Корни могучих древес. – Будущие судьи и будущие подсудимые жили не только на смежных улицах Петербурга, но и в смежных домах. Фонтанка – облюбованное светским обществом гнездо. Дом 16 – в нем живут В.П. Кочубей, фрейлина Н.К. Загряжская, с которой так любил беседовать о старине Пушкин, а еще находится там знаменитое Третье Отделение… Дом 20 – здесь живут дружные братья Тургеневы, «гракхи», как их называли друзья, и здесь же проходят собрания литературного общества «Арзамас». Дом 24 – его занимает И.Б. Пестель – отец декабриста, который, парадоксально, но поделом слыл «тираном Сибири». Дом 25 – здесь живут Никита Муравьев, К.Н. Батюшков, известный гравер Н.И. Уткин, историограф Н.М. Карамзин. Дом 26 – В.А. Соллогуб, П.А. Вяземский, дочь Голенищева-Кутузова, мать знаменитой «австрийской посольши» Долли Фикельмон, - Елизавета Михайловна Хитрово, многие годы влюбленная в Пушкина, хотя и была намного его старше. В доме 92 обитают родители Пушкина. В доме 101 – президент Академии художеств А.Н. Оленин, в дочь которого был влюблен Пушкин и даже сватался к ней. Тут же – кумир поэтов и даже такого «позитивного», в смысле «реального», человека как цензор Никитенко, - красавица Анна Керн. Все это фамилии, прочно вошедшие в историю и известные каждому.
Будущий декабрист Нарышкин вырос в доме на углу Почтамптской улицы и Исаакиевской площади, известном не только роскошью строения, но и связанными с ним именами. Воздвигнутый в 60-е годы XVIII века архитектором Деламотт или Ренальди (по мнению Александра Бенуа), он послужил «убежищем» для приглашенного Екатериной II Дени Дидро, который у Нарышкиных гостил. 9 апреля 1774 года он пишет жене: «Они (Нарышкины, - авт.) были так добры со мной, как с братом, поместили у себя, кормили и вообще содержали меня на всем готовом в течение почти месяца».
Нарышкины – либералы, критикуют Александра I, у них гостит госпожа Сталь и ее дочь…
Затем этот дом был продан Мятлевым, здесь часто бывал Пушкин. В бытность Анны Никитичны Нарышкиной участок ее находился на Английской набережной. Здесь в номере 10 – трехэтажное здание Воронцовых-Дашковых. На этом же участке стоял дом А.И. Остерманна-Толстого. Целых 50 тысяч рублей не пожалел он на отделку «Белого Зала» в два света, причем все окна были из цельного богемского стекла, о чем говорил весь Петербург. Среди редкостных коллекций стоял надгробный памятник работы Кановы, изображавший самого графа, распростертого на поле брани, после ранения. Остерманн – герой Кульмской битвы, где потерял в бою руку, был большой затейник. В этом его доме имелась комната, отделанная распиленными бревнами, под вид русской избы. В столовой – живые орлы и дрессированные медведи, стоящие во время обеда с алебардами. Разгневавшись на чиновников и дворянство одной близлежащей губернии, Остерманн велел одеть медведей в соответствующие губернии чиновничьи мундиры…
В этом доме у Остерманна часто бывал Димитрий Иванович Завалишин, будущий декабрист. После 14 декабря Остерманн, не терпевший Николая Первого, добился, тем не менее, от него смягчения участи своего внучатого племянника Александра Голицына, но не сумел отстоять от наказания его брата Валериана, тоже декабриста и, окончательно осердившись, уехал за границу…
Что касается Д.И. Завалишина, он не напрасно слыл одним из выдающихся людей своего времени. Не только по отзывам современников, но даже в его допросном листе записано, что он «обладает чрезвычайной наблюдательностью и прозорливым умом: храня все горючие составы в сердце, он прежде всего печется о благе России». Завалишин дружил с Рылеевым и прочими членами Общества Благоденствия и принимал их именно в доме Остерманна. Блестящий моряк с вполне реально намечавшейся карьерой поддался чарам великого обольстителя и романтика Рылеева, как и многие другие…
В той же «колонии избранных», в доме Анненковой, матери будущего декабриста Ивана Александровича, после актрисы Истоминой, что тоже здесь недолго квартировала, поселился Леонтий Васильевич Дубельт, который слыл как «один из первых крикунов-либералов в Южной армии». По словам современников, граф еще в двадцатых годах был членом двух вольнодумных масонских лож. После ареста участников 14 декабря, известный всему Петербургу литератор Греч все удивлялся «что же Дубельта не берут?».
Но в 1835 году Дубельт уже начальник штаба корпуса жандармов. Бенкендорф называет его своей правой рукой, а прочие – «головой Бенкендорфа». Герцен о Дубельте пишет: «Лицо его свидетельствует, что много страстей боролось в этой груди, прежде чем голубой мундир победил, или лучше – накрыл все, что там было». Дубельт – оригинал. Рыдает, глядя на «Распятие Христа» Брюллова и платит своим агентам суммы, кратные трем, в память о тридцати серебренниках, полученных Иудой за предательство Христа.
Дубельт, в полном смысле слова – человек «двоякий». Так, допрашивая Достоевского, который проходит по делу Петрашевского, он столь обходителен, что будущий «великий психолог» находит его «преприятнейшим человеком!». А Костомарова, например, - «ругал площадными словами и даже угрожал». Поистине, «человек есть тайна», как много позже скажет Достоевский.
Однако ведь почему-то же вышла замуж дочь Пушкина за сына Дубельта – очевидно, именно потому, что при всех обстоятельствах, они – люди одного общего клана избранных. И почему-то же написал на смерть графа эпитафию, пусть весьма неоднозначно аттестуемый современниками Булгарин:
Быть может, он не всем угоден,
Ведь это общий наш удел.
Но честен, добр он, благороден, -
Вот перечень его всех дел.
Открывая скобку. – А вообще, прежде чем подняться к кульминационно-трагическому финалу 14 декабря, не стоит ли нам, как бы вернуться на полтораста-двести лет назад и взглянуть на многих участников тогдашнего жизненного спектакля не нынешними глазами, а тогдашними.
Например, случайно ли вышла замуж дочь Александра Христофоровича Бенкендорфа, Мария, за Григория Петровича Волконского, близкого родственника того, «каторжного», а сын декабриста Сергея Волконского, Михаил, впоследствии женится на дочери этой пары, Елизавете? И – диво ли это? Не будем забывать, все они, как уже сказано – люди одного клана и несмотря ни на какие политические штормы, зла друг на друга не держат…
Так, оказывается, что уже вернувшийся с каторги Сергей Григорьевич Волконский, в 1860 году получает фотографию названных новобрачных, сделанную в Париже, и приглашение погостить в усадьбе Бенкендорфов, Фалле. Свадьба состоялась в Женеве, в присутствии сестры Сергея Волконского, Софьи Григорьевны.
И на приглашение декабрист Волконский отвечает письмом, где находим такие слова: «в Фалле мне еще другое утешение – поклониться могиле Александра Христофоровича Бенкендорфа, товарищу служебному – другу и не только светскому – но не изменившемуся в чувствах – когда я сидел под запором и подвержен был Верховному Уголовному Суду». А в архиве Волконских находится черновик духовного завещания декабриста от 9 мая 1826 года, отданного «для сохранения» генерал-адъютанту А.Х. Бенкендорфу. В «Записках» же своих «каторжный» С.Г. Волконский с искренним восхищением описывает былые военные подвиги Бенкендорфа, которых у того в самом деле было немало, и утверждает, что во время ссылки «голубой мундир не был для нас лицом преследования, а людьми, охраняющими и нас, и всех, от преследований». Вот такие парадоксы.
