Декабристы

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » Декабристы » ЖЗЛ » Н. Эйдельман. "Обречённый отряд".


Н. Эйдельман. "Обречённый отряд".

Сообщений 121 страница 130 из 140

121

Я не верю в пропасть между молодостью и старостью в жизни отдельного человека («Ах, если б вы его видели молодым — орел, умница! А сейчас — жалок, глуп и нелеп...»).

Все, что есть в 60—80—100 лет, было и в 18—20, только в юности главное бывало иногда скрыто, неглавное — слишком очевидно, к старости же напластования уносятся — и открывается сущность, какой она была всегда.

Если «жил — дрожал», так и «умирал — дрожал». Из «жиром закрытого сердца княгини Марьи Алексевны» не выйдет мудрого сердца Марии Каспаровны. «На редьке не вырастет ананас», — как говаривал в свое время умнейший старец, противник казней, адмирал Мордвинов.

У Начальника штаба Вольного слова была хорошая молодость в очень плохие для ее страны годы. Этой молодости хватило на всю почти столетнюю жизнь. Два века — XIX и XX — не состарили.

Но отчего же она в таком случае не слишком известна, не знаменитость, не «гениальная женщина»?

«Гений — роскошь истории», — записал однажды Александр Иванович Герцен. Он полагал, что человечеству как раз недостает обыкновенных, хороших и свободных людей.

122

ЭФИРНАЯ ПОСТУПЬ
Как от любви ребенка безнадежной...
М. Ю. Лермонтов

Летом 1837 года по сибирскому тракту — с востока на запад, «из Азии в Европу» — двигалась под охраною партия из семи декабристов. Путь же их лежал в «другую Азию», то есть на Кавказ (Александр Сергеевич Пушкин, бывало, надписывал конверт — «Его благородию Льву Сергеевичу Пушкину в Азию», и письмо находило младшего брата, служившего в Кавказском корпусе).

Итак, ехал тем летом на запад и юг Николай Лорер, бывший член Южного общества, арестованный 32-летним майором, а теперь определенный в 42-летние рядовые.

Ехал Михаил Нарышкин, тремя годами младший Лорера, но двумя чинами старший (разумеется, в те давние годы): 30-летний рядовой-полковник; переводятся на Кавказ также сорокалетний Михаил Назимов (бывший гвардии штабс-капитан), Черкасов, Розен, прежде поручики. Жена Нарышкина, жена и дети Розена вернутся в родные края и уж там будут дожидаться своих солдат. Никто не проводит и не ждет Владимира Лихарева: в другой жизни блестящий 25-летний подпоручик имел жену, в тюрьме узнал о рождении сына; теперь же 37-летний солдат давно знает, что жена вышла за другого. Пройдет еще несколько лет, и за несколько минут до гибели, в знаменитом сражении с горцами у речки Валерик, Лихарев покажет портрет оставившей его прекрасной молодой женщины — товарищу по оружию и ссылке Михаилу Лермонтову...

Наконец, седьмой солдат Александр Иванович Одоевский, бывший конногвардейский корнет, бывший князь — Рюрикович (впрочем, лишившись княжеского титула, возможно ли перестать быть Рюриковичем?).

На Кавказ — где, продержавшись несколько лет под пулями и лихорадкой, можно опять, лет в 40—45, получить первый офицерский чин, выйти в отставку и уехать — не в столицу, конечно, но хотя бы в имение, к родственникам и под надзор.

Эти семеро (как и все другие декабристы, попадавшие на Кавказ), конечно, надеются на счастливый шанс, и кое-кому он достанется. Из оставшихся в Сибири некоторые им завидуют. Волконский, мы знаем, просился на Кавказ через старинного друга-сослуживца могущественного графа Воронцова. Царь отказал. Действительно, бывшего боевого генерала, князя — в рядовые: слишком соблазнительно и для тех солдат, что его помнят, и для тех офицеров, которым — «только бы досталось в генералы».

Не пустили Волконского; одновременно отказали в Кавказе и другому осужденному, совсем «другого чина и положения».

27 апреля 1842 года шеф жандармов граф Бенкендорф отправляет на имя иркутского генерал-губернатора Руперта послание, которое дойдет до места в начале июня: «Государь-император по всеподданнейшему докладу поступившей ко мне просьбы от находящегося в Петровском заводе государственного преступника Мозалевского об определении его на службу в войска, на Кавказе расположенные, не изволил изъявить монаршего на сие соизволения».

Догадываемся, отчего: прапорщик Черниговского полка, посланный Сергеем Муравьевым-Апостолом, чтобы взбунтовать Киев, он конечно же встретит на Кавказе своих прежних солдат. Ведь большая часть старого Черниговского полка была туда отправлена. Ситуация — бывший офицер и его бывшие солдаты с оружием в руках — этого никак нельзя допустить!

Мозалевский остается в Сибири, где вскоре умирает от болезней и тоски...

Для справедливости напомним, однако, что просились на войну и выслугу далеко не все декабристы. Михаил Лунин, кто умел даже из Восточной Сибири свысока поглядывать на Зимний дворец, записал и распространил в ту пору резкие строки насчет некоторых из наших политических ссыльных, которые «изъявили желание служить в Кавказской армии, в надежде помириться с правительством». Лунин предлагал для подготовки к солдатской жизни «поупражняться», получая сотни палочных ударов.

Кажется, эта ирония адресована прежде всего Александру Ивановичу (для друзей Саше, Сашеньке) Одоевскому. Его переводят на Кавказ отчасти потому, что написал однажды стихотворное письмо престарелому отцу, где были и горесть и раскаяние.

Меня чужбины вихрь умчал

И бросил на девятый вал

Мой челн, скользивший без кормила...

Очнулся я в степи глухой,

Где мне не кровною рукою,

Но вьюгой вырыта могила,

С тех пор, займется ли заря,

Молю я солнышко-царя

И нашу светлую царицу:

Меня, о солнце, воскреси

И дай мне на святой Руси

Увидеть хоть одну денницу!

Есть легенда, что царь и Бенкендорф были растроганы. Куда важнее, однако, что в то же самое время попросил за родственника многосильный генерал Паскевич (эта история еще будет затронута в нашем рассказе).

Меня чужбины вихрь умчал

И бросил на девятый вал...

А в самом деле — лучше б Одоевскому не ехать (ох уж это наше знание ответа, знание того, что с ним произойдет). Иногда оно гнетет историка, который мечтает каждый раз быть если не «создателем», то хоть первооткрывателем случившегося...

И все же — не для кавказских пуль и лихорадки был рожден на свет Александр Одоевский (впрочем, и не для сибирской тоски).

123

13 и 14 декабря 1825 года он восклицал — восклицание сделалось знаменитым, попало в официальные документы, одних восхитив, других возмутив, третьих растрогав.

«Мы умрем! Ах как славно мы умрем!» — кричал Одоевский, и, действительно ведь, «славно умерли». Не себе одному, многим пророчил юный князь: сам как раз остался в живых, но роковые слова уж вымолвил, самому себе — «мене, текел, фарес».

Пророчество поэта!

Поэт — вот второй резон для особого беспокойства за Сашу. Да поэт не простой — первый стихотворец каторги.

В мемуарах разных декабристов можно разглядеть ревностное пристрастие к Одоевскому: пускай Пушкин, Грибоедов, Лермонтов превосходят его талантом, но зато они не были на площади, в Сибири и смогут ли понять?

35-летний поэт Одоевский...

«Наш ответ» на пушкинское послание «В Сибирь» уж десять лет как написан. Вернее — записан, выучен товарищами; сам же Александр Иванович почти не оставил нам собственноручных стихотворных страниц: привычки не имел, да и к чему? Однажды, на каторге, прочел по своим листкам целый курс лекций о российской словесности: потом оказалось — листки были чистые, ни строки...

По пути на Кавказ над ними — клин журавлей. Одоевский тут же сочинит — Розен запишет:

— Куда несетесь вы, крылатые станицы?

В страну ль, где на горах шумит лавровый лес,

Где реют радостно могучие орлицы

И тонут в синеве пылающих небес?

И мы на Юг! Туда, где яхонт неба рдеет

И где гнездо из роз себе природа вьет, —

И нас, и нас далекий путь влечет;

Но солнце там души не отогреет,

И свежий мирт чела не обовьет...

Пора отдать себя и смерти и забвенью!

Не тем ли, после бурь, нам будем смерть красна,

Что нас не севера угрюмая сосна,

А юный кипарис своей покроет тенью? —

И что не мерзлый ров, не снеговой увал

Нас мирно подарят последним новосельем,

Но кровью жаркою обрызганный чакал

Гостей бездомных прах разбросит по ущельям?

Снова — «мы умрем», но уж не для славы, а для чакала!

Насколько это «неточное» слово лучше правильного — шакал —

Но кровью жаркою обрызганный чакал...

