Декабристы

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » Декабристы » МЕМУАРЫ » Записки Д.И. Завалишина (II).


Записки Д.И. Завалишина (II).

Сообщений 31 страница 36 из 36

31

Чита и Петровский завод. Досуг

Переписываться с родными прямо мы, разумеется, не могли; посредницами в переписке служили наши дамы, прочем, это была только лишняя тягость для них и пустая форма, потому что содержание письма переписывалось буквально, начинаясь только известною формулою: «ваш муж, сын, брат и пр. просят меня передать вам следующее...», и затем шло содержание письма так, как бы кто сам писал прямо от своего имени.

Письма писались на разных языках. Сначала комендант сам читал их, зная отчасти французский, немецкий и польский языки. Впрочем, французский язык знал он недостаточно и никогда на нем не говорил. От этого выходили презабавные случаи. В то время, когда он был еще очень подозрителен, он послал однажды спросить Александру Григорьевну Муравьеву, что значит выражение, найденное в присланном ей альбоме: «Нам кандалы кровопролития», и что покамест ему не объяснят загадочного смысла этих слов, он ей выдать альбом не может. Муравьева отве­чала, что так как она альбома и в глаза не видала, то и не может знать, что в нем есть и какой имеет смысл. После разных изворотов комендант решился наконец показать альбом и то место, которое его так смущало. Оказалось, что это была выписка из стихов, кажется Делавиня, и в ней стих: «а nous le champ du carnage...», что комендант принял за chaines и перевел вышеупомянутым образом, не объяснив, что это перевод.

Другой случай, подавший коменданту повод просить себе помощника для чтения писем и рассмотрения книг на иностранных языках, был следующий. Когда надобно было перевезти в Читу тех из наших товарищей, которые, как рассказано выше, из Иркутских заводов отвезены были на Нерчинские рудники, то комендант делал из этого какую-то важную тайну. Между тем находившаяся в Благодатском руднике с мужем своим Марья Николаевна Волконская воспользовалась приездом в рудники и попросила его доставить письмо (разумеется открытое) Александре Григорьевне Муравьевой, в котором, желая дать ей знать о скором отправлении их в Читу и видя, что комендант делает из того тайну, сделала это таким образом: сказав, что она часто делает прогулки по берегу Аргуни, она говорила далее в письме, что тамошние прекрасные места на­поминают ей всегда превосходные описания природы Байрона, особенно тот отрывок, который начинается стихом: «In the fortnight we leave this dreadful place...», т.е. через две недели мы оставляем это ужасное место. Комендант, не зная по-английски, и в самом деле поверил, что это стих Байрона, и не обратил на это внимания. Но скоро заметил он у нас в каземате в Чите приготовления к приему товарищей и из подслушанных разговоров узнал, что нам известно об их прибытии. Его ужасно мучило, откуда могли мы это узнать. Он перебрал и всех служащих своих и свою канцелярию, и этому не было бы конца; тогда мы, видя, что кто-нибудь невиноватый может пострадать по пустому подозрению, решились просто рассказать коменданту, как было дело. «Очень вам благодарен, господа, — сказал он, — вы сняли у меня с души большую тягость. Но вот видите, что значит на моем месте не знать языков и не иметь переводчика». И сейчас же написал рапорт, прося назначения лица, знающего по-английски и по-итальянски; и ему назначили чиновника (из военных) с пятью тысячами жалованья.

Немало странных и забавных вещей происходило и по присылке книг. Книги присылались, а впоследствии и вы­писывались на разных языках. Особенно затрудняли коменданта присылаемые мне и выписываемые мною книги, так как по занятиям моим филологиею мне необходимы были сочинения не только на европейских новейших и древних языках, но и на восточных — еврейском, арабском и пр. Сначала комендант во всех книгах подписывал «читал»; но после одного моего вопроса: неужели он прочитывает даже все мои греческие, еврейские и другие лексиконы? ему самому стало смешно, и с тех пор он стал подписывать: «свидетельствовал» или «видал» (он был поляк и плохо знал русский язык).

Цензура коменданта не имела никакого твердого основания и зависела от случайных его соображений. Так, например, он долго не пропускал сочинений Ж.-Ж.Руссо и делал это, как говорил, «не по политическим, а по полицейским соображениям». Что он под этим разумел, он никогда разъяснить не хотел. Между тем мы получали в то же время все запрещенные книги и даже газеты, и нередко случалось, что они приходили даже через канцелярию го­сударя. Для этого употребляли следующий прием: выдирали из книги заглавный лист и на место его вклеивали заглавие из другой какой-нибудь обыкновенной книги, преимущественно ученой: «Traite сГ archeologie, de botanique», etc. Что же касается до газет, то в запрещенные книги завертывали вещи в посылках.

В последнее время каземат выписывал на имя дам одних журнал и газет на разных языках на несколько тысяч рублей.

В совокупности число всех книг, находившихся в каземате и в домах у дам, перешло в последнее время за полмиллиона томов, так как многим стали наконец высылать целые их прежние библиотеки, состоявшие у некоторых из нескольких десятков тысяч томов. Образовались даже отличные специальные библиотеки. Так, например, одна медицинская библиотека состояла более, нежели из 4 тысяч книг и самых дорогих атласов. У Лунина была огромная библиотека религиозных книг, между которыми дорогое издание всех греческих и латинских отцов церкви в подлинниках и пр. У меня также библиотека, языках на пятнадцати, состояла более, нежели из тысячи томов.

В каземате было в полном приложении взаимное обучение. Так, например, Лунин, Оболенский и др. учились у меня по-гречески; Барятинский, Басаргин, Борисов 2-й и др. — высшей математике; Беляевы, Одоевский и др. по-английски; Бестужев по-испански; Корнилович по-итальянски и пр. Я сам занимался по латыни с Бриггеном и Никитою Муравьевым, по-немецки с Александром Крюковым, Вольфом и Фаленбергом, по-итальянски с Поджио, по новогречески с Мозганом, по-польски с Люблинским и Сосиновичем, по-голландски с Торсоном и пр. Некоторые даже из армейских офицеров, получивших недостаточное образование, приобрели очень достаточные познания в каземате и даже изучили иностранные языки, до значительной степени совершенства, как например Бечаснов во французском языке.

