Н. Эйдельман. Черные журналы: к 150-летию восстания декабристов//Человек и закон, 1975, №12, С.98-107.

Десятки людей приходят в Центральный архив Октябрьской революции, пишут на бланке заказа: «Фонд 48» — и таким простым способом перемещаются в 1810—20-е годы. Фонд 48 — это суд и следствие над декабристами; дела Рылеева, Муравьева, Пущина, Якушкина, Лунина и еще сотен людей; «Русская правда» Пестеля; разная следственная переписка — от «совершенно секретной» до административно-хозяйственной (насчет свечей для заседающего по вечерам следственного комитета и катера, на котором следователи могут переплыть через Неву, чтобы прибыть в крепость).

Фонд декабристов... Полтора века назад он был запечатан и заперт более основательно, чем сами декабристы. Была амнистия в 1856-м, некоторые дожили до конца 1880-х — начала 1890-х, а на те бумаги, что сегодня можно получить в архиве, высочайшее «табу» распространялось до 1905 года (и затем еще было двенадцать лет полузапрета). Только некоторым, особенно лояльным историкам изредка разрешалось знакомиться с декабристскими делами. Однажды эти дела понадобились Льву Толстому, работавшему над романом «Декабристы»,— последовал жесткий отказ... Когда же сбылось пророчество:

Оковы тяжкие падут,

Темницы рухнут...

тогда только вышли на волю и рукописи.

С первых лет Советской власти началась подготовка к изданию следственных дел и других материалов. С 1925 года вышло 12 томов документов «Восстание декабристов», где представлены 66 следственных дел (из общего числа более 300) и, сверх того, материалы о восстании Черниговского полка. Следственные документы, касающиеся главных деятелей Северного и Южного тайных обществ, общества Соединенных славян, напечатаны. В ближайшее время выйдут в свет XIII и XIV тома «Восстания декабристов». Издание — продолжающееся, имеющее большой перспективный план. Большая часть изданных и подготовленных томов состоит из «декабристских сочинений» — печальных, подневольных показаний революционеров на «вопросные пункты», доставляющиеся к ним в камеры: ответы Пестеля — рукою Пестеля, текст запретных стихов — рукою Матвея Муравьева-Апостола, иронические дерзости — «издевательски-ясным» почерком Лунина.

Конечно, эти сочинения историки стремились издать прежде других следственных рукописей...

Но сегодня перед нами два документа иного рода, два толстых рукописных «журнала» в черных переплетах, два тома все из того же фонда 48: дело № 25 и дело № 26.

Они также числятся в плане издания «Восстания декабристов», но их очередь еще не подошла.

Один том — 553 листа. «Журналы заседаний Высочайше учрежденного комитета о злоумышленных обществах». Другой — 506 листов. «Ежедневные докладные записки» (регулярные отчеты следственного комитета царю Николаю I).

Документы победившей власти. Документы, где нет ни строчки рукою заключенного. Журналы врагов, сообщающие порою важные интересные подробности... Не случайно в уже изданных томах следственных дел помещаются некоторые дополнения, извлеченные именно из этих черных журналов.

Не зря и сегодня, отмечая 150-летие декабристского восстания, мы открываем дела — фонд 48, № 25 и фонд 48, № 26. «Первое заседание Тайного комитета 17 декабря 1825 года... Началось в 6 1\2 часов пополудни, кончилось в 12-м часу». За пять часов рассмотрено два пункта — но каких!

«1. Доклад начальника Глазного штаба, на основании которого взять поименованных в том донесении лиц... (и далее список из двадцати человек, хорошо знакомые нам имена декабристов).

2. Комитет занимался приведением в порядок и рассмотрением бумаг, взятых у Оболенского, Каховского, Кюхельбекера, Одоевского, Жандра, Борецкого, Горского...

Постановили — ежедневно иметь заседания в шесть часов пополудни, по утрам разбирать бумаги, относящиеся к злоумышленным обществам».

Затем шесть подписей членов тайного следственного комитета, собравшихся в тот зимний вечер, через три дня после восстания на Сенатской площади, в одной из комнат Зимнего дворца.

