Декабристы

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » Декабристы » МЕМУАРЫ » Записки Д.И. Завалишина (IV).


Записки Д.И. Завалишина (IV).

Сообщений 1 страница 10 из 25

1

Я решился остаться в Чите. Тут предстояло поправить все расстройство, которое причинено было болезнью и смертью жены не только от непредвиденных расходов, которых все это требовало, но и от такой долгой остановки моей деятельности за все время, которое я посвящал уходу за больною.

Дальнейшее развитие хозяйства я остановил, так как со смертью жены оно утратило главное свое значение быть со временем прочным ей обеспечением. (Сестры ее могли тогда еще выйти замуж, и для них после смерти жены моей представлялись еще не раз выгодные партии.) Совсем уничтожить хозяйство, чтобы избавить себя от всяких хлопот, я, однако же, не хотел, желая, чтобы был все-таки перед глазами людей образец рационального хозяйства; только сократил его несколько, тем более что разрешение около того времени золотопромышленности в крае изменило экономические условия найма прислуги. Но если я уменьшил деятельность свою по хозяйству, то тем более усилил ее по заботам об образовании народа, от чего я был несколько отвлечен. Я посвятил на обучение детей и то время, в которое занимался прежде с женою, думая, что ничем не могу лучше почтить память ее. В то же время, видя приближающийся кризис как в европейских делах, так и в состоянии Сибири, я тем деятельнее занялся изысканиями по вопросам политическим и относящимся к преобразованию края. До меня уже доходили слухи, что сообщения сенатора, официальные и неофициальные, сделанные на основании моих идей и изысканий, заставили пра­вительство подумать серьезно о новом устройстве края и об Амурском вопросе, на который я обратил внимание, поддержанное притом и сведениями, доставленными Миддендорфом. Известно стало, что приискивают уже испол­нителя, что нашли его в лице Тульского губернатора Муравьева, и наконец вскоре после тревожных европейских событий 1848 года, до такой степени оправдавших мое политическое предвидение, получено было известие о прибытии в Забайкальский край и в Читу нового генерал-губернатора.

Относительно событий, последовавших затем, имеется огромное количество всякого рода документов: с лишком двести моих статей и писем (хотя только небольшая часть их была напечатана, но все остальные все-таки находятся в официальных руках), переписка моя с разными лицами и ведомствами, официальные документы и, наконец, большая рукописная статья моя об Амурском деле, бывшая в руках издателей «Русского Вестника», но которую они не решились напечатать. Поэтому я намерен изложить здесь только вкратце весь ход событий, чтобы дать только руководящую нить и связь для этих документов.

Мои беседы с генерал-губернатором

Около половины августа 1848 года генерал-губернатор Муравьев приехал в Читу с адъютантом своим Муравьевым же (Василием, сыном министра государственных имуществ и впоследствии генерал-губернатора в Сев.-Зап. крае) и советником Стадлером.

Надобно сказать, что мать Василия Михайловича Муравьева, урожденная Шереметева, родная племянница И.Н.Тютчева, была совоспитанница моей сестры, которая также воспитывалась в доме Тютчева, так как жена Ивана Николаевича была родная сестра нашей мачехи. Василий Михайлович поэтому немедленно явился ко мне и между прочими вещами (о здоровье моих родных и пр.) сказал, что родился в той самой комнате, которая служила и мне кабинетом, когда я бывал в Москве, так как и я, и Муравьевы всегда останавливались в доме Тютчевых. Затем поговорив о наших общих родных и знакомых и в общих выражениях о делах края и политических, он спросил меня, намерен ли я познакомиться с генерал-губернатором. Я отвечал, что у меня это не в обычае и что я бываю у приезжих начальников только в таком случае, когда есть до них особенное дело.

«А ведь Николаю Николаевичу очень бы желательно было с вами познакомиться; он так много слыхал о вас и знает, что никто лучше вас не может дать ему справедливых указаний о крае». Я молчал. Василий Михайлович, замявшись немного, продолжал: «Кроме того, вы знаете, что генерал-губернатору вменено даже в обязанность лично знать каждого из вас». — «В таком случае, пусть он официально потребует меня к себе, тогда будет другое дело, и я явлюсь». — «Что вы это, Дмитрий Иринархович! Николай Николаевич никогда этого себе не позволит. Он так уважает вас и так дружен со всеми вашими товарищами. Нет, сделайте одолжение, не ставьте его в такое затруднение. Если не хотите так сделать визита, то нет ли у вас какого дела, по которому вам нужно было бы его видеть». — «Ну, это пожалуй. Кстати, надо же чем-нибудь кончить дело об усадьбе под моим домом. Ни Руперт, ни сенатор не могли ничего толком устроить».

Вслед за тем пришел и советник Стадлер, и все мы пошли вместе к Муравьеву. Он принял меня очень любезно, выбежал ко мне навстречу, усадил на почетном месте и сейчас кликнул свою жену познакомиться со мною. В расспросах о крае он между прочим вздумал было расспрашивать о разных начальственных лицах. Я сказал ему, что на такие вопросы я не могу отвечать.

«Разве вы, Дмитрий Иринархович, не доверяете мне?» — сказал он с некоторым волнением.

«Нет, — отвечал я, — совсем не то, я дал такой ответ и Ив. Ник. (сенатору), что нечего толковать о заседателях и квартальных, пока сами генерал-губернаторы еще воруют».

«Как!» — сказал он, вскочивши с дивана, на котором мы сидели.

«Да, так-таки просто воруют», — и привел не один пример в доказательство, как иные, начав с преследования чиновников за взятки, кончили сами тем, что брали.

«Но неужели вы думаете, Дмитрий Иринархович, — сказал он, стараясь придать своему голосу выражение искреннего чувства и как бы с готовыми выступить слезами на глазах, — неужели вы думаете, что человек, который до известных лет, ну, например, до моих (следовательно, он говорил прямо в приложении к себе), был всегда честен, может еще совратиться с пути честности?»

«Это зависит от того, — сказал я, — на чем эта честность была основана. Я знал честных, пока не было им надобности быть нечестными; других, потому что не было случая, и хотели бы брать, да не могли; иных по беспечности, но около таких еще более воруют, нежели сколько бы они взяли сами, и пр. Истинная честность только та, которая основана на внутреннем убеждении».

«Да ведь я и разумею точно такую же».

«Ну в таком случае честность должна простираться на все. Истинно честный человек не сделает несправедливости не только из-за денег, но и для чинов, для крестов, для тщеславия и даже для славы».

Относительно идей моих о потребности края и государства я сказал ему, что идеи мои на этот предмет установились уже издавна и что я не могу сделать ничего лучшего в этом отношении, как сообщить ему копию с мемории, написанной по просьбе сенатора. Он просил сейчас же дать ему прочесть ее. Я послал за нею, и когда он ее прочитал, то с обычными ему порывистыми его движениями и увлечениями вскочил со стула и, схватив меня за обе руки, сказал: «Ne m'en voulez pas, si je vous vole tout cela en entier. С'est si bien, qu'il n'y a rien а у ajouter, ni en retrancher, ni changer».

«Дмитрий Иринархович, — сказал он мне вслед за этим, — я знаю вашу бескорыстную готовность служить общему благу: не откажите мне в советах и содействии».

«Николай Николаевич, — отвечал я ему, — у меня есть идеи, правила, цели, для которых я всем пожертвовал».

«Но ведь я вполне все это разделяю, — сказал он. — Дмитрий Иринархович, я сознаюсь, что я круглый невежда, и отдаюсь вполне вашему руководству. Но у меня вы найдете много доброй воли, может быть, несколько энергии, и я пользуюсь доверием государя».

«Хорошо, — сказал я, — в самодержавном правлении это значительная сила. Много можно сделать доброго, направляя ее к хорошей цели. С такими условиями можно трудиться».

Так установились с первого же дня и на таких основаниях сношения мои с Муравьевым.

2

Муравьев, как выяснилось впоследствии, был человек, вполне преданный корыстным целям, и притом шарлатан большой руки, отчего и его самого так легко надували такие же шарлатаны. До тех пор, пока дело не доходило до поверки слов действиями, ему легко было прослыть за либерала, тем более что либеральничанье было для него совершенно безопасно.

Он подметил многие слабые стороны Николая Павловича и доводил пользование ими до самого дерзкого злоупотребления.

Убедясь, с одной стороны, в доверии государя к нему, полученному как бы в наследие от отца, а с другой стороны, в безграничном самолюбии Николая Павловича, он основал на этом возможность и безопасность для себя разыгрывать двойную роль. Привожу буквально те его выражения, какими он сам описывал мне Николая Павловича: «С'est un despote complet par son coeur, par ses inclinations; mais quant a son pouvoir despotique, quant a l'exercice de ce pouvoir, с'est un pauvre sire; chaque ministre le mene, par le bout du nez, pourvu qu'il l'assure qu'il ne fait qu'executer sa volonte; car il a tant d'amour propre, qu'il ne croit pas meme possible qu'on ose le tromper». Он приводил мне примеры, как удачно иные министры добивались того, что им было нужно, нагло уверяя государя, что он сам это приказал, так как государь скорее соглашался, что он, вероятно, забыл о том, чем допускал предположение, что его кто-нибудь осмелится обмануть.

«Это превосходное орудие в руках ловкого человека», — пояснял он, доказывая свое убеждение самым дерзким приложением своего мнения к делу и отчасти обманывая либералов тем, что надобно пользоваться таким орудием, чтоб подвигать дело либерализма к цели и извинять лесть и уверения в безусловной преданности государю — как необходимые для сохранения доверия; а в то же время для государя держал в запасе другой аргумент, если бы до государя дошло его запальчивое либеральничанье, — а именно, что он для того сближается с либеральною партиею и старается приобрести ее доверие, чтобы лучше наблюдать за нею. Он льстил государю тем, что уверял его, что считает его первым патриотом и либералом и что только невежество и злонамеренность не постигают его либерализма.

Таким образом удалось ему обморочить тех людей, которые не идут дальше слов и не требуют поверки их действиями; так обморочил он и моих товарищей своим мнимым либерализмом и любезностями. Конечно, впоследствии и многим из них нельзя было скрывать от себя резкого противоречия у Муравьева дела со словами, но, к сожалению, уже интересы многих заставили их закрывать глаза и притворяться, что они этого не замечают или не убеждены в правильности обличаемых фактов.

Надобно сказать, что отец Муравьева, известный статс-секретарь, Николай Назарович, был фактотум Аракчеева и такое же его орудие, как и Клейнмихель, с тою только разницей, что Муравьева называли пером Аракчеева, а Клейнмихеля палкою, т.е. что Муравьев служил Аракчееву для бумаг, а Клейнмихель для внешнего понуждения. Муравьев этот, вовсе не глупый в делах, печатал, однако, такие глупости, что нельзя было не принять этого за умышленное прикидывание себя дураком. Это объясняли так: зная, что Александр Павлович терпеть не мог популярных людей, желая один быть исключительно популярным, не любил и никакой репутации, независимой от его благоволения, Муравьев, печатал различные пошлости, как бы говоря государю: «Пусть все считают меня дураком, какая мне нужда? Лишь бы вы одни из негласных дел видели, что я не дурак». Подобная уловка внушала большое доверие у Александра Павловича к тем людям, которые, казалось, ищут всего только в нем одном.

Зная, таким образом, что за человек был отец Муравьева, меня упрекали впоследствии, как я мог поверить, что сын такого человека мог быть либералом, особенно если еще был на службе. Нечего и говорить, иногда семейная обстановка поясняет многое в идеях, наклонностях и характере человека, но безусловно вменять вину родителей детям и невозможно, и несправедливо. Весьма часто случается, что там именно, где ложь и безнравственность доведены в семействе до крайности, дети по закону реакции выходят с противоположными свойствами, и даже именно потому, что зло, дойдя до крайних выводов, слишком очевидно и не замаскировано ничем, что могло бы ввести в заблуждение. Что же касается до того, что находящийся на службе не может быть либералом, то это мнение основано на ошибочном понятии о либерализме, который, как я упомянул уже выше, противоположен эгоизму, а не тому или другому виду государственного устройства, так как эгоизм может всякую внешнюю форму довести до того, что она выродится в деспотизм или анархию.

Я никогда не относился с предварительным недоверием к человеку, но в то же время никогда и не закрывал глаза добровольно. Я и для самого правительства установлял необходимостью правило: «Доверять — но проверять», и потому и сам поступал всегда так же. Если не доверять, то ничего не сделаешь; если, доверяя, не проверять, можешь сделаться жертвою обмана. Поэтому, приняв с доверием заявление Муравьева о желании быть полезным краю и государству и о намерении руководствоваться либеральными идеями и правилами, я старался содействовать ему, но именно только в либеральных и полезных мерах, — но в то же время, зорко наблюдая за его действиями и не допуская их уклоняться от того направления, которое одобрял. Коль скоро же я проник попытки его обратить все на служение своекорыстным личным целям, коль скоро он думал привлечь меня тем, что стал разыгрывать предо мною не либерала уже, а революционера, тогда он сразу потерял мое доверие, и никакие приманки выгоды, ни угрозы не могли удержать меня, чтобы я не выступил против него с самым энергическим сопротивлением, а именно в то время, когда он находился в апогее своего могущества и доверия к нему государя и публики.

В мемории, написанной для сенатора, я обращал внимание на то, до какой степени имеет вредное влияние на благосостояние края обычай присылать в Сибирь правителями людей уже очень пожилых и утомленных деятельностью, тогда как одни расстояния в Сибири требовали людей еще в силах, чтобы они могли чаще обозревать край и лично знакомиться с его положением и требованиями, не говоря уже о возможности более бдительного надзора над второстепенными начальниками.

Мысль эта поразила верностью своею Перовского, тогдашнего министра внутренних дел. И вот он предложил государю, не попробовать ли и в самом деле назначить генерал-губернатором в Восточной Сибири человека с более свежими силами, чтобы иметь возможность и требовать от него более. Николай Павлович тем охотнее на то согласился, что из самых сообщений сенатора уже видел необходимость приступить к решению Амурского вопроса, для чего и предположена была еще до этого времени экспедиция Путятина, остановленная только сопротивлением министра финансов Канкрина, опасавшегося за доход с Кяхтинской торговли, в случае возбуждения опасений китайцев. К несчастью, Орлов, которому государь приказал вызвать с юга Муравьева-Карского, смешал по сходству имени и отчества последнего с тульским, таким человеком, который очень мало понимал дело и заботился об общем благе, но не отступал, как доказал опыт, ни перед какими средствами для достижения личных целей.

Из напечатанных собственных рассказов Муравьева ясно видно, что когда дело коснулось Амура, то обе стороны действовали с заднею мыслью: государю хотелось приобрести Амур, но вести дело так, чтоб не выставлять себя, и чтобы, в случае неудачи, можно было от всего отпереться, а Муравьев смекнул, что именно из такого двусмысленного положения и можно извлечь наибольшую выгоду для личных целей, и что тут не только открывается прекрасный случай выслужиться, но и полный простор и раздолье для произвола, причем можно оправдать всякое насилие мнимою выгодою государства. Но чем глубже запали в него такая мысль и надежда, тем тщательнее, разумеется, старался он скрыть их и выказать себя на первых порах только человеком, заботившимся о благе края, либеральным, для достижения чего и выгоднее всего было ему сблизиться в Сибири с представителями либерализма, с «декабри­стами», — как потому, что общество их было несравненно приятнее, так и потому, что только в среде их он мог найти дельные мысли и полезные сведения.

Но была еще и другая причина, делавшая для Муравьева, выгодным сближение с декабристами. Муравьев, по связям своим и по положению, не принадлежал к высшему кругу, к хорошему, как говорится, обществу. Его круг был круг выслужившегося чиновничества. «Муравьевы все живут службой, — повторял он и сам не раз. — «Ведь я знаю, Дмитрий Иринархович, — говорил он мне, — что настоящие, вольные новгородцы — это вы, которых Иван выселил из Новгорода, а мы там пришельцы, холопы царя московского...»

Между тем многие родные наши принадлежали именно к высшему и влиятельному кругу; если они не могли ничего сделать собственно для нас, то могли делать, однако же, очень много для таких еще малозначащих людей, как Муравьев. Впрочем, если мы сказали «не могли», то надобно сделать еще и тут оговорку. Многие просто не хотели, как, например, княгиня Волконская, для которой не было бы отказа, но которая сама считала это за дело чести не просить государя о смягчении участи сына, а просить только о ничего не стоящих пустяках, лишенных смысла, которыми рады были ее тешить, будучи очень довольны, что она ничего другого не требовала в отношении к сыну, но тем более готовы были угождать ей в других просьбах.

Итак, Муравьев очень понимал, что все, что он будет делать для нас, родные наши возвратят ему с лихвою. Даже самые осторожные из них высказывали это ясно. Так, например, министр Канкрин, стоя во дворце у окошка и барабаня пальцами по стеклу, сказал отправлявшемуся в Сибирь к нам коменданту Лепарскому (употребя тот способ, который употребляют дети, когда им запрещают говорить друг с другом по-русски, т.е. адресуясь к печке, к окну и пр.), что все, что сделано будет для его зятя, он примет как сделанное лично для него. Наконец, самый пример сенаторской ревизии делал уже невозможным иные отношения к нам, кроме как дружеские, и притом Муравьев знал, что при тогдашнем брожении идей ничем нельзя было так приобрести популярность, как сближением с нами, за что действительно он и удостоился похвалы от «Колокола».

3

Таким образом обеспечил он себе значительную поддержку в наших родных через сближение с нами. Кроме того, его понуждало к тому и то обстоятельство, что, взявшись быть исполнителем присоединения Амура по видам личной выгоды, он совершенно не знал, однако же, как ему приняться за дело. В свидетельство этому привожу следующий разговор его со мною, в первый же день нашего свидания и знакомства, разговор, предшествовавший чтению мемории и бывший поводом просьбы Муравьева сообщить ее ему. Ему, естественно, хотелось получить поскорее награду, а это желание ослепляло его насчет возмож­ности поскорее устроить дело...

Тогда я начал объяснять и доказывать ему, что нечего и думать о действии, когда еще ничто не подготовлено к нему; что прежде чем бросаться в предприятие, надобно приготовить надежную опору в новом устройстве Забайкальского края и пр. Только тогда он понял, до какой степени действовал наобум и в какое безвыходное положение мог попасть, если бы не ознакомился с моими идеями насчет дела. Однако опыт доказал, что, даже вынуждаемый необходимостью принять их, он действовал с заднею мыслью исказить, что можно, в видах личных, а для того, чтобы оправдать передо мною подобные искажения, он пользовался тем обстоятельством, что была одна сторона дела, лежавшая вне возможности мне проверить ее, — это непосредственное влияние на дело самого государя. Обращаясь ко мне за содействием, Муравьев естественно признавал за мною право требовать у него отчета; и во всем, что относилось к его собственным распоряжениям, я имел, конечно, средство для проверки. Но что было возражать, как проверять, когда какое-нибудь постановление правительства, искажавшее дело, оправдывалось тем, что «нечего делать, государь так велел, или сказал»?

Признав себя обязанным следовать идеям и правилам Для того, чтобы заручиться содействием, Муравьев вынужден был по необходимости подчиниться моему контролю до такой степени, что самые приближенные к нему лица обращались ко мне, когда дело шло о том, чтобы высказывать ему правду или в порицание каких-либо его Действий и распоряжений. Или чтоб удержать его от чего-нибудь дурного и не одобряемого. «Нас он не слушает, а вас должен будет послушать» и пр. было обычным вступлением к просьбе или разговору в этом отношении. Подобный случай представился на первом же, можно сказать, шаге нашего знакомства.

За пять или шесть дней до возвращения генерал-губернатора Муравьева в Читу из Нерчинского края, лишь только я встал поутру, мне доложили, что присылал В.М.Муравьев сказать мне, чтобы повидаться со мною, сам же не может прийти ко мне, потому что очень болен и не в состоянии одеться, а между тем ему необходимо поговорить со мною о важном деле. Я в ту же минуту отправился к нему и нашел его очень больным (это было начало его предсмертной болезни); но он не хотел отдохнуть в Чите, потому что по позднему времени торопился доехать по теплу на горячие Туркинские воды в Баргузинском крае.

«Я непременно хотел вас видеть, Дмитрий Иринархович, — сказал он мне, — и попросить об одном важном деле. Николай Николаевич (генерал-губернатор Муравьев) не всегда рассудителен (он не хотел тогда рассказывать о его пьянстве), он горяч и увлекается в необдуманные действия, а остановить его, сказать ему правду никто не посмеет, да он ее ни от кого и не примет. Одни только вы будете в состоянии удерживать и подчас образумить его; вас, я уверен, он послушает, потому что вы и не можете себе представить, какое произвели на него впечатление ваши идеи и особенно ваш пример. A present il jure теше en votre пот. Вот человек, говорит он, который доказал, что могут сделать ум, энергия и самопожертвование даже в таком страшном положении. Поэтому-то я на вас и возлагаю все мои надежды для добра Николая Николаевича. Жаль, что вы не в Иркутске. Враги его и интересанты непременно воспользуются его слабостями и, конечно, не будут удерживать его от дурного, а скорее подстрекать на него и льстить ему; а кому из нас останавливать его? Мы и пытались было, да он нас не слушает. Вы ничего не понимаете, — один ответ у него. Вот хоть бы последний случай, поговорите с ним об этом, пожалуйста. Он дал триста ударов розгами и посадил в колоды крестьянина за то, что тот сделал сборы по приказанию правителя на проезд генерал-губернатора. Я хотел было объяснить ему, но он страшно раскричался и разгорячился и не стал слушать, а я уверен, что это произвело дурное впечатление», и пр. Вслед за тем, сообщив мне еще некоторые подробности о происшествии, о котором говорил, Василий Михайлович пожаловался мне и на жену Муравьева, и на некоторых моих товарищей, что и они также не всегда хорошо на­правляют Муравьева.

Коль скоро на обратном пути из Нерчинского края Николай Николаевич прибыл в Читу, он сейчас же прислал ко мне извиниться, что не может прийти сам потому, что курьер привез пропасть бумаг, на которые ему надобно немедленно отвечать и отправить курьера обратно, почему и просит меня пожаловать обедать, а до обеда почитать газеты, что есть много интересного (это было во время самого разгара политических переворотов в Европе). Когда курьера отправили и Муравьев спросил меня, что я вычитал нового, пока он возился с бумагами (как будто он и забыл, что сам же отрывал меня беспрестанно, давая прочесть почти каждую значительную бумагу и спрашивая моего мнения), то я вместо политического разговора прямо спросил его о том, что рассказал мне Василий Михайлович. Я сказал ему насчет крестьянина, которого он наказал: что он исполнял только приказание управителя, как делалось и всегда прежде; что управитель точно так же бы его высек, если бы он осмелился не исполнить приказания начальства, что на первый раз и с управителя не следовало взыскивать за то, что всегда именно требовалось при проездах генерал-губернаторов; а надо было разъяснить дело всем и запретить, чтобы вперед ни для вас, ни для кого того бы не делали.

Муравьев стал оправдываться. Он сознался, что, конечно, слишком погорячился, но что будто бы он хочет довести справедливость в крае до того, чтобы никто и не думал быть орудием незаконных приказаний. Мы увидим, что впоследствии только те и выслуживались и награждались, кто был у него безусловным орудием самых возмутительно-незаконных приказаний.

Впоследствии я не раз писал ему в Иркутск о разных его действиях, для меня неясных или подпадавших моему неодобрению. Иное он отменял, в другом оправдывался, но всегда признавал мое право делать замечания и постоянно уверял, что очень дорожит моим мнением и моими советами, которых и спрашивал постоянно. Сношения между нами были беспрерывные; всякий посылаемый от него чиновник и адъютанты его были адресованы ко мне и по прибытии немедленно являлись, чтобы получить от меня нужные сведения и указания, и случалось даже, что мое письмо давалось чиновнику вместо всякой другой инструкции.

Но между тем как он старался извлекать всю возможную выгоду из моего содействия и казался таким искренним в подчинении моим указаниям, он, пользуясь вышесказанным обстоятельством, т.е. лежавшею вне моей поверки неизвестною мне степенью личного участия государя в ходе дела, на что он при нужде все сваливал, начал направлять самое преобразование края к личным видам и исказил мой проект устройства края введением в него бессмысленного пешего казачества и созданием Кяхтинского градоначальства, ссылаясь в том на непосредственную волю государя.

4

Когда Муравьев сказал мне в первый раз о пешем казачестве, которое хотел ввести в Забайкальский край, то мне не трудно было доказать ему всю нелепость подобного учреждения, и он сам сознался, что я разбил в прах все его аргументы. Я думал, что тем дело и покончено. Каково же было мое удивление, когда в положении, утвержденном государем, я увидел, что в нем снова помещено учреждение этого казачества, а через то искажена вся экономия моего проекта, в котором главным достоинством и признавалось именно то, что он пролагал естественный путь к постепенному уничтожению розни сословий, сообразно требованию будущего. Когда я спросил Муравьева, каким образом могло это случиться, он сказал мне: «Что же делать. Надобно было польстить вкусу государя, который пристрастен к казачьему мундиру[41] .

И когда мне не трудно было доказать, что нельзя же на подобных основаниях строить что-либо дельное и прочное, то он старался успокоить меня тем, что «надо уступить в этом, а что зато после мы наведем свое» и т.п. Вечно то же пошлое оправдание, что «nous reculons pour mieux sauter».

Все подобные извороты были тем более уже неизвинительны с его стороны, что он начал получать суровые уроки, к каким невыгодным последствиям приводило его преследование личных целей. Я уже выше где-то упомянул, что горное производство было тщательно мною изучено и что мои исследования (сообщенные сенатору) доказали невыгодность серебряного производства. Вся мнимая выгода основана была на скрытом налоге, и было вполне рационально, ослабляя работы по выплавке серебра, усилить разработку золотых приисков. Но между тем серебряное производство было существенно ученое и покидать его вовсе не следовало уже потому, чтобы в случае новых открытий богатых руд надо иметь людей, готовых и теоретически, и практически, а подготовка их для серебряного производства не легка, тогда как золотые россыпи не требовали никаких ученых познаний и заведовались успешно самыми простыми и необразованными людьми при одном практическом навыке. Кроме того, хозяйственное благосостояние края много зависело от давности заселений при заводах и рудниках, где не только чиновники и горные служители, но даже почти все ссыльные имели свои пашни, огороды и другое хозяйственное устройство.

Для того чтобы не расстроить края, изменение должно было делаться постепенно, как и начало его уже делать горное ведомство до прибытия Муравьева, и, конечно, лет через пять или шесть преобразование могло совершиться естественным путем. Но, к несчастью, Муравьев, желая выказать свою деятельность и искусство, захвастался в Петербурге, что даст 100 пудов золота, если все отдадут в полное его распоряжение, тогда как до того вымывалось около 30 пудов, хотя притом доставлялось еще также и более 150 пудов серебра. Напрасно я старался его образумить и доказывал, что нет никаких условий для того, чтобы добыть сто пудов, и что он расстроит только край, а ста пудов не добудет. Опять тот же ответ, что теперь уже переменять нельзя, что он уже обещал государю, хотя ясно, что поправить дело было еще легко, стоило только пожертвовать своим самолюбием и сознаться в ошибке, и он всегда без урона даже своего достоинства мог прямодушно сказать государю, что, рассмотрев дело на месте, он пришел к другим заключениям, нежели те, которые он вывел, когда судил только по тем данным, которые имелись в Петербурге, где и дано было обещание насчет ста пудов золота. Но он больше всего боялся насмешек со стороны министра финансов Вронченки, которого он ненавидел за его презрительные отзывы о себе.

Таким образом началась без всякой постепенности полная ломка горного ведомства. Люди были оторваны от своего хозяйства и без всяких предварительных мер переведены в марте месяце на новые места, на Карийские золотые прииски. Мудрено ли, что при недостатке пищи и помещений, при изнурительных и непривычных работах, развились разные болезни, которые все слились потом в один повальный тиф, похитивший тысячу человек, а золота, несмотря на все усилия, натяжки и неправды, все-таки вымыли не более 65 пудов при совершенном почти уничтожении добычи серебра, так что в общем результате, при возвысившихся страшно расходах, чистой прибыли получено даже менее, чем в предшествовавшие года.

После этого было для всех ясно, что обращение тридцати тысяч горных крестьян, главных хлебопашцев в крае, в казаки приведет неминуемо еще в большее расстройство край, особенно в хозяйственном отношении, нисколько в то же время не способствуя никакой политической цели, так как новое войско, очевидно, могло быть только номинальным. Но беда в том, что лично для Муравьева это-то только и было нужно. Приехав в Сибирь с правами командующего войсками, т.е. корпусного командира, он имел в своем распоряжении всего только четыре несчастных гарнизонных батальона. При таком составе нечего было и думать о создании каких-либо подчиненных должностей, подкомандных генералов, льстящих суетности и дающих средство приобретать партизанов раздачею значительных мест. Умножить число линейных батальонов ни за что не согласились бы в Петербурге, и поэтому вместо настоящего войска Муравьеву хотелось иметь хоть бы подобие войска, при котором можно было бы завести все штабные учреждения и другие принадлежности. Лучшим доказательством тому служит заведение тяжелой артиллерии, для которой не только в Китае, в случае войны с ним, но даже и в Забайкальском крае не было удобных для прохода дорог, вследствие чего и вышло, что эта дорогостоящая артиллерия простояла 20 с лишком лет без всякой пользы в Верхнеудинске с тем, чтоб содержать там только караулы при остроге и быть передвинутою отчасти также без пользы потом на Амур. То же самое случилось с мортирами.

Как приступ к действиям относительно Амура, переведен был в 1850 году в Читу 14-й линейный батальон. Тогда предполагалась сухопутная экспедиция из Цурухайтуя, нашей пограничной казачьей станицы, в Цыцыхар, центральное место управления Маньчжурии, чтобы вынудить Китай к уступке Амура. При этом случае начали яснее обнаруживаться обычные впоследствии поползновения и замашка Муравьева гнаться за эфемерными эффектами и в то же время упускать то, что, соответственно данным обстоятельствам, одно было необходимо и разумно.

Так как мне известны были заранее и перевод войска за Байкал, и цель этого движения, то, предвидя, что пребывание батальона в Чите будет временное и что Чита должна быть обращена в город, я уже тогда предложил ту меру, которую только теперь начинают признавать необходимою и именно в том самом виде, в каком она тогда предложена была мною; я предложил построить временные деревянные казармы, что до прихода войска могло быть сделано без всякой суеты и очень дешево, и притом построить их отдельными связями, соединенные только под общую крышу, чтоб, в случае надобности, их при дальнейшем передвижении войска легко было бы распродать по частям, что было бы очень выгодно и для вновь строящегося города, так как каждая отдельная часть могла составить очень порядочный поместительный домик.

Но у Муравьева личные цели одержали верх над общею пользою. Как впоследствии он предпринял разорившую казаков постройку штабных строений, «чтоб было, что показать великому князю Константину Николаевичу» (его собственные слова), так и при переводе линейных батальонов за Байкал в ожидании того, что когда еще придется выставить себя на вид действиями относительно Амура, он задумал воздвигнуть «на память своей деятельности в крае» огромные, дорогостоящие казармы без всякой существенной нужды, кроме того, что «надобно же показать, что мы что-нибудь делаем», и что когда это сделается, то «уже всякому легко будет продолжить», потому что будто бы «все существенное уже сделано».

Все это говорил он мне еще в 1852 году, когда в сущности не только ничего еще не было сделано, но еще то, что было им собственно сделано, скорее должно было парализовать успех Амурского предприятия, нежели способствовать ему. И легкомыслие, и торопливость Муравьева в этом деле простирались до того, что инженеры скакали на курьерских, солдаты рыли канавы под фундаменты, расходовались артельные солдатские деньги на материалы, солдат морили на работах в зимнее время в лесу и пр., и все это до получения утверждения о постройке казарм из Петербурга. Кончилась эта затея тем, что казарм не утвердили, все расходы и труды солдат пропали, а войска остались все-таки без помещения; обременили постоем обывателей, а в конце концов вынуждены были приняться за постройку тех же временных казарм, вследствие страшных беспорядков от неимения общего помещения и в условиях вполне уже невыгодных.

