарывались в снег. А из окон экипажа время от времени выглядывало морщинистое лицо пожилого мужчины. Поначалу он равнодушно смотрел на однообразный зимний пейзаж, но чем ближе экипаж подъезжал к городу, тем живее и заинтересованнее становился его взгляд. Хотя на вид заснеженная дорога и растущие вдоль нее голые черные деревья оставались точно такими же, какими были на протяжении всего предыдущего их пути.

— Уже недолго осталось, через час в столице будем! — крикнул кучер, обернувшись назад, и в очередной раз щелкнул кнутом. Лошади нехотя ускорили шаг, но затем, почувствовав, что дорога стала более ровной и утоптанной, побежали вперед немного охотнее. Кучер довольно улыбнулся, а его пассажир снова начал смотреть в окно.

— Осип, придержи коней на минуточку! — неожиданно услышал кучер его хриплый голос. Возница хмыкнул, удивляясь такому странному пожеланию пассажира, но послушно натянул вожжи. Полозья саней проскользили еще немного по заснеженной дороге и замерли. Лошади оглянулись на возницу, и на их покрывшихся инеем мордах, казалось, тоже застыло удивление. Кучер, словно отвечая на их немой вопрос, пожал плечами. Пассажир ему достался необычный — это он заметил, когда тот только нанял его экипаж на маленькой глухой станции. Одет незнакомец был в крестьянскую одежду, разговаривал тоже как крестьянин, но порой в его речи, движениях и еще чем-то неуловимом, что возница вряд ли смог бы описать словами, проскальзывало что-то чужое, не свойственное простым людям. Какая-то важность, какое-то несильное, почти незаметное и тщательно скрываемое, но все же высокомерие? Кучер этого так и не понял и для себя в конце концов решил, что странный старик раньше жил в каком-нибудь крупном городе, может быть, даже служил у богатых господ, и набрался там «всяких манер».

Между тем необычный пассажир, дождавшись, пока экипаж полностью остановится, открыл дверь, вылез наружу и, ссутулившись, отошел к обочине. Он казался глубоким стариком, однако его старые, выцветшие за долгую жизнь глаза смотрели вокруг с живым интересом, который чаще всего бывает только у молодых.

— Как красиво… — пробормотал он с каким-то робким удивлением в голосе, глядя на покрытые блестящими снежными «кисточками» ветки деревьев, но потом вдруг негромко усмехнулся. «Можно подумать, что ты давно не видел снега! — подумал он про себя. — Там, откуда ты едешь, его было еще больше…» Тем не менее он продолжал смотреть на сугробы и заснеженные ветки и улыбался. Как ни убеждал этот человек себя, что в устилающем все вокруг снеге нет ничего особенного, где-то в глубине души он знал: там, откуда он уехал, снег был другим. Далеко не таким красивым и чистым. Вообще не таким, как здесь, в двух шагах от Москвы…

Он пригляделся к ближайшему дереву, и его глаза потеплели еще сильнее. Дерево действительно было очень красивым: черные ветки, на каждой из которых, в том числе и на самых тоненьких, лежали пушистые «подушки» чистейшего снега, и этот снег сверкал под солнечными лучами яркими искорками. Да, точно такую же картину он видел и раньше, видел в течение тридцати зим подряд, но здесь, в нескольких верстах от города, где он уже и не надеялся побывать, и деревья, и сугробы вокруг них, и, казалось, сам воздух были какими-то другими. Может быть, не более красивыми, чем в других городах и селах, но, без всякого сомнения, более родными…

На одну из веток придорожного куста внезапно опустился большой, распушивший перья снегирь с яркой, как непонятно откуда взявшийся среди снега и холода красный огонек, грудью. Снегирь быстро вертел черной головкой, словно высматривая что-то вокруг. Остановившийся неподалеку экипаж и вышедший из него человек явно пугали птицу, но в то же время и вызывали у нее любопытство, поэтому улетать она все-таки не спешила.

Старик молча смотрел на это яркое красное пятнышко среди черных веток и белого снега, боясь шевельнуться и спугнуть его. Тем временем с другой стороны на ветку этого куста прилетела синица. Ее желтые перья были такими же яркими, как и у снегиря, и обе птицы словно светились на фоне снега маленькими теплыми «солнцами». Синица несколько раз звонко чирикнула, перелетела на другую ветку, повыше, и тоже завертела маленькой миниатюрной головкой.

Пассажир осторожно сделал медленный шаг к кустам, чтобы получше рассмотреть птиц. Снегирь и синица забеспокоились и приготовились взлететь, но все же не стали с этим торопиться, и старик сумел как следует разглядеть их красивое цветное оперение. Птицы как будто специально для него расправили крылья и распушили хвосты, дав полюбоваться собой со всех сторон. Правда, длилось это всего пару минут, а потом синица и снегирь все-таки вспорхнули с веток и мгновенно исчезли в лесу, оставив после себя блеклый черно-белый пейзаж. Пожилой мужчина с грустью проводил их взглядом, а затем оглянулся на экипаж.

— Поехали, Осип! — сказал он кучеру и попытался еще сильнее натянуть на голову старую ушанку. — Замерз, наверное? Извини, я задумался…

Лицо возницы стало еще более недоуменным: он как-то не привык, чтобы люди, ездившие на его экипаже, проявляли к нему такую заботу. А старик тем временем быстро заковылял к нему, проваливаясь в глубокий снег.

— Трогай, голубчик! — крикнул он. — И если можешь, езжай побыстрее!

— Это можно! — прокричал в ответ кучер и, дождавшись, когда пассажир заберется внутрь, дернул поводья. — Пошли, пошли, красавицы!

Он догадывался, что денег у старика, которого он вез, очень мало и за быструю езду он ему ничего не добавит, но ему и самому хотелось поскорее оказаться в городе, отдохнуть в теплом кабаке, наесться, выпить и завалиться спать. Экипаж разгонялся все сильнее, и вскоре ветер уже свистел у возницы в ушах, а сам он даже начал слегка придерживать лошадей, опасаясь, как бы они не перевернули его вместе с повозкой и пассажиром на скользкой дороге. Сам же пассажир молчал, и, к огромной радости кучера, быстрая езда его не беспокоила, а возможно, он был даже рад, что его просьба была так старательно выполнена.

А пассажир сидел внутри, зябко кутаясь в свой старый тулуп, и смотрел в окно. Мимо проносились утопающие в сугробах голые деревья, почти ничем не отличающиеся друг от друга, но он продолжал любоваться этим пейзажем. Из-под конских копыт вылетали хлопья снега, экипаж подпрыгивал на дорожных неровностях, а он все глядел в окно и, казалось, не верил, что видит дорогу, ведущую в Москву. А время от времени в его глазах вспыхивало еще более сильное удивление — то ли оттого, что он так быстро приближался к цели своего путешествия, то ли вообще оттого, что смог дожить до этого дня.

Над трактом сгущались сумерки, небо становилось все темнее, оно окрасилось в ярко-синий, а потом и в черный цвет, но возница все нахлестывал лошадей, все гнал их вперед. Старик между тем уже не обращал внимания на дорогу, а надвинул ушанку на глаза и дремал, изредка тревожно вздрагивая, приоткрывая глаза, а потом снова проваливаясь в зыбкий беспокойный сон.

Наконец лес по обеим сторонам дороги начал расступаться, и впереди показалось слабо светящееся в темноте окошко станции. Кучер придержал лошадей, и экипаж, все еще подпрыгивая и громко скрипя на дорожных ухабах, начал замедлять ход. Пассажир, к тому времени успевший крепко заснуть, почувствовал, что они куда-то подъезжают, и открыл глаза.

— Это уже город? — крикнул Сергей, чуть приоткрыв дверь, но не высовываясь из экипажа — снаружи под вечер стало еще холоднее.

— Последняя станция, а потом и Москва! — отозвался кучер. — Будете здесь отдыхать и коней менять или сразу дальше поедем?

— Сразу! Если можно… — почти умоляющим голосом ответили ему из экипажа.

Вздохнув, возница снова дернул поводья. Дверь экипажа захлопнулась, лошади снова зашагали по дороге, а затем быстро перешли на рысь. От их покрытых инеем морд шел пар.

Следующие полчаса они ехали почти в полной темноте — лишь изредка в просветах между тучами показывалась луна и освещала дорогу своими холодными лучами. Пассажир больше не спал: он снова поглядывал в окно в ожидании конца пути. И если бы кучер или еще кто-нибудь посторонний увидел в тот момент его лицо, он бы крайне удивился: вместо того чтобы радоваться близкому окончанию пути, этот странный человек смотрел на дорогу с какой-то непонятной неуверенностью или даже со страхом. Хотя совсем недавно он просил возницу ехать как можно быстрее…

Кучер первым увидел впереди слабые отблески света масляных фонарей. Столица была уже совсем близко, и уставшие голодные лошади сами рывком увеличили скорость. Умные животные знали: в городе их путь точно будет окончен, их распрягут, и они смогут отдохнуть, и весь следующий день, а то и дольше им не нужно будет тащить по морозу тяжелую повозку. Возница тоже радовался, что его далекое путешествие подошло к концу, и довольно улыбался. И только пассажир низко опустил голову, словно смотреть в окно ему внезапно стало страшно.

— Приехали! Застава! — крикнул ямщик, оглянувшись назад. Он ждал в ответ радостных возгласов и, может быть, прибавки еще пары монет за то, что гнал лошадей всю дорогу, но ответ пассажира оказался совсем иным.

— Приехали? Уже все? — спросил он дрогнувшим голосом, в котором кучеру теперь почудился плохо скрываемый испуг, а потом совершенно безрадостный вздох.

Кучер разочарованно пожал плечами. Странный пассажир ему достался, очень странный — в этом он больше не сомневался. Хорошо еще, что хоть заплатил ему сразу, не обманул!..

— Кто такие, показывайте подорожные! — к экипажу подошел заспанный станционный служащий. Старик вылез на снег, снял рукавицу и сунул руку за пазуху.

— Вот, держите, с документами у меня все в порядке, — сказал он еще более странным тоном, словно бы с гордостью в голосе.

Проверяющий поднял повыше тусклый фонарь, в котором едва теплился огарок свечи.

— Сергей Григорьевич Волконский? — переспросил он, с трудом разобрав написанные на помятой бумаге слова. — Проезжайте!

— Спасибо! — ответил Сергей, и в его голосе опять прозвучали непонятные ямщику нотки.

Хлопнула дверца экипажа — пассажир снова спрятался внутри, тщетно пытаясь согреться. Кучер тронул поводья, и лошади двинулись дальше, теперь уже просто быстрым шагом.

Пассажир придвинулся вплотную к окну и стал смотреть на дома и церкви, мимо которых проезжала их повозка. Некоторые здания вызывали в его взгляде узнавание, некоторые он разглядывал с таким интересом, словно видел их впервые. Экипаж проехал несколько кварталов и стал приближаться к центру города. Теперь в усталых глазах Сергея Волконского все чаще вспыхивала радость, какая бывает при встрече чего-нибудь давно знакомого: увидев какой-нибудь из светлевших в темноте старых домов, он несмело, но в то же время довольно улыбался.

Наконец повозка свернула в очередной переулок, и он позвал кучера:

— Голубчик, останови здесь, я дальше пешком пройду!

Ямщик, уже ничему не удивляясь, натянул поводья. Лошади встали, и Волконский, кряхтя и пошатываясь, вышел из экипажа.

— Вот, возьми еще, — протянул он вознице помятую ассигнацию. — За то, что так быстро меня сюда домчал.

— Спаси вас Бог! — с благодарностью ответил тот и вдруг, неожиданно для себя, поклонился — так, словно перед ним был не простой крестьянин, а господин из высшего сословия. Но Сергея Григорьевича это совсем не удивило.

Экипаж снова тронулся с места и вскоре скрылся в дальнем конце набережной. Постепенно стих и стук лошадиных копыт, а Волконский, дойдя до конца ближайшего к нему дома и подойдя к следующему, остановился на тротуаре и поднял голову. Взгляд его устремился на темные окна этого здания, в одном из которых слабо мерцал крошечный огонек свечи. Он дрожал от холода, но как будто бы не решался войти в дом, где его уже больше полугода с нетерпением ждали.

— Я в Москве, — произнес он наконец. — Хоть и ненадолго… Я вернулся.

Он тряхнул головой, подошел к дверям и позвонил. Вскоре дверь распахнулась, и на пороге появилась фигура заспанной молодой служанки со свечой в руке, которая с удивлением уставилась на незнакомого старика.

— Здравствуй. Скажи, пожалуйста, госпожам, что приехал Сергей Волконский, — попросил ее тот.

— Ох, здравствуйте, барин! — всплеснула руками та. — Вас ждали, очень ждали! Только Елена Сергеевна сейчас спят. А вот Мария Николаевна…

— Проводи меня к ней, если она не спит, — сказал Сергей Григорьевич, входя в дом.

— Идемте, барин, сейчас! — поманила его за собой служанка, и спустя несколько минут ночной гость уже стоял перед дверью в одну из комнат. Служанка постучала, дождалась тихого ответа «Войдите!» и открыла перед ним дверь.

В комнате возле камина сидела закутанная в пуховые платки и одеяла пожилая женщина с собранными в аккуратную прическу кудрявыми седыми волосами. Увидев вошедшего в комнату Сергея, она подняла голову, и ее глаза засветились недоверчивой радостью. А он подошел к ее креслу, опустился перед ней на колени и поцеловал ей руку.

2

Глава I

Санкт-Петербург, Галерная улица, 1821 г.

Солнце уже встало. Его все еще по-летнему горячие, несмотря на осеннее время, лучи нашли щель между неплотно задернутыми занавесками и прошмыгнули в полутемную комнату, осветив резную спинку кровати, расшитое английской гладью одеяло и лицо спящей молодой женщины. Ее длинные ресницы дрогнули, она попыталась отмахнуться от лучей, а потом натянула край одеяла на голову, уже понимая, что проснулась, но стремясь еще хотя бы немного задержаться на границе сна, прежде чем окончательно вернуться в действительность. Ей хотелось сначала продлить приятные сны, а потом уже окунуться в такую же приятную дневную жизнь, хотелось насладиться всем выпавшим на ее долю счастьем без остатка.

Вот уже пять месяцев, как она зовется не графиней Лаваль, а княгиней Трубецкой. Пять месяцев, как она рядом с самым лучшим на земле человеком. И хотя много времени он пропадает на службе и занимается какими-то своими делами, ей достаточно тех вечеров, которые они проводят вместе. Ей даже нравится скучать по нему, ждать его возвращения и немного волноваться, когда он слишком задерживается, — тем радостнее становятся их встречи, когда он наконец приходит домой! Да что там — ей нравится все, что он делает, нравится так сильно, что порой это ее даже пугает…

Не открывая глаз, Екатерина Трубецкая перевернулась на другой бок и снова спряталась под теплым одеялом. Да, она счастливее всех на свете, и это прекрасно. И ведь страшно вспомнить: когда она впервые встретилась с князем Трубецким в Париже, он показался ей совсем непривлекательным! Пригласил ее на танец, но как будто не по собственной воле, а просто потому, что нельзя было на протяжении всего бала стоять у стены и нужно было потанцевать хоть с кем-нибудь. Танцевал он при этом ужасно неловко и неуклюже — для Екатерины, которую в Петербурге не раз вел в мазурке или кадрили сам великий князь Николай Павлович, бывший превосходным танцором, это было настоящей пыткой. А Трубецкой мало того, что сбивался с такта и как будто не слушал музыку, так еще и думал все время о чем-то своем, почти не глядя на партнершу. Тогда Екатерина твердо решила, что если Трубецкой пригласит ее еще раз, она скажет, что обещала танец кому-нибудь другому. И как же хорошо, что после того злополучного танца они не сразу разошлись в разные углы зала! Графиня Лаваль посчитала, что не перемолвиться с партнером ни словом будет не слишком вежливо, и поинтересовалась, всегда ли ему так скучно на балах.

Танцевали они с тех пор редко, зато разговаривали во время каждой встречи очень много. И вскоре Екатерина уже с ужасом думала, что тогда, на балу, она могла не заговорить с князем и их знакомство не продолжилось бы. Случись так — и ее жизнь потекла бы дальше без всяких изменений, в ней по-прежнему были бы только балы и званые вечера то в Париже, то в Петербурге, то в Москве, и не было бы всех этих интересных бесед, иногда спокойных, а иногда превращавшихся в жаркие споры. А самое страшное — она бы даже не знала, что такие разговоры вообще можно с кем-то вести и что в жизни бывает что-то, кроме прогулок в парках, светской болтовни и танцев…

В первые же недели знакомства они обсудили все науки, лекции по которым Трубецкой слушал в Сорбонне. Екатерина и представить себе не могла, что его рассказы о философии, истории и естественных предметах заинтересуют ее так сильно! Еще меньше она ожидала, что князю самому будет интересно говорить об этом с ней — юной барышней, которая была намного моложе его и знала так мало, которой вообще не следовало занимать свой ум этими совсем не женскими вопросами! Но Трубецкому действительно это нравилось, она видела по его глазам, что такие беседы дороги ему не меньше, чем ей. Он любил объяснять ей новые для нее вещи и слушать, что она о них думает.

И какое же счастье, что родители Екатерины не препятствовали их общению! Конечно, граф Иван Степанович Лаваль и его супруга Александра Григорьевна видели в Сергее Трубецком не интересного собеседника, а выгодного жениха для своей дочери. Они уже видели ее супругой знаменитого героя войны, капитана, который в недалеком будущем мог дослужиться и до генеральского звания, и такая перспектива казалась им замечательной. Екатерина слышала от них об этом почти каждый день, но сама думала совсем о другом. Ей тоже хотелось выйти замуж за Сергея, но не для того, чтобы стать женой героя, а в будущем — генеральшей. Для нее брак с ним означал бы возможность всегда, каждый день, в любое время, когда бы им этого захотелось, разговаривать с ним.

Екатерина не запомнила, когда именно их беседа свернула с исторической науки на недавние события, случившиеся в городе, по улицам которого гуляли они с Трубецким вместе с ее сестрами. Кажется, они говорили о резких, неожиданных поворотах истории, и Сергей упомянул сначала английскую, а потом французскую революции, и в его словах Екатерине послышалось не то одобрение бунтовщиков, не то даже восхищение ими. Она удивилась и сначала подумала, что ошибается и что ей это только показалось. Но Трубецкой продолжал говорить, приходя во все более сильное волнение, и вскоре графиню Лаваль покинули последние иллюзии. Ее друг действительно был на стороне мятежников, на стороне убийц королей! Однако Екатерина не спешила возмущаться этим и прекращать встречи с таким вольнодумным знакомым. Наоборот — разговаривать с ним ей стало еще интереснее. Теперь она не только слушала Трубецкого и задавала ему вопросы, теперь она стала возражать ему, спорить с ним и обнаружила, что он тоже прислушивается к ее словам с уважением и пониманием. Теперь они стали похожи не на учителя и ученицу, которой он читал лекции, а на двух участников диспута, и такие отношения нравились Екатерине еще больше. Она почувствовала в себе силы что-то объяснить и доказать уверенно стоявшему на своем князю и, увлекшись этим, забыла обо всем на свете. И хотя Трубецкой не спешил сдаваться и с легкостью парировал каждый ее довод, это только подстегивало юную барышню, заставляя ее с еще более сильным энтузиазмом убеждать его в своей правоте.

— Неужели вы считаете правильным изменить своему слову, своей присяге? — спрашивала она князя Сергея спокойным и как будто бы даже отстраненным, равнодушным тоном. Девушка чувствовала, что обсуждать столь важные вопросы надо именно так: без аханья и оханья, без закатывания глаз и восклицаний: «Какой ужас!» Только в этом случае ее друг мог прислушаться к ее словам и отнестись к ним по-настоящему серьезно, а не как к глупостям ничего не понимающей в жизни недалекой женщины. Графиня Лаваль поняла это еще в самом начале их знакомства и быстро научилась вести беседы без бурного проявления чувств — так, как их обычно вели мужчины. Так она стала еще более интересным собеседником для Сергея, но дело было не только в ее желании побольше общаться с ним. Ей, как она вскоре с удивлением поняла, еще и самой было приятнее беседовать именно в таком стиле. А вскоре Екатерина уже и не представляла себе, что можно разговаривать с Сергеем Трубецким как-то по-другому. Да и сам он не видел в их общении ничего странного и порой спорил с ней так же яростно, как и со своими друзьями и однокашниками в Сорбонне.

— Изменить присяге, которую ты дал, — преступление, — нетерпеливо соглашался он. — Но подумайте, мадемуазель Лаваль, что делать, если те, кому ты клялся в верности, первыми нарушили свое слово? Разве это не освобождает того, кто давал им клятву, от его обязательств?

— Если рассуждать так, получается, что дававший клятву человек не имеет своей собственной воли, — возражала Екатерина. — Почему его обязательства должны зависеть от того, как себя ведет тот, кому он присягал? Если даже клятва была нарушена с другой стороны, это вопрос совести того, кто ее нарушил. Почему вторая сторона должна после этого ему уподобиться?

— Не должна. Но имеет право, — упрямо стоял на своем Сергей.

— Хорошо, пусть так, — уступала Екатерина, — но если говорить о французском бунте, то кто первым нарушил клятву? Почему вы считаете, что Луи Шестнадцатый это сделал? Что дает вам основания так о нем судить?

— Сразу видно, что вы недостаточно осведомлены о французской истории. Иначе не задавали бы такой вопрос. Вы знаете, как жил французский народ во времена его правления? Знаете, сколько король с королевой тратили на собственные глупые развлечения и какие подати собирали со своих подданных?

Этого Екатерина не знала. Как собираются подати и для чего вообще они нужны, было для нее тайной, которую она, впрочем, и не особо стремилась постичь: ей, женщине, такие знания были совершенно ни к чему. Но признавать свое поражение только из-за нехватки знаний девушка не собиралась.