Старческая рука, старинное письмо — военный министр Татищев.

Свободный, хозяйский росчерк генерал-фельдцехмейстера Михаила — брата царя.

Каллиграфически аккуратно — «князь Александр Голицын», «генерал-адъютант Голенищев-Кутузов», затейливо и лихо — «генерал-адъютант Бенкендорф», последним — «генерал-адъютант Левашов».

Внизу, отступя в сторону от важных персон, расписался «правитель дел Боровков» — и мы сразу определяем, что весь протокол записан рукою этого человека, культурного чиновника, литератора, приятеля многих арестованных.

Далее, после полуночи мы точно знаем, что происходит. Знаем из любопытных записок самого правителя дел, написанных несколько лет спустя, но увидевших свет только в 1898 году: «О всех допросах и ответах тотчас после присутствия составлял я ежедневно краткие мемории для государя императора, они подносились его величеству на следующий день поутру, как только он изволит проснуться. Конечно, эти мемории, написанные наскоро, поздно ночью, после тяжкого утомительного дня, без сомнения, не обработаны, но они должны быть чрезвычайно верны, как отражение живых, свежих впечатлений».

О личности самого Боровкова еще скажем, а пока — на рассвете 18 декабря 1825 года Николай I, царствующий четвертый день, вчитывается в первую «Докладную записку»: это не что иное, как несколько сокращенная копия того протокола, который только- что цитировался. Хотя тексты двух документов сходны, мы рассматриваем «Докладную записку» с немалым интересом. В эти первые дни после восстания правительство все еще было охвачено тревогой, ему не до строгих делопроизводственных форм, царь и комитет торопятся, боясь упустить заговорщиков, опасаясь новых вспышек мятежа. Карандашные резолюции Николая I на записке о первом заседании (как и в других случаях) были «проявлены» чернилами рукою начальника Главного штаба барона Дибича. Фамилии Крюкова, Шишкова, Лихарева царь обвел скобкой и написал: «Снестись с генералом Витгенштейном (командующий 2-й армией, стоявшей на Юге.— Н. Э.), буде еще не взяты, то чтоб сейчас сие исполнил». В «Записке» отмечалось, между прочим: «Граф Бобринский (не означено какой именно)». Николай I написал: «Если в Москве — то взять и прислать». В ответ на просьбу комитета об аресте «юнкера Скарятина неизвестно какого полка» последовала резолюция: «Взять где попадется».

События торопят, и в тот же день, 18 декабря, очевидно, еще до начала второго заседания комитета, рукою Боровкова и за подписью Татищева была изготовлена «Докладная записка» № 2, где обращалось внимание царя на то, что «в записке, при рапорте барона Дибича приложенной, оказываются еще злоумышленники, не бывшие прежде в виду» (Сергей и Матвей Муравьевы-Апостолы, Граббе, Толстой, Барятинский). В «Докладной записке» № 2 даже специально оговаривалась причина ее слишком быстрой подачи (не дожидаясь очередного заседания комитета): «Предположения сии для выиграния времени я осмелился представить на благоусмотрение вашего императорского величества».

Комитет заседает каждый вечер, Боровков ведет журнал — дневник прошедшего дня: допросы, аресты, новые имена, подозрения... Затем составляет очередную записку для царя, и на полях почти каждой записки — следы тревог, страстей, ненависти, азарта, царские «взять», «привезти», «доставить сюда»...

Мы как бы в самом жерле, сердцевине, черном центре следствия, розыска. Любой документ говорит больше, чем полагают его составители. Мы перелистываем два толстых тома: «журналы» и их «царский вариант» — докладные записки...

С началом нового, 1826 года, особенно после подавления последних волнений на Юге, власть несколько успокаивается, обретает все большую уверенность, самодовольство. По журналам и запискам это неплохо видно. Записи делаются более четкими, неспешными, доклады подаются равномерно, после заседания, В каждом 3—4 пункта, изредка больше. «Допрошен Пестель, приведен в комитет Каховский, даны вопросные пункты Трубецкому».., Боровков, видно, все больше занят нахлынувшими делами — и его почерк сменяется писарским...