Так стоит ли удивляться трансформациям, которые происходили в поведении осужденных декабристов, и к особенностям их характеров до того. Удивительно, например, что на допросах почти все признаются, с некоторым осуждением, что на Сенатскую площадь «завлек» их Рылеев, - но об этом ниже…
Что же до названной «колонии», в которой беззаботно проживали рядком будущие палачи и будущие жертвы, то поистине, что не дом, то - норов. Так, известно, что бывший лицейский товарищ Пушкина барон Корф признавался, что в доме Пушкиных «все всегда было наизнанку». Мать Пушкина, Надежда Осиповна, привыкла, что «слуг уносят на простынях после барского гнева». Сам барон Корф пять лет жил этажом ниже в том же доме Клокачева, что и Пушкин. Между слугами бывших лицейских сотоварищей постоянно происходили стычки, и как-то, посчитав своего камердинера несправедливо обиженным, Пушкин вызвал Корфа на дуэль, но тот, помня об отходчивости Пушкина, и о том, что поэт вряд ли сам так уж балует собственных слуг – отказался. Дуэль не состоялась. Пушкину было на кого походить, - как уже сказано, Надежда Осиповна с челядью обходилась круто – собственноручно резала бороды неугодившим…
О домашнем климате в доме Анненковых, где рос и воспитывался будущий декабрист, блестящий кавалергард, и о чудачествах его матери написано столько, что нет смысла повторяться. Здесь, в этой «колонии избранных», в их стоящих рядком «норовистых» домах и было средоточие бездумной и беспредельной власти барства, которое после знакомства с обычаями и нравами Европы уже возмущало участников наполеоновских войн, взросших именно в этих домах…
У будущих декабристов были самые разветвленные и неожиданные связи. О князе Евгении Петровиче Оболенском, сыне тульского губернатора, поручике, декабристе, члене Союза Благоденствия и Северного Общества находим прочувствованные строки у будущего цензора А. В. Никитенко, которого уже не раз поминали. Оболенский в 1826 году был сослан на каторжные работы в Нерчинские рудники. Вернется он лишь в 1856 году и поселится в Калуге.
Но пока – год 1826 и Никитенко, который живет в доме Оболенского в качестве воспитателя «маленького князя» Владимира, младшего брата декабриста, пишет: «6 марта 1826 год. Вчера дворецкий князя Евгения Оболенского просил меня придти разобрать оставшиеся… книги его господина… с горьким щемящим чувством вошел я в комнаты, где прошло столько замечательных месяцев моей жизни, и где разразился удар, чуть не уничтоживший меня в прах. Там все было в беспорядке и в запустении… В печальных комнатах царила могильная тишина: в них пахло гнилью и унынием: что стало с еще недавно кипевшею здесь жизнею? Где отважные умы, задумавшие идти наперекор судьбе и одним махом решать вековые злобы? В какую бездну несчастья повергнуты они! Уж лучше было бы им разом пасть в тот кровавый день, когда им стало ясно их бессилие, обратить против течения поток событий, неблагоприятных для их замысла!… размышления мои были прерваны приходом адъютанта князя Оболенского, он пришел сюда за своими книгами. Мы поговорили несколько минут, и я ушел с тоской в сердце».
Рожденному крепостным, самоучке Никитенко, с трудом добившемуся вольной у своего помещика, с помощью общественного мнения, которое всколыхнул именно Рылеев, было что вспомнить. Попав в Петербург, он приобщается к орбите либерально настроенных кругов, и особенно сближается с Рылеевым. В своих дневниках Никитенко тоже признается, что «испытал на себе чарующее действие его гуманности и доброты». По воспоминаниям сестры Никитенко, он оказался в самом центре круга заговорщиков, хотя они и щадили 20-летнего юношу, и не посвящали в свои замыслы. Трудно представить, как это им удавалось, потому что более года после получения вольной (11 октября 1824 г.) Никитенко, не только часто бывал у Рылеева, но именно по его рекомендации несколько месяцев проживал в доме будущего декабриста Е.П. Оболенского, как учитель его младшего брата.
При сходках будущих декабристов Оболенский, может быть, даже более чем все остальные, задавался вопросом «о крови». Можно ли взять на свою совесть убийство царя и всей его семьи. В юности у него случилась дуэль, где противник был убит и по сю пору он не мог отделаться от чувства вины.
Вместе с тем, будучи высоко нравственным человеком, князь Евгений не дал себе труда вглядеться в суть характера своего младшего брата, воспитанного двумя гувернерами – французом и немцем, и присланного потом отцом на попечение старшего Оболенского. «Князек», как называет его Никитенко, как раз и олицетворял собирательный образ той части дворянства, которая возмущала «прогрессистов» и привела к попытке восстания. О своем воспитаннике Владимире Оболенском Никитенко пишет: «князек рос, и вместе с ним и прирожденные ему пороки... его поместили в один из французских пансионов, где учат многому, но не научают почти ничему; он еще больше усовершенствовался в разных шалостях. Брат его (Евгений, -авт.), человек очень хороший, но, по ложному представлению Шеллинговой системы, положил «ничем не стеснять свободы нравственного существа», то есть своего братца…Впрочем, это едва ли не применимо к воспитанию почти всего нашего дворянства, особенно самого знатного. У нас обычай воспитывать молодых людей «для света», а не «для общества», … гувернер француз ручается за успех «в свете», а за нравственность – отвечает один случай».