Уже во время нашего воспитания были очень в ходу идеи о необходимости каждому образованному человеку знать какое-нибудь ремесло или мастерство. Впоследствии идеи эти усилились еще и по политическим причинам. Образованные люди, стремившиеся к преобразованию государства, сознавая, что труд есть исключительное основание благосостояния массы, обязаны были личным примером доказать свое уважение к труду и изучать ремесла не для того только, чтобы иметь себе, как говорится, обеспечение на случай превратности судьбы, но еще более для того, чтобы возвысить в глазах народа значение труда и облагородить его, доказать, что он не только легко совмещается с высшим образованием, но что еще одно в другом может находить поддержку и почерпать силу. Все эти идеи дошли в каземате до окончательного развития и получили полное приложение. Кто не знал до тех пор никакого мастерства, тот учился у других или самостоятельно по лучшим сочинениям. Выписаны были все лучшие руководства на всех главных европейских языках, чертежи и отличные инструменты. Я и Борисов-старший были переплетчиками и занимались картонажем; Оболенский был закройщиком; портных и сапожников было очень много; Артамон Муравьев и Арбузов были токарями; последний был сверх того и слесарем и превосходно закаливал сталь; Громницкий был столяром; Николай Бестужев часовых дел мастером, Горбачевский занимался стрижкою волос, Швейковский и Александр Крюков были отличные повара; другие были плотниками, малярами, кондитерами и пр. и пр. Фаленберг сам сделал отличный планшет для топографической съемки и пр.

В комитете учредились разные мастерские, где обучались ремеслам и мастерствам дети ссыльных и заводских служителей. Пример, что всеми занятиями «не пренебрегают и князья», сильно действовал на людей, и все самые лучшие мастеровые и ремесленники в заводе выходили впоследствии из казематских мастерских. Сверх того и к ним привилось также наше убеждение, что можно быть образованным человеком и при этом все-таки не покидать своего ремесла.

32

Между нашими товарищами было много хороших музыкантов и знатоков пения. У нас очень часто бывали вокальные и инструментальные концерты. Одних фортепиано было восемь, как ни дорого стоила в то время присылка громоздких инструментов. Детей также обучали и музыке и пению, и здесь должно заметить, что обучение церковному пению именно и подало предлог к учреждению школы: в Петровском заводе не было певчих. По просьбе управляющего заводом и священников комендант дозво­лил обучить церковному пению несколько мальчиков. Сначала учение происходило на гауптвахте, но потом оказалось неудобно и по тесноте помещения, и по шуму от караульных солдат, и по необходимости таскать туда инструменты. Дозволено было учить в нашей общей зале. Но обучать пению нельзя было, не поучивши предварительно грамоте. На этом основании и разрешено было учить читать и писать. Вслед за тем духовные лица затруднились приготовлением детей своих в семинарию и обратились с просьбою к коменданту дозволить детям учиться в каземате; поэтому мне и разрешили учить их по-латыни и по-гречески; остальное пришло постепенно само собою.

Когда впоследствии стали обучать в казематной школе и новейшим языкам, и высшим предметам, то развитие обучения дошло до такой степени, что казематские ученики, посылаемые в Петербург в разные училища, стали занимать лучшие места. Так, например, первый посланный в Горный корпус, сын доктора Петровского завода, занял сразу первое место, которое удержал за собою и при окончательном выпуске в инженеры. Его развитость и ответы тем более возбудили удивление, что в Петербурге суще­ствовало до того времени даже предубеждение против спо­собностей учеников Забайкальского края, предубеждение, конечно, несправедливое, потому что малые их успехи происходили не от недостатка способностей, а от недостаточной подготовки. Потому очень естественно, что экзаменаторы полюбопытствовали узнать, где вышеупомянутый ученик мог быть хорошо подготовлен. Но генерал Чевкин, который был тогда начальником Штаба горных инженеров, зная секрет, так как он сам посещал Петровский завод, предупредил ответ ученика и сказал экзаменаторам: «Наше дело, господа, знать, что он знает, а не допытываться, где он учился».

Пребывание наше в Чите и в Петровском заводе ознакомило местных жителей также и с огородничеством, а отчасти и с садоводством и цветоводством. До нашего прибытия число овощей, употреблявшихся в крае, было очень ограничено, хотя и не было недостатка в примере. Жена горного начальника в Чите была дочь военного штаб-офицера Власова, бывшего адъютанта генерал-губернатора Якобия и единственного человека, которому Екатерина II дозволила открыть виды правительства на Амур. Власов был друг и корреспондент знаменитого Палласа, который и сам был обязан Власову за правильность сведений о Сибири вообще. У Власова был отличный ботанический сад местных растений края. Поэтому в его семействе были очень распространены ботанические сведения. Но, разумеется, недостаток средств не позволял жене читинского начальника давать слишком обширное развитие своему огородничеству и садоводству, а непривычка употреблять иные овощи и недостаток сбыта лишали местных жителей всякого побуждения разводить их. Поэтому, при невозможности приобретать многие овощи и растения покупкою, для каземата необходимо было сначала завести свой собственный огород. К тому же уход за ним составляет для многих приятное занятие. В Чите казематный огород давал удивительные результаты и пробудил и в жителях охоту заниматься огородничеством, как для себя, так и потому, что нашли верный и выгодный сбыт — как в каземат, так и в дома женатых и бывшему при нас штабу.

Сверх огорода, устроенного в отдельном от каземата месте, еще при каждом каземате в Чите в отгороженном месте и в Петровском заводе во дворах самого каземата были устроены парники, насажены деревья и кусты, разведены цветники. Особенно хорошо все это принялось в Чите в так называемом большом каземате и в публичном гулянье в саду. В домиках, в беседках, которые каждый устраивал себе на лето, мерцали огни, раздавались звуки музыки или хорового пения, велись оживленные разговоры; и все жители Читы собирались, бывало, около каземата слушать музыку и пение.

В Петровском заводе огородничество и садоводство не имели таких выгодных условий, как в Чите. Каземат был построен в отдаленном от селения месте, хотя впоследствии и был связан с селением и заводом домами женатых наших товарищей, застроивших все промежуточное пространство. Но грунт, где стоял каземат, был болотистый, так что для укрепления его мы должны были погрузить в каждый двор более тысячи возок шлаку или железной окалины, щебню и песку, — и все-таки тотчас по захождении солнца выступала ужасная сырость. Кроме того, высокие частоколы, разделявшие узкие дворы, давали слишком много тени, что также было неблагоприятно для растений. В огоро­дах туманы и утренние морозы очень вредили зелени.

