Декабристы

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » Декабристы » А.С.Грибоедов » Грибоедова Нина Александровна


Грибоедова Нина Александровна

Сообщений 1 страница 10 из 58

1

Нина Грибоедова
Изюмский Борис

Хоть ты теперь померкшая звезда —
Мне до сих пор твоя краса сияет.
Ты мне поведала, что никогда
Из мира красота не исчезает.
Г. Леонидзе

Глава первая

Утро

Дни дружества, любви,
Надежд и грусти нежной…
А. Пушкин

https://img-fotki.yandex.ru/get/66659/19735401.fb/0_95e2b_eb2e7efb_XXXL.jpg

Нина Чавчавадзе-Грибоедова в сером платье.
1851. Пастель.
Зугдидский государственный историко-этнографический музей «Дворец князей Дадиани», Грузия

Нине снился ее Поэт. Он глядел на нее ласково, сдвинув очки немного ниже переносицы, отчего казалось, что надел их нарочно и говорит не то, что думает.

— Нет, милая девочка, — с притворной строгостью хмурил Грибоедов густые брови, но глаза выдавали его, — это юное увлечение престарелым учителем рассеется, и…

Нина хотела возразить, что вовсе не увлечение и вовсе не престарелым, а самым молодым на свете, но тонкий, пронзительный голос ворвался в сон:

— Мацони! Мацони!

Нина, досадуя, что сон прервался на таком интересном месте, вскочила с постели и, подбежав к окну, отдернула шторы. В комнату хлынули утренние лучи солнца, легкий ветерок с гор, шум проснувшегося Тифлиса.

Над горой тек туман, казалось, кто-то набросил на вершину струящийся смех.

Внизу, под балконом, возле понурого ослика стоял худой продавец и, запрокинув черноволосую голову так, что виден был перекатывающийся кадык, кричал:

— Мацони! Мацони!

Кувшины с молоком выглядывали из карманов переметных сум — хурджинов на ослиной спине.

Нина ощутила даже кисловатый вкус молока на языке.

Она перегнулась через подоконник и, подперев щеки ладонями, стала с удовольствием глядеть вниз.

Проскакал по улице, клубя пылью, офицер на коне.

Пронесла с базара живую курицу тетушка Русудан. За угол завернула коляска без седока, а вслед за ней просеменил, жалобно крича, ослик, нагруженный корзинами с древесным углем для мангалов. Угольщик-имеретинец сам походил на обуглившуюся деревяшку.

На крик «Аба кай легви!» («Вот хороший инжир!») вышла няня Талала — просто так, прицениться.

Возле калитки соседнего дома мужчины играли в нарды. Пронес на плече кувшин с водой мальчонка. Поравнявшись с мужчиной в черкеске с газырями и в мягких бандули [1] , пропел:

— Аба кай цхали! Цхали-и-и! (Вот хорошая вода! Вода!).

В Тифлисе все хорошее: и мацони, и инжир, и воздух, пахнущий укропом, и Майданский сад, и подступающие Махетские горы, и темные облака могучих чинар.

Нина нежно любила свой Тифлис — город балконов, буйных садов, узких кривых уличек, плоских крыш, открытых дворов. В них на дырявых подстилках боролись мальчишки, развешивали цветастое белье женщины; старухи в черных одеждах, сидя на деревянных лестницах, что-то шили и громко переговаривались.

На площади, возле обрыва, под матерчатым навесом проворные руки нанизывали на шампуры шашлык, и вкусный запах поджаренного мяса щекотал ноздри.

Кура то зеленоватой, то серо-синей лентой вилась к горам. А по городу перекатывался свитый из грубых нитей клубок вскриков, зазываний, проклятий, восторгов:

— Зелен лук!

— Деньги менять!

— Стары вещь покупаем!

— Сазизгари! (Подлец!)

— Ай, яблук дешов адам!

— Бичо, бичо! (Мальчик, мальчик!)

— Ведра, тазы починям!

— Делибаши! (Головорезы!)

Почти у самого лица Нины небольшая быстрая птица тарби на лету заглотнула стрекозу и, сверкнув черным крылом, исчезла.

Нина, умывшись, достала платье из легкой светлой материи — такие носят еще подростки, — не по возрасту полной груди было тесно в этой одежде. На маленькие ножки с крутым подъемом надела тоже светлые вышитые туфли на низких каблуках.

Дверь приоткрыла белая, как лунь, няня Талала. Она все не могла смириться с мыслью, что ее крошка Нинуца стала совсем взрослой, и по-прежнему, но безуспешно пыталась помогать ей.

Талала в доме Чавчавадзе служила лет сорок. В детстве Нина любила слушать рассказы няни о старом Тифлисе.

— Здесь, Нинуца, были в давности леса, — певуче говорила она. — Один охотник ранил оленя, он добежал до серного источника, омыл рану и… скрылся в лесу. А другой охотник фазана подстрелил. Фазан в серное озеро упал и как в горшке сварился. Вот, люди, деточка, и стали говорить: «Это Тпилиси» — значит, горячий.

А то рассказывала еще Талала о славном витязе Тариэле или сказку о злом горном духе Гуде, полюбившем девушку Нино из селения на берегу Арагви. Он разлучил накануне свадьбы Нино с ее женихом Сосико.

Нине всегда хотелось, чтобы сказка закончилась свадьбой, она даже просила об этом няню, но та неизменно отвечала:

— И рада бы, да правда не велит.

У няни почти все ее сказки почему-то были печальными: рассказывала ли она о прикованном к скале добром духе, бросившем вызов богам, или о карталинском несчастливце Сулхае, погибшем от рук разбойников.

Сама же Талала была воплощением доброты и жизнелюбия.

Сейчас, войдя, в комнату, она спросила, ласково глядя на Нину выцветшими глазами:

— Чистишь копытца, арчви? [2]

— Пойду к Прасковье Николаевне…

— Скачи, скачи, арчви…
* * *

Отредактировано Лилия (16-02-2016 20:22:18)

2

https://img-fotki.yandex.ru/get/38180/19735401.fb/0_95e21_ef87b345_XXXL.jpg

Александр Гарсеванович Чавчавадзе,
HOUSE MUSEUM OF ALEXANDER CHAVCHAVADZE, Tsinandali

Семья Александра Гарсевановича Чавчавадзе — его жена Соломэ, дети, мать Мариам, — пока строился их собственный дом в Тифлисе, снимала небольшой флигель во дворе у вдовы Прасковьи Николаевны Ахвердовой. Сам же каменный дом ее стоял под горой, неподалеку от тихого Сололакского ручья, был окружен фруктовым садом, виноградником, и чтобы попасть из флигеля к Ахвердовой, надо было перейти выгнутый мосток, переброшенный через ручей.

Прасковье Николаевне, в девичестве Арсеньевой, минуло сорок пять лет. Уроженка Петербурга, получившая в столице великолепное образование, она довольно поздно, тридцати двух лет, вышла замуж за вдовца из здешних мест, генерала Федора Исаевича Ахвердова, не побоялась двоих его детей — дочери Софьи и сына Егорушки. Вскоре у нее родилась и своя дочь, Дашенька. А через пять лет после женитьбы генерал умер, Прасковья Николаевна осталась в Тифлисе.

В доме ее всегда полным-полно народу: то зайдет стеснительный, неловкий Вильгельм Карлович Кюхельбекер, с которым Прасковья Николаевна была очень дружна, то часами в одиночестве музицирует Грибоедов, то подоспевают к обеду офицеры.

Но больше всего в доме Ахвердовой было детей.

Кроме своих, племянницы Ахвердова — Анны и еще более дальней родственницы — Вареньки Тумановой, юной княжны Манко, были дети Чавчавадзе — Нина, Давид, Катя.

Катя долгое время даже спала в одной комнате с Дашенькой.

В сущности, дома Чавчавадзе и Ахвердовой были одним домом, а семьи — одной семьей. Мать генерала Ахвердова была родной сестрой тещи Александра Гарсевановича. Жена Чавчавадзе — княгиня Солома, урожденная Орбелиани, часто болела, как она говорила, «рюматизмом», месяцами лежала в постели. Прасковья Николаевна добровольно взяла на себя материнские повинности и заботы.

Вместе с гувернанткой — изящной, скромной Надеждой Афанасьевной — Ахвердова довольно успешно справлялась с этим обширным, шумным пансионом, успевала всех обучать и музыке, и языкам, и, будучи сама человеком строгих, добрых правил, воспитывала в них детей.

Правда, всех их детьми теперь уже вряд ли можно было назвать. Повзрослели Егорушка, Анна, Манко, Нина.

Младшие же — похожая на куклу, тихая хныкалка Дашенька, неутомимая выдумщица Катя, курчавый упрямый Давид, незаметные Сопико Орбелиани и Варенька Туманова. — еще были сущими детьми и нуждались в неослабном внимании.

Нина, в легком шарфе, наброшенном на голову, оставила позади мосток через ручей и вошла в дом Ахвердовых.

Все здесь было бесконечно знакомо и мило ее сердцу: цветные оконные витражи коридора, спокойный блеск белых каминов, жаворонок в клетке на балконе, запах ванили, смешной азарпеша на буфете — вкруг медной бараньей головы кувшинчики и сосок — потягивать вино.

В большой гостиной на стенах — миниатюры, писанные акварелью самой Прасковьей Николаевной. К стене меж окон прислонились высокие, играющие менуэт часы. Возле двери, выходящей на широкий балкон, стояло фортепьяно — второе в Тифлисе — с нотами на пюпитре.