Во время «событий» Никитенко в смятении. Он особенно шокирован арестом поэта – декабриста Федора Николаевича Глинки, который, впрочем, впоследствии совершенно изменит свои политические воззрения и станет изрядным реакционером и мистиком. Но это будет потом, а в 1826 году, его, как одного из руководителей Союза Благоденствия, арестуют. Судьба оказалась к нему милостива, о чем узнаем из того же «Дневника» Никитенко.
Итак, 1 января 1826 года к Никитенко приходит старый приятель Яков Иванович Ростовцев (о котором подробнее – ниже) и сообщает, что Глинка, «который вполне заслуживает любви и уважения и которого я искренне почитаю, …оправдал себя во всех подозрениях, какими его кто-то очернил в глазах правительства. Бумаги Глинки были отобраны, а сам он взят во дворец. Невинность его, однако, вскоре обнаружилась и сам государь отпустил его домой»…
И тут Никитенко приводит напутствие государя – еще один штрих к «климату века» и нравственного уровня той среды, из коей каким-то чудом проклюнулись декабристы, пусть неумелые, беспечные, легкомысленные, непоследовательные и необязательные даже по отношению друг к другу (вспомним С.П. Трубецкого, диктатора, который вообще не явился на Сенатскую площадь! – вдруг совершенно явственно поняв, что «дело» не обеспечено никакими реалиями и обречено на провал!), но все же обуреваемые некими высшими стремлениями не «для света», а «для общества».
Отпуская Глинку, Николай Павлович сказал: «Не морщиться, и не сердиться, господин Глинка! Ныне такие несчастные обстоятельства, что мы против воли принуждены иногда тревожить и честных людей... Скажите всем вашим друзьям, что обещания, которые я дал в манифесте, положили резкую черту между подозрениями и истиной, между желанием лучшего и бешеным стремлением к перевороту – что обещания эти написаны, не только на бумаге, но и в сердце моем».
В заключение этого абзаца еще неопытный и взбудораженный, притом очень юный Никитенко заключает: «Получив известие об аресте этого истинно доброго человека (Глинки, - авт.), я был очень огорчен. Но проницательность государя не дала ему ошибиться насчет правил и духа нашего милого поэта-христианина»...
Поистине, Никитенко в полном смятении. И неудивительно: в смятении – правда, по большей части скрытом – все общество. Кого-то повесили, кого-то сослали, кого-то простили, а множество родственников осужденных, наоборот, осыпаны милостями, чинами и должностями, и Петербург по-прежнему веселится, и по-прежнему сверкают огнями ночные окна в «клане избранных»...
Неоднозначный Ростовцев. - А что же Ростовцев? Фигура сложная, о которой, даже по нескольким отрывочным записям Никитенко, можно было бы составить нечто вроде психологического эссе. Яков Иванович Ростовцев (1803-1860) – генерал-адъютант. Выдвинулся именно благодаря доносу на декабристов, с которыми был очень и сердечно близок. В 1835 году уже руководит военно-учебными заведениями, в 1856 году он – член Государственного Совета, а в 1857 г. входит в Комитет для обсуждения вопроса об освобождении крестьян. Во время событий 14 декабря на Сенатской площади тоже пострадал – случайно был ранен в руку...
Но сейчас год 1826 и Ростовцев дружит с Никитенко.
5 января Никитенко запишет: «Ростовцев просил меня переехать к нему. Я уверен в его дружеском расположении ко мне, но это самое налагает на меня, при нынешних обстоятельствах, обязанность быть особенно осторожным. Государь император его торжественно благодарил. Имя его сделалось предметом жарких толков в столице...»
22 января: «Был у Ростовцева. Он определен адъютантом к великому князю Михаилу Павловичу. Ему, кажется мне, не этого хотелось. Однако, государь к нему по-прежнему благосклонен. С его тонким умом и честолюбием он может далеко пойти. Отношение его ко мне те же, что и прежде».
23 января: «Сегодня Ростовцев навестил меня. Он, между прочим, сообщил мне, что князь Е. Оболенский в показаниях своих запутал многих и в том числе Глинку, который ожидает, что его вновь арестуют».
