Декабристы

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » Декабристы » Кавказ » "Декабристы на Кавказе" (из воспоминаний В. Андреева).


"Декабристы на Кавказе" (из воспоминаний В. Андреева).

Сообщений 1 страница 4 из 4

1

Василий Андреев

Автор Воспоминаний служил в войсках отдельного кавказского корпуса с 1816 по 1836 годы
____________

Текст воспроизведен по изданию:
«Кавказский сборник издаваемый по указанию его Императорского Высочества Главнокомандующего Кавказскою Армиею.»
Том 1, Тифлис, 1876

<...>

Только что назначенный, по ходатайству Паскевича, командиром херсонского гренадерского полка полковник Бурцев, приехал в начале февраля в Ахалцих для осмотра роты своего полка, бывшей в составе гарнизона. Живя на передовом посту, как на уединенном острове, мы не ведали, что творится и как думается на белом свете; с приездом Бурцева, мы, к немалому удивлению, узнали, что в России и даже за границею очень ценят заслуги кавказского корпуса, что иностранные газеты, отдавая похвалу успехам нашего оружия в Азиатской Турции, находят между тем победы наши в Европейской в 1828 году уравновешенными с потерями.

Позвольте, господа, сделать опять отступление — обратился к нам разговорившийся старик — и сказать несколько о Бурцеве. Он был даже не родственник известному в начале [73] нынешнего века ухарю гусару Бурцову, прославленному поэтом-партизаном. Не менее храбрый до дерзости знаменитого гусара, наш Бурцев получил хорошее тогдашнее образование в школе колонно-вожатых, и бывши офицером генерального штаба, поступил в адъютанты к начальнику штаба 2-й армии, генералу Киселеву; пользуясь большим доверием своего генерала, он уже в звании адъютанта играл видную роль во 2-й армии, фактически управляемой Киселевым, который обращался с Бурцевым запросто, как с близким человеком; с производством в полковники Бурцев получил полк, кажется, азовский — в одной дивизии с Пестелем и в одной бригаде с Абрамовым (тоже из важных декабристов). Во время этой катастрофы, Бурцев первоначально в газетах помещен был в списке главных заговорщиков, — но в последующих печатных изданиях имя его уже не значилось. Однако же полк у него был взят, и он переведен в наш корпус, в тифлисский полк, под команду младшего по производству, но старого служаки известного храбреца полковника Волжинского, когда-то ротного моего командира в ширванском полку. Моего бывшего капитана звали Иван Димитриевич, а в шутку называли «Иван с Волги» — и недаром: уж, право, не знаю — когда-нибудь и пред чем-нибудь робел ли он, хотя был предобрый человек и заботился обо мне, 15-ти летнем юнкере, как родной, и приказывал моему дядьке, старому унтер-офицеру из татар, Нарбекову: «ты смотри у меня, чтобы мальчик даром не пропал в свалке в какой-нибудь трущобе, и учи его как следует». Иван Димитриевич Волжинский доблестно покончил свою карьеру. Получив по представлению Паскевича, как отличный по службе офицер, тифлисский пехотный полк после князя Севардземидзева еще [74] в начале персидской войны, но сознавая в душе, что машина управления регулярным полком для него тяжела (подобно Юдину и Авечкину — годам одинакового с ним закала) по окончании турецкой войны он выпросил у Паскевича вместо тифлисского — назначить его командиром гребенского казачьего полка, с которым он чуть не сроднился в продолжение десяти-летних горных походов при Ермолове. Да и трудно было лучше придумать, как пустить старого волчьего вожака в стадо других волков (К господам гребенцам — прошу у них извинения — да и ко множеству кавказцев можно применить девиз на гербе одной старой фамилии Волковых, видимо взятый из старины: «славные храбрые волки». Так в «Слове о Полку Игореве» говорится: «скачут, аки серые волки по полю, ищучи себе чести, а князю славы». Прим. автора.) — гребенцы его обожали. Как ни тяжеленько им бывало часто рыскать с ним в преследовании чеченцев, но удалой командир воодушевлял их. Возвратятся назад из-за Терека в станицы казаки — опасности и труды забыты. Бывало, Иван Димитриевич в Червленной станице пойдет прогуляться, подойдет к собравшимся на улице казачкам, сядет на завалинку у хаты и начнет точить с ними балясы; «Анкудиновна, что ты пригорюнилась! твоему сыну лучше, рана подживает — лекарь говорит, непременно выздоровеет; молодец, я его к Георгию представлю. А ты, Палаша, зачем насупилась — экая невидаль, что чеченец разрубил Кочкареву плечо, зато и он смазал его так шашкою, что тот свалился с лошади, как сноп, — скоро выздоровеет, на вашу свадьбу платочек тебе подарю, — спой-ка лучше с подругами песенку (Надобно знать отшельнический, замкнутый в военной среде, быт тогдашних офицеров, не знавших ни семьи, ни обществ образованной жизни, чтобы понять справедливость рассказа». Прим. автора.). И казаки, стоящие вблизи, [75] с самодовольствием посматривают на своего командира, не думая о жертвах только что конченной экспедиции. После разгрома зимою Кази-муллою Кизляра, в следующую весну 1832 года, еще до сбора нашего отряда, он начал делать дерзкие набеги на наши сообщения и укрепленные посты. Однажды по данному известию, что огромная партия горцев появилась по ту сторону Терека, собрав наскоро до 300 гребенцов с двумя пушками, Иван Димитриевич бросился за реку наперерез хищникам, рассчитывая, что по сделанной тревог со всех постов должны поспешить к известному пункту казачьи и пехотные подкрепления. Встретив огромное скопище неприятеля, он смело начал дело в ожидании подмоги. Но горцы, имея страшное превосходство в силах, не уклонились от битвы и начали со всех сторон окружать казаков; это показывало дурной знак — видимо, они не боялись нападений со стороны. Поняв положение дела и понеся уже потери, Иван Димитриевич приказал переколоть лошадей, сделав из их трупов брустверы и повел битву на смерть, все еще не теряя надежды на выручку, рассчитывая на один пехотный батальон, стоявший невдалеке. Одушевляемые фанатизмом Кази-муллы и только что возникавшего мюридизма, яростно бросались горцы в шашки на своих заклятых врагов гребенцов, в надежде отомстить им хотя раз за все прошлое, — но геройски отбиваемые казаками, горцы должны были отступать. Батальон, к которому должны были примкнуть казачьи команды не появлялся, патроны и заряды истощились, уже не много оставалось защитников, одушевляемых своим [76] героем-начальником; озлобленные огромною потерею своих, горцы, наконец, сделали последний натиск и подавили своею численностью немногих, остававшихся в живых казаков; Иван Димитриевич, сделав вблизи последний картечный выстрел и обессиленный от нескольких ран, лег на пушку, обняв ее, где и был изрублен горцами. Батальон опоздал выручить по оплошности командира.

Честь возвращения взятых чеченцами пушек принадлежит начальнику штаба Вальховскому. Желая, по возможности, поскорее изгладить дурное впечатление, произведенное гибелью Волжинского, отряд, под командою Вальховского, несмотря на непроходимость лесистых трущоб летом, двинулся для наказания более виновных в этой катастрофе горцев. Трудность предприятия требовала и выбора человека, надежного для авангарда отряда, которому предстояло пробивать путь по горам и густым зарослям рассыпной цепью. Выбор пал на только что произведенного за отличие майора 41-го егерского, ныне мингрельского полка, Резануйлова. Он происходил из молдован, переселившихся при императрице Елизавете в новороссийский край. Начав с ним службу юнкером, я сохранил дружбу до его смерти. Илья Демьянович Резануйлов, подобно Белькевичу, имел хорошие природные способности, стойкое мужество было его прирожденное качество. Будучи полковым адъютантом в херсонском полку, по неприятностям с полковым командиром, он перешел в бывший 41-й егерский полк, и когда меня назначили на его место, то я, огорченный с ним разлукою, хотел отказаться, но он был так благороден, что со слезами на глазах уговорил меня принять должность, дабы не сочли его интриганом. Сломив страшные затруднения и отчаянный отпор горцев, понесших большие [77] потери и опустошение жилищ — пушки Волжинского, наконец, отыскали в одной непроходимой трущобе, брошенные без лафетов. Тогда горцы не вошли еще во вкус и не употребляли нашей артиллерии против нас же, как было после. Резануйлов при этом тяжело ранен в руку — это была уже вторая рана, после получил еще третью в Абхазии, тоже тяжелую; его репутация боевого офицера сделалась на Кавказе популярною; будучи уже подполковником, выздоровев после третьей раны, он приехал к полку, бывшему в походе в Чечне. Солдаты всего полка, узнав о приезде в лагерь своего любимого начальника, без приказания выстроились в линию перед палатками, закричали — ура! В период формалистики и главных неудач против Шамиля, при Головине и Нейдгарте, такой поступок солдат сочтен неуместною демонстраций — и Резануйлову приказано было немедленно отправиться в штаб-квартиру; вслед за тем он назначен был комендантом в крепость Шушу, где прозябал года два в непривычной для его натуры сфере. Когда приехал на Кавказ Чернышев для разобрания путаницы, и узнав о военной репутации Резануйлова, он немедленно перевел его, кажется, в ширванский полк. Но в первый поход в Дагестане, в знойный день, усталый Резануйлов напился из родника холодной воды, сделалось воспаление, и бедный друг мой чрез сутки умер, не исполнив так много лежавших на нем надежд. Однако память о нем сохраняется, по крайней мере, еще сохранялась недавно, как говорил мне один кавказский ветеран: войска проходят церемониальным маршем мимо его уединенной могилы в Дагестане, когда им приходится следовать по той местности.

Да-с — сказал взволнованный грустью старик, — если бы [78] барон Розен и начальник его штаба Вальховский остались подолее на Кавказе, то судьба Шамиля была бы, вероятно, иная, и десятки тысяч солдатских голов и миллионы рублей были бы не потрачены непроизводительно. Время показало, что с их удалением дела на Кавказе пошли хуже. Хотя Розен имел некоторые слабости, пользуясь коими делали злоупотребления или упущения, но они ничто в сравнении с последующим. После Ермолова, Розен был относительно лучший администратор тогдашнего времени на Кавказе. Сбережение казенных расходов у него было на первом плане, грандиозных планов и штатов управления, не справляясь с карманом казны, он не любил; находил излишним обставлять себя департаментами и высокочиновными особами для возвышения своего величия, дорого обходящегося государству. По примеру Ермолова, у него нередко остатки местных доходов обращались на военные издержки по продовольствию войск, содержание госпиталей и тому подобное. Да-с, он не делал государства в государстве — особенно там, где питают всегда широкие надежды и выходят узкие результаты, особливо относительно целого.

Несмотря на давнишнюю неприязнь с Канкриным за отчуждение в казну на миллион рублей из имения князя Зубова, на дочери которого был женат Розен, стеснявшего часто его финансовые распоряжения, и на громадный авторитет своего предместника Паскевича, системы которого он не очень поклонялся, — Розен с большим тактом вел дела на Кавказе, а успешный поход его в 1832 году в Чечню и гибель Кази-муллы показывают его военные способности.