5

Моя  идея сделать Читу городом сбывается

В 1851 году в начале сентября Муравьев приехал в Читу открывать новоучрежденные город и область. Чтобы польстить мне и выказать будто бы свою признательность, он, во-первых, сказал мне, что ставит свою жену мне свидетельницею, что первое его слово по возвращении его из дворца с утверждением государем преобразования края и предположений относительно Амура, было: «Как будет рад Дмитрий Иринархович, что его давнишние идеи приходят, наконец, в исполнение»; а во-вторых, назначил днем открытия области день моих именин 21 сентября, потому что «как город и область обязаны мне своим существованием, то и справедливо, чтобы воспоминание об этом событии совпадало с воспоминанием о виновнике этого события». В ожидании же этого дня Муравьев отправился в Нерчинские заводы, прося меня принять на себя, за отсутствием его, все необходимые распоряжения и отдавши всем словесно и письменно соответственные приказания, чтобы распоряжения мои были исполнены всеми в точности. Просьба эта и поручение ставили меня в чрезвычайно щекотливое и затруднительное положение и, надобно сказать, были со стороны Муравьева вовсе неделикатны. Он не только налагал на меня огромный вещественный и умственный труд, но и подвергал меня всевозможным столкновениям и неприятностям от зависти людей и по интересам их; и все это без всякой возможности какого-либо для меня вознаграждения, в то время как сам он извлекал всяческие выгоды из моей деятельности.

Впрочем, о себе я не думал, но в подобном поручении могла кроме того скрываться опасность для других, и относительно этого я обязан был быть предусмотрителен. Поэтому, когда Муравьев сказал мне: «Я надеюсь, Дмитрий Иринархович, что вы и для Павла Ивановича* будете тем же, что и для меня, таким же надежным руководителем», я отвечал ему, что я с Павлом Ивановичем не знаком.

«Ах, Боже мой, да как же это? Ведь Павел Иванович проезжал здесь прошлого года?»

«Да, действительно, и я даже слышал, что он очень желал со мною познакомиться. Но вот, видите ли, Николай Николаевич, я и по всегдашнему обычаю, а теперь тем более потому, что того требует мое положение, имею правилом никогда и никому не навязываться на знакомство».

«О, наверное Павел Иванович сам будет у вас о том просить; вы только передайте ему, о чем я вас просил».

«И этого сделать не могу; да тут дело идет вовсе не о том, кому первому сделать визит, а о том, что без письменного вашего ограждения для Павла Ивановича я не могу принять никакого участия в управлении».

«Что же это, Дмитрий Иринархович, разве вы мне не доверяете? Разве вы думаете, что я способен отпереться от своих слов?»

«Нет, Николай Николаевич, зачем я буду оскорблять вас недоверием? Но ведь вы человек смертный. Вот видите ли что: до сих пор дело шло о моих идеях, о моих советах. Вы принимали их, — хорошо. Положим, что государь узнал все это. Кроме того, что самое важное происходило лично между вами и мною и доказать этого нельзя, вы сами лично говорите с государем и поэтому сумеете объяснить ему удовлетворительно наши отношения. Но умри вы, чем оправдает П.И. участие мое в делах, тем более что оно сделается уже видимо для всех прямыми моими распоря­жениями? Пожертвовав собою для блага общего, я, как вы знаете сами уже по опыту, ничем не дорожу и ничего не боюсь, но обязан оградить ответственность других. А вы поставите П.И. в тяжелое положение или не делать того, что полезно, или рисковать ответственностью, тогда как вам ее уже не прибавится».

Муравьев согласился со справедливостью моего требования и написал к Запольскому то знаменитое письмо, которое впоследствии спасло Запольского от вероломства Муравьева. В письме этом он вменял Запольскому в нравственную обязанность следовать моим указаниям, объясняя ему, что основания моих указаний всегда на опыте оказывались до такой степени верными, что я «пророчески предвидел даже будущее». Но я не удовольствовался даже и этим. Содержание письма мог знать только один Запольский, но необходимо было еще такое действие, которое ясно показывало бы всем, что мое участие в распо­ряжениях шло не от него, а от самого генерал-губернатора, — как для того, чтобы предупредить все сплетни насчет Запольского, так и для устранения той оппозиции против моих распоряжений, которая неминуемо должна была возникнуть как от зависти второстепенных чиновников, обязанных подчиняться им, так и от эгоистических интересов тех, до кого они будут касаться; я говорю эгоистических потому, что истинных и справедливых интересов я не только никогда не нарушал моими распоряжениями, но еще сам ограждал их всеми силами и всем влиянием моим даже от несправедливых и незаконных решений самого Муравьева.

Случай для необходимой демонстрации не замедлил пред­ставиться. Один чиновник, возобновляя свои заборы, начал ставить новые не только не соответственно предварительному плану города (высочайше утвержденный план получен был только через десять лет по открытии города), но еще захватил не принадлежавшее ему место с одной стороны у бедной казачки, а с другой — от самой проезжей улицы, составлявшей вместе и почтовый тракт. Разумеется, сделать это он мог только по стачке с полицмейстером. Я объяснил полицмейстеру неправильность действий чиновника и просил, чтоб тот дружески предупредил его, когда дело еще легко было исправить. Чиновник, надеясь, вероятно, на согласие, хотя и негласное, полицмейстера, не обратил никакого внимания на предупреждения с моей стороны и, продолжая постройку, докончил вполне новый забор именно ко времени возвращения Муравьева из Нерчинских заводов. Тогда я потребовал от Муравьева, чтоб он сделал самое торжественное заявление относительно права моего на распоряжения по устройству города. И вот Муравьев отправился со мною к этому чиновнику и, ставши у той части нового забора, которой была захвачена улица, велел вызвать хозяина, а когда тот вышел, то, вынув часы, приказал ему посмотреть, который час, а затем спросил его: «Хорошо вы заметили час и минуту?» — и на утвердительный ответ того продолжал: «Завтра именно в этот час и минуту я приду опять сюда с Дмитрием Иринарховичем, и если забор не будет убран, то я приведу на ваш счет целый батальон убрать его в одну минуту в моем присутствии».

Этот эпизод служил впоследствии поводом к тому, что когда муравьевские же чиновники, желая разрознить Запольского со мною, старались задеть его самолюбие, называя меня в его присутствии, если случалось говорить обо мне: «Ваш начальник штаба, ваш вице-губернатор» и ПР-, то Запольский, выведенный из терпения, сказал им наконец: «Эх, господа, что вы это притворяетесь? Для меня слишком много было бы чести и пользы, если бы в самом деле Дмитрий Иринархович мог быть у меня на­чальником штаба или вице-губернатором. Вы думаете задеть мое самолюбие, приписывая ему эту роль и намекая на то, что я подчиняюсь ему. Но если уже приписывать Дмитрию Иринарховичу какое-нибудь звание, то зачем же тогда скрывать правду? Назовите его уже настоящим именем, наместником, потому что и сам генерал-губернатор подчиняется ему и не только без его указаний ни в чем обойтись не может, но даже служит ему вместо полицейского десятника». Действительно, то, что при описанном случае исполнял сам Муравьев, исполнял у меня впос­ледствии полицейский десятник.

Уж, конечно, не самолюбие побуждало меня быть так строго требовательным относительно точного исполнения моих распоряжений, а предусмотрительность в видах истинной пользы города, учреждению которого я принес в жертву все свои выгоды; а, взяв на себя устройство его, присоединил ко всем пожертвованиям и тяжелый труд, сверх того и перспективу неизбежных неприятностей. Действительно, основывая город в Чите, я должен был пожертвовать всем своим сельским хозяйством, составлявшим главное мое обеспечение, и даже отдал в пользу города без всякого вознаграждения дорого стоившие мне, расчищенные мною из-под леса пашни; а как велик был труд по устройству города, когда Муравьев упросил меня взять и это на себя, можно видеть из того, что я должен был заняться съемкою плана, измерениями и предварительною рассылкою, требуемою безотлагательно для немедленного начатия построек, не имея не только никаких помощников, но даже и инструментов, так что астролябию я должен был заменить геометрическими построениями и вести расколотки через чащу леса, через тонкие места и рыхлые пашни после жнитва или осеннего паханья, в самое ненастное притом время года, проводя иногда целый день в поле и в лесу без обеда. Но я не щадил никаких трудов, чтобы предохранить город от той порчи в начале, которая всегда искажала наши города и закрепляла, так сказать, их неправильность в будущем.

Изучая издавна причины неустройства и беспорядка в русских городах, я пришел к убеждению, что почти везде главною из них была невнимательность и непринятие необходимых мер в начале, когда решительно все равно было располагать строения по обдуманному плану или случайно по произволу каждого лица. Когда же неправильные линии и случайное, не систематическое распределение общественных зданий закреплялись дорогостоящими постройками, то всякое уже преобразование города и исправление линий требовали огромных издержек, и поэтому отлагались, а зло продолжало усиливаться.

6

От подобной-то будущности я и хотел избавить Читу и успел до такой степени, что, несмотря на все последующие отступления от моего плана и искажения его, Чита будет один из самых правильных городов.

Наконец приехал Запольский, которого некоторое время задержала в Иркутске болезнь глаз. Он отнесся ко мне еще откровеннее Муравьева:

«Дмитрий Иринархович, — сказал он мне, — я столько слышал о вас, что естественно желал иметь честь познакомиться с вами даже и тогда, когда не мог предвидеть назначение свое в новосозданную вами область. Мне очень хотелось посетить вас в прошлый мой проезд через Читу, но не было никакого повода явиться к вам, и я боялся, чтобы вы не приписали это пустому и назойливому любопытству. Но теперь не только знакомство с вами, но и руководство ваше стали для меня существенною необходимостью, и не скрою от вас, что только несомненная на­дежда на это, в чем заверил меня Николай Николаевич, заставила меня принять новое мое звание. Я человек простой, солдат, знаю хорошо военную часть, но во всем остальном сознаю себя невеждою и поэтому охотно отдаюсь в руководство ваше».

Относительно свойств влияния моего на управление края, мне нечего много распространяться. Для этой эпохи слишком много и живых свидетелей, и достоверных документов, и даже печатных заграничных свидетельств[42] .

