Декабристы

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » Декабристы » ЛИТЕРАТУРА » Л.И. Раковский. "Жизни наперекор" (повесть о Марлинском).


Л.И. Раковский. "Жизни наперекор" (повесть о Марлинском).

Сообщений 41 страница 50 из 56

41

VI       
       Все "крючки" подполковника Васильева и хвастливые и пустопорожние заверения подпоручика Рославцева окончились ничем. Главноуправляющий в Грузии генерал-адъютант барон Розен не нