Декабристы

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » Декабристы » ЛИТЕРАТУРА » Л.И. Раковский. "Жизни наперекор" (повесть о Марлинском).


Л.И. Раковский. "Жизни наперекор" (повесть о Марлинском).

Сообщений 51 страница 56 из 56

51

II
Лихорадка и приливы крови к голове не оставляли Бестужева. В таком состоянии он не мог писать и очень страдал от ничегонеделания.
       
А время бежало. Пантикапейское лето проходило. Обязательный карантин кончился, и офицерское обмундирование было уже готово.
       
Получив новенький мундир прапорщика, Бестужев невольно вспомнил далекое прошлое: как в ноябре 1817 года он впервые надел офицерские эполеты. Но ведь это было всего лишь после полутора лет нахождения в лейб-гвардии драгунском полку, а не как теперь -- через восемь долгих мучительных лет боевой солдатской службы. Тот первый офицерский мундир шил лучший санкт-петербургский портной Констан, а не какой-то безвестный одессит. И эполеты на том были не аплике, а настоящие, серебряные. Они тяжело падали с плеч.
       
Но все это пустяки.
       
"Эполеты важный перевес, хотя бы они были и аплике",-- писал он Полевым.
       
Приходилось понемногу собираться в свои гибельные Гагры. Бестужев ждал подходящей оказии. И ему повезло: в Керчь пришел корвет "Ифигения". На корвете путешествовал новороссийский и бессарабский генерал-губернатор граф Михаил Семенович Воронцов. Он обозревал восточные берега Черного моря.
       
Опального декабриста прапорщика Александра Бестужева представили графу. Граф Воронцов, как известно, не жаловал поэта Александра Пушкина, но весьма благосклонно принял известного романиста, кавказского героя Александра Бестужева. Узнав, что Бестужеву надлежит следовать в Суджук-Кале, Воронцов пригласил его идти на корвете "Ифигения". Бестужев с большой благодарностью принял предложение графа. В пути он много, со всегдашним своим остроумием, рассказывал графу о Черномории, и граф Воронцов сочувственно отнесся к печальной судьбе прапорщика Бестужева, который к тому же был так болен и назначен в погибельные Гагры. Граф сказал, что будет ходатайствовать через Бенкендорфа перед царем об облегчении участи больного Бестужева, будет просить, чтобы ввиду расстроенного здоровья Бестужева перевели бы из военной службы в гражданскую, "чтобы он мог употребить досуг на занятие словесностию".
       
А пока кочеванье Александра Бестужева продолжалось.
       
С осени 1836 года он снова находился в отряде генерала Вельяминова. "Кочеванье до того мне надоело, что я готов бы быть скорее станционным смотрителем, чем в теперешней шкуре",-- говорил он.
       
Но его не оставляла надежда: авось наконец примут во внимание его подорванное в боях и походах здоровье и отпустят на гражданскую службу.
       
Увы! 23 ноября 1836 года последовала жестокая резолюция царя на доклад Бенкендорфа.
       
Рукою Николая I было написано:
       
"Мнение гр. Воронцова совершенно неосновательно, не Бестужеву с пользой заниматься словесностью; он должен служить там, где сие возможно без вреда для службы. Перевесть его можно, но в другой батальон".
       
Как говорится: "Тех же щей..."
       
Прапорщик Бестужев был переведен из 5-го в 10-й линейный, стоявший в Кутаиси. Получалось так: Бестужева следует поставить не туда, где бы он мог оказаться полезнее, а туда, где он будет безвреднее! Бестужев был страшно удручен такой "монаршей милостью": "Едва возвратясь из многотрудной экспедиции за Кубанью, я должен с нового года начать мое тяжкое кочеванье в Тифлис и в Мингре-лию -- царство лихорадок и предать свое полуразрушенное здоровье прихотям жаркого климата надолго, может навсегда ".
       
Приходилось следовать по назначению -- в Кутаиси через Тифлис.
       
И Александр Бестужев в полной безнадежности писал брату в Петербург:
       
"Но могу ли я, гоняемый из конца в конец, не проводя двух месяцев на одном месте, без квартиры, без писем, без книг, без газет, то изнуряемый военными трудами, то полумертвый от болезней, не вздохнуть тяжело и не позавидовать тем, которые уже кончили земное скитальчество? "

52

Глава двенадцатая.  Мтацминда
       
В этот сырой февральский день прапорщик Александр Бестужев пообедал, как обычно, в ресторации Одье.
       
В первый свой приезд в Тифлис в августе 1829 года Бестужев обедал в погребке Кетхудова у Авлабарского моста. Ему хотелось познакомиться с национальной грузинской кухней...
       
Он с удовольствием ел лобио, мацони, сациви, шашлыки. Понравилось заедать все зеленой киндзой и реханом. А теперь, за восемь лет скитаний по "теплой Сибири", прискучила эта сильно сдобренная жгучим перцем, чесноком и прочими острыми приправами восточная еда, от которой во рту все горело. Тянуло к своей привычной пище.
       
В Тифлисе уже работали два европейских ресторана -- Одье и Фелльета. Здесь были изысканные европейские закуски: пармезан, лимбургский сыр -- и всякая рыба: марсельские сардины, скумбрия, лекардо. Здесь можно было получить консоме или суп жульен, котлеты д'артуа или жиго де мутон. А пили не кахетинское, а коньяки и шампанское трех сортов: Таксон, Гран-Муссе и Креман.
       
Отобедав, Александр Бестужев пошел прогуляться по городу -- спешить было некуда. Он ждал решения главнокомандующего барона Розена. Прапорщик Бестужев просился в готовящуюся военную экспедицию в Абхазию.
       
Бестужев любил этот шумный, веселый, как он называл, "разновидный" и "разнородный", прелестный Тифлис. Он полюбился Бестужеву еще в тот первый приезд в 1829 году.
       
"В Тифлисе одне стены европейские, все прочее неотмываемая Азия. Со всем тем, я люблю тифлисские вечера и ночи: это ни с чем не сравнимо! И как пленительно! По кровлям как тени пляшут армянки черноокие под звуки бубнов, везде веют белые чадры и розовые кушаки, везде говор и песни, и порой несется удалая толпа всадников по улицам, обрызгивая искрами облака летящей вслед пыли. В синеве плавает златорогий месяц и осыпает жемчугом вершины окрестных гор, наводит чернеть на башни, над ними возникающие, а между тем Кура плещет, крутится и буйно катит мутные волны свои мимо скал берегов под смелую арку мостов", -- восхищенно писал он родным.
       
Он шел, вспоминая и сравнивая прежний Тифлис с нынешним. Разница получалась большая. Тифлис становился все более европейским, но сохранял при этом свое романтически-кавказское лицо.
       
Где восемь лет назад лежали пустыри, теперь наметились, возникали улицы. На них уже не кучились неказистые, обшарпанные сакли с плоскими кровлями и окнами, заклеенными бумагой. Вместо них подымались вполне европейские дома с шатровыми крышами. К верхним этажам домов густо лепились цветные балконы. Они придавали всему строению необыкновенную легкость. Среди этих небольших домов возвышались объемистые четырехугольники казенных зданий, украшенных массивными колоннами. На многих улицах появились тротуары.
       
Новое встречалось на каждом шагу. Вон пара тяжелых, увесистых буйволов медленно тащит арбу с какими-то мешками, а ее резво обгоняют легкие венские дрожки на модных лежачих рессорах.
       
Стал иным даже знаменитый шумный армянский базар на Эриваньской площади. Здесь Восток также причудливо перемешался с Западом. Пронзительно крича, сновали те же мальчишки-лотошники, продающие контрабандный турецкий табак. Но они уже предлагали не виданное ранее -- "папиросы дамские с запахом" и "спички заграничные, спички для трубки, спички для сигарки". И рядом с лавчонками, где армянин продавал сухие фрукты, теперь поместился "Эйхель из Москвы" -- галантерея, варшавское серебро и прочее.
       
А по соседству со старыми грузинскими чеканщиками работал мастер стальных вещей "иностранец Шиво".
       
Одни лишь базарные менялы верещали старое, всегдашнее, знакомое:
       
Сюда разменять
Семьдесят стары денги,
восемьдесят новы денги
возьми, пожалюста!
       
На Головинском проспекте Бестужев встретил пухленькую Вареньку Болдыреву, жену одного из знакомых штабных офицеров. Он еще издали приметил ее -- Варенька быстро шла ему навстречу: куда-то торопилась.
       
"Видимо, спешит в магазин мадам Блот",-- сообразил он.
       
На Эриваньской площади, в доме Зубалова, был модный магазин, который держала мадам Блот из Марселя. В магазине мадам Блот имелось все, чтоб завлекать тифлисских модниц: шали, шарфы и шляпки, бурнусы, мантильи и пелеринки, чепчики, кружева, перчатки. И, конечно, парижские духи.
       
Бестужев готов был полюбезничать с хорошенькой Варенькой и уже улыбался ей, поджидая на тротуаре.
       
-- Куда вы так спешите, Варвара Алексеевна? -- козыряя, спросил он. Но Варенька не собиралась останавливаться. Она протянула ему ручку и кокетливо-виновато улыбнулась:
       
-- Александр Александрович, милый, простите, мне некогда! -- и прошла. Но, сделав шаг, вдруг обернулась и, округляя голубые глазки, спросила:
       
-- Слыхали? Пушкина убили на дуэли! Какой ужас!
       
-- Какого Пушкина? -- в первую секунду не понял Бестужев.-- Левушку, что ли?
       
-- Нет, поэта! Того, что "Кавказский пленник"! -- коротко ответила Варенька и побежала дальше.
       
Ошеломленный Бестужев медленно шел, не видя ничего. То, что так легко и просто сказала эта кокетливая щебетунья, не выходило из головы. Убили Александра Сергеевича? Не может быть! Мало ли чего наплетут досужие столичные сплетники! Вот его самого уж сколько раз хоронили в столицах. Распускали вздорные слухи: Мар-линский убит в стычке с черкесами, Марлинский спился, Марлинский -- то, Марлинский -- это. Ерунда! О знаменитых, незаурядных людях всегда только и судачат. Небось, о каком-либо безвестном, бездарном пиите вроде Ободовского или Глебова не станут же плесть турусы на колесах, потому что это никому не интересно. А вот Марлинский или Пушкин -- другое дело!
       
И, немного успокоившись, Бестужев продолжал прогулку.
       
И все-таки разузнать обо всем точнее хотелось. Сперва думал пойти к милой Катерине Петровне Лачиновой, жене интенданта генерал-майора Лачинова. Она сама причастна к литературе, но идти к ним, пожалуй, неудобно: только вчера целый вечер сидел у них, говорил с Катериной Петровной о литературе, целовал ручки молоденькой генеральше и приметил -- генерал-майор косится, ревнует...
       
Лучше зайти к своей офицерской братии из штаба, в компании которых случались разные "разжалованные" и где еще так недавно находился брат Павлик. Офицеры собирались у штабс-капитана Миши Трубина, пили ром или чачу (смотря по финансам) и, разумеется, были в курсе всех столичных новостей.
       
Сегодня офицеры сидели за круглым столом, дымили трубками так, что пламя свечей казалось тусклым, но в карты не играли, пили чачу и кахетинское и говорили.
       
Разговоров было много, но еще не о Пушкине. Говорили о недоступности какой-то Асеньки и красоте какой-то Этери, о том, что в ресторации Блота появились гаванские сигары и доппель-кюмель по 85 копеек серебром бутылка, и о том, что каурый жеребец штаб-ротмистра Бринкмана не плох, но засекается на левую ногу.
       
И все же здесь, к глубокому прискорбию Бестужева, ужасная весть о гибели Пушкина подтвердилась: Александр Пушкин был убит на дуэли французским щеголем Дантесом, который ухаживал за женой Пушкина Натальей Николаевной.
       
Конечно, все были потрясены, признавали, что это большой урон для российской словесности, искренно возмущались и говорили, что этого мерзкого французишку следовало бы тотчас же вызвать на дуэль и смыть кровь поэта.
       
Бестужев, не раз стоявший под дулом дуэльного пистолета, не выдержал и тут же запальчиво заявил:
       
-- Клянусь, господа, я отомщу! Я буду драться с этим негодяем Дантесом!
       
-- Конечно! Браво, Бестужев, браво! -- хором поддержали офицеры, хотя никто из них, и прежде всего сам Бестужев, не смог бы сказать, когда, и где, и как разжалованному Александру Бестужеву можно будет исполнить это.
       
Все разговоры, как обычно, окончились всегдашней, не подлежащей никакому сомнению сентенцией: "Все там будем!"
       
Вернувшись к себе, Бестужев лег спать. Страшное известие как-то еще не укладывалось в нем, было еще неправдоподобно и нелепо. Не укладывалось в мозгу.
       
Он проснулся под утро, словно от толчка. Проснулся, вспомнил вчерашнее и сразу понял, осознал все: Пушкин убит! Тяжелый груз лег на сердце. Вот когда эта страшная весть приобрела всю остроту!
       
Он ходил по комнате, думал, вспоминал.
       
Вот их первая встреча в "Обществе любителей российской словесности". Первые пушкинские строки, о благозвучии которых Бестужев писал в критической статье, что "они катятся по бархату жемчугом". А в это же время Пушкин называл дарование Бестужева "прелестным". Вон лежит на столе маленький томик дельвиговского альманаха "Северные цветы" за 1827 год. В альманахе главы из "Евгения Онегина", "19 октября" и "Я помню чудное мгновенье...".
       
Они вечно будут живы, а их автора уже нет в живых! Немыслимо! Непостижимо! Нет, так нельзя! Надо что-то делать.
       
Горячая, действенная натура Бестужева не могла оставаться в покое. Надо как-то выразить свое отношение к происшедшему. Надо доказать свое уважение, свою любовь к великому собрату!
       
И тут же мелькнула мысль: отслужить панихиду! В церкви святого Давида. Где лежит тело второго великого Александра -- Грибоедова! Бестужев привел себя в порядок и зашагал в Мтацминду.
       
Только рассветало. Улицы были пусты и безмолвны. Он быстро шел по крутой, извилистой тропе, на гору. Шел и мучительно думал все о нем, о Пушкине.
       
Сверстник и товарищ. Вместе делали первые шаги в словесности и в столичном обществе.
       
Бестужеву сразу полюбился этот "резвый и дерзкий" поэт, у которого мысли были "остры, смелы и огнисты", которому "в первой юности дался клад русского языка". Бестужеву чрезвычайно нравились поэмы Пушкина. "Руслан и Людмила", "Кавказский пленник" "наполнены чудесных красот", а поэма "Бахчисарайский фонтан" -- "пленительна и своенравна, как красавица юга". "Каждая пиеса его ознаменовалась оригинальностью",-- восхищался Бестужев. Но больше всего он ценил поэму "Цыганы". Находил, что "Цыганы" выше всего, что создал Пушкин.
       
Первые главы "Евгения Онегина" он знал наизусть, но сам герой не пришелся по душе Бестужеву: Онегин -- безволен и слаб, "характер Евгения просто гадок",-- писал он. После южных поэм Пушкин стал как-то по-иному относиться к романтизму. Уже в 6-й главе "Онегина" Бестужева настораживали, возмущали эти строчки:
       
Так он писал темно и вяло,
Что романтизмом мы зовем...
       
Потому неясное впечатление произвел на Бестужева и "Борис Годунов". Но все же в письме к Николаю Полевому он говорил о Пушкине: "Мне очень любопытно, я не сержусь на него именно потому, что люблю его".
       
Особой дружбы между Бестужевым и Пушкиным не было. Были взаимная приязнь и уважение. Они общались больше на письме, чем в жизни. Бестужев с горечью вспоминал, как здесь, на Кавказе, в 1829 году, едучи в Тифлис, он разминулся с Пушкиным, возвращавшимся из Арзрума. Их пути разошлись: Пушкин поехал по другой, новой дороге. В этом было что-то символическое.
       
И все-таки Пушкин остался для Бестужева "новым Прометеем", "надеждой Руси". В памятном 1825 году все старались как могли уберечь Пушкина от "потопа", и это сделал и он, Александр Бестужев.
       
Бестужеву вспомнился его первый допрос в Следственной комиссии. Одним из главных вопросов, которые задал ему генерал-адъютант Левашев, был:
       
-- Откуда заимствовали свободный образ мыслей?
       
-- Из книг публицистов французских и английских,-- ответил Бестужев.
       
И тотчас же, поняв по глазам Левашева, что генерал-адъютанта интересуют не столько зарубежные сочинения, как отечественные, добавил подчеркнуто:
       
-- Что же касается до рукописных русских сочинений, они слишком маловажны и ничтожны для произведения каких-либо впечатлений.
       
Но Левашев вопросительно поднял брови. Было ясно: такой ответ его не удовлетворил. В молчании генерал-адъютанта угадывался дальнейший, закономерный вопрос: "А разве стихов Пушкина вы не читали?" Ведь всем было известно, как Александр I сказал директору лицея Энгель-гардту: "Пушкин наводнил Россию возмутительными стихами. Вся молодежь знает их наизусть".
       
Сказать, что он не слыхал пушкинских стихов, Бестужев не мог. И, выбирая слова, Бестужев подчеркнуто небрежно произнес:
       
-- Случалось читать из некоторых блесток Александра Пушкина стихами.
       
Мол, как-то пришлось читать кое-что... "Блестки".
       
Очутившись в ссылке в "теплой Сибири", Бестужев великолепно понимал, что его корреспонденция внимательно и придирчиво читается жандармами всех мастей и рангов. И в своих письмах Полевым и брату Павлу иногда очень резко отзывался о Пушкине. Так ему казалось было тактичнее, нежели говорить о Пушкине, как о друге. Зачем навлекать на Пушкина лишние подозрения! Николай Павлович и так ставит Пушкину всяко лыко в строку.
       