Ростовцев заверяет Никитенко, что в случае ареста Глинка собирается призвать его в свидетели, как человека, который постоянно присутствовал при встречах Оболенского с Глинкой, и тот просил Ростовцева об этом Никитенко предупредить.
Удивительно, как характер человека определяется с младых ногтей. Бывший крепостной, Никитенко благоразумен, либерален в меру, дорожит возможной будущей карьерой, но не изменяет чести. Тем не менее, записывает: «Но само собой разумеется, я предпочел бы избежать этого нового усложнения»...
Прошло два года. Ростовцева мают сомнения, о чем в дневнике Никитенко.
30 января 1828 года: «Сегодня был у меня Ростовцев. Очень приятная беседа... Толковали о прошлом, вспоминали о декабристах.
- Но что скажет обо мне потомство, - заметил, между прочим, Ростовцев, - Я боюсь суда его. Поймет ли оно и признает ли те побудительные причины, которые руководили мною в бедственные декабрьские дни? Не сочтет ли оно меня доносчиком или трусом, который только о себе заботился?
- Потомство, - возразил я, - будет судить о вас не по одному этого поступку, а по характеру всей вашей будущей деятельности: ей предстоит разъяснить потомкам настоящий смысл ваших чувств и действий в этом горестном для всех событии.
Он со слезами на глазах обнял меня».
Так, в своих оценках, либеральный, но благонамеренный «цензор от бога» не отступает от раз навсегда выбранной позиции. Возможно, в тот час он, точно так же как и многие другие – из «бунтовщиков», - про себя называет мечтателя Рылеева «обольстителем»...
Что до Ростовцева, вполне может быть, что он искренне верил в правильность своего поступка: донос предотвратит плохо подготовленное и потому обреченное восстание. Но – все может быть и проще. Ростовцев боялся разгрома восстания и бедственных для себя последствий. Впрочем, доносчиком был не он один. До него доносов было по крайней мере еще три, и автор каждого, надо полагать, находил в их оправдание самые веские и благородные мотивы...
Однако, как поглядишь, сколь сходны были они, мотивы поступков весьма разных по типу людей. У мало кому еще известного Ростовцева – и покрытого воинской славой князя Трубецкого, например...
13 декабря, в ночь, к Трубецкому, жившему в доме своего тестя И.А. Лаваля, явились Оболенский и Валериан Голицын «напомнить», что завтра – восстание, а он, Трубецкой, - диктатор! Но Сергей Петрович, обладавший недюжинным воинским опытом и талантом, твердит: «Сие есть верх безумия, судя по средствам и намерениям». Он убеждает Голицына: «надо иметь хоть каплю рассудка, чтобы видеть всю невозможность этого дела... Никто на него не решится, кроме тех, кои довели себя до политического сумасшествия»...
Спор был долгий и, убедившись, что намечено убийство всей царской фамилии, Трубецкой заявил: «Нет, не хочу, не могу. Я не рожден убийцею»... На вопрос, будет ли завтра на площади, отвечает уклончиво: «Я, право, не знаю. Я еще подумаю»...
Если верить Мережковскому, который описывает события 14 декабря в своей трилогии «Царство зверя», Трубецкой все-таки поехал к Рылееву, намереваясь сказать, что вообще выходит из Общества. Но – не сказал. Только убеждал, что не то важно, что «сами погибнем, но и других погубим». И удалился: «Нет, господа, я не могу... Я не был никогда ни злодеем, ни извергом, и произвольным убийцей быть не могу»... На вопрос, зачем он не отказался от диктаторства, ответил: «Скажу прямо; я до последней минуты надеялся, что, оставаясь в сношении с членами Общества, как бы в виде начальника, я успею отвратить зло и сохранить хоть некоторый вид законности».
Когда из особняка австрийского посланника Людвига Лебцельтерна, его шурина, Трубецкого привезли во дворец пред очи Николая Павловича, он не изменил позиции. Признал, что состоял в Обществе, признал, что был назначен диктатором, однако твердо сообщил: «Видя, что им нужно одно мое имя, я отошел от них. Надеялся, впрочем, до последней минуты, что, оставаясь с ними в сношении, как бы в виде начальника, успею отвратить их от сего нелепого замысла». Намерение цареубийства отрицал и заверял, что «хотел отвратить от кровопролития ненужного».