Могу только привести здесь то, что было сказано Запольским в его прощальной речи при торжественном собрании всех служащих и представителей всего городского читинского общества. Обозрев свою деятельность, препятствия, которые он встретил от трудности дела, а в последнее время и от скрытого противодействия главного лица и явной вражды окружающих это лицо людей, он продолжал: «Теперь мне остается сказать еще несколько слов для исторической правды в пояснение отношений моих к Дмитрию Иринарховичу. Господа, вы все знаете, что по службе здесь я ничего не выиграл такого, чего бы не мог выиграть и даже в большей степени, оставаясь в России; стало быть, имею право сказать, что труд мой не вознагражден по справедливости начальством. Те же неприятности, которые я здесь перенес и которые всем вам известны, расстройство здоровья и домашних дел своих, я мог считать для себя чистым вредом и убытком; но я, напротив, считаю себя с избытком за все вознагражденным, потому что это мое пребывание здесь доставило мне случай узнать такого человека, как Дмитрий Иринархович, и иметь честь пользоваться его знакомством и руководством. Господа, с большею частью наверно, а, может быть, и со всеми, мне никогда не придется уже увидеться в жизни, запомните же мои слова, которые я говорю теперь, при таком, можно сказать, торжественном случае, и засвидетельствуйте их в свое время. Я никогда не имел случая раскаиваться ни в чем, в чем последовал совету Дмитрия Иринарховича, но вечно буду раскаиваться за все те случаи, когда не последовал его совету или что скрыл от него».

Муравьев, назначая 21 сентября днем открытия области, рассчитывал на то, что указ Сената последует за высочайшим утверждением, но он забыл, что Сенат ни для кого и ни для чего не торопится. Муравьев увидел тут, что он очень ошибался насчет важности, которую придавал своему лицу и делу. Прождавши поэтому понапрасну в Чите указа Сената, он должен был отправиться в Иркутск, а предоставить открытие области и города Запольскому, что и совершилось только 23 октября, так как указ Сената был получен не ранее 21-го.

После обедни и молебствия военный губернатор со всем штабом отправился для открытия присутственных мест, а оттуда со всеми военными и гражданскими начальниками и с тремя своими адъютантами приехал ко мне для поздравления; вместе с ним явилось и духовенство и пропело мне многолетие.

Закипела в Чите необычайная деятельность, «Дмитрий Иринархович делает просто чудеса, — писал Муравьев к Козакевичу*: Чита растет, как гриб; ваш адмирал** умеет как-то ставить все сразу на свое место». И это действительно была правда, хотя причина тому была очень простая.

Дело в том, что, имея в виду необходимость обращения Читы в город, я давно уже изучал местность с этою целью, составил план города и употреблял нравственное свое влияние на горное начальство, чтобы все новые постройки, еще задолго до открытия города, соображались с этим планом. Таким образом не пришлось трогать ни одного из лучших домов. Что же касается до изб и лачуг, из которых состояла большею частью Чита, то, чтобы не нарушить интересов владетелей их, а, напротив, еще сделать для них самих выгодным сообразование с планом, я составил, при содействии военного губернатора, небольшой капитал по подписке, из которого или покупались старые дома, или давались пособия для перенесения на указанное место, если дом годился еще на переноску. По такой же причине, что все было обдумано и соображено мною с давних пор, все мои распоряжения могли быть так ясны и определенны и вполне соответствовать требованиям.

Чтобы избежать повторений, я опишу здесь раз навсегда постоянно соблюдавшийся во все время порядок сношений моих с военным губернатором и взаимных наших отношений.

Запольский вставал поутру так же рано, как и я, и с 6 до 12 часов у него продолжались доклады. Всякую бумагу, в которой он встречал 

затруднение, он откладывал особо и оставлял у себя. В 12 часов он приезжал со всеми этими бумагами, пил у меня чай, иногда оставался

и обедать, и мы вместе рассматривали дела. В почтовые дни, и когда приезжал курьер, газеты и особенно важные сведения присылались ко мне немедленно, а в два часа присылалась коляска или карета (смотря по погоде), и я отправлялся к обеду к губернатору, и там после обеда мы разбирали почту и обсуждали вновь полученные бумаги. В праздничные дни военный губернатор приезжал ко мне прямо из церкви и всегда привозил с собою и проезжих гостей, если случался кто из значительных, например, военных генералов, начальников управлений, замечательных путешественников и пр. В летнее время Запольский приходил иногда рано поутру ко мне пешком, и мы ходили вместе для осмотра чего-нибудь. В случае его отсутствия из города, именные к нему бумаги имел право распечатывать только я и определять, что следовало присылать к нему с нарочным и что передавать для исполнения по принадлежности[43] .

Меня также просил он всегда иметь попечение о его доме и принимать в его отсутствие всех значительных посетителей, которым он гостеприимно предлагал всегда помещение у себя. Так принимал я, как хозяин, Муравьева, светлейшую княгиню Волконскую, Кяхтинского губернатора Ребиндера (женатого на дочери товарища моего, Трубецкого) и других.

Весь 1852 год прошел у меня в усиленных заботах и трудах не только по устройству города, но и для смягчения дурных последствий необдуманных мер Муравьева, а также для приготовления лучшей будущности народу улучшением административной и хозяйственной части и прочным основанием и развитием учебных заведений. Несмотря, однако, на все усилия, мои и военного губернатора — смягчить зло, гибельные последствия безрассудной ломки горного ведомства и поведения казачества должны были неминуемо обнаружиться в очевидном и для Муравьева кризисе. И служебные дела, и домашние обстоятельства требовали отбытия Запольского в Россию. Вместо него был назначен полковник Соллогуб, человек мало знающий и мало распорядительный, да притом и больной. И вот оказывается, что на горных промыслах нет хлеба, нет его и для линейного войска, а у казаков, составляющих главное население в крае, не только купить нечего, но что они и сами голодают.

В декабре месяце, когда еще не покрылся льдом Байкал и прямая езда через него невозможна, Муравьев должен был проскакать по этому случаю вокруг моря в Читу. Лишь только он вышел из повозки, то, не войдя еще в приготовленную для него квартиру, прислал ко мне адъютанта просить меня как можно скорее пожаловать к нему. Случилось кстати, что я в это время собирался куда-то ехать, и лошади были у меня уже заложены. Я отправился к Муравьеву; вхожу в залу и вижу, что он расхаживает в сильном волнении с какою-то бумагою в руке. По одну сторону стоит областное гражданское управление, по другую войсковое казачье, а у окон против двери, в которую я вошел, земское начальство.

7

Увидя меня, Муравьев побежал ко мне навстречу и, взяв за обе руки, сказал: «Помогите, ради Бога, Дмитрий Иринархович, мне до зарезу нужно 6 тысяч пудов муки для здешнего батальона; у них только на десять дней осталось провианта, ит кроме того, надо перевезти 45 тысяч пудов из Верхнеудинска на Кару; а вот эти злодеи (указывая на чиновников) доносят вот тут (показывая мне бумагу), что и тысячи пудов муки нельзя уже достать и нет никакой возможности перевезти провиант на Кару. Вот видите, придется ведь прибегнуть к реквизициям и наряду (его уже давно подмывало ухватиться за незаконные насильственные меры), если вы не поможете».

Я не хотел стыдить ни его — упреками и напоминанием, что ведь все это было следствием его же собственной неосмотрительности и мною наперед предвидено и предсказано ему, ни чиновников, — обличая их неспособность и желание, чтоб прибегли именно к незаконным средствам, из которых они больше всего извлекают всегда себе выгоды, и потому сказал Муравьеву по-французски, чтоб он отпустил всех, и что мы потолкуем сей же час о деле, и я надеюсь помочь ему. Когда мы остались одни, я доказал ему, что насилием тут ничего не сделаешь, а только Ухудшишь общее положение во всех отношениях; но что он увидит, что значит нравственное доверие, что именно на основании этого доверия ко мне народа я устрою все, что мне нужно, но только непременно с условием устранить всякое начальственное вмешательство.

Я немедленно отправил в известные мне деревни от себя знакомое лицо с назначением справедливых, безобидных для казны и крестьян цен на хлеб и с ручательством моим, что ни в приеме хлеба, ни в уплате денег проволочки не будет. Вместе с тем, так как от перевозки провианта отказывались по неимению на почтовом тракте сена, то я отправил доверенное лицо к Агинским бурятам, чтобы они выставили на тракт сено, назначив также и им справедливую цену и обеспечение в уплате. Мое имя и ручательство подействовали так, что и хлеба, и сена доставили даже больше, чем требовалось.

Муравьев сказал мне, что я «выручил его из неминуемой беды, и он не знает, как и выразить мне свою признательность». Мы увидим, как он впоследствии отблагодарил меня; а между тем я буквально спас его не в одном только этом случае. Без моих предусмотрительных забот и распоряжений и самая экспедиция на Амур была бы невозможна, а в таком случае в Петербурге явно бы обнаружились несостоятельность его хвастовства и весь вред его неискусных и неблаговременных распоряжений.

Вышеописанный случай открыл мне всю опасность положения области, от расстройства хлебопашества и неимения запасов. Поэтому по возвращении из отпуска Запольского я принял самые решительные меры для устранения всего, что расстраивало земледелие и хозяйство, и в то же время начал заблаговременно составление запасов в Чите, откуда они легче могли быть направлены на тот пункт, где окажется потребность; будет ли предполагаемая экспедиция в Китай отправлена сухим путем из Цурухая или водным из Читы; и вот именно эти-то запасы, составленные в течение всего 1853 года, и дали возможность отправить экспедицию на Амур в 1854 году.

Между тем в 1853 году Чите суждено было испытать тяжкое бедствие от тифа, занесенного туда и развившегося со страшною силою от тех же скороспелых и дурных распоряжений Муравьева, которые причинили столько гибели и в других случаях. Торопливость и дурное снабжение рекрутских партий были причиною, что, несмотря на обнаружение уже тифа в Верхнеудинске, погнали их далее в Читу изнурительными переходами. В Читу они пришли в крайнем положении, а между тем никакого помещения в Чите не имелось даже для здоровых, а не только для необычайного числа больных; даже лекарств оказалось недостаточно для такого числа. К довершению, военный губернатор был в объезде по войску, а оставшиеся начальники совершенно растерялись от неискусства и трусости.

Пришлось мне взять все распоряжения на себя. Между тем от солдат стали заражаться и жители. Таким образом я должен был все устраивать для помещения больных и посещать военные лазареты по пяти и шести раз в день и в то же время оказывать пособие и жителям, особенно предупредительными средствами, и дом мой буквально осаждался требующими медицинского пособия. Достаточно сказать, что одного уксуса для лазарета и жителей роздано было у меня 14 ведер; а лекарственных трав издержаны были запасы нескольких лет. При этом и домашняя наша забота усилилась еще тем, что при беспрерывных сноше­ниях с тифозными домами старшая моя свояченица также заболела тифом в сильнейшей степени. Ее, однако же, удалось спасти; но из 500 рекрутов умерло 200 и, кроме того, много местных жителей, в том числе и несколько чиновников и даже два доктора. Об этом тифе было также сообщено в иностранных газетах в воспоминаниях поляка, в том же «Познанском дневнике».