Монотонный, жуткий, дьявольский дневник — кажется, будто работает некая машина, перемалывающая в двух-трех жестких, протокольных строках «дум высокое стремленье», человеческую неповторимость каждого подследственного. Но мы ведь можем наряду с черными журналами полистать сегодня другие документы, и тогда журналы вдруг начинают совсем по-другому разговаривать. Читаем: «Был введен в присутствие капитан Нижегородского драгунского полка Якубович, которому прочтены вопросные пункты, извлеченные из обстоятельств дела и учиненных на него показаний соумышленников. После многих вопросов членов комитета и словесных ответов Якубовича положили дать ему вопросные пункты».

Что спрашивали? Что слышали в ответ? Что происходило? Отчасти угадываем из письменных ответов декабриста, данных несколько дней спустя: «Обелять себя от преступлений не намерен... не боюсь теперь никакой казни. Если нужно для примера жертву, то добровольно обрекаю себя».

Но все же это бледная копия того, что было в комитете — запись делается в одиночке, в четырех стенах. А что было там, на заседании, перед следователями? И вдруг — слышим голос вездесущего Боровкова: «Ответы Якубовича... были многословны, но не объясняли дела, он старался увлечь более красноречием, нежели откровенностью. Так, стоя посреди зала в драгунском мундире, с черною повязкой на лбу, прикрывавшей рану, нанесенную ему горцем на Кавказе, он импровизировал довольно длинную речь и в заключение сказал: цель наша была благо отечества; нам не удалось —'Мы пали; но для устрашения грядущих смельчаков нужна жертва. Я молод, виден собою, известен в армии храбростью; так пусть меня расстреляют на площади, подле памятника Петра Великого, где посрамились в нерешительности. О! Если бы я принял предложенное мне тогда начальство над собравшимся отрядом, тэ не так бы легко досталась победа противной стороне».

Выделенные слова в печатном тексте воспоминаний Боровкова отсутствуют и восстанавливаются по рукописи А. Д. Боровкова (ЦГАОР СССР, ф. 1068, оп. 1, д, 726, л. 108 об.).

Целые сцены, происходившие на заседаниях комитета и известные нам по запискам декабристов, в журналах обычно представлены одной-двумя строками. Вот пример. В журнале сорок восьмого заседания, 2 февраля 1826 года, довольно лаконично сообщается о допросе «32-го егерского полка майора Раевского». В то же время сохранилось, хотя и записанное много лет спустя по памяти, уникальное воспоминание об этом же заседании самого В. Ф. Раевского:

«Я вошел. Передо мною явилась новая картина, огромный стол, покрытый красным сукном. Три шандала по три свечи освещали стол, по стенам лампы. Вокруг стола следующие лица: Татищев, по правую сторону его — Михаил Павлович, по левую — морской министр, князь Голицын, Дибич, Чернышев, по правую — Голенищев-Кутузов, Бенкендорф, Левашов и Потапов. Блудов, секретарь, вставал и садился на самом краю правой стороны...» Отвечая на заданные вопросы, Раевский, между прочим, заметил: «В России правление монархическое, неограниченное — следственно, чисто самовластное, и такое правление по-книжному называется деспотическим».

Из-за этого возник конфликт между декабристом и Дибичем — так что, когда Раевского везли обратно в крепость, плац-майор сказал: «Ну, батюшка, я думал, что вам прикажут — прикрепить шпоры. Это значит: наденут кандалы...»

Воспоминания Раевского и других декабристов показывают, что б журналах отражался лишь результат обсуждения, но не сами дискуссии. Единственное исключение — в журнале семьдесят четвертого заседания (5 марта 1826 года), когда «впали в разногласие относительно судьбы членов Союза Благоденствия, не участвовавших в более поздних Обществах».

