Декабристы

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.



Люди 1812 года.

Сообщений 1 страница 3 из 3

1

Люди 1812 года
   

М.И.  Муравьев-Апостол с глубоким основанием сказал о поколении декабристов: «Мы были дети двенадцатого года». Война 1812 года дала целому поколению русской дворянской молодежи тот жизненный опыт, который привел мечтательных патриотов начала XIX века на Сенат­скую площадь.

Характер данной книги заставляет нас взглянуть на войну глазами историка военных действий, описывающего сражения и борьбу социально-политических и личных интересов не с вершины великих исторических событий, а так, как видел ее русский офицер, «свинца веселый свист заслышавший впервой». Нас будет интересо­вать каждодневный облик военных событий – та история, которую так живо чувствовал Лев Толстой, тот военный быт, внутри которого про­исходило духовное созревание молодых офицеров 1812 года.

Отечественная война 1812 года взорвала жизнь всех сословий русско­го общества, да, собственно говоря, и всей Европы. Войны в Европе не прекращались с 1792 года, они вспыхивали то на Рейне, то в Италии, захватывали то Альпы и Испанию, то Египет. Но когда война охватила пространство от Сарагосы до Москвы и на карту были поставлены, с одной стороны, империя Наполеона, а с другой – судьба всех народов Европы, события приобрели такую грандиозность, что эхо их до сих пор звучит в окружающем нас мире.

Война 1812 года началась в обстановке общественного подъема. На­вязанный России в 1807 году мир и союз с Наполеоном воспринимался как поражение и позор. Наполеон, опьяненный военными успехами, допустил в Тильзите ряд серьезных ошибок. Заставив Россию принять экономически разорительные для нее условия, он одновременно не удержался от демонстративных жестов, оскорбительных для гордости русских.

В последовавшие за этим годы отношения между двумя глав­ными в то время империями Европы накалились до предела. Дело явно шло к войне, и мысль о ней была популярна не только в армии, но и в массе русского дворянства.

Нельзя, однако, полагать, что в обществе не было колебаний. Прежде всего, двойственной была позиция самого царя. Слабовольный, но зло­памятный Александр I испытывал к Наполеону личную ненависть: он навсегда запомнил унижения, которым неосторожно подверг его торже­ствующий император Франции. Кроме того, Александр не мог не счи­таться с охватившей страну волной патриотизма, Александр I с глубо­ким недоверием относился и к М.И. Кутузову, и к Ф.В. Растопчину, однако он вынужден был предоставить обоим важнейшие должности, уступая общественному мнению.

Вместе с тем русский император был охвачен нерешительностью: Наполеон казался ему непобедимым. Александр все еще не мог забыть «солнце Аустерлица». Позже Пушкин писал: «Под Аустерлицем он бе­жал,  В двенадцатом году дрожал».

Одновременно Александр I, глубоко не доверявший России, преуве­личивал слабость своей империи. Это определило поведение царя в дни перед началом войны. С одной стороны, он подготавливал армию к войне и занимал бескомпромиссную позицию в дипломатических пе­реговорах: инструкция, которую Александр дал направлявшемуся к На­полеону Балашову, фактически означала начало войны.

Еще важнее детали, ставшие известными уже в недавнее время: вместе с Балашовым к Наполеону был отправлен с разведывательными заданиями молодой офицер, в будущем – один из лидеров декабризма, Михаил Орлов. Характер сведений, которые должен был сообщать Орлов, ясно говорил о том, что в императорском штабе готовились к войне. Да и отчетливая ориентация самого Наполеона на войну не оставляла никакой другой возможности.

Характерен, например, такой эпизод. Во время встречи двух императоров в Тильзите (встреча должна была произойти на воде – на плоту на реке Неман, разделявшей оба войска, — демонстративно на равном расстоянии от французской и русской армий) Наполеон намеренно подъехал к «плоту императоров» на несколько минут раньше и встретил Александра I не посредине плота, а на восточном его краю как «гостеприимный хозяин».

И все же Александр I до последней минуты надеялся на то, что пу­гавшей его войны удастся избежать. Известие о том, что Наполеон пе­решел Неман, застало императора в поместье Беннигсена. Историки зафиксировали слова Александра I, свидетельствовавшие о непримири­мом настроении русского царя. Другую сторону ощущений императора в эту решительную минуту описал современник, получивший уникальную возможность стать свидетелем того, что Александр I тщательно скрывал.

Государственным деятелям Александр в эти дни охотно по­вторял понравившееся ему выражение, что он скорее отпустит бороду и будет питаться одним хлебом, чем пойдет на мир с Наполеоном. В этом обществе царь демонстрировал твердость.

Но был свидетель, перед которым Александр не счел нужным скрывать охватившую его расте­рянность. Это – карлик графа Платона Зубова, находившийся в эту пору вместе с зубовскими детьми в доме Беннигсена, В своих просто­душных, написанных языком, далеким от литературности, мемуарах он рассказывает о поведении царя в первые минуты по получении изве­стия о вторжении Наполеона.

Царь напрасно искал в переполненном гостями доме место, где бы он мог незаметно предаться чувствам. Автор мемуаров рассказывает, что Александр попросил карлика спрятать его от посторонних глаз, и карлик отвел русского императора в детскую, но и там ему не нашлось места…

Не менее показательно письмо Александра I к особенно близкой ему сестре – Екатерине Павловне. Письмо свидетельствует о неверии в се­бя, несправедливо низкой оценке главных русских полководцев и о па­ническом страхе царя перед Наполеоном. Не случайно бессмыслен­ность и – более того – вред для русской армии от пребывания в ней императора вскоре осознали даже его сторонники.

Решение о том, что государь должен покинуть армию, приняли ближайшие к нему вельмо­жи, включая А.А. Аракчеева. Хотя приехавший в Москву император был торжественно встречен патриотически настроенными жителями и это несколько подсластило пилюлю, однако в Петербург Александр при­был отнюдь не победителем.

Нельзя также не учитывать голосов (правда, крайне немногочислен­ной, а после падения М.М. Сперанского – совершенно умолкнувшей) группы политических деятелей, которые считали, что внутренние ре­формы России более необходимы, чем военные действия, и опасались, что война с Наполеоном надолго отбросит исполнение конституцион­ных планов.

Подавляющее большинство русского общества было охвачено резки­ми антинаполеоновскими настроениями. Они были настолько сильны, что в напряженные моменты войны различие между отдельными идей­ными группами зачастую смазывалось. Приведем два характерных при­мера.

Николай Михайлович Карамзин, уезжая из Москвы (он покидал ее одним из последних, успев спасти лишь рукописи своей «Истории Го­сударства Российского»), встретил при выезде из города своего старого знакомца, известного патриота, добродушного Сергея Глинку. Глинка – человек неуравновешенный, легко соединявший исключительную мяг­кость души с вспышками крайнего энтузиазма, – находился на верши­не трагического восторга.

Стоя в толпе возбужденного народа и поче­му-то размахивая большим ломтем арбуза, он пророчествовал о буду­щем ходе событий. Увидев Карамзина, Глинка обратился к нему с трагическим вопросом: «Куда же это вы удаляетесь? Ведь вот они приближаются, друзья-то ваши! Или, наконец вы сознаетесь, что они людоеды, и бежите от своих возлюбленных! Ну, с богом! Добрый путь вам!» Карамзин молча сжался в глубине кареты – и вовремя: дискуссия с Глинкой в раскаленной атмосфере этого дня могла стоить писателю жизни.

Однако описанный эпизод имеет смысл сопоставить с другим, про­исшедшим в это же время. Карамзин, которого Глинка, по старой па­мяти, представил галломаном, провел день следующим образом. Нака­нуне, отправив семью из Москвы, он переехал в дом к Ф.В. Растопчину, с которым его связывали отношения свойства (они были женаты на сестрах).

Характеры и симпатии Карамзина и Растопчина в «обычное» время были столь различны, что в иной ситуации их объединение могло бы изумить. В последние же дни перед сдачей Москвы Карамзин вече­рами в доме Растопчина пророчил гибель Наполеона не хуже Сергея Глинки. Более того; утром того дня, когда Глинка разоблачал его «гал­ломанию», Карамзин собирался лично принять участие в сражении у стен Москвы и покинул столицу только тогда, когда стало ясно, что она будет сдана без боя. Перед этим он благословил нескольких своих мо­лодых друзей сразиться и погибнуть у стен Москвы.

Лев Толстой в «Войне и мире» глубоко проник в динамику обще­ственных отношений и общественной психологии, показав, как вчераш­ний бонапартизм русских свободолюбцев в момент, когда война пере­неслась на территорию России, сменился героическим патриотизмом. Патриотические настроения охватили и мужчин и женщин, что пре­красно передано и в «Войне и мире», и в уже неоднократно упоминав­шемся нами пушкинском «Рославлеве», и в незаконченной драме-мис­терии А. Грибоедова «1812 год».

Из книги Ю.М. Лотмана «Беседы о русской культуре» Быт и традиции русского дворянства (XVIII – начало XIX века), С-П, «Искусство», 1994 г.

2

Просматривая фронтовые дневники и письма молодых офицеров этих дней (написанных зачастую по-французски), мы встречаем здесь напряженные размышления о России, о народе, а рядом с ними – мысли о литературе, рисунки и т. д. Мы с удивлением замечаем, что молодые офицеры в краткие часы ночного отдыха находят время спо­рить об искусстве, о человеческих нравах и привычках. Заглянем в днев­ник А. Чичерина.

В 1812 году молодому офицеру Александру Чичерину исполнилось девятнадцать лет (Чичерин едва дожил до двадцати лет, был тяжело ранен в Кульмском сражении и умер в военном госпитале в Праге; он похоронен там же, на русском кладбище; памятник ему стоит до сих пор). Юноша этот вел дневник (естественно, на французском языке). Воспитателем его был Малерб – довольно известный в Москве препо­даватель. Он обучал и декабриста М. Лунина - и Лунин впоследствии назвал Малерба в числе людей, наиболее сильно на него повлиявших…

Семеновский офицер Чичерин живет в одной палатке с князем Сер­геем Трубецким – будущим декабристом, затем – неудачным дикта­тором 14 декабря и многолетним каторжником, в одной палатке с Ива­ном Якушкиным – тоже будущим декабристом и каторжником. Сюда заезжает и Михаил Орлов, декабрист. Да и сам Чичерин, если бы через год его не сразила пуля француза из корпуса маршала Вандома, навер­ное, тоже попал бы в Сибирь.

Дневник Чичерина начинается сразу после Бородинского сражения (существовали и предшествующие дневники, но они, к сожалению, по­теряны). Юноша (по сути дела – почти мальчик) записывает свои впе­чатления и рисует. Между Бородинским сражением и приходом русской армии в Москву он отмечает: «За один день я сделал три рисунка, на­писал две главы».

Все записи Чичерина очень интересны: содержание дневника – ре­альная бытовая, во многом – случайная, то есть настоящая жизнь. «После Бородинского сражения мы обсуждали ощущения, которые ис­пытываешь при виде поля битвы; нечего говорить о том, какой ход мысли привел нас к разговору о чувстве.

Броглио (старший брат лице­иста – однокурсника Пушкина. – Ю. Л.) не верит в чувство. <…> – Все это химеры, говорил Броглио, одно воображение: видишь цветок, былинку и говоришь себе: «Надо растрогаться» и, хотя только что был в настроении самом веселом, вдруг пишешь строки, кои заставляют чи­тателей проливать слезы. Я спорил, возражал ему целый час… Наконец пора было ложиться спать, а назавтра мы прошли через Москву».

Если бы Чичерин описывал свои чувства не в походном дневнике, а – через много лет – в мемуарах, он обязательно написал бы, что они думали в ночь перед тем, как «прошли через Москву», о судьбах России. И это была бы правда: конечно, именно такие мысли наполняли мо­лодых офицеров перед оставлением Москвы. Но об этих сокровенных мыслях – слишком болезненных, – как правило, вслух не говорят – говорить о них нецеломудренно.

Однако Чичерин и его собеседники читали Шиллера и Шекспира, и они сознают себя свидетелями великих событий. Но при этом анализируют в первую очередь свое к ним отно­шение. Не случайно те из них, кто выживет, сделаются романтиками.

В ночь после Бородина молодые люди отрывают время от сна, чтобы осмыслить прошедший день, понять и проанализировать свои чувства, сделать военные события фактами самосознания. Мы как бы подсмот­рели самую интимную сторону исторического процесса – превращение события в факт мысли. Именно здесь начинается трансформация ис­торического действия – войны с Наполеоном – в факт исторического сознания, в события на Сенатской площади.

Следующая запись: «Война так огрубляет нас, чувства до такой сте­пени покрываются корой, потребность во сне и пище так настоятельна, что огорчение от потери всего имущества незаметно сильно повлияло на мое настроение – а я сперва полагал, что мое уныние вызвано толь­ко оставлением Москвы». Этот мальчик хотел бы быть только патриотом, но он еще должен есть, он еще должен спать, ему еще нужны простые средства к жизни, и это его, юного романтика, сильно огорчает.

Последняя запись интересна и в другом смысле: постоянное само­наблюдение закономерно приводит Чичерина к мыслям об искренно­сти, об истинном смысле его настроений. Ему хочется подвергнуть са­мого себя, свой внутренний мир строгому самоанализу и строгому ана­лизу своего анализа. В размышлениях Чичерина опознается тот ход мысли, который привел от психологии сентиментализма к толстовскому психологизму.

В кармане у Чичерина оказалась ассигнация, он ее вынул: «В тоске и печали я вертел в руках несколько ассигнаций… <…> Я дрожал при мысли о священных алтарях Кремля, оскверняемых руками варваров. Поговаривали о перемирии. Оно было бы позорным… Итак, я держал в руке ассигнацию. Взглянув на нее, я увидел надпись: «Любовь к отечеству». Этой надписью юный офицер воспламенился, но, повернув ас­сигнацию, он «прочел «50 рублей». Разочарование было ужасно!». Даже в перерывах между сражениями, записывая мысли, полные бес­хитростной искренности, молодой офицер не может удержаться от чисто стернианского стиля повествования.

Духовное становление Чичерина идет очень быстро. Уже через не­сколько дней после оставления Москвы он записывает: «Я всегда жалел людей, облеченных верховной властью. Уже в 14 лет я перестал мечтать о том, чтобы стать государем». Запись эта исключительно инте­ресна.

Что значит – «мечтать стать государем»? Конечно, никакой ка­дет (а в четырнадцать лет Чичерин был в кадетском корпусе) не мог мечтать стать императором России. Но зато у всех перед глазами был Наполеон – армейский офицер-артиллерист, который стал императо­ром и держит в руках судьбы Европы. «Мы все глядим в Наполео­ны», – говорил Пушкин.

Однако Чичерин в четырнадцать лет об этом перестал мечтать – он начинает мечтать о свободе. Интересны записи Чичерина тарутинского периода, когда армия вышла из Москвы. У Чи­черина есть любопытные размышления о том, как он видел Москву и не мог поверить, что он ее видел. Затем Тарутино, фланговый марш, армия вышла как будто бы в тыл французам, остановилась. Короткий перерыв – начинаются беседы. Тут, во время остановки (около месяца длился перерыв в боях), происходит исключительно быстрое умствен­ное созревание юного офицера.

Вот его новая запись: «Идеи свободы, распространившиеся по всей стране, всеобщая нищета, полное разоре­ние одних, честолюбие других, позорное положение, до которого дошли помещики, унизительное зрелище, которое они представляют своим крестьянам, – разве не может все это привести к тревогам и беспоряд­кам?.. Мои размышления, пожалуй, завели меня слишком далеко.

Од­нако небо справедливо: оно ниспосылает заслуженные кары, и может быть революции столь же необходимы в жизни империй, как нравст­венные потрясения в жизни человека… Но да избавит нас небо от бес­порядков и от восстаний, да поддержит оно божественным вдохновени­ем государя, который неустанно стремится к благу, все разумеет и пред­видит и до сих пор не отделял своего счастья от счастья своих народов!»

Размышления Чичерина очень типичны. В 1812 году, конечно, ни один человек в России не мог желать народной революции: это было бы совершенно не ко времени, и этого не было. Надежды возлагались, на государя. Но мысль о необходимости свободы, о допустимости – в крайнем случае – и революций приходит в Тарутино в голову маль­чику, которому нет еще двадцати лет. Это – влияние военных событий.

Из книги Ю.М. Лотмана «Беседы о русской культуре» Быт и традиции русского дворянства (XVIII – начало XIX века), С-П, «Искусство», 1994 г.

3

Изменение отношения солдат и офицеров в русской армии

Война с первых же дней изменила повседневную жизнь армии, со­здала совершенно новый быт, полностью противоположный довоенно­му порядку. Русская армия начала XIX века (в отличие от армии пет­ровской и суворовской в XVIII столетии) была «парадной армией». Под бой барабана и звуки флейты она должна была вышагивать, поднимая ногу, как в балете.

«Парадная армия» не только отличалась обилием условностей, бес­смысленных с точки зрения логики войны. Унаследованная от прусской армии фрунтомания была не причудой Павла I и Павловичей, а поли­тикой. Подобно тому, как дрессировщик, в подавляющем большинстве случаев, является естественным врагом животного, что исключает воз­можность их солидарности и сговора, прусская система обучения делала солдата и офицера врагами.

Солдат ненавидел офицера больше, чем неприятеля, и офицер отвечал ему тем же. Прусская методика не только радовала глаза Павловичей балетной стройностью движений, но и вос­питывала войско, в котором офицеры не могли бы в случае переворота рассчитывать на поддержку солдат. Такую армию можно было исполь­зовать для блистательной демонстрации вдохновенных изобретений фрунтомании, но для войны она не годилась. Не случайно в среде Пав­ловичей повторялись слова: «Война портит армию».

1812 год отбросил подобные представления. Ему не нужна была «ар­мия парадов». Истории стала необходимой народная армия, ей потре­бовались огромные массовые усилия, массовые жертвы.

У войны много разных сторон. Нас, как уже говорилось, интересует та сторона событий, которая волновала Л. Толстого и Стендаля, – по­ведение человека на войне. Александр Твардовский писал: «Города сдают солдаты, Генералы их берут».

Но между генералом и солдатом стоит офицер. В 1812 году это был молодой дворянин. Многие из этих офицеров, собственно говоря, и на­чнут жизнь на полях сражений. О них и пойдет речь. Война создала совершенно новый стиль и темп жизни не только для солдат, но и для офицеров, особенно для тех, чей военный опыт был невелик.

К трудностям похода они не успели привыкнуть. Например, если в дни отступления у генералов оставались коляски, денщики, день­ги, то младшие офицеры в первые же дни войны все это растеряли: исчезли куда-то коляски, отстали денщики, крепостные повара оказа­лись где-то совсем в других деревнях.

А ведь офицеры в ту пору должны были питаться за свой счет, пищу надо было покупать самим – в разо­ренной стране и, как правило, почти не имея денег. (Не следует пола­гать, что офицер русской армии в массе своей был богатым. Хорошо обеспеченные молодые люди служили обычно в гвардии, армейский офицер очень часто происходил из небогатой семьи, и денежные его возможности были весьма невелики.)

Из дневника генерала Н.Н. Муравьева-Карского мы узнаем о быто­вых условиях жизни молодого офицера в начале войны: братья Муравьевы сразу же оказались в прожженных, рваных шинелях; один из них заболел. При отступлении хаты были забиты ранеными, которых просто бросали на произвол судьбы; начался тиф, появились вши… Все это для молодых людей, которых воспитывали французы-гувернеры и которые проводили детство в Швейцарии, оказалось совсем новым. Но они увидели в первую очередь не свои невзгоды – они увидели Россию, народные страдания.

Трудно себе представить, насколько изменялась жизнь офицера, по­падавшего в боевые условия. На войне само собой отпало множество ненужных, но в мирное время обязательных деталей армейской жизни. Отпали не только парады, но и побудки, потому что на войне никого не будят, и никого спать не укладывают – этим занимается неприятель. Здесь уже не требуют с солдат петличек, вычищенных сапог. А глав­ное – офицерская молодежь оказалась гораздо ближе к солдатам.

До войны офицер встречался с солдатами как командир роты или батальона. Он приходил на время учений, к восьми утра, а примерно к двенадцати – часу дня он уходил. Дальше солдатами занимался фельдфебель. Теперь солдат и офицер – все время рядом, и мы увидим, какое огромное влияние окажет это на молодежь будущего декабрист­ского поколения.

Между офицером и солдатом уже в период отступления сложились совершенно новые отношения. Их не следует идеализировать: отноше­ния эти во многом вырастали на почве крепостного быта. Но помещик и крестьянин были не только врагами. Основной массе крестьян при­вилегированное положение барина казалось естественным – ненависть направлялась против «плохого» барина. Офицеры для солдат по-преж­нему оставались господами, но теперь (а не во время парада!) сущест­вование их было осмысленно, мотивированно: воевать без них невоз­можно. Одновременно и офицеры увидели в солдатах соучастников в историческом событии. Особенно ярко проявился новый стиль отноше­ний в партизанской жизни.

Н. Троицкий недавно показал, что партизанское движение задумано было еще до того, как Денис Давыдов изложил его принципы Кутузову. Однако история справедливо связала партизанскую войну с именем Д. Да­выдова. Поэт и воин-партизан оказался не только смелым практиком партизанского движения, но и разработал до сих пор уникальную его теорию. Он отметил неизбежную народность партизанской войны, не­избежность сближения в ней солдата и офицера.

Очень интересно Денис Давыдов писал о том, что народная война потребовала совершенно иных навыков. Когда гусары Давыдова впер­вые показались в русских деревнях, в тылу у врага, русские мужики их чуть не перестреляли, потому что мундиры – и французские и русские в золотом шитье – были для крестьян одинаково чужими и они при­няли гусар за французов.

«Тогда, – пишет Давыдов, – я на опыте уз­нал, что в Народной войне должно не только говорить языком черни, но и приноравливаться к ней и в обычаях и в одежде. Я надел мужичий кафтан, стал отпускать бороду, вместо ордена св. Анны повесил образ св. Николая и заговорил с ними языком народным». Николаевского ордена в России не было, но этот святой, чей образ в народном сознании иногда даже заслонял Христа, глубоко национален. Происходит двойная замена: символа военного – церковным и дворянского – общенарод­ным. Икона св. Николая и самим Давыдовым воспринималась как знак его сближения с народом – как и сама партизанская деятельность.

Воп­рос имел и практическую сторону. Только в таком виде (армяки, борода, икона), а главное – не говоря по-французски (что тоже было запрещено гусарам-партизанам), отряд Дениса Давыдова начал быстро обрастать крестьянами, и это послужило сигналом к народной войне, которая сыг­рала столь большую роль в окончательной судьбе наполеоновской ар­мии и еще большую – в перестройке сознания русского образованного человека, дворянина.

Следует отметить и еще одно обстоятельство. Реальный быт всегда располагается в реальном пространстве. Молодые офицеры с первых дней войны были «выброшены» в совершенно новое пространство. В 1812 году (и вообще в ту пору) война была маневренная, подвижная, окопов не рыли, даже в таких больших сражениях, как Бородинское, – лишь наскоро сделанные флеши.

Для русской армии война началась с отступления: по Смоленской дороге двигалась первая армия, потом, ког­да она соединилась со второй, – вся армия. Колонна растянулась на 30-40 верст. Кавалерист мог проскакать это расстояние за несколько часов. Поэтому съездить в соседний полк к приятелю, к брату, к соседу по поместью стало вдруг очень просто: фактически вся офицерская мо­лодежь России была собрана в эти дни на Смоленской дороге. Офицеров сближали и материальные трудности, о которых говорилось выше, и общий патриотический подъем, и общие мысли о судьбах страны. Шли нескончаемые беседы и споры. В них рождался новый человек – че­ловек декабристской эпохи.

Из книги Ю.М. Лотмана «Беседы о русской культуре» Быт и традиции русского дворянства (XVIII – начало XIX века), С-П, «Искусство», 1994 г.