И во внешних делах, т.е. в действиях относительно Китая, Муравьев оказался так же неискусен и недобросовестен, как и во внутренних. Впрочем, иначе и быть не могло. Я не перестану повторять ту истину, на которую, к сожалению, обращают мало внимания, тогда как она должна служить аксиомою для всякого нравственного деятеля, что только относительные начала могут иметь два противоположных вида равнокачественных, именно потому, что все относительное само по себе нравственно-бескачественно, но в нравственной сфере никакое нравственное начало качественно разделяться не может и потому не может иметь ни видов, ни приложений качественно-противоположных; что поэтому нельзя употреблять насилия и обмана внутри без того, чтобы они не выразились и во внешних действиях. И поэтому нет ничего страшнее, как видеть людей, считающих себя либеральными, которые требуют справедливости и законности во внутренних действиях и которые в то же время рукоплещут всякому насилию и обману во внешних, обольщаясь ложным патриотизмом. Между тем всем известно, что все действия Муравьева относительно Китая были целый ряд обманов, хитрости и насилия, которыми думали исправлять промахи неискусства и трусости, тогда как именно эти-то обманы и насилие сами и порождали их, обессиливая все действия неуверенностью и нетвердостью от сознания незаконности их. Всем известно также, что без случайностей, Муравьевым менее нежели кем предвиденных (Крымской войны и войны Китая с англичанами и французами), все эти обманы и насилия ровно ни к чему бы не повели; но не всем еще достаточно, кажется, известно, что именно вследствие такого образа действий даже мнимая внешняя удача в захвате Амура не только не послужила в пользу России, но сделалась для нее «злокачественною язвою», как я выразился еще с самого начала [44] .

Муравьев старался всегда обмануть китайцев или запугать их, рассчитывая на их трусость; но всякий раз, когда опасался, что китайцы не струсят, сам в свою очередь страшно трусил. Смешнее всего это выказалось, когда Маймаченский заргучей по пустому предлогу прекратил на три дня торговлю и сообщение с Кяхтою. Муравьев так перетрусил, что возвел этот ничтожный случай на степень бедствия народного. «Заргучей запер ворота, — писал Муравьев к Запольскому, — но Бог милостив к России»[45] .

Не в лучшем виде выказалась вся непредусмотрительность или зависть Муравьева, когда разнесся слух, будто китайские посланники едут в Кяхту для переговоров относительно пересмотра трактата об Амуре.

Надобно сказать, что вопреки уверениям партизанов Му­равьева, что будто бы он предвидел Восточную войну и с этою целью поехал в начале 1853 года в Петербург, он так мало ее предвидел, что именно в самое важное для приготовления время уехал на целый год в отпуск за границу.

Всем известно, что, так сказать, зародыш этой войны заключался в разговоре государя с английским посланников на бале у великой княгини Елены Павловны в день ее рождения 28 декабря 1852 года; а между тем еще в половине декабря Муравьев показывал мне письмо бывшего тогда военным министром князя Долгорукова, которым разрешалось ему прибытие в отпуск в Петербург для лечения; должно быть, слишком мало предвидел он возможность действия по Амурскому вопросу, когда уехал в 1853 году в то время, как уже началось столкновение с Турциею и флоты Франции и Англии двинулись к ее берегам, причем уехал не только в Мариенбед, но даже и в Испанию, куда уж не было никакого следа ехать, кроме того разве, «чтобы удостовериться, так ли красивы там женщины, как говорят». Как бы то ни было, но вот что случилось, когда кяхтинский градоначальник получил известие о приезде будто бы послов. Оказалось, что он до такой степени лишен был всякого наставления на подобный случай, что вынужден был отправить экстренного курьера за советом в Читу; а между тем сам же Муравьев добивался того, чтобы вынудить Китай к переговорам, и даже учреждение бесполезного кяхтинского градоначальника оправдал тем именно, что на случай внезапной потребности переговоров надо было находиться в Кяхте лицу со значением губернатора, чтобы оно могло знать требования нашего правительства, и с которым бы и китайские уполномоченные согласились вступить в переговоры.

Что же могло побудить Муравьева к такому необдуманному поступку? Одно из двух: или совершенное отсутствие убеждения в возможности подобного случая, или зависть, чтобы помимо его кто-нибудь случайно не окончил удовлетворительно дела об Амуре. Здесь кстати сказать, что вообще в суждениях своих о политических делах Муравьев обнаруживал такое же изумительное невежество, как и по другим предметам, и я имел полное право напечатать, что мне не стоило ни малейшего труда опровергнуть «вздорные и ребяческие» его суждения о политике.

Это правда, что Сибирский комитет, цензурируя мою статью, заменил слова «вздорные и ребяческие» словом «незрелые» (как будто бы незрелость не есть верный признак ребячества), но уже одно то, что смысл моих выражений пропущен такою цензурою, какова была цензура Сибирского комитета, доказывает, что факт, утверждаемый мною, не подлежит сомнению и в общем убеждении.

Наконец, вероломная посылка Ваганова шпионом для исследования сухопутной дороги в Цыцы-хар доказывает, как мало думал Муравьев о близкой возможности водной экспедиции по Амуру. История несчастного Ваганова составляет один из самых мрачных и постыдных периодов муравьевского управления. Ваганов, офицер Генерального штаба, послан был для осмотра и глазомерной съемки дороги в Цыцы-хар на случай предполагавшейся сухопутной экспедиции. Ему приказано было в случае, если его захватят китайцы, выдать себя за беглого солдата и требовать отправления его в Кяхту для выдачи русскому правительству на основании трактатов. Но, вероятно, китайцы пронюхали правду, и несчастный Ваганов был убит на первом же переходе.

Еще более неосмотрительный дипломатический промах сделан был Муравьевым, когда решено было плыть по Амуру под предлогом подать помощь Камчатке. В моих убеждениях относительно Амура представлялась следующая ясная дилемма: или мы имеем право занять Амур, в таком случае нам нет нужды спрашивать чьего-либо дозволения, и мы должны приступить к рациональному занятию и заселению Амура; или мы не имеем права, и тогда уже ничто и никакой даже последующий трактат, исторгнутый обстоятельствами у китайцев, не освятит насилия и вероломства. Я всегда утверждал, что тот плохой патриот, кто думает служить отечеству такими действиями, которые сделают имя России синонимом коварства и насилия. Между тем, решившись плыть по Амуру, послали просить на то дозволения китайского правительства, и в то же время, не дождавшись разрешения, поплыли. Таким образом, в одном и том же действии сумели совместить две ошибки: спрашиванием дозволения признавали, стало быть, права Китая на Амур, а отправясь, не дождавшись разрешения, нарушали в то же время это право.

8

Моя работа на благо Сибири

Все эти ошибки и были впоследствии зародышами тех бесполезных действий, которые дело, предпринятое для пользы Сибири и всего государства, обратили в дело, существенно для них вредное. Муравьев не сдержал также ни одного из своих обещаний относительно города и не сумел даже разрешить вовремя ни одного вопроса, существенно необходимого для пользы и правильного развития города. Так, например, чтоб не выказать перед правительством неохоту горных крестьян поступить в казаки, если представить бывшим жителям Читы на выбор: поступить ли в казаки или записаться в мещане нового города, — он выселил всех крестьян из Читы, так что Чита представляла единственный пример такого начала города, что из него выселяют прежних жителей, тогда как, наоборот, обращая селение в город, к нему обыкновенно приписывают для увеличения низшего городского сословия еще ближайшие деревни; кроме того, Чита 15 лет оставалась без городской земли, и т.п.

Что же касается до обещаний, то одно из них относилось, например, к постройке собора. Надо сказать, что, когда я приехал жить в Читу, церковь была уже очень ветхая. Разрешенный по всей Сибири сбор недоставал даже на исправление ее. Тогда я обратился к своим товарищам и их родным с просьбою о содействии к поддержанию церкви в Чите в память нашего пребывания первоначально к ней. Собственные мои и их пожертвования составили значительную сумму, вчетверо превышающую весь сбор. Со всем тем, и этого было еще недостаточно на постройку новой церкви; но приехавший в Читу преосвященный Нил, осмотрев со мною старую церковь, нашел, что стены еще крепки и что она простоит еще лет двадцать. Так и было сделано; но когда в Чите открылся город, то не только одной церкви было уже недостаточно, но еще ясно стало, что вновь при­писанные городские жители сами по себе не будут в состоянии построить новой церкви*, а тем более собора.

На основании десятилетней льготы в купцы приписывались люди без Уплаты в гильдию, и потому приписалось много вовсе без капиталов.

Итак, пособие казны было необходимо, и тем справедливее, что казна давала пособие для других мест даже в Сибири, где дело не представляло такой крайней необходимости, как, например, в ничтожном городе Селенгинске, где дело шло о перенесении только города с одной стороны реки на другую.

Хотя обращение горных крестьян в казаки было сделано вопреки дважды выраженному мною мнению, коль скоро дело уже совершилось, я употребил все усилия, чтобы смягчить зло. Я старался всеми мерами оградить казаков от всякого бессмысленного вмешательства невежественного начальника [46]  в их хозяйство и вообще устранял всякую бесполезную суету, отрывающую их от дела.

Я заботился о прочном устройстве административного порядка и об образовании порядочных офицеров из природных жителей. Разумеется, я начал с устройства центрального управления. Я построил самым экономическим образом [47]  хорошее помещение для войскового дежурства и завел при них библиотеку.

Для наказного атамана и военного губернатора я построил дом, служащий и до сих пор образцом дешевой постройки и прочности, несмотря на то, что этот дом перешел впоследствии под гражданское областное правление[48] ; тогда для атамана построен был иркутскими архитекторами новый дом, стоивший неимоверно дорого и построенный так дурно, что при 18 печах в нем зимою в зале было 4 градуса мороза, почему он два раза перестраивался с самого начала. Несмотря на истощение казачьих капиталов, на затеянные Муравьевым постройки бригадных и батальонных штабов, я старался положить начало казачьим школам везде, где значительность селения давала к тому возможность. Здесь кстати сказать, что именно эту-то мою заботливость смягчить зло, причиненное крестьянам обращением их в казаки, недобросовестные партизаны Муравьева старались выставить потом в доказательство того, что я будто бы тоже одобрял учреждение казачества. Впрочем, они сами потом устыдились пошлости подобного извращения, когда им доказали, что это все равно, как если бы стали уверять, что если доктор лечит изувеченного человека, то это значит, что он одобряет то, что его изувечили.

Замечу здесь раз навсегда, что я строго разделял самое дело от исполнителей, искажавших его, и потому каковы бы ни были мои личные отношения к этим исполнителям, это нисколько не препятствовало мне оказывать самое реальное и добросовестное содействие делу в видах пользы государственной и обязанностей человеколюбия. Я никогда не руководствовался правилом «чем хуже, тем лучше» и всегда заботливо исправлял последствия ошибок моих противников и старался предупредить их, несмотря на то, что для меня лично выгодно было предоставить все безрассудству их, тогда как забота моя об исправлении дурных дел их обращалась к личной их невыгоде. Но я никогда не допускал, чтобы удовлетворение суетного самолюбия видеть своих противников в смешном виде и растерявшихся от накликанных себе затруднений взяло перевес над побуждениями человеколюбия и общей пользы, так как всякая ошибка их отзывалась непременно людям бедствиями и страданиями, а государству — положительным вредом; тем более что эти люди не знали другого средства исправления своей глупости, невежества и дурных побуждений, как снова хвататься за насилие, могущее причинить только новые бедствия и вред.