Никаких дискуссий — но мы кое о чем догадываемся; любопытно наблюдать, как сглаживаются, полируются даже тексты, предназначенные сугубо «для своих». Снова дадим слово Александру Боровкову. Рассказывая о разногласиях в комитете, он, вероятно, преувеличивает милосердие некоторых членов (не скрывая, впрочем, зафиксированной во многих источниках особенной жестокости Чернышева). И между прочим, приводит своеобразный «монолог» великого князя Михаила Павловича, ярко представляющий атмосферу страха, паники, в которой жили тогда многие дворянские семьи.

Многое из несказанного или недосказанного в «журналах» угадывается не только с помощью других документов, но и совсем простым приемом. Положим рядом очередную запись из журнала заседаний и соответствующую ему записку для царя. Тридцатое заседание — 15 января 1826 года. Комитет заподозрил Василия Норова и полагает «спросить о Норове Пестеля и других главных членов». Царь читает эти строки и пишет о Норове: «требовать сюда» (то есть арестовать до всяких выяснений вины!). Мы-то догадываемся, в чем дело: Николай I мстил Норову за столкновение, которое произошло между ними, когда царь был еще великим князем. Согласно воспоминаниям декабриста Завалишина царь сказал арестованному Норову: «Я знал наперед, что ты, разбойник, тут будешь»,— и осыпал декабриста бранью.

Расследование декабристских дел близится к концу. Много зная, следователи ведут массированную атаку на пленных повстанцев, и нельзя спокойно читать даже официально-сухой перечень того, что происходило, к примеру, на сто тринадцатом заседании комитета, 22 апреля 1826 года (теперь уж и по утрам работали; это заседание — прямо в Петропавловской крепости, с одиннадцати утра до шести вечера).

Допрошен отставкой поручик Борисов. Отвечал «удовлетворительно и откровенно, но не сообщил ничего нового,..». Допрошен Вадковский, допрошен Свистунов...

Очные ставки Пестеля с Барятинским, Пестеля с Сергеем Муравьевым-Апостолом... «Барятинский уперся», Пестель утверждает, что «в Киеве в 1822 году Сергей Муравьев не соглашался на истребление императорской фамилии, но потом, в Каменке, в 1823 году он, равно и Бестужев-Рюмин, переменили мнение и совершенно пристали к той мысли, которая была всеобщая и господствовала в обществе». Сергей Муравьев-Апостол «не сознался; соглашался только на изведение покойного государя, как на мысль, всеми принятую, которую он один оспаривать не мог». "Оба остались при своих показаниях."

Всего Пестелю — одиннадцать очных ставок в тот день. Сверх того очные ставки Сергею Волконскому с Сергеем Муравьевым, с Михаилом Бестужевым-Рюминым, с другом и близким родственником Василием Давыдовым...

Для еще не написанной истории процесса 1825—26 годов журналы — важнейший документ, который в сопоставлении с другими может провести исследователя по различным сложным, переплетающимся, извилистым линиям огромного следствия. Отношение победителей к пленным, их идеология — мы все это, „в общем, представляем; внешне бесстрастные журналы — на самом деле документ тенденциозный, окрашенный разнообразными эмоциями, и мы, часто не веря оценкам, мнениям генерал-адъютантов, снова улавливаем в них больше, чем они желали.

Комитет все время, б сущности, имеет в виду читателя — царя; это для него прежде всего резюме журналов о том, например, что Александр Муравьев «был искренен», Михаил Фонвизин «оказал неискренность», Мошинский «подал сомнение» и так далее. 5 февраля царю специально сообщалось, что Давыдов и Бестужев-Рюмин «не во всем сознались и никаких внимания достойных показаний не сделали». Относительно Батенькова комитет однажды резюмировал, что тот «или хотел продолжать упорное запирательство, или из непостижимых видов принимает на себя звание главного зачинщика возмущения 14 декабря, не быв таковым». Журнал сто двадцать второго заседания (1 мая 1826 года) сохранил отношение следователей к показаниям Завалишина, которые «чрезмерно пространны и подробны, но для оправдания его недостаточны, ибо заключают много противоречий и весьма запутанны». Острая ненависть победителей к побежденным — почти на каждом листе; фиксируются почти все случаи особых наказаний, назначенных узникам. Факты эти из литературы известны, но, рассматриваемые в общей системе событий на процессе, среди других «сопутствующих» явлений, они особенно рельефны. И если уж в таких журналах встречаются эпизоды борьбы, героического сопротивления отдельных декабристов — значит, это сопротивление было весьма и весьма Впечатляющим (при этом, конечно, следует учитывать известный исследователям факт: тайное сочувствие А. Д. Боровкова некоторым декабристам, особенно литераторам — Рылееву, Бестужеву, что, возможно, повлияло на отдельные журнальные записи).

8 января 1826 года «поручик Финляндского полка Цебриков... не только оказал явное упорство в признании, но еще в выражениях употреблял дерзость, забыв должное уважение к месту и лицам, составляющим присутствие. Положили: для обуздания Цебрикова от подобных поступков и возбуждения его н раскаянию испросить высочайшего соизволения на закование его в ручные железа». Царь на полях соответствующей докладной записки написал «заковать», а журнал 10 января констатировал, что распоряжение «исполнено».

Через несколько дней комитет был явно разъярен поведением Крюкова 2-го, который, как видно из его следственного дела, утверждал, что комитет фальсифицирует показания Пестеля. В журнале сказано: «Допрашиван поручик квартирмеистерскои части Крюков 2-й, который, несмотря на явные против него улики, не только от всего отказывался незнанием, но еще в выражениях употреблял дерзость даже тоном некоторого презрения...» Крюкова заковали, а через месяц журнал отметил «чрезвычайнейшее упорство и закоснелость» Борисова 2-го. Еще через день отмечались показания Андреевича 2-го, «который, не раскрывая никаких новых обстоятельств, оправдывает свои и сообщников действия, восхваляет действия Сергея Муравьева, почитает его и себя жертвами праведного дела и в заключение обнаруживает преступнейшие мысли и чувства». Царь пишет «заковать», а через два с лишним месяца комитет с удовольствием констатирует успех тюремщиков: «Андреевич 2-й умоляет о снятии с него оков, оказывая величайшее рас» каяние, и признает действия свои пагубными и преступными». Почти в самом конце следствия журнал отмечает, что ответы Борисова 1-го «раскрывают, что нимало не раскаивается в своем преступлении и почитает намерение, его к тому побудившее, благим и добродетельным».

5 апреля в журнал внесена запись, в свете которой ярко вырисовывается величие и благородство Сергея Муравьева-Апостола. Она производит особенно сильное впечатление при сплошном чтении журнала, «Сергей Муравьев-Апостол... вообще более оказал искренности в собственных своих показаниях, нежели в подтверждении прочих, и, очевидно, принимал на себя все то, в чем его обвиняют другие, не желая оправдаться опровержением их показания. В заключении изъявил, что раскаивается только в том, что вовлек других, особенно нижних чинов, з бедствие, но намерение свое продолжает почитать благим и чистым, в чем бог его один судить может и что составляет единственное его утешение в теперешнем его положении».

7 апреля комитет решился просить (и получил согласие царя) о прекращении режима «хлеба и воды» для Семенова, который «оказал откровенность».

В журналах регулярно подчеркивался успех репрессивных методов следствия. Однако именно в этих секретных документах видно стремление власти тщательно замаскировать, глубоко скрыть ряд важных и опасных для нее обстоятельств. Так, когда Сергей Волконский был доставлен в Петербург, то его велено было именовать во всех бумагах «арестантом № 4»: царь и комитет боялись открыть нижним чинам и канцеляристам, что на стороне восставших был генерал и князь, принадлежавший к одной из влиятельнейших фамилий, В журналах много раз упоминается «арестант № 4». Сам Николай I, «соблюдая дисциплину», также долгое время маскировал эту фамилию. На записке от 26 января есть следующая его резолюция: «От арестанта № 4 требовать, чтоб непременно все ныне же показал, иначе будет закован». Впоследствии все же Волконского стали называть в журналах «своим именем», хотя время от времени снова появлялся «арестант № 4».