Много вреда принесла краю и государству его вражда с ближайшим своим помощником, генералом [79] Вельяминовым, начальником начальником кавказской линии, т. е. северного склона Кавказа. Отличному генералу, но суровому, неуступчивому, любившему барствовать Вельяминову, не могла сочувствовать гуманная, осмысленная душа Розена, а сознание собственного достоинства — уступить его притязаниям. Первое неудовольствие возникло по военно-судным делам и другим крутым мерам, коих часто Розен не утверждал, — вражда разгоралась более и Вельяминов, представляя в дурном свете дела своего противника, не мало способствовал его падению.

2

Возвращаясь с скудными своими воспоминаниями к Бурцеву, скажу, что он уже в персидскую кампанию, несмотря на свое приниженное положение, обратил на себя внимание Паскевича, и уже под Карсом, заведуя траншейными работами, более других способствовал внезапному занятию города; под Ахалцихом принимал такое же деятельное участие в осаде, на штурме, командуя саперным батальоном, из первых ворвался в город, награжден георгиевским крестом и, что важно было в его положении, назначен опять командиром херсонского полка. Блистательно подвизаясь с полком в кампанию 1829 года, он всегда имел какое-нибудь особое поручение в исполнении военных операций, часто помимо старших. Вступив в Эрзерум генерал-майором, он оставался командиром полка, так как Паскевич держался правила — во время похода, без крайней надобности, не переменять командиров отдельных частей. С занятием Эрзерума и рассеянием анатолийской армии, вопреки показаниям впоследствии наших историков, чтобы возвысить славу Паскевича, ему оставалось уже мало дела, и он стал занимать отдельными отрядами известные по стратегическому положению местности, подвигаясь [80] понемногу по дороге к Трапезонду в ожидании развязки событий в Европейской Турции. Поставя передовые посты на берегу Ефрата, он послал грузинский полк в Гулиш-Хане (серебряный завод), где в горных ущельях жило преимущественно греческое население, занимаясь разработкой серебряных руд, и послал напрасно. Принятые с распростертыми объятиями, наши войска должны были скоро возвратиться назад (Пробыв 6 дней, но до Трапезонда чрез горный хребет оставалось верст 45 и его легко было бы взять, так как войска в нем не было, — между тем там находился огромный склад меди и другие ценные предметы. Пр. автора.), а греки должны были вынести от турок тяжкое возмездие за измену. Другое дело Байбурт, куда послан был с Бурцевым херсонский полк, с присоединением одной роты эриванского. Этот город, обнесенный, как обыкновенно в Турции, каменными стенками, стоит на главном караванном пути из Трапезонда в Персию, — вместе с торговым значением, он важен, как стратегический пункт, прилегающий к гористой местности, населенной воинственным племенем лазов, почти номинально признающих турецкую власть.

Под паникой русского погрома, Байбурт с покорностью принял Бурцева, — чрез несколько дней он однако же получил сведение, что значительное скопище лазов заняло большое селение Хари, верстах в 20-ти от Байбурта. Хотя Бурцев получил приказание от Паскевича — не вдаваться в решительные сшибки с неприятелем и, в случае необходимости, требовать подкрепления, — но, под обаянием постоянных военных успехов и своей отваги, Бурцев в ночь двинулся к Харту с одним батальоном под своей командой и другому батальону велел идти другой дорогой, [81] чрез одно ущелье, чтобы преградить путь другим скопищам лазов, шедшим на соединение, и к рассвету стать 2-му батальону с другой стороны Харта. В ожидании скорого прибытия этого батальона, Бурцев пошел на штурм селения, дома которого, углубленные в землю, как грузинские сакли, представляли прочную защиту; солдаты под перекрестными выстрелами на близком расстоянии, в беспорядочном лабиринте азиатской постройки, должны были прикладами выбивать двери в упорно защищаемых жилищах, мало доступных пожару. В короткое время все ротные командиры и несколько офицеров были убиты или ранены; для командования ротами Бурцев должен был поставить адъютанта, казначея и квартирмейстера. Ожесточенные невиданным после Ахалциха сопротивлением — гренадеры бились отчаянно в саклях и на улицах, защищенных разными преградами. Понеся страшное поражение, неприятель, наконец, предался беспорядочному бегству, — Бурцев неотступно его преследовал; в это только время, сделав, как оказалось, большой обход и сбившись ночью с дороги, другой батальон стал подходить усиленным маршем на слышимые выстрелы. Отступающая толпа редела, слабо меняясь выстрелами с преследующею цепью гренадер; солдаты, после нескольких часов упорного рукопашного боя, в походной амуниции, очень утомились; добивая отсталых лазов, заметили, что один из их толпы старик стал отставать. Бурцев, как и всегда, был впереди и видя, что добыча ускользает от усталых солдат, дал шпоры лошади и хотел саблей добить лаза, но пугливая лошадь бросилась в сторону, — в это время фельдфебель Князьков бежал у стремя Бурцева и выскочив вперед хотел ударить штыком лаза, но тот как-то увернулся и Князьков дал промах; Бурцев занес второй раз [82] саблю, хотя в тоже мгновение Князьков поднял его на штык, но уже поздно для Бурцева: пуля пробила ему грудь, и дрянной пистолет убитого лаза достался печальным трофеем Князькову. Между тем генерал Муравьев шел на подкрепление Бурцеву; получив же донесение о несчастном событии, Паскевич выступил сам с отрядом. Чрез сутки известили умирающего Бурцева о приближении Муравьева, он вдруг обратился к бывшим постоянно у его одра офицерам и сказал: «господа, не допускайте ко мне Муравьева — я хочу спокойно умереть». Тут только, перед смертью, высказалось нерасположение к своему товарищу по школе колонновожатых, скрываемое прежде под личиною добрых отношений. Изумленные офицеры не знали, что делать, как преградить вход к умирающему непосредственного их начальника бригадного командира, который, по самой службе, должен был видеть перед кончиной полкового командира; но они объявили волю отходящего.

Дело в том, что Н. Н. Муравьев, при всех прекрасных качествах умного боевого генерала и полезного администратора, по своему педантству до последних мелочей и холодному важному обращению, умел быть для всех старших и младших всегда тяжелым и не симпатичным. Когда Паскевич командировал Бурцева в Байбург, то последний накануне выступления, вечером, должен был явиться за последними приказаниями к главнокомандующему, начальнику штаба, в самый штаб и к Муравьеву — как к своему бригадному командиру; наконец, усталый Бурцев возвратился в 11 часов в лагерь и отдавал приказания — как назавтра с рассветом выступить в поход; вдруг является ординарец с требованием прибыть к бригадному командиру. [83]

«Да я у него сейчас был». Немогим знать — был казенный ответ унтер-офицера. Полагая, что Паскевич передал Муравьеву еще какое-нибудь добавочное распоряжение, скрепя сердце Бурцев к нему отправился, задевая впотьмах за веревки палаток. Муравьев с полулистом в руках серьезно его встретил словами: «какой у вас беспорядок в канцелярии! Что такое? Да посмотрите — в рапортичке показано тремя человеками более к выступлению против наличного числа». Так, ваше превосходительство, за этим только меня требовали? Да, за этим! Вы знаете, как я и мои подчиненные нынешний день были озабочены скорым приготовлением к походу... прощайте, взыскивайте с полкового адъютанта, как хотите; меня же ждут фельдфебеля, а за ними весь полк для получения последних приказаний, которых я еще не успел передать по случаю вашего требования к себе». Возвратясь, он только сказал адъютанту: «ну, будет вам от Муравьева за рапортичку».

Мне передавал очевидец, как во время варшавского штурма, под картечными выстрелами польских укреплений, Муравьев распекал четверть часа одного адъютанта за подобную же ошибку; спасением своим он обязан был только тому случаю, что находился пред исходящим углом бастиона. Может быть это педантство и не симпатичность были впоследствии причиною неудачи под Карсом.

После тяжких мучений, Бурцев на третий день скончался; перед самыми похоронами прибыл с отрядом Паскевич и во время печальной церемонии, заплакав, сказал офицерам нашего полка, указывая на гроб: «господа, вы хороните фельдмаршала!» Надобно было видеть горесть и уныние офицеров и солдат, потерявших своего любимого командира, который, соблюдая в точности порядок службы, умел [84] привязать к себе подчиненных. Во время хартского боя Бурцев находился в передовых рядах; будучи прекрасным стрелком, брал часто у солдат ружья и бил без промаха, приговаривая: «вот, братец, как надобно стрелять», что одушевляло солдат, видевших в своем начальнике товарища в бою. Бурцева огорчала большая потеря офицеров, пораженных вблизи на выбор, — и оскорбленное честолюбие дорого обошедшегося предприятия как будто заставляло искать смерти, хотя в общем смысле победа осталась за ним, — неприятель выбит из крепкой позиции и прогнан с большой потерей. Конечно, ему была бы головомойка за рискованное предприятие вопреки приказания, но тем бы и кончилось. От постоянных успехов дух самоуверенности был сильно развит в войсках от генерала до солдата, и Паскевич это настроение в войске ценил, даже при его злоупотреблении.

— Позвольте спросить — сказал я — это было прежде вашей обороны Ахалциха? — Ах, нет—сказал оторопевший старик; я увлекся воспоминанием о моих старых командирах, и так продолжаю. Мало обращая внимания на постоянно подтверждающиеся слухи о задуманном на нас нападении Ахмет-паши, мы преспокойно поживали и распоряжались как дома, да еще занимались литературой, т. е. вздумали издавать что-то в роде газеты под названием «Ахалцихский Меркурий».

Конечно, господа библиоманы разделят со мною прискорбие, что это замечательное по месту выхода и времени произведение я не могу передать в их книгохранилище за утратой экземпляров, которые я, впрочем, долго берег, вплоть до С-го пожара. Дело было вот как. После разгрома декабристов, всех разжалованных в солдаты, менее же виновных — с сохранением офицерских чинов, [85] прислали на службу в кавказские полки, за исключением гренадерских, в коих, по закону, штрафованные не могут служить; только впоследствии к нашему грузинскому полку, в абхазскую экспедицию, были прикомандированы из других полков Александр Бестужев и Норов — брат бывшего министра. Вообще к разжалованным относились с сочувствием; старшие начальники хотя держали себя от них далеко, но не обращали внимания, что ротные командиры не заставляют их нести, как должно, солдатскую службу; в караулы или на работу не посылали, дозволяли жить отдельно в палатках или балаганах, в походе быть без ранцев, иметь своих лошадей и принимали к себе. На них смотрели сначала, как на что-то особенно замечательное; присмотревшись, увидели в них только людей образованных, но ничего необыкновенного, за исключением двух-трех, могущих играть замечательную роль, не считая тут даровитых Бурцева и Вальховского (если они, как и вероятно, были декабристы).

Близкий человек к Киселеву, Бурцев женился на одной из многочисленного штата шляхтянок жены его, урожденной графине Потоцкой. Анна Николаевна Бурцева была бойкая женщина, воспитанная хорошо вместе с Потоцкой, принадлежала к православному исповеданию; петербургские джентльмены высшего круга, служившие у нас, любили ее общество. Оставшись вдовою, она чрез несколько месяцев после смерти своего доблестного мужа родила дочь; сверх того ей следовало сдать полк преемнику покойного, т. е. приплатить деньги, что задержало ее надолго в штаб-квартире полка, г. Гори. После она даже вышла замуж за этого преемника, человека хорошего. Как хорошо знакомому, она раз в откровенной беседе мне сказала: [86] «если бы мой покойный муж при допросе в Петербурге согласился показать, что он исполнил одно распоряжение (какое распоряжение — она не сказала), по своему произволу, а не по словесному приказанию начальника штаба, то он был бы теперь жив, но в Сибири, на каторге. Тщетно Беккендорф и Чернышев уговаривали его мягко и с угрозами, чтобы он принял на себя исполнение этого распоряжения, так как начальник штаба 2-й армии, говорили они, отказывается в отдаче такового приказания; муж мой стоял на своем и требовал очной ставки. Дать очную ставку Киселеву с ним — считали почему-то неловким, говорила Анна Николаевна; мужа моего освободили, взяв у него только полк». Вот почему в последующем затем печатном списке уже не значилось Бурцева в числе преступников. Между тем товарищи и приятели его, командиры полков в одной дивизии — Пестель и Абрамов — один пошел на виселицу, другой — в каторгу. Однако же отношения Киселева к Бурцеву после декабрьской катастрофы, кажется, мало изменились, как надобно полагать из следующих слов Анны Николаевны: «пришибленные судьбою, мы с мужем жили в маленькой квартире, нисколько не ожидая какого-либо посещения в нашем печальном одиночестве, — вдруг входит к нам Киселев, — я была в неглиже, с распущенной косою; представьте мое конфузное положение — мне даже и уйти было некуда».

В ширванском полку служили: капитан Лашкевич, переведенный из России с сохранением чина, по участию в декабрьских смутах, и разжалованные в солдаты Петр Бестужев и мой земляк Зубов. Последний, имея порядочное состояние, получил, по тогдашнему обычаю, хорошее для того времени домашнее образование, имел природные [87] способности и, увлекаемый эпохой Пушкина, пописывал еще юношею стишки, из которых некоторые были и у меня. В смутное время декабрьских происшествий он был на службе юнкером и написав на смерть Рылеева элегию, послал ее при письме к своему приятелю, с пояснением, что, «к прискорбию патриотов, 14-е декабря не удалось». Письмо было перехвачено, и Зубова прислали на Кавказ солдатом.

Из декабристов я познакомился в Ахалцихе только с Лашкевичем; раз он приходит ко мне и говорит: не возьмусь ли я ходатайствовать у князя Бебутова о дозволении издавать в роде газеты, которую он вместе с Петром Бестужевым (тогда еще здоровым) и Зубовым хотят составлять и в рукописных листах раздавать безденежно по ахалцихскому гарнизону, чтобы развлечь себя и других чем-нибудь в скучной жизни. Я охотно согласился на предложение, и в удобную минуту доложил князю. «А что, они не будут там помещать каких-нибудь глупостей?» — сказал князь; я уверял, что их намерения самые безгрешные, что они хотят занять себя и других чем-нибудь — и только, «Ну, хорошо, ты у меня будешь отвечать за них первый; на этом условии даю позволение с тем, что ты должен приносить ко мне предварительно каждый номер на цензуру». Чрез несколько дней я приношу князю кругом мелко исписанный большой лист № 1-й «Ахалцихского Меркурия»; князь остался им очень доволен; содержанием было несколько известий, разные анекдоты и события из минувшего похода, картины военного быта, сведения о разных подвигах из турецких екатерининских войн и на Кавказе, а также местные очерки; через неделю Лашкевич приносит мне 2-й № «Ахалцихского Меркурия» и с грустным видом сказал, что этот номер последний. [88]

— Это почему — спросил я. — Да нашлись люди, говорящие: «что это затеяли разжалованные; нечего им выказывать себя, — ну, и вам досталось за посадничество, так чтобы не вышло какой-нибудь истории, мы решились прекратить издание Меркурия — и вот прощальный номер». Он также состоял из мелко-писанного листа, по той же программе; только в заключение, в ироническом духе против оппонентов, было сказано, что издание прекращается. Князь, одобрив 2-й №, с выражением неудовольствия на лице выслушал мое объяснение о прекращении издания, сказал: «ну, братец, как они хотят, так и делают, а я не нахожу тут ничего дурного». Это было за неделю до нападения, и князь был очень озабочен слухами, приходившими с турецкой стороны.

3

Кстати здесь уже расскажу о последующей судьбе декабристов на Кавказе. Они были размещены по распоряжению местного начальства в более действующие тогда полки в персидскую кампанию и с этими же полками находились в турецкой. Все представления Паскевича о наградах отличившимся обыкновенно уважались за исключением разжалованных — особенно декабристов; их не мог он производить даже в унтер-офицеры без Высочайшего соизволения, и повторенные о них представления оставались без ответа. Самый трудный шаг к повышению разжалованных был унтер-офицерский чин — если кто его получил, то мог надеяться скоро быть прапорщиком. Для одного Пущина было исключение. Он служил капитаном в конно-пионерном гвардейском эскадроне, пользовался вниманием покойного государя Николая Павловича, когда тот был Великим Князем и начальником инженеров; при воцарении его тотчас был заготовлен приказ о производстве Пущина в полковники с назначением командиром северского конно-егерского полка; [89] но, до выхода приказа, его арестовали за участие вместе с братом в заговоре и разжаловали в солдаты в кавказской пионерный (что ныне саперный) батальон. Обладая хорошими сведениями по своей части, во время осады крепостей Аббас-Абада и Эривани, Пущин в солдатской шинели был призываем в палатку главнокомандующего вместе с другими инженерами для совещаний, за что и был произведен по окончании персидского похода в офицеры. Но кроме его одного, этого счастья не выпало надолго никому из декабристов ни в персидскую ни в турецкую войны, не взирая на неоднократные представления Паскевича. Между тем жилось им кое-как и сносно по их положению. Конечно, избалованные удобствами жизни, удовольствиями образованного общества, они с непривычки тяготились далеко более нас одичалых кавказцев лишениями, трудами боевой жизни и отсутствием каких-либо развлечений.

Окончив турецкую кампанию, они уже мечтали получить прощение или значительное облегчение своей участи, но вышло иначе — положение их ухудшилось.

В 1829 году, уже в концу кампании, прислан был из Петербурга к Паскевичу адъютант, кажется Чернышева, с каким-то поручением, обыкновенно известным для местного начальника и кое о чем для него неизвестным. Обыкновенно также, таких людей местные начальники принимают очень любезно и находят случай награждать их за оказанное отличие в сражениях орденами, а как оные, т. е. сражения, уже почти кончились, то реченному адъютанту дали летучий отрядец казаков, с которым он разбил какую-то еще бродившую партию куртинцев или турок. Расхвалив в приказе по корпусу его подвиги — что тоже была особенность для обер-офицера — Паскевич по [90] предоставленному тогда ему праву, наградил его владимирским крестом и отправил обратно.

Прошло месяца два или три — кампания узко кончилась; Паскевич возвратился в Тифлис, войска — в свои штаб-квартиры; многие разжалованные, в сладком ожидании для них милостей, остались под разными предлогами в Тифлисе, где все-таки и в то время можно было жить несколько по-человечески. Вдруг получается из Петербурга распоряжение, коим декабристы, помимо местного начальства, из действовавших против турок полков, переводятся в более отдаленные полки или линейные батальоны в Дагестане и по берегу Каспийского и Черного морей. Как в Сибири — есть еще другая Сибирь, в роде Якутска или Охотска, так и на Кавказе — есть еще Кавказ, представляющий местности тогдашнего Дербента, Тарков или Сухума. Вследствие чего Бестужевы были переведены — Петр из ширванского, стоявшего тогда в Кахетии, в куринский полк, коего батальон стоял в Тарках, и Александр — в дербентский линейный батальон; другие декабристы — в разные подобные места. Такой погром на декабристов произошел вследствие доклада возвратившегося от нас в Петербург адъютанта В., что декабристы на Кавказе пользуются слишком большой свободою и разными послаблениями, неприличными их солдатскому положению, — что от них не требуется должной субординации, и офицеры обращаются с ними без претензий. У других полковых командиров они не бывали, но у командира нижегородского драгунского полка, полковника Раевского, они постоянно принимались радушно.

Получив из Петербурга не очень приятные внушения (Хорошо составленными реляциями в персидскую и турецкую войны Паскевич обязан был прикомандированному к своему штабу казачьему офицеру Сухорукову. Этот Сухоруков был классически образован, участвовал в литературе тогдашних альманахов. Он прислан был на Кавказ вместе с подполковником Кузнецовым (впоследствии походным атаманом) за оппозицию против Чернышева в 1820 году, по преобразованию на Дону. Бедного Сухорукова перевели в Финляндию, и Паскевич не счел тогда возможным за него ходатайствовать. —Прим. автора.), [91] Паскевич бросил заготовленные ходатайства о производстве за отличия в офицеры разжалованных, приказал начальникам частей держать их в должных границах солдатского звания. Раевскому досталось крепко, и ежели бы он не успел получить прежде чин генерал-майора, то положение его было бы незавидное. Теперь сдавал он полк вследствие повышения, а то, пожалуй, сдал бы и без того. Открылась другая проруха — вероятно, тоже поясненная из Петербурга; почти все разжалованные, в особенности декабристы, получили георгиевские солдатские кресты, на что корпусный штаб и другие начальники не обращали внимания при получении списков награжденных ими нижних чинов. Стали добираться до ротных командиров — те показали, что, согласно положения, солдаты сами избирают из среды своей достойных награды георгиевским крестом, без участия начальников, они же осуществляли только единодушное избрание солдат своим утверждением. Тем дело и кончилось. Остался в проигрыше только тифлисский комендант, полковник Бухарин, человек хороший, как вообще говорили, женатый на образованной, очень приятной в обществе женщине — кажется, Катерине Ивановне, — ей посвящена повесть А. Бестужева, Фрегат Надежда. По званию коменданта, Бухарин обязан был наблюдать за проживающими временно в Тифлисе воинскими чинами, а за разжалованными еще [92] более. Между тем у него, коменданта, отставший от полка А. Бестужев был постоянным гостем, как хороший знакомый. Получив замечание по поводу декабристов, Паскевич, прежде к ним снисходительный, сделался вдруг строго требовательным. Призвав Бухарина, он гневно спросил его, почему он дозволяет проживать без всякой надобности в Тифлисе разжалованным и не высылает их в полки, да еще А. Бестужева часто принимает у себя в доме? Растерявшийся Бухарин на первое сказал, что разжалованным дозволили остаться в городе их командиры, а на последнее замечание наивно отвечал: что не он, а его «Катерина Ивановна принимает у себя Бестужева». Это погубило доброго коменданта, скоро смененного, а достойную женщину сделало предметом насмешек легкомысленной толпы.

Брат Павел и другие, знавшие хорошо А. Бестужева, рассказывали, что, будучи адъютантом принца Александра Виртембергского, он был принят в высшем обществе; при интересной наружности, своей любезностью и бойкостью языка производил большое впечатление в салонах; светские женщины его обожали и страшились его язвительных речей; если которая имела несчастье возбудить против себя его неудовольствие, то беспощадной иронией и сарказмами он преследовал жертву. Павел Бестужев говорил мне, что адъютант Б., будучи аристократом, не мог играть в петербургском обществе такую видную роль, как Александр, и потому, из зависти, был с ним в дурных отношениях. Этому обстоятельству Павел приписывал причину погрома декабристов на Кавказе.