Дело пароходства было запутано Муравьевым точно так же, как и все остальное и по одной и той же причине, т.е. по своим эгоистическим видам. По соображениям, основанным на знании дела и местности и которые все блистательно оправдались на опыте, я, на предварительном обсуждении, предложил завести два парохода: один, самый легкий, для рек верхней части Амурской системы, другой — для низовья Амура. Здесь надобно заметить одно обстоятельство, которое всегда потом усиливало обвинение против Муравьева и лишало его обычного извинения, что ошибки свойственны всякому новому делу. Обстоятельство это заключалось в том, что никак нельзя было отговариваться незнанием и невозможностью предвидеть, так как все ошибки от того именно и происходили, что он отклонился по эгоистическим видам от тех указаний, которые даны ему были наперед, и справедливость которых он сам признавал на предварительном обсуждении всякого дела, так что то, что впоследствии он извинял как ошибки только, а не дурной умысел, не было ошибками, а было прямо умышленно дурными делами.

Мною было предложено заказать небольшой железный пароход в Швеции или Бельгии и, доставивши его в Читу, употребить предварительно на плавание до Усть-Стрелки по рекам Ингоде, Шилке и Аргуни, где плаванье, по мелководью, самое затруднительное. Такой пароход годился бы потом и для верхней части Амура и был бы там полезен, так как в случае правильной колонизации Амура самое необходимое и самое трудное на первое время было, конечно, установить обеспеченное сообщение. Что же касается до нижней части Амура, то туда можно было доставить морем большой пароход и притом вооруженный для того, чтобы он не только мог безопасно плавать на широком и бурном заливе огромной реки, но и быть представи­телем силы. Так и было определено сначала.

Но вдруг вместо всего этого Муравьев вздумал два парохода, большой и малый, заменить одним средним, который казался ему способным служить и на верхней, и на нижней части Амура, и притом с тем, чтобы машины для этого парохода изготовить в Петровском заводе, а корпус (деревянный) построить в Шилкинском. Нелепость такой затеи была очевидна. Петровский завод далеко не удовлетворял потребности для края даже и относительно простого железа, стало быть, занять его еще изготовлением машин значило наносить новый удар земледелию, которое и без того страдало от недостатка и дороговизны железа; а развитие земледелия составляло между тем условие sine quo поп успеха занятия и колонизации Амура. Что же касается машин, если бы и удалось изготовить их прочно, то по неопытности дела они были бы в таком случае неминуемо очень тяжелы и дали бы корпусу более глубокую осадку, что в свою очередь могло сделать пароход неспособным ходить по мелким местам, а может быть, и подниматься против течения. Все это было мною высказано наперед Муравьеву и вполне оправдалось на опыте. Но его тщеславие стремилось к хвастовству всякого рода; и потому, в ожидании того, когда придет неверный случай похвастать зах­ватом Амура, ему хотелось похвалиться, по крайней мере, тем, что он дал будто бы такое развитие краю, что тот производит уже все свое и что строятся даже и пароходы, как перед этим надеялся он похвастать постройкою солдатских казарм и казачьих штабов, усилением добычи и пр.

Конечно, Муравьев старался оправдаться тем, что по случаю разбития Невельским брига «Шелехов» он должен был потерять на уплату за этот бриг 16 тысяч из капитала, пожертвованного на пароходство. Но, во-первых, при тех средствах, которыми он располагал, такая потеря была ничтожна; во-вторых, устройство механического заведения в Петровском заводе для изготовления негодных машин было несравненно дороже, чем выписка лучшего парохода из Швеции или, по крайней мере, с Урала. (В это время уже плавали пароходы по Байкалу.)

9

Когда в 1854 году решено было в Петербурге воспользоваться предлогом необходимости будто бы подать помощь Камчатке ближайшим путем, т.е. плывя по Амуру, и Корсаков прислан был для приготовления экспедиции, то вся сущность этого приготовления легла на меня, — а считавшиеся официальными приготовлениями только путали все дело. Всем известно, до какой степени выказались ребяческие замашки Корсакова в объяснениях его с Козакевичем, где обе стороны прибегли к моему посредничеству. Корсаков иной день по два раза прибегал ко мне спрашивать то о том, то о другом. Даже при самом отправлении экспедиции из Читы весь город был свидетелем, что одно только мое присутствие спасло Корсакова от беды, когда он своим бессмысленным желанием пощеголять в деле, где ничего не смыслил, чуть было не погубил экспедицию в самом начале. Видя, как он усердно добивался, чтобы я был при отправлении (он, кроме письменного приглашения, три раза был у меня, чтоб упросить быть вместе и с семейством), все заметили, что верно сердце его предчувствовало, что быть беде, если я тут не буду.

С грустью видел я все более и более обнаружившееся эгоистическое направление Муравьева; неразумность и недоэп бросовестность его распоряжений, окружение себя людьми малосмысленными и неблагонамеренными (годными разве только на то, чтобы льстить ему и быть безусловными орудиями), подчинение пользы государства и благосостояния края личным видам тщеславия и интереса. Конечно, я не молчал, а говорил обо всем откровенно и говорил не с противниками Муравьева, а с людьми близкими ему, чтоб образумить и остановить его; но когда увидел, что все это не помогало уже и что, вероятно, это от того, что Муравьев думает, что так как он добивался уже случая захватить Амур, то может обойтись теперь и без меня, чтоб дать полную волю своим замашкам, я счел своею обязанностью выразить открыто неодобрение его действий и полное изменение моих отношений к нему, и имел на это тем более права, что самым ревностным содействием успеху экспедиции на Амур и устройству края я так ясно и торжественно высказал уже, как строго я разделяю дело от лица и как мало чьи-либо действия и личные отношения к человеку имеют у меня влияние на все, что относится для пользы общей. Поэтому-то, когда Муравьев, от­правляясь в экспедицию, приехал в Читу, и Запольский дал в честь его обед, и я был первым из приглашенных, то я отвечал, что не буду.

«Помилуйте, Дмитрий Иринархович, — сказал он, — что я скажу, если Николай Николаевич спросит: что это значит?»

«Не беспокойтесь, Павел Иванович, — отвечал ему я, — он не спросит, но очень хорошо и без объяснений поймет, что это значит. Я служу делу не для Муравьева и теперь должен ясно показать, что содействие, оказанное мною Муравьеву в деле, вовсе не значит, что я одобряю его личность и те действия его, которые прямо истекают из личных его видов ко вреду дела».

Между тем как мы с Запольским напрягали все усилия наши, чтобы изгладить или, по крайней мере, смягчить по возможности дурные распоряжения Муравьева, и край видимо стал отдыхать и поправляться, самая бессовестная интрига, и тайная и явная, усиленно работала и против Запольского, и против меня, особенно когда не удалось им разрознить меня с Запольским. Муравьев сам сказал мне: «Мой штаб Запольского не любит».

С давних пор в Сибири были приучены к тому, чтоб губернаторы кланялись лицам, окружающим генерал-губернатора. Но Запольский был слишком горд и не только не заискивал в них, но постоянно обличал их невежество и противился их интересам, если что было ко вреду службы и народа; и это они приписывали моему влиянию. Понятно, что они ненавидели Запольского не менее меня и всячески наушничали на него Муравьеву. Все это наушничанье находило тем легче доступ у Муравьева, что он и сам тяготился уже тем ограничением своего произвола и тою критикою своих распоряжений, которые встречал у Запольского. Но вначале делать было нечего. С одной стороны, Запольский был ему необходим как один, знающий дело; а с другой, несмотря на все скороспелое производство, Муравьеву не удалось еще возвысить никого из своих слуг до такой степени, чтобы они могли хоть временно занять место губернатора.

Запольский имел свои личные недостатки, но они не имели влияния на службу; и я могу это вполне засвидетельствовать, потому что он, например, не выказал мне ни малейшего неудовольствия, когда, во-первых, удалена была из Читы по моему требованию одна его «родственница», задумавшая было вмешаться в дела, а в другой раз я приказал через полицмейстера объявить «экономке» Запольского, что я посажу ее в полицию до приезда самого Запольского, если она в его присутствии осмелится войти когда-нибудь в кабинет. Запольский, впрочем, и сам сознавался в «слабости к женщинам», как это называют; но вот что по этому поводу говорил он мне: «В том, в чем они меня упрекают, только разве вы имели бы право упрекать меня, потому что самая жизнь ваша служит всем упреком. А то кричат те люди, которых вся жизнь — открытый соблазн, тогда как у меня, по крайней мере, не случалось еще никакого скандала».

Что же касается собственно до дел, то сам Корсаков, назначенный к исправлению должности губернатора на место Запольского, не раз говорил мне, что чем более он вникает в распоряжения Запольского, тем более убеждается в совершенной правильности его распоряжений и находит их до такой степени поучительными для себя, что положил себе за правило пересмотреть все прошлые дела и извлекать для себя наставления для правильного обсуждения и решения дела.

Запольский был старый служивый. Он прослужил 40 лет в военной службе, из которых последние 12 лет командовал Бутырским пехотным полком, приведенным им, по свидетельству самого государя, из самого расстроенного в самый блестящий вид, и был послан в Сибирь по выбору великого князя Михаила Павловича как лучший знаток военного дела. Он вполне знал и военную службу, и военную администрацию, и военно-судное дело, тогда как ни Муравьев и никто из его приближенных ничего тут не смыслили. Поэтому очень понятно, что при преобразовании и устройстве военной части в Восточной Сибири Запольский был человеком необходимым; а что он делал все дело хорошо, это и Муравьев должен был засвидетельствовать, и по его представлению Запольский получил награду даже высшую, чем сам Муравьев[49] .

Можно сказать, что Муравьев был вполне в руках Запольского, если бы этот последний не сделал двух ошибок: одну в начале, другую в конце своей службы в Сибири, не заметив, по излишней доверчивости к благородству Муравьева, расставленных ему сетей. У Запольского был сын в гвардии, имевший поэтому хорошую обеспеченную карьеру. Муравьев упросил Запольского дозволить ему взять его сына к себе в адъютанты, обещая ему всевозможные выгоды по службе и под предлогом, что отец будет скучать, так как вынужден жить в Сибири без семейства[50] .

Между тем настоящий расчет Муравьева заключался в том, чтобы связать этим Запольского, как в действительности и вышло, потому что впоследствии, во многих случаях, Запольский щадил Муравьева единственно из опасения повредить службе сына, тогда как, действуя с твердостью, он сам бы, напротив, связал Муравьева, если бы вследствие своей уступчивости не допускал пользоваться многими удобными случаями, которые доставляли ему опрометчивость и эгоистические стремления Муравьева. Под­метив эту уступчивость, Муравьев, который давно уже порывался к открыто незаконным мерам, но относительно которых встречал противоречие только во мне и в Запольском, сделался еще более требователен относительно Запольского (меня он давно уже отчаялся «уломать»), и такой ход неминуемо вел к открытому столкновению, для чего случай не замедлил, конечно, представиться.