Как в Чите, так и в Петровском заводе комендант устроил большие сады. В Чите был, кроме того, и парк и зверинец на острове, где были, олени, дикие козы и пр. В Петровском заводе устроены были у него в саду качели, построены беседки и поставлены на соблазн жителям мифологические статуи, разумеется из дерева, которые, когда раскололись и растрескались, представляли очень неблагообразный вид.

В Петровском заводе эта затея стоила ему, однако же, более семи тысяч рублей. Когда нас стали уже свободно выпускать из каземата, то комендант приглашал нас гулять у него в саду; но мы предпочитали ходить по окрестностям, особенно по горам, и уходили иногда даже и очень далеко.

Пребывание в Чите развило там, как впоследствии и в Петровском заводе, улучшенное скотоводство и птицеводство, вследствие большой потребности разных молочных произведений и птицы для каземата. Надобно сказать, что потребность провизии развилась до больших размеров вследствие несоразмерного количества прислуги, которую держали как в каземате, так и в домах некоторых женатых. У Трубецкого и Волконского было человек по 25; в каземате более сорока. Кроме сторожей и личной прислуги у многих, и у каземата были свои повара, хлебники, квасники, огородники, банщики, свинопасы, так как свиней каземат, до моего хозяйства, держал своих собственных, и только я уничтожил все, находя гораздо выгоднее иметь покупную свинину. Кроме простой прислуги у Трубецких была акушерка и экономка, у Муравьева — гувернантка, у многих швеи и пр. Все это не только питалось на наш счет, но и страшно воровало. Кроме того, и вся школа, человек до 90, кормилась на счет каземата, и много сверх того посылалось еще, как подаяние бедным на острог. Караульных, разумеется, кормили также в каземате.

Когда же впоследствии ослаблены были препятствия к сношению с посторонними, то в Петровский завод стали съезжаться как для лечения, так и для удовольствия. Пошли праздники, пикники в поле, обеды и балы. Из всего этого извлекали выгоду, разумеется, и жители. Дети стали собирать шампиньоны, которых прежде местные жители не ели, выкапывали молодой цикорий, собирали разные растения, ловили и приносили живых птиц, когда все это стало требоваться в каземат для ученых коллекций, и таким образом приобретали себе немалую выгоду и множество познаний, так что все население как в Чите, так и в Петровском заводе и их окрестностях видимо возвышалось в благосостоянии и развивалось умственно во время нашего пребывания в этих местах. Женская половина под руко­водством дам и при множестве получаемых образцов также очень усовершенствовалась в рукоделии, — в последнее время было много искусных швей и знавших отлично всякого рода вышиванье и вязанье.

33

В числе занятий наших в каземате не было недостатка и в настоящих ученых трудах, и в самостоятельных изысканиях. По части естественной истории особенно замечательны были браться Борисовы. Старший, несмотря на то, что был полупомешанный, собрал замечательную коллекцию насекомых и придумал сам новую классификацию, совершенно тождественную с тою, которая, гораздо спустя уже, была предложена Парижской академии и принята ею. Меньшой брат нарисовал акварелью виды всех растений Даурской флоры и изображение почти всех пород птиц Забайкальского края. Вольф делал разложение минеральных вод, которыми так богат край. Комендант по указанию минерологов составил замечательную коллекцию минералов. Метеорологические наблюдения за десять лет переданы были в Берлинскую академию и очень ценились ею. По части прикладных наук Николай Бестужев изобрел новую систему часов, Арбузов — новый закал стали и пр.

Литературные произведения были очень многочисленны. Не говоря уже о переводах, было много и самостоятельных творений. Поэтические произведения Одоевского и басни Бобрищева-Пушкина заняли бы с честью место во всякой литературе. Корнилович и Муханов занимались изысканиями, относившимися к русской старине и пр. Занятия политическими, юридическими и экономическими науками были общие, и по этим предметам написано было много статей. Для обсуждения всех новых произведений были устроены правильные собрания, которые называли в шутку академией. Очень развита была также легкая и сатирическая литература[33] ; для некоторых стихотворений была сочинена и музыка (например, для пьес: Славянские девы. На мосту стояла старица и пр.), чем преимущественно занимался Вадковский.

Что же до меня лично касается, то капитальным трудом моим был перевод всего Священного Писания с подлинников еврейского и греческого.

Сделаны были также для образца опыты переводов первой песни Илиады, первых глав Фукидида и Тацита и других отрывков греческих и латинских классиков; написан трактат о древнем греческом произношении, составлена новая грамматика польского языка, и кроме множества филологических изысканий, проходя несколько раз постепенно весь цикл наук, я делал множество замечаний по разным частям, так что число написанного мною возросло наконец до пятнадцати тысяч листов, исписанных моим мелким почерком.

В то же время занимался я и собиранием сведений о крае, где мы находились, и приготовлял основание для разрешения Амурского вопроса, так что еще из Читы послал удачную экспедицию на Амур. Я составил также лучшую карту Забайкальского края, служившую впоследствии основанием для всех административных распоряжений, до производства настоящей съемки. Чтобы судить о затруднениях, которые я должен был преодолеть в этом деле, достаточно сказать, что для правильного нанесения на карте течения реки Чикоя я должен был расспросить 168 человек жителей разных местностей по ней.

Что же касается до тех занятий, которые должны были доставлять удовольствие или развлечение, или, как обыкновенно выражаются, препровождение времени, то нельзя отрицать, что вначале они были гораздо свойственнее и приличнее нашему положению, нежели впоследствии, когда по случаю ослабления строгости отделения нашего от внешней обычной жизни, она стала вторгаться снова и к нам со всею своею пустотою и суетою.

Вначале были общие чтения, концерты, пение, общие суждения о полученных политических новостях, исследования прошедших событий и много что шахматы. Единственный праздник в Чите был для общества Соединенных Славян, и не столько для развлечения, как по соображениям чисто нравственным, по доброму желанию сблизиться с членами этого общества, которые, состоя большею частью из людей менее образованных, как-то дичились и, считая себя оттертыми на задний план, были очень обидчивы. Совсем иное было уже в последнее время. В самом каземате вошли в употребление карты, особенно с тех пор, как происходило сближение с посторонними лицами, не принадлежавшими к нашему кругу. При свободе выхода из каземата и посещений не все удержались даже в приличном кругу. Кроме того, пошли шумные увеселения — пикники, обеды, балы. Некоторые из наших товарищей сделали было попытку обратить все на старый лад и ввести весь светский церемониал. Разумеется, что все это было так несвойственно нашему положению и представляло такие несогласимые несообразности, что удержаться не могло, и на первой же попытке и оборвалось.