Несмотря на грубую, невежественную натуру «бурбона», командира дербентского батальона однако же нельзя очень [93] винить в дурном обращении с Бестужевым, так как он имел в виду предшествующую историю и частью боялся ответственности за послабление, частью увлекался неприязненными отношениями к коменданту Шнитникову, с которым был в ссоре. Более возвышенная культура и благородное сердце последнего не стеснялось рабским угодничеством репрессивным мерам в отношении разжалованных, и он дружески принимал в своем доме А. Бестужева, что еще более раздражало дубового его командира, и потому положение Бестужева в первое время пребывания в Дербенте было тяжело. Бестужев должен был нести всю тягость солдатской службы и жить в казармах. Но как авторитет Шнитникова в отношении батальонного командира был далеко выше в глазах местного начальства, то он косвенно облегчал участь Бестужева: дал ему особую квартиру и посылал с поручениями в горы по заведываемому им округу; скоро ознакомившись с татарским языком, Бестужев сделался популярным человеком между дербентскими жителями, а Дербент считался тогда мусульманскими Афинами, по чистоте татарского языка и мудрости тамошних ученых, и между ними Искандер-бек (Александр) приобрел уважение.

Кипучая, легкая и суетная натура Марлинского причиняла ему много хлопот в жизни и не могла сделать его серьезным общественным деятелем, какими обыкновенно воображали себя декабристы. Заносчивая отважность, искание приключений — ставили его жизнь не раз на карту и, может быть, были причиною его гибели. Женщины, как воздух, были его стихией. Бывало — говорил мне брат его Павел — соберет Искандер-бек к себе правоверных мыслителей и почетных лиц города и начнет им рассказывать [94] сказки, в роде тысячи одной ночи, из европейского быта или петербургской жизни, и на половине рассказа остановится, заявив, что его требует к себе комендант, но что он скоро вернется и будет продолжать историю; между тем доверенный человек занимает почтенных гостей, не жалея угощений; чрез несколько времени возвращается Искандер-бек, как ни в чем небывалый, прочтя между тем милой половине одного из присутствующих ученых мужей, на подготовленном свидании, страстную лекцию, не думая о том, что мусульманский профессор в Дербенте владеет кинжалом также свободно, как тростниковым пером, а горы укроют сейчас каждого кинжального деятеля. Между тем А. Бестужев свел тесное знакомство с русской девушкой, дочерью унтер-офицера; раз как-то, вечерам, она шалила на его постели, под подушкой лежал заряженный азиатский пистолет, с которым он ездил в горы; от неловкого движения курок спустился — и бедная девушка была поражена насмерть пулей.

Страшная буря обрушилась над Бестужевым; ближайшие его начальники тоже были в смущении. Надобно было отвечать на два вопроса: почему рядовой Бестужев жил в отдельной квартире, и зачем было у него заряженное азиатское оружие? Но тогда был еще в силе благодушный и рассудительный корпусный командир, барон Розен, и начальник его штаба, генерал Вальховский, человек с большими способностями. Удовольствовались донесением, что Бестужев посылался в горы с поручениями в опасные места только с несколькими проводниками, то ему необходимо было иметь азиатский костюм и оружие, и как он свел знакомство с некоторыми влиятельными горцами, то необходимо было ему принимать их у себя отдельно в [95] квартире, а не в казарме. Так дело и замялось, но о нем, конечно, донесено было в Петербург. Бестужев потерял только за это георгиевский крест, который назначался ему за отличие при обороне Дербента, и в этом случае Бестужев тоже напрасно ропщет на своего батальонного командира. Эта же несчастная история отдалила производство его в офицеры. Я не нахожу нужным опровергать нелепый слух, пущенный в ход недоброжелателями Бестужева, что он убил девушку из ревности. Сам отец несчастной опровергал эту клевету.

Пробыв почти три года во второй раз в Ахалцихе, по окончании устройства переселенцев на месте нового жительства, я передал их затем в местное управление, согласно общего распоряжения, сам же возвратился в полк и получил из корпусного штаба командировку в Россию, имея в виду побывать дома. Живя в Ахалцихе, я приятельски сошелся с штаб-лекарем, женатым на дочери одного второстепенного придворного священника. Она была добрая женщина, болезненного сложения, невзрачная собой и мало образованная, — муж превосходил ее интеллектуальностью и был человек вообще порядочный, — сдружась, я часто проводил вместе с ними время, какое у меня оставалось от частых разъездов и хлопот по моей обязанности. Добродушная хозяйка своею оригинальностью приводила меня иногда в недоумение, — она часто рассказывала о петербургской жизни и великосветском общество, которое ей удавалось видеть только с хор дворцовых зал или гуляя по невскому проспекту. Несмотря на мое совершенное незнание света, мне казалось, что ее рассказы не совсем согласны с действительностью. Приезжавшая в Ахалцих на минеральные воды из Гори, Анна Николаевна со вторым мужем [96] подсмеивалась над ее странностями и моей простоватостью, но вместе с тем находила мужа ее человеком рассудительным и одобряла приязнь мою с ним. И вот после моего отъезда, месяца через три, прибывший в Ахалцих А. Бестужев — этот лев и идол петербургских салонов — находил удовольствие бывать каждый почти день в том не хитром, хотя и добром семействе, как и я, одичалый кавказец, и выслушивать рассказы хозяйки о житейских порядках большого света.