Открытое фортепьяно будто приглашало сыграть, и Нина, не утерпев, присела на стул, не нажимая на клавиши, пробежала по ним проворными пальцами, словно разрешая им порезвиться.

Дом наполнялся топотом детских ног, звонкими голосами, кто-то съезжал по перилам лестницы, где-то хлопнули двери.

В зал вошла Прасковья Николаевна. Ее красивое, почти без морщин лицо посветлело при виде Нины.

— Доброе утро, деточка!

Нина вскочила, подбежала к ней, на мгновение прильнула.

Прасковья Николаевна внимательно оглядела свою воспитанницу. Взрослая, совсем взрослая… Спокойно светятся большие, похожие на темные миндалины глаза… Слегка вьются коротко подстриженные темные волосы цвета зрелого каштана… Маленький нос, свежие губы со слегка намечающимися припухлостями в уголках… Точеные плечи и руки, темная родинка на мочке левого уха, сразу же над круглой сережкой, и еще одна — во впадинке на груди…

Легкая, грациозная, со станом полноватым, но гибким, Нина выглядела старше своих шестнадцати лет. В ней особенно подкупали плавность и изящество словно бы замедленных жестов, походки, в одно и то же время горделивых, исполненных достоинства, и естественных, бесхитростных.

Есть красота, ни на минуту не забывающая о себе и этим отталкивающая людей. В облике Нины не было и тени любования.

«Не удивительны ли прихоти природы! — подумала Прасковья Николаевна. — У одних родителей — и такие разные дети. Пылкая, бурная, шумливая Катенька и в свои двенадцать лет резвится совсем как маленькая — вон как заливается, певунья, на весь дом. А Ниночка — сама кротость: сдержанна, ласкова. С детства любила забраться с ногами в кресло отца и читать. Прямо впивалась в мольеровского „Мизантропа“, в книги Вольтера. И потом все допытывалась у отца: понравились ли эти книги ему?

Катенька взбаламучивает, Нина успокаивает, как тихий плеск спокойного ручья.

И подростком Нина предпочитала игры тихие, серьезные, вечно разгадывала шарады.

Катя же с удовольствием изображает ястреба, гонящегося за цыплятами, давая подножку, вместе с мальчиками „берет в плен шаха“, играет в чых-чых [3] .

Хотя эта тихоня Нина, если надо, проявляет и характер. Каким недоуменно-холодным взглядом окинула она престарелого богача Гурашвили, осмелившегося сделать ей комплимент…

Она не умеет лукавить и всегда остается сама собой…»

Прасковья Николаевна пошла распорядиться по хозяйству, а Нина после завтрака отправилась разыскивать Маквалу.

Восемнадцатилетняя Маквала — внучка садовника Малхаза — рано лишилась родителей и была в доме Чавчавадзе скорей подругой Нины, чем служанкой. Имя Маквала [4] как нельзя лучше подходило ей: «терпкие» глаза казались омытыми дождем ягодами ежевики. Смугловатое лицо с темным пушком над верхней губой было всегда жизнерадостным, улыбчивым. Извилистые тонкие губы легко приоткрывали крупные белоснежные зубы.

Нина обучила девушку грамоте, и, обладая превосходной памятью, та легко заучивала отрывки из «Витязя в тигровой шкуре», стихи Нининого отца, с жаром декламировала их, наигрывая на чонгури [5] .

Маквала отличалась покладистым, веселым нравом. Прасковья Николаевна охотно вводила девушку в круг своих детей, хотя ее немного смущала суеверность Маквалы. Девушка искренне верила, что кровью летучей мыши можно свести веснушки с лица, что если по рукаву ползет червяк — это значит, он измеряет, сколько аршин материи надо заготовить для нового платья.

Чтобы приручить кошку, Маквала выстригла ей на лбу клок шерсти и, поставив перед кошкой зеркало, трижды сказала ей:

— Это твой дом!

Нина разыскала подругу в винограднике — та помогала деду.

На Маквале — шаровары, расшитые у щиколоток, платье с длинным поясом, с крючками-застежками впереди. На ногах — мягкие коши. Чутко подрагивают четыре темные косички — две впереди и две сзади.

— Доброе утро, дедушка Малхаз! — приветливо сказала Нина.

— Самое доброе, внученька!

Малхазу, наверно, лет под сто. Он хорошо помнит кровавые набеги персов, не прочь рассказать Нине о том, как был садовником у ее дедушки Гарсевана — посла грузинского царя Ираклия II в Петербурге, как хоронил он своего господина в Александро-Невской лавре.

— Я в полдень приду, напишу письмо твоему брату, — обещает Нина старику.

— Спасибо, что помнишь, — благодарно посмотрел Малхаз, разминая уставшие пальцы. Волосы на них походили на мазки сажи.

К Нине подскочила Маквала.

— О-о-о! Нино! — ухватив за руку подругу, повлекла ее в дальний угол сада, в самые густые заросли его.

Маквала первой в доме заметила истинные чувства Нины к «дяде Сандру», как в детстве называла Нина Грибоедова. Живые глаза Маквалы мгновенно отмечали и легкий румянец, каким покрывались щеки Нины, когда в доме появлялся Грибоедов, и то, как зачарованно слушала Нина рассказы отца о Грибоедове.

Нина еще не отдавала себе отчета о зарождающемся чувстве, а Маквала уже в прошлом году, когда они лежали как-то поздно вечером рядом на тахте, прошептала:

— Любишь?

Из-за темноты она не могла видеть, как до слез покраснела ее подруга. Нина смолчала, только прижалась доверчиво. Маквала уверенно сказала немного хрипловатым голосом:

— Любовь, как мускус, — не спрячешь!

Сейчас, в дальнем углу сада, забравшись в пещеру из плюща, вход в которую был скрыт темно-зелеными копенками самшита, Маквала, жарко дыша в ухо подруги, допытывалась:

— Ты его не боишься? Он, уй, какой умный!..

Ну, это Маквала только сболтнула насчет страха. Ей и самой Грибоедов очень нравился. Такой простой. Все упрашивал ее: «Обучи, Ежевичка, игре на чонгури». А потом она играла на чонгури, а он танцевал — куда только ученость девалась!

— Что ты! — тихо ответила Нина, и непонятная тревога, в последнее время все чаще овладевавшая ею, сжала сердце. — Что ты, он никогда не показывает превосходства ума. Только ему, наверно, совсем неинтересно с девчонкой…

Маквала вдруг спохватилась, что ей надо помогать Соломэ, и умчалась в дом, Нина же еще долго сидела на каменной скамейке под платаном.

Свешивала в воду около моста свои редкие пряди ива, отливали лаком листья магнолии. Широкий коридор из переплетенных виноградных лоз упирался в поляну, и лишь кое-где сверху тонкими нитями прорывались к земле солнечные лучи.
* * *

3

https://img-fotki.yandex.ru/get/5102/19735401.fb/0_95e2c_c1d0cbe7_XXXL.jpg

Саломе Ивановна Орбелиани
Princess Salome Chavchavadze, née Orbeliani,
супруга Александра Чавчавадзе, мать Нины Грибоедовой (Чачавадзе).
Худ. Акоп Овнатанян.

Да, Маквала права. Каждый раз, когда Нина думала теперь об Александре Сергеевиче, сладкий холодок проникал в ее сердце.

Грибоедов был уже дней десять в городе, ежедневно приходил к Прасковье Николаевне, и всякий раз Нина трепетно ждала его прихода.

Ей нравилось в нем все: мягкие волосы над выпуклым лбом, крутой подбородок, крупные словно бы немного подвернутые вперед уши, широкие брови под стеклами очков в тонкой оправе. Особенно же любила Нина его глаза. Они все видели, всему давали мгновенную и точную оценку. Трудно было назвать их цвет: они темнели, если Александр Сергеевич сердился, становились светлыми в радости и веселье, в них прыгали чертики, когда Грибоедов, надев красную турецкую феску и белый халат, отплясывал с детьми какой-то дикий танец или вместе с Давидом гонял кнутом волчок, сделанный из ореха. Иногда глаза его затуманивались — вроде бы и здесь человек, и очень далеко: видит что-то свое, а потом возвращается из этой дали немного смущенный невольной отлучкой.

Во всем, во всем был он необыкновенным и непостижимым. Одиннадцати лет стал студентом университета, за шесть лет закончил факультеты: словесный, юридический, естественно-математических наук. Готов уже был сдать испытание на доктора права, но, услышав о вторжении неприятеля в русские земли, все бросил и поступил корнетом в Московский гусарский полк.

А сколько языков знает! И какой талантливый! Когда написал даже самые первые сцены комедии, о ней заговорила вся просвещенная Россия.

Нина знала пьесу почти наизусть, отец давно принес ее, и уговорила домашних поставить спектакль: его никто нигде еще не ставил. Фамусова играл дядюшка Гулбат — они обложили его со всех сторон подушками; Лизу — Маико, а сама Нина — графиню — внучку.

Нет, если в мире и существовал герой, то им был именно Грибоедов.

Папа, ее храбрый, воинственный папа, даже не подозревал, с каким интересом она прислушивается к его рассказам о редкостном, как он назвал, холодном бесстрашии Грибоедова.

— Поверите ли, в персидскую компанию выехал на бугор под обстрел неприятельских батарей. «Что ты делаешь, сумасшедший?!» — крикнул ему друг из укрытия. «Привыкаю к ядрам», — нисколько не рисуясь, пробормотал Грибоедов.

Оказывается, он «лечился от робости», приказал себе не дрогнуть перед ста выстрелами и только затем, повернув коня, медленно отъехал прочь.

…Потом стали приходить письма Александра Сергеевича к Ахвердовой. Прасковья Николаевна, читая их вслух, ахала, дойдя до того места, где Александр Сергеевич описывал, как обычную поездку, участие в перестрелке под стенами Аббас-Абада.

Адресовано было несколько писем и Нине. Она хранила их то здесь, то возила в ларце в Цинандали и там прятала в дупле орехового дерева. Их содержание хорошо знала Прасковья Николаевна — Нина ничего от нее не скрывала, — но так заманчиво фантазировать, будто у тебя есть «своя тайна».

Это были сначала письма-раздумья, послания учителя ученице, но затем они стали нежнее, и, верно, сам того не заметив, Грибоедов перешел на почтительное «вы».

Александр Сергеевич писал, что чем человек просвещенней, тем он может быть полезней своему отечеству, которому не век же состоять в младенчестве.

А в одном из последних писем обронил: «Вы знаете, как я много вас люблю». И она все гадала: что это — обычная фраза светского человека, пишущего девочке, или за этим кроется что-то большее?

В конце концов, обозвав себя дурочкой, она решила: как поэт и дипломат, он не мог писать иначе.

Да, он был словно бы и бестелесным героем ее снов, мыслей, но и строгим учителем, что терпеливо сидел рядом, обучая ее игре на фортепьяно. Только подумать: он, которого учил знаменитый Джон Фильд, он, кто мог часами меланхолически музицировать, играл с ней в четыре руки.

Папа рассказывал: перед арестом Грибоедов, сохраняя полное хладнокровие, успел сжечь письма Рылеева, Кюхельбекера, Бестужева, а в Твери, стоило только сопровождавшему его фельдъегерю заехать к своей сестре, как Грибоедов подсел к фортепьяно и проиграл несколько часов подряд.

Он умудрился даже во время ареста, уже на гауптвахте Главного штаба, подкупить начальника стражи, и тот водил его в кондитерскую Лоредо. В маленькой комнатушке, примыкавшей к кондитерской, Александр Сергеевич отводил душу игрой.

Вот какой у нее наставник!

Бесстрашный, с душой поэтической и чистой. Рядом с ним просто невозможно никого поставить. Разве только отца… У них много схожего: по складу натур, взглядам на жизнь. Папа говорил, что в Петербурге, в ожидании виселицы или каторги, Грибоедов написал экспромт:
По духу, времени и вкусу Он ненавидел слово «раб». За то попался в Главный штаб И был притянут к Иисусу!

А у папы есть стихотворение «Горе этому миру»:
Вы, бедняков затравившие псами, Вы, что хотели их сделать рабами, Знайте, вот так же случится и с вами! Не вечно жить вам Грабежом и насильем над простолюдином.

Ну разве не одинаковы они?

А как прекрасен был Грибоедов, когда вез в начале этого года в Петербург Туркманчайский мирный договор, им составленный и подписанный персами! Сколько труда ему стоило прекратить военные действия.

Он появился в городе загорелый, почти черный, с усталым, осунувшимся, но счастливым лицом.

Тифлис встретил Грибоедова-Персидского как героя. Петербург дал в честь договора 201 пушечный выстрел.

Но царские милости, сказал папа, весьма поумерились, как только гонец, после доклада о переговорах с персами, замолвил слово за сосланных друзей. Такая дерзость могла стоить ходатаю головы…

— Настоящий человек даже под страхом смерти защищает невинных… — сказал папа.

Как Нина понимала его! Разве не Грибоедов однажды произнес при ней: «Преступно душе черстветь». Он — русский Тариэл. И что бы Нина теперь ни делала, она неизменно спрашивала себя: «Будет ли Сандр доволен мной? Понравится ли это ему?»
* * *

4

И было еще одно очень важное: его искренняя привязанность к Грузии. Грибоедов говорил, что она удочерена Россией, сочувствовал судьбе Грузии, полюбил ее преданно и бескорыстно, учился говорить по-грузински и радовался Нининому правильному произношению русских слов.

— Горцы часто благодарнее и одаренней моих собратьев из высшего света, — сказал он как-то Прасковье Николаевне. — Надо неразрывными узами скрепить россиян с новыми их согражданами по сю сторону Кавказа.

Он не хотел, чтобы Грузии навязывали чуждые ей законы, непосильные налоги.

— Только строжайшее правосудие мирит покоренные народы со знаменами победителей.

В кабинете отца шли бесконечные разговоры: как поскорее открыть в Тифлисе медицинские пункты, публичную библиотеку, где лучше поставить Кастелло шелкомотальную фабрику, а Эристави — стекольный завод, каких мастеров пригласить из-за границы, а каких самим подготовить, сколько денег еще надо на жалованье учителям грузинской и российской словесности в уездном училище.

— Правильное разделение работ займет каждого по способностям, — увлеченно говорил Грибоедов. Посверкивая очками, он вставал и быстрым шагом начинал ходить по кабинету отца. — Я уверен, Александр Гарсеванович, край сей возродится для новой, ранее неведомой ему жизни…

Грибоедов, приостанавливаясь, восклицал:

— Жаркий климат надо поставить на истинное благо народа!

— Воистину так! — с готовностью подхватывал отец.

Нина, сидя за его столом, рисовала, сама же чутко прислушивалась к беседе.

Необыкновенный человек! Достаточно было его узнать, чтобы полюбить.

5

Глава вторая

Тифлис

Вдали от северных и нам родных степей,
На родине воинственных детей,
В стране, кругом заставленной горами…
Я. Полонский.

Грибоедову отвели несколько комнат во дворце Паскевича. Сотрудников будущего персидского посольства — секретаря, доктора, переводчиков, курьеров — разместили рядом, в кирпичном особняке, а слуг, конюхов, поваров — в небольшой пристройке в глубине двора.

…Обманутый прохладой большого зала, Александр Сергеевич решил пойти прогуляться по Тифлису. Отложив рукопись, он встал, подошел к открытому окну. Каков бег времени! Он заехал в этот город впервые десять лет назад, если память не изменяет, 21 октября 1818 года, проездом в Персию, назначенный в службу секретарем русской дипломатической миссии. И вот теперь, где бы ни был — тянет в Тифлис.

Ему всегда хорошо здесь думалось. Свое «Горе» он писал в зимние месяцы в доме на Экзаршеской площади, возле Армянского базара, где снимал две небольшие комнаты второго этажа.

Благословенная пора, когда во взбудораженном потоке невозможно было отличить видение от яви и гордость за сделанное сменялась отчаянием от бессилия…

Благословенная пора, когда житейские невзгоды, треволнения отступали куда-то прочь перед тем главным, что рождалось, ради чего появился на свет божий, когда рассудок был то безжалостно холоден, то лихорадочен, и дни сливались с ночами, выстраивались в мучительную и сладкую череду.

http://s9.uploads.ru/TxQhM.jpg

Портрет ГРИБОЕДОВА Александра Сергеевича  из собрания Всероссийского музея А.С.Пушкина

Сокрытый от всех глаз, одетый в старенький архалук, оттачивал он, как горец оттачивает кинжал, строки комедии. А только поднимал усталые глаза, как они успокоительно вбирали гряду гор за окном. С каждой новой сценой бежал к милому Кюхельбекеру, недавно возвратившемуся из Парижа, и тот, волнуясь, заикаясь, то восторгался, то свирепо нападал. До хрипоты спорили они, как внезапностями поворотов вызвать зрительское любопытство, чтобы, упаси бог, не раззевались, не догадались по первой сцене, что будет в последней. Их одолевали терзания: как в одном портрете выразить черты многих лиц? Как вдохнуть в язык литературный живую струю разговорной речи и через нее прийти к характеру?

Кюхельбекер увлеченно рассказывал о своих беседах с Гёте, игре Мендельсона, театрах Парижа.

А потом Грибоедов читал в лицах пьесу здесь же, в доме друга, Романа Ивановича Ховена.

В Тифлисе всегда хорошо думалось…

Почему же сейчас так туго идет трагедия «Грузинская ночь»? Он ясно, как живых, видит героев, сцену на горе Мтацминда… Он полюбил ее крутые склоны в небогатом зеленом наряде и воспоет эту гору…

Может быть, удастся закончить работу над рукописью в Тегеране? Наверно, надо лет пять не читать ее и, сделавшись равнодушным, возвратиться как к чужому и решить — печатать ли?

Грибоедов отвел сильные плечи, до хруста согнул несколько раз в локтях мускулистые руки. Позвал слугу, приказал готовить одежду.

Позже, подойдя к зеркалу, вгляделся в свое отражение: белоснежный стоячий воротничок подпирает щеки, шарф небрежно завязан на шее под светлой парой наилучшего шитья. Фыркнул насмешливо: «Полномочный министр…»

Вспомнил высокие почести, которые на этот раз оказал ему Тифлис при въезде в город, и стало немного не по себе: «Неужели кто-нибудь из друзей может заподозрить меня в служении ради веточки лавра?».
* * *

6

Грибоедов миновал балконный переход, спустился вниз пологой дубовой лестницей и очутился на улице.

Было около одиннадцати утра. Мимо дворника в белом фартуке протарахтела железными шинами коляска, и сразу следом за ней — двухместные дрожки. Разминуться им было негде, но кучер на всякий случай закричал свирепо: «Хабарда!» («Берегись!»).

Затем на арбе провезли похожий на кабана с задранными ножками огромный бурдюк с вином.