Люди, сговорившиеся возобновить аристократические замашки, назначили для почина званый вечер у Нарышкина. Расчет был основан на том, что он был человек добродушный, и как сам, так и жена его (урожденная графиня Коновницына) были в ладах со всеми, и поэтому надеялись, что критика пощадит их; а если им удастся первый шаг, то другим будет легче. Но я, проникнув их замыслы, и при всем моем дружеском расположении к Нарышкину решился остановить все на первом шаге, тем более что самые наши отношения исключали всякую мысль о том, что действие мое могло истекать из личности. Отлично послужил мне один пустой случай, пришедшийся тут очень кстати.

Я и без того твердо намерен был разразиться филиппикою против таких смешных и жалких попыток возвратиться к пустоте светской жизни, а тут вхожу к Нарышкину и вижу, что стоят огромные сапоги в свежей грязи. Между тем человек встречает в ливрее.

«Что это такое?» — спросил я, указывая на сапоги.

«Это, сударь, Катерина Ивановна (Трубецкая) приехала в сапогах Сергея Петровича», — отвечал он, смеясь. Надо сказать, что сначала наши дамы экипажей не держали, да и не было особенной надобности, так как все дома женатых были сплошь и близко к каземату, но так называемая Дамская улица по свойству грунта была всегда грязна, а в этот вечер по случаю дождя грязь была более обыкновенного, — и вот Трубецкая, видя, что галоши не спасут ее, без церемонии надела сапоги мужа и так перешла через улицу. Вхожу в залу, встречает Нарышкин во фраке; вхожу в гостиную, — сидят дамы, разряженные донельзя. Товарищи наши во фраках, в белых жилетах, по обычаю того времени, и галстуках. Я пришел в обычном своем костюме. Неестественность положения вызвала необычные нашему кругу натянутость и принужденность. Для меня ясно было, что все внутренне осуждали подобную попыт­ку, но никто не смел высказаться.

Поздоровавшись со всеми, я сказал Нарышкину: «Что же это, Михаил Михайлович, я не знал, а у вас маскарад; в пригласительном билете сказано было на вечер, а тут маскарад, и какой еще замысловатый. Катерина Ивановна вместо того, чтобы приехать в карете, приехала в сапогах Сергея Петровича, а у вас ваш палаццо подделан под простую избу. Все как следует быть в избе, не только пол, да и стены деревянные. Вам, я думаю, не дешево стало. Знаю по опыту: у дяди Остермана тоже одна комната была подделана под русскую избу. Вот что значит великосветская прихоть. Желал бы я знать, кто затеял подобные маскарады?»

Муравьева, затеявшая все это, закрылась кипсеком; Нарышкин сконфузился; все расхохотались при рассказе о сапогах вместо экипажа; принужденность исчезла; все решили, что это глупость, и подобные маскарады затем уже не возобновлялись.

Хотя польза наших занятий, описанных выше, была неоспорима, и влияние наше отразилось благотворно в Сибири во всех местностях, где мы жили, не только массою, как например в Чите и Петровском заводе, но и там, где проживали впоследствии отдельно наши товарищи по выходе из каземата, но все-таки главное значение каземата состояло не в том. То, что было важнее всего для мыслящего наблюдателя, заключалось в развитии внутренней жизни казематного общества, преобразовавшего хотя и в сжатом виде, но полный круг и неизбежные условия и законы развития и всякого общества вообще, и которое поэтому, для умеющего наблюдать явления и понимать смысл и причины их, не только осветило общее истори­ческое прошедшее, представляя правильное разъяснение его по аналогии с явлениями, подлежащими тут наблюдению, но и дало много, можно сказать, пророческих указаний для будущего. Но прежде, нежели приступлю к изложению этого, я считаю не лишним сделать очерк внешней, так сказать, истории каземата и сказать несколько слов о личностях, которым было дано заведование нами.

34

Комендант и прочее начальство

Когда решено было учредить особое начальство, которое заведовало бы нами, и построить для нас особое помещение, то государь призвал в Москву командира Северского Конно-Егерского полка Лепарского, очень старого человека, поляка в душе, но подчинявшего все расчету своей выгоды.

Он уже и прежде был употребляем на поручениях, схожих с тем, которое ему теперь назначалось. Ему поручили препровождать некогда партию конфедератов, и он сам рассказывал, какие обманы употреблял, чтобы удерживать их в спокойствии, пока не завел вглубь России. Отец его был повешен заочно в Варшаве, как шпион русского правительства. Он казался способным исполнить всякое приказание и расстрелять в Нерчинском заводе, не осмелясь высказать своего мнения, 18 человек, в числе которых были солдаты старого Семеновского полка, по довольно темному делу, не вполне доказанному даже намерению их бежать, а не только произвести какое-то восстание, которое уже по одному тому было малоправдоподобно, что не представляло никакой цели. Во время опасной болезни своей он постоянно мучился совестью за это дело и в бреду восклицал: «Право, это не я, не я. Это Он, все Он».

Можно предположить, что и относительно нас он ни над чем бы ни задумался, если бы его не останавливали, как человека, привыкшего постоянно все рассчитывать, разные опасения за будущее. В несомненном убеждении о силе и влиянии наших родных он больше всего боялся заслужить название обыкновенного тюремщика, и даже обижался данным ему прозванием «Гудзона Лова». Поэтому, если он и был готов выполнить всякое приказание правительства, как бы оно ни было несправедливо и жестоко, если не смел протестовать против постройки каземата в таком месте, как Акатуй, ни против того, что в Петровском заводе каземат построен был без окон, то всетаки старался выгородить себя от ответственности перед общим мнением и постоянно заботился о том, как будет принят в России, когда возвратится туда.

Кроме того, по этому же расчету и по обычному польской шляхте раболепству перед знатными и богатыми, он старался угождать тем из нас, которые имели богатых и знатных родных, и те исключения и послабления, которые делал в их пользу, прикрывал в глазах против остальных, не заботясь даже о самых необходимых вещах.

Первый ответ его на всякое самое справедливое и законное требование был всегда: «Не могу», так что его даже прозвали «комендант не могу». Потом он просил времени «поконсультоваться с самим собою», и если и уступал, то придумавши всегда какой-нибудь изворот или уже видя и сам явную нелепость аргумента, которым защищал свой отказ.