В то время, как Запольский, сознавая свое достоинство, не хотел и знать приближенных Муравьева, другие, второстепенные из наехавших из России начальников, люди, вполне осознававшие свое ничтожество, очень хорошо понимали, что они не иначе могут упрочить свое положение, как найдя себе опору в ком-нибудь из этих приближенных; и те, кому удалось найти ее, думали и надеялись, что могут уже позволять себе всякое наруше­ние закона и дисциплины, и это до того, что один бригадный командир, во время управления Соллогуба в отсутствие Запольского, решился даже прямо написать, что не почитает нужным исполнять приказание войскового правления. У этого-то бригадного командира в угоду адъютанту Муравьева Сеславину, командовавшему сводным казачьим батальоном, заведена была неистовая картежная игра; в которую вовлечены были другие казачьи начальники, проигрывавшие даже казенные деньги. Кроме того, у этого же бригадного командира были величайшие беспорядки по постройкам казачьих штабов, и вот относительно этого-то бригадного командира и произошло непримиримое столк­новение и формальный разрыв между Муравьевым и Запольским.

Запольский всегда делал инспекторские смотры аккуратно и добросовестно. Поэтому на смотрах 1854 года не могли не обнаружиться все беспорядки по второй пехотной бригаде. Запольский, как что нашел, так и поместил все во всеподданнейшем отчете о своем осмотре. Муравьев страшно встревожился. Он знал, что если будет назначено следствие, то не миновать беды двум его любимцам, вышеупомянутому Сеславину и поляку Кукелю, который заведовал постройками и страшно все их запутал. Поэтому Муравьев, возвратя Запольскому отчет, убедительно просил его переменить; но Запольский, разумеется, не мог на это согласиться, не разрушив все основания службы и не освятив полной безнаказанности за противозаконные поступки и беспорядки. С тех пор стали всячески подкапываться под него и стараться всеми мерами выжить его, тем более что при дальнейшем пребывании Запольского в управлении неминуемо должны были открыться и все возмутительные дела, совершаемые в угоду Муравьеву и тай­ком от Запольского верхнеудинским исправником Беклемишевым.

Если по справедливости можно за что-либо обвинять Запольского, то это, конечно, за то, что он сам же дал ход по службе такому негодяю, как Беклемишев единственно по убеждению в личной преданности его к себе и в надежде, что по этой преданности он его обманывать не будет. Впрочем, надо прибавить, что это такая слабость, от которой свободны немногие начальники, и я имел полное право высказать это Козакевичу, когда он, оправдываясь передо мною в разных злоупотреблениях, в которых обвинялось его управление Приморскою областью, вздумал было защищать одного своего чиновника следующими словами: «Все это несправедливо: он хороший человек, а главное, лично мне преданный человек», но, спохватившись, что слишком много проговорился, поспешил прибавить: «Я это так говорю; впрочем, это ничего не значит».

10

«Напротив, — отвечал я, — это не только много значит, но даже объясняет и подтверждает все. Знаю я вас, губернаторов, — стоит только поддеть вас на удочку личной преданности, и человек у вас может делать уже что хочет, и вы будете верить, что он-то вас и не может обмануть, и не даете уже себе труда поверять его действия, а будете толковать в хорошую сторону или извинять самые очевидные дурные дела. Так допустил ведь и Запольский поддеть себя Беклемишеву».

Беклемишев льстил Запольскому, наушничал ему, унижался всячески, чтобы угодить ему или позабавить его; разыгрывал роль шута, скакал через чубук вслед за собакою и пр., и, несмотря на все мои предостережения, Запольский видел в этом только одно ребячество или доказательство преданности. Особенно с невыгодной стороны выставили Беклемишева два случая. Он жил вместе со Скарятиным (тем самым, который был редактором газеты «Весть»), негодным чиновником, не знающим дела, и кар­тежником. Запольский, однако же, желая приучить Скарятина в делах, приблизя его к себе, поручил ему доклады по первому отделению областного управления и предложил ему даже постоянный стол у себя. Но Скарятин, не зная никогда дел, которые докладывал, занимался исключительно картами и интригами и в благодарность Запольскому за все, что тот сделал для него, завел в областном правлении тайную интригу против него с целью поссорить его с Муравьевым; причем легче было получить значение, выслуживаясь сплетнями у того или другого, смотря по тому, где можно извлечь более выгод.

Беклемишев же, вместо того, чтобы или остановить Скарятина, или воспротивиться интриге открыто, предпочел предать все на ушко Запольскому со страшными, разумеется, заклинаниями, чтобы тот не выдавал его. Взволнованный Запольский немедленно приехал ко мне и рассказал все, кроме того только, от кого он это узнал. Но я прямо и прежде всего спросил его об этом. После некоторого затруднения он наконец сознался, что от Беклемишева, но с условием никому не открывать этого.

«Дурное дело, Павел Иванович», — сказал я ему. Запольский, думая, что эти слова относятся к Скарятину, отвечал на это; «Да, представьте себе; а вы знаете, что я для него сделал, и вот как он отплатил мне».

«Да я говорю, Павел Иванович, не о Скарятине, а о Беклемишеве, — возразил я ему. — Он и изменил товарищу, и был наушником, и не исполнил обязанности по службе».

«Ну вы ригорист, вы все строго судите по себе. Феденька — ребенок и сделал это из преданности ко мне», и пр.

Вообще надо сказать, что я не допускал у Запольского ни малейшей несправедливости, ни по предубеждению, ни по пристрастию. Между тем Запольский был человек, очень поддававшийся увлечениям в том и другом отношении, чему я всегда противился самым энергичным образом и с полною неуклонностью. Вот почему доходило у нас иногда до таких горячих и бурных споров, что, бывало, мое семейство встревожится и, когда уедет от меня

Запольский, остается в убеждении, что разрыв между нами неизбежен. Но, как говрится, la nuit porte conseil, и нередко случалось, что на другой же день, рано поутру, Запольский прибежит с объяснением, что, обдумав дело, он увидел, что я был прав, и с уверением, что он всякий раз через подобные случаи все более и более убеждается, как полезны мои советы и руководство, видя, до какой степени я ни для кого и ни за что не соглашаюсь отступить от справедливости.

Другой случай, выказавший Беклемишева с самой дурной стороны, был следующий: муж родственницы Запольского выругал Беклемишева подлецом и вытолкал его из дома Запольского в его отсутствие; и Беклемишев не только не вступился за свою честь и не смел вызвать его на дуэль, но даже не отважился и пожаловаться Запольскому, который об этом узнал только от посторонних. Из этого можно видеть, сколько правды было в утверждении Муравьева, что в деле вероломного убийства Неклюдова Беклемишевым этот последний действовал будто бы по побуждению чести. Дело в том, что Беклемишев прокладывал себе дорогу всякими средствами и для этого готов был сносить все.

Впрочем, чтобы вполне доказать, что за человек был Беклемишев, достаточно сказать, что он сам хвастался тем, как обманывал он свою мать, приводя в ее дом к себе, под видом гостей, переодетых в мужское платье девок, и что он искушал своего крепостного человека, оставляя перенумерованные деньги незапертыми, чтобы, если тот не устоит против соблазна и возьмет какой-нибудь целковый, иметь удовольствие «сечь его не на живот, а на смерть» и после хвастаться этим.

И вот этого-то человека Запольский назначил исправником в том деле, где чаще всего проезжали муравьевские чиновники, в полной уверенности, что Феденька, по преданности к нему, будет лучше других наблюдать за ними, да и сам не будет обманывать.

Между тем Феденька тотчас смекнул, что так как он получил все от губернатора, что тот мог доставить ему, то ему выгоднее будет угождать генерал-губернатору, от которого можно получать еще больше, и потому не задумался действовать предательски относительно своего благодетеля, у которого так недавно еще целовал руки, называя еще и в глаза и в письмах своих благодетелем, которому всем обязан. Независимо от наушничанья, ему вскоре представился случай особенно угодить Муравьеву.

Надо сказать, что в последнее время управление в крае так наладилось и приняло такое направление, что о притеснении народа и вообще о чем-либо противозаконном не смели и подумать. Между тем надо было приготовить вторую экспедицию на Амур, а ни Муравьев, ни его приближенные, расточая деньги на кутеж, карты и разврат, вовсе не были расположены тратить на экспедицию ни копейки из своего огромного жалованья. Напротив, им очень хотелось экономии для денежных наград себе. Чтобы добиться этого, не было, однако же, другого средства, как грабить народ для удешевления расходов. Но достигнуть этого через содействие Запольского не представлялось Муравьеву никакой возможности; и вот он начал действовать тайком от губернатора через Беклемишева. Пошли тайные закупы, реквизиции, наряды. У людей брали все за бесценок или даже даром[51] .

Но разумеется, как ни таили все, подобные вещи не могли, однако же, укрыться. Кроме того, войсковым правлением были обнаружены и фальшивые цены по закупке Сеславиным сукна и полотна в России для казаков. Все это должно было подпасть формальному следствию, если бы Запольский остался в управлении. Он поехал уже в Верхнеудинск, с целью посадить Беклемишева на гауптвахту, от чего тот избавился только, притворившись очень больным. Муравьев решился действовать сначала через сына Запольского, чтобы тот уговорил отца проситься в отпуск для лечения болезни или по крайней мере приехать хоть бы для этого в Иркутск, сдав временно управление Корсакову. Но Запольский не согласился, и Муравьеву нечего было бы делать, если бы сам Запольский не сделал ту другую ошибку в конце своего управления, о которой я упомянул выше, и сделал именно потому, что поступил тайком от меня, в чем после и раскаялся.

Вместо того, чтобы действовать официальным путем по имеющейся у него власти, Запольский написал очень резкое письмо Муравьеву, содержащее упреки, которые, как ни были справедливы, не могли, однако же, в частном письме иметь никакого значения, ни произвести какое-либо действие, кроме раздражения. Муравьев рад был ошибке, которую сделал Запольский, и возвратил письмо это назад. Запольский написал ему другое письмо, где припомнил, что только по убедительной просьбе Муравьева он принял место губернатора, так как расстроенное здоровье делало для него особенно трудною эту должность. Оба эти письма Запольский написал тайком от меня. Конечно, и это второе письмо не повлекло бы за собою никаких последствий, если бы не внезапная кончина государя. Муравьев все-таки побаивался Николая Павловича, и действовать против Запольского при покойном государе было тем труднее, что сам же Муравьев превозносил перед ним Запольского как отличного генерала губернатора.


Вы здесь » Декабристы » МЕМУАРЫ » Записки Д.И. Завалишина (IV).