«Конечно, кривые узкие улочки для кого-то — экзотика, — думал Грибоедов, направляясь к Мадатовской площади. — Но город надо строить заново… Расширять улицы, всячески поощрять крытые балконы, деревянные галереи… они дадут тень, предостерегут кирпич от „плавки“, принесут домам прохладу…»

Прошел черкес в мохнатой папахе, пронес крашеную бороду купец в чалме и халате, проплыла легкая папанаки на голове грузина. На перекрестке улиц устроился похожий на пирата чистильщик в красном фартуке, с красной повязкой на лбу. А неподалеку от него худенькая девочка продает бледно-фиолетовые горные тюльпаны. Они лежат охапками на табуретке с ножками, обвитыми живой хвоей. Водонос-тулукчи в остроконечной войлочной шляпе везет на тачке большие кувшины с водой. Обгоняя чиновника в вицмундире с сияющими пуговицами, улыбнулся ему деланно-глупой улыбкой.

На каждом шагу европейское переплетается здесь с древней Иверией.

Вон вывернулся из-за угла гусар: кивер с этишкетами, желтыми репейками и медным прибором, ментик, малиновый воротник, желтый кушак с кистями. Не начальству ли представляться отправился?

Грибоедов в двенадцатом году был гусарским корнетом и сейчас с особым удовольствием оглядел знакомую форму.

Навстречу шел прощелыга граф Борзов — весьма прилежащий ко всему высшему. В нем удивительно уживались спесивость, барство с рабской угодливостью к власти, с льстивостью, которую Грибоедов ненавидел не меньше, чем притворство. Его-то, интригана, сюда каким ветром задуло? Небось, в поисках легких денег и наград…

Борзов — вальяжный, дородный, с тремя подбородками, панталоны туго облегают жирные ляжки, на песочном сюртуке с воротником из черного бархата — купленный мальтийский орден.

Распахнув руки, граф возрадовался:

— Кого вижу! Императорского министра — резидента в Персии! А я на Кислых Водах лишаи лечил… Дай, думаю, загляну сюда…

Грибоедов уклонился от объятий, сердито подумал: «Ничтожество с хорошо поставленным голосом. Не может без фарсов».

— Почести-то, почести какие! — рокотал на всю улицу Борзов, сняв шляпу и обмахиваясь ею. Бритая голова его похожа на бильярдный шар из слоновой кости. — Орден Анны второй степени с алмазами… титул… царское благоволение!..

Грибоедов усмехнулся («Как же, как же, новоявленному графу Паскевичу один миллион рублей пожалован»), близоруко прищурился:

— А я-то думал, что известия из России доходят сюда, как лучи Сириуса до Земли, — через шесть лет… Бог с ними, с почестями. Мне бы только обеспечить матушку… А там — дайте свободное время, перо с чернильницей… И больше ничего не надобно.

Он спохватился: «Бог мой! Кому я это говорю? Фазану! Занятие, достойное резьбы по вишневой косточке».

Захотелось щелкнуть по носу этого трутня, получавшего бесконечные пенсии и пособия с помощью родовитой бабушки.

— Эх, граф, — с сожалением вздохнул он. — Если б мельница дел общественных меньше вертелась от вееров, дела шли прямее… места не доставались бы по прихотям и связям меценатов в чепчиках…

Борзова, нацелившегося было двойным лорнетом, словно ветром сдуло. Да, московская барыня Глафира Кузьминична Борзова была именно таким меценатом. Она считала, что достаточно поддерживает сановность рода, выезжая шестеркой цугом в четырехместном ландо с золочеными колесами, красной сафьяновой сбруей, гайдуками в зеленых бархатных куртках на запятках.

В табельные дни, принимая гостей, Глафира Кузьминична надевала орден святой Екатерины и величаво восседала в огромной комнате, безвкусно заставленной старой бронзой и позолоченной мебелью. А по дому суетилось великое множество горничных, слуг, карлиц, сенных девушек.

Ненавистный мир праздной роскоши, где все фальшиво: и грошовая слава, и придворные подлецы, и напыщенность, и забывчивость к русскому природному языку. А как едят, бог мой!

Воспоминание о пище навело Грибоедова на мысль: «А не зайти ли к французу?»

Французом в Тифлисе называли белокурого, не утратившего стройности провансальца Поля — в прошлом наполеоновского гренадера, попавшего в русский плен при Березине и привезенного сюда Ермоловым. Поль был любезен, обходителен, славился своим умением приготовлять вкусные блюда. Довольно легко получив взаймы деньги от заинтересованных в хорошей кухне русских офицеров, Поль открыл ресторацию, женился на миловидной черкешенке Гулез, и на свет божий появились две девочки: беленькая, голубоглазая Марго и жгуче черная Нальжан — обе чем-то неуловимо схожие с отцом.

«У Поля» спорили, пили, танцевали, обменивались политическими новостями. Именно здесь десять лет назад встретил Грибоедов своего будущего друга, а в то ёрное время гусарских кунштюков противника, — бретера Александра Ивановича Якубовича.

Грибоедов, зная, что Якубович жаждет — из-за давней ссоры — дуэли с ним, известил противника письмом о дне своего приезда в Тифлис. Якубович довольствовался тем, что пулей перебил Грибоедову мизинец на руке. Совместно придумали они версию, дабы скрыть поединок: мол, Грибоедов упал с коня, и лошадь копытом наступила ему на палец. А позже выяснилось: у них настолько велика общность взглядов, что возникла даже сильная и странная дружба с ночными откровениями, новыми вспышками споров, объяснениями… Потом — Сенатская площадь, сибирская каторга Якубовича. «Что делает сейчас мой неукротимый друг?» — с горечью подумал Грибоедов, и перед глазами возникло смуглое лицо с черной повязкой, пересекшей лоб, сабельный шрам на шее, иссиня-черные усы.

…Александр Сергеевич миновал аптеку, кофейню, единственную в городе гостиницу «Матасси» и прохладный погребок — марани. Здесь, среди огромных бочек доставали из люков в полу запотевшие коричневые кувшинчики — хелады с вином. За крошечными столами на низких табуретках сидели грузины. С деревянных балок потолка свисали вязки лука. На стене — обещая счастье — распласталась шкура лисы.

Проходя мимо марани, замедлил шаг: из двери, открытой на улицу, пахнуло прелью и укропом.

«У Поля» в этот час посетителей было мало. Поль сразу узнал Грибоедова, предложил ему кахетинского вина и уже изрядно зачитанный номер «Тифлисских ведомостей».

Александр Сергеевич с особенным удовольствием взял в руки еженедельник. Это был лишь второй номер его детища — первый вышел двадцать дней назад. И каких же трудов стоил!

Он жадно просмотрел заголовки на всех четырех страницах «Ведомостей». «Внутренние известия»… «Нападение на Грузию Омар-хана Азарского»… «Заграничные новости»…

«Хорошо бы напечатать в „Ведомостях“ проект преобразования Закавказья…» — подумал он.

Грибоедова снова потянуло на улицу, и он распрощался с Полем. Вон толпа оборвышей собралась вкруг дерущихся петухов. В стороне от них, скрестив ноги, сидит на обрывке ковра переписчик. На голове его — высокая шапка, перед ним — ящик с крышкой, чернильница, перья, маленький нож, а за спиной теснятся любители советов — как лучше писать.

Вдруг возникла драка.

Два рослых парня хищно закружили с обнаженными кинжалами. Но к ним подбежала молодая женщина, исступленно, честью ручаясь, сбросила наземь накидку со своих черных волос, и поединок мгновенно прекратился.

«Что ни говори, а женщины благороднее нас», — подумал Грибоедов, глядя на эту сцену.

На базаре — обычная толчея: ветхие, на подпорах лавчонки старьевщиков торгуют «хурдой-мурдой» — вроде самовара с вмятым боком или засаленной перины; рядом разложены персидские товары: знаменитые кирманские шали и феррагунские ковры, серебряные блюда исфаганской чеканки, мешхедская бирюза.

Ревет ишак, не дает подковать себя. Сбивают котлы из цельных листов медники. Меланхолично жует огромную лепешку из теста и рубленой соломы верблюд, гундосит шарманка, развлекают толпу клоун на ходулях и акробат на канате.

А над всем этим нагромождением оборванных холщовых навесов, над кофейнями, булочными, духанами, цирюльнями, над обжорным рядом, пропахшим острым запахом травы кандари, над человеческим месивом разноплеменный крик.

Пушечный выстрел оповещает о полудне, и, словно дождавшись этого сигнала, звонко, медлительно бьют штабные часы.

Солнце припекает все сильней. Город старательно оправдывает свое название.

«Я, кажется, нарядился не по сезону, — с досадой подумал Грибоедов, перебрасывая накидку через руку. — Пойду к реке, может быть, там воздух свежее».

Александр Сергеевич миновал крепостные стены Метехского замка на обрыве скалы. Возле самой крепости бойко торговали рахат-лукумом, кофе, подвешенными на нитках чурчхелами [6] .

Откуда-то из-за гор подкралась одинокая тучка, она разбросала редкие капли, похожие на крупные арбузные семечки, и, так и не пролившись обильным дождем, скрылась за Ортачальскими садами.

Чем ближе к окраине подходил Грибоедов, тем более жалко выглядели до половины врытые в землю лачуги, глинобитные ограды, одежда бедняков. Крыши домов так жались одна к другой, что походили на ступеньки лестниц. Окна служили и дымоходами. В пыли играли оборванные мальчишки. Один из них что-то старательно процарапывал кусочком угля на кости бычьей лопатки…

«Грифельная доска, — с горечью подумал Грибоедов. — Им бы дать истинную образованность…»

Страшная нищета лезла в глаза из каждой щели. «И это на такой благословенной богом земле, где садитель мог бы прокормить и себя, и всех вокруг, не будь грабежа».