Так, например, когда вышел срок второму разряду и ему следовало уже отправляться на поселение, и отправление было замедлено неполучением только расписания, в какое место, кто назначался, то комендант не хотел дозволить второму разряду выходить из каземата беспрепятственно, хотя очевидно, что это было всем необходимо для приготовления к дальней дороге. «Если это допустить, — говорил он, — то вы у меня, господа, замучите конвойных. Вот я вам расскажу, у меня был такой случай с конфедератами...» «Да нам совсем и не нужно конвойных, — отвечали мы ему, — мы по закону уже имеем право быть на свободе». — «А, если без конвойных, то это другое дело, извольте». И так все это получило такой смешной вид, что как будто бы сами мои товарищи именно о том хлопотали, чтобы их провожали конвойные.

Особенно несчастлив был Лепарский в выборе своих помощников. Один из его родных племянников, той же что и он фамилии, бывший у него плац-майором, был человек ограниченный и почти всегда болен дурною болезнею, что доводило его из опасения последствий ее даже до намерения застрелиться. Другой племянник, Куломзин, сын сестры его, бывший плац-адъютантом, был невообразимо глуп и, не ограничиваясь пьянством и буйством, дошел до того, что стал делать доносы на своего дядю, вследствие чего и был удален им. Второй плац-адъютант, немец Розенберг, худо говоривший по-русски, был отъявленный негодяй. Все это пользовалось всякими предлогами, чтобы обкрадывать и казну, и нас.

Лепарский ужасно боялся доносов и даже платил некоторым известным кляузникам в заводе определенные суммы, чтобы только те не покушались доносить. Нельзя не заметить при этом, что большая часть доносов отличалась невероятною нелепостью, чем и ослаблялось их действие, вследствие чего не придавали большого значения в Петербурге и тому, что было в доносах действительно справедливого. Так, например, доносили, что мы хотели учредить «Забайкальскую республику» и т.п. Обыкновенно доносы отсылались из Петербурга к самому коменданту с общим вопросом, что могло подать повод к ним? Сочинение ответов и похвальба ими потом перед нами составляли всегда и главную заботу, и гордость Лепарского. Впрочем, оснований для доносов было немало, потому вообще надо сказать, что как Лепарский, так и все подчиненные его, очень неподатливые, когда надобно было удовлетворить самому справедливому требованию, или там, где можно было бы охотно принять на себя ответственность по по­буждению человеческого чувства, были очень смелы в нарушении тех порядков, которыми они прикрывались, когда дело шло об их собственном интересе.

Но как ни притворствовал старик Лепарский насчет безусловной преданности своей правительству, были, однако же, два случая, где истина пробилась наружу и где он невольно выказал, что действительно чувства его были совсем иные, нежели те, какие выказывал он по расчету своей выгоды. Уже революция во Франции 1830 года сильно смутила его, и он начал поговаривать, что все на свете возможно и что, может быть, и ему придется еще дожить до того, что он будет у кого-нибудь из нас под начальством; но польская революция окончательно его озадачила, и он высказался как поляк в том смысле, что не пори­цал ее незаконности, и выразил только сожаление, что поляки начали дело несвоевременно. «Рано, господа, рано они начали», — говорил он тем из нас, с кем не опасался говорить с доверием; но иногда высказывался, что уж если бы начинать дело, то следовало бы это сделать в 1828 и 29-м годах, когда войска наши были в Турции. Ему пришлось потом поплатиться за свои тайные желания.

Страх, чтобы они не были как-нибудь отгаданы, увеличил его наружное притворство и заставил его потом выстаивать на коленях при молебнах о взятии Варшавы и окончательном покорении Польши.

Другой случай, возмутивший его до глубины души против правительства, было вероломное желание последнего свалить перед общественным мнением на коменданта вину того, что комнаты в каземате, назначенные для нас, были без окон. Из писем к нашим дамам он узнал, что когда в Петербурге поднялся шум о том, что мы осуждены сидеть вечно впотьмах, то государь послал Бенкендорфа к знатным и влиятельным из родных наших уверить их, что это только вышло по ошибке коменданта, который поторопился будто бы перевести нас из Читы, когда каземат не был еще готов и окна не успели еще прорубить.

35

Лепарский до такой степени был раздражен таким ве­роломным обвинением и упреками, которые сыпались на него вследствие этого от наших родных в России, что вышел из себя и забыл привычную ему осторожность. Он пригласил нас выбрать два доверенных лица, которым он мог бы представить доказательства лживости обвинения. Товарищи наши выбрали меня и Вольфа, лечившего Лепарского и, следовательно, близкого ему. Комендант пригласил нас к себе и, поставив часовых перед окнами кабинета, чтобы никто не мог подслушать снаружи, запер на ключ все двери не только в кабинете, но и в смежных комнатах, чтобы нельзя было подслушать домашним его. Тогда, отперев шифоньерку, он вынул подлинный план каземата, утвержденный государем, и, развернув его на столе, сказал нам: «Извольте смотреть, что ж. Он сваливает теперь все на меня и выдает меня на вражду вашим родным и общественному мнению всей России». Затем он с особенною горечью стал жаловаться на то, что, принудив его принять место и дав большое жалованье и две звезды, с ним уже не церемонятся, и что там дурного ни придумают и ни наделают, считают вправе в случае неудачи свалить на него, а его, обязанным все сносить, «хоть бы плевали ему в рожу».

Вначале комендант не был подчинен никому, так как генерал-губернатор Восточной Сибири был из гражданских чиновников. Но, когда после Лавинского назначен был из военных генерал Сулима, тогда подчинили генерал-губернатору и коменданта, что для него было очень неприятно. Первые два генерал-губернатора мало вмешивались в Дела каземата, но последний, Руперт, который был сам, До назначения своего в Сибирь, окружным жандармским генералом, действовал гораздо смелее: он уничтожил пустой призрак работы и не задумался делать представления о разрешении некоторым из нас жениться.

По смерти Лепарского временно исправлял должность коменданта его племянник, бывший плац-майором при нем; но вскоре были присланы и новый комендант и новый плац-майор, оба из жандармов. Впрочем, это обстоятельство послужило тем в пользу, что никому нельзя было прикидываться — ни им либералами, ни из наших товарищей никому так называемыми раскаявшимися. Независимо от того, Григорий Максимович Ребиндер был действительно хороший человек, доступный человечному чувству и старавшийся о справедливости. Но именно поэтому-то его и невзлюбила «аристократическая» партия, так как он, дозволив всем то, что прежде дозволялось только некото­рым, тем самым уничтожил все отличия и привилегии. Против него была даже возбуждена недостойная интрига, о которой будет рассказано в своем месте, и при которой один только я сумел противостать увлечению всего каземата и защищать его, сохранив к нему справедливость, явно нарушенную относительно его другими, одними с умыслом, и некоторыми по слабости и уклончивости. Он был мне глубоко признателен, особенно когда я, в этих трудных для него обстоятельствах, явился еще к нему на помощь, тогда как он заболел опасно и был всеми оставлен. Мои действия тем более тронули его, что до того случая я вовсе не искал с ним сближения и ничем от него не пользовался, даже и тем, чем пользовались все другие. Поэтому, когда мы разъезжались из Петровского завода, он не только провожал меня сам до первой станции, когда я отправился на поселение в Читу, но, едва возвратясь домой, послал мне письмо с нарочным, зная, что я буду ночевать на второй станции.

«Едва я расстался с вами, — писал он мне, — как чувствую снова необходимость излить мои чувства и сказать письменно еще раз то, что не раз выражал словесно. Вы спасли мне жизнь и более, нежели жизнь; вы знали, что я все готов был сделать для вас, но вы не только ничего не принимали, но запретили мне даже ходатайствовать за вас. Все это было так необычно, так несходно с тем, что видишь в жизни, что (простите, ради Бога, слабости человеческой) как-то не верилось до последней минуты; и только теперь, когда мы навсегда расстались, и вы в минуту расставания наотрез от всего отказались, я увидел, до какой степени вы составляете исключение и в нравственной сфере, так же, как и в умственной. Я никогда не забуду вашего беспристрастия и человеколюбия относительно меня, вашей проницательности, с какой вы распутали такую темную интригу, вашей решимости и мужества вашего, с какими вы, руководствуясь только справедливостью, вступились за'человека чуждого в некотором отношении, по положению даже враждебного, и стали против всех ваших товарищей, навлекая на себя их порицание и ненависть. Ваше преимущество над ними выказалось еще более тогда, когда, уличенные вами в явной несправедливости, они снова стали заискивать ко мне (по расчету своих выгод), в человеке, которого оскорбили, между тем как вы ничего не хотели искать, тогда как имели право требовать всего от меня».

Из других лиц, находившихся при нас или поставленных по месту, ими занимаемому, в непосредственные сношения с нами, можно отметить только докторов, священника и некоторых горных начальников. Что касается до доктора, то несмотря на положение, которому позавидовали бы многие, он решительно был неспособен воспользоваться им ни для своей нравственной пользы, ни для нас, ни для истории. Это был пустейший человек, вроде тех, которых развелось так много теперь, не знавший сво­его дела и пренебрегавший своею обязанностью, пользовавшийся своими близкими сношениями с нами только для того, чтобы усвоить себе пустую болтовню отвлеченного либерализма, без всякой способности проникнуть в сущность дела, без всякой охоты к серьезному занятию и мышлению. Он был из духовного звания и был взят в медицинский факультет в то время, когда недостаток добровольных учеников в нем обыкновенно дополнялся рекрутскими наборами из семинарий. Так как он плохо учился, то и пошел в третий разряд, из которого обыкновенно рассылали медиков, не спрашивая их желания, в самые отдаленные места, только для того, что там полагался ме­дик по штату. Таким образом попал он в Селенгинск, где одна купчиха женила его на своей 13-летней дочери, как это было возможно в то время, пока еще не был установлен для невест 16-летний возраст.

Медицины он не разумел и ею не занимался; и вдруг этому человеку вышло на дело нежданное счастье занять место с огромным жалованьем (вчетверо против оклада), с возможностью, в случае, если бы знал свое дело, получать еще несравненно более от нас, с перспективою особенных наград от правительства и в таком положении, что был в ежедневных сношениях с нами, не занимая, однако, должности, которая ставила бы его в подозрительные или неприятные отношения к нам, в каких поневоле находились лица, занимавшие другие административные должности при нас, как, например те, на которых более или менее имели право смотреть как на тюремщиков. Можно себе представить, сколько бы пользы извлек для собственного развития и для истории всякий порядочный человек из сношений и бесед с нами, из возможности пользовать­ся нашими средствами. Но ему, к сожалению, все это послужило во вред и притом не без вреда другим.

Вышло так, что когда его радикальная неспособность в его специальном занятии обнаружилась, и комендант в своей болезни прибегнул к помощи наших докторов, то уже сам не захотел требовать для своего штаба лучшего доктора из опасения, чтобы тот, по соперничеству в занятии, не поставил препятствия практике наших докторов. Расчет, конечно, эгоистический, потому что если наши доктора лечили коменданта и других лиц поважнее, то солдаты и другие маленькие люди все-таки оставались преданными в жертву невежественному доктору, который занимался торговлею, картами, пустым чтением и пр., од­ним словом, всем, кроме медицины, и которой со склянками и порошками в кармане, зайдя, как обыкновенно говорил, на минуточку в каземат, оставался там на целый день, принося, однако, больному, как шутили, только разве ту пользу, что не отравлял его своими лекарствами. Только меня он страх боялся, потому что я всегда прогонял его, да и товарищам моим прямо в его присутствии выражал неудовольствие, что они так легко могут относиться к подобному небрежению доктором своих обязанностей, не думая о больных, ждущих целый день доктора, между тем как они им забавляются, заставляя его играть роль шута.

36

Когда товарищ наш Вольф, состоявший во втором разряде, отправился на поселение, то и тогда комендант не решился переменить доктора, состоявшего при штабе, на этот раз уже из опасения, что он много уже знает секретов наших порядков и, чего доброго, сделает донос по неудовольствию. Дело устроили так, что .будто бы для консультаций разрешено было требовать в важных случаях докторов из других мест и преимущественно из Кяхты, как ближайшего места. Какие выгоды мог бы извлечь штабной доктор, если бы знал свое дело, можно судить по тому, что в каземате не жалели огромных расходов, с какими всегда была сопряжена выписка доктора из Кяхты, и как он оказался сведущим человеком, то и поступил потом при распущении каземата домашним доктором к Трубецким с жалованьем, которое далеко превышало тогдашнее жалованье губернатора.