4

Такие превращения во взглядах и наклонностях петербургских франтов, поступивших в ряды нашего воинства, мне не раз случалось встречать — и особенно относительно кахетинского вина и женского общества, так бедного своим составом в мое время. Сперва молодой барич, привыкший к тонким французским винам, морщится, пробуя понемногу благодатный напиток Кахетии, припахивающий бурдючной нефтью; пройдет месяца три-четыре и петербургский джентльмен, не хуже присяжного кавказца, с удовольствием тянет влагу, которой, по всем вероятиям, упился праведный Ной, сойдя с Арарата. Потом столичный ловелас, сидя в какой-нибудь крепостце или штаб-квартире, иронически отзывается о присущем дамском обществе, и вот отправляется он в экспедицию, протаскается по горам и трущобам месяцев 10 или 12-ть, не зная ничего, кроме балагана или палатки, и не видя вблизи из женского рода никого кроме пушки и патронной сумы; натерпевшись холода и голода, зноя и утомления, возвращается он в штаб-квартиру, как в обетованную землю — и тут уже является любезным кавалером в дамском обществе и находит очень милыми полковых амазонок. Ахалцихская амазонка штаб-лекарша, оказалась, в некотором смысле, героиней. [97]

Наш полковой штаб-лекарь Никифор Иванович Явленский был в своей сфере замечательной личностью. Зная хорошо свое дело и живя в г. Гори при полковом лазарете, он первый из русских докторов приобрел большое доверие у жителей горийского уезда (прежней Карталинии). Как человеку женатому и знающему туземный язык, ему вполне доверяли лечить свои семейства грузины, еще сохранившие тогда ревнивые азиатские обычаи и прятавшие своих красавиц от дурного офицерского или чиновничьего глаза. До нашего штаб-лекаря грузины довольствовались своим «акимом», т. е. лекарем, в роде наших деревенских знахарей, а как Никифор Иванович не любил треволнений походной жизни, то во время похода полка оставался почти всегда при лазарете в штаб-квартире, на что полковые командиры охотно соглашались, зная, что оставляемое значительное число больных и по оному хозяйство будут иметь должное попечение в их отсутствии. В июле 1834 года наш грузинский полк, куда я поступил по новому переформированию, назначен был в поход в Абхазию. Явленского положено было оставить в штаб-квартире, а место его в походе заменить другим. Зная, что моему приятелю, ахалцихскому штаб-лекарю, желательно было получить анненский крест, чтобы, по тогдашнему праву, быть дворянином, между тем, ахалцихский климат, в числе не многих на Кавказе мест, необыкновенно здоров, где медику и отличиться было не в чем, я и начал хлопотать, чтобы моего приятеля прикомандировали к полку на время похода. Полковой командир, зная его лично, охотно на то согласился (По этому случаю из Сурама я ездил в Ахалцих и пробыв там только один день, в первый раз видел А. Бестужева, не более получаса, зайдя к нему с одним общим знакомым; он жаловался на нездоровье, почему, как обыкновенно, и не мог быть в тот день у штаб-лекаря, хотя его ждала хозяйка. Прим. автора.). [98]

Но я, как медведь пустыннику, оказал коему приятелю дурную услугу. Чрез несколько времени он заболел в Бомборах гнилой горячкою и умер на моих руках. Как отряд наш должен был скоро выступить далее и свободное сообщение за нами прекратиться, то я поспешил отправить в Ахалцих к неутешной вдове вещи покойного с лошадью и денщиком его, написав при этом грустное письмо. Возвратившийся с вещами денщик первый привез печальное известие, и пораженная им вдова впала в глубокую печаль, доходившую до отчаяния: она рвала на себе волосы, била себя в грудь, все ахалцихское русское общество поражено было ее горестью и жалело о добром ее муже. Старик комендант, будучи сам, семейным человеком, счел обязанностью вскоре навестить несчастную вдову и нашел ее в страшном припадке отчаяния — она рвала опять на себе волосы и кричала, что ей ничего не осталось, как утопиться, и хотела при этом выбежать из квартиры, — смущенный, оторопевший начальник крепости едва успел удержать ее и не знал, как успокоить; глубоко взволнованный, он передавал бывавшим у него печальную сцену свидания с штаб-лекаршей. Александра Бестужева давно уже не было в Ахалцихе; с производством в унтер-офицеры он уехал в отряд генерала Вельяминова, который должен был со стороны Анапы идти по берегу Черного моря навстречу нашего отряда и соединиться с ним, — но он дошел в два года до Геленджика, а мы до Адлера, или, вернее, до Гагры.

Чрез неделю после посещения комендантом отчаянно неутешной вдовы, подается ему рапорт; при чтении его [99] старик комендант выразил необыкновенное изумление и обратился к бывшим у него по службе нескольким офицерам: «господа, а глазам своим не верю, так ли я прочел — прочтите, пожалуйста», — и передал им рапорт, в котором очень ясно испрашивалось у местного начальника гарнизона дозволение батальонному казначею, поручику N., жениться на вдове штаб-лекаря В. «Я не могу даже и дать просимого дозволения, сказал комендант, так как денщик прибыл с частным письмом, я же должен получить официальное уведомление о смерти штаб-лекаря, считающегося у меня в командировке». Уведомление не могло быть скоро получено; из полка донесено было о смерти штаб-лекаря в корпусный штаб, оттуда дано знать корпусному штаб-доктору и процедура затянулась.

Изумление коменданта показывало только, что он недавно прибыл из России. У нас же в какой-нибудь крепостце или штаб-квартире можно было подслушать на званном вечере такого рода разговор вновь прибывшего со старожилом: «кто танцующие в первой паре? Это жена штабс-капитана N. и поручик Z; если муж дамы скоро умрет по милости здешнего благодатного климата, то она выйдет замуж за своего кавалера, а если и его потом положит где-нибудь пуля, то она будет женою своего визави», — и слова рассказчика после оправдывались. Впрочем, я вспоминаю только некоторые черты характеристики тогдашнего быта, нисколько не думая делать их общими.
<...>


Вы здесь » Декабристы » Кавказ » "Декабристы на Кавказе" (из воспоминаний В. Андреева).