Берегли Пушкина -- и все-таки не уберегли...
       
...В монастыре все спало. Слабо мерцали огоньки оди ночных лампад у темных ликов икон.
       
Бестужева встретил немолодой иеромонах. Он удивленно смотрел на офицера, который в столь ранний час просил отслужить панихиду "по убиенному болярину Александру". И просил сделать это в том гроте, где находилась могила Сандро Грибоедова.
       
Иеромонах приготовил все для панихиды, надел епитрахиль и, размахивая кадилом, еще раз спросил у Бестужева.
       
-- За упокой души убиенного болярина Александра?
       
-- Да, за болярина Александра и еще за второго болярина и тоже Александра,-- ответил Бестужев.
       
-- Стало быть, за двух?
       
-- Да, за двух убиенных Александров,-- подтвердил Бестужев, а сам подумал: "Надо бы уж и за упокой души третьего... Сколько-то осталось жить и мне?" Его жизнь тоже прошла, отлетела. Вся она складывалась так, что приходилось идти наперекор жизни... Сколько горя и унижений вынес он за эти долгие двенадцать лет!
       
Было жаль Александров -- Пушкина и Грибоедова, но было жаль и самого себя, Александра Бестужева.
       
Слезы неудержимо катились по щекам, застилая глаза. Рука, державшая зажженную свечу, наклонялась, дрожала, и на вытертый коврик вместе со слезами падали крупные восковые слезы ярко горевшей, оплывавшей с одного боку свечи.
       
Бестужев вернулся к себе истомленный пережитым, разбитый. Он тотчас же сел писать брату Павлику в Петербург обо всем пережитом. Почему-то захотелось писать по-французски.
       
И он написал:
       
"23 февраля 1837 г.
       
Я был глубоко опечален трагическим концом Пушкина, дорогой Павел, хотя эта новость была сообщена мне очаровательной женщиной.
       
Любое непредвиденное несчастье не проникает сначала до глубины сердца, а поражает лишь его внешнюю оболочку, но несколько часов спустя в молчании ночи и одиночества яд проникает вовнутрь и разливается там.
       
...На заре я был уже на крутой дороге, которая ведет в монастырь святого Давида, который ты знаешь. Прибыв туда, я позвал священника и отслужил панихиду на могиле Грибоедова, могиле поэта, затоптанной ногами невежд, могиле без камня, без надписей на ней!
       
Я плакал тогда, как плачу теперь, горячими слезами, оплакивая друга и товарища по оружию, оплакивал самого себя, и, когда священник провозгласил: "За убиенных боляр Александра и Александра", я зарыдал так, что чуть не задохнулся,-- она показалась мне, эта фраза, не только воспоминанием, но и пророчеством. Да, я чувствую, что моя смерть также будет насильственной и необычной и мало отдаленной -- у меня слишком много горячей крови, которая кипит в моих венах, чтобы она остыла с возрастом.
       
..Какая судьба, однако, тяготеет надо всеми нашими современными поэтами! Вот трое погибших, и какой смертью все трое!
       
Да, слишком обвиняете Дантеса -- общая нравственность или скорее общая безнравственность его оправдание -- по моему мнению, его преступление или его несчастье состоит в том, что он убил Пушкина, и этого более чем достаточно, чтобы нанести ему тяжкое оскорбление, непростительное на мой взгляд (и Бог мне свидетель, что я не шучу), что один из нас не вернется с нашей встречи".
       
Горечь, боль утраты стала уже как-то глуше, притупилась. Пушкина -- увы! -- не стало, но жизнь продолжается. И надо жить дальше.
       
Письмо Павлу он отправил уже на следующий день. Запечатывая письмо, Александр Александрович подумал, что Павлику будет интересно знать о тифлисской жизни, и сделал в конце французского письма приписку по-русски: "18 февраля у барона Розена был блестящий бал на его серебряную свадьбу. Он был умилительно-приветлив, и все шло как нельзя лучше".
       
А вечером того же дня получил письмо от Павлика из Петербурга. На этот раз брат не поленился, написал ему не откладывая. И отправил не как обычно, с "тяжелой" почтой, а с экстренной, потому что письмо, посланное из Петербурга по "тяжелой" почте, приходило в Тифлис на двадцать второй день.
     

ПИСЬМО ПАВЛА БЕСТУЖЕВА
       
"2 февраля 1837 г.
       
Сообщаю для тебя неприятную новость: мы вчера похоронили Александра Пушкина. Он дрался на дуэли и умер от раны.
       
Некто г-н Дантес, француз, экс-паж герцогини берийской, облагодетельствованный нашим правительством, служащий в кавалергардах, был принят везде с русским радушием и за нашу хлеб-соль и гостеприимство заплатил убийством. Надобно быть бездушным французом, чтобы поднять святотатственную руку на неприкосновенную жизнь поэта, которую иногда щадит сама судьба, жизнь, принадлежавшую народу.
       
Г-ну Дантесу вздумалось поволочиться за женою Пушкина, как водится, мужу не понравилось это, и он потребовал объяснений. Дантес, чтобы скрыть интригу и отделаться от неприятности, объявил, что он ездил в дом к Пушкину, имея виды на его свояченицу Прекрасно. Сказано, сделано. Их обвенчали, но Дантес не прекращал своих любезностей с женою Пушкина, которая более из кокетства и глупости слушала его любезности. Пушкин еще перед свадьбой Дантеса вызвал его на дуэль, но тот отказался. Голландский посланник, усыновивший Дантеса, на одном бале, разговаривая с Пушкиною, имел неосторожность сказать ей, что сын его, будучи влюблен в нее, сделал большое пожертвование, женившись на ее сестре. Пушкина передала это мужу, который, не видя конца этим любезностям, написал такое письмо к посланнику, после которого ему не оставалось другого средства, как драться; обида эта касалась и Дантеса, и потому они стрелялись. Пушкин был ранен первый в живот, он упал, но попросил секунданта поднять ему голову, чтобы прицелиться, и ранил Дантеса в правую руку, которою он держал пистолет, закрывая им висок. Если бы заряд был сильнее, Дантесу не уцелеть, удар был хорошо направлен, и контузия в грудь была так сильна, что он упал навзничь.
       
Пушкин жил три дня, они стрелялись 26-го, а он умер 29-го в 3 часа пополудни.
       
Жена его более ветрена, чем преступна, но если в обществе, где мы живем, ветреность замужней женщины может сделаться преступлением, то она виновата, и тем более, что она знала характер своего мужа, это был пороховой погреб. Пушкин сделал ошибку, женившись, потому что остался в этом омуте большого света".

53

Глава тринадцатая. У мыса Адлер
I
 
Не будет ли какого развлечения при взятии мыса Адлер, по крайней мере, будет верно красивая картина.
Май 1837, из письма брату

       
Бестужеву пришлось пробыть в Тифлисе до весны. Он настойчиво добивался назначения в намечавшуюся весеннюю экспедицию против горцев. Мысль об уходе в отставку, чтобы можно было целиком отдаться литературе, не оставляла его. В последние годы все как будто бы шло к этому. Его беспримерное мужество и храбрость в бою наконец-то были отмечены: сперва Бестужев получил унтер-офицерские галуны, а потом произведен в прапорщики. Как будто бы оставалось последнее -- уволиться в отставку. Так и происходило со многими, сосланными на Кавказ. Иван Петрович Жуков по ходатайству барона Розена получил отставку, после производства в прапорщики был отставлен и брат Павел Бестужев. Александр Бестужев ждал того же, но с ним дело как-то не продвигалось: ходатайство графа Воронцова о переводе Бестужева на гражданскую службу царь оставил без последствий. И Бестужев с огорчением понял: что можно одним разжалованным, то нельзя, недоступно ему! Только ранение или инвалидность могли бы позволить Александру Бестужеву уйти из армии... А горские пули, как назло, всегда щадили его!
       
"Пули меня решительно не берут, хотя вся одежда исстреляна",-- писал он.
       
И вот теперь представлялась еще одна возможность участвовать в жестоких схватках, в которых можно быть раненным. Намечалась экспедиция в Абхазию, в район Цебельды, где жили непокорные, отчаянные хырсызы -- разбойники,-- укрывавшиеся от кровавой мести. Цебельдинцы дрались не на живот, а на смерть.
       
Экспедицию возглавлял сам Григорий Владимирович Розен. Барон Розен благосклонно относился к Бестужеву вообще и ценил его как писателя. В конце концов Розен согласился прикомандировать Александра Бестужева ко 2-му Грузинскому гренадерскому полку, входившему в экспедиционный отряд. И Бестужев принял участие в походе.
       
Барон Розен в три недели усмирил цебельдинцев и спустился с отрядом в Сухум-Кале, откуда намеревался отправиться к мысу Адлер. В Адлере предполагалось высадить десант, чтобы уничтожить гнездо турецких контрабандистов и прекратить их связь с Англией. Англия стремилась не допустить Россию овладеть восточным побережьем Черного моря и умело разжигала среди мусульман религиозную войну против гяуров -- русских.
       
В ночь на 3 июня 1837 года четырехтысячный отряд барона Розена был посажен в Сухум-Кале на военные суда и транспорты. Две роты грузинских гренадеров, при которых числился взводным командиром прапорщик Бестужев, попали на фрегат "Анну". На фрегате размещался штаб корпуса. Начальником штаба оказался знакомый Бестужеву по Петербургу лицейский товарищ Пушкина, тридцатидевятилетний генерал-майор Владимир Дмитриевич Вольховский, умный, выдержанный человек. В 1826 году Вольховского перевели на Кавказ, потому что он был близок к декабристам. На Кавказе Вольховский старался помогать декабристам и, увидев Бестужева на фрегате, тотчас же взял его к себе в адъютанты, хотя Бестужеву это не очень понравилось -- он рвался в бой.
       
Погода благоприятствовала походу -- ветер был попутный, зюйд-ост. Корабли шли в две линии. Бестужев все время находился на палубе. Он с удовольствием смотрел на живописные, увенчанные снежными шапками горы Абхазии и думал: "Эти вершины видели флоты Помпея!"
       
И невольно слышал, о чем переговаривались его егеря.
       
-- Глянь-кось, где живут? Под облаками! -- говорил один, приметив высоко приютившийся горный аул.
       
- Верно! Словно орлиное гнездо!
       
-- И как туда влезть?
       
-- Знамо: с берега не влезть!
       
-- Никоим образом?
       
-- Никоим!
       
-- А ежели будет даден приказ: взять?
       
Голоса умолкли. Видимо, говорившие обдумывали это положение.
       
И немолодой, начальственный голос назидательно изрек:
       
-- Чего сумлеваешься, дурья твоя голова? Ежели начальство прикажет -- влезем и возьмем!
       
Разговор окончился. Егеря замолчали, думая каждый о своем. И тут чей-то тенорок мечтательно завел: "Как по камушкам чиста реченька течет..." Вероятно, глядя на эту необъятную морскую ширь, вспомнилась своя тихая сельская русская речушка.
       
"Разве с такой песней можно готовиться к высадке на берег и бросаться на вражеские завалы? Надо подбодрить их, написать какую-то иную, бодрую!"
       
Бестужев спустился в каюту -- он помещался вместе с флаг-лейтенантом Зориным -- и написал на мотив той же песни:
       
Плывет по морю стена кораблей,
Словно стадо лебедей, лебедей.
Ой, жги, жги, говори,
Словно стадо лебедей, лебедей.
Волны по морю кипят и шумят,
Меж собою таку речь говорят:
Уж зачем это наши корабли,
Как щетиною, штыками поросли?
Уж не будет ли турецкая кровь
Нас румянить по-старому вновь?
Посмотрите, Адлер-мыс недалеко,
Нам его взять и славно и легко.
Каждый гоголем встряхнись, встрепенись,
Осмотри ружье да в шлюпочки садись.
С кораблей врагам пару поддадут,
Через головы там ядра заревут.
А чуть на мель, мы вперед, усачи,
Сумы в зубы, в воду по пояс скачи!
Вражьих пуль не считай, не зевай.
Мигом стройся да команды ожидай.
А придет вам потешиться пора --
Дрогнет Адлер от солдатского "ура!".
Беглым шагом на завал, на завал.
Тому честь и крест, кто прежде добежал!
       
И ко всем куплетам дал зажигательный припев: "Ой, жги, жги, говори!"
       
Перечел песню и подумал: "Вот так-то немножко получше будет!" И тотчас же снес своему второму взводу, чтобы разучили.

54

II
Если же паду на чужбине, я бы хотел быть схороненным на берегу моря, у подножия гор, глазами на полдень -- так любил море и солнце.
"Он был убит"
       
В воскресенье 6 июня эскадра очутилась на высоте мыса Адлер. Плоский берег мыса незаметно переходил в зеленые уступы лесистого подъема. Налево темнел профиль горы, далеко выдавшейся в море. По бугристым складкам гор, как потоки лавы, тянулись вниз слои перламутрового тумана. Скалы выставляли из тумана свои остроконечные верхушки, разрезывая упавшие на них лиловые облака. Взгорья были одеты плющом, диким виноградом, орешником. Все было дико и грандиозно.
       
Командир эскадры контр-адмирал Эсмонт послал лег кую шхуну "Гонец" пройти вдоль берега, промерить, узнать, где можно становиться на якорь. С берега из завалов горцы повели по шхуне яростный ружейный огонь. Контр-адмирал приказал корабельной артиллерии ударить по берегу. По морю и горам прокатился гром. В горных аулах показался огонь и дым, а на берегу в завалах поднялось смятение.
       
Шхуна благополучно произвела промеры и вернулась к флагману.
       
Барон Розен созвал последнее перед высадкой десанта совещание. На совещании возник лишь один вопрос: высадившись, идти ли сразу через лес и занимать аулы, или оставить это до следующего дня. Все ждали сильного отпора на мысу Адлер. Лазутчики предупреждали, что население не столь многочисленное, но воинственное, много абреков. И следует ждать отчаянного сопротивления.
       
"А в самом деле, как-то будет завтра?" -- подумал Бестужев. Несомненно одно -- схватка предстоит жестокая. Он готов к ней. Но все может статься!
       
Раньше перед боем никогда не думалось, а сегодня как-то пришло на ум: а если завтра его убьют в бою? Ведь он же решил драться отчаянно.
       
В последние годы он много думал о смерти, даже написал очерк "Он был убит", где изображал, как молодой человек "впереди всех бросился на засаду и очутился назади всех" и как его схоронили "в виду гор на самом берегу Черного моря".
       
Может, и с ним будет так? Ведь, чтобы добиться своей цели, он не станет беречь себя!
       
На всякий случай надо составить завещание.
       
Он пошел к себе в каюту. Флаг-лейтенант Зорин был на палубе. Бестужев достал дорожный портфель и, вынимая бумагу, чтобы написать духовное завещание, невольно перелистал странички своих заметок, обычно лежавших в портфеле.
       
Вот его мысли о русском солдате, тема, издавна так живо привлекавшая его:
       
"Сказать про русского: он храбр -- все равно что сказать: он ходит на двух ногах".
       
"Чтоб узнать добрый, смышленый народ наш, надо жизнью пожить с ним, надо его языком заставить его разговориться...
       
Солдат наш. Какое оригинальное существо, какое святое существо! Как многогранна его деятельность, но как отличны его понятия от тех, под которыми по форме привыкли его рисовать! Этот газетный мундир ему не в пору...
       
Кто видел солдат только на разводе, тот их не знает, кто видел с фухтелем в руке, тот их не узнает никогда, хоть бы век прослужил с ними. Надо спать с ними на одной доске в казарме, лежать под пулями в траншее, под перевязкой в лазарете.
       
Да, безделица: ко всему этому надо гениальный взор, чтобы отличить перлы в кучах хламу, и потом дар, чтобы снизать из этих перл ожерелье! О, сколько раз проклинал я бесплодное мое воображение за то, что из стольких материалов, под рукой моею рассыпанных, не мог я состроить ничего доселе!
       
Я был так счастлив (или, пожалуй, так несчастлив), что вблизи разглядел народ наш и, кажется, многое угадал в нем. Вопрос: удастся ли мне извлечь когда-нибудь из этих дробей знаменателя?
       
Хочу и сомневаюсь".
       
Да, сегодня он сомневался в этом тем более...

55

* * *
       
А вот стихотворение. В последние годы он писал их нечасто. Написано года три тому назад. В одну из наиболее светлых, радужных минут боевой и кочевой жизни в Закубанье.
       
   
Я за морем синим, за синею далью
Сердце свое схоронил.
Я тоской о былом, ледовитой печалью,
Словно двойной нерушимою сталью,
Грудь от людей заградил.
И крепок мой сон. Не разбит, не расколот
Щит мой. Но в мраке ночей
Мнится порой: расступился мой холод,
И снова я ожил, и снова я молод
Взглядом прелестных очей.

       
"А то что?" -- взглянул Бестужев на листок. Почерк не его, рука явно писарская, излишне аккуратна.
       
Ах, вспомнил!
       
Это прислал ему из Москвы милый Ксенофонт Полевой. Одна из многочисленных, ходивших по столицам копий главки из "Путешествия в Арзрум" Пушкина. Как будто бы Александр Сергеевич написал об их встрече на Кавказе тогда, в 1829 году, и будто бы цензура не разрешила Пушкину напечатать эту главку в тексте "Путешествия" только потому, что в ней говорится о нем, государственном преступнике, декабристе Александре Бестужеве.
       
Александр Александрович с живостью еще раз перечел эту главку:
       
"Я кочевал с утеса на утес, ободряя то шпорами в бока, то гладя по шее моего борзого горца. Привыкший ко всем ужасам кавказских картин, конь мой, прядая ушами и осторожно переступая с ноги на ногу, морщил свои огненные ноздри. Я завидел вдали всадника в чудной одежде, он летел и, казалось издали, падал со скалы на скалу. Мы поравнялись -- то был Бестужев! Целованья, обниманья, безответные вопросы и ответы не на вопросы были следствием этой неожиданной и приятной для нас обоих встречи. Мы еще -- в сотый раз -- обнялись, и пошли дельные друг другу вопросы. Бестужев рассказывал мне о своем житье-бытье. Я его слушал, читая половину его жизни в этих слезах, которые нежданно оросили его огненные очи. Я понял, каково его существование, я понял, что жизнь ему не дороже полушки. Он говорил мне, что давно уже ищет возможности окончить со славой и честью свое опятненное плавание по океану жизни. "Я жажду ветров,-- говорил он,-- я жажду бурь, где бы мог явить себя спасителем существ, счастливых более, чем я". Он не кончил еще рассказа, я не успел еще стряхнуть слезу ребячества, несносно щекотившую мне глаз, как всадник мой исчез. Гляжу, оглядываюсь -- нет его! В пять прыжков конь вынес меня на острие скалы: внизу, в ужасной глубине, шумит река и в волнах плещется Бестужев! Я обмер от страха. Он рухнулся стремглав в чернеющую бездну, я испугался, а он, шалун Бестужев, он махает шапкой и кричит: "Не бойся, Пушкин, я не умер... я жив еще, к несчастью моему... но вот, мой друг, как дорого ценю я жизнь!""
       
Подумалось: "Да, именно к несчастью, я еще пока жив!.."
       
Он спрятал в портфель все листки и написал духовное завещание:
     

ДУХОВНОЕ ЗАВЕЩАНИЕ
       
1837 года, июня 7.
Против мыса Адлера, на фрегате "Анна".
       
Если меня убьют, прошу все, здесь найденное, имеющееся платье отдать денщику моему Алексею Шарапову. Бумаги же и прочие вещи небольшого объема отослать брату моему Павлу в Петербург. Денег в моем портфеле около 450 р., да 500 осталось с вещами в Кутаиси у подпоручика Кирилова. Прочие вещи в квартире Потоцкого в Тифлисе. Прошу благословения у матери, целую родных, всем добрым людям привет русского.

Александр Бестужев.

56

III
В понедельник 7 июня в полдень русская эскадра подошла к мысу Адлер на пушечный выстрел и стала на якорь. Фрегаты построились в боевой порядок полукругом против большого черкесского завала, преграждавшего путь к лесу и аулам. Стали готовиться к высадке десанта. Командовать десантом барон Розен поручил генералу Вольховскому. Свыше сорока гребных судов приготовились принять войска для высадки. На носу каждой шлюпки помещался фальконет, заряженный картечью. Бухта сразу расцвела яркими красками. Пестрая национальная одежда гурийской, имеретинской, мингрельской и абхазской милиции (дружин) мешалась с серыми и бурыми мундирами русских.
       
Командующий десантом генерал Вольховский собирался садиться в первую шлюпку. Бестужев поспешил к нему, думая, что его как адъютанта Вольховский возьмет с собой.
       
-- Ваше превосходительство, мне с вами? -- спросил он, подходя к генералу.
       
-- Нет, вы ступайте к вашим егерям,-- ответил Вольховский.
       
Бестужев поморщился: "Опять он бережет меня!" Но делать было нечего. За Вольховским в первую шлюпку садился адъютант генерала Альбрандт. Драгунский штабс-капитан Альбрандт изображал из себя старого кавказца, лихого рубаку, а попросту говоря, был хвастун и фанфарон. Но он -- старший адъютант. Бестужеву пришлось идти к своим егерям.
       
Егеря готовились к посадке, и, хотя и не весьма складно, но все-таки, бодро пели сложенную Бестужевым песню:
       
Тучи по небу летят и шумят,
Меж собой они речь говорят:
Для чего полны солдат корабли,
У орудий курятся фитили?
Ой, жги, жги, говори,
У орудий курятся фитили!
Уж недаром слетаются орлы,
Как на пир, на черкесские скалы...
       
Гребные суда шли к берегу. Пятьсот флотских пушек, потрясая бухту и лес, били по берегу, по грозному завалу. Ядра крушили завал, гранаты с треском валили вековые деревья. Горцы могли отвечать на эту канонаду лишь ружейным огнем и потому поспешили отойти в лес.
       
Передовая часть десанта, обстреливая завал из фальконетов, без всяких потерь высадилась на мысу. Отряд занял узкую полосу между завалом и лесом, где укрылись горцы. Лес для горца -- самая привычная и надежная защита. Тем более что лес здесь был весь опутан колючими растениями, забит кустарником, завален буреломом, темен и непроходим.
       
Генерал Вольховский тотчас же оцепил опушку леса мингрельскими стрелками. Горцы из лесных зарослей и густых кустов открыли ружейный огонь по десанту. Вольховский решил отогнать горцев подальше от опушки и вызвал охотников в цепь застрельщиков. После орудийного обстрела настроение у всех было бодрое, и цепь застрельщиков создалась мигом. Бестужев, услышав о том, что вызывают охотников, подбежал к Вольховскому:
       
-- Ваше превосходительство, позвольте, я пойду!
       
-- Вы еще успеете, -- спокойно ответил Вольховский.-- Обождите. Вот идут они,-- указал он на двух штабс-капитанов -- Альбрандта и князя Туманова из Мингрельского егерского.
       
-- Что ж, обожду! -- недовольно передернул плечами Бестужев и отошел в сторону.
       
Цепь застрельщиков двинулась в чащу, и тотчас же лес загудел от ружейной стрельбы. Привычное ухо сразу отличало выстрелы горцев от русской стрельбы. Частые и менее громкие принадлежали русским. Горцы стреляли реже, но их выстрелы получались более звучными, потому что горцы прибивали заряд не пыжом, как делали русские, а сальной тряпкой.
       
...Оживленная беспорядочная перестрелка длилась уже некоторое время. Из лесу стали выходить раненые. Как и следовало ожидать, неопытный, взбалмошный драгунский штабс-капитан Альбрандт увлекся и, не заботясь о своем тыле, рвался все дальше в чащу.
       
Бестужев подошел к генералу и тихо сказал:
       
-- Владимир Дмитриевич, горцы завлекают этого сумасброда!
       
-- Альбрандт действует неосмотрительно,-- согласился Вольховский.
       
Перестрелка в лесу с каждой минутой принимала все более странный характер: русские выстрелы слышались уже издалека, откуда-то доносился ожесточенный лай собак, а горские выстрелы вдруг приблизились. Бестужеву было ясно: Альбрандт своим неосмотрительным продвижением в глубь леса наткнулся на аул, и горцы стараются окружить его.
       
-- Владимир Дмитриевич, горцы окружают наших! Они уничтожат застрельщиков! -- горячо сказал Бестужев.
       
-- Похоже, что так! -- согласился Вольховский.-- Надо послать к этому сумасброду приказ, чтобы он отходил!
       
Вольховский оглянулся, прикидывая, кого бы из офицеров послать к Альбрандту.
       
-- Ваше превосходительство, я пойду! -- громко сказал Бестужев.
       
-- Умереть всегда успеете! -- сухо ответил генерал.
       
-- Но, ваше превосходительство, я прошу вас! -- умолял Бестужев. Всегда спокойный, деликатный Вольховский сурово взглянул на Бестужева.
       
-- К чему лезть на верную смерть? -- с некоторым укором сказал он.-- Ваша жизнь дорога для России!
       
-- Это думаете только вы, Владимир Дмитриевич! -- запальчиво возразил Бестужев.-- Найдутся люди, которые порадуются моей смерти! Я вас умоляю, разрешите!
       
Вольховский отвернулся и безнадежно махнул рукой.
       
Неизвестно, хотел ли генерал сказать этим жестом, что разговор окончен или что он согласен с мнением Бестужева и не возражает против того, чтобы Александр Александрович шел с приказом к Альбрандту. Бестужев понял это по-своему. Он выхватил из ножен шашку и с решимостью кинулся в лес. IV.
   
И я погибну вдалеке
От родины и воли.
Марлинский. 1828
       
С каждой минутой становилось темнее. На Адлер спускался вечер. Перестрелка в лесу затихла -- видимо, до цепи застрельщиков безрассудно зарвавшегося далеко штабс-капитана Альбрандта наконец дошел приказ генерала Вольховского отходить. Продолжать ночную схватку вообще было ни к чему. Русские войска уже прочно стояли на мысу. С фрегатов и транспортных судов выгрузился на берег весь четырехтысячный корпус. И сам барон Розен со штабом уже находился здесь.
       
Из лесу к бивачным кострам выходили группами и в одиночку и выводили раненых егеря и дружинники. Потери русских оказались небольшими: убитых три офицера и одиннадцать солдат, а раненых около сорока солдат. Были убиты офицеры: штабс-капитан Туманов, подпоручик Мищенко, прапорщик Запольский.
       
Вольховский, к которому стекались донесения, с тревогой спрашивал:
       
-- А прапорщик Бестужев есть?
       
Но прапорщик Бестужев отсутствовал. Он не вышел из лесу, и его не было среди раненых. Даже сумасбродный драгунский штабс-капитан Альбрандт, из-за нераспорядительности которого стрелковая цепь, не дождавшись резерва, неосмотрительно ушла вперед,-- даже тот вышел живым из лесу.
       
Вольховский чувствовал себя виноватым в том, что не остановил Бестужева, категорически не запретил ему идти в лес. Он приказал узнать, расспросить, кто видел прапорщика Бестужева в лесу.
       
Очевидцы вскоре нашлись. Это были юнкер Календо и двое солдат. Они отходили вместе под жарким огнем горцев. Юнкер Календо увидел прапорщика Бестужева. Он стоял, прислонившись к дубу. В одной руке прапорщик держал дымящийся пистолет, а в другой шашку. Мундир на нем был весь в крови. Черкесские пули, видимо, угодили Бестужеву в грудь.
       
-- Ребята, вон прапорщик! -- крикнул егерям Календо.-- Он ранен! Помогите ему выйти из лесу!
       
В русской армии свято чтили завет Суворова: "Сам погибай, а товарища выручай!" Егеря бросились к дубу. Но что было дальше, юнкер Календо не видел.
       
Оба егеря благополучно вышли из лесу. Они-то и рассказали генералу, что произошло дальше. Подбежав к раненому прапорщику, егеря хотели помочь ему выйти из лесу, но Бестужев отказался наотрез:
       
-- Братцы, оставьте! Не заботьтесь обо мне! Бегите! Все равно я не дойду! Вон черкесы! Бегите, братцы! Спасайтесь сами!
       
Действительно, к дубу с гиканьем и дикими криками бежали горцы. И хоть поступать так не годилось, хоть было тяжело оставлять раненого товарища, но пришлось: егеря принуждены были уйти одни.
       
Прапорщик Бестужев стал четвертым офицером, пополнившим список убитых командиров в бою у мыса Адлер.
       
Геройская гибель Бестужева опечалила барона Розена и весь его штаб.
       
Но в своем рапорте, который барон Розен отправил военному министру графу Чернышеву, он вынужден был написать обычными словами равнодушного документа: "Мыс Адлер занят нашими войсками без значительной потери".
       
"Государственный преступник" Александр Бестужев, так досаждавший своим существованием Николаю I, наконец ушел в небытие.
       
Но автор замечательных "Русских повестей и рассказов" Александр Марлинский -- наперекор всему -- остался жить!
       
1970 -- 1976
       
Ленинград -- Сестрорецк


Вы здесь » Декабристы » ЛИТЕРАТУРА » Л.И. Раковский. "Жизни наперекор" (повесть о Марлинском).