Припомнился недавний разговор с генерал-интендантом Жуковским — человеком злым, самоуверенным, но не лишенным ума.

В ответ на слова Грибоедова «В нужде и недостатках редко преуспевают добродетели…» генерал, усмехнувшись, ответил:

— Дикие нагие лапландцы весьма довольны своей жизнью и даже добродетельны… — Он поднял на Грибоедова холодные серые глаза. — А вы, Александр Сергеевич, тщитесь раньше срока заводить здесь лицеи да университеты. Дать свободу от податей…

Генерал Паскевич, в присутствии которого шел этот разговор, поддержал своего главного интенданта:

— Греки и римляне были добродетельней в бедности, нежели когда сделались богаты.

Как всполошились! Они-то видят в Грузии только колонию.

…Грибоедов остановился на крутом обрыве. Внизу Мтквари [7] спешила соединиться с Цахакисским ручьем. Она катила свои волны то величаво, как идущая в танце по кругу горянка, то вдруг начинала бурлить на перекатах, буйно кружить, джигитовать, роняя пену с невидимых удил, то вкрадчиво подкатывалась к стене огромного караван-сарая на берегу.

Отсюда казалось: Метехский замок навис над рекой, прилипли к обрыву балконы на косых упорах.

Единственный узкий мост соединял два берега, где муравьями копошились грузчики — мекуртне. На подставках, придерживаемых лямками, тащили они непомерные грузы, сгибаясь в три погибели. «Надо бы еще мосты построить против артиллерийского дома и Армянского монастыря, — подумал Грибоедов. — И до Самух очистить Куру для судоходства».

Город все же приходил в себя после резни, пожаров и разгрома, учиненных персами тридцать три года тому назад, явно оживал.

Посередине Куры плыли связанные плоты. На них возвышались чаны с живой рыбой — цоцхали, громоздились бурдюки с вином: верно, загуляли купеческие сынки. Они что-то кричали людям, переплывавшим реку на пароме, махали руками другому плоту, груженному фруктами.

Грибоедов присел на пень орехового дерева.

Да, ему хорошо в Тифлисе думалось. «А там, — он посмотрел на север, где за отрогами Главного Кавказского хребта лежал Санкт-Петербург, — все не так, все мерзко, мертво, наваливалась ипохондрия».

Он чувствовал в себе ненасытность души, пламенную страсть к новым замыслам, познаниям, людям, энергическую потребность в делах необыкновенных. Его же преследовали душители, крушили ум, заставляли быть немым, как гроб, доверяться одним стенам. Ценсоры не давали пропуск «Горю», называя пиесу пасквилем, а стихи — законопротивными. Снисходительно разрешили напечатать в булгаринском альманахе несколько изуродованных отрывков принуждая менять дело на вздор, размывать яркие краски, портить создание. Когда он сам пытался поставить пиесу в театральном училище, генерал-губернатор Милорадович в последний день запретил ее. Немудрено и с курка спрыгнуть…

На сцене он увидел пиесу — впервые и единственный раз! — в позапрошлую зиму. Только-только взяли крепость Эривань, и офицеры-любители сыграли пиесу во дворце сардара. Тем ограничились авторские радости. И опять — полосатый шлагбаум запретов, надзор «попечительной лапушки».

Разбудит ли кого одинокий крик в стране, которая в своей беспросветной тьме, самоприниженности дошла до мысли отправить Вольтеру голубую песцовую шубу с просьбой написать историю Петра Великого?

…Этот дурак Борзов поздравил его с назначением. Но сам-то Грибоедов хорошо знал, что означает сие назначение: двор, захотев избавиться от «прикосновенного», турил в Персию. Неспроста же граф Нессельроде изволил сказать о нем своему помощнику: «Пусть благодарит бога, если останется цел»…

А дела его сердечные в Петербурге? Они приносили мало радости…

Нет, все надо решительно и круто поворачивать! Всю жизнь… И, может быть, Нина… именно Нина — этот поворот в его судьбе… В последнее время он все нежнее и чаще думал о ней.

Еще когда она была ребенком, Грибоедов, часами беседуя с ней, обнаружил и чудесный характер, и незаурядный самостоятельный ум.

Нина все допытывалась: в чем смысл жизни? Почему она устроена так несовершенно? Как-то сказала:

— Бессмертна только душа человеческая…

— А творения искусства? — возразил он.

— Но в них тоже выражена душа, — услышал он. Спорить было не о чем.

Потом он стал писать Нине и в ответ получал удивительно зрелые по мысли письма. Еще год назад она писала: «Если бы у вас был только один Пушкин, вы были бы все равно великой нацией».

7

А теперь он встретил ее — юную, смущенную и спокойно смелую в своей чистоте. Он про себя мгновенно окрестил ее «мадонной Мурильо».

В Эрмитаже, при самом входе в него, висит этот шедевр испанского живописца. Мурильо Бартоломео Эстеван рисовал свою мадонну-пастушку словно с Нины. Тот же спокойный взгляд миндалевидных глаз, те же плечи и шея.

Вся семья Чавчавадзе нравилась Грибоедову, особенно же отец Нины — обаятельный Александр Гарсеванович. Раненный под Лейпцигом, этот адъютант Барклая-де-Толли вошел в побежденный Париж и там награжден был золотой саблей — за храбрость. Тридцатидвухлетним полковником возвратился в Грузию, где вскоре был назначен командиром прославленного Нижегородского драгунского полка, расквартированного в урочище Караагач, неподалеку от Цинандали.

В ходе русско-персидской кампании Чавчавадзе, показав себя незаурядным военачальником, стал генералом и губернатором Армянской области. Но главная привлекательность Александра Гарсевановича состояла для Грибоедова в блестящем уме широко и вольно мыслящего человека. Страстный библиофил, он даже из Парижа привез редкие книги. Александр Гарсеванович изучал статистику, логику, физику, науки военные и политические. Он, как свой родной язык, знал персидский, немецкий, первым перевел на грузинский язык элегии и стансы Пушкина, «Альзиру» Вольтера, «Федру» Расина, стихи Саади и Гафиза. Мечтал познакомить русского читателя с «Витязем в тигровой шкуре».

Сам Чавчавадзе написал не одну песню, их распевала Грузия, не ведая об авторе: Александр Гарсеванович не печатал под своим именем ни строчки.

Грибоедова подкупало это редкостное сочетание в одном лице благородного, отважного воина с незаурядным, божьей милостью, поэтом.

В дом Чавчавадзе людей тянуло как магнитом. Однажды зашедший сюда человек на годы прикипал душой, становился своим.

Когда Александр Гарсеванович бывал в Тифлисе, дня не проходило, чтобы за обеденным столом Чавчавадзе не сидели двадцать-тридцать «случайно забредших», всякого разбора.

Лейб-гусары, чиновники, музыканты, жители гор. Особенно много людей молодых, а среди них — русских ссыльных и нессыльных, между собой называвших сиятельного князя Ивановичем.

https://img-fotki.yandex.ru/get/45190/19735401.fb/0_95fb2_5321d804_XXXL.jpg

К этому очагу, видно, тянуло потому, что возле него легко дышалось, было уютно, велись честные разговоры, высказывались независимые суждения. Это был Дом взаимной душевной приверженности. Даже в хлебосольной Грузии он поражал своей приветливостью и радушием.

Княгиня Соломэ Ивановна как-то сказала Грибоедову:

— Мы рады каждому порядочному человеку…

Нина унаследовала от отца не только внешность — матовый цвет лица, карие глаза, рослость, но и многое в самом характере.

Обычно девочка стоит ближе к матери, но озабоченность княгини Соломэ болезнями, истинными и мнимыми, изрядно отдаляла ее от детей. И хотя Александр Гарсеванович, отвлекаемый службой, нечасто бывал дома, духовно он, несомненно, оказывал на Нину огромное влияние, пожалуй, даже большее, чем Прасковья Николаевна.

…Грибоедов снял очки, и мир мгновенно стал похож на детский рисунок, побывавший под дождем. Александр Сергеевич растер пальцами вдавлинку у носа, неторопливо надел очки.

Очень захотелось сейчас же, немедля пойти к Ахвердовым.

Он подумал, что и сама Нина — Грузия, лучшая частица ее! Что в Петербурге, готовясь к свиданию с Грузией, он каждый раз вспоминал Нину…

Прежнее его — он теперь это ясно видел — было случайным, незрелым, меркло рядом с Ниной. Все мизерно: его водевильчики, интересы театральных кулис… Теперь надо круто поворотить свою жизнь. Заново преобразовать себя, покончить навсегда с обольщениями столицы, с ее угарным вихрем, праздной рассеянностью, ложным блеском, отстранить жизнь разбросанную и безалаберную.

Перед жестокостью императорской столицы и того спрута века покорности и страха, что только случайно не удушил его, надо подумать о верной гавани. Не для спасения от бурь, а для оттачивания кинжала.

И надо сказать Нине… признаться Нине…

8


Глава третья


Предложение

Когда-то (помню с умиленьем)
Я смел вас нянчить с восхищеньем.
Вы были дивное дитя.
Вы расцвели — с благоговеньем
Вам нынче поклоняюсь я.
А. Пушкин

Грибоедов угодил к концу ахвердовского обеда: пили чай, а сладкоежка Нина добралась до своего любимого блюда — помидора с орехами и зернышками граната.

Все, кто был за столом, а за ним сидели, кроме Нины и Прасковьи Николаевны, гувернантка Надежда Афанасьевна, дети — все, кто был за столом, как всегда, очень обрадовались приходу Александра Сергеевича.

Он поцеловал руку Прасковье Николаевне, а она его — в темя, шутливо спросил у Надежды Афанасьевны по-французски: «Как живет ваш птичник?», растрепал курчавые волосы Давидчика, нажал пальцем кнопку носа Вареньки, подбросил чуть ли не до потолка подбежавшую к нему Дашеньку, и его охватило знакомое чувство, что вот он дома — в уюте, среди милых сердцу людей. Казалось, прочно угнездившееся в последние месяцы ощущение какой-то надвигавшейся беды, безысходности исчезло, уступая место светлой, благодарной радости. Отодвинулась прочь, как горный туман под лучами солнца, и тягостная мысль, что в Персию его отправили, по существу, в почетную ссылку, чтобы извести, как извели многих друзей его, брата любимого — Сашу Одоевского, как изводят всех своих недругов. Сейчас даже уверенность, что судьба железной рукой закинула его сюда и гонит дале, на погибель, в чужую, враждебную страну, перестала его тревожить. Рядом с дорогими ему людьми он действительно чувствовал себя защищенным, в укрытом пристанище.

Мысль, что приехал сюда противувольно, померкла, и ему стало казаться, что — нет, приехал по своей воле, это милостивая судьба привела его десять лет назад в Грузию, как и сейчас к Нине…

Он остановился перед Ниной не в силах отвести взгляд, Нина поднялась, здороваясь, протянула руку. Волна краски залила ее щеки, пробилась через их матовость. Глаза с поволокой, казалось, увлажнились от этой волны смущения, а длинные, словно бы даже синие ресницы с отгибами отбросили тень на щеки.

Бог мой, наивные люди называют его поэтом! Но он не нашел бы слов описать эти глаза. Сравнить их с темными таинственными озерами? С чистой водой в лучах зари? Сказать 6 бархатной мягкости их? О кротком мерцании? Но это все так беспомощно, истерто! Белки отливают синевой, а в распахнутой глубине — и ласковость, и загадочность…

— Александр Сергеевич, может быть, чаю? — радушно предложила Прасковья Николаевна и, словно прочитав желание Грибоедова, попросила: — Надежда Афанасьевна, вы займитесь с детьми на веранде.

Надежда Афанасьевна, с затянутой в рюмочку талией, смекнув, что требуется, повела детей из комнаты. Последним и неохотнее всех — он очень любил Грибоедова — уходил Давид. У него поверх темной расшитой курточки выпущен белый воротник, и это так не вязалось с царапинами и запекшимися ссадинами на коленках.

— Нина, налей гостю чаю! — сказала Прасковья Николаевна.

И пока Нина, уже зная вкус Александра Сергеевича, готовила чай, Александр Сергеевич продолжал неотрывно смотреть на нее, будто видел впервые.

Нина, как обычно, была в белом платье из прозрачной ткани на муаре. У каждой грузинки есть свой любимый цветок и цвет одежды. Цветком Нины был нарцисс.

Когда Грибоедов только вошел сюда и увидел Нину, то хотел пошутить, но деликатность остерегла его, подсказала, что шутливостью сейчас можно только еще более смутить Нину. Тогда он собрался сделать комплимент, но почувствовал, что и этого делать не следует. С отчаянием обнаружил Александр Сергеевич, что растерян мыслями, что утратил все слова, достойные ее, слова, с которыми можно было бы обратиться к Нине.

Спасаясь, он повел разговор с Прасковьей Николаевной о петербургских общих знакомых. И Нина, решив, что она во временной безопасности, стала украдкой поглядывать на Грибоедова из-под приспущенных ресниц, готовая в любое мгновение укрыться за ними.

Сегодня он был бледнее обычного. Прядь каштановых волос, упав на лоб, словно подбиралась к добрым глазам. Он вообще очень добрый… Бывало, часами забавил детей, импровизируя для них на фортепьяно. Человек, так любящий детей, не может быть плохим.

— Науки стремительно движутся вперед, — словно из-за толстой стены, едва доносится до Нины его голос, но она даже не понимает, о чем идет речь. — Я же не успеваю учиться, не только что работать.

На тонком пальце его — старинный перстень-печатка. Прежде она перстень этот никогда не видела: крылатый лев держит в поднятой лапе меч. И царапинка на морде льва. Может быть, от пули?

— Я был там об эту пору… — раздается его голос. Грибоедов смотрит на Нину, будто она в комнате одна и слова сейчас ничего не значат, а самое главное — что они глядят друг на друга.

Скрыться за ресницами, скрыться!

Вдруг он встает из-за стола и каким-то напряженным, чужим голосом говорит:

— Пойдемте со мной… мне надо кое-что сказать вам…

Она подумала: «Наверно, хочет узнать про мои успехи на фортепьяно…»

Посмотрела на Прасковью Николаевну вопросительно. Та кивнула:

— Идите, идите. Я допишу письмо.

Молчаливые, скованные, они миновали горбатый мостик, двор: Грибоедов — впереди, Нина за ним, и зашли в пустынный зал чавчавадзевского флигеля.

Грибоедов взял руку Нины и, чувствуя, как горит у него лицо, как перехватывает дыхание, заговорил сбивчиво:

— Я люблю вас… И это — глубокое чувство… Вы мне нужны, как жизнь… И если вам не безразличен… если согласитесь… быть моей женой…

Он говорил все быстрей и быстрей, как в бреду, словно боясь, что если остановится, то опять смолкнет надолго. Лицо его, до того бледное, покрылось красными пятнами, очки немного перекосились, и это делало его похожим на смущенного мальчика.

От неожиданности, от радости, от безмерного счастья, вдруг переполнившего ее, Нина заплакала, засмеялась, прошептала:

— И я давно… давно вас…

Он целовал ее мокрые от летучих, легких слез глаза:

— Пойдемте к матушке, к Прасковье Николаевне… Сейчас же…

Это решение — оно зрело в нем годы, пришло, когда он стоял на берегу Куры, и утвердилось за столом у Ахвердовой — было для него самого и неожиданным, и словно бы давно принятым, выношенным. Он знал, это — счастье. Нина с ее душевной преданностью — само совершенство. И кто знает, быть может, он тоже лепил ее, как Пигмалион.

А не похож ли он на человека, который пресытился светскими увлечениями, и вот потянуло… Нет, нет! Он давно уже любит Нину, как любят чистоту.

— Пойдемте! — повторил Грибоедов. Взявшись за руки, они побежали разыскивать княгиню Соломэ. Они нашли ее на балконе, рядом с бабушкой Мариам и Талалой.

Услышав от Грибоедова о его предложении, Соломэ расчувствовалась, тоже прослезилась и, прижимая Александра Сергеевича к груди, сказала:

— Я с радостью благословляю… потому что знаю: Нине с вами будет хорошо. Но надо послать письмо Александру Гарсевановичу в Эривань.

Почти восьмидесятилетняя мать Александра Гарсевановича — Мариам, как всегда, в темном платье с вышивкой — гулиспири — на груди, в старинном тавсакрави, бархатным венчиком охватывавшем ее лоб, обняв Грибоедова и Нину, пожелала:

— Живите в дружбе, дети…

В молодости женщина редчайшей красоты, воспетая не одним поэтом, Мариам хорошо знала цену счастливого брака по любви и от души давала сейчас свое благословение.

Грибоедов почтительно припал к ее руке. Бабушка Мариам была тоже Грузией. Как проучила она генерала Ермолова! Тот не удосужился ни разу побывать в доме Чавчавадзе. И только уже отозванный с Кавказа решил нанести визит, но не был принят. Мариам приказала передать генералу:

— Раз столько времени не были у нас, зачем теперь утруждать себя?..

Сейчас Мариам, проведя легкой рукой по волосам Грибоедова, ласково сказала:

— Шени чериме [8] .

Няня Талала вдруг ни к месту запричитала:

— Уймэ [9] . Да куда же такому младенцу!

Талала сама вышла замуж пятнадцати лет — у них в Кахетии восемнадцатилетних девушек считали старыми девами. Но речь ведь шла о ее маленькой Нинуце!

А потом все было, как во сне; благословение Прасковьи Николаевны, озорной голос Катеньки, которая где-то в дальней комнате, но так, чтобы ее услышали, пропела:

— Жених и невеста замесили тесто!

И строгий голос Ахвердовой:

— Эка! Постыдись!

И прибежавшая сияющая Маквала, и с какой-то невольной завистью глядевшая на Нину Надежда Афанасьевна…

У всех глаза были счастливые и почему-то немного печальные, словно прощались с Ниной, собирали ее куда-то в дальний, неведомый путь.

Александру Сергеевичу и Нине захотелось уйти от слез, поздравлений, остаться вдвоем. Они поднялись на второй этаж, в затемненную шторами, прохладную, пахнущую лавандой комнату Соломэ.

Нина прятала губы, умоляюще просила:

— Не надо… не надо…

Но он, какой-то восторженный, раскрасневшийся, совсем юный, снова и снова находил ее губы и, как маленькой, говорил, что они у нее несмышленые, глупышки, и, целовал все крепче и сильнее, так, что у Нины захватывало дух, кружилась голова, а сердце сладко овевало, как при взлете на качелях. Он же думал, что губы ее — такие кроткие, как зимний воздух в Тифлисе, как она сама.

Нине казалось невозможным перейти на «ты», называть его Сандром, и сначала она все сбивалась, пытаясь найти какую-то безликую форму обращения. А он, смеясь, настойчиво просил:

— Скажи: «ты»…

— Ты, — едва слышно произносила Нина.

Странно, ему-то самому хотелось называть ее на «вы».

— Скажи: «Саша».

— Сандр, — лепетали ее губы.

— Сандр? Хорошо. Но скажи: «Саша»…

— Саша…

— Мой Сашенька…

Нина молчала, хотя один только бог знал, как ей хотелось говорить эти слова.

— Нет, нет, скажи… — просил он.

Сгорая от стыда и неловкости, но внутренне ликуя, Нина произнесла медленно, словно учась говорить по-русски:

— Мой Сашенька…

Грибоедов обрадованно и успокоенно сказал:

— Ну вот… — помолчал, гладя руку Нины. Нежная тень лежала на ее внутреннем сгибе. — Как хорошо, что мы обошлись без свах, правда хорошо? Все сами… — произнес он, глазами лаская ее лицо.

— Правда.

— Мадам Грибоедова! Не смешно ли это будет звучать? Мадам, любящая есть грибы? — Тонкая верхняя губа его иронически дрогнула.

— И ничего тут нет смешного, — пылко возразила Нина. — Замечательная фамилия. Лучшая на свете!

— Весьма утешно! — с благодарностью воскликнул Грибоедов и протянул задумчиво: — L'enfant de mon choix [10] .

Они, обнявшись, подошли к окну, стали так, что их со двора не было видно, но они видели все, что происходит там. На балконе по-прежнему сидели мама, бабушка, няня. К ним приблизилась Маквала, поджав под колени зеленое платье из холста, села на порожек. Они все четверо тихо, серьезно о чем-то заговорили.

На небе разбросал свои перья сиренево-оранжевый веер.

Сумерки, казалось, синими тенями сошли с холмов в низины, наплывали на город легким туманом, затопляли его, принося прохладу. Начали свою вечернюю музыку сверчки. Заглушая их, где-то близко под сурдинку затомилась зурна, зарокотал, подгоняя танцоров, бубен-дайра [11] , завздыхали, причитая скороговоркой, чонгури.

— Ты знаешь, Нино, меня назначили полномочным министром в Персию, — словно бы между прочим сообщил Грибоедов, в душе самолюбиво полагая, что вот сейчас она ахнет, поглядит на него ошеломленно.

Господи, она совсем забыла, хотя, конечно, слышала — об этой новости говорили все. Но, подтвержденная теперь, именно теперь, самим Грибоедовым, весть произвела на Нину неожиданное для него впечатление. Она вдруг разволновалась:

— А я? Вы меня оставите?

Вот что для нее, оказывается, было важнее всего.

— Поедешь со мной?

— Конечно! — воскликнула она и тут же, словно устыдившись такой горячности, совсем тихо добавила: — С вами даже на край света…

Она все еще сбивалась на «вы».

— А помнишь, как ты хотела меня изгнать из вашего дома?

Она мягко улыбнулась:

— Помню…

…Ей было лет восемь, и она удачно сыграла на фортепьяно пьесу, заданную «дядей Сандром».

Он, похвалив ее за усердие, сказал шутливо:

— Вот будешь так стараться, я женюсь на тебе, когда подрастешь!

Слезы обиды мгновенно навернулись у нее на глаза: как ему не стыдно говорить такие глупости!

Нина вскочила и побежала к отцу. Горестно понурив голову, вошла в его кабинет. Александр Гарсеванович сидел в вольтеровских креслах у окна, рассматривая пистолет.

Внимательно выслушав дочь и ее просьбу «прогнать дядю Сандра», он серьезно произнес:

— Хорошо, я сейчас это сделаю. — Встал, держа пистолет вверх дулом.

Но Нине вдруг стало так жаль «дядю Сандра», что она попросила отца:

— Нет, давай его немного оставим. Он не будет…

— Я послезавтра на недельку исчезну, — сказал Грибоедов.

Следовало сказать «на две», но язык не повернулся.

— Так надолго?! — огорченно воскликнула Нина.

— До выезда в Персию надо встретиться с Паскевичем. А за это время, бог даст, получим ответ от Александра Гарсевановича.

— Я знаю: он благословит. Я ему сегодня напишу.

Они все стояли и стояли обнявшись. Их возвратил на землю встревоженный громкий голос Талалы:

— Нино, где ты? Спать пора!

Няня оставалась верна себе. Они стали спускаться по лестнице вниз. Ему действительно пора было отправляться восвояси.
* * *

9

…На квартире, надев канаусовую [12] рубаху, Грибоедов долго курил трубку, воскрешая в памяти каждое слово Нины, сказанное сегодня и прежде. Он вспомнил, как еще в позапрошлом году стоял с ней над проемом в стене старинного храма Джварис-Сакдари, возвышавшегося над Мцхетой, над слившимися Арагвой и Курой, и думал, что вот и через сотни лет люди будут так же восхищенно неметь перед красотой и величием синих гор. Их суровая молчаливость, пристальный взгляд иссеченного лица, омытого вековыми дождями, высили душу. Их обросшая грудь, в ссадинах времени, в подпалинах молний, завещала бесстрашие в битвах — один на один с небом.

Нина тогда сказала:

— Храм должен быть в сердце каждого человека.

Его поразили эти слова, произнесенные устами подростка. И сейчас, вспоминая их, он подумал, что с Ниной закончит писать и «Грузинскую ночь», и «12-й год», и драму о судьбе Ломоносова, и создаст еще многое, — лишь бы она была рядом.

…Нина же, расставшись с Александром, долго и с удивлением рассматривала свое лицо в зеркале: ну что Сандру понравилось в ней? Ресницы слишком густые и длинные, сколько в детстве она ни клала на них веточки, так и не сумела пригнуть. Губы слишком полные. Грудь слишком большая. И под глазами так сине, словно она подвела их. Была б ее воля, Нина, убрала все эти «слишком». Что он только в ней нашел?

Нина огорченно отложила зеркало и начала писать отцу длинное нежное письмо. Запечатав его и затушив, свечу, нырнула под пахнущую горным снегом прохладную простыню и, глядя широко открытыми глазами в темноту за окном, стала думать о своем Поэте.

Как-то Надежда Афанасьевна сказала Ахвердовой:

— У Александра Сергеевича, видно, нелегкий характер…

Она имела в виду быструю смену настроений Александра, неожиданность слов и поступков, полосы мрачности и буйного веселья.

Он до тех пор поддразнивал обожателя Нины — Сережу Ермолова, пока дело чуть не обернулось дуэлью; мог после ребячьей веселости вдруг чинно и важно извиняться: «Примите в уважение…», «Удоволил ли я ваше терпение?..»

Но разве был бы он Поэтом без этой смены настроений, без истонченных нервов и повышенной чувствительности, без вечных импровизаций?

А у какого истинного Поэта легкий характер? Пресный и размеренный? Да ей и не нужен такой… Она знает: женой Поэта быть Нелегко, и — никогда-никогда! — не пожалеет о своем выборе.

Будет достойна Поэта.

10


Глава четвертая

Свадьба

Исполнились мои желания.
Творец Тебя мне ниспослал, тебя, моя Мадонна,
Чистейшей прелести чистейший образец.
А. Пушкин

От Паскевича не было ни слова, и 18 июля, на рассвете, Грибоедов с небольшим конвоем отправился на розыски командующего.

Война с турками в эти дни вступала в решительную полосу, и в такой обстановке настичь Паскевича оказалось непросто, тем более что в действующей армии свирепствовала чума, и ее то и дело надо было обходить стороной.

Скоро Грибоедову стало известно, что Паскевич движется под Ахалкалаки, и это определило его собственный путь.

После небольшой перестрелки с турками в горах Грибоедов наткнулся под Гумрами на отряд штабс-капитана Тышкова, убитого в бою; к этому отряду присоединились две изрядно потрепанные роты 7-го карабинерного полка, тоже почти без офицеров, и человек сто из лазарета. Беспорядочным лагерем остановились они на привале, не зная, куда идти далее.

— Кто такие? — приподнимаясь на стременах, строго спросил Грибоедов у розовощекого поручика с левой рукой на перевязи. Тот молчал, мрачновато и недоверчиво поглядывая на грузинский чекмень, на штатски поблескивающие очки.

Грибоедов протянул документы статского советника. «Это титло генеральскому, поди, равно», — почтительно подумал поручик и, расправив грудь, отчеканил:

— Назначены на усиление главного корпуса, ваше превосходительство!

Грибоедов и бровью не повел, посмотрел так же строго:

— Куда следуете?

— Сами не ведаем! — с отчаянием воскликнул юнец. — Старше меня по званию никого нет.

— Прошу вас собрать офицеров…

Оживившийся поручик козырнул:

— Слушаюсь!

Грибоедов достал карту. На пути к Ахалцыху, а именно его, несомненно, будет брать Паскевич, стояла неприступная крепость Ахалкалаки. Значит, надо в обход идти на нее: там сейчас развернется основной бой.

Грибоедов выставил впереди отряда четырех проводников из татар, с десяток казаков на выносливых лошадях-маштаках, и сам поехал вместе с ними.

Солнце вдруг погрузилось в багровый туман.

Рядом с Александром Сергеевичем, стремя в стремя, ехал ладный молоденький казак Митя Каймаков. Немного вздернутый широкий нос, едва намеченные брови делали его открытое, улыбчивое лицо совсем мальчишеским. Густой золотистый чуб — о такой гребешок сломишь — свисал над светло-синими глазами, глядевшими то мечтательно, то бесшабашно и озорно.

Новобранца Каймакова Грибоедов взял с собой еще из Тифлиса вместе с другими казаками и ни разу не пожалел об этом.

Пошел густой мокрый снег. Отряд Грибоедова двигался теперь по гудящему ущелью.