Относительно священника, то, несмотря на то, что по предписанию Синода и по тем указаниям, какие были им даны, он должен был иметь все возможные совершенства, прислали, однако, человека, который был совсем иных статей, как говорится. Он не имел никаких хороших условий ни простого доброго человека, ни человека образованного и умственно развитого. Это было в полном смысле то, что в простонародье называется «шалыган». Грубый, буйный, корыстолюбивый, он два раза подвергался следствию за неприличное поведение даже в самой церкви, да и не только за площадную брань, но и за драку даже в алтаре. Вечно во вражде за дележ доходов с местным священни­ком, у которого, как протоиерей, он отбивал первенство, он был уличен не раз в прямом посягательстве на чужую собственность. Его идеал, приводивший его в неописанный восторг, — это какой-нибудь замысловатый крючок в консистории и искусство отписаться, когда «дока попадет на доку». Кроме того, у него была пресмешная привычка выпивать у больных остатки лекарств, причем он уверял, что «это все-таки от чего-нибудь полезно или вперед пригодится», и только одно его необычайно крепкое сложение позволяло ему безнаказанно переносить такие вещи. И с помощью такого-то человека правительство думало, как говорилось, обращать нас к раскаянию.

Впрочем, были и другие попытки выведать, кто раскаивался, и сделать коменданта наблюдателем или шпионом в этом отношении. Были присланы от государя книги духовного содержания, чтобы раздать их тем, кто раскаивается, или, по крайней мере, заметить, кто пожелает взять их. Комендант посоветовался с нами, как ему отвечать на это. Я ему сочинял такой ответ, что «на нужные признаки в этом отношении и в нашем положении полагаться нельзя, а в душу не влезешь, и что у всех нас очень много книг такого содержания, присланных от родных, и потому никто не изъявил желания взять присланные из III-го отделения; а советуем мы раздать их бедным или в обыкновенные тюрьмы».

В другой раз был допущен в каземат начальник Забайкальской миссии, вероятно, на основании особенного предписания, потому что иначе комендант, не любивший посторонних посетителей и не пустивший в каземат даже генерал-губернатора Лавинского, ни за что не допустил бы архимандрита до свидания с нами.

Архимандрит этот был известный Израиль, окончивший впоследствии карьеру свою в Соловецком монастыре за то, что сам же завел секту в Кяхте, где была у них богородицею одна несовершеннолетняя дочь купца (она вышла потом замуж за командира гарнизонного батальона, стоявшего в Чите, и я видел ее на балах, усердно выплясывающую французскую кадриль), были и апостолы. Вступив с нами в беседу, он увидел, как далеко многие из нас стояли выше его даже и в тех занятиях, которые должны были составлять его специальность, и был до того озадачен и сбит с толку новыми для него суждениями, что совершенно потерялся и поспешил убраться, прося только позволения прислать письменное свое рассуждение, где какими-то чертежами силился сделать наглядно понятным, «как вода может соединяться с огнем».

В последнее время, уже при втором коменданте, один архиерей также пожелал иметь доступ в каземат. «Я не желаю отказать вам, — сказал ему комендант, — но желал бы знать, какую вы имеете цель, чтобы оправдать в глазах заключенных ваше посещение. Согласитесь, что если они увидят в этом простое любопытство, то это покажется им оскорбительным».

«Нет, я делаю это по долгу своего занятия, — сказал архиерей, — чтобы преподавать им утешение и сделать увещание».

«Послушайте, ваше преосвященство, — отвечал комендант, — будем говорить откровенно. В утешении от посторонних, я знаю, они не нуждаются, потому что имеют лучшее утешение и поддержку друг от друга; что же касается до увещаний, то поверьте, они сами знают все, что только вы им можете сказать. Конечно, как люди образованные и светские, они примут вас учтиво, в этом нельзя сомневаться, но ведь от тонкой насмешки и затруднительных вопросов я вас оградить не могу, и очень может быть, что вы поставлены будете в неловкое положение, несвой­ственное вашему сану».

После этого архиерей более не настаивал, и потому должно полагать, что внутренне согласился с доводами коменданта.

Отношения наши к горным начальникам, не будучи прямыми, зависели чисто от личных свойств их. Впрочем, должно сделать исключение относительно тех восьми наших товарищей, которые, находясь в Благодатском руднике, были до приезда коменданта непосредственно подчинены главному горному начальнику Бурнашеву, чрезвычайно грубо и невежественно обращавшемуся не только с ними, но и с супругами двоих из них (княгинями Тру­бецкого и Волконского), за что и был сменен впоследствии. Его прозвали Тормошир-Хан, название заимствованное из мистической книги «Угроз Световостоков», попавшейся как-то в руки заключенных в числе книг духовного содержания.

Совсем иного свойства был местный горный начальник в Чите Семен Иванович Смольянинов. Это был человек высоконравственных свойств и феноменальной честности, заслуживший глубокое уважение как коменданта, так и наше. Так как он ничего не искал от нас, а напротив, сам еще старался оказать всевозможные услуги, то отношения его к нам всегда оставались неизменны, с одинаковою от начала до конца учтивостью и услужливостью, равно чуждыми той грубости, которую многие показывали сначала, и того раболепства и подличанья, какое эти же самые лица выказывали впоследствии. Вообще человек очень кроткий и робкий, он умел, однако же, быть твердым, где требовала того нравственная обязанность, как, например в рассказанном выше случае действия Нарышкина против караульного офицера за грубость против жены Муравьева, где Нарышкин был избавлен от беды, и во всяком случае от большой неприятности, твердостью показания Смольянинова, что офицер был пьян и вполне виноват.

С.И.Смольянинов был потомственный дворянин и един­ственный человек за Байкалом, имевший крестьян. Еще за 25 лет до всеобщей эмансипации, он по собственному чувству справедливости и по разрешению, укрепленному сверх того в разговорах с нами, дошел до заключения о неестественности и несправедливости того, чтобы человек владел другим человеком, как вещью. Поэтому он освободил своих крестьян без всякого выкупа. Все его семейство оказывало также много услуг нам, а особенно нашим дамам.