Александр Иванович, кажется, был в особых отношениях с русским языком: с детства привычнее французский... Когда с ним пытались перестукиваться сквозь тюремные стены, он не мог понять и ответить по одной простой причине: не знал русского алфавита. Но, может, оттого легче и находил неожиданные слова и сочетания; от, — как бы сказать? — недостаточной грамотности... Нет, скорее от нерастраченного удивления перед родным языком.

Поэт — со всеми неровностями, взлетами и спадами, с характером, столь трудно определяемым, что специалисты, которые свою задачу видят именно в том, чтобы определять, много спорят и — огорчаются.

«Случайный декабрист», «христианский идеалист» — писали до революции академики Пыпин, Котляревский. «Порочная методология исследования» — обличает прежних академиков современная исследовательница, уверенная, что старой школой «явно преувеличивается созерцательность жизненной позиции Одоевского, религиозные элементы его миропонимания».

Действительно, на площади, в декабре 1825 г., князь выступил «бешеным заговорщиком» (слова Николая I), но вскоре, на следствии, каялся и так пал духом, что начальство даже усмотрело в нем «повреждение ума».

Через полтора-два года снова мечтает о свободе, которая

...нагрянет на царей,

И радостно вздохнут народы.

Еще через несколько лет — новые нотки раскаяния в письмах к отцу.

124

Но притом сохраняют любовь, нежность к Одоевскому многочисленные друзья, не склонные к таким перепадам.

Вот эпитеты, определения, принадлежавшие разным приятелям, собеседникам, современникам.

«Одоевский — ангельской доброты. Пиит и учен; знает почти все главные европейские языки... Несмотря на богатство, он всегда в нужде, ибо со всеми делится до последнего».

«Всегда беспечный, всегда довольный и веселый... он легко переносил свою участь; быв самым приятным собеседником, заставлял он много смеяться других».

«В голосе его была такая искренность и звучность, что можно было заслушаться».

«Дар особой любви к людям».

«Чистая любовь к людям».

«Христианин без ханжества, любящий страдание...»

«Может быть, даже он любил свое страдание в христианском духе, в преданности общему делу».

Наконец, слово друга-кузена Грибоедова, который за месяц до 14 декабря пишет об Одоевском близкому человеку Степану Бегичеву: «Поручаю его твоему дружескому расположению, как самого себя. Помнишь ли ты, меня, каков я был до отъезда в Персию — таков он совершенно плюс множество прекрасных качеств, которых я никогда не имел».

Грибоедов — «меланхолический характер, озлобленный ум» (Пушкин): и вдруг такие слова...

А три года спустя — последний грибоедовский крик за Сашу. В письме начальнику, родственнику и «благодетелю» Паскевичу, отправленном из Ирана за 57 дней до гибели, Грибоедов приписывает (после официальной части): «Главное. Благодетель мой бесценный! Теперь без дальних предисловий просто бросаюсь к вам в ноги, и если бы с вами был вместе, сделал бы это, и осыпал бы руки ваши слезами... Помогите, выручите несчастного Александра Одоевского! Вспомните, на какую высокую ступень поставил вас Господь Бог. Конечно, вы это заслужили, но кто вам дал способы для таких заслуг? Тот самый, для которого избавление одного несчастного от гибели гораздо важнее грома побед, штурмов и всей нашей человеческой тревоги...

Может ли вам государь отказать в помиловании двоюродного брата вашей жены, когда 20-летний преступник уже довольно понес страдания за свою вину...

Сделайте это добро единственное, и оно вам зачтется у бога неизгладимыми чертами небесной его милости и покрова. У его престола нет Дибичей и Чернышевых, которые могли бы затмить цену высокого, христианского, благочестивого подвига...

Граф Иван Федорович, не пренебрегите этими строками. Спасите страдальца!»

Все силы души и пера автора «Горя от ума» здесь пущены в ход: не случайно названы царские приближенные Дибич и Чернышев, которых Паскевич не любит; Одоевский, 26-летний, назван 20-летним — не для обмана, а таким, совсем юным, запомнил его Грибоедов. И главное — предчувствие, опасение, что если Сашеньку не вызволить, то непременно пропадет.

Обостренные чувства одного поэта — накануне собственной погибели — в отношении другого, любимого...

Грибоедов открывает список замечательных людей, зачарованных Александром Одоевским. Не столько стихотворцем (они, хоть и ценили в нем поэтический дар, да сами лучше умели) — сколько личностью, душою.

Грибоедов первый — запомним это.

Но Александр Сергеевич не дождался своего Сашу — отправился через Кавказ умирать, пока Одоевский находился (по собственным его словам) — «под небом гранитным, в каторжных норах...».

125

Тегеранскую судьбу Грибоедова Одоевский оплакал в Чите — и первые строки тех стихов нельзя забыть, хоть раз прочитав —

Где он? Где друг? Кого спросить?

Где дух?.. Где прах?.. — В краю далеком!

Если страна далекая понятие географическое — за хребтом Кавказа — то Одоевский, следящий за журавлиной крылатой станицей, с каждым днем приближается к грибоедовской стране.

Если же страна далекая — та, откуда никогда не возвращаются, — он приближается и к ней.

Только после девятилетнего промедления грибоедовское прошение нехотя уважено Паскевичем. Сашу Одоевского отправляют, наконец, в края, близ которых уж давно пропал Вазир-Мухтар.

Не следовало ехать — но как же не поехать? Призрак воли — и шанс увидеться с отцом.

Те, кого в 1826-м везли в Сибирь с большим каторжным сроком, могли еще надеяться на будущие встречи с женами, детьми, братьями, сестрами — но не с родителями. Больше 20 лет дожидалась сыновей старуха Бестужева — и не дождалась.

Потеряв одного сына в Южном восстании, другого на эшафоте, не дожил до возвращения третьего сенатор Иван Муравьев-Апостол.

Екатерина Муравьева узнала о смерти в сибирской дали любимого сына Никиты и не сумела прибавить себе нескольких лет жизни, которых хватило бы для встречи с другим сыном, Александром. Сошли в могилу, не взглянув хоть раз на опальных детей, старики и старухи Пущины, Ивашевы, Беляевы.

Но тем летом 1837 года, с которого начался наш рассказ, едет навстречу сыну 68-летний отставной генерал-майор Иван Сергеевич Одоевский.

Трагические встречи на перекрестке старинных дорог, с малой вероятностью — свидеться вновь.

Пушкин и Пущин в Михайловском; на глухой почтовой станции — Пушкин и Кюхельбекер, которого гонят, — «но куда же?».

Друзья провожают Лунина на смерть — и он шутит: «Странно, в России все непременно при чем-либо или ком-либо состоят... Я всегда при жандарме...»

Александр Одоевский едет навстречу отцу...

В Казани — несколько дней вместе: и еще разрешили отцу-генералу и сыну-солдату проехать несколько станций, несколько перегонов вместе, в сторону южную.

Вот и вся встреча после двенадцати лет разлуки.

Встреча, конечно, последняя.

Старый генерал полюбил и всех товарищей сына. Через несколько недель напишет Назимову: «Служите ли вы все... в одном батальоне? И сообщите мне адрес ваш — словом прошу одолжить сообщить мне все, что до вас касается, со дня расставания, столь убийственного для меня».

Простившись со старым Одоевским, и уж не по Сибири, а через десять черноземных губерний — к югу, в кавказскую жару 1837 года.

Кровью жаркою обрызганный чакал...

1837-й: Пушкина полгода как убили, а Дантес как раз в один из летних дней 1837-го, на Баденском курорте, описывал Андрею Карамзину «со всеми подробностями свою несчастную историю и с жаром оправдывался»...

Александр Бестужев два месяца назад убит близ мыса Адлер.

А чуть севернее Адлера — Сочи: судьба Одоевского.

Убит Бестужев — и фактически нет на Кавказе декабристов (не считая живущих на лечении, в отставке).

126

Два призыва

В 1825—26-м арестовали, напомним, 589 человек. Из них десять были доносчиками, которые могли выполнять свои обязанности, только играя роль заговорщиков.

Остается 579.

Половину (286 человек) отпустили, но все равно внесли в секретный Алфавит; с «преступниками» же обошлись так: 121 под суд; большую часть приговорили к Сибири. Лишь немногих — в дальние гарнизоны и на Кавказ.

Многих же сочли виновными не слишком — и оттого суду не предавали, а распределили административно. В результате на Кавказ попало немало: одних солдатами — Берстель, Кожевников, Михаил Пущин, Коновницын, Петр Бестужев; других, сохраняя чин, — из петербургской гвардии против персов и турок (Бурцов, Вольховский). Прибавим сюда еще солдат Московского, Черниговского и других бунтовских частей — и увидим целый слой российских примечательных людей, отправившихся в 1826-м на юг не по своей воле. Это кавказские декабристы, с которыми встречался Пушкин по дороге в Арзрум, а Грибоедов — по дороге в Персию.

Многие из «замешанных» сыграли выдающуюся роль в двух трудных кампаниях — персидской 1826 — 28-го и турецкой 1828—29-го, давая ценные советы или исправляя просчеты Паскевича (за что главнокомандующий их заново невзлюбил).

Что стало с кавказскими декабристами «первого призыва»?

15 погибло от ран или болезней, более пятидесяти вернулись домой (многие под надзор).

Так или иначе, а к середине 1830-х на Кавказе их почти не осталось. Никак не удостаивался выслуги за свою особую роль в событиях 14 декабря Александр Бестужев и тем приближался к другому финалу, обычному для подобной ситуации: к гибели...

Да еще дослуживали в разных кавказских полках и ведомствах давно доставленные туда Валериан Голицын, Сергей Кривцов, Владимир Толстой, Николай Цебриков, Михаил Малютин.

Меж тем времена переменились: прошли 1820-е, на исходе 30-е: 10—15 лет — это очень много, особенно в медленные эпохи ссылок, мучений, напрасных ожиданий.

В 1826—29-х николаевское правление только начиналось. Пушкин жил «в надежде славы и добра».

Войны первых лет на Кавказе были популярны, даже у вчерашних декабристов — в защиту грузин, армян, греков от турок и персов...

Труды казались ненапрасными. Надежды — на лучшее будущее, на близкие реформы, на скорую амнистию всех — и кавказских и сибирских товарищей, — надежды еще не отцвели.

В конце же 1830-х — надежд почти не оставалось. Стиль, курс николаевского, бенкендорфского правления выявился уже весьма отчетливо.

Тогда (в 1826—29-м), можно сказать, «вся Россия» шла на Кавказ: сосланные в одних рядах с вольными. Бестужев с Пушкиным, Михаил Пущин с Денисом Давыдовым. Те, кто провели несколько лет в Грузии и Армении, у Тавриза и Арзрума, они не выпадали из главного русла российской жизни. Скорее наоборот: в ту пору на Кавказе был один из центров духовной жизни страны...

Теперь же, близ 1840-го, история неожиданно устраивает здесь жестокий эксперимент, удивительнейшее столкновение российских времен и поколений.

127

Morituri

«Ave, imperator, morituri te salutant» — «славься, император, идущие на смерть тебя приветствуют!».

По другой версии был возглас «pereat» — «да погибнет!». Это еще одно из полулегендарных одоевских высказываний — вроде «Ах, как славно мы умрем!».

Осенью 1837-го — как раз когда несколько декабристов заканчивали свой многонедельный путь из Сибири, — Кавказ был взбудоражен посещением царя.

Злоупотребления обнаружились, наместник унижен, с одного флигель-адъютанта сорваны эполеты — все ждут худшего, а тут еще и новых государственных преступников везут почти что навстречу царскому кортежу.

«Как нарочно, в эту самую ночь в Ставрополь должен был приехать государь. Наступила темная осенняя ночь, дождь лил ливмя, хотя на улице были зажжены плошки, заливаемые дождем, они трещали и гасли и доставляли более вони, чем света.

Наконец около полуночи прискакал фельдъегерь, и послышалось отдаленное «ура». Мы вышли на балкон; вдали, окруженная горящими (смоляными) факелами, двигалась темная масса.

Действительно в этой картине было что-то мрачное.

«Господа! — закричал Одоевский. — Смотрите, ведь это похоже на похороны! Ах, если бы мы подоспели!..» И, выпивая залпом бокал, прокричали по-латыни...

— Сумасшедший! — сказали мы все, увлекая его в комнату. — Что вы делаете?! Ведь вас могут услыхать, и тогда беда!

«У нас в России полиция еще не училась по-латыни», — отвечал он, добродушно смеясь». (Записки H. М. Сатина.)

128

Обреченные на смерть тебя приветствуют, «Да погибнет!»

Громкий наезд Николая I на Кавказ совпадает по времени с удивительным, бесшумным явлением поэтов. Бродят по Кавказу 1837 года замечательные стихотворцы.

Лермонтов — только что сосланный сюда за стихи «Смерть поэта».

Александр Чавчавадзе — недавно вернувшийся на родной Кавказ из петербургской ссылки.

Из ссылки пензенской вскоре приедет на время — к водам и друзьям — Николай Огарев.

Николоз Бараташвили, доживающий свой двадцатый год из отпущенных судьбою 27.

Александр Одоевский...

Их встречи неизбежны — но это только часть того исторического эксперимента, о котором ведем рассказ.

«Не раз Назимов, очень любивший Лермонтова, приставал к нему, чтобы он объяснил ему, что такое современная молодежь и ее направления, а Лермонтов, глумясь и пародируя салонных героев, утверждал, что «у нас нет никакого направления, мы просто собираемся, кутим, делаем карьеру, увлекаем женщин», он напускал на себя la fanfaronade du vice (бахвальство порока) и тем сердил Назимова. Глебову не раз приходилось успокаивать расходившегося декабриста, в то время как Лермонтов, схватив фуражку, с громким хохотом выбегал из комнаты и уходил на бульвар на уединенную прогулку, до которой он был охотник» (рассказ А. И. Васильчикова).

Много лет спустя Назимов, уже 80-летний, расскажет биографу Лермонтова П. А. Висковатову: «Лермонтов сначала часто захаживал к нам и охотно много говорил с нами о разных вопросах личного, социального и политического мировоззрения. Сознаюсь, мы плохо друг друга понимали. Передать теперь, через сорок лет, разговоры, которые вели мы, невозможно. Но нас поражала какая-то словно сбивчивость, неясность его воззрений. Он являлся подчас каким-то реалистом, прилепленным к земле, без полета, тогда как в поэзии он реял высоко на могучих своих крылах. Над некоторыми распоряжениями правительства, коим мы от души сочувствовали и о коих мы мечтали в нашей несчастной молодости, он глумился. Статьи журналов, особенно критические, которые являлись будто наследием лучших умов Европы и заживо задевали нас и вызывали восторги, что в России можно так писать, не возбуждали в нем удивления. Он или молчал на прямой запрос, или отделывался шуткой и сарказмом. Чем чаще мы виделись, тем менее клеилась серьезная беседа. А в нем теплился огонек оригинальной мысли — да, впрочем, и молод же он был еще!»

Декабрист Николай Лорер: «С первого шага нашего знакомства Лермонтов мне не понравился. Я был всегда счастлив нападать на людей симпатичных, теплых, умевших во всех фазисах своей жизни сохранить благодатный пламень сердца, живое сочувствие ко всему высокому, прекрасному, а говоря с Лермонтовым, он показался мне холодным, желчным, раздражительным и ненавистником человеческого рода вообще, и я должен был показаться ему мягким добряком, ежели он заметил мое душевное спокойствие и забвение всех зол, мною претерпенных от правительства. До сих пор не могу отдать себе отчета, почему мне с ним было как-то неловко, и мы расстались вежливо, но холодно».

Мы вспомнили несколько эпизодов из ряда подобных; они случились, правда, не нашей осенью 1837-го, а чуть позже — но полагаем, что это не важно: социальная ситуация и в 37-м и в 40-м и в 41-м в общем одна и та же; одни и те же действующие лица.

Вот они, те 40-летние рядовые Кавказского корпуса, которые полжизни назад были полковниками, майорами, гвардейскими поручиками, корнетами; и, если б не 14 декабря, сейчас стали б верно генералами и начальствовали над нынешними своими начальниками.

Кавказские декабристы второго призыва.

В отличие от первого, который сошел за несколько лет до того.

Первые были признаны, как уже говорилось, не очень виновными...

Вторые же — государственные преступники, некогда осужденные в каторгу, в сибирские снега.

Около 15 лет они пробыли в крепостях, а затем — «на дне мешка», в каторжных тюрьмах Забайкалья. Они, как мы знаем, прожили длинные годы в таких краях, куда почта от родных шла месяцами, куда быстрейший царский курьер попадал на 30—40-е сутки.

Они были так далеки от родных мест, от столиц, от привычного образа жизни, культурного общества, что на 15 лет... отстали?

Нет, не то!

В следующем столетии литераторы-фантасты не раз заставят дальнюю космическую экспедицию вернуться на Землю, где время текло по-другому, нежели на часах ракеты, и все так изменилось, что возвратившиеся никого и ничего не узнают...

Впрочем, в 1830-х подобное могло прийти в голову разве что кузену нашего Александра Ивановича Одоевского, известному литератору, музыканту, сказочнику, фантасту Владимиру Федоровичу Одоевскому...

Так или иначе — но нечто в этом роде происходит с декабристами второго призыва, которые после долголетнего перерыва встречают на Кавказе милых соотечественников — и вроде бы не узнают.

«Приходилось успокаивать декабристов, в то время как Лермонтов с громким хохотом выбегал...»

«Наши восторги... не возбуждали в нем удивления».

«Ненавистник человеческого рода — и мягкие добряки».

Ах, как просто все это объяснить — и как часто объясняют — тем, что прибывшие декабристы были полны разных иллюзий, а Лермонтов нет; что они верили, чему верить «не следовало»,— а Лермонтов «не верил и был прав»...

129

Как просто...

Заметим, между прочим, что декабристы пишут и рассказывают о кавказских спорах 1837—1841-го годов много лет спустя — когда уж определилась посмертная судьба Лермонтова; и Лорер на «соседних страницах» своих мемуаров пишет о «славном поэте, который мог бы заменить нам отчасти покойного Пушкина». Назимов же, одновременно с рассказом о размолвке с Лермонтовым, сообщает, что «в сарказмах его слышалась скорбь души, возмущенной пошлостью современной ему великосветской жизни и страхом неизбежного влияния этой пошлости на прочие слои общества». Как просто было бы старикам декабристам сгладить, улучшить задним числом свои отношения с великим поэтом.

Они этого, однако, не делали — стоит ли это делать за них?

А коли не стоит — так выскажем наше убеждение, что в кавказских спорах сошлись не только либерализм и отрицание (хотя и это, конечно, было — но не в этом суть!).

Сошлись поколения, исторически разные образы мыслей.

Сорокалетние юноши, декабристы, сохранились в сибирских снегах почти что 25-летними, какими были разжалованы, осуждены. Ну, разумеется, не следует понимать «сохранились» слишком буквально: физически, к примеру, уж никак не помолодели, а иные до 1840-х и не дожили.

А все же общий дух остался из 1820-х. Это был Ответ, что ли, на ссылку, изгнание. Великий поэт их поколения написал (конечно, не думая о возможном разнообразии будущих толкований) —

Мы ж утратим юность нашу

Только с жизнью дорогой!

Они никак не утрачивали юность — в стареющее время.

И тут встречают на пути Лермонтова — другого опального, ссыльного, да еще и молодого, «сынка»; и как не принять за своего, как не обнять, не утешить, утешиться?

И натыкаются на неожиданную броню, на шипы...

По разным воспоминаниям — только что цитированным и не цитированным — создается впечатление, будто первые встречи, разговоры с автором «Смерти поэта» вызывали у многих старичков раздражение, обиду. Иные так и отступали, не пробившись сквозь броню и колючки.

Они, старшие, толкуют ему нечто в духе —

Товарищ, верь!..

Да здравствуют музы, да здравствует разум!..

Они выискивают в журналах живые свежие слова (и находят, между прочим, — его, лермонтовские). Они взволнованы слухами, смутными известиями, будто крестьян все-таки освобождают, хотят освободить — и ведь в самом деле заседали тайные комитеты, и даже освобождали государственных крестьян (но только не помещичьих, но только — не коренные реформы!).

А Лермонтов им — можно вообразить, с какой саркастической улыбкою, с какими скептическими, печоринскими жестами... Буквальных реплик не слышим, но знаем строки, которых не смог бы написать даже их Пушкин — не смог, ибо не подозревал о существовании такого времени, таких чувств:

Печально я гляжу на наше поколенье!

Его грядущее — иль пусто, иль темно,

Меж тем, под бременем познанья и сомненья,

В бездействии состарится оно.

Далее — не менее страшные определения — «тощий плод до времени созрелый», «неверие осмеянных страстей».

«Думы» — это будто диалог с невидимым собеседником; будто сравнение нынешних — и тех, прежних, у кого было наоборот:

Мечты поэзии, создания искусства

Восторгом сладостным наш ум не шевелят...

Так и слышатся, невидимо являются люди 1820-х, умевшие «сладостно восторгаться» поэзией, искусством.

И далее — почти каждая строка отбрасывает «светлую тень» людей совсем иных:

Мечты поэзии, создания искусства

Восторгом сладостным наш ум не шевелят;

Мы жадно бережем в груди остаток чувства —

Зарытый скупостью и бесполезный клад.

И ненавидим мы, и любим мы случайно,

Ничем не жертвуя ни злобе, ни любви,

И царствует в душе какой-то холод тайный,

Когда огонь кипит в крови.

Но вот настал миг прямого сопоставления младых старцев и стареющих юнцов, — и нет у Лермонтова умиления пред отцами:

И предков скучны нам роскошные забавы,

Их добросовестный, ребяческий разврат;

И к гробу мы спешим без счастья и без славы,

Глядя насмешливо назад.

«Глядя насмешливо назад» — вот что обижало, бесило тех, кто не склонен был насмехаться над прошедшим.

Но последнее восьмистишие, самое безнадежное, выдает и то, в чем одном могут сойтись 40-летние солдаты с 25-летним корнетом:

Толпой угрюмою и скоро позабытой

Над миром мы пройдем без шума и следа,

Не бросивши векам ни мысли плодовитой,

Ни гением начатого труда.

И прах наш, с строгостью судьи и гражданина,

Потомок оскорбит презрительным стихом,

Насмешкой горькою обманутого сына

Над промотавшимся отцом.

«Мысль плодовитая», «шум и след», «начатый труд», «судья и гражданин» — это слова-знаки тех времен, когда молодые были в самом деле молоды, когда они били Наполеона и шли на Сенатскую, когда сочиняли Пушкин и Грибоедов, веселились Лунин и Денис Давыдов, погибали Багратион и Рылеев.

Но уж произнесено — глядя насмешливо назад, — и без насмешки осталось только будущее, тот потомок, который будет не похож на отцов. Может быть, он приближается (как это часто бывает) к дедам? Но те ведь — роскошные, ребяческие...

В рассказе «Фаталист»: «мы равнодушно переходим от сомнения к сомнению, как наши предки бросались от одного заблуждения к другому».

Итак, люди 1820-х утратят юность «только с жизнью дорогой». Люди 1830—40-х — «в бездействии состарятся».

«Людям двадцатых годов досталась тяжелая смерть, потому что век умер раньше их» (Тынянов).

130

Много лет спустя представляя Ставрогина, одного из новых героев-семидесятников, Достоевский заметит (мы уже однажды цитировали): «В злобе, разумеется, выходил прогресс против Лунина, даже против Лермонтова». Лунин — это из декабристов, из «двадцатых»; что Лермонтов их злее, не обсуждается, это для автора «Бесов» аксиома. И коли так, то на лермонтовском Кавказе конфликт двух благородных сторон был неизбежен; без него, скажем откровенно, русский мир близ 1840 года представлялся бы несколько однотонным, даже скучным — и главное, ненастоящим. Положительные герои, добрые люди между тем довольно часто крепко, и «по делу», злились друг на друга; и тогда нелестно аттестуют великого поэта славные декабристы; и тогда готов взяться за пистолет от иронического лермонтовского тона один из отцов, Руфин Дорохов.

«Лермонтов принадлежал к людям, которые не только не нравятся с первого раза, но даже на первое свидание поселяют против себя довольно сильное предубеждение. Было много причин, по которым и мне он не полюбился с первого разу .... Его холодное обращение казалось мне надменностью, а связи его с начальствующими лицами и со всеми, что терлось около штабов, чуть не заставили меня считать его за столичную выскочку. Да и физиономия его мне не была по вкусу, — впоследствии сам Лермонтов иногда смеялся над нею и говорил, что судьба, будто на смех, послала ему общую армейскую наружность. На каком-то увеселительном вечере мы чуть с ним не посчитались очень крупно ...

Мало-помалу неприятное впечатление, им на меня произведенное, стало изглаживаться ... В одной из экспедиций, куда пошли мы с ним вместе, случай сблизил нас окончательно; обоих нас татары чуть не изрубили, и только неожиданная выручка спасла нас. В походе Лермонтов был совсем другим человеком против того, чем казался в крепости или на водах, при скуке и безделье» (запись А. В. Дружинина).

Как видно, те, кто сумел все же пробить лермонтовскую броню, не испугаться шипов, — те обретали необыкновенного Лермонтова, попадая в мир прекрасный и непривычный.

Но, чтобы суметь, чтобы найти общий язык с гениальным современником — «посланцам из прошлого», декабристам, тоже был необходим особенный талант.

Особенный талант оказался у Александра Одоевского.

В октябре 1837 года он, вместе с Лермонтовым, выехал из Ставрополя в Тифлис, где обоим назначено служить в Нижегородском драгунском полку.

Корнет Михаил Лермонтов, разжалованный из гвардии.

Рядовой, государственный преступник, разжалованный из гвардейских корнетов Александр Одоевский.

В те дни, когда они отправились через хребет, Лермонтов уже был прощен: царю на обратном пути с Кавказа доказали, что несколько месяцев гауптвахты и ссылки вполне достаточны за «Смерть поэта».

Однако известие о прощении не скоро движется сквозь строй писарей, чредою канцелярий — из Петербурга в Грузию.

Собственно говоря, вся дружба двух поэтов укладывается в бюрократический период обращения одной бумаги. Бумага придет — навсегда расстанутся.


Вы здесь » Декабристы » ЖЗЛ » Н. Эйдельман. "Обречённый отряд".