На вершине Гек-Дага Чалдырского хребта бушевала метель: свирепый ветер прожигал шинели, не было видно стоящего рядом. На обледенелых карнизах над пропастью кони ступали только в лунки, пробитые копытами. Малейший просчет — и всадник мог полететь вниз. Срывались с гор льдины, грохотали обвалы.

Грибоедов приказал на привале не разводить костры, довольствоваться сухарями, размоченными в манерках. Всадники лежали в бурках прямо на снегу, подложив под головы телячьи и тюленьи ранцы, солдаты — в палатках, тесно прижавшись друг к другу.

Несмотря на большую усталость, Грибоедов не сразу уснул: то ему казалось, что кто-то из солдат замерзает, и он вставал, обходил палатки, то беспокоила мысль — не свалился бы кто спросонья в пропасть.

Наконец, пригревшись под буркой, Грибоедов вздремнул. Ему приснился Денис Давыдов. Топорща усы, тот кричал: «Перебежал от опального Алексея Петровича к родственничку Паскевичу». — «Ложь! — презрительно отвергал Грибоедов. — Ложь и наговор!»

Странно складывались у него тогда отношения с «проконсулом Кавказа» — сфинксом новейшего времени Алексеем Петровичем Ермоловым.

Он привлекал необычностью натуры.

Юным капитаном артиллерии получил Ермолов Георгиевский крест из рук самого Суворова и всегда носил эту награду. В 9 лет был уже подполковником, а при императоре Павле — узником Петропавловской крепости.

После ссылки снова начал с роты конной артиллерии, но испортил карьеру непочтительным ответом инспектору артиллерии графу Аракчееву. Тот высказал недовольство малой упитанностью коней. Ермолов заметил: «К сожалению, ваше сиятельство, участь наша часто зависит от скотов».

Но воинский талант Ермолова взял свое. И вот герой Бородина и Аустерлица, командир гвардии, вошедшей в Париж, приезжает в рогожной кибитке Главноуправляющим Грузии, живет в землянке крепости Грозной, разбросав по аулам незаконнорожденных сыновей, которым позже дает в России военное образование.

«От гнева сардар [13] Ермула, — говорили о нем азиаты, — горы дрожат».

Знаток французского, итальянского языков, человек блестящего ума, сказавший, что «поэты суть гордость нации», а людскости ему не хватало, утопил в крови восстание имеретинских и гурийских крепостных, учинил кровавые репрессалии, называл горцев канальями, ничтожил их.

Когда Грибоедов осмелился наедине сказать Ермолову: «Вы, Алексей Петрович, совершенный деспот», тот сухо ответил: «Испытай прежде сам власть, а потом осуждай». В другой же раз доверительно читал ему записки о походе 1812 года. Ермолов был начальником штаба Барклая-де-Толли. И досталось же в этих записках Барклаю!

Нет, Ермолов, кажется, любил своего «секретаря по иностранной части» и в минуту откровенности сказал одному из приближенных: «Ценю в Грибоедове фанатическую честность и разнообразие познаний». За два часа предупредил он Грибоедова о предстоящем аресте и дал возможность сжечь кое-какие бумаги. Или себя оберегал?

А рядом с душевной высотой — тиранство. В Ермолова просто невозможно было вложить мало-мальски значительную идею — упрям, как камень… Хотел, чтобы окружающие повиновались ему безоглядно и бездумно… Сатрап-демократ, сотканный из противоречий..

Вспомнил облик Ермолова: вздыбленные шалашом седые волосы, быстрый взгляд серых глаз… Мудрая и мудреная голова!

Прямолинейность уживалась в нем с иезуитством, самозабвенное служение монарху — с разговорами о том, что он не хочет быть «игралищем происков, подлости и самопроизвола». Даже молитва, составленная Ермоловым для горцев, была двусмысленна: «Боже всесильный, премилосердный, — так начиналась она, — молим тебя… сохрани императора всея Руси в величии и славе… даруй ему премудрость, да судит в правду людям».

Уже под утро сон одолел Александра Сергеевича.

На третьи сутки в перестрелке турки убили под Грибоедовым борзого жеребца. Он пересел на карабахского, но и тот вскоре был убит. Вражеская пуля пробила Грибоедову полу шинели, осколок гранита царапнул висок, лишь содрав кожу.

…На узкой площадке у края пропасти на раненого молоденького поручика напал турецкий офицер. Он взмахнул ятаганом, но поручик увернулся и, нанеся турку удар саблей, сбросил того в пропасть. При этом и сам поручик не смог удержать равновесия и повалился в пропасть, но, падая, зацепился, к счастью, карманом шинели за сук дерева на выступе скалы.

Откуда-то сбоку турецкий стрелок слегка ранил повисшего поручика снова в левую руку.

Митя Каймаков, увидя, что стряслось с офицером, мгновенно соединил два солдатских пояса, ползком приблизился к краю утеса и свесился над ним.

Турецкая пуля завязла в Митиной шапке из черных смушек, вторая — расплющилась о скалу рядом с головой молодого казака.

Митя одной рукой ухватился за корни дерева, а другой опустил два соединенных пояса офицеру и подтащил его наверх.

…Отряд Грибоедова подоспел к Ахалкалаки в тот час, когда зубцы гор яснее проступили на Порозовевшем небе, когда заиграли зоревые рожки и голос их словно подхватил барабанный бой, зовущий в атаку, усиленный пушечными выстрелами.

Начинался штурм крепости.

Отряд Грибоедова влился в поток бегущих, карабкающихся по скалам на стены в бойницах, кричащих людей. Раздавалось конское ржание, перекатывалось «ура», где-то рядом с Митей лопнула с сухим треском граната, хищно засвистели пули.

— Картечь! — командовал осипший голос.

Каймаков вместе со всеми бежал, кричал, взбирался на кручи. Уже после того как крепость пала, грибоедовский отряд ночью двинулся вместе с корпусом Паскевича на Ахалцых дорогой кратчайшей, но до того считавшейся непроходимой.

Она шла через сосновый вековечный бор, по ущельям, никогда не знавшим человеческой ноги, по крутизне, которую можно было одолеть, только держась за конский хвост, шла через чудовищно тяжкий хребет Хицис-Джвари, теряющийся в тучах. Чтобы спустить арбу по крутому скату, к ее колесам для притормаживания прилаживали бревна.

Пушки с зарядными ящиками то и дело приходилось переносить на руках через овраги, втаскивать канатами на крутые подъемы, к каждому орудию было прикреплено по сотне и более человек. На повороте, при спуске, из рук гренадеров вырвалась пушка, с хрястом раздавила лошадей, выкорчевала две сосны и устремилась в пропасть. В одном месте они расчищали дорогу от снега треугольником из бревен, окованных железом.

Вскоре после того, как Грибоедов добрался до бивуака на правом берегу Куры, страшный приступ желтой лихорадки свалил его. Поднялся жар. Александр Сергеевич не видел и не слышал, как в его палатку заходил озабоченный прапорщик Лев Пушкин, который с саблей в руках пробился сюда через засаду турок; не видел, как заглядывал племянник Александра Гарсевановича — прапорщик Роман Чавчавадзе, вчера в рукопашной схватке с турками отбивший у них трижды раненного драгуна.

Грибоедов пришел в себя от прикосновения чьей-то тяжелой руки к плечу. Над его койкой нависли короткий, с широкими ноздрями нос Паскевича, рыжеватые усы и бакенбарды.

Собрав ничтожный остаток сил, Александр Сергеевич передал командующему пакеты и, уже снова проваливаясь в бездну, едва услышал из самой ее глубины отрывистый, как команда, голос Паскевича:

— Из Персии мне доносите ранее, чем Нессельроде… И что оттуда напишут — пересылайте мне…

В висках застучало хрипло: «Мне… мне…», и будто горное эхо подхватило: «Мне… мне…», понесло в беспамятство.

Пожилой возчик положил на повозку Грибоедова и по приказу генерала повез больного в сопровождении небольшой охраны в Тифлис — опять горной дорогой.

На ее повороте возчик оглянулся.

Всходило солнце. Ахалцых издали казался орлиным гнездом на угрюмых, неприступных скалах. Словно бы висела на голой скале цитадель с батареями, ниже ее виднелась крепость, обнесенная двумя каменными стенами. Еще ниже — город, овраги и, наконец, четыре бастиона с бойницами, соединенными палисадами высотой аршин в семь.

— Эх ты, мать честная! — произнес возчик, представив себе, какой здесь будет огонь в три яруса, хлестнул с удовольствием лошадей и стал удаляться от Ахалцыха.

Когда больного Грибоедова отправляли в Тифлис, Митя был в добровольной разведке. Возвратясь из нее, прибился к Щирванскому пехотному полку, потому что коня его турки тяжело ранили.

Так как для штурма ахалцыхекой твердыни дорог был каждый штык — на восемь тысяч русских приходилось тридцать тысяч турок, — офицеры ширванского батальона сделали вид, будто не замечают приблудившегося к ним казачка.

Этот веселого нрава, общительный малый в синих шароварах, сапожках на звонкой подкове пришелся по душе и солдатам.

— Ты чей будешь? — притворно строго хмуря выгоревшие брови, спрашивал Митю пожилой каптенармус.

— Донского полка, а ноне — ваш! — с готовностью отвечал Митя. — Хочу турку ишо пошшупать…

— Ну вали, — милостиво согласился каптенармус. — Беру на довольствие.

— Ложку-то поболе готовь… — басовито хохотнул канонир Голуба, детина — косая сажень в плечах.
* * *


Вы здесь » Декабристы » А.С.Грибоедов » Грибоедова Нина Александровна