Жена его, дочь военного штаб-офицера Власова, который был некогда адъютантом генерал-губернатора Якобия, была крестная дочь знаменитого Палласа, которого отец ее был друг и корреспондент, как сказано выше. Это была женщина очень опытная и отличная хозяйка, и обладала многими сведениями по медицине. Она сама имела 16 человек детей. Дом их был прибежищем больных и нуждающихся; в доме постоянно приготовлялись для даровой раздачи лекарственные травы, мази, капли и пр. И советом, и деятельною помощью она много помогала дамам и в болезнях их, и в других случаях. Но она не ограничивалась и этим. По высочайшему повелению она арестована была домашним арестом на две недели за то, что переслала через своего сына, отправлявшегося в корпус, письма от дам к их родным. Дочери ее постоянно помогали дамам в шитье, не принимая за то никакого вознаграждения. Все заботы по шитью на церковь в Чите семейство также принимало на себя. Немудрено поэтому, что они заслужили всеобщее расположение и уважение. Несмотря на огромное семейство, Семену Ивановичу и в голову не приходило извлекать какую-либо выгоду из важных казенных поручений или из занимаемой им должности. Умирая, он не оставил семейству ничего, кроме пенсии в 500 руб. ассигнациями, потерявшей впоследствии всякое значение по усилившейся дороговизне в несколько раз.

Один из управителей Петровского завода Арсеньев был также очень близок со многими из наших товарищей, но уже совсем по другим причинам. Он не прочь был оказывать мелкие услуги, но сблизился больше, как товарищ по препровождению времени. Он жил почти безвыходно в каземате, но именно вследствие этого неглижировал своим обязательным занятием. Главная услуга его состояла в доставке писем, но при уменьшении в последнее время строгости и при общей уже возможности нам видеться со всеми посторонними, это не было уже так опасно, как сначала, потому что перевозкою писем стали заниматься все, особенно купцы, ездившие каждый год в Россию.

Примечания

[20] К ак до 14 декабря, так и после, в Сибири, все ее интриги направлены были к тому, чтоб загребать жар чужими руками. Относительно же удаления «директора» в самое политическое время в деревню «по болезни» говорили, что это похоже на того человека, который, когда его вели на казнь, просил хлопчатой бумаги заткнуть себе уши, чтобы не надуло ветром.

Не излишне будет заметить, что Михайло Орлов, бесспорно, че­ловек храбрый и показавший военные способности, не показал, однако, характера еще и в управлении дивизиею, а в последнее время находясь под влиянием жены, видимо, ослабел и, хотя и был способнее Трубецкого, но также был скорее орудием в руках Рылеева, нежели самостоятельным деятелем.

[21] Замечательно, что людей, одетых в партикулярное платье, никто не слушал. От них или отходили прочь, или говорили: «Тебя, брат, Бог знает, кто ты такой. А вот господина офицера слушаем».

Делу в Семеновском полку без всякой необходимости придали значение бунта, а известие, сообщенное в том виде государю, дало повод Меттерниху, как говорят, склонить государя на самые ретроградные действия по внешней политике.

[22] Содержавшиеся в крепости могли иметь между собою сношения, потому что все было продажное, и не только сторожа, но и офицеры, плац-адъютант и сам плац-майор за деньги переносили

[23] записки, отправляли письма к родным и все доставляли.

[24] Когда я спросил потом князя Александра Голицына, как же это он допустил стрелять Бакунина и приводить заряды Философова, над которыми имел неоспоримое влияние, если даже и они не были сами еще членами тайного общества, то он сказал мне: «Что же было делать.» — и сознался, что когда Бакунин спрашивал его, то он сказал, что надо стрелять.

[25] Но Бестужева захватили и в Кронштадте посланные от военного губернатора — генерал Степовой и адъютант губернатора Дохтуров. Замечательно, что Степовой, имевший право мстить Бестужеву за жену свою, не хотел воспользоваться случаем, который передавал врага его ему в руки; тогда как Дохтуров, сам член общества, упрашивал Бестужева дозволить арестовать себя, чтобы не подвергать его, Дохтурова, ответственности.

[26] Впрочем, Лунин предсказал ему, что вследствие его нерешимости, для него дело хорошо не кончится, и он именно не избегнет того, чего искал избегнуть, отрекаясь принять правление. «Я выезжаю добровольно из Варшавы, как вы сами знаете, — сказал Лунин ему, когда уже нельзя было более откладывать его отправление, а бежать он не хотел, — а вот вы, помните мое слово, от того, что не хотели нас послушать, не выберетесь добром из Варшавы». Это Лунин рассказывал задолго до польской революции, когда Константин должен оыл бежать в одной рубашке через черный ход.

[27] Чтобы судить о действиях Чернышева, достаточно сказать, что графа Захара Чернышева, личность ничтожную, который был только номинально членом общества, оттого, что был зять Никиты Муравьева, осудили в работу для того, чтобы лишить его майората, который генерал Чернышев надеялся было присвоить себе.

[28]  Чаадаеву доказывали в следственном комитете, что он знал о существовании тайных обществ, а следовательно, вероятно, был и членом которого-нибудь из них. «Это правда, — отвечал он, — что я знал о существовании тайных обществ, но я узнал о том от самого государя, который рассказал мне о том в присутствии князя Волконского, когда я был послан к государю курьером в Лайбах с донесением о происшествии в Семеновского полку», — и князь Волконский подтвердил это.

[29]  В литературе Корнилович был известен как издатель альманаха «Русская старина».

[30]  Сам Александр Беляев оправдывал себя в предательстве тем, что Дивов не только умышленно подслушивал, но и записывал, но этим Беляев, сваливая вину на Дивова, не только не уменьшил своей ответственности, но еще увеличил ее, так как признал сам, что допустил Дивова подслушивать и записывать в другой комнате, тогда как сам же Беляев твердил мне, что Дивову нельзя доверять. Кроме того, как мог знать Дивов, что творилось у меня на квартире или У Арбузова, и даже в прогулках, где Дивов не мог не только записывать, но и подслушивать.

[31]  Портфель с важными бумагами и другой ящик небольшого размера, взятые с собою в Симбирск, были отданы мною высланному мне навстречу на проселочную дорогу Аржевитинову, так как я знал, что из Казанской деревни я поеду проселочного дорогою в свое симбирское имение Жедаевку, между тем как меня искали и караулили на почтовом тракте от Казани до Симбирска.

[32]  Карта эта и доныне находится у меня в Чите.

[33]  Главным героем шуточных стихотворений был товарищ наш Бечаснов, с которым случались беспрестанно приключения. На его счет писались целые поэмы, например, «Похождения Бечаснова в царстве гномов», «Похищенный цикорий» и пр. Были, впрочем, и политическо-сатирические, как например, Ивашева на неудачный поход Дибича в Польше, которое начиналось так:

Дибич слово царю дал Сладить с поляками; Свое слово он сдержал, И поляков откатал Своими боками, боками.


Вы здесь » Декабристы » МЕМУАРЫ » Записки Д.И. Завалишина (II).