Еще более явственно тактика власти обнаруживается при выработке главных формулировок обвинения. Хорошо известно, что следствие и суд старались затушевать, исказить главные цели декабристов — стремление к отмене крепостного права, введению конституции. Позже, в опубликованном «Донесении Следственной комиссии» были выпячены цареубийственные планы революционеров и в то же время совершенно скрыта их социально-политическая программа. По журналам хорошо виден процесс формирования этой правительственной концепции в феврале — марте 1826 года. Комитет занимался подробнейшими изысканиями по каждому намеку на цареубийство, недавними и давно забытыми проектами покушений на императора. Характерно царское нотабене, четырежды подчеркнутое, на полях против первого показания А. Поджио о проекте так называемого «обреченного отряда» цареубийц. Даже в журналах, составлявшихся «для внутреннего пользования», чрезвычайно опасались хотя бы мельком раскрыть главные декабристские проекты. Только как о документах, отправленных государю, сообщается в журналах о знаменитых записках А. Бестужева, Штейнгеля и других декабристов, излагавших те «внутренние неустройства», которые вызвали восстание. Едва ли не единственное исключение — случайная запись в журнале № 64; «Гангеблов говорит, что 14 декабря в городе не был, но притом излагает причины, побудившие его вступить в тайное общество, как-то: бедственное состояние крестьян, злоупотребление помещиков, лихоимство гражданских чиновников, безнравственность белого духовенства и тому подобное».

Николай I читал представленные ему документы весьма внимательно, многое отчеркивал, комментировал, менял формулировки или решения (как видно, например, из стертой резолюции на записке о сто седьмом заседании), входил во все подробности. На записке о существовании тайных обществ в 1-й армии он пишет: «Здесь ли Шишков, адъютант генерала Рудзевича?» После этого, как известно, А. А. Шишков был арестован, но улик не нашлось. Равным образом при представлении царю списка лиц, подлежащих аресту, он дополнил его лично: «И отставного гвардейского егерского полка поручика Горсткина! Послать за ним». Когда среди подозреваемых был упомянут генерал-майор фон Менгден, царь сделал на полях следующую надпись: «Этот дурак мне знаком...» На предложение комитета отпустить с оправдательным аттестатом штаб-лекаря Смирнова, в доме кюторого арестовали Оболенского и Цебрикова, царь реагирует следующим образом: «Смирнова перевести в Оренбург или куда далее». После показания Дивовэ о том, что свободный дух в морском кадетском корпусе «может быть уже поселен Бестужевым 5-м», Николай тут же распорядился перевести младшего брата декабристов Бестужевых юнкером в пехотный полк. Некоторые подробности, как уже отмечалось, есть только в ежедневных записках, главном рабочем документе следствия, и не помещены в журналах заседаний.

...Следствие заканчивается; по журналам неплохо видно, как на завершающей стадии процесса подготавливались будущие официальные документы для обнародования: первое чтение «Донесения Следственной комиссии» Блудова — 4 мая на сто двадцать пятом заседании, затем 27 мая — на сто сорок втором заседании; первое «рассуждение о разрядах», на которые должны разделить обвиняемых (16 мая на сто тридцать седьмом заседании)...

Заканчиваются тайные журналы и ежедневные записки — документы мрачные, тенденциозные, но притом красноречивые, иногда трусливые, часто хвастливо-самонадеянные, документы победителей, чье дело исторически проиграно...

Сто сорок шесть журналов и докладных записок собраны, сшиты опытной канцелярской рукой и переплетены. Декабристы идут на виселицу, на каторгу, на Кавказ. Черные журналы ложатся в секретные ящики, под царские печати...

Декабристы, лучшие люди того времени, не зря верили пушкинскому пророчеству, что пройдут годы и годы и «на обломках самовластья» засияют негасимым светом их имена, имена тех, кого велели проклясть и забыть.

Н. ЭЙДЕЛЬМАН, кандидат исторических наук.