— Вы хотите мне сказать, что французскому народу было при Луи тяжело? — продолжила она спор. — Пусть так. Но разве после того, как народ лишился правителя, ему стало легче? Сколько ни в чем не повинных людей поубивали во время бунта? А скольких отправили на гильотину после? А голодающих после революции разве стало меньше?

— Когда меняешь что-то к лучшему, совсем без жертв обойтись невозможно, — отбивался Сергей.

— Допустим. Но чем тогда Робеспьер и остальные лучше Луи Шестнадцатого? — наступала Екатерина.

— Тем, что они хотели добра простым людям, у них была благородная цель…

— Но откуда вам знать, может быть, и король хотел того же самого?

— Как же трудно с вами спорить, мадемуазель!

Этими словами князь Сергей Трубецкой вскоре стал заканчивать почти каждую их дискуссию, и для графини Лаваль они были самым лучшим комплиментом. Так же как и то, что во время каждой последующей их встречи Сергей снова и снова возвращался к этому разговору и приводил ей новые аргументы в защиту своей точки зрения. Но Екатерина не сдавалась: она продолжала настаивать на своем, и от ее внимания не укрылось, что князь Трубецкой постепенно начал прислушиваться к ее словам. Он по-прежнему считал, что с плохими правителями необходимо бороться, но уже признавал правоту девушки там, где речь шла об убийствах и жестокости. Екатерина гордилась этим, хотя в то же время замечала за собой, что кое в чем Сергею тоже удалось поколебать ее уверенность в своей правоте. Как ни претила ей мысль о бунте против законной власти и об убийствах, она не могла не согласиться с тем, что сидеть сложа руки и ничего не делать, когда стране грозит голод или еще какие-нибудь бедствия, нельзя.

Так они и дискутировали, постепенно смягчаясь и все больше соглашаясь друг с другом. И хотя у них было много и других интересных тем для разговоров, борьба с властью оставалась самым любимым их предметом. Да еще и единственным, где они не могли окончательно прийти к согласию: несмотря на уступки, во многом каждый из них оставался при своем. Но обоих это не только не огорчало, но в чем-то даже радовало. Ведь это значило, что у них по-прежнему есть повод для бесед.

А родители и сестры Екатерины ждали предложения Трубецкого — пожалуй, ждали его с куда более сильным нетерпением, чем она сама. Через своих парижских знакомых, которые знали князя Сергея, они умудрились разузнать о нем все. Каждые несколько дней родные сообщали Кате какую-нибудь новость о ее друге — в каких именно битвах он участвовал, сколько раз был ранен, какие награды имел… Все, кто знал Трубецкого, были уверены, что его карьера еще не окончена и что он обязательно станет генералом, о чем мать и сестры постоянно напоминали Екатерине. А та в ответ только загадочно улыбалась. Родным казалось, что она недостаточно серьезно относится к тому, что князь не торопится предлагать ей руку и сердце, а девушка, наоборот, была уверена, что рано или поздно он это сделает. Ведь ему тоже хотелось бы иметь возможность спорить с ней в любое время, когда у него появится такое желание.

День, когда их объяснение в любви наконец произошло, юная графиня Лаваль запомнила не очень отчетливо. Трубецкой был галантен и немного смущен, сама она — счастлива и слегка кокетлива, но все же этот разговор был далеко не таким занимательным, как их предыдущие беседы.

Помолвка, приготовления к свадьбе, венчание в Париже и переезд в Санкт-Петербург — все это промелькнуло совсем быстро и оставило в памяти приятный след, но Екатерина была рада, когда все связанные с их браком хлопоты в конце концов закончились. Жизнь снова вошла в привычную колею, и теперь у них опять должно было появиться время для безумно интересных им обоим бесед…

Вспоминать о встречах в Париже и жарких спорах можно было бы еще долго, но княгиня Трубецкая понимала, что время уже позднее и пора вставать и идти к завтраку. Она дотянулась до свисающего со стены шелкового шнурка и позвонила горничной. Какое платье надеть в первый день жизни в столице, молодая дама выбирала недолго: князю Сергею она нравилась во всех нарядах, а самой ей излишнее внимание к одежде всегда казалось глупостью. Она выбрала строгое темно-синее платье с самой скромной кружевной отделкой — оно придавало ее внешне довольно легкомысленному лицу более серьезный вид. Прическу Екатерина тоже попросила сделать ей самую простую, чтобы не тратить на нее много времени и поскорее оказаться рядом с любимым мужем.

Князь Трубецкой ждал ее в столовой. Он, как всегда, был одет в свой военный мундир — Екатерине казалось, что, за исключением их свадьбы, она вообще ни разу не видела мужа в гражданском платье.

Они быстро обменялись обычными утренними репликами — кто как спал, кто как себя чувствует — и приступили к завтраку. Сергей Петрович показался Екатерине задумчивым и как будто бы сосредоточенным на чем-то неприятном, но она не спешила расспрашивать мужа о причинах его дурного настроения. У нее было достаточно времени, чтобы как следует изучить его характер, и она точно знала, что до конца завтрака он сам поделится с ней своими мыслями. Так и случилось.

— Дорогая Катрин, я должен вас кое о чем предупредить, — заговорил Трубецкой, допивая какао из полупрозрачной фарфоровой чашки. — Сегодня вечером меня не будет дома, и вернусь я очень поздно. Надеюсь, вы не будете скучать без меня.

— Не буду, ведь вы расскажете мне, куда собираетесь, — лукаво улыбнулась ему жена.

Князь колебался недолго.

— Я не могу рассказать вам всего, потому что это не только моя тайна, — начал он слегка неуверенным тоном. — Надеюсь, вы меня поймете и не будете настаивать…

— Нет, настаивать я не буду, — с готовностью пообещала ему молодая жена. — Но вы скажете мне то, что считаете возможным мне доверить, не правда ли?

— Да, — не стал отпираться Сергей. — Кое-что я обязан вам рассказать, потому что теперь мы с вами — одна семья и должны во всем друг друга поддерживать.

Екатерина молча кивнула, подтверждая, что полностью согласна с его словами. И этот кивок как будто бы окончательно помог Сергею отогнать последние сомнения и решиться на серьезный разговор с молодой женой.

— Мы с вами еще во Франции много говорили о том, что делать, если власть в государстве становится слишком жестокой к своему народу, — напомнил он Екатерине. — И пришли к выводу, что революции в таких случаях — это не лучший выход, но и не делать вообще ничего, не пытаться спасти страну тоже нельзя.

— Да, я помню, — с взволнованно бьющимся сердцем ответила княгиня, уже догадывающаяся, что она услышит дальше.

— Так вот, в нашей стране есть люди, которые пытаются что-то сделать… Что-то изменить в нашей жизни к лучшему, — сказал Сергей.

— И вы — один из таких людей? — уточнила Екатерина.

— Да. Я — один из них, — подтвердил Трубецкой.

— Что же вы хотите изменить? И главное — как вы собираетесь это делать? — с все возрастающей тревогой спросила княгиня.

— Это я и хотел бы вам рассказать… — В голосе Сергея снова зазвучала неуверенность, которую без труда услышала и поняла его молодая жена.

— Князь, вы можете мне доверять, — произнесла она твердо, глядя ему в глаза. Сердце в ее груди колотилось все сильнее, но к тревоге Екатерины за участвующего в каких-то тайных и незаконных делах мужа примешивалась изрядная доля радости. Теперь она точно знала: они с князем Сергеем никогда не наскучат друг другу. И через год, и через десять, и через двадцать лет им будет о чем поспорить — до конца жизни они смогут с интересом разговаривать друг с другом о том, как именно он пытается помочь России.

3

Глава II

Киевская губерния, имение Каменка, 1824 г.

Гостей в доме Василия Львовича Давыдова ждали к четырем часам, но первые приглашенные начали подъезжать в их имение уже после трех. Самыми «нетерпеливыми» в этот раз оказались сенатор Бороздин с двумя юными дочерьми, которых Давыдовы, привыкшие к их частым опозданиям, ожидали только к вечеру.

— Добрый день, Андрей Михайлович! Мари, Кати, здравствуйте! — младшие братья и сестры Василия Давыдова бросились приветствовать первых гостей, и в большой гостиной сразу же стало тесно и шумно.

— Располагайтесь пока, а я вас на одну минуту покину, — виновато развел руками хозяин имения, отступая к двери. Андрей Бороздин, заметив его неловкость, недовольно кивнул головой на своих громко щебечущих дочерей:

— Это из-за них мы раньше приехали. Сам не знаю, что на них нашло! Обычно по полдня собираются да прихорашиваются, от зеркала не оттащить, а сегодня встали раньше всех, сразу позвали горничных, оделись-причесались, как будто на пожар спешили! В конце концов им меня пришлось ждать, они меня все поторапливали и слушать ничего не желали… Скучно им дома, видите ли, на праздник скорее хочется, плясать да сплетни глупые слушать!

Последнюю фразу он произнес громко, повернувшись к дочкам, и те, услышав его, смущенно покраснели.

— Всегда вы, папенька, сердитесь, хоть мы медленно собираемся, хоть быстро, — обиженно возразила старшая из них, Мария. Ее сестра Екатерина тоже недовольно надула губки, но спорить с отцом даже на такую полушутливую тему не решилась и промолчала.

— Вот, сами видите, какие они у меня выросли строптивые да невоспитанные! — вынес обеим дочерям «приговор» сенатор. Василий Давыдов вежливо улыбнулся, не желая вмешиваться в чужие семейные дела, и поспешно вышел из гостиной — ему нужно было еще раздать множество связанных с предстоящим балом распоряжений. Андрей Михайлович с удовлетворенным видом откинулся в кресле, а Мария с Екатериной, убедившись, что продолжать разговор об их легкомыслии, непослушании и прочих ужасных грехах отец не собирается, снова принялись расспрашивать остальных Давыдовых о других приглашенных.

— А Раевские точно приедут? Все вместе? — допытывалась Екатерина у жены Василия Давыдова Александры.

— Генерал писал, что собираются все, — рассеянно отвечала та, поглядывая на дверь гостиной, за которой только что скрылся ее супруг. Мысли ее пока были заняты не гостями, а еще не готовыми угощениями. Ей не верилось, что Василий сумеет достаточно строго поторопить кухарку с помощницами, и она раздумывала, под каким предлогом тоже сбегать на кухню, не обидев при этом не вовремя явившихся гостей. А еще с прогулки слишком долго не возвращалась гувернантка и няни с детьми, и это тоже уже начинало беспокоить хозяйку имения. Но сестры Бороздины, пока еще не замужние и ничего не знающие о домашних заботах, не могли понять, из-за чего могла волноваться Александра Давыдова, и продолжали приставать к ней с более важными, по их мнению, вопросами:

— А Орлов с Раевскими приедет? А Якушкин будет? А братья Поджио?

Последний вопрос задала Мария Бороздина, и от Александры не укрылось, что она снова слегка покраснела и ее голос чуть заметно дрогнул. «Интересно, кто именно из братьев ее интересует, Иосиф или Александр? — подумала хозяйка, отвлекшись на мгновение от домашних забот. — Хотя, кем бы из них бедная девушка ни увлеклась, ее родители в любом случае будут против — сенатор ни за что не согласится породниться с иностранцами и католиками… Стоит, пожалуй, предупредить ее, что она плохо скрывает свои чувства и может выдать себя». Александра вдруг поежилась, вспомнив, как сама полюбила Василия Давыдова, пришедшегося не по душе ее родителям, и как почти пять лет они были вынуждены любить друг друга незаконно, не будучи мужем и женой. Воспоминания об этой жизни были такими гнетущими, что молодая женщина поспешила отогнать их — не хватало еще испортить гостям настроение своим грустным видом! «Сейчас-то у нас все хорошо! — напомнила она себе. — Мы, наконец, смогли обвенчаться, и дети наши еще будут признаны законными, обязательно. Все несчастья теперь позади!»

Однако еще через минуту Александра забыла и о своих недавних неприятностях, и о Марии с ее возможным увлечением кем-то из итальянцев Поджио: за дверью послышался шум множества шагов и веселые детские голоса, и Давыдова, извинившись перед гостями, выбежала встретить вернувшихся домой малышей. Сестры Бороздины, проводив ее взглядами, тут же выбрали себе каждая по новой «жертве» для разговора — младших братьев хозяина дома, Петра и Александра.

— Проходите, проходите к себе, с гостями вы потом придете поздороваться! — Слышался из-за двери деловитый голос Давыдовой. Ее старшие сын и дочь, которым было любопытно посмотреть на первых приглашенных, пытались капризно возражать, но в гостиную их все же не пустили. Однако вскоре гости и братья хозяев снова услышали шум и громкие радостные возгласы, и в комнату вошли еще несколько разряженных по последней петербургской моде дам. Екатерина и Мария, оставив в покое своих собеседников, бросились к ним.

— Машенька, Катрин, Софи! Добрый вечер, дорогие!

Две старшие дочери генерала Николая Раевского, которых тоже звали Екатерина и Мария, с не меньшей радостью ответили на приветствия своих тезок. Младшая Софья держалась более холодно и отстраненно: она вежливо улыбнулась Бороздиным, но уклонилась от их объятий и осторожно поправила свою безупречную высокую прическу.

Затем вновь прибывшие девушки заметили вставшего в их присутствии сенатора Андрея Михайловича и, скромно опустив головы, присели в реверансах. Тот коротко поздоровался с ними и пошел навстречу самому генералу Раевскому, входившему в тот момент в гостиную вместе с двумя сыновьями и мужем Екатерины Михаилом Орловым.

— Такие восторги, как будто они десять лет не виделись! А ведь всего пару недель назад вы у нас в гостях были, — сказал он пренебрежительно, оглядываясь на стайку девушек, все еще повторяющих, как они рады друг друга видеть. Раевский бросил на них более снисходительный взгляд и едва сдержал улыбку.

— Женщины… Чего вы от них хотите, любезный друг?

В гостиную вернулась Александра. Ее лицо было напряженным и сосредоточенным, и, здороваясь с новыми гостями, она явно думала о чем-то другом. Но обязанности хозяйки дома, у которой собралось многочисленное общество, она выполняла, как всегда, безупречно — подошла к каждому гостю, обменялась с ним несколькими словами, но сделала это так, что собеседник искренне уверился в том, что в имении Давыдовых его ждали с огромным нетерпением и весь праздничный вечер был устроен только для того, чтобы появился повод его пригласить. Обойдя всю гостиную и подарив по крошечной частичке своего внимания каждому из присутствующих, молодая дама снова скрылась за дверью, но почти никто из гостей уже не замечал ее отсутствия. Раевский с сыновьями и зятем заняли угол, где стояло кресло сенатора Бороздина, и начали обсуждать последние пришедшие из Петербурга известия. Девушки столпились вокруг клавикордов: новости из столицы их особо не интересовали, у них имелась гораздо более важная тема для беседы.

— Душечки, вы знаете, отец скоро собирается в Петербург! — с волнением шептала подругам черноволосая Мария Раевская. — Он говорил, что у него там какие-то дела, но Александр мне намекнул, что дела эти связаны с моим замужеством!

— Что ты говоришь!.. — в один голос ахнули Екатерина и Мария Бороздины.

— Тише, милые, тише, не хочу, чтобы батюшка услышал, что я вам рассказываю! — испуганно зашикала на них Раевская. — Он почему-то хочет, чтобы я ничего не знала!..

— Да, только он не учел, что я знаю, кто просил ее руки, — хитро улыбнулась Екатерина Орлова и, наклонившись поближе к Бороздиным, заговорила совсем тихим шепотом: — Это князь Сергей Волконский, его хорошо знает Мишель, он-то мне все и сообщил. — Она быстро оглянулась на скучающего в противоположном углу мужа и продолжила: — Князь, говорят, уже давно влюблен в Мари, но все никак не решался сделать ей предложение, особенно после того, как папа отказал господину Олизару. А папенька мечтает выдать Машу замуж с тех пор, как за ней ухаживал тот ссыльный поэт, Пушкин…

— Князь Волконский! Генерал, у него столько орденов!.. — принялась вспоминать все, что слышала о женихе своей приятельницы Екатерина Бороздина. — Но ведь он уже совсем старый, ему, кажется, тридцать пять лет или даже больше!

— Тридцать семь, — со вздохом поправила ее Мария Раевская. — Но дело не в старости, это вообще не главное. Меня пугает то, что я его совсем не знаю…

— Не волнуйся так, ты же слышала, и Мишель, и Саша с Николаем говорят о нем только хорошее! — напомнила ей сестра Екатерина. — Мы с Мишелем, когда поженились, тоже друг друга почти не знали — и что страшного? Мы быстро… привыкли друг к другу.

Бороздины смущенно опустили глаза, а будущая невеста Волконского и вовсе залилась краской, несмотря на покрывавший ее лицо толстый слой рисовой пудры. Лицо Екатерины, сообразившей, что ей, замужней даме, не следовало обсуждать столь деликатные темы с невинными девушками, приняло виноватое выражение. Единственной, кто остался невозмутимым в их компании, была восемнадцатилетняя Софья Раевская, которая за все время разговора не произнесла ни слова и лишь посматривала на шушукающихся сестер и подруг с легким высокомерием во взгляде. Ее мало интересовали трудности с выбором женихов и семейной жизнью — юная Софи с детства мечтала стать фрейлиной в императорской семье, а после того, как это удалось Екатерине Раевской и еще одной их сестре, Елене, загорелась такой идеей особенно сильно. Екатерина, правда, пробыла фрейлиной недолго — вскоре ей сделал предложение Михаил Орлов, и она, согласившись выйти за него замуж, оставила службу. Зато Елена Раевская собиралась посвятить этому делу всю свою жизнь, и Софье очень хотелось последовать ее примеру. Недавно от Елены, жившей теперь в царском дворце в Санкт-Петербурге, пришло письмо, в котором она обещала Софье похлопотать перед императрицей Елизаветой Алексеевной о ее назначении на должность фрейлины, и младшая из сестер с нетерпением ждала от нее следующего письма, чтобы узнать, увенчаются ли эти планы успехом.

Остальные девушки знали о ее мечте и поэтому не обращали особого внимания на снисходительные взгляды Софьи. Им было достаточно того, что она не мешала им болтать о женихах и мужьях.

— Маша, Катрин, а вы пробовали еще что-нибудь узнать о Волконском? — допытывалась Екатерина Бороздина.

— Я пробую, через Мишеля и Николя, — ответила Екатерина Орлова, — но они тоже мало знают, хотя и знакомы с ним уже давно. Иногда мне вообще кажется, что Мишель специально хочет скрыть от меня как можно больше — он и о Волконском, и о других своих знакомых почти ничего не рассказывает.

— Наверняка это папа его попросил держать все в тайне, чтобы ты мне не передавала, — снова тяжело вздохнула Мария Раевская. — Он боится, что князь мне не понравится и я откажусь.

— Но ты ведь можешь и после того, как познакомишься с князем, отказаться, — заметила Екатерина Бороздина.

— Могу, конечно… Но отец будет так рассержен… А кроме того, я ведь не знаю, понравится мне князь или нет! — Мария растерянно хлопала глазами, и казалось, что она вот-вот расплачется. — Чтобы это понять, надо побыть вместе хоть какое-то время, а времени у меня и не будет…

— У тебя все может сложиться хорошо, — наклонилась к ее уху Мария Бороздина. — Может быть, ты сразу полюбишь Волконского, может, вам сразу станет хорошо вместе, и тебе не придется перечить отцу. Ведь и такое бывает!

— Бывает, конечно, — не стала спорить Маша, но по расстроенному выражению ее лица было видно, что она не очень-то верит в счастливое замужество с совершенно незнакомым ей человеком. Старшая Бороздина понимающе кивнула, но при этом поймала себя на том, что страхи ее тезки кажутся ей как минимум очень сильно преувеличенными. Ведь у нее действительно еще может все сложиться хорошо! У нее есть надежда, что жених, который нравится ее родителям, понравится и ей. А некоторым рассчитывать на такое развитие событий не приходится…

— Здравствуйте, Василий Львович! Здравствуйте, дамы! — Услышав новые голоса, шепчущиеся в углу девушки оглянулись и с удивлением обнаружили, что часы бьют четыре и что в гостиную вошли несколько молодых людей. Хозяин имения снова был в гостиной, а следом за новыми гостями туда вошла и Александра Давыдова вместе с высокой и прямой как палка пожилой гувернанткой, которая вела за руки двух старших детей хозяев — пятилетнюю Мари и четырехлетнего Мишу. Две младшие дочери Давыдовых, Екатерина и Елизавета, были еще слишком малы, поэтому их не пускали к гостям, и, возможно, поэтому старшие брат и сестра пришли туда с особенно важным видом. Они гордились тем, что им пусть ненадолго, но все-таки разрешили заглянуть в недоступное для младших место.

— Маша, Миша, поздоровайтесь с гостями! — склонилась к детям Александра. — Ну, помните, как вас учили?

Миша старательно поклонился, а Маша, выпустив руку гувернантки, сделала реверанс. Две пары живых и любопытных детских глаз с изумлением уставились на нарядно одетых дам с высокими прическами и мужчин с пышными эполетами. Дамы заулыбались, глядя на эту умилительную картину, и даже серьезные лица мужчин заметно потеплели. Только сенатор Андрей Бороздин скользнул по детям быстрым равнодушным взглядом и снова углубился в какие-то свои размышления, да еще его дочь Мария смотрела восторженными глазами не на малышей, а на одного из явившихся в гостиную офицеров — Иосифа Викторовича Поджио. И после, когда маленьких Машу и Мишу увели обратно в детскую, а Александра вернулась, чтобы еще раз поприветствовать новых гостей, Мария продолжала украдкой поглядывать на этого уже не слишком молодого, но казавшегося ей таким красивым и обаятельным человека. Болтовня двух Екатерин, все еще дававших Маше Раевской советы на тот случай, если жених Волконский придется ей не по душе, уже не интересовала старшую Бороздину — все ее мысли были теперь заняты Иосифом. Но при этом в те моменты, когда он поворачивался в ее сторону и пытался поймать ее взгляд, Мария отводила глаза и не замечала его интереса. А когда она вновь решалась посмотреть на Поджио, его отвлекал кто-нибудь из гостей, и он, как думалось старшей сестре Бороздиной, не обращал на нее ни малейшего внимания.

Между тем в гостиной собрались все приглашенные, включая нескольких опоздавших друзей Василия Давыдова. Хозяева имения больше не исчезали и вертелись среди гостей с более спокойным и беззаботным видом, из чего можно было сделать вывод, что все хлопоты, связанные с приемом, были благополучно улажены. Гости перемещались по залу, обменивались последними новостями и комплиментами, шутили и смеялись — все было как всегда в доме Давыдовых, когда там собирались их родственники и друзья.

— Мари, может быть, вы нам сыграете? — услышала старшая дочь сенатора Бороздина голос Александры Давыдовой и, обернувшись к хозяйке, согласно кивнула:

— Конечно же, с удовольствием.

Она подошла к блестящим клавикордам, в гладкой черной крышке которых отражались многочисленные огоньки свечей. Пожилой слуга поставил на эту крышку серебряный подсвечник с еще тремя высокими свечами, открыл клавиши и убрал с них невесомую кружевную дорожку. Мария Бороздина села на придвинутый к клавикордам стул и на мгновение задумалась, что ей сыграть на этот раз. Почти все модные романсы она уже играла у Давыдовых на прошлых званых вечерах, и все присутствовавшие в гостиной слышали их в ее исполнении не один раз. Конечно, они бы с удовольствием послушали их снова — Мария прекрасно играла на клавикордах, и именно поэтому ее усаживали за них на каждом вечере, — но ей хотелось порадовать своих родственников и знакомых чем-нибудь новым. Тем более что Иосиф Поджио, при котором она еще ни разу не музицировала, разговаривал о чем-то со своим братом и даже не посмотрел в сторону клавикордов.

Озорная мысль о том, чтобы привлечь его внимание хотя бы музыкой, раз уж ей не удается сделать это как-то по-другому, пришла к старшей из сестер Бороздиных неожиданно. Она поднесла руки к клавишам, несколько раз быстро сжала и разжала кулаки и, чтобы как следует размять пальцы, сыграла один несложный короткий этюд. Она играла чисто, и зазвучавшая в гостиной нехитрая мелодия заставила повернуться к клавикордам всех гостей и хозяев. Братья Поджио тоже посмотрели на нее, но Мария так и не поняла по их лицам, понравился им этюд или нет — на них так и застыло вежливое, но довольно безразличное выражение. Но это не обескуражило девушку. Она еще только начала играть, еще не исполнила ни одного серьезного произведения. Но сейчас она сыграет такую трогательную вещь, которая точно не оставит красавца Иосифа равнодушным!

Ее пальцы снова легли на клавиатуру, и зал заполнила новая мелодия, медленная и как будто бы нерешительная, но при этом очень четкая, размеренная. Больше всего она была похожа на чьи-то шаги — неторопливые и сперва как будто бы робкие, но чем дальше, тем более твердые. Словно кто-то шел к своей цели, сначала неуверенный в себе, а после уже точно знающий, что он идет именно туда, куда должен идти. И все слушатели молча, затаив дыхание, следили за этими шагами, ждали окончания, чтобы узнать, доберется созданный музыкой неизвестный герой до цели или нет, будет счастлив от того, что достиг ее, или разочаруется. Хотя в то же время никому из собравшихся в гостиной страшно не хотелось, чтобы мелодия заканчивалась, чтобы это торжественное движение вперед прекратилось…

Но путь героя все-таки подходил к концу. И он снова замедлил шаг, снова стал двигаться неуверенно, словно цель, которая все это время звала его к себе, вдруг показалась ему не такой привлекательной, как раньше. Он все-таки шел к ней, но шел как будто уже по привычке, просто потому, что дойти было нужно — ведь иначе оказалось бы, что весь его долгий путь был напрасным. Но, дойдя наконец до конца выбранной в начале пьесы дороги, он остановился в полном разочаровании и опустил руки. Цель оказалась совсем ему ненужной, и идти дальше было некуда…

Музыка смолкла. Мария убрала руки с клавиш и скрестила их на коленях. Несколько секунд в зале стояла полная тишина: в ушах у всех еще звучала только что сыгранная девушкой мелодия, звучали то осторожные, то твердые шаги, и никому не хотелось заглушать их словами. Но потом из соседней комнаты послышался звонкий смех кого-то из детей Давыдовых, и наваждение от музыки рассеялось. Кто-то шумно вздохнул, кто-то подошел ближе к клавикордам, кто-то зашептался, обмениваясь впечатлением от услышанного. А потом на старшую Бороздину со всех сторон посыпались комплименты:

— Великолепно!

— Какая красота!

— Что это за пьеса, Мари, кто автор?

— У вас есть партитура этой вещи?

Мария скромно улыбнулась, стараясь посмотреть в глаза каждому из своих восторженных слушателей и никого не обидеть невниманием.

— Это Бетховен, — ответила она, — соната номер четырнадцать. У нас дома есть ноты, и мы с удовольствием дадим их переписать.

— Ой, дайте, если можно, мы вам будем очень благодарны! — защебетали в один голос Мария Раевская и Александра Давыдова.

— Приезжайте к нам с визитом, и мы с Мари все вам дадим! — присоединилась к разговору Екатерина Бороздина, на всякий случай оглянувшись на отца — не возражает ли он против того, что она так самовольно приглашает гостей? Однако Андрей Бороздин после всех похвал, которых удостоилась его старшая дочь, находился в благодушном настроении и не выражал никакого неудовольствия.

Дамы продолжили болтать о будущих визитах, уговаривая друг друга встречаться почаще. Марию больше не просили играть — после такой удивительной мелодии все прочие пьесы казались слишком простыми, и слушать их никому не хотелось. В другой раз девушка гордилась бы собой, но сейчас не чувствовала ничего, кроме разочарования. За все время, пока она играла, Иосиф Поджио даже не посмотрел в ее сторону и после, когда соната закончилась, не сказал ей ни слова! А ведь она специально следила за ним краем глаза — надеялась, что столь красивая музыка не оставит его равнодушным! Но, похоже, все ее попытки привлечь к себе внимание были изначально обречены на неудачу. Поджио был полностью погружен в какие-то свои мысли, и ни музыка, ни ее исполнительница его не интересовали.

Мария встала со стула и отошла от клавикордов. За них тут же уселась ее сестра и заиграла что-то веселое. Сделав вид, что слушает музыку, старшая Бороздина отошла к окну и стала смотреть на раскачивавшиеся на ветру деревья расположенного рядом с домом просторного парка. «Это к лучшему, что я его не интересую, — убеждала она себя. — Он — католик и итальянец, отец бы в ужас пришел от одной мысли о нашем браке! Это все к лучшему…»

Музыка стихла. Мария отвернулась от окна и увидела, что большинство дам снова столпились около клавикордов, а из мужчин в гостиной остался только ее отец. Значит, теперь она уже точно не сможет даже обменяться парой слов с Иосифом. Он опять проведет весь вечер в кабинете Василия Давыдова вместе с остальными офицерами, и в гостиную они спустятся, только когда гости начнут разъезжаться по домам!

Окончательно загрустив, старшая Бороздина обвела глазами группки женщин, раздумывая, к какой из них присоединиться. Юная Мария Раевская продолжала выспрашивать у хозяйки дома и других гостий, что им было известно о ее женихе. Ее младшая сестра Софья делилась с Екатериной Бороздиной и другими дамами своими планами «завоевания» Зимнего дворца в качестве фрейлины. Все эти повторения одного и того же показались Маше настолько скучными, что она едва удержалась от того, чтобы не зевнуть.

— Пойдемте теперь в парк, пока совсем холодно не стало! — предложила внезапно Александра Давыдова, и окружавшие ее девушки с радостью согласились. В первый момент этому обрадовалась и Мария Бороздина: парк с фонтанами и теряющимися в зелени аллеями был гордостью Каменки, и гулять в нем было очень приятно. Но когда дамы, похватав висящие на спинках кресел и стульев шали и накинув их на плечи, поспешили к выходу, ей опять стало тоскливо — она вдруг сообразила, что в парке подруги будут болтать о тех же скучных вещах, что и в гостиной. Правда, там можно было бы незаметно отделиться от компании и погулять по аллеям в одиночестве…

Сперва Мария решила так и поступить, но, пока девушки шли по коридору к ведущей на первый этаж лестнице, ей пришло в голову, что «заблудиться» она вполне может и в доме. Можно будет сначала побродить по особняку, а потом выйти на улицу — так ей вообще не придется ни минуты слушать надоевшие ей разговоры.

Мысль была очень заманчивой, и Бороздина, выбрав удобный момент, отступила в темноту неосвещенного коридора. Этого маневра никто не заметил. Остальные дамы спустились вниз, а Мария на цыпочках побежала в дальний конец коридора, спеша спрятаться в какой-нибудь нише на тот случай, если ее отсутствие быстро обнаружат и кто-нибудь вернется ее искать.

Ниша нашлась быстро — это было небольшое углубление в стене, в котором находилась закрытая дверь. Бороздина встала возле нее, с облегчением перевела дух, но затем вдруг вздрогнула: из-за двери доносились чьи-то голоса. Это и был кабинет Василия Давыдова, где мужчины вели какие-то свои разговоры! Мария не собиралась подслушивать, но против воли успела разобрать несколько недовольных, в чем-то даже гневных фраз:

— Мы так и будем сходиться, спорить, уговаривать друг друга подумать и расходиться! Что мы, что Северное общество! Если мы не придем к согласию во всем, наше дело никогда не будет сделано, от нас так и останутся одни переливания из пустого в порожнее! — Девушке показалось, что это говорил хозяин дома.

— И что ты предлагаешь? — так же раздраженно спросил его другой голос, который Мария с легкостью узнала даже через толстую дубовую дверь, — голос Иосифа Поджио.

Что ответил ему Давыдов, Бороздина не узнала: воспитание не позволило ей подслушивать дальше, и она отступила от двери на несколько шагов. Любопытство боролось в ее душе со страхом — неужели слухи о тайном обществе, которое существует в Киеве, верны? И неужели в этом тайном обществе состоят те самые люди, к которым она ездила с визитами и танцевала на балах? Василий Давыдов с братьями, молодые Раевские, молодые Поджио… Иосиф… Вот почему он не обращал на нее внимания и не оценил ее игру — ему было не до того, он думал о своих тайнах!

Дверь тихо скрипнула, и в коридор вышел человек, о котором она только что думала. Мария испуганно прижала ладони ко рту, чтобы не вскрикнуть от неожиданности. Иосиф же хладнокровно закрыл за собой дверь и лишь после этого сделал девушке знак отойти в дальний конец коридора.

— Мари, вы что-то хотели? — спросил он шепотом, когда они оказались у окна. Бороздина покачала головой:

— Нет, я просто… отстала от дам в парке и решила вернуться, но перепутала двери…

— И вы что-нибудь слышали? — осторожно уточнил Иосиф.

— Нет, ничего, — ответила девушка, радуясь, что в коридоре слишком темно и он не увидит, как она краснеет. — Я собиралась войти, но не успела…

— Что ж, наверное, это знак свыше, — задумчиво пробормотал Поджио и пристально посмотрел ей в глаза. — Мари, я не решался вам об этом сказать, но… я давно люблю вас. И просил бы вас стать моей женой.

4

Глава III

Кильбев, порт, 1825 г.

Неподвижно замершие у причала корабли ждали попутного ветра. Ждали уже давно и, как это порой казалось Полине, когда она смотрела на их стройные мачты и безжизненно свисающие с них флаги, страшно скучали по мощным волнам и взлетающим высоко в небо соленым брызгам. И Полина их понимала! Ей в последние недели ожидания уже начало казаться, что она вообще никогда не уедет из этого маленького городка и так и будет до конца жизни приходить утром в порт, смотреть на корабли и слышать от матросов, что ветра по-прежнему нет и отплытие снова откладывается на неизвестное время…

Хотя этим утром, когда девушка вышла из лабиринта узких улочек на открытое пространство, ей в лицо дохнул свежий порыв ветра, и вместе с ним к ней вновь вернулась надежда. Может быть, погода изменится уже сегодня, может быть, она сможет покинуть Кильбев совсем скоро?

Вдохновленная этой мыслью, Полина ускорила шаг и уже через четверть часа была в порту. Там все было как всегда. Докеры таскали туда-сюда то какие-то туго набитые мешки, то свернутые в огромные бухты толстые канаты, матросы что-то кричали им с палуб, стая нахальных чаек кружилась над морем с пронзительными воплями… Тот тут, то там бродили такие же, как Полина, пассажиры кораблей, в нетерпении считавшие дни до отплытия. Портовые служащие, которым эти люди порой мешали пройти, недовольно ворчали и время от времени даже позволяли себе сердито покрикивать на них, но те не возмущались такой дерзостью и лишь так же негромко бурчали что-то в ответ.

Некоторых из них Полина уже знала в лицо, и сами они при виде ее тоже улыбались ей, как старой знакомой. В это утро она тоже встретила молодую пару, с которой они должны были плыть на одном корабле, и поприветствовала обоих особенно радостной улыбкой. Те в ответ тоже кивнули с гораздо более воодушевленным видом, чем раньше. Легкий ветерок, пока еще почти незаметный, был самой лучшей новостью, о какой только могли мечтать застрявшие в порту путешественники.

Полина пошла своим привычным маршрутом мимо доков и сваленных возле них бесформенной горой старых канатов и рваных парусов, темно-серых от времени и морской воды. Вот и судно, на котором она прибыла в Кильбев и которое должно было доставить ее в страну ее мечты, в Россию. На палубе что-то делали несколько матросов — то ли отмывали ее от морской соли большими лохматыми тряпками на палках, то ли перетаскивали что-то тяжелое. С земли девушка видела лишь их согнутые спины и время от времени, когда они ненадолго выпрямлялись, головы в белых бескозырках. Подобные картины Полина наблюдала и раньше, но теперь ей показалось, что моряки работают как-то особенно быстро, словно куда-то спешат, и при этом очень стараются. Хотя, возможно, это было игрой ее раззадорившегося от проблеска надежды на скорое отплытие воображения.

Она подошла ближе к краю причала и остановилась около узкой доски, соединяющей его с бортом корабля. Судно слегка покачивалось на воде, и доска то поднималась, то опускалась над ее поверхностью. Полина с сомнением посмотрела на этот ненадежный и теперь казавшийся еще более хлипким мостик — ее любимое развлечение, единственное в последнее время, если не считать возни с привезенной из Парижа крошечной собачкой, стало слишком рискованным. Но не отступать же после того, как она пришла на причал! Тем более что матросы на борту уже заметили ее хрупкую фигурку и, оставив свою работу, с интересом ждали, что она будет делать.

Полина оглянулась назад, обнаружила, что трое слонявшихся без дела докеров тоже остановились неподалеку и бросают на нее любопытные взгляды, и, тряхнув головой, решительно ступила на доску. Пусть смотрят, пусть гадают про себя, упадет она в воду или нет, пусть ждут ее падения, чтобы развеять свою скуку от однообразной работы! Она точно знает, что не упадет, но в то же время ей не жалко доставить им немного удовольствия!

Девушка медленно сделала пару шагов по доске, стараясь почувствовать, насколько сильно та раскачивается, и подстроиться под ее движения. Доска мягко пружинила под ее ногами, и Полина, убедившись, что удерживать равновесие ей ненамного труднее, чем в прежние дни, пошла вперед быстрее. Вот и середина согнувшейся под ее тяжестью доски, вот она начинает дрожать все сильнее, и девушке приходится развести в стороны руки, чтобы легче было балансировать, вот она уже почти бежит к борту судна…

— Ах! — Прогнувшаяся вниз доска резко выпрямилась, девушка прыгнула вперед, на мгновение взлетев над водой и приземлившись на борт. Как всегда, ей не удалось удержаться от крика — а потом от радостного облегченного смеха. Матросы, подошедшие поближе к борту, тоже одобрительно захохотали, и Полина, борясь со смущением, присела перед ними в реверансе. А потом снова ступила на доску и двинулась в столь же трудный и опасный обратный путь. И снова доска опускалась почти к самой воде, а потом резко взлетала вверх, подталкивая бегущую по ней Полину к берегу, и снова смелая девушка звонко вскрикивала, и в ее голосе смешивались испуг и восторг. А портовые работники любовались ее грацией и улыбались: одни снисходительно, считая такую забаву происходящей от безделья глупостью, другие — с уважением по отношению к так несвойственной обычно молодым дамам решительности.

Пробежав несколько раз по доске с берега на корабль и обратно на берег и в конце концов едва не оступившись, девушка остановилась рядом с ней и перевела дух. Моряки и грузчики, уже не скрываясь, не сводили с нее любопытных глаз.

— Скажите, пожалуйста, мы ведь скоро уже поплывем? — крикнула Полина, обращаясь к матросам.

— Корабли не плавают, корабли ходят! — с важным видом поправил ее один из них, а все остальные громко расхохотались.

— Ой! Простите! — девушка прижала руки к груди, изображая глубокое раскаяние. — Значит, мы скоро отсюда уйдем?

— Скоро, не волнуйтесь, мадемуазель! Скоро! — отозвались с борта сразу несколько голосов. — Может быть, уже завтра!

Полина подпрыгнула от радости и замахала руками, вновь с трудом удерживаясь, чтобы не свалиться в воду. Мужчины вокруг опять залились хохотом, но девушка только улыбнулась в ответ и зашагала к выходу из порта. Пусть смеются, пусть! Главное, что скоро она покинет этот маленький сонный городок, где нет совсем ничего интересного, и продолжит свое путешествие. И если ветер снова не стихнет, то уже совсем скоро она достигнет своей цели — прибудет в Россию.

Девушка шла все быстрее и едва удерживалась, чтобы не побежать вприпрыжку, как в детстве: это казалось ей несолидным, даже несмотря на то, что она только что занималась куда более неподобающим благовоспитанной барышне делом. Очередной порыв ветра, более сильный, чем предыдущие, едва не сорвал с нее кружевную шляпку. Полина успела придержать ее обеими руками, но почувствовала, что прическа, на которую она потратила все утро, опять начинает разваливаться. Непослушные черные волосы девушки постоянно выбивались из-под шляпки, и никакие шпильки не могли удержать их в прическе. Так же, как их обладательницу ничто не могло удержать там, где ей не нравилось находиться. Иначе она не уезжала бы из Франции в далекую, холодную и совершенно незнакомую ей Россию.

Мысль о России, куда она, возможно, должна была отправиться уже завтра, привела Полину в еще более радостное настроение. Она вышла из порта и на мгновение остановилась в задумчивости, решая, куда ей идти теперь. Можно было возвращаться в гостиницу болтать с детьми хозяев и играть с собачкой или сначала немного погулять по улицам Кильбева. После столь рискованного времяпрепровождения даже эти скучные и изрядно надоевшие девушке занятия снова покажутся ей интересными! Немного подумав, Полина решила прогуляться и, поправляя на ходу все-таки выбившиеся из прически кудрявые локоны, свернула на главную улицу городка. Она улыбалась попадавшимся ей навстречу прохожим и не обращала внимания на их недоуменные взгляды — ведь они не знали, что она только что получила такое счастливое известие, узнала, что ей совсем недолго осталось ждать отплытия!

А потом Полина и вовсе перестала обращать внимание на прохожих и на окружающие ее дома. Мысли ее сначала обратились к недавнему прошлому, когда она уезжала из Парижа, прощаясь с матерью, а после — из Руана, где рассталась с сопровождавшим ее младшим братом. Но затем она снова стала думать о будущем, в котором уже видела себя модисткой в огромном московском магазине одежды. Ее давняя мечта, которая когда-то казалась ее матери и брату наивной глупостью, все-таки должна была исполниться! Она сумела устроиться работать в Петербурге, именно ей знаменитый Дюманси дал рекомендацию, позволяющую поступить на службу в один из его российских магазинов! Кто еще из ничем не примечательных, едва сводящих концы с концами парижских жительниц смог бы этого добиться?

Будущее в России представлялось Полине полным радости и интересных событий. Она не могла представить себе ничего конкретного — богатое воображение рисовало девушке лишь отдельные яркие и очень привлекательные картины. Она видела себя за прилавком большого богатого магазина, среди красивых платьев и шляп, в самом центре всей светской жизни города. Самые знатные дамы из высшего света будут просить ее советов о том, какие именно платья будут им к лицу, какой цвет и какой материал лучше всего подойдут им и сделают их еще привлекательнее. А она будет давать им такие советы и втайне гордиться, что дамы из высшего света слушаются ее, что это она, Полина Гебль, простая продавщица, указывает им, как одеваться. Еще она будет хорошо зарабатывать, и этого хватит ей не только на самое необходимое, но и на такие же красивые, хоть и более скромные наряды. Ну а дальше ее мечты принимали совсем расплывчатые очертания. Мадемуазель Гебль видела себя женой и матерью семейства, хозяйкой небольшого дома, а совсем в далеком будущем — уважаемой пожилой дамой, окруженной любящими внуками. Но все это было так зыбко, так неотчетливо, что она не смогла бы даже приблизительно сказать, какой представляется ей ее семейная жизнь. Конечно, она верила, что выйдет замуж за любимого человека и они будут жить счастливо, но не могла нафантазировать никаких подробностей этого. Знала она только, что спутником ее жизни станет русский. Наивная фраза о том, что она выйдет замуж только за подданного холодной России, непонятно к чему сказанная Полиной в детстве, когда она была совсем маленькой девочкой, много лет спустя оказалась пророческой — она уезжала в эту страну работать и, значит, завести семью, скорее всего, тоже должна была там. Если только не случится ничего непредвиденного и ей не придется вернуться домой, во Францию… Но думать о такой перспективе в этот радостный день мадемуазель Гебль совсем не хотелось, и она поспешно отогнала все мысли о возможном «поражении». Ну что такого может случиться в Санкт-Петербурге, что вынудит ее уехать оттуда? Выгонять ее из магазина Дюманси, уж наверное, никто не станет: она собирается работать на совесть, и ее не за что будет наказывать. Разве что сама фирма Дюманси разорится, и все ее магазины в России и других странах закроются… Но даже если это случится, Полина наверняка сможет устроиться в Петербурге в какой-нибудь другой магазин — ведь к тому времени она сумеет заработать хорошие рекомендации. Главное — доехать до Санкт-Петербурга. А это она уже точно сможет: попутный ветер, наконец, поднялся, паспорт и разрешение на въезд в страну у нее есть — все преграды позади!

Мысль о паспорте вызвала к жизни новые воспоминания — о том, как она старалась его получить и как долго приходилось ей томиться в очередях и убеждать чиновников, что ей действительно необходимо уехать в Россию и что она не боится ни дальней дороги, ни жизни в чужой стране. Ей не верили: то, что совсем молодая девушка по собственной воле хочет предпринять такое далекое и в достаточной мере опасное путешествие, да еще сделать это в одиночестве, без надежных, способных защитить ее спутников, казалось работникам министерства иностранных дел в лучшем случае странным. А некоторые из них даже не слишком скрывали, что сомневаются в здравом рассудке мадемуазель Гебль. И как же ей тогда повезло, что ее попытками добиться разрешения на выезд заинтересовался сам глава министерства! Точнее — что этот глава был не только чиновником, но еще и писателем. Ни один обычный служащий не мог понять, что заставляло Полину предпринимать столь рискованное путешествие, и только тот, кто умел создавать на бумаге романтические истории, был способен догадаться, что ею двигало. Именно таким человеком и оказался министр Франсуа-Рене де Шатобриан.

Вспомнив разговор с этим уже далеко не молодым, но обладающим таким цепким, живым взглядом любопытных глаз человеком, Гебль вздохнула с легкой грустью. Знаменитый писатель пришелся ей очень по сердцу, и она сожалела, что больше никогда его не увидит. Но зато она получила от него такое замечательное напутствие, о каком не могла и мечтать, напомнила себе Полина.

— Я поражен вашей отвагой, — сказал он ей тогда, обмакивая перо в чернильницу и ставя свою подпись на разрешении покинуть Францию, которое Гебль уже почти не надеялась получить. — Я впервые встречаюсь с тем, чтобы юная девушка решилась на такой поступок. Это удивительно, мадемуазель!

— Чему же вы удивляетесь, ведь вы сами много путешествовали! — ответила Полина, и писатель посмотрел на нее с еще более глубоким уважением. Этим его взглядом она гордилась потом всю дорогу из Парижа до Руана, а после — до Кильбева и продолжала гордиться теперь, в преддверии последнего этапа своего пути. Именно Шатобриан своим удивлением дал ей понять, что задуманный ею переезд в Россию был не обычным делом, а очень смелым для женщины поступком. И хотя Полина вовсе не считала себя особо мужественной женщиной, думать о том, что она совершает нечто исключительное, ей было крайне приятно.

Она еще немного побродила по улицам и, наконец, свернула на ту, где находилась ее гостиница.

— Скоро отправитесь? — встретила ее в дверях грустная девочка лет десяти — дочка хозяев гостиницы. — Ребята говорили, что поднимается ветер, и все корабли теперь уйдут…

— Да, ветер уже есть, и я скоро уеду, но ты не расстраивайся, — погладила ее по голове мадемуазель Гебль. — Наш корабль уйдет, но потом вместо него придут другие.

Поднявшись в свой более чем скромный номер — из страха остаться в пути без денег Полина экономила на всем и заняла самую дешевую комнату на верхнем этаже, — она устало уселась на жесткую и неудобную кровать и принялась осторожно вытаскивать из прически удерживающие шляпку шпильки. Стоявшая на кровати корзинка, обвязанная сверху теплым платком, внезапно задрожала, и из-под платка высунулась крошечная мордочка щенка с блестящими черными глазами-бусинами. Полина отбросила шляпку и выхватила из корзины своего любимца.

— Ком, мой хороший, мой маленький! — Она чмокнула собачку в крошечный кожаный нос. — Заскучал по мне, да? Испугался? Напрасно боишься, я же обещала, что больше никогда тебя не оставлю!

Собачка в ответ негромко тявкнула, и девушка еще несколько раз поцеловала ее покрытую гладкой шелковой шерстью мордочку. Раньше она и представить себе не могла, что среди маленьких собак, предназначенных быть живыми игрушками знатных дам, могут встретиться по-настоящему преданные и способные полюбить своих хозяев животные. Но ее Ком был именно таким: когда получившая место в российском магазине Полина уехала из Парижа, щенок затосковал, стал отказываться от еды и в конце концов заболел. Мать Полины отправила его ей в Руан в корзинке, попросив кучера приглядывать за несчастным животным в дороге и не забывать его кормить, однако тот отнесся к этой обязанности не слишком ответственно, и к хозяйке Ком прибыл едва живым от голода. Однако уже на следующий день щенок активно лакал молоко, и его глаза светились радостью, а через неделю от его болезни не осталось и следа. Он весело играл с Полиной, тявкал на незнакомых людей, «защищая» ее от них, и грустил только в тех случаях, когда ей приходилось оставлять его одного в гостиничных номерах. Впрочем, девушка всегда старалась не уходить от него надолго и порой брала его с собой даже на встречи с довольно высокопоставленными чиновниками.

— Мы скоро уедем отсюда, уедем еще дальше, в Россию, — сообщила она щенку, который старательно лизал ее лицо. Ему было все равно, куда ехать — лишь бы ехать вместе с обожаемой хозяйкой.

5

Глава IV

Санкт-Петербург, набережная реки Мойки, 1825 г.

Как же ужасно он себя чувствовал! Насморк и кашель, мучившие его уже несколько дней, особенно усилились, дышать он мог только ртом, в горле першило так, что хотелось разорвать его ногтями! Если бы сейчас Кондратия Рылеева спросили, что является самым страшным злом в мире, он бы, не задумываясь, ответил: «Простуда!!!» И это было бы чистой правдой: в те дни, когда он болел, для него не было ничего хуже этого отвратительного недуга. А простужался Кондратий часто, почти каждую осень и зиму — дожди и мокрый снег Петербурга, пробирающий до костей ветер на улицах и сырые стены домов, в которых он жил, были слишком тяжелым испытанием для его здоровья. Правда, осенью 1825 года ему удалось счастливо избежать насморка, но болезнь взяла свое в декабре. И теперь Рылеев, так надеявшийся избежать в этом году простуды, снова не расставался с пачкой носовых платков и с трудом удерживался, чтобы не закашляться.

Рядом с ним сидели друзья, они решали такие важные вопросы, а он не мог сосредоточиться на том, что они говорили! Все его мысли были об одном: как бы не чихнуть в полный голос и как бы высморкаться в носовой платок незаметно от товарищей. «Ну когда же это кончится!» — с досадой думал он и о своей болезни, и о заседании руководства Северного общества. А потом, тихо кашлянув пару раз, безуспешно пытался взять себя в руки и думать о предмете обсуждения, а не о собственном насморке. Хорошо хоть все остальные, собравшиеся в его гостиной, отнеслись с пониманием к его самочувствию и спорили в основном сами, лишь изредка поворачиваясь к нему с вопросительным выражением лица.

— Мы не имеем права этого делать. Мы не должны становиться узурпаторами, мы можем только отстранить императора от власти, чтобы потом его судьбу решил законный парламент, — с какой-то меланхолической нотой в голосе убеждал своих соратников Сергей Трубецкой. — Мы с вами это уже обсуждали, не вижу причин, чтобы возвращаться к этому вопросу.

Сидевший напротив него Евгений Оболенский недовольно ерзал на месте.

— Если мы оставим императора в живых, он обязательно как-нибудь изловчится и вернет себе трон, а нас всех перевешает! Может, хватит играть в благородство и милосердие? Мы с вами мужчины, в конце концов, а не глупые бабы!

— Евгений, остынь, — все так же меланхолично пытался осадить его Трубецкой, но поручик Оболенский разъярялся все сильнее:

— Что-то я не пойму тебя, Сергей! Ты вообще хочешь что-то менять?! Может быть, ты уже жалеешь, что тебя выбрали нашим диктатором?!

— На что вы намекаете, Евгений? — Тон Трубецкого остался спокойным, но отстраненное «вы» в его речи прозвучало так внушительно, что Оболенский немного смутился. Однако вид у него оставался все таким же воинственным, и он то и дело подпрыгивал на своем стуле, словно сидел на иголках. Успокаиваться он не спешил, и Рылееву стало ясно, что если не разрядить обстановку, дело кончится ссорой, а потом и провалом всего заговора. Он громко прокашлялся и хлопнул ладонью по столу, привлекая к себе всеобщее внимание.

— Перестаньте пререкаться! — велел Кондратий Федорович разошедшимся соратникам. — Об этом князь уже говорил: если мы убьем императора, на российский трон будут претендовать все его родственники, все великие князья, включая седьмую воду на киселе! И у каждого Романова наберется достаточно сторонников, а нам придется бороться с ними со всеми.

— Если мы справимся с государем… с Николаем Романовым, мы справимся и со всеми остальными! — огрызнулся Оболенский.

— А сможем ли мы справиться с Николаем, если до сих пор не способны прийти к согласию в самых главных вопросах?! — накинулся на него Рылеев. — Как спорили семь лет назад, так и спорим об одном и том же!

— Что ж, вижу, я в меньшинстве. — Евгений по-наполеоновски скрестил руки на груди и откинулся на спинку стула.

— Отнюдь, я на твоей стороне, — подал голос с другого конца стола не менее раздраженный Петр Каховский.

— И я тоже! — добавил Александр Якубович.

— Господа, позвольте напомнить, вы сами выбрали меня диктатором, — вздохнул Трубецкой. — Значит, должны мне подчиняться.

По комнате пробежал недовольный ропот. Рылеев достал носовой платок и, уже никого не стесняясь, оглушительно высморкался. «Совсем как крестьянин, никакого утонченного воспитания! — усмехнулся он про себя и чуть виновато покосился на товарищей. — А и черт с ними, потерпят — сами же всегда говорили, что простые крестьяне ничем не хуже нас!» Остальные заговорщики, впрочем, и не думали обращать внимание на его дурные манеры: между ними снова разгорался их вечный спор, без которого не обходилось ни одно из заседаний Северного общества. Необходимо было срочно прекратить это — или смириться с тем, что они опять продискутируют до утра и разойдутся, решив вернуться к планам восстания позже, и подходящий момент для осуществления этих планов будет упущен. И вообще неизвестно, сможет ли их общество продолжить свою деятельность теперь, когда главный его вдохновитель Павел Пестель арестован…

— Если вы считаете, что Романов должен быть убит, надо уже сейчас решить, кто из нас это сделает! — рявкнул Рылеев на своих соратников хриплым, но очень властным голосом и стукнул кулаком по столу. — Вот прямо сейчас, этой ночью решить, а завтра привести это в исполнение. Иначе мы никогда не сделаем для России вообще ничего!

Взгляды всех присутствующих мгновенно обратились на него. Члены тайного общества присмирели, и даже Оболенский промолчал, даже не попытавшись ни спорить с хозяином дома, ни соглашаться с ним.

— Правильно, давно пора! — так же решительно вскинулся Александр Якубович. — Давайте бросим жребий, кто его убьет, это быстрее, а спорить мы до утра будем!

Собравшиеся снова заволновались, по комнате пронесся напряженный шепот и скрип стульев. Соглашаться на предложение Александра никто не спешил — даже воинственно настроенный Евгений Оболенский. На словах расправиться с императором готов был каждый, но всякий раз, когда речь заходила о том, чтобы совершить это на самом деле, вся решительность заговорщиков куда-то исчезала. Рылеев высморкался еще раз и отбросил полностью пришедший в негодность платок на один из стоявших у стены свободных стульев. У него уже почти не осталось сомнений в том, что в этот вечер, как и на всех прошлых заседаниях, они так и не примут никакого окончательного решения.

Следовало признать, что Павлу Пестелю в свое время гораздо лучше удавалось руководить собраниями. О том, как легко, не моргнув глазом, он в свое время подсчитал, скольких членов царской семьи придется убить, чтобы ни в России, ни в Европе не осталось ни одного человека, обладающего правами на русский престол, Рылееву рассказывали несколько раз. Пара таких рассказов были настолько подробными, что Кондратию иногда казалось, будто бы он сам, лично присутствовал при том разговоре и слышал слова Павла собственными ушами.

— Николай Романов, его жена, трое их детей, Константин Романов, Михаил… — по словам Иосифа Поджио, Пестель пересчитывал царских родственников, загибая пальцы, и его лицо оставалось абсолютно невозмутимым. — Великая княжна Мария, великая княжна Екатерина, великая княжна Анна… Трое детей Марии, четверо — Екатерины… У нас получается самое меньшее тринадцать человек.

Все, кто слышал эти слова, говорили, что Пестель произносил их совершенно спокойно, словно речь шла не об убийстве людей, а о каких-нибудь совершенно обыденных делах. Будь он здесь, в доме Рылеева, он бы смог расшевелить собравшихся, смог бы снова вселить в их души уверенность и смелость. Или не смог бы? Может быть, накануне восстания ему бы тоже отказала его обычная решительность, как сейчас она отказывала Трубецкому, Якубовичу, да и, что скрывать, самому Рылееву?

Эти сомнения окончательно выбили Кондратия Федоровича из колеи. Он использовал последний из захваченных на заседание носовых платков и закашлялся громче обычного — так громко, что все остальные заговорщики отвлеклись от споров между собой и уставились на него выжидающими взглядами. Только Сергей Трубецкой смотрел куда-то в сторону, словно он и не был главным на этом собрании, словно не его избрали диктатором. Еще одна ошибка, исправлять которую теперь было уже слишком поздно.

— Господа, все, нам пора расходиться! — хриплый голос Рылеева каким-то чудом прозвучал еще громче, и никто из присутствующих не решился ему возразить. — Завтра мы выступаем так, как договаривались, менять что-то уже действительно поздно!

И опять сидящие за столом переглянулись, но теперь их лица выражали некоторую растерянность. Ни один из них не был готов к восстанию, но никто не мог и признаться в этом. Каждый ждал, что это сделает кто-нибудь другой. Но этого так и не произошло, и заговорщики снова уставились на Рылеева, окончательно признавая командиром его, а не отрешенно глядевшего в потолок Трубецкого.

— Александр Иванович, — усталым голосом обратился Рылеев к Якубовичу. — Позвольте уточнить в последний раз: мы точно можем рассчитывать на ваш полк?

Тот вздохнул и без особой уверенности кивнул головой:

— Да, мои солдаты будут с нами.

— Хорошо, — шмыгнув носом, Кондратий поднялся из-за стола. — Тогда пока все. Завтра начинаем в одиннадцать. И еще… — Новый приступ кашля не дал ему закончить, и он со злостью махнул рукой, давая понять остальным, что обсуждение закончено. Собравшиеся нерешительно поднялись, и гостиную заполнил шум отодвигаемых стульев. Выражение их лиц Рылееву не понравилось. Всех этих людей он знал слишком хорошо, и как ни старались они скрыть от него и друг от друга свои истинные чувства, сделать это им было не под силу. Кондратий видел, что большинство из них и хотели поскорее уйти, и опасались завтрашнего выступления, а некоторые так и вовсе были полностью растеряны и не знали, что делать и как себя вести. Решимость и желание идти утром на площадь и добиваться поставленной цели были только в глазах Евгения Оболенского да еще, пожалуй, Петра Каховского.

Рылеев молча смотрел, как его друзья, один за другим, прощались и выходили за дверь. Трубецкой встал из-за стола одним из первых, но потом почему-то замешкался и ушел не сразу, а лишь когда к выходу направились несколько других заговорщиков. Словно специально старался затеряться среди них. Правда, так держал себя не только он, но и многие другие.

— Петр Григорьевич, задержитесь, пожалуйста! — позвал Кондратий Каховского, когда тот тоже с разочарованным видом двинулся к дверям. Каховский согласно кивнул и вернулся к столу. Он снова оживился и посмотрел на Рылеева настороженным, но в то же время полным надежды взглядом. Кондратий Федорович жестом призвал его подождать, пока уйдут все остальные, — на это Каховский снова кивнул головой и принялся расхаживать по гостиной, старательно сдерживая свое нетерпение. Наконец все разошлись, и они с Рылеевым остались наедине. Каховский уставился на хозяина дома вопросительным взглядом.

Рылеев не стал ходить вокруг да около. Время и так уже было слишком позднее, и все страшно устали, а кроме того, он чувствовал приближение очередного приступа кашля, который мог снова растянуться на несколько минут, и хотел высказаться до него. Поэтому поэт сразу перешел к делу.

— Скажите мне, Петр Григорьевич, когда вы сейчас доказывали нам, что Романова необходимо убить, вы готовы были взять эту миссию на себя? — спросил он прямо. Каховский решительно вскинул голову, но в его глазах промелькнул не укрывшийся от Рылеева испуг. Даже он, один из самых нетерпеливых участников заговора, требовавший немедленных действий, все равно не был до конца уверен в своих силах — теперь Кондратий убедился в этом окончательно. И чего же тогда стоило ждать от всех остальных?

— Да, я это сделаю, — после некоторой заминки ответил Каховский. Он изо всех сил старался, чтобы его слова прозвучали твердо, но все-таки голос его едва заметно дрогнул.

— Вы сами видите, больше это некому поручить, — сказал Рылеев, и Петр Григорьевич снова кивнул, признавая его правоту, однако вслух так ничего и не сказал. Еще с минуту он молча смотрел на хозяина дома, словно собираясь, но не решаясь что-то сказать. Кондратий Федорович терпеливо ждал, что он все-таки заговорит, и внезапно поймал себя на мысли о том, что, если Каховский откажется от убийства царя, все их планы рухнут окончательно, и выступление в лучшем случае придется отложить до нового удобного момента. «Может, это и к лучшему?» — успел подумать поэт, но тут Каховский, шумно вздохнув, сделал шаг вперед и слегка поклонился ему:

— До встречи завтра утром, Кондратий Федорович.

— До встречи, — эхом откликнулся Рылеев, и Каховский тоже скрылся за дверью. Кондратий остался один.

Он снова уселся на свое место за столом и задумчиво уставился на маленький язычок пламени ближайшей к нему оплывшей свечи. «Чем бы ни закончилось наше завтрашнее выступление, больше мы уже никогда не соберемся так, как сегодня, — все вместе, тайком», — подумалось ему, и от этого поэту вдруг стало невыразимо тоскливо. Он чувствовал, что через несколько часов закончится очень большая и важная часть его жизни, и больше всего на свете ему не хотелось, чтобы она заканчивалась. Как будто бы главным для него все эти годы было не желание свергнуть ненавистную власть, не стремление сделать жизнь российских подданных более счастливой, не поставленная их обществами цель, к которой он так долго шел, а сам путь к этой цели — собрания, проводимые втайне от всех, споры с товарищами и ощущение причастности к чему-то серьезному.

«А ведь так оно и было! — неожиданно понял Рылеев. — Нечего лгать себе, ты любил все эти секреты и тайны, все эти споры только потому, что для тебя все это было просто интересной игрой. Игрой, а еще поводом писать стихи, вдохновляться опасностью и творить! А теперь игра окончится, и надо будет заниматься скучными серьезными делами, решать, из кого формировать правительство и как принимать новые законы. Только ты этого не умеешь, ты способен только играть. И ладно бы только ты — все те, кто сегодня сидел в этой комнате, точно такие же любители запретных игр! Что же будет с нашим отечеством, если мы победим?!»

Он облокотился на стол и закрыл лицо руками. А потом закашлялся так сильно, что из глаз у него брызнули слезы, а огонек догорающей свечи потух, превратившись в тонкую струйку дыма и погрузив кабинет заговорщика во тьму.

6

Глава V

Санкт-Петербург, Галерная улица, 1825 г.

Весь путь от дома, принадлежавшего Русско-Американской компании, где жил Рылеев, до особняка Лавалей Сергей Трубецкой прошел пешком, хотя время было не слишком позднее и по улицам еще ездили последние извозчики. Но князю некуда было спешить, а шатающихся по улицам подозрительных молодых людей, которые могли оказаться охотниками за кошельками, он больше не боялся. Кому, как не ему, было знать, что есть люди, гораздо более опасные, чем самые отчаянные грабители! Да, пока еще их можно было не бояться, но всего через несколько часов они должны были начать действовать, и тогда все самые страшные воры и разбойники показались бы столичным жителям безобидными мальчишками. А одним из главных виновных в этом будет он, князь Сергей Петрович Трубецкой, диктатор Северного тайного общества.

Всю дорогу ему везло. Никто не встретился Трубецкому по пути домой ни когда он шел по ярко освещенной набережной Мойки, ни когда ему пришлось свернуть в запутанный лабиринт темных и даже днем довольно подозрительных переулков. Никому не было дела до одинокого прохожего, зачем-то бродившего по улицам глубокой ночью. Даже в окнах домов, мимо которых он шел, почти не было света — лишь в немногих поблескивали сквозь шторы огоньки свечей. Город спокойно спал. Его жители не знали, что ждет их завтра. Зато спешащий по его темным улицам человек знал это слишком хорошо.

Он шагал вперед все быстрее и чувствовал, что с каждой секундой его охватывает все более сильный страх. Но когда впереди показался фасад особняка Лавалей, который князь Сергей уже привык считать своим домом, на смену этому страху пришло облегчение. Он почти дошел до того места, где его ждали! Скоро, всего через несколько минут он будет не один, рядом с ним будет Екатерина, единственный человек, с которым он может поделиться всеми сомнениями, всеми страхами! Единственная живая душа, которая его поймет…

Трубецкой почти бегом бросился к особняку и с радостью увидел в одном из окон свет. И конечно же, это было окно спальни Катрин! Она, как и предполагал Сергей, действительно ждала, когда он вернется. Тот единственный человек, в котором он был до конца уверен, не обманул его ожиданий. В отличие от всех остальных близких ему людей — всех тех, с кем он только что сидел за столом, обсуждая план завтрашнего жестокого побоища…

Князь дернул шнурок звонка и едва дождался, когда заспанный дворецкий откроет ему дверь, — терпение его было уже на пределе.

— Барыня вас весь вечер ждали, просили сказать, чтобы вы к ним поднялись, — сообщил дворецкий чуть ворчливым тоном.

— Да, я знаю! — рассеянно отозвался Трубецкой и со всех ног бросился по лестнице наверх, к будуару супруги.

Екатерина встретила его на верхней ступеньке лестницы — одетая, но с распущенными волосами и, как с удивлением внезапно понял Сергей, невероятно красивая. В руке она держала совсем короткую, почти до конца догоревшую свечу.

— Катя, Каташа… — князь остановился на пару ступенек ниже ее и беспомощно развел руками. — Ты во всем была права.

Екатерина не стала спрашивать ни о чем ее муж говорит, ни где он был все это время и почему явился домой так поздно. Она молча обняла Сергея и мягко потянула в свою комнату.

— Пойдем сядем, расскажешь мне все спокойно! — прошептал ее ласковый голос, и Сергею вдруг стало ясно, что жена и так знает о случившемся почти все. Знает, несмотря на то что он никогда не рассказывал ей о тайных обществах ничего конкретного. Знает, потому что сама сумела обо всем догадаться по тем общим фразам, которые слышала от него раньше.

— Идем ко мне в кабинет. — Трубецкой осторожно высвободился из ее объятий и потянул супругу дальше по коридору. — Мне надо будет избавиться от всех писем… вообще от всех бумаг!

— Прямо сейчас надо избавляться? — уточнила Екатерина.

— Да, сейчас. Этой ночью. Завтра уже будет поздно, — ответил Сергей.

— Тогда поторопимся! — решила княгиня и, первой вбежав в его комнату, принялась зажигать стоявшие на столе и на каминной полке свечи. Затем она схватила каминный совочек для угля и вопросительно посмотрела на мужа. Тот кивнул:

— Да, я сам сейчас растоплю, не надо слуг звать. Незачем им пока знать, что происходит.

У него мелькнула мысль, что завтра челядь все равно узнает обо всем, но князь тут же отогнал ее. Это все было не так важно, сейчас он должен был думать о том, что делать ему самому.

Вдвоем с Екатериной они растопили камин, и Сергей принялся доставать из ящиков своего стола многочисленные бумаги. Длинные письма и маленькие записки, черновики, страницы из личных дневников — множество исписанных неровным почерком листов, часто с кляксами и перечеркнутыми строчками… Разбирать, какие из них имели отношение к деятельности тайных обществ, а какие были просто личными, у Трубецкого уже не было времени, и он, смяв несколько верхних листов в большой бесформенный комок, бросил его в камин. Только что разведенный и пока еще слабый огонь с жадностью набросился на исписанную бумагу, и от писем в одно мгновение не осталось ничего, кроме горсти легкого пепла. Но вслед за первым бумажным шаром в камин полетел еще один, и начавшие было угасать языки пламени снова выросли, ярко осветив кабинет Трубецкого.

— Мне свои письма принести? Те, что ты мне писал? — спросила Екатерина. Князь Сергей кивнул:

— Неси. Будет лучше, если их тоже не останется. Не хочу, чтобы они попали в лапы жандармам!

Трубецкая тут же неслышно вышла из кабинета. Князь достал из ящика следующую пачку бумаг и тоже отправил ее в огонь. Исписанные листы громко зашуршали, сворачиваясь в огне в рулоны и чернея, несколько ярких искр вылетели из камина и погасли, не долетев до прикрывающего его экрана. Сергей поднял кочергу и принялся ворошить ею угли, перемешивая их с недогоревшими обрывками писем, помогая бумаге и написанным на ней словам поскорее превратиться в пепел. Пламя разгорелось сильнее, вновь ярко осветило комнату теплым красновато-оранжевым светом, таким неуместно веселым, что Трубецкой поморщился от досады. Раньше он любил смотреть на горящий в камине огонь — это всегда приводило его в самое хорошее расположение духа, но теперь ему было не до веселья. В огне камина сгорали не просто письма друзей, которые он когда-то нетерпеливо распечатывал и с радостью принимался читать, и Екатерины, на которые он набрасывался с особенной жадностью, не просто деловые бумаги, составлением которых он так не любил заниматься, не просто распоряжения для управляющих и дворецкого — там скукоживалась, чернела и рассыпалась невесомым пеплом вся его прежняя жизнь. В пламени с треском сгорала наивная вера в то, что он может изменить к лучшему весь мир и сделать всех людей счастливыми, ярко вспыхивала убежденность, что ради этой прекрасной цели можно пожертвовать несколькими или даже многими людьми, рассеивалась легким, почти невидимым дымом готовность принести в такую жертву самого себя.

В кабинет вернулась Екатерина. В одной руке она держала красивую резную шкатулку, в которой хранила письма своих родственников и самых близких подруг, а в другой — толстую пачку еще каких-то конвертов.

— Это еще не все, сейчас я остальное принесу! — сообщила она и положила шкатулку и конверты с письмами на пол перед камином. Сергей ответил ей сосредоточенным кивком — он в тот момент как раз комкал очередные несколько исписанных чьим-то каллиграфическим почерком листов. Екатерина снова исчезла и снова вернулась через несколько минут, высыпав на пол еще один огромный ворох бумаг. Пламя в камине, словно радуясь такой богатой добыче, разгорелось еще жарче, и его многочисленные языки бешено заплясали на бумажных листах. Больше они в ту ночь не угасали: Трубецкие каждую минуту подкидывали в камин все новые и новые письма, не давая огню ослабнуть. И огонь, благодарный людям за такую неслыханную щедрость, полыхал все сильнее, превращая в одинаковые горстки пепла каждое из принесенных ему в жертву писем. Он даже пытался вырваться из камина наружу, самые длинные языки пламени вытягивались так далеко, что едва не обжигали руки жгущих бумаги супругов, в воздух взлетали искры, а на пол вываливались маленькие тлеющие угольки. Сергей и Екатерина поспешно наступали на них, не давая им разгореться сильнее и поджечь паркет, но огонь все равно продолжал бушевать в тщетной надежде вырваться из камина и охватить весь дом.

Угомонилось ненасытное пламя, лишь когда черное небо за окном стало чуть-чуть светлее и приобрело темно-фиолетовый оттенок. Князь Сергей бросил в камин последнюю бумажку, оглядел усыпанный золой и заставленный пустыми шкатулками и ящиками стола пол своего кабинета и устало выдохнул:

— Все. Теперь, если… когда за мной придут, я никого не подведу под следствие. Разве только тебя, душа моя… — поднял он глаза на замершую рядом жену. — Но ты — женщина, ты скажешь, что ничего не знала, что я все скрывал от тебя. Тебе поверят.

— А за тобой могут прийти уже завтра? То есть сегодня? — со сдерживаемой тревогой в голосе спросила Екатерина.

— За мной придут, — поправил ее Сергей. — Сегодня, самое позднее к вечеру.

Трубецкая в ответ промолчала, устремив на мужа выжидающий взгляд. Всю ночь она, ни о чем не спрашивая, чтобы не терять времени даром, помогала ему жечь письма, но теперь знала, что имеет право услышать обо всем случившемся. А еще — что Сергей обязательно все ей расскажет.

Князь Трубецкой и сам понимал, что теперь ему придется раскрыть жене всю правду о своей деятельности в Северном обществе, больше ничего не скрывая и не ограничиваясь полунамеками. И когда ему стало ясно, что сейчас все тайны, в которые он не хотел посвящать Екатерину раньше, будут раскрыты, Сергей внезапно почувствовал облегчение. Это значило, что между ними не будет больше никаких секретов, что он сможет, впервые в жизни, быть полностью, предельно откровенным с любимой женщиной. И так будет всегда, все оставшееся время, которое они проведут вместе, — ему не придется ничего утаивать от нее и уклоняться от ее вопросов, извиняясь и объясняя, что он не может выдать не свою тайну. Ему вообще никогда больше не придется ее обманывать!

Правда, продлится эта абсолютно честная жизнь совсем недолго, в лучшем случае несколько дней — это князь Сергей тоже понимал очень хорошо. Но это лишь подстегивало его как можно быстрее выложить Екатерине все — чтобы оставшееся время насладиться хоть одним большим доверительным разговором с ней.

Трубецкой придвинул поближе к камину два стула и, дождавшись, когда супруга займет один из них, присел на краешек второго и немного поворошил кочергой догорающие угли. По ним снова побежали маленькие язычки пламени, и на хозяев дома полыхнуло жаром. Сергей встретился взглядом с Екатериной и принялся рассказывать…

Его обычно спокойная и обстоятельная речь теперь была на удивление сбивчивой и непоследовательной. Трубецкой говорил то о заседаниях общества, то о своих мыслях и сомнениях, возникавших у него, когда речь заходила о подготовке восстания, он то пытался оправдываться перед женой, то раскаивался и полностью признавал свою вину. Но Екатерина не торопила его и не переспрашивала, она терпеливо давала мужу высказать все, что он хотел высказать, и лишь время от времени молча кивала, показывая, что слушает и понимает его.

Огонь в камине, который больше никто не поддерживал, слабел на глазах и к тому времени, как Трубецкой закончил свою речь, почти исчез. Угли погасли, подернулись пеплом и потемнели, и лишь в нескольких местах среди них еще виднелись тусклые красноватые огоньки, готовые в любой момент снова ярко вспыхнуть, если кто-нибудь разворошит их кочергой. Но делать это было больше некому — хозяевам дома было не до камина, они сидели друг напротив друга и молчали, погруженные в мысли о том, что их ждет в ближайшие часы. Князь Сергей старался смотреть в сторону, не решаясь встретиться взглядом с женой, но сама она настойчиво пыталась заглянуть ему в глаза, и в конце концов ей это удалось.

— Значит, все начнется в одиннадцать? — уточнила княгиня.

— Да, — коротко ответил Трубецкой. — Сбор назначен на это время, но все может и запоздать… и вообще не сложиться… — По его лицу было видно, что больше всего он хотел бы, чтобы выступление не состоялось вовсе, но вслух Сергей об этом все-таки не сказал.

— И ты туда пойдешь? — спросила Екатерина. Голос ее при этом вопросе прозвучал настолько ровно и спокойно, что даже хорошо знающие ее люди, скорее всего, посчитали бы ее равнодушной и совсем не беспокоящейся о муже. Однако князь Сергей знал свою жену не просто хорошо — он знал о ней все.

— Прошу тебя, не волнуйся, я… не буду в этом участвовать, — ответил он еще более неуверенным тоном. — Я не хочу воевать против своих, против русских людей. Но, ты же понимаешь, я не могу бросить тех, кто мне доверяет, тех, с кем мы все это время были вместе…

— Ты туда пойдешь или останешься? — повторила Екатерина, вставая со стула и делая шаг в его сторону. Трубецкой привычно поднялся ей навстречу, и внезапно жена заключила его в объятия и нежно прижала к себе.

— Катя… даже если я сейчас никуда не пойду, я все равно буду главным виновником, — напомнил Сергей жене, но она продолжала молча обнимать его, и Трубецкой чувствовал, что не сможет оттолкнуть ее и уйти. — О моем участии в заговоре все равно узнают, меня все равно арестуют, и я не отрекусь от моих друзей, — сделал он последнюю попытку освободиться. Однако княгиня продолжала прижимать его к себе, и ее объятия постепенно становились все крепче.

— Пойдем ко мне в комнаты, Серж, — тихо сказала она. — Если вас сегодня арестуют, мы больше никогда не увидимся.

Возразить на это Трубецкому было нечего. Он тоже прижал супругу к своей груди, и так, в обнимку, они медленно двинулись к выходу из его кабинета…

— Даже если за мной сегодня не придут, я сам сдамся, — сказал он спустя час, когда они с Екатериной уже снова сидели друг напротив друга, не зная, о чем им теперь начать разговор.

Трубецкая немного помедлила с ответом, но потом с задумчивым видом кивнула:

— Разумеется. Я ни минуты не сомневаюсь, что ты это сделаешь. И в этом я тебе уже не смогу помешать.

Больше они в то утро не сказали друг другу ни слова — впервые за все время их знакомства обоим супругам и так все было ясно без слов. Разговоры им больше не требовались.

7

Глава VI

Санкт-Петербург, Сенатская площадь, 1825 г.

Адъютант генерал-губернатора Санкт-Петербурга Милорадовича Федор Глинка смотрел на своего начальника с испугом и сомнением. Двое конюших, наскоро седлавших губернаторскую лошадь, и вовсе едва сдерживались, чтобы не выдать свой страх. Михаил Андреевич ждал, что кто-нибудь из них попытается отговорить его от задуманного или даже помешать ему выехать из конюшни, но все трое так и не решились ему перечить. «И правильно, — с удовлетворением отметил он про себя, когда стало ясно, что никто не станет с ним спорить. — Слушать я бы их все равно не стал, а волнуются они совершенно зря! Ничего со мной там не случится, решительно ничего! Французы за всю войну мне ни царапины не нанесли, а тут — свои, русские!..»

Он вскочил в седло так легко, словно ему было не пятьдесят четыре года, а лет двадцать. Натянул поводья, и послушная лошадь, повинуясь каждому движению всадника, быстрым шагом вышла из конюшни, а затем сразу перешла на все ускоряющуюся рысь. Медлить было нельзя, он и так потерял время, пока одевался в парадный мундир и вообще приводил себя в надлежащий вид! Хотя и обойтись без этого он тоже не мог — для того чтобы его послушали и поняли, он должен выглядеть безупречно!

Вот и Сенатская, вот и возвышающийся над толпой бронзовый император Петр I на вставшем на дыбы и раздавившем змею коне. А толпа вокруг него и правда огромна, не соврали его люди, не преувеличили — их там сотни, нет, тысячи человек!.. Зато шпионы, которые доносили о деятельности тайных обществ, похоже, здорово преуменьшили их серьезность… Невесело тебе, царь Петр Алексеевич, смотреть на такое, не ожидал ты, когда строил наш город, что именно в нем найдутся люди, которые выступят против твоих потомков!

Милорадович пустил лошадь галопом, и ее копыта еще громче застучали по неровной брусчатке. Памятник Петру I на огромном каменном пьедестале и окружившее его человеческое море приближались, и теперь генерал-губернатор уже мог разглядеть военные мундиры на большинстве собравшихся. Да, его помощники не обманули его и не ошиблись с перепугу — это были военные, не пожелавшие присягать Николаю Павловичу. Чуть в стороне толпились и люди в светском платье, но их, как показалось Милорадовичу, было не очень много, и они явно оказались на площади случайно — обычные зеваки, которые шли мимо, услышали шум и из любопытства решили посмотреть, что происходит. «Эти неопасны, они разойдутся, если отступят офицеры и солдаты, — успел подумать Михаил Андреевич. — Именно их я должен переубедить. Должен во что бы то ни стало — нельзя допустить кровопролития, нельзя, чтобы русские люди убивали друг друга!»

Больше ничего подумать Милорадович не успел. Расстояние между ним и восставшими сократилось настолько, что его уже могли услышать, и все размышления вместе с чувствами мгновенно улетучились у него из головы. Так всегда случалось с ним перед боем — стоило начаться атаке, и он уже не думал, а только действовал. Так было очень много раз — когда-то он считал сражения, в которых участвовал, но после пятидесятого сбился со счета и перестал это делать. И каждый раз он действовал правильно, каждый раз ему удавалось обойтись в бою наименьшими потерями. Да и сам он выходил невредимым из каждого боя, за всю свою многолетнюю военную службу не получив ни одного ранения. Как-то он случайно услышал разговор двух солдат, которые называли его «заговоренным», и хотя тогда лишь посмеялся над такой слепой верой в удачу, порой ему казалось, что в их словах была доля истины. Бог как будто бы действительно хранил полководца в битвах, отводя от него пули и ядра — словно давая понять Милорадовичу, что он еще нужен своей стране и своим солдатам.

Теперь он точно знал, для чего был нужен, для чего судьба хранила его на поле боя. Не для войны, не для победы над врагами России. Для мира. Для того, чтобы не допустить гораздо более страшной вещи, чем война с другим государством. В этом и ни в чем другом было его главное предназначение, для этого он был рожден, а все остальное, вся его военная карьера и выигранные сражения, было лишь подготовкой к этому главному. «И я это выполню!» — было последней мыслью Михаила Андреевича перед тем, как он подъехал почти вплотную к выстроившимся перед памятником Петру людям.

— Здравия желаю! — крикнул он во все горло, и его сильный голос легко перекрыл царивший на площади шум. Это было не так уж трудно — когда-то Милорадович перекрикивал грохот пушек и стрельбу, и его команды прекрасно слышали все, кто воевал рядом с ним. Услышали его и теперь. На площади неожиданно стало тихо, и, быстро окинув толпу глазами, Михаил Андреевич увидел, что взгляды всех собравшихся теперь прикованы к нему. Среди множества обращенных к нему лиц было и несколько знакомых Милорадовичу. Нет, не несколько, гораздо больше! В более дальних рядах тоже стояли люди, которых он знал или хотя бы видел когда-то мельком. Знал по последней войне, видел под Бородином и в других местах сражений.

Михаил выхватил шпагу из ножен и резко взмахнул ею, салютуя военным. Некоторые из собравшихся вскинули руки к киверам, отдавая ему честь в ответ на его приветствие. Однако сделали это далеко не все. Большинство остались стоять, не шелохнувшись, и, глядя на них, те, кто поприветствовал генерал-губернатора, тоже поспешно и как будто бы виновато опустили руки. Милорадовичу показалось, что некоторые из стоявших в первых рядах офицеров посмотрели на них осуждающе.

— Ах, вы так… — тихо буркнул себе под нос Михаил Андреевич и снова возвысил голос: — Здесь есть те, кто воевал со мной? Кто из вас был со мной под Кульмом, Люценом, Бауценом? Кто защищал вместе со мной Родину?!

Они молчали. Сотни пар глаз по-прежнему смотрели на Милорадовича, и он, переводя взгляд с одного офицера на другого, видел на их лицах растерянность и замешательство. Они уже поняли, что делают «что-то не то», уже начали прислушиваться к его словам, и теперь необходимо было только удержать их внимание, не дать им снова окунуться в те недостойные русских дворян вольнодумные идеи, которые привели их на эту площадь.

— Молчите? — заговорил он еще громче, уже на пределе своих сил. — Никто из вас там не был? Я так и знал! — Михаил приподнялся на стременах и выпрямился еще сильнее, стараясь стать как можно выше. — Слава Богу, здесь нет ни одного русского солдата!!!

Собравшиеся уже не просто молчали, не зная, что ответить. Некоторые из них, встречаясь взглядом с Милорадовичем, отводили глаза, некоторые опускали голову. Генерал-губернатор ощутил еще более сильную уверенность. Сражение шло полным ходом, и пока все складывалось в его пользу. Еще несколько усилий, и он победит!

— Вы все присягали на верность императору Александру, царствие ему небесное! — гремел его голос над толпой. — Вы все должны были присягнуть императору Константину! А раз вы это сделали, то должны исполнять его волю! А воля его была в том, чтобы императором стал Николай!

Ответом Михаилу Андреевичу снова была тишина. Еще больше смущенных его словами людей, еще больше опущенных глаз. Вот один из ближайших к нему молодых офицеров вскинул голову, собираясь что-то сказать, но не решился — лишь глотнул ртом воздух и снова сник, снова превратился в растерянного мальчишку, которого взрослые застукали за какой-нибудь глупой шалостью. Да они и были мальчишками — большинству, как успел заметить генерал-губернатор, едва ли минуло двадцать пять лет! Он снисходительно вздохнул — и чего им не сиделось спокойно, что за юношеская дурь пригнала их сюда, к памятнику основателю столицы? Однако если слишком насесть на эти горячие головы, они его не только не послушают, но и нарочно, в пику ему, не уйдут с площади и устроят резню. С ними обязательно нужно пойти хоть на какие-то уступки. Вернее, сделать так, чтобы они решили, будто бы им уступают…

— Да, мы все надеялись, что на престол взойдет Константин! — крикнул Милорадович. — Да, я тоже на это надеялся! Мне тоже хотелось бы, чтобы нашей Родиной правил он, а не Николай! Но мы с вами — не дети и не глупые женщины, чтобы капризничать и требовать такого царя, который нам больше нравится, мы взрослые люди!

Один из офицеров, чье лицо сразу показалось Милорадовичу знакомым, хотя он и не смог вспомнить его имени, чуть заметно кивнул. Затем этот жест повторил стоявший позади него солдат. Они готовы были согласиться с оратором, и если бы Михаил Андреевич продолжил свою речь, с ним наверняка согласилось бы большинство вышедших на площадь. Во всяком случае, в это генерал-губернатор верил все те несколько минут, которые ему еще оставалось жить.

— Не мешайте солдатам исполнять свой долг! — прозвучал над толпой другой, не менее уверенный голос.

Милорадович вскинулся. Человека, не побоявшегося перебить его, он тоже хорошо знал.

— Приказывайте своим крестьянам, поручик Оболенский! — вспыхнул он. — А мне никто не может запретить говорить с моими солдатами!

Лицо молодого Евгения Оболенского перекосило яростью, и Михаил Андреевич не успел произнести больше ни слова. Оболенский выхватил ружье у одного из стоявших рядом солдат и замахнулся им на лошадь генерал-губернатора, пытаясь напугать ее и заставить отойти подальше. Лошадь испуганно шарахнулась в сторону, уворачиваясь от направленного на нее штыка, и тотчас же Милорадович почувствовал боль в боку. На мгновение ему показалось, что Оболенский просто сильно ударил его ружьем, и генерал-губернатор уже собирался прикрикнуть на наглеца еще сильнее и поставить его на место, но боль вдруг вспыхнула с новой силой, и он, ухватившись рукой за бок, почувствовал под пальцами отвратительную на ощупь липкую жижу. Сабля, которую он все еще сжимал в правой руке, выскользнула из мгновенно ослабевших пальцев и со звоном упала на обледеневшую мостовую. Нет, его не просто ударили! «Вот, значит, каково это… — судорожно хватая ртом воздух, удивился про себя Милорадович. — За всю войну — ни разу ни царапины! Зато теперь… от своих…»

Адъютант что-то закричал, подбежал вплотную к его лошади и протянул к нему руки. Михаил Андреевич раздраженно отмахнулся от него — он еще держался в седле, еще мог говорить, у него еще был шанс все-таки остановить толпу!

Он отогнал накатившую на него слабость, вцепился обеими руками в луки седла и медленно выпрямился, а затем чуть подался вперед.

— На кого руку поднимаешь?.. — начал было он, снова встретившись глазами с белым, как лежащий вокруг снег, Оболенским, но закончить фразу ему было не суждено. Над толпой прогремел выстрел, и новая боль в спине полностью заглушила старую в боку. Милорадович еле слышно охнул и стал плавно сползать с седла на бок. Чьи-то руки подхватили его, замедлили падение, а потом к ним на помощь пришли еще одни. Вместе они не дали генерал-губернатору коснуться земли, подняли его в воздух и куда-то понесли, но куда — он не видел, да и не хотел этого знать. В голове у него вертелась только одна мысль, заслонившая собой все, даже сильнейшую боль: он не справился. Ему не удалось сделать то, что он был должен, не удалось выполнить свое предназначение.

— Я не смог… я не оправдал… — попытался сказать он несущему его адъютанту, но изо рта у него вырвался только хрип, в котором тот вряд ли сумел разобрать хоть слово. А еще через секунду над площадью раздался грохот множества новых выстрелов, в котором утонули все прочие звуки. Первый выстрел в безоружного Михаила Андреевича стал сигналом к атаке, после него вышедшим на площадь военным стало ясно: теперь им дозволено все. Толпа с громкими криками двинулась через площадь в сторону Зимнего дворца, по пути обрастая присоединившимися к ней любопытными прохожими и уже забыв о своей первой жертве, которую несколько солдат, понукаемые адъютантом, спешно уносили прочь.

Михаил Андреевич не слышал новых выстрелов. Боль в спине усиливалась с каждой минутой, и все его силы были направлены на то, чтобы не застонать и не выказать несшим его людям своей слабости. Он не справился с главным, но мог еще сохранить достоинство — это было единственное, на что он был теперь способен, чтобы не проиграть окончательно. И потому, сжав зубы, молча терпел боль, пока перед глазами у него не начал клубиться стремительно густеющий и скрывающий все вокруг черный туман.

Он очнулся на полу в каком-то странном помещении — оно как будто бы было ему знакомо, но понять, где именно он находится, Милорадович смог не сразу. Рядом суетились какие-то люди, слышались их встревоженные голоса, и это не давало ему сосредоточиться. А понять, куда его принесли, ему было нужно, просто необходимо!

— Ну не стойте столбом, идиоты, помогайте давайте! — рявкнул позади него чей-то смутно знакомый голос. Михаил Андреевич точно уже слышал его когда-то, точно знал этого человека, но вспомнить, кто это был, тоже не мог. Зато внезапно он догадался, где находится, — это была та самая конюшня, из которой он выехал усмирять бунтовщиков полчаса назад! Наверное, его принесли туда потому, что это было ближайшее открытое помещение. Видно, очень спешили…

— Что, все так плохо? — попытался спросить Милорадович, но тут же закашлялся. Изо рта на мундир брызнула кровь, тело генерал-губернатора содрогнулось от боли, он схватился рукой за грудь, и его пальцы нащупали рваные края материи с торчащими нитками. Михаил Андреевич скосил глаза, пытаясь разглядеть свой мундир и все еще не понимая, почему он порван на груди, если выстрелили ему в спину. И лишь после того, как он провел рукой по испачканной кровью жесткой ткани, ему стало ясно, в чем дело: на мундире не было ни одного ордена, ни одной из заслуженных им в прошлом наград. Все они были сорваны, от каждого осталось по неровной лохматой дырке. Те, кто нес генерал-губернатора в конюшню, пытались спасти его с далеко не бескорыстными целями…

А вокруг него все суетились, бегали какие-то люди, за его спиной шла непонятная возня, и кто-то даже, как казалось Милорадовичу, о чем-то его спрашивал, но он никак не мог сосредоточиться и понять, чего от него хотят.

— Делайте что должно… — прохрипел он в конце концов, снова закашлял кровью, и в глазах у него стало темнеть от нового, еще более сильного приступа боли. Казалось, что медик и его помощники режут всю его спину вдоль и поперек острыми раскаленными ножами, и Михаил Андреевич не смог сдержаться и не застонать. А спустя еще несколько бесконечно долгих минут он перестал даже пытаться молчать. Ему казалось, что его крики и стоны заглушают все вокруг, что в них утонули все остальные звуки, однако хлопотавшие рядом с ним люди как-то ухитрялись переговариваться, что-то приказывать друг другу и понимать, кто о чем говорил.

А потом боль вдруг стала слабее — настолько слабее, что в первый момент Милорадовичу даже показалось, будто бы она вообще прошла. Это так удивило его, что он попытался пошевелиться и спросить у кого-нибудь из находившихся в конюшне, что с ним, но стоило ему лишь попытаться повернуть голову, как боль в спине снова дала о себе знать. Но на этот раз Михаил все же смог сдержаться и не застонать.

— Господин генерал-губернатор! Михаил Андреевич! Вы меня слышите? — мягко, но настойчиво звал его все тот же знакомый голос. — Вы можете говорить?

— Да, могу… — с трудом, но все же отчетливо выговорил Милорадович и тут же почувствовал, как течет по его губам и подбородку теплая и липкая кровь. Нет, говорить он все-таки был не в состоянии!

— Михаил Андреевич, мне надо попробовать извлечь пулю, — продолжал заботливый голос, и генерал-губернатор наконец узнал его. Это был Василий Буташевич-Петрашевский, врач, сопровождавший его почти во всех его военных походах и время от времени помогавший ему после, в мирной жизни. Хотя применять свои медицинские знания к Милорадовичу ему приходилось редко, а если и приходилось, то речь шла о каких-нибудь мелочах. «Зато теперь у Василия Михайловича будет очень много работы! — вздохнул про себя генерал-губернатор. — Или наоборот — вообще никакой работы не будет…»

— Делайте, что считаете нужным… — прохрипел он, изо всех сил стараясь говорить разборчиво и понятно. Врач что-то ответил, но Милорадович опять не разобрал слов из-за накатившей на него новой волны боли. Еще более сильной и длившейся еще дольше — как ему показалось, многие часы…

— …теперь все, теперь только надеяться на лучшее… — донеслись до него сквозь эту боль слова Василия Михайловича. Но особой надежды в них Милорадович не услышал. Боль как будто бы и стала меньше, но он чувствовал, что вместе с ней из него ушли почти все силы. В конюшне словно бы стало темнее, а голоса врача и его помощников звучали как-то приглушенно, словно бы из-за плотной портьеры…

Нет, он не должен был сдаваться, он не мог умереть прямо сейчас! Ему обязательно нужно было узнать еще хотя бы одну вещь…

— Что там сейчас… происходит? — выдавил он из себя и едва не потерял сознание от приложенных для этого усилий.

— Не знаем, — честно ответил ему врач. — Я одного из тех, кто вас сюда принес, попросил сбегать туда, посмотреть. Он, как вернется, расскажет… Как вы сейчас себя чувствуете?

— Плохо, — тоже не стал лукавить и притворяться Михаил Андреевич. Он хотел спросить, насколько серьезно его ранение, но слабость усилилась, и генерал-губернатор не смог произнести ни слова.

— Пуля была пистолетная, с нарезкой, — начал вдруг объяснять ему Василий Михайлович, и в его голосе Милорадовичу послышались виноватые ноты. — Ружейную было бы проще извлечь, она бы меньше вреда нанесла…

— Пистолетная… — выдохнул Михаил Андреевич, и на какой-то миг к нему словно бы вернулись силы. — Покажите мне ее!.. — потребовал он уже громче хорошо знакомым врачу решительным тоном, каким он всегда отдавал приказы.

— Сейчас, смотрите, — медик зашарил рукой по полу и через несколько секунд поднес к глазам раненого крошечный сплющенный кусочек свинца.

— Пистолетная, — шепотом повторил Милорадович, рассматривая пулю. — Значит, стрелял не военный… Слава Богу, меня убил не русский солдат! Но вот же смешно… я сегодня так плотно позавтракал, а эту мелочь не смог переварить…

— Не убил, не надо так… — попытался было запротестовать Василий Михайлович, но генерал-губернатор уже догадался по выражению его лица, что состояние его было безнадежным, и поэтому не стал слушать никаких утешений и уверений в том, что он будет жить. Спорить с врачом он, впрочем, тоже не стал — у него было слишком мало времени, и оставшиеся минуты требовалось потратить на кое-что более важное. «Эти глупцы… которых я так и не смог остановить… Чего они там добиваются, чего хотят — крестьян отпустить на свободу? — попытался он вспомнить самое главное из того, что слышал о тайных обществах. — Глупые мальчишки, глупые! Я им покажу, как это надо делать!»

— Позовите Глинку, — попросил он Василия Михайловича, но уже в следующее мгновение и сам увидел подошедшего к нему поближе и склонившегося над ним бледного адъютанта.

— Я здесь, я вас слушаю! — быстро сказал тот, опускаясь на колени рядом с умирающим. Он как будто обрадовался, что может сделать для Милорадовича хоть что-то, хоть какую-нибудь мелочь…

— Федор, запиши… — начал было Михаил Андреевич, но тут же сообразил, что в конюшне адъютант точно не найдет ни чернил, ни бумаги, и поправился: — Запомни, что я хочу сделать… У меня полторы тысячи крестьян — они все должны получить вольную. Ты понял? Это моя последняя воля…

— Да, я все понял. — Федор Глинка оглянулся на врача и нескольких помогавших им солдат, ставших свидетелями этого завещания, и прижал правую ладонь к груди. — Все будет выполнено, я за этим прослежу.

— Проследи обязательно… — попросил Милорадович уже не приказным, а мягким, дружеским тоном и закрыл глаза. Боль немного ослабла, и ему вдруг стало покойно и как-то легко. Он не смог остановить восстание, не смог предотвратить бой на площади, но победа над взбунтовавшимися все-таки осталась за ним, и он еще успел ощутить гордую радость от этой мысли, прежде чем навсегда перестал что-либо чувствовать.

8

Глава VII

Санкт-Петербург, Адмиралтейская набережная, 1825 г.

Настасья Васильева жила в Санкт-Петербурге уже второй месяц, но по-прежнему не могла не то что привыкнуть к этому огромному городу, а даже просто поверить в то, что ее жизнь так резко изменилась. Столица и пугала ее огромными улицами, высокими каменными домами и стремительно носящимися по дорогам экипажами, и заставляла восхищаться своими красотой и величием. Иногда Настасья даже начинала жалеть, что ее забрали из деревни и заставили жить в таком страшном шумном городе, но в то же время стоило ей подумать о возвращении домой, как на молодую женщину накатывала тоска. Нет, домой ей не хотелось! Дома в ее жизни не было ничего, кроме барского поля и огорода ее свекров, где приходилось работать дни напролет, кроме домашних дел, присмотра за детьми и курами во дворе. Дома она просыпалась с петухами, и единственной мыслью, которая помогала ей не разрыдаться, встав с постели, была мысль о том, что после обеда она сможет немного посидеть, ничего не делая, и отдохнуть, пока все остальные домочадцы не закончат есть. Этой минуты она ждала весь день, а потом так же нетерпеливо ждала вечера, когда можно будет сесть в углу шить или сматывать шерсть в клубки и тоже отдыхать во время этой спокойной работы. Ночь чаще всего проносилась для нее как одно мгновение, она проваливалась в сон сразу же, как только ложилась на лавку, и внезапно просыпалась от петушиного крика, обнаружив, что уже утро и пора снова вставать и приниматься за работу. А такие дни, когда Настасья не падала от усталости и у нее находились силы, чтобы чему-нибудь радоваться или болтать с сестрами мужа о чем-нибудь интересном, молодая женщина могла бы пересчитать по пальцам — такое случалось всего несколько раз за все время ее замужества. И она была абсолютно уверена, что именно так и проживет всю свою жизнь, разве что забот у нее будет прибавляться с каждым новым ребенком, и лишь в глубокой старости, когда вырастут и ее дети и внуки, у нее появится возможность отдыхать не только ночью, а еще лежать на печке или сидеть во дворе на завалинке днем, когда ей этого захочется.

Хотя нельзя было сказать, что Настасья считала свою жизнь несчастливой. Даже наоборот, она всегда думала, что ей очень повезло. Муж, за которого ее выдали, когда ей исполнилось шестнадцать лет, оказался вовсе не таким, как она боялась, — не злым, не придирчивым, а улыбчивым и веселым парнем. Его родители и дед с бабкой тоже отнеслись к ней ласково и почти не ругались, если она делала что-то плохо или слишком медленно. Другая родня мужа тоже приняла ее вполне доброжелательно, жены его старших братьев иногда даже помогали ей в домашних делах, давали советы, как лучше понравиться свекрови, скрывали от нее промахи младшей невестки… А когда у Настасьи родился первенец-мальчик, вся семья полюбила ее еще сильнее, и даже после того, как следом за сыном стали рождаться дочки, их хорошее отношение к ней не изменилось: девочкам они были не слишком рады, но очень уж любили похожего на отца, веселого и не по годам смышленого мальчишку. К тому же все были уверены, что в будущем у нее родится еще достаточно много сыновей. А сама Настасья горячо и страстно мечтала об этом. Правда, этой осенью у нее родилась очередная девочка, но горевать из-за этого молодой женщине было некогда: сначала из-за того, что с новым ребенком у нее прибавилось всевозможных забот, а потом ее жизнь и вовсе резко изменилась. К ним домой явился управляющий барским имением собственной персоной и, уточнив, действительно ли у Настасьи недавно родился ребенок, велел ей собираться и вместе с новорожденной дочкой ехать в Петербург. Там у хозяев имения тоже родилась девочка, и ей нужна была кормилица. А Настасья подходила на эту роль идеально.

Семья провожала ее в город со слезами, но в то же время и с гордостью. Родители ее мужа, когда-то давно бывавшие в Санкт-Петербурге, надавали ей множество разных наставлений о том, как вести себя в барском доме, сам муж и все остальные родственники не скрывали, что завидуют ей, старшие дети, несмотря на заверения матери, что она скоро вернется к ним, обиженно плакали. Настасья тоже плакала, хоть и понимала, что должна радоваться оказанной ей чести, — слезы градом катились по ее щекам, как ни пыталась она их сдержать. Так они и выли все вместе: Настасья в обнимку со своими старшими детьми и двумя племянницами ее мужа, а вслед за ними и все остальные ее родственницы женского пола. Даже свекровь, всегда суровая и невозмутимая, вытирала глаза, пытаясь делать это как можно незаметнее.

Наконец, после того как все нарыдались вдоволь и свекор Настасьи прикрикнул на «глупых баб», велев им замолчать, будущую кормилицу посадили на телегу, бросили к ней два больших узла с одеждой и пеленками для ее младшей дочки Аленки, дали на руки саму дочь и отправили на «край света» — в неведомый и пугающий Санкт-Петербург. Поначалу Васильева продолжала, по привычке, всхлипывать, но когда телега выехала из ее родной деревни и запрыгала по ухабам лесной дороги, в женщине проснулось любопытство. Она никогда не уходила так далеко от дома, даже в детстве и юности, до замужества, когда отправлялась с подругами за ягодами и грибами, и поэтому никогда раньше не видела этих мест.

Дорога казалась ей необычайно красивой. Скорее всего, те, кто ездил этим путем постоянно, не нашли бы в ней ничего особенного и вообще посчитали бы окружающий пейзаж на редкость однообразным и скучным. По крайней мере, ямщик, лениво похлестывающий и без того резво бегущую лошадь, посматривал по сторонам редко, и вид у него был смертельно скучающий. Настасья же вовсю вертела головой и любовалась двумя стенами леса, между которыми проходила дорога, и то и дело восхищенно ахала, не обращая внимания на насмешливое хмыканье возницы. Лес вокруг них то расступался, сменяясь лугами и полями, то снова почти смыкался, деревья справа и слева от дороги то разбегались в разные стороны, то тянулись навстречу друг к другу, и порой их ветки переплетались над головой Настасьи, скрывая от нее небо. Смотреть на все это можно было бесконечно. И Васильева бы смотрела всю дорогу, если бы Аленка не проснулась и не начала плакать — тут уже пришлось отвлечься от дороги и успокаивать дочку.

Зато когда до города осталось совсем немного, Аленка снова уснула — к огромной радости матери, для которой дорога стала еще более необычной и просто невероятно интересной. Она впервые увидела каменные дома с балконами и вылепленными на их желтых стенах белыми украшениями, впервые проехала по дорогам, выложенным досками и вымощенным камнем. Все это выглядело для деревенской жительницы настолько странным, что ей приходилось то и дело повторять про себя: «Это не сон. Здесь я теперь буду жить».

Напоминать себе о том, что происходящее не видится ей во сне, Васильевой потом пришлось еще много раз. Даже после того, как она больше месяца прожила в господском доме, потихоньку перестала бояться выходить из дома на шумную многолюдную улицу и начала привыкать к новой жизни. Все равно порой ей казалось, что в один прекрасный момент она откроет глаза и обнаружит себя дома, в деревне, спящей на полу рядом с мужем и детьми, а вставшая раньше всех свекровь начнет требовать, чтобы они скорее просыпались и шли в поле. И если раньше такая жизнь была для Настасьи совершенно нормальной, то теперь мысль о ней сильнейшим образом пугала молодую женщину, и именно потому она раз за разом была вынуждена напоминать себе: «Это не сон. Я действительно живу в городе, и у меня все хорошо».

Жизнь ее и правда очень сильно изменилась к лучшему. Теперь у нее была всего одна обязанность — кормить и нянчить хозяйскую дочку. И хотя новорожденная девочка требовала достаточно забот, а кроме того, Настасье нужно было еще и уделять внимание собственному ребенку, жилось ей теперь намного легче, чем в деревне. Она вставала гораздо позже, чем дома, если только кто-нибудь из детей не просыпался и не начинал плакать ранним утром, но даже в этом случае у нее всегда была возможность вздремнуть или просто отдохнуть днем во время кормления девочек. Иногда ее просили помочь кому-нибудь из слуг убираться в комнатах или накрывать на стол для обеда или ужина, но эта работа была такой легкой по сравнению с трудом в деревне, что Васильевой даже становилось неловко — она никак не могла привыкнуть к такому образу жизни. Ей казалось, что она работает слишком мало и что жить так крепостной крестьянке нельзя, однако для хозяев это было в порядке вещей. Они и не думали нагружать кормилицу еще какими-нибудь делами — наоборот, следили, чтобы она не отвлекалась на другую работу от сидения с их дочерью. А Настасье ничего другого и не требовалось. Она с удовольствием проводила время с младенцами, и ей казалось, что она любит одинаково сильно свою родную дочку и ее благородную молочную сестру Оленьку. Да и как можно было делать различия между этими двумя девочками, во многом похожими друг на друга, одинаково тянущимися к ее груди и одинаково плачущими?

Иногда Настасья мечтала о том, чтобы остаться в господском доме навсегда и стать няней Оли, когда та подрастет. Хозяева, как она замечала по некоторым брошенным ими вскользь фразам, тоже думали об этом, и такая идея им как будто бы нравилась. Но при этом Васильева страшно скучала по своим старшим детям, и думать о том, что, оставшись в городе, она, скорее всего, уже никогда не увидится с ними, было для нее слишком тяжело. В такие минуты ей хотелось, чтобы господская дочь как можно скорее выросла и перестала нуждаться в ее молоке. Тогда Настасья попросила бы ее родителей позволить ей вернуться в деревню и снова оказалась бы рядом с сыном и старшими дочками, а еще — рядом с мужем, которого ей после пары месяцев жизни в Петербурге тоже стало не хватать. Правда, это значило бы возвращение к тяжелой работе и рождение все новых детей, а еще — прощание навсегда с жизнью в столице и с возможностью отдыхать. Да к тому же расстаться навсегда с городом и окунуться в работу дома и на огороде пришлось бы и маленькой Аленке, которая могла бы стать горничной в хозяйском доме и уставать от работы намного меньше…

Все эти сомнения доставили Васильевой немало печальных минут. Утешала она себя лишь тем, что в ближайшие месяцы ей все равно не придется выбирать между встречей со старшими детьми и лишением счастливого будущего младшей дочери. Пока маленькой Оле требовалась кормилица, Настасья должна была оставаться в городе, и решение о том, чего ей просить у хозяев, можно было с чистой совестью отложить и сполна насладиться жизнью.

Этим молодая крестьянка и занималась. После того как дочь хозяев привыкла к кормилице и стала меньше капризничать, а ее собственная дочь прижилась на новом месте и тоже стала вести себя спокойно, у Настасьи появилась возможность не проводить с девочками каждую минуту. Сама она к тому времени тоже перестала пугаться большого города и людных улиц — страх сменился любопытством и возрастающим с каждым днем желанием получше узнать Петербург и побывать в разных его уголках. Сделать это оказалось не так уж трудно: Васильева стала просить дворецкого поручать ей еще какие-нибудь дела в то время, когда дети спали и за ними могла присмотреть одна из горничных. Тот понял ее желание посмотреть город и стал время от времени отправлять ее либо на рынок с кухаркой, либо в другие господские дома с письмами от хозяев. Последнее особенно нравилось Настасье — у ее господ было много знакомых, и, разнося им приглашения в гости или благодарности за приятно прошедшие накануне встречи, она могла побывать в разных кварталах Петербурга. Правда, поначалу она ужасно боялась заблудиться в лабиринте незнакомых улиц, но после нескольких поручений сумела запомнить дорогу ко всем хозяйским друзьям и почувствовала себя увереннее.

Теперь же, отправляясь по одному из знакомых адресов с письмом, Васильева могла позволить себе идти не самой прямой дорогой, а свернуть на какую-нибудь из соседних улиц и заглянуть в новый, еще не виденный раньше сквер или дворик. И хотя долго любоваться новыми красотами ей было нельзя, чтобы не прийти домой слишком поздно, такие прогулки все равно приносили Настасье много удовольствия.

Теперь она шла с письмом по Адмиралтейской набережной и с интересом поглядывала на замерзшую и присыпанную пушистым снегом Неву. В паре мест девственную белизну этого снега портили черные цепочки следов — кто-то, поленившись идти к ближайшему мосту и не побоявшись провалиться под лед, решил перебраться на другой берег кратчайшим путем. Васильева вздрогнула, представив себе, что лед мог проломиться и неосторожные горожане провалились бы в ледяную воду. И как можно настолько бездумно рисковать?! Повезло им, что лед оказался достаточно толстым и крепким!

Слева послышался какой-то шум, и крестьянка, оторвавшись от разглядывания следов на реке, оглянулась. На другой стороне улицы, по которой она шла, происходило что-то необычное. Там, вокруг стоящего на огромном неровном камне памятника страшноватому на вид всаднику на коне, собралась толпа, которая с каждой минутой становилась все больше и больше. Часть ее не была видна с набережной, скрытая домами, и Настасья, забыв про порученное ей дело, торопливо перебежала через дорогу и смешалась со спешащими присоединиться к толпе прохожими. Вместе с ними она завернула за угол большого каменного здания с колоннами и в изумлении замерла на месте. Открывшееся ей зрелище было таким странным, таким удивительным, что в первую минуту молодая женщина не поверила собственным глазам. Она еще ни разу в жизни не видела такого огромного скопления народа! Даже когда господская кухарка в первый раз взяла ее с собой на рынок, где тоже толкалась поразившая Настасью громадная толпа покупателей, это выглядело не так пугающе. На рынке людей было гораздо меньше, чем здесь, на площади, перед бронзовым всадником, сидящим на вставшем на дыбы коне. Здесь же перед Настасьей волновалось бескрайнее людское море — такое большое и так пугающее своими размерами, что все ее любопытство куда-то улетучилось и ей захотелось вернуться назад, на набережную, и отбежать подальше от этой страшной толпы. Вот только дороги назад для любопытной крестьянки уже не было. Сзади на нее напирали другие прохожие, которых становилось все больше, и когда Васильева попыталась выбраться из толпы, ее лишь еще сильнее толкнули вперед. Подошедшие после нее стремились пробраться поближе и с каждой секундой все яростнее пихались локтями, недовольно ворча и покрикивая на стоявших впереди. Кто-то справа от Настасьи испуганно взвизгнул, кто-то в ответ рассерженно выругался…

После нескольких попыток выбраться из толпы Настасья оставила эту надежду — у нее не хватило бы сил даже для того, чтобы немного продвинуться вперед или назад. Ее уже не толкали, а просто сжали с огромной силой со всех сторон, так что крестьянка не могла даже пошевелить руками и едва дышала. «Когда же я теперь домой вернусь?! — с ужасом думала молодая женщина. — Ведь еще письмо надо отнести, а дети, наверное, уже проснулись, и скоро их кормить будет пора! Барыня теперь заругается!..»

Больше Настасья ни о чем подумать не успела. Далеко впереди, где собрались военные, на которых она хотела посмотреть, но которых из толпы так и не увидела, раздались какие-то неразборчивые крики, потом прогремел выстрел, заставивший крестьянку испуганно вздрогнуть, а потом вслед за этим первым выстрелом внезапно раздался и вовсе невообразимый грохот. Он был так силен, что в первое мгновение после него Васильева потеряла способность слышать и лишь по широко раскрытым ртам стоявших рядом с ней людей поняла, что они в ужасе кричат. А потом внезапно обнаружила, что точно так же кричит сама.

Она продолжала вопить, когда люди, стоявшие рядом с ней и грубо толкавшие ее, вдруг начали падать на землю, а те, кто толпился впереди, развернулись и бросились бежать прочь от площади, увлекая молодую женщину за собой. В первый момент ее едва не сбили с ног, но Васильева успела схватиться за тулуп налетевшего на нее мужчины и не упасть, после чего, понимая, что ее все равно могут затоптать в любой момент, побежала следом за ним, стараясь и не вырываться вперед, и не слишком медлить. Все вокруг тоже кричали, некоторые бегущие падали, а грохот становился все сильнее, и Настасье уже казалось, что идет этот грохот не только сверху, а вообще со всех сторон и даже снизу, у нее из-под ног. Она выбежала вместе с остальными перепуганными горожанами обратно на набережную, и первым, что бросилось ей в глаза, были несколько человек, несущихся по льду к противоположному берегу Невы. И тогда крестьянка закричала еще громче — ей стало ясно, что спастись от непрекращающейся стрельбы можно только таким образом, перебежав через замерзшую реку по льду, который в любой момент мог расколоться. Но толпа мчалась именно к реке, и вырваться из нее, чтобы отбежать куда-нибудь в сторону, у Васильевой не было ни малейшей возможности. Горожане гнали ее на лед, под которым текла черная, смертельно холодная вода.

Но до набережной Настасья не добежала. Один из мчавшихся впереди нее петербуржцев поскользнулся и упал на мостовую, она налетела на него и тоже не смогла удержаться на ногах, а вскочить и бежать дальше ей не дали те, кто спешил к реке следом за ней. Кто-то упал на нее сверху, кто-то наступил ей на руку, а еще через мгновение ей стало совсем тяжело, словно на нее обрушился целый дом или еще что-нибудь столь же огромное. Она вскрикнула еще раз, теперь уже от боли, в последний раз попыталась подняться, но не смогла даже просто пошевелиться. Какое-то недолгое время она еще чувствовала, как бегут прямо по ней люди и как врезаются в ее спину и затылок их тяжелые сапоги, а потом боль, страх и крики исчезли, навсегда сменившись черной безмолвной пустотой.

Всего остального — как падали другие бегущие, по которым продолжали стрелять с крыш окрестных домов, и как с треском раскололся лед на Неве и множество не успевших добежать до другого берега людей долго барахтались в воде, пытаясь выбраться, — Настасья уже не увидела.

9

Глава VIII

Санкт-Петербург, Аничков дворец, 1825 г.

Семилетний наследник престола Российской империи Александр Романов лежал в кровати и тщетно пытался заснуть. Несмотря на то что в комнате было совсем темно и тихо, несмотря на усталость после длинной череды длившихся целый день уроков, сон к нему не шел. Мальчик был слишком взбудоражен вечерним разговором с отцом. Точнее, самой главной новостью, которую тот сообщил маленькому Александру во время этого разговора, — о том, что он стал наследником. Будущим правителем России.

До того как отец сообщил ему об этом, Саша даже не задумывался, что мог бы оказаться сыном царя. В конце осени ему рассказали о смерти дяди Александра в Таганроге и о том, что на престол должен взойти дядя Константин, и мальчик принял это как должное. Чуть позже отец во время их обычной утренней встречи обмолвился, что дядя Константин не хочет править страной. Это крайне удивило Сашу: он совершенно не понимал, как можно не хотеть того, чего страстно хотят все без исключения люди, — быть самым главным? Про себя он подумал, что дядя Константин, наверное, немного сумасшедший, но вслух этого, конечно же, не сказал. По словам отца было ясно, что он считает это нормальным, а отцу, без сомнения, было виднее. Но мальчику почему-то даже в голову не пришло, что если Константин откажется быть царем, это право перейдет к следующему из братьев, к его отцу…

Зато теперь сообщенная отцом новость огорошила мальчика столь сильно, что он даже не мог толком понять, радует она его или, наоборот, пугает. Слишком уж суровым выглядел только что взошедший на престол Николай I, и слишком напряженно звучал его голос, когда он рассказывал сыну об этой как будто бы хорошей новости. Но расспрашивать его о том, почему он не рад и что его встревожило, юный Александр не решился — это в их семье было не принято. Правда, мальчик знал, что позже отец обязательно расскажет ему о том, что значит быть правителем, подробнее и наверняка объяснит, чем он был недоволен. Но пока эти надежды не особо успокаивали его. Предчувствие чего-то плохого, страшного не давало ему уснуть и заставляло ребенка все время мысленно возвращаться к краткому вечернему разговору с отцом-императором и во всех подробностях представлять себе его встревоженное и словно окаменевшее от забот лицо.

Раньше уже случалось, что маленький Александр засыпал с трудом, часто вздрагивая и вырываясь из ярких снов обратно в темноту своей спальни, но это было очень давно, больше трех лет назад. Началось это после того, как отец однажды разбудил его среди ночи и велел, чтобы он показал нескольким незнакомым Александру разряженным дамам, как он умеет маршировать. Тогда трехлетний великий князь даже обрадовался такому важному заданию, хотя и не сразу смог понять, чего от него хотят. Но следующей ночью ему почему-то стало страшно засыпать — он все ждал, что отец и его гости снова придут к нему, когда он уже будет спать, и боялся, что спросонья ошибется и сделает что-нибудь неправильно. Несколько раз ему снилось, что в комнату внесли свечу и кто-то из придворных стаскивает с него одеяло, но, открыв глаза, мальчик обнаруживал, что в спальне темно и он по-прежнему находится в ней один. Потом ночной визит отца начал забываться, и такие тревожные пробуждения стали случаться все реже, пока вовсе не сошли на нет. Теперь же Александру казалось, что все это может вернуться — и ночные страхи, и настоящее появление отца возле его кровати. Ведь теперь он — не просто великий князь, племянник царя, а наследник престола! Теперь отец имеет право и наверняка будет требовать от него еще больше, чем раньше, и вполне может решить снова проверить, способен ли его сын маршировать по всем правилам, если разбудить и поднять его среди ночи!

Все эти опасения долго не давали Александру заснуть, и лишь под утро он, наконец, успокоился и провалился в глубокий сон без сновидений. Но выспаться ему уже не удалось — вскоре настало утро, и наследника Российской империи, как всегда, рано поднял с постели голос воспитательницы:

— Вставайте, ваше высочество, скоро завтрак, великие княжны уже одеваются!

Саша недовольно поморщился. Конечно, Мария с Ольгой, младшие сестры, которых так часто ставят ему в пример, встали раньше — на них же надо надевать гораздо больше всякой одежды, и застегивать ее на них наверняка дольше! Но делиться такими мыслями с воспитателями и наставниками юный царевич, разумеется, не стал: он уже давно усвоил, о чем можно говорить вслух, а о чем — ни в коем случае нельзя. Издав громкий, по-взрослому тяжелый вздох, мальчик отбросил одеяло, сел на кровати и приготовился к долгой и скучной процедуре одевания…

День начался как обычно, он был похож на другие дни как две капли воды. Завтракал царевич в компании сестер, с которыми нужно было чинно поздороваться и спросить, хорошо ли они спали, — сделать это было очень непросто, потому что младшая из девочек, Ольга, подученная Марией, все время строила брату смешные рожицы, и Саша с трудом сдерживался, чтобы не прыснуть смехом. Во время завтрака мальчик усиленно обдумывал, как можно отомстить за это сестрам и при этом не получить никакого наказания самому, но, как это бывало и раньше, не смог ничего придумать. Сестры между тем уже забыли о своей шалости и пытались о чем-то пошептаться друг с другом, но сделать это под бдительным оком наставниц было не так-то легко. В конце концов, убедившись, что поговорить за едой им не позволят, девочки принялись строить кокетливые рожицы друг другу, старательно подражая фрейлинам их матери. Это было одним из их любимых развлечений, и обе великие княжны, несмотря на свой юный возраст, уже научились строить глазки в те моменты, когда воспитательницы смотрели в другую сторону, и невинно улыбаться, как только кто-нибудь из взрослых поворачивался к ним. Саша некоторое время украдкой наблюдал за этой игрой сестер, но потом ему это наскучило, и он полностью сосредоточился на содержимом своей тарелки. Каша в ней была сладкой и очень вкусной, но мальчик помнил, что есть слишком быстро, как едят простолюдины, великому князю не положено. Приходилось соблюдать приличия и, как учили Александра и его сестер наставницы, «клевать как птичка». Так все трое детей и «клевали», нетерпеливо дожидаясь окончания завтрака.

Наконец им позволили встать из-за стола и пойти в предназначенные для игр комнаты. Ольга и Мария шли, держась за руки и снова о чем-то перешептываясь, — они не слишком спешили, зная, что игры и прогулки займут у них почти весь день, если не считать небольшого перерыва на уроки чтения. Александра же ждало несколько разных уроков, и поэтому он торопился скорее оказаться среди своих любимых игрушечных солдатиков, чтобы успеть провести с ними как можно больше времени перед тем, как его поведут к учителям. Кроме того, мальчик втайне надеялся, что когда отец заглянет к нему, чтобы немного поиграть с ним вместе, он расскажет ему что-нибудь о его новой, только что начавшейся жизни наследника престола. Ради этого Саша бросил бы все игры, он бы разговаривал об этом с отцом весь день!

Но в то утро Николай Павлович так и не пришел проведать своих детей, хотя раньше делал это регулярно. Детей навестила только царица Александра Федоровна, и ее визит встревожил и Сашу, и его сестер: мать выглядела очень испуганной, бледной и как будто бы даже исхудавшей, руки ее, когда она обнимала детей и поправляла дочерям прически, мелко дрожали, а улыбка на ее лице казалась вымученной с огромным трудом. После этого Саша стал ждать отца с еще более сильным нетерпением — он надеялся, что тот расскажет ему и о том, почему мать так обеспокоена. Мальчик ждал его, когда играл и когда учился читать и писать, ждал за обедом и во время прогулки, но отца все не было. Оставалась еще надежда на то, что он зайдет к детям вечером, но юный наследник уже не очень в это верил. Так, конечно, иногда бывало, но лишь в очень редких случаях, когда отец был чем-то особенно сильно занят. «Значит, сегодня у него много дел, — объяснял Саша сам себе во время прогулки, стараясь не слушать болтовню идущих рядом сестер. — И значит, теперь, когда отец стал царем, дел у него всегда будет больше, чем раньше. И к нам он не будет больше приходить…» Эта мысль показалась мальчику такой простой и очевидной, что он даже удивился, почему сразу до нее не додумался. Вот в чем было главное отличие его прошлой жизни от жизни новой — жизни наследника, сына императора.

Тем не менее Саша все-таки ждал отца весь остаток дня и вечером, оказавшись в кровати, снова боялся засыпать, чтобы не пропустить приход императора и не проявить в его присутствии какой-нибудь неловкости. Но император так и не пришел, и на следующее утро наследник надеялся на игру и разговор с ним уже гораздо меньше. Ольга и Мария тоже казались какими-то грустными — за завтраком они не шептались друг с дружкой и не дразнили старшего брата, а тихо сидели, склонившись над своими тарелками. Юный Александр даже удивился: ему и в голову не могло прийти, что легкомысленные сестры тоже могут скучать по отцу и мечтать его увидеть! Правда, великие княжны вполне могли не разговаривать, потому что просто-напросто поссорились из-за какой-нибудь глупой женской ерунды — поразмыслив немного, Саша пришел к выводу, что это намного более вероятно. Вот только самому ему легче от этого не стало.

После завтрака он расставил всех своих солдатиков в боевые позиции, но так и не начал задуманное сражение. У него не было никакого желания играть, и даже самые любимые игрушки неожиданно показались мальчику скучными и совершенно ему ненужными. Он уселся на ковер рядом с одним из своих игрушечных полков и долго смотрел на выставленную впереди остальных деревянную фигурку генерала. Мальчику казалось, что игрушечный предводитель солдатиков рвется в бой, так же как и второй генерал, командовавший полком его противников, однако битва между двумя деревянными армиями все не начиналась. Очень уж не хотелось Александру начинать сражение без отца, на приход которого у него все еще сохранялась слабая надежда.

Наставница, присматривавшая за наследником царского трона, настороженно наблюдала за ним: ее тревожило затянувшееся грустное настроение мальчика, и она размышляла о том, как бы поосторожнее попытаться его разговорить, чтобы узнать причину охватившей его тоски. Наконец она собралась аккуратно вызвать мальчика на разговор, однако сделать этого не успела. Дверь комнаты наследника распахнулась, и сам он, увидев, кто стоит на пороге, радостно вскинул голову.

— Его величество император Николай Первый! — чуть запоздало объявил громкий голос стражника. А сам Николай, не обращая внимания на вскочившую и почтительно присевшую в реверансе наставницу Александра, уже входил в детскую.

— Здравствуйте, ваше высочество… — начал было Саша по привычке, но, вспомнив, о чем его предупреждала наставница, тут же поправился: — Ой, ваше величество!

— Здравствуй, сын, — просто сказал император и опустился на придвинутый ему стул. Взгляд его скользнул по расставленным на полу солдатикам, но Саше почему-то сразу стало ясно, что играть с ним отец в этот день не будет. Слишком уж серьезным и сосредоточенным для детских игр было его лицо.

— Скоро у тебя и твоих сестер будет новый учитель, — сообщил ему Николай. — Ты должен его помнить, он бывал у нас на приемах. Это академик Василий Андреевич Жуковский, очень образованный человек, который будет заниматься с вами русской словесностью. Надеюсь, ты будешь хорошим учеником.

— Да, ваше величество, — поспешно заверил его мальчик. Император удовлетворенно кивнул, но по его лицу было видно, что весть о новом наставнике была не единственным вопросом, о котором он хотел поговорить с сыном.

— Ты уже большой, — сказал Николай Первый, глядя мальчику в глаза. — Думаю, тебе стоит узнать, что сейчас происходит в нашем городе.

Саша посмотрел на него с испугом. Голос отца звучал странно: не жестко и сердито, как это бывало, если он был чем-то недоволен, и не горделиво, если мальчику удавалось чем-то заслужить его одобрение. Нет, теперь в нем явно было слышно какое-то иное чувство, названия которого Саша еще не знал, но которое ему совершенно точно не нравилось! Без сомнения, его величество собирался сообщить своему сыну какую-то очень неприятную новость!

— Неделю назад случился бунт, — снова заговорил Николай. — Мы его подавили и теперь ведем следствие над его участниками… — Он заметил недоумение в глазах ребенка и стал объяснять происшедшее более простыми, понятными для его возраста словами. — Нашлись люди, которые захотели захватить власть в нашей стране. Захотели отнять ее у меня и править Россией самостоятельно, понимаешь?

Наследник удивленно захлопал глазами. Что значит захватить власть, он в свои семь лет уже понимал — наставницы рассказывали ему кое-что о разных событиях российской истории. Но все это были давным-давно прошедшие дела, и юному Александру даже в голову не приходило, что нечто подобное возможно и теперь. Однако его отец был предельно серьезен.

— А их было много? Этих людей, которые хотели сами править Россией? — все еще не до конца веря в услышанное, спросил мальчик.

— Да, уже известно, что их было больше сотни, — поморщившись, ответил император и, чуть подумав, уточнил: — Сто — это очень много, спросишь потом у учителя, сколько. Но мы пока еще знаем не всех, кто участвовал в этом заговоре. Скорее всего, их было еще больше.

— И вы ищете сейчас всех остальных?

— Да, ищем.

— А что с ними будет… когда вы всех их найдете? — Мальчик с некоторым испугом захлопал глазами, вспомнив, что в рассказах наставницы все те, кто покушался на законную власть, как правило, предавались жестокой казни. Правда, слушать истории об этом, сидя в детской среди игрушек, было совсем не страшно — тем более что все казни, так же как и заговоры, происходили когда-то давно. А вот думать о том, что кого-то могут отправить на смертную казнь прямо сейчас, и этим «кем-то» будет его родной отец, Саше почему-то было страшно…

А Николай Первый не спешил отвечать на вопрос сына. Его всегда решительное, волевое лицо неожиданно приняло слегка растерянное выражение, словно он не знал, что сказать, и это показалось маленькому наследнику особенно странным. Он и представить себе не мог, что отец, его отец, мог растеряться и не знать ответа на заданный ему вопрос!

— А как ты думаешь, что с ними надо сделать? — неожиданно спросил Николай. — Как бы ты сам с ними поступил, если бы был царем?

Он испытующе посмотрел на сына, и Александр тоже почувствовал растерянность. Отец снова проверял его, как раньше проверял его умение маршировать в любой ситуации, — и этот новый урок оказался еще более сложным, чем прошлый. Ведь теперь Саше надо было не просто делать то, чему его учили, а найти правильный ответ на вопрос, который ему еще никто никогда не задавал! Надо было очень хорошо подумать, чтобы догадаться, какого же ответа ждет от него император…

Мальчик сосредоточенно наморщил лоб. Что надо делать с преступниками, как их надо наказывать? Этому его наставница не учила… Но священник в церкви говорил, что врагов надо прощать, вспомнилось неожиданно Александру, и он неуверенно поднял на отца глаза.

— Я бы, наверное… Я бы их простил, — сказал он, все еще сомневаясь в правильности своего ответа.

Во взгляде Николая вспыхнуло удивление, однако оно почти сразу сменилось разочарованием. Это не укрылось от ребенка, и он, не зная, что сказать еще, отвел глаза в сторону. Похоже, он ошибся, дал неправильный ответ, не тот, которого от него ожидали. Но что же отец хотел услышать, как об этом догадаться?

Наследник престола приготовился к тому, что отец, как обычно, выскажет ему свое недовольство, но его опасения оказались напрасными. Царь и не думал сердиться на сына и делать ему выговоры. Он смотрел на Сашу с чуть заметной улыбкой, но как-то снисходительно, с таким выражением лица, с каким обычно смотрел на его младших сестер, особенно на родившуюся недавно и еще совсем крошечную Александру.

— Ты молодец, но ты еще слишком многого не понимаешь, — сказал Николай Первый со вздохом. — После поймешь, когда вырастешь, я надеюсь… Ладно, играй! — Он поднялся со стула и вышел из детской, оставив маленького Сашу недоуменно глядеть ему вслед.

Играть наследнику уже не хотелось, и он даже не посмотрел больше в сторону расставленных на полу солдатиков. Все оставшееся до начала уроков время мальчик пытался понять, что же имел в виду отец — что он должен будет понять, когда вырастет? О чем его величество не стал говорить ему, что предпочел от него скрыть? Это так и осталось загадкой для Александра, и ответ на нее он узнал лишь спустя многие годы.

А Николай Павлович тем временем прошел в комнату своих дочерей, ласково поздоровался с ними и некоторое время молча смотрел, стоя в дверях, как Ольга с Марией возятся в углу, играя с куклами, — нарядные, замысловато причесанные, с большими бантами на платьях и в волосах, сами похожие на хорошеньких больших оживших кукол. Еще одна «кукла», самая маленькая, но так же пышно разодетая, выглядывала из колыбели, и ее живые любопытные глаза неотрывно следили за игрой старших сестер. Суровое лицо Николая снова озарила легкая, заметная лишь тем, кто очень хорошо его знал, улыбка. Но затем ее вновь сменило напряженное и жесткое выражение: он представил себе всех трех дочерей и сына, с которым только что разговаривал, неподвижно лежащими на полу залитых кровью детских комнат. Маленькую Александру с широко распахнутыми, совсем ничего не понимающими глазами, неугомонную Марию и мечтательную Ольгу, Александра, в свои семь лет уже знающего, что врагов надо уметь прощать… Все они сейчас могли лежать так на пушистых коврах, все они должны были быть мертвы, если бы недавние события на Сенатской площади завершились по-другому. Правда, он, Николай, и его супруга не увидели бы своих детей убитыми, потому что их самих бы уже тоже не было на этом свете…

Стиснув зубы, император резко развернулся, покинул комнату девочек и, звонко чеканя шаг, двинулся по коридорам Аничкова дворца к выходу. Ему нужно было возвращаться в Зимний, его ждали там многие неотложные дела.

10

Глава IX

Санкт-Петербург, Петропавловская крепость, 1826 г.

Сотни слов, тысячи рифм, бесчисленное множество образов… Из них могли получиться самые красивые стихотворные строки, они обещали Кондратию Рылееву самые лучшие, самые пронзительные стихи в его жизни. Но они не хотели подчиняться ему без бумаги, не удерживались просто в памяти Рылеева: он не мог сочинить ни строчки без возможности записывать все, что приходило ему в голову, а потом вычеркивать неудачные варианты и выбирать из оставшихся хороших отрывков наиболее гармоничные. Слишком велика была эта привычка, и писать стихи просто в уме поэт не мог, как ни старался…

Кондратий закрывал глаза — хотя в камере все равно стояла непроницаемая темнота — и пытался представить себе чистый лист бумаги и перо, а потом мысленно «написать» на этом листе что-нибудь. Но из этой затеи тоже ничего не получалось. Белая бумага расплывалась у него перед глазами, превращалась в пушистое облако, а оно, в свою очередь, расплывалось в полупрозрачный туман, и из этого тумана начинали выглядывать лица глядящих на него с молчаливым осуждением жены и дочери. Долго выдержать это Рылеев не мог и открывал глаза, но туман и глаза его близких продолжали преследовать поэта и наяву. Отвлечься от наваждения он мог бы, если бы начал сочинять стихи, но без бумаги ему не удавалось создать ни строчки…

Каждый раз, когда в камеру наведывался кто-нибудь из надзирателей, Кондратий едва удерживался, чтобы не попросить принести ему бумаги и чернил. Останавливало его лишь то, что он точно знал: в просьбе ему мало того, что откажут, так еще и обязательно посмеются над его положением, поинтересуются с издевкой, зачем ему бумага, если жить ему все равно осталось считаные дни, или придумают еще какую-нибудь злую шутку. Даже другие заключенные вряд ли поняли бы, для чего ему писать стихи, которые все равно никогда не увидят света и никем не будут прочитаны, и каким образом вообще можно что-то сочинять на пороге смерти. Что уж говорить о тюремщиках?

Дверь камеры скрипнула, и темноту разрезала узкая полоска света, осветившая сырые стены и непросыхающие лужи на полу — память о случившемся полтора года назад наводнении, когда вся крепость была затоплена водой. Рылеев, до этого сидевший на койке, прислонившись спиной к стене, выпрямился. Давно привыкшие к темноте глаза легко разглядели вошедшего к нему надзирателя — это оказался давно знакомый ему солдат, чаще всех приносивший ему в камеру еду и забиравший его в Зимний дворец на допросы. Как и другие тюремщики, он почти ничего не говорил заключенному, только требовал идти за ним, если Кондратию нужно было покинуть камеру, а завтрак и ужин и вовсе ставил на койку в полном молчании. Сейчас в руках у надзирателя ничего не было, да и ужин Рылееву уже приносили, поэтому он, решив, что его опять собираются везти в Зимний, неторопливо поднялся с койки. Однако тюремщик знаком велел ему оставаться на месте.

— Вам приказано передать, — заговорил он, к огромной неожиданности Рылеева. — Вы просили его императорское величество оказать помощь вашей семье. Вчера вашей жене было пожаловано две тысячи рублей, а дочери — одна тысяча, на именины.

— Это правда? — вырвалось у Кондратия, но тюремщик уже развернулся и шагнул к выходу из камеры. Вступать в диалог с заключенными ему наверняка было запрещено. Да и вопрос Рылеева, как он сам понял уже в следующее мгновение, прозвучал не слишком умно. Какой смысл надзирателю было ему лгать?

— Подождите! — не выдержав, нарушил свой собственный принцип Кондратий Федорович. — Будьте так добры, передайте начальнику крепости еще одну мою просьбу! Пусть мне разрешат написать письмо жене!

Надзиратель замер на пороге, оглянулся на узника и молча кивнул. С громким стуком, особенно резким в ночной тишине, за ним захлопнулась дверь, и Рылеев снова остался в одиночестве.

«Вот так, дорогой мой великий заговорщик, благородный спаситель отечества! — усмехнулся он про себя. — Человек, которого ты хотел убить, теперь содержит твоих близких. А ты бы на его месте смог так поступить? Да тебе бы даже в голову такое не пришло, не так ли?»

Был бы сейчас рядом Павел Пестель, он бы возразил Кондратию, что подарить кому-либо три тысячи рублей императору ничего не стоило и что сделал он это только и исключительно для того, чтобы выглядеть благородным и великодушным в глазах своих приближенных. Рылеев несколько раз мысленно повторил эти доводы, пытаясь убедить себя в них, но поверить в то, что намерения царя были только корыстными, у него почему-то не получалось. Слишком неожиданным стало для него известие о помощи его семье, о том, что просьба, которую он высказал в конце одного из допросов, почти не сомневаясь, что император Николай ее проигнорирует, все-таки оказалась удовлетворена, да еще так быстро.

И снова у него в голове завертелся вихрь стихотворных строчек и отдельных рифм, громких, торжественных, наполненных самыми сильными чувствами… Ну хоть бы клочок бумаги, совсем крошечный, чтобы он мог записать на нем одну-единственную строку, — дальше сочинять в уме ему стало бы легче! Может быть, тогда он не только создал бы свое очередное стихотворение, но еще и сумел разобраться в том смятении, которое теперь творилось в его душе. Если бы начальник Петропавловской крепости позволил бы выдать ему сейчас бумаги и чернил для письма, Рылеев бы не удержался и первым делом записал бы пришедшие ему на ум стихи, а уже потом взялся бы за письмо для супруги. Но этого ему наверняка пришлось бы ждать хотя бы несколько дней — да и то лишь в том случае, если бы его просьбу вообще приняли во внимание.

Походив немного взад-вперед по тесной камере, Кондратий улегся на койку. Он был уверен, что не заснет в эту ночь, однако множество бессонных ночей, во время которых он отвечал на вопросы Николая I, дали о себе знать, и вскоре поэт уже спал. Во сне ему, как и все месяцы, проведенные в крепости, виделись Наталья с дочкой Настей, но в отличие от предыдущих сновидений они смотрели на него не с укором, а просто с глубоким состраданием.

Утром, после того как Кондратий позавтракал и другой тюремщик забрал у него жестяные миску с ложкой, в камеру снова пришел тот солдат, который навещал его ночью. В руках он нес лист бумаги и чернильницу с торчащим из нее потрепанным гусиным пером.

— Вы просили бумаги для письма. Можете написать письмо сейчас, — сказал он, вручая Рылееву эти драгоценные для него в данный момент вещи.

— Благодарю вас! — Кондратий Федорович схватил бумагу и чернильницу, но надзиратель не спешил уходить из камеры. Он остановился рядом с койкой, на которой узник разложил бумажные листы, и приготовился терпеливо ждать. Рылееву стало ясно, что посидеть над листом бумаге в одиночестве и заняться стихами ему не дадут. Что ж, ему следовало быть благодарным хотя бы за то, что он получил возможность написать Наталье. С досадой вздохнув, он обмакнул перо в чернила и осторожно, чтобы не испачкать серое тюремное одеяло, вывел на бумаге первую строчку.

Писать в присутствии надзирателя было неудобно — Рылееву с трудом удавалось сосредоточиться на письме. «Можно подумать, что если бы меня оставили одного, я бы написал Наташе что-нибудь преступное! Все равно же они будут читать мое письмо!» — возмущался он про себя, но рука его продолжала покрывать лист бумаги все новыми строчками. Он писал о своей вине перед родными, о том, как скучает по ним, о том, как надеется, что они здоровы и у них все хорошо, и злился на себя за эти гладкие банальные фразы — ему казалось, что они звучат фальшиво и что Наталья обязательно почувствует эту фальшь. Но начать письмо сначала Рылеев тоже не мог: возвышавшийся над ним надзиратель всем своим видом давал ему понять, что он должен закончить писать как можно быстрее и что такая роскошь, как создание черновиков, ему больше не полагается. Приходилось торопливо вымучивать из себя все новые и новые банальности, и только когда Кондратий дошел до императорского подарка, фразы вдруг стали складываться у него легко, и ощущение неискренности, так мешавшее ему писать, куда-то пропало.

«Я мог заблуждаться, могу и впредь, но быть неблагодарным не могу… Милости, оказанные нам государем и императрицею, глубоко врезались в сердце мое», — писал он и радовался, что супруга, а в будущем и выросшая дочь узнают о его благодарности. Николай I, конечно, не поверил бы, что он действительно испытывал к нему это чувство: в этом Рылеев не усомнился ни на минуту. Но для него это было уже не важно.

Он дописал письмо, уточнил у тюремщика число и несколько раз взмахнул исписанным листом бумаги, давая чернилам подсохнуть. Солдат забрал у него и этот лист, и все письменные принадлежности и молча удалился, вновь оставив поэта наедине с роящимися у него в голове стихотворными замыслами. Кондратий Федорович устало вздохнул и опять растянулся на койке. Если бы надзиратель хоть на минутку отвернулся, когда он писал! Он бы спрятал под одеяло один лист бумаги, и, возможно, это помогло бы ему теперь сосредоточиться! Но теперь сожалеть об упущенном шансе заполучить бумагу все равно было слишком поздно.

Через час в замке на дверях камеры снова заскрежетал ключ: подошло время прогулки. Рылеев поплотнее запахнулся в тюремную робу, вышел в темный коридор и зашагал привычным путем к выходу во двор крепости. Там уже бродили, хмуро поглядывая то друг на друга, то на возвышающийся над ними едва различимый в туманном петербургском воздухе шпиль, несколько его бывших соратников. Они вяло кивнули Кондратию, он так же нехотя кивнул в ответ. Разговаривать им уже давно было не о чем. Каждый был погружен в свои собственные мысли.

А ведь еще совсем недавно они так радовались встречам на прогулке и спешили поделиться всем, что было с ними на допросах и что они слышали от тюремщиков!..

— Ты представляешь, что мы вчера узнали? — к Рылееву подошел возмущенный Николай Бестужев. — Знаешь, почему Одоевский так и не стал мне отвечать?

Кондратий покосился на замершего в нескольких шагах от них надзирателя и незаметно указал на него глазами Николаю. Но тот в ответ лишь пренебрежительно махнул рукой:

— Они уже давно за нами не следят! Что мы здесь, в кутузке, можем сделать — новый заговор устроить?

Говорил он, правда, на всякий случай достаточно тихо, чтобы присматривающие за выведенными на прогулку заключенными солдаты не расслышали его слов. Но те и в самом деле выполняли свои обязанности равнодушно и явно не ждали от бывших бунтовщиков никакого нарушения правил.

— Так что там с Одоевским? — вернулся Рылеев к первой фразе Бестужева. Он хорошо помнил, как Николай и его брат Михаил радовались, что оказались в соседних камерах. На одной из прогулок, когда они оказались во дворе одновременно с Кондратием, братья рассказали, что сначала просто стучали друг другу в стену, чтобы не чувствовать себя одинокими по ночам, а потом им пришла в голову идея переговариваться таким образом.

— Буква «Аз» — это один удар в стену, «Буки» — два и так далее, — с гордым видом объяснил Рылееву эту премудрость Михаил Бестужев. — Выбьешь одну букву — и делаешь паузу, выбьешь все слово целиком — пауза чуть больше. Мы уже наловчились быстро перестукиваться и все понимать!

— А еще мне один тюремщик проболтался, что с другой стороны от моей камеры сидит Одоевский, а после него — ты! — добавил Николай. — Так что в скором времени жди вестей. Я попробую научить перестукиваться Александра, и мы сможем разговаривать все вчетвером.

О поэте Александре Одоевском Кондратий слышал, что его не пускали гулять из-за его слишком буйного нрава. Перспектива поговорить с ним и с Бестужевыми была так заманчива, что всю следующую неделю он с нетерпением ждал, когда же в одну из стен его камеры раздастся стук. Он не знал, с какой именно стороны сидит Александр, и время от времени прислушивался то к одной, то к другой боковой стене, но за ними было тихо, а стучать первым Рылеев не решался — вдруг за стеной окажется не его собрат по перу, а кабинет кого-нибудь из тюремного начальства?

На одной из следующих прогулок он снова встретил Николая Бестужева, и тот пожаловался, что Одоевский не понимает его стука и начинает так громко колотить в стену в ответ, что его уже несколько раз отводили на сутки в карцер. Еще через пару недель Михаил Бестужев обрадовал Рылеева, шепнув ему, что Одоевский наконец понял, чего от него хотят, и скоро они наконец смогут переговариваться все вместе в любое время. Однако дни шли за днями, а стука в стену Кондратий так и не дождался. Он все-таки рискнул постучать в обе стены сам, но из соседних помещений не последовало вообще никакого ответа. В конце концов Рылеев решил, что Одоевского перевели в другую камеру, и распрощался с надеждой на беседы с товарищами при помощи стука. А ближе к весне ему уже и не слишком этого хотелось. Что он мог сказать своим товарищам по несчастью? Пожаловаться на то, что хочет, но не может писать стихи? Одоевский бы его просто не понял. Сам он мог сочинять и без бумаги, и вообще без возможности сосредоточиться — ему ничего не стоило за минуту экспромтом создать едкое саркастическое или, наоборот, торжественное и радостное четверостишие и тут же забыть о нем, обратив свое внимание к чему-нибудь другому. Да и Бестужевы, скорее всего, посчитали бы неприятности Кондратия несерьезными и не заслуживающими внимания…

Теперь же Рылееву и вовсе было неинтересно, почему создателям тюремной азбуки не удалось осуществить свой план и связаться с ним через Александра. Он лишь испугался, что с Одоевским что-то случилось, но своей следующей фразой Николай Бестужев его успокоил.

— Ты можешь себе представить? — пробубнил он с перекошенным от злости лицом. — Этот болван не знает азбуку по порядку!!!

Кондратий Федорович в ответ только вздохнул и развел руками. Еще недавно он бы и удивился услышанному, и рассердился на не удосужившегося выучить алфавит товарища, и посмеялся бы над таким нелепым препятствием, из-за которого Бестужевы так и не смогли пообщаться с ним. Но теперь это все было ему безразлично. Заговорщики, не являющиеся на место восстания, поэты, не знающие азбуки, — все это казалось ему теперь звеньями одной цепочки, последним кольцом которой и было их заключение в крепость. Точнее, предпоследним, за которым должно было последовать еще одно — окончательный приговор.

— Очень жаль, — сказал он Бестужеву, решив все-таки заступиться за человека, который, как и он сам, умел писать стихи. — Александра никогда не заботили никакие земные дела, он же весь был в своей поэзии…

— Недоросль он безграмотный, вот кто! — все так же резко буркнул в ответ Николай. По всей видимости, он ожидал, что Кондратий выскажется об Одоевском менее мягко, но доставить ему такое удовольствие Рылеев был не в состоянии. Никакой злости или досады на сорвавшего планы братьев Бестужевых Александра он не чувствовал.

Надзиратель стал поглядывать на беседующих узников более подозрительно, и Бестужев первым сделал другу знак разойтись в разные стороны: испытывать судьбу все же не стоило. Рылеев согласно кивнул и медленно зашагал по тюремному двору. Мысли его снова вернулись к жене с дочерью и к щедрым подаркам императорской четы, благодаря которым они теперь могли бы долго не знать никакой нужды. «Романов победил, — понял он внезапно. — Окончательно победил, и случилось это не зимой, когда он разогнал наше выступление, а сейчас, когда стал помогать нашим близким. Он победил, а мы проиграли».

Что-то быстро пролетело мимо его лица. Рылеев вздрогнул от неожиданности, но в следующий миг нервно рассмеялся — это был всего лишь большой бледно-желтый кленовый лист. Ветер пронес его по двору, заставил закрутиться в воздухе, а потом вдруг стих, и лист плавно опустился на мокрую от талой воды брусчатку двора. Некоторое время Кондратий равнодушно следил глазами за его полетом и лишь потом, когда лист упал на землю, почувствовал, как в нем растет крайнее изумление: откуда взялся этот только что оторвавшийся от ветки осенний лист в марте?! С какого дерева он залетел в закрытый со всех сторон высокими каменными стенами двор?! Кленов на Заячьем острове как будто не было…

Однако долго раздумывать над этим вопросом Кондратий Федорович тоже не стал. Мысли о появлении листа сменились другими: он был светло-желтого оттенка, как старая, начавшая темнеть от времени бумага, и, держа его в руках, Рылеев мог бы попробовать представить себе, что это тетрадный лист! Вдруг это поможет ему сосредоточиться на стихах?

Очень медленно и осторожно, стараясь не привлечь внимания надзирателей, поэт зашагал к лежащему на земле листу. Больше всего он боялся в тот момент двух вещей: что кто-нибудь из солдат увидит, как он берет лист, и не позволит унести его в камеру и что снова поднимется ветер и «заменитель бумаги» перелетит на другое место. Бегать за ним по всему двору Кондратий точно не смог бы — уж тогда солдаты наверняка заподозрили бы неладное и отняли бы у него лист от греха подальше!

Но ему повезло. Ветра больше не было, тюремщики смотрели в другую сторону, и он сумел дойти до листа, нагнуться за ним и спрятать его в рукав робы. Лист был гладким, холодным и чуть влажным, как будто и в самом деле недавно оторвался с ветки клена и еще не успел окончательно засохнуть. Выпрямившись, Кондратий так же спокойно двинулся дальше, делая вид, что рад этой редкой возможности подышать свежим воздухом, а на самом деле страстно мечтая скорее вернуться в камеру и проверить, сможет ли его неожиданная находка помочь ему в творчестве.

Наконец надзиратели объявили об окончании прогулки, и Рылеев одним из первых вошел в неосвещенный тюремный коридор. Оказавшись в камере, он едва дождался, когда в замке перестанет скрежетать ключ, и вытащил чуть помятый лист из рукава. «Вот это твоя бумага, — сказал он себе, разглаживая лист на одеяле и делая вид, что берет в руку перо. — Просто вырезанная в форме кленового листа, но ведь и на такой бумаге можно писать…»

И словно специально дожидавшиеся этой минуты стихотворные образы вновь замелькали в его воображении, спеша сложиться в строчки, а потом и в целые стихи. Рылеев провел рукой над листом, «записывая» первую пришедшую ему на ум строку, и на этот раз она получилась складной и красивой. К ней добавилась вторая строчка, которую он тоже мысленно написал на листе, но она показалась поэту не очень гармоничной, и он так же мысленно зачеркнул ее, придумав вместо нее другую, более подходящую к первой фразе. Дальше настала очередь третьей строки, а потом и четвертой…

Кондратий сочинял всю ночь. Уже придуманные строки больше не ускользали у него из памяти, как будто он записывал их на листе по-настоящему. Несколько раз он возвращался к началу стихотворения и исправлял те слова и рифмы, которые сперва казались ему удачными, а после перестали ему нравиться. Желтый кленовый лист лежал на койке и даже в тусклом свете, идущем из маленького зарешеченного окошка, казался ярким пятном на сером фоне. А Рылеев все «писал», все подыскивал рифмы и выдумывал сравнения, создавая все новые стихотворения и уже понимая, что они станут последними в его жизни. Но не только последними, а еще и самыми лучшими. Правда, никто, кроме него самого, об этом уже не узнает.

— Спасибо тебе за этот лист, Господи, — прошептал Кондратий Федорович под утро, мысленно ставя на своей «бумаге» подпись и дату. — Это лучший подарок из всех, которые я получил за всю мою жизнь! Больше мне ничего не надо, больше я ни о чем не прошу, никаких милостей я, после того что пытался сделать, не заслуживаю… Прошу только об одном — чтобы этот лист не очень быстро засох, чтобы я мог еще что-нибудь на нем написать!


Вы здесь » Декабристы » ЖЕНЫ ДЕКАБРИСТОВ » Татьяна Алексеева. Декабристки. Тысячи вёрст до любви.