Декабристы

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » Декабристы » МЕМУАРЫ » Записки Д.И. Завалишина (II).


Записки Д.И. Завалишина (II).

Сообщений 1 страница 10 из 36

1

Неразбериха 14 декабря

Когда наступило время действовать, решались поступать по плану, обдуманному с давнего времени; но, к сожалению, исполнение далеко не соответствовало его практическому достоинству. Самый влиятельный в Северном обществе член, Рылеев, не имел ни достаточно сознания в отсутствии в себе самом честолюбия, чтоб открыто потребовать диктатуры для пользы дела, ни достаточно самоотвержения, чтобы передать власть способному человеку.

Он хотел скрыть свое честолюбие за другими лицами и, оста­ваясь, как говорится, душою дела, облечь наружными знаками власти послушные себе орудия. Вот почему, когда Никита Муравьев, бывший третьим директором, и по собственной бесхарактерности, и по влиянию жены[20 Здесь и далее примечания приводятся в конце каждой части книги]  искавший уклониться от дела, уехал в деревню под предлогом болезни, на его место выбрали, по влиянию Рылеева, Николая Бестужева, человека искусного в разных механических занятиях и живописи, но бесхарактерного и радикально лишенного высшего политического разумения, которое одно дает самостоятельность идеям и действиям. Поэтому на его мнение никто не обращал внимания, и он был, что называется, подставным.

Еще менее был на своем месте Трубецкой, назначенный диктатором для распоряжений в день 14 декабря. Если бы даже и признать в нем (что, впрочем, многими оспаривалось) личную храбрость и знание военного дела, чем оправдывали его назначение, то, конечно, нельзя было найти человека ничтожнее по характеру. Правда, что в извинение приводили, как и сказали мы выше, что это могло быть сделано только в крайности, по неприбытию* Михаилы Орлова и Фон-Визина, которым было сначала предложено начальство, но для всякого человека, знаю­щего и дело, и тогдашних деятелей, ясно было, что это было натянутое оправдание, и что если и можно было представить Трубецкому распоряжение военными действиями, то ничто не оправдывало ему вручение политической диктатуры, так что это, очевидно, была одна только уловка Рылеева удержать власть и после переворота, имея в руках послушное орудие, которому передавалась власть по наружности от того только, что могли или направлять ее по произволу, или взять себе назад, когда захотят и сочтут это нужным.

Мы не намерены повторять здесь то, что может быть известным из других описаний, особенно о фактической части событий. Мы будем стараться преимущественно исправить и дополнить то, что умышленно или от незнания неумышленно было искажено и умолчано или осталось в неизвестности, а могло быть узнано или разъяснено только впоследствии при беседах или разъяснениях во время нашего пребывания в Сибири.

Здесь рассматривается дело 14 декабря исключительно со стороны его исполнения и преимущественно в военном отношении. Рассмотрение же обмана, что вместо провозглашения новых идей и прав народа увлекли солдат к восстанию в защиту прав Константина, т.е. в защиту законности престолонаследия, составляющего коренное основание порядка, который хотели ниспровергнуть, — подлежит особому исследованию.

Великий князь Михаил Павлович сам подсказал, что должно было бы объявить солдатам при двойной присяге, а не то, что вести за Константина.

Одним из препятствий при соображении военных действий 14 декабря было нерасположение членов Южного общества, очень многочисленных в Петербурге, оказать содействие Северному обществу, хотя надеялись увлечь и их, если в начале восстания дело пойдет успешно. В одном Кавалергардском полку, главном из конных полков, было два полковника и 14 человек офицеров членов Южного общества, несмотря на это, он считался на противной стороне. На общих совещаниях, бывших преимущественно у Оболенского и Рылеева как тогдашних директоров Северного тайного общества, по соображении данных обстоятельств в тогдашнее время, предназначено было привести в исполнение общий план следующим образом:

Начать восстание с Гвардейского экипажа, Московского и Лейб-Гренадерского полков. Этим войскам, как вполне надежным, открыть и настоящую цель переворота.

Гвардейский экипаж, взяв свои орудия, должен был отправиться в казармы Измайловского полка, с которым состоял в одной бригаде и был дружен. Своим появлением он должен был заставить Измайловский полк объявить себя также на стороне восстания, чего тем легче было ожидать, что этот полк особенно не любил великого князя Николая Павловича и что из числа офицеров очень многие были членами тайных обществ.

Московский полк по произведении восстания должен был явиться пред полки Семеновский и Лейб-Егерский, которых казармы находились вблизи Московского полка, и заставить их перейти на сторону восстания.

Финляндский полк надеялись побудить к восстанию са­мостоятельно, так как в этом полку было достаточно между офицерами членов общества, и притом очень энергичных.

2

Все эти войска должны были идти к Сенату, в котором были бы собраны тогда сенаторы для принесения новой присяги. Окружив Сенат, они должны были заставить сенаторов издать манифест, объявляющий о перемене правления и назначении регентства. Во всяком случае согласился ли бы Сенат или нет, положено было издать манифест от его имени. Между тем Лейб-Гренадерский полк должен был по восстании отрядить один батальон для занятия крепости, где находился и Монетный двор и где хранился только что полученный от займа запас монеты. В занятии крепости не предвиделось никакого препятствия, потому что и караул там был от того же полка, а через это занятие тайное общество не только имело бы в своем распоряжении казну, но и господствовало крепостными орудиями над дворцом и всем городом. Два другие батальона должны были по пути забрать с собою пешую и конную артиллерию и также явиться на сборное место перед Сенатом, заставя, если можно, присоединиться к себе и Кавалергардский полк.

Не находящиеся в строю члены общества, как военные, так и гражданские из служащих, равно как и все не служащие, должны были поддерживать связь между движением, развозя приказания и доставляя сведения одним о других.

Во всех официальных донесениях и рассказах партизанов правительственной стороны старались представить движение 14 декабря и участие в нем войск ничтожным. Это была положительная ошибка с их стороны, годная разве на то только, чтобы уменьшить вину распорядителей восстания. К несчастью их, беспристрастие истории заставляет сказать, что силы, находившиеся в их распоряжении, были огромные, действия солдат и второстепенных деятелей за малыми исключениями не оставляли желать ничего лучшего, но действия главных распорядителей, Трубецкого, Рылеева и Оболенского, были до того дурны и слабы, что они проиграли дело, несмотря на то, что и с правительственной стороны были сделаны всевозможные ошибки, так что я всегда говорил, что 14 декабря обе стороны играли как бы в «поддавки». Кроме того, уменьшать число участников восстания в гвардии уже потому не имело смысла, что все перевороты, совершавшиеся в Петербурге, всегда производимы были ничтожным числом, а при том настроении, какое было 14 декабря, удачное действие и небольшого числа сначала непременно дало бы решительный оборот делу.

К несчастью, вышло так, что решимость была в войске и второстепенных деятелях, а неуверенность и колебание сообщались от главных распорядителей, между тем как при разумном и энергичном образе действия успех был несомненным. Положительно можно сказать, что противная сторона могла рассчитывать только на два батальона, на первый батальон Преображенского полка, да на Саперный, и то на отрицательное только их действие, как опыт и доказал относительно Саперного батальона, который, если не перешел на сторону восстания, то и не осмелился сопротивляться ему. Если восстание не могло рассчитывать на эти два батальона, то потому, что не хотело заниматься ими, так как и офицеры, и солдаты в них пользовались очень дурною нравственною репутациею, которая составляла предмет неприличных шуток со стороны великих кня­зей, но глубоко возмущала нравственное чувство. Притом большая часть офицеров в этих батальонах были на жаловании у великих князей, что в высшей степени оскорбляло гвардию, где служило тогда лучшее дворянство, и потому никто из порядочных офицеров ни за что не хотел идти в эти батальоны.

Относительно условий успеха не надобно забывать, что огромное влияние на решение солдат мог иметь Оболенский — как по доверию к нему солдат, так и по месту, которое он занимал. Он был старшим адъютантом в пехоте гвардии, и под его влиянием командир пехоты ввел строгую отчетность в наказаниях низших чинов, обуздывавшую излишнюю щедрость начальников на наказания. Солдаты знали, что это было дело Оболенского. Притом через него именно сообщались все приказания и распоряжения начальника пехоты, так что ему ничего не было легче, как направить эти распоряжения к цели восстания. Мы увидим ниже, как все эти выгодные условия уничтожены бесха­рактерностью человека, бесспорно доброго до слабости, но занявшего место не по силам и не по способностям.

Выше было уже упомянуто, что Рылеев старался войти в сношение с Гвардейским экипажем через посредство Н.Бестужева со стороны Северного общества и Арбузова со стороны Гвардейского экипажа. Увлекаемый самолюбием, Арбузов захотел играть первенствующую роль и быть единственным посредником, так что он один присутствовал на общих совещаниях у Оболенского и Рылеева, а остальные офицеры Гвардейского экипажа получили все сведения только через него и не вполне были знакомы ни с подробностями военного плана, ни с ходом дела до самой минуты восстания, так как все это сообщалось одному Арбузову. Между тем, когда Гвардейский экипаж отказался приносить вторичную присягу, Арбузов допустил бригадному командиру арестовать себя и запереть в свою комнату, чтобы иметь, как упрекали его после, отговорку, почему не принял участия в деле.

Но, разумеется, более энергические офицеры, которых действия не ослаблялись сознанием нечистоты самолюбивых побуждений, не могли допустить ни бездействия Гвардейского экипажа, ни уклонения от участия в восстании Арбузова. Помня мое приказание, что если уже придется принять участие в действии, то действовать хорошо и с самоотвержением, они увлекли Гвардейский экипаж, освободили Арбузова и трех других арестованных же ротных командиров, не бывших, впрочем, членами тайного общества, и заставили всех идти на Сенатскую площадь. Таким образом Гвардейский экипаж принял участие в восстании в полном своем составе всех нижних чинов и офицеров и отправился по назначению к Сенату в совершенном порядке, но в замешательстве и остановке, произведенных Арбузовым в допущении арестовать себя вместо того, чтобы арестовать самого бригадного командира и делать хладнокровно распоряжения к выступлению на назначенный сборный пункт, и понуждаемые прискакавшим одним из членов общества с приказанием поспешить скорее к Сенату, офицеры Гвардейского экипажа не позаботились взять с собою орудия и забыли первое, вполне разумное распоряжение — отправиться сначала к Измайловскому полку, чтобы заставить его присоединиться к восстанию. Через это лица, руководившие движением, лишили себя огромной не только вещественной, но и нравственной силы, потому что если орудия и численное увеличение восставшей стороны целым полком и сами по себе могли дать огромный перевес восстанию, то не менее того было важно и нравственное влияние от принятия прямого участия в нем одного из двух старейших гвардейских полков; и это тем более достойно сожаления, что несомненное расположение к восстанию в этом полку выказалось впоследствии всеми возможными способами. Таким образом дело с этой стороны было сильно испорчено уже с самого начала.

3

Между тем ясно, что главная причина как этого заме­шательства, так и других, о которых сейчас расскажем, произошла от недеятельности главных распорядителей восстания. Если бы Трубецкой и Оболенский рано поутру 14 декабря лично явились в казармы Гвардейского экипажа и Московского полка, и Булатов в казармы полка Лейб-Гренадерского, в котором прежде служил, и имея в руках доказательство о новой присяге, которое легко могли достать, так как манифест о замене Константина Николаем печатался еще ночью, начали восстание до приезда начальников, то все распоряжения, сделанные накануне, могли быть с точностью исполнены. Теперь же все действия поневоле были разрознены, и самые ничтожные обстоятельства могли иметь вредное влияние на исполнение самых разумных распоряжений, как сейчас увидим из того, что произошло в Московском полку.

И тут замешательство вышло от того, что не было главных распорядителей, которые одним своим присутствием предупредили бы всякое недоразумение. Положено было выйти в боковые ворота — как для того, чтобы избежать всякого столкновения с начальниками, стоявшими у главных ворот, так и в соответствие плану, по которому следовало идти в Семеновский и Егерский полки. Между тем первая рота, сопровождавшая знамена и бывшая на стороне восстания, не знала об участии в восстании всего полка: и потому когда князь Щепин-Ростовский, выйдя навстречу ей, захотел сам взять знамя своего батальона, то она знамени не отдавала, не зная, участвует ли он в восстании. Солдаты батальона Щепина бросились помогать ему, чтобы отнять у первой роты свое знамя, и в этой суматохе, наступая на роту и надвигаясь на нее, миновали боковые ворота, так что когда недоразумение разъяснилось, то подошли уже к главным воротам, где стояли дивизионный и полковой командиры, которые, разумеется, старались остановить полк. И как они не слушались увещаний идти прочь и не мешать движению, то Щепин нанес им раны, и полк прорвался через главные ворота, не думая, что уже много потерял времени, и получив известие (от кого, с точностью после доискаться не могли), что будто бы другие полки находятся уже на Сенатской площади, устремился туда, вместо того, чтобы идти в Семеновский и Егерский полки и присоединить и их к себе.

В это же время и в Лейб-Гренадерском полку, по нере­шительности действий вследствие неявки главных распо­рядителей восстания, начальники уже успели привести полк к присяге Николаю и распустить по ротам, через что возбудить полк к восстанию стало уже несравненно труднее, нежели когда он был в общем сборе. И если офицерам и удалось это, то только уж по частям, так что разрозненное действие неизбежно потеряло и единство цели, и силу. Там тоже произошло столкновение с начальством, старавшимся удержать полк, отдельные части которого, вместо исполнения начальных распоряжений, поспешили также прямо на площадь из опасения, что уже опоздали.

Несмотря на все это, от действий этого полка мог бы все-таки быть большой успех, если бы хоть в эту минуту явились разумные распоряжения главных распорядителей восстания, чтобы воспользоваться движением. Сутгоф со своей ротой вошел беспрепятственно в крепость, но вместо того, чтобы остаться в ней и дождаться по крайней мере хоть одного батальона для прочного занятия крепости и тем приобрести важную опорную точку не только для успеха дела, но даже и на случай неудачи в начале, так как это давало возможность держаться в крепости до прибытия подкрепления из военных поселений Сутгоф, не получив соответственного этому приказания, прошел только через крепость и поспешил на Сенатскую площадь; а когда явился вслед за ним Иванов с остальными солдатами полка, то комендант догадался уже запереть ворота, и полк не мог проникнуть в крепость.

Но, несмотря, однако же, на то, и это движение все-таки могло сделаться очень важным, если бы главные распорядители были налицо и сумели им воспользоваться, потому что Иванов, обойдя крепость, перешел Неву и вступил беспрепятственно во дворец. Ни Саперный батальон, расположенный внутри на дворе, ни стоявший в тот день караул на главной гауптвахте не оказали ни малейшего сопротивления. Лейб-гренадеры, не встречая никакого препятствия, могли свободно подняться в жилые и парадные комнаты, где были тогда и Сенат, успевший перейти из своего здания во дворец, и Государственный совет и почти все члены правительства, и, следовательно, могли захватить всех; но, получив приказание спешить на Сенатскую площадь, вышли в другие ворота. Толпа, стоявшая перед дворцом, около нового государя, расступилась, и лейб-гренадеры без всякой помехи соединились со своими товарищами, с Московским полком и Гвардейским экипажем, стоявшими на площади.

Здесь следует исправить два ошибочных показания про­тивников восстания. Говорили, что будто бы это была искусная уловка дворцового коменданта, Башуцкого, который будто бы взялся указать лейб-гренадерам дорогу, и, обманув их, вывел из дворца в другие ворота. Ничто не может быть нелепее подобного рассказа. Не только офицеры Лейб-Гренадерского полка, но и солдаты очень хорошо знали внутреннее расположение дворца, так как часто занимали караулы и на главной гауптвахте, и во внутренних покоях. Называли также удачно мыслью беспрепятственный пропуск лейб-гренадеров на соединение со стоявшими на Сенатской площади другими участниками восста­ния, с целью будто бы сосредоточить его в одном месте. Не говоря уже о том, что допускать соединение неприятеля противоречит всем понятиям военного искусства, не осмелились остановить лейб-гренадеров просто потому, что, видя их решимость, боялись возбудить свалку в том месте, где стоял новый государь, и не были уверены даже в тех войсках, которые стояли тут и были, по-видимому, на его стороне.

Между тем гвардейская конная артиллерия, прождавши напрасно появления какого-нибудь себе прикрытия и не получая никакого пояснения о причинах замедления, сделала самостоятельную попытку к восстанию, но офицеров арестовали, а солдат заперли в казармы. В то же время и один батальон Финляндского полка вышел было из казарм, но также, не получая дальнейших приказаний, воротился в казармы.

4

Что же делали в это время люди, принявшие на себя или присвоившие себе главное руководство восстанием? К прискорбию, надо сказать, что одни вели себя недостойным образом, другие поступали чисто по-ребячески. Трубецкой спрятался в доме своего зятя, австрийского посланника; Рылеев поехал его отыскивать вместо того, чтобы немедленно сделать назначение другого распорядителя военными действиями; где был Якубович — никто не знал, а Оболенский, чтобы успокоить графиню Коновницыну, уехал узнавать, что сделалось с ее сыном, одним из арестованных конно-артиллерийских офицеров. Приехав в конно-артиллерийские казармы, Оболенский нашел всех солдат безоружными и загнанными в одну казарму, а полковника — стоящим с обнаженною саблею у дверей. Полагая, что Оболенский привез приказание от корпусного командира, полковник сделал несколько шагов вперед навстречу Оболенскому, а солдаты, увидя его, стали подвигаться к дверям и знаками спрашивали его, что делать? Полковник, заметив, что внимание Оболенского обращено вовсе не на него и что он ему ничего не говорит, а, может быть, и услыша шум позади себя, быстро обернулся и, увидя солдат, почти уже подступивших к дверям, бросился на них с саблей. Оболенский же в это время сел в экипаж и ускакал.

Таким образом, главные распорядители восстания не сумели присоединить к нему ни одну из частей войска, даже из наилучше расположенных, принять в нем участие, и оно ограничилось поэтому Гвардейским экипажем, Московским и Лейб-Гренадерским полками. Со всем тем истинное расположение гвардии все-таки чрезвычайно сильно выразилось в отрицательных, так сказать, действиях. Ни одного из пехотных полков, ни артиллерию гвардии не могли двинуть против восставших войск. Измайловский полк с большими усилиями довели до выхода на площадь, где он и остановился и не двигался с места; Финляндский полк был оставлен подпоручиком Розеном у Исаакиевского моста. Атака конно-гвардейского полка была сделана вяло, как бы по молчаливому условию с той и другой стороны не вредить друг другу. На стороне правительства не было артиллерии. Нерешительность была видна у руководителей как восстания, так и правительства; начались и тянулись бесплодные попытки переговоров и увещаний. В это время войска с обеих сторон стояли в бездействии и крепко зябли. Народ толпою в несколько десятков тысяч, видимо, принимал сторону восстания, смеялся и ругался над противною стороною и просил, чтобы вели его на арсенал и дали ему ружья. Во многих рассказах ут­верждали, что солдаты были пьяны, но это чистая клевета. Большая часть еще не успели и пообедать, и скорее можно было упрекнуть руководителей восстания именно в том, что, держа солдат столько времени на ногах, не позаботились подкрепить их пищею и водкою.

Указывали в оправдание этой клевете на то, что некоторые солдаты были беспорядочно одеты, но, во-первых, это могло относиться только к лейб-гренадерам, и то вовсе не потому, чтоб они были нетрезвы, а от того, что они были после присяги уже распущены по ротам и разделись; а когда приняли участие в восстании, то им пришлось одеваться наскоро и выбегать без замедления, так что многие уже под ружьем и на ходу застегивали мундиры.

Теперь остается рассмотреть действия, происходившие на Сенатской площади, — видя, что на правительственной стороне нет артиллерии, что пехоту не могут двинуть в атаку, а кавалерия действует неохотно, хотели дождаться вечера, потому что нестроевые члены всех полков то и дело прибывали к восставшим полкам и говорили: «Продержитесь, господа, до вечера, а когда смеркнется, то все солдаты поодиночке станут переходить на вашу сторону». Решительных же мер, как, например, собственной атаки или вооружения и содействия народа, не хотели принять; первой, потому, чтоб не начать столкновения и вследствие недоразумения не вынудить внезапным нападением какой-нибудь благоприятно расположенный полк к действию против себя в видах собственной обороны; второго, потому, чтоб, вместо содействия восстанию от народа не дать ему только случай к грабежу и насилию, тем более что подобные опасения вполне оправдывались тем, что, требуя оружия, кричавшие прибавляли: «Мы вам весь Петербург в полчаса вверх дном перевернем».

С этим нельзя, однако, вполне согласиться. Неподвижность явно была принимаема всеми за знак нерешительности, что парализовало решимость всех полков, готовых и ждавших случая принять также участие в восстании. Во-вторых, через тех же нестроевых, которые приходили от полков, легко можно было предупредить их, что принятое движение будет вовсе не с враждебною целью против них, а чтоб дать им возможность и удобный случай объявить себя на стороне восстания, хотя бы бросившись навстречу и смешавшись в рядах. Наконец, если и можно еще объяснить ожидание до привоза артиллерии на противную сторону, то ничто уже не оправдывало бездействия, когда увидели, что привезли ее, и в то же время заметили, что она без снарядов; тут уж необходимо было броситься на нее и овладеть ею, что дало бы сразу перевес восстанию и заставило бы другие полки решиться присоединиться к нему; стоять же в бездействии и ожидать, пока привезут снаряды и станут стрелять, значило прямо уже согласиться на расстреливание себя без сопротивления.

Справедливость требует, впрочем, сказать, что некоторые второстепенные деятели давали правильные советы и пробовали было увлечь в действие и главные лица. Слышались даже команды: «В каре против кавалерии, стройся!» — «Стройся в колонны к атаке!» и пр. Но как скоро главные распорядители упустили из рук распоряжение, и через то потеряно было всякое единство в действии как политическом, так и военном и дисциплина подчинения одному распорядителю, то трудно уже было ожидать, чтоб благоразумные советы были услышаны и оценены и чтоб им последовали, а особенно начальствующие лица.

5

Отдельные эпизоды 14 декабря вообще рассказаны также большею частью неверно во всем, что до сих пор печаталось о событиях этого дня. Возьмем в пример рассказ о попытке митрополита Серафима, посланного для увещания войск, принявших участие в восстании.

Ему выслан был очень далеко навстречу Михайло Кюхельбекер, офицер Гвардейского экипажа. М.Кюхельбекер был человек крайне скромный и правдивый, и потому вполне можно верить его рассказу, всегда повторявшемуся в одних и тех же выражениях. Вот что произошло, по его ' словам: хотя и лютеранин, Кюхельбекер сначала подошел к благословению и потом спросил: «Куда вы, ваше высокопреосвященство, и что вам нужно?»

Митрополит отвечал: «А вот там стоят мятежники; мне бы, батюшка, надо было поговорить с ними»[21] .

«Послушайте, ваше высокопреосвященство, — возразил Кюхельбекер, — здесь идет дело политическое. Вы сами знаете, что в эти дела нечего вмешивать религию. Вы тут ничего не сделаете, а только раздразните людей, и, пожалуй, в вашем лице еще оскорбят и религию. Поэтому и советую вам дальше не ходить, а идти с Богом домой».

«Покорнейше благодарю, батенька, ну так я и пойду назад», — отвечал митрополит, и сейчас же и пошел обратно, не сделав и шагу далее того места, где встретил его Кюхельбекер.

Рассказ о том, что будто бы офицер, стоявший в карауле у Сената, выстроил свой караул во фронт и сказал, что бунтовщики только через его мертвое тело проникнут в Сенат, совершенно ложен уже потому, во-первых, что когда первые даже войска, из участвовавших в восстании, пришли на Сенатскую площадь, то сенаторов уже не было в Сенате, и идти туда было не за чем. Правда, офицер этот получил за мнимый свой подвиг Владимира 4-й степени с бантом, как дается за военную заслугу, но сам ли он выдумал такую историю, принятую впопыхах без всякой проверки и при желании выказать подвиги верности, или кто другой оказал ему в том услугу, но во всяком случае это был не только самый грубый вымысел, но еще дело было совершенно напротив. Офицер этот был сам член общества и поставил караул во фронт по приказанию Александра Бестужева, которого сам спросил, что ему следует делать.

Все пространство на площади, кругом, почти около восставших войск, было наполнено битком народом, который шумел и постоянно требовал оружия для содействия восстанию и на все увещания с правительственной стороны отвечал насмешками, что «теперь, как вам приспичило, то вы лисите, а после нашего же брата в бараний рог согнете». Посланных с увещаниями он стаскивал с лошадей и бил. Когда заметили в толпе, что какой-то полицейский что-то записывал на бумажке (вероятно, или фа­милии лиц, если кого знал из участвовавших в восстании, или приметы тех, кого не знал лично), то раздался крик: «Шпион, братцы, шпион». И его мигом смели — что с ним сделалось окончательно, никто после пояснить не мог.

Впрочем, это рассказывали те лица, которые искали оправдаться передо мною за делаемые им упреки, зачем они не провозгласили открыто настоящей цели восстания, соответственно тому, как было то предложено прежде. Дей­ствительно ли они говорили кому, это лежало вне поверки; но если они и объяснили это каким-либо кучкам солдат или народа, то это не имело никакого значения; надо было заявить цель восстания всенародно и торжественно.

Когда некоторые из офицеров* объявили народу цель восстания, то он отвечал: «Доброе дело, господа. Кабы, отцы родные, вы нам ружья али какое ни на есть оружие дали, то мы бы вам помогли, духом все бы переворотили». На объяснение, что при новом порядке вещей все без изъятия одинаково будут нести повинности и что тогда и солдатам можно, не ослабляя армии, значительно облегчить срок службы, в народе отвечали: «Так как же им родным (солдатам) и не драться, ведь, значит, за свое дело стоят». Когда говорили народу, что вот теперь немцы всем зап­равляют и угнетают народ, то из народа кричали: «Дали бы нам волю, то мы бы всех немцев переколотили».

Итак, расположение народа было несомненно, и он дей­ствительно мог бы оказать значительную помощь восстанию[22] , но, как упомянуто уже было выше, боялись, чтобы он не обратился на другое дело, тогда как вообще всячески избегали начинать со стороны восстания какое-то бы ни было кровопролитное столкновение.

Вот почему, как ни старались мы беспристрастно исследовать дело смерти Милорадовича, расспрашивая всех в такое уже время, когда не было надобности никому ничего таить, и притом спрашивая преимущественно тех лиц, которые с нами были особенно искренни, мы не нашли ни в чем подтверждения тем рассказам о деле, которые до сих пор были обнародованы. Что со стороны восставших нисколько не желали кровопролития, даже когда на них нападали, лучше всего доказывают действия при атаке конной гвардии. Когда вследствие этой неудачной атаки этот полк должен был поворотить фланговым оборотом и про­езжать почти вплоть вдоль восставших полков пехоты, то один залп с их стороны почти в упор мог бы положить всю конную гвардию на месте. Это вполне сознавали конно-гвардейские солдаты. Когда случилось им содержать караул при нас, они всегда говорили: «Спасибо вам, господа, а мы было думали, что ни один из нас и жив уже не останется».

6

Известно, что в смерти Милорадовича обвинили Каховского, и рассказывали, что выстрел был направлен именно против него потому, что боялись его влияния на солдат. Но, во-первых, Милорадович, действительно когда-то любимый теми солдатами, с которыми был в походах, нисколько не был известен гвардии с выгодной стороны, особенно после Семеновской истории. Необдуманные действия его в этом случае, имевшие следствием потерю самого любимого и уважаемого полка в гвардии и дурной оборот в мыслях государя по внешней политике*, произвели самое прискорбное впечатление и оставили явное нерасположение к Милорадовичу в гвардии.

С другой стороны, действия его, как главнокомандующего в Петербурге, были не такого рода, чтобы заслужить ему уважение. Известность его состояла в том, что он был человек до крайности расточительный на пустяки, так что казна должна была непрестанно платить за него долги; распутный, дамский угодник, выдававший дамам курьерские подорожные, небрежный в делах, занимавшийся более удовольствиями. По всему этому он не пользовался никаким уважением в гвардии и не имел особенного влияния на солдат, а потому и не могло существовать никакой необходимости в его смерти, чтобы не допустить ему поколебать солдат.

Тем из своих товарищей, с которыми Каховский мог иметь сношение, находясь уже в крепости, он постоянно рассказывал о выстрелах в Милорадовича так: когда Милорадович, которого все считали за пустого фанфарона, оттого ли, чтоб загладить свою вину, что ему, главнокомандующему, не было, однако, известно все, что происходило у него под носом, и, даже несмотря на доносы, которые потом найдены были нераспечатанными у него в столе, или просто по фанфаронству горячился и декларировал перед солдатами, не столько, может быть, в надежде произвести на них влияние, чего он никак не мог ожидать, сколько чтоб дать заметить свое действие государю, то солдаты смеялись и сказали начальникам: «Позвольте нам ссадить его», а народ, браня его позорными именами, намекающими на известные его действия, хотел сделать и с ним то же, что сделал с Бибиковым, которого офицеры со стороны восстания едва могли вырвать из его рук. Не желая ни допустить солдат к самовольной расправе и бес­полезной только растрате зарядов, ни, так сказать, разлакомить народ, который, если дать ему расходиться, то уничтожив одну жертву, может потребовать и других, Каховский и другие, стоявшие тут с ним, кричали Милорадовичу, чтоб он ехал прочь; но так как он не слушался, а солдаты начали выказывать нетерпение, а народ начал надвигаться на него, то Каховский с другими товарищами своими решились взять дело на себя, лишь бы не допустить солдатам стрелять самовольно, а народу самоуправствовать; а потому, запретив солдатам стрелять и сказав народу, чтоб не трогали Милорадовича, что они сами зас­тавят его уехать, закричали ему, чтоб он сейчас уехал, а не то будут стрелять в него. Когда же и после этого он все-таки оставался, явно под влиянием стыда, что должен воротиться ни с чем, а, может быть, и потому, что прямо искал смерти, сознавая, что подлежит тяжкой ответственности[23] , что допустил заговору образоваться и развиться в таком размере, — то и последовало несколько выстрелов, причем Каховский уверял, что и он, как и другие, старался целить в лошадь, хотя всегда признавал себя вправе стрелять в неприятеля, особенно в человека, ищущего сму­тить солдат.

Поэтому-то не отрицая, что он стрелял, как и другие, он никогда не мог сознаваться в том, что будто бы он собственно ранил Милорадовича, и был чрезвычайно изумлен, когда в следственном комитете сказали ему, что ему уж нечего запираться, так как он признался в том лично государю. Каховский утверждал, что когда государь просил сказать ему правду, поклявшись ему перед образом, что он никому не скажет о том, и что это необходимо государю для того, чтобы не подозревать в том кого другого, и именно Оболенского, на которого так же указывали некоторые, что это он ранил Милорадовича, то Каховский сказал и государю то же, что постоянно говорил и в комитете, т.е. что он стрелял, как и другие, а его ли пуля или чья другая попала в Милорадовича, этого по совести он сказать не может. Надо заметить, что Каховский, кото­рый находился как бы в постоянной пытке, потому что его больного держали в сырой яме и закованного*, предупреждал своих товарищей, с которыми имел сношение, что если вследствие мучений, которые он испытывал, у него и исторгнут какое-либо ложное признание, то они должны все-таки знать, что только то правда, что он им сказал и что говорил в комитете, пока был в силах крепиться.

Поэтому, рассматривая дело Каховского даже с прави­тельственной точки зрения, не только участники восстания, но многие из самых приверженных сторонников правительства считали включение Каховского в разряд главных виновных за нанесение раны Милорадовичу так же неправильным, как и неприсуждение к высшему наказанию Трубецкого потому только, что он по малодушию скрылся.

Всякое правительство считает себя вправе наказывать восставших против него, и правительство, выходящее из революции и завоеваний, преследует тех, кто восстает против него, опираясь на прежнюю законность. Конечно, там, где происходило много перемен, и все партии, каждая в свою очередь, считали себя законным правительством, когда господствовали и были революционерами, и прибегали ко всем революционным средствам, когда добивались власти, — там пришли к убеждению, что смертная казнь за политическую вину и бесполезна, и несправедлива, и что никак нельзя одинаково относиться к политическим преступлениям как к нравственным. Но, признавая даже за правительством право на высшую кару, все-таки считают подлежащими ей разве зачинщиков и руководителей восстания, как представителей самого принципа, а не тех, кто был исполнителем тех следствий, которые необходимо истекают уже из принятого принципа и составляют так сказать, механизм его проявления.

7

Поэтому-то и казалось бы, что если и можно было бы подвергнуть кого высшей каре, то скорее Трубецкого, нежели Каховского. Бездействие Трубецкого никак не может служить ему оправданием и уменьшить вину. Если бы Трубецкой не хотел принять участие в действии оттого, что переменил свое убеждение или, как говорят, раскаялся, то прежде всего он должен был бы остановить восстание, если бы даже за это ему могла грозить самая гибель со стороны восставших. Но, оставя людей идти в битву на смерть по его же распоряжению как главного распорядителя, самому между тем малодушно скрыться — значило не уменьшить вину, а удвоить. Смертельность же раны, нанесенной Каховским Милорадовичу, очевидно, могла быть делом случая; мог быть и промах, могла и рана быть нео­пасная, как у барона Велио, иначе надобно было б доискиваться и подвергать такой же каре и того, кто ранил и Велио. Что же касается до другого умысла, в котором обвинен был Каховский, то в подобном умысле было обвинено много и других, помещенных, однако, даже в низших разрядах по виновности; да относительно и этого, более виновными должны считаться те, кто предписывал и побуждал, нежели те, которых обрекли на исполнение, если бы даже дело и было доказано в том виде, в каком хотели его выставить. По поводу этого Муханов напомнил ведь Голенищеву-Кутузову[24] , что в этом смысле виновны только участники в смерти Павла, оставшиеся в безнаказанности, несмотря на прямое намерение и исполнение, тогда как в тайном обществе многим приписали умысел за такие выражения, в которых повинен был также и сам Голенищев-Кутузов.

Даже из всех рассказов, как официальных, так и вышедших от партизанов правительственной стороны, достаточно уже видно, как неохотно действовали все солдаты вообще против восставших. Заряды для орудий были привезены артиллерийскими офицерами, и офицеры же вынудили солдат стрелять, а те из них, которые сами принадлежали к Южному обществу, не сумели воспрепятствовать тому*.

Стоять под картечью почти в упор не было никакой возможности, и когда не послушались совета броситься на орудия и овладеть ими, что было бы самым благоразумным решением, то не оставалось ничего более, как разбежаться по разным направлениям, чтобы уменьшить по крайней мере число жертв, что и было приказано. Нельзя не заметить при этом, что коль скоро это было сделано, то не было уже никакой нужды продолжать стрелять, потому что людям, бросившимся частью на Неву, частью в Галерную и другие улицы, сосредоточиться опять нигде не было уже никакой возможности. Однако же все продолжали стрелять и через то без всякой необходимости перебили много народу, — даже и выскочивших из домов при выстрелах, чтобы запереть ставни и ворота. Как велика была потеря людей, никогда с точностью не было приведено в извест­ность, так как все тела были сброшены в проруби на Неве.

Полки Московский и Лейб-Гренадерский были посланы на Кавказ, где и оставались до тех пор, пока их состав вполне не возобновился. Начались аресты; захватывали всех, кого могли заметить, или о ком упоминалось в доносах; только двое из участников в действии 14 декабря могли бы ускользнуть, и если и были впоследствии захвачены, то это по собственной вине — это Николай Бестужев и Вильгельм Кюхельбекер. Оба они со многими другими укрылись у меня на квартире в доме графа Остермана-Толстого, находящемся на Английской набережной, вблизи Исаакиевской или Сенатской площади, и имеющем вход и с Галерной улицы, по которой направилась часть восставших. У меня всегда делались распоряжения на подобные случаи, и в видах предусмотрительности имелись даже в запасе многие вещи. Поэтому на моей квартире накормили прибежавших с площади и даже переодели; только Николай Бестужев второпях не послушался управляющего, который настаивал, чтобы он именно переменил панталоны и сапоги, тем более что не только его могли узнать по этому, но и неудобно было идти в обыкновенных сапогах по льду, так как он намерен был пробраться в Финлян­дию. Вильгельм Кюхельбекер добрался до границы. Нигде его не остановили, даже можно сказать более, везде давали средство уйти, несмотря на то, что он сделал еще огромный крюк, зайдя к себе в Смоленскую губернию. Но он имел неблагоразумие поворотить с границы на Варшаву, где он прежде жил и где его все знали, чтобы занять денег у приятеля, как он говорил. Один унтер-офицер, к которому Кюхельбекер адресовался, чтобы узнать, где живет знакомый ему начальник, узнал его и отвел на гауптвахту.

Бестужев пробрался в Кронштадт[25]  и даже за Кронштадт, и нигде его не хотели узнавать; но, идя в обыкновенных сапогах не по дороге даже, он растер себе ногу и вынужден был остановиться в деревне. Тут узнала его одна девчонка и выдала его посланному за ним полицейскому, который и видел его, но уже отпустил, потому ли, что не узнал его, или тоже не хотел узнать; а так как девчонка сделала донос гласно, то полицейскому нечего было уже делать, и он вынужден был взять Бестужева.

Наконец был и еще один член тайного общества, который имел случай бежать за границу, потому что сам великий князь Константин Павлович давал ему к тому возможность, — это Лунин, которому цесаревич сначала был врагом, а потом сделался другом. Он служил в Варшаве и вместе с Новосильцевым и другими хотел вынудить Константина Павловича вступить на престол, ручаясь ему за славное царствование, если рядом искренних либеральных реформ он приготовит Россию к утверждению в ней свободных постановлений. Измена Викентия Красинского, который выдал великому князю замысел его партизанов, разрушила предприятие, казавшееся возможным, тем легче, что вся Россия уже присягнула Константину, а, с другой стороны, Константин, после бурной молодости, утомленный и разочарованный, мало видел привлекательного во власти и скорее всякого согласился бы на свободное правление, которое и ему облегчило бы и дела, и ответственность. Четыре месяца, несмотря на повторяемые требования из Петербурга, не выдавал он Лунина и в частных разговорах в этот промежуток пояснил многое, что совершенно несогласно с официальными рассказами. Он не любил брата и всегда жестко и резко отзывался о нем. Отно­сительно возможности царствовать спокойно и со славою, если он даст конституцию[26] , он постоянно выражал опасение, что на этом дело не остановилось бы и что это повело бы и к дальнейшему развитию революции.

8

Особенно боялся он властолюбия Пестеля. «Что ты толкуешь мне, Михайло Сергеевич, — говорил он Лунину, — ты не знаешь Павла Ивановича (Пестеля), он не только меня, но и тебя повесил бы, даром что ты его приятель». Константин не верил нисколько в расположение народа, которое могло бы оградить его, и когда при въезде его в Россию кричали ему «Ура!», то у разочарованного человека вырывались всегда такие или подобные выражения: «Знаю вас, канальи, знаю. Теперь кричите «Ура!», а если бы пота­щили меня на лобное место и спросили вас: «Любо ли?» — то вы также бы заорали «любо, любо», как теперь кричите «Ура!».

Таким образом, из всех членов общества осталось со свободными голосами только двое, случайно бывшие тогда за границей, а именно Николай Тургенев и Яков Толстой. Но оба они давно уже были за границею и не могли следить за ходом дела в последнее время в России, а потому и не могли много сказать в пояснение его.

Действия следственного комитета

Всех привлеченных прямо или косвенно к делу по тайным обществам и событиям 14 декабря и по восстанию в Черниговском полку считалось 2500 человек. Не было почти ни одного семейства знатного, богатого, образованного, которое не имело бы тут своего представителя. Не все, однако, были арестованы. Если вначале следственный комитет усиленно доискивался участников, то в последнее время, когда дело начало касаться значительных лиц, он в свою очередь боялся слишком далеко простирать свои исследования. Ни в арестах, ни в исследованиях, ни в присуждении наказаний или освобождений от них не было справедливости, а руководствовались все второстепенными соображениями. Суворова не только не подвергли от­ветственности, но еще произвели в офицеры; Витгенштейна не тронули; о князе Лопухине, генерал-лейтенанте и дивизионном командире, сказали, что он прощен по молодости лет, тогда как 16-летнего Дивова присудили навечно в работу. К Михайле Орлову ездил всегда брат его, Алексей Орлов, и наперед сказывал ему, о чем его будут спрашивать в комитете и что он должен отвечать.

Главными действующими лицами в комитете были Чернышев [27]  и Бенкендорф, которые действовали совершенно недобросовестно и обращались вообще грубо.

Лучше других был Левашев и добродушный Татищев, военный министр. Голицын был у комитета оратором, когда заводились теоретические прения. В исследованиях своих комитет часто увлекался личными предубеждениями и старался не о том, чтоб открыть и обсудить беспристрастно действия, а чтоб непременно во что бы то ни стало обвинить некоторые личности; точно так, как, с другой стороны, кому хотели помочь, относительно тех даже вовсе не принимали показаний. Употреблены были все возможные уловки, обманы, угрозы и льстивые обещания, вследствие чего многие сами на себя возвели разные небылицы, по уверениям, что чем более покажут искренности, тем скорее заслужат прощение. Уверяли постоянно (и даже через подсылаемых священников), что государь хочет только все знать, а затем «удивит Европу» и что, вероятно, всех простит и даже сам даст конституцию. Обвиняемые, видя, какую тактику против них употребляют, и сами искали сбить с толку следователей. Системы для этого употреблялись различные. Одни думали, что необходимо запутать как можно более людей, другие же, что необходимо даже жертвовать своим самолюбием, чтобы спасти других. Впрочем, и та, и другая система употреблялись вместе: первая в приложении к тем личностям, которые играли двусмыс­ленную роль и, подстрекая других, сами старались остаться в стороне, вторая — относительно тех, которые были искренни, но не могли принять участия в деле по причинам, вполне не зависевшим от них.

Были ли пытки в комитете? Если разуметь это в прямом смысле, то я по совести не могу этого утверждать. Говорили о каком-то рубце на лбу Пестеля и предполагали, что ему сдавливали голову. Я, однако же, этого не заметил, встретившись однажды с ним, когда я шел из комитета, а его вели в комитет. Но общее положение содержавшихся в крепости стоило пытки, особенно для тех, кто и без того был нездоров или страдал от ран, как, например, Василий Норов. Надо сказать, что за год перед тем, во время известного наводнения в Петербурге 7 ноября 1824 года крепость была залита водою, которою пропитались вал и стены крепости, так что и в 1825 году была страшная сырость. Вдобавок к тому в каждой амбразуре построены были клетки из сырого леса, и в этих-то клетках и содержали обвиненных. Эти клетки были так тесны, что едва доставало места для кровати, столика и чугунной печи. Когда печь топилась, то клетка наполнялась непро­ницаемым туманом, так что, сидя на кровати, нельзя было видеть двери на расстоянии двух аршин. Но лишь только закрывали печь, то делался от нее удушливый смрад, а пар, охлаждаясь, буквально лил потоком со стен, так что в день выносили по двадцать и более тазов воды. Флюсы, ревматизмы, страшные головные болезни и пр. были неизбежным следствием такого положения, и в этом смысле пытка была непрерывная. Кормили скверно, потому что было страшное воровство. Основание, на котором судили, было чисто произвольное[28] , и судьи увидели осужденных только тогда, когда читали приговор.

Все основывалось на том, как представил дело следственный комитет, несмотря на то, что в нем постоянно твердили, что «вы можете пояснять свое дело пред судом». Суд разделился только на комиссии для приема дел, но когда перед этими комиссиями заявляли, что дело не полно, что недостает некоторых бумаг, то отвечали: «Вас об этом не спрашивают, а о том только, что те бумаги, которые вам показывают, вашею ли рукою писаны?» И когда некоторые, видя неполноту дела, отказывались подписать, что показанные бумаги принадлежат им, то им говорили: «Ну, так и без вашей подписи обойдутся». И этот отказ подписать действительно не произвел никакого влияния на ход суда. Вследствие этого вышли непростительные ошибки, которые перед судом неминуемо были бы разъяснены. Так, например, когда мы соединены были впоследствии в каземате в Сибири, то открылось, что некоторые члены (Сутгоф и др.) делали показания на Михаила Кюхельбекера, смешавши его с Арбузовым, вследствие чего Кю­хельбекер безвинно был присужден на несколько лет в работу.

Теперь остается рассказать о действиях Южного общества, выразившихся в двух эпизодах, — в аресте Пестеля и других членов в Тульчине (главной квартире второй армии) и в восстании Черниговского полка.

9

Южное общество было чрезвычайно сильно во второй действующей армии и в третьем пехотном корпусе первой армии. Не говоря уже о той поддержке, которую оно всегда могло найти в южных военных поселениях, — не потому, что главный начальник их, граф Витт, был также и сам член общества, но потому, что раздражение в южных поселениях было еще сильнее, нежели в северных, и кровавые сцены в Чугуеве при устройстве поселений были еще у всех в свежей памяти. Чтоб судить о силе Южного общества, достаточно сказать, что членами его были почти вся главная квартира второй армии, офицеры Генерального штаба, семь адъютантов главнокомандующего графа Витгенштейна, два сына его, все без изъятия полковые командиры, почти все бригадные, которых только «удостаивали» принять в члены общества*.

Дивизионные командиры явно благоприятствовали движению идей, и сам начальник штаба, Киселев, играл двусмысленную роль, потому что в его кабинете обсуждались многие отделы «Русской правды**, особенно военный».

Вся артиллерия 3-го пехотного корпуса наполнена была членами общества Соединенных Славян, присоединившихся к Южному обществу. В некоторых кавалерийских полках, как например в Ахтырском гусарском, все офицеры поголовно были членами Южного общества. И вот несмотря на всю эту огромную силу, ее не попытались даже нигде, кроме Черниговского полка, привести в действие, и все по той же причине, которая исказила действия и на севере, — по политической неспособности главного распорядителя. Пестель был, бесспорно, человек большого ума, но ума чисто кабинетного, в практических же действиях обнаруживал всегда большую бестактность и радикальную неспособность. Все соображения его в этих случаях были донельзя ошибочны. Так, будучи уже сам полковым командиром, он не умел привязать к себе солдат, и его суровость к ним, которую он объяснял намерением будто бы нарочно раздражать солдат против правительства, чтоб тем легче побудить их после к восстанию, лучше всего выказала, каким фальшивым расчетом он способен был поддаваться. Восстание Черниговского полка ясно доказало, что солдаты гораздо скорее пойдут за начальниками, которые умеют защищать их от несправедливых требований и бес­полезного мучения, нежели за теми, которые показали свое бессилие, как бы хитро и искусно ни старались объяснить им его.

Пестель допустил арестовать себя самым постыдным образом; и бездействие его в решительную минуту тем неизвинительнее, что он был предуведомлен сыном Витгенштейна, что Чернышев приехал именно за тем, чтоб начать аресты по доносам Майбороды, Бошняка и графа Витта, имея уже и еще прежде того предостережение в аресте Вадковского по доносу Шервуда. Необходимо было немедленно арестовать Чернышева и даже самого главнокомандующего, так как и сами сыновья признавали неизбежность этой меры. По-видимому, сначала на это и реши­лись, так как все распоряжения находились уже в руках общества, и в главную квартиру были приведены не в очередь самые надежные полки. Но Пестель все колебался приступить к решительным мерам — и попал в ловушку, так плохо даже поставленную, что, кажется, самый малосмышленый ребенок сейчас бы догадался, что ему тут насторожили западню. Его не решились арестовать в главной квартире, а старались выманить из нее. И вот он принял от Витгенштейна поручение ехать к корпусному командиру Сабанееву с важными бумагами, относящимися будто бы до пограничных дел с Турциею, а что выбор пал именно на него, то это объяснили ему так, что он может и сам быть полезен советами, тогда как та самая важная бумага, которую он вез, и заключала в себе предписание об аресте его, и корпусная квартира Сабанеева была единственным местом, где не было членов общества и преданных Пестелю людей, потому что Сабанеев любил окружать себя единственно так называемыми хамами, т.е. выслуживавшимися из простых людей или низкопоклонниками; разумеется, Пестель немедленно по вручении бумаги и был арестован.

Что же касается до Черниговского полка, то главным виновником неудачи восстания его был командир Ахтырского полка, Артамон Муравьев, человек очень энергичный на словах, но на деле всегда оказывавшийся ничтожным. Он со своим полком должен был идти на прикрытие артиллерии, и вместе с нею соединиться с Черниговским полком. Но когда артиллерийский офицер Андриевич привез ему о том приказание, то он отговаривался тем, что «жена его теперь в ванне», а по отъезде Андриевича вместо того, чтоб вести тотчас же полк, у которого и лошади были уже оседланы, поехал к дивизионному командиру Ридигеру, чтоб узнать, как говорил он, нельзя ли и его преклонить на сторону восстания. Разумеется, там он был арестован. Между тем Черниговский полк, оставленный без артиллерии и кавалерии, мужественно боролся и держался три дня против целой дивизии, но, наконец, должен был уступить, показавши только на опыте, что можно было бы сделать, если бы все члены общества сумели приобрести такое доверие от солдат, как Сергей Муравьев-Апостол.

В следственном комитете были поражены, с одной стороны, знанием всех так называемых государственных тайн и вообще настоящего положения государства, которое обнаружили многие члены тайных обществ, а с другой — силою аргументов, которые извлекались из этого знания. Все это, конечно, было скрыто в донесении следственной комиссии, но производило тем не менее до того сильное впечатление на членов ее, что нередко, не зная, чем опровергать допрашиваемого, его выводили из присутствия на некоторое время, чтобы приготовить возражение и даль­нейшие вопросы. Более всего мучило их желание дознаться, через кого могли мы получить такие сведения и не было ли между нашими соучастниками важных лиц; особенно добивались показаний насчет Филарета, бывшего тогда уже архиепископом Московским, и Сперанского.

10

Известно, что подозрение о соучастии Филарета доходило до того, что покойный император дважды отдавал приказание Закревскому ехать в Москву и привезти Филарета, и что тот дважды ослушался, что и составило впоследствии главную заслугу его в глазах государя. Что Филарет знал о существовании либеральной партии и к чему стремились ее желания, это несомненно, потому что это знали даже люди гораздо менее его любознательные и проницательные; в Москве, в кругу главнокомандующего князя Дмитрия Владимировича Голицына, окруженного членами тайного общества, даже открыто рассуждали обо всем этом; несомненно также и то, что у Филарета были и прямые рассуждения с членами тайных обществ и что он симпатизировал со многими желаниями и стремлениями либеральной партии, но чтоб он знал о существовании соб­ственно тайных обществ, об организации их и предположенных средствах для достижения цели, на это я не имел никаких указаний ни от кого из членов тайных обществ, которые были в прямых сношениях с Филаретом. Косвенно, конечно, он мог знать о том, как знал и сам государь еще в 1821 году при Семеновской истории, когда самое происшествие в Семеновском полку он отнес было к действию тайных обществ, как и сказал о том Чаадаеву*; Филарет мог даже слышать и прямо, но смешивать тайные политические общества со множеством других филантропических, мистических и пр., тем более что получал даже прямые предложения о принятии участия в некоторых из них, как, например, от Лабзина, издателя «Сионского Вестника», но это еще не означало ни соучастия, ни знания в том смысле, как добивался следственный комитет.

Что Филарет не мог не видеть и не признавать относительной справедливости стремлений и требований либеральной партии, это он прямо высказал лично мне при свидании по возвращении моем в Москву. Полагая, что и он, как член Синода, был в числе Верховного уголовного суда, осудившего нас заочно, я писал к нему еще из Читы по поводу прямого противоречия между осуждением тех правил, которые нами руководили, и поощрением и проповедованием этих самых правил правительством. Поэтому Филарет и сказал мне при свидании, что я ошибался в том, что считал и его в числе судей наших. «Бог избавил меня от этого несчастья», — твердо сказал он мне и в дальнейшей беседе сознался, что для человека вполне совестливого быть беспристрастным судьею в этом деле было крайне затруднительно. Спора между нами быть уже не могло. Я признавал уже христианские начала единственным надежным руководством не только для частной, но и для общественной жизни, а он должен был сознаться, что наше уклонение от этих начал было прямым следствием уклонения от них самого правительства, получившего крайнее выражение в союзе бессмысленного политического и общественного деспотизма Аракчеева с изуверством Фотия*, так что революционные правила и действия были прямым логическим выводом учений, проповедуемых и поощряемых самим правительством, и соблазна примера, который оно само давало, чему я и представил Филарету фактические доказательства.

Здесь будет кстати сказать несколько слов о Фотии. Осуждая его действия, некоторые думали, однако же, что он был искренний изувер. Этому противоречат показания учеников того заведения, где он в начале своей карьеры был законоучителем. Он плутовал заодно с учениками, чтобы подделать вопросы и ответы так, чтобы ученики всегда отвечали на экзаменах блестящим образом. О том же, до какой степени повиновения он мог довести слабый ум и боязливую совесть, лучше всего свидетельствует следующий рассказ Петра Федоровича Желтухина, сообщенный мне им самим в доверенной беседе**: «Раз, говорил он мне, был я с визитом у графини Анны Алексеевны (Орловой-Чесменской) и столкнулся там с Фотием. «Ты думаешь, — сказал мне Фотий, — что она (указывая пальцем на графиню) праведница? А вот я хочу показать тебе, как не следует полагаться на внешнее благочестие. Анна, принеси мне две тетрадки, где написана твоя исповедь». Та принесла и подала ему. «Возьми вот и прочти», — сказал мне Фотий, подавая тетрадки. Я был в большом смущении, но видел, что графиня глазами умоляла меня, чтобы я взял. Когда же я откланялся и она пошла провожать меня, то в аванзале я сказал ей, подавая тетрадки: «Неужели вы думаете, что я способен употребить во зло по добный случай?» — «Что вы, что вы, — сказала с ужасом. — Как вы могли думать, чтоб я обманула его. Непременно прочтите внимательно все, я сама удостоверюсь в том, точно ли вы все прочитали».

Совсем в ином виде представляется дело относительно Сперанского.

Знал ли он прежде о стремлениях и цели либеральной партии, с достоверностью утверждать не могу, хотя, по близким его сношениям с Батеньковым, это очень вероятно, но что в самый день 14 декабря он был предуведомлен о предстоящем перевороте, это кажется несомненным; по крайней мере нет никакой причины не доверять показаниям Корниловича. Он был человек[29]  очень скромный и правдивый, настоящий тип кропотливого немецкого ученого, всегда сам хлопотавший о разъяснении каждого факта до мелочности.

Вот его показание относительно Сперанского; утром, прежде еще, нежели началось движение, Корнилович был послан к Сперанскому объявить ему о предстоящем перевороте и испросить его согласие на назначение его в число членов регентства.

«С ума вы сошли, — отвечал Сперанский, — разве делают такие предложения преждевременно? Одержите сначала верх, тогда все будут на вашей стороне».


Вы здесь » Декабристы » МЕМУАРЫ » Записки Д.И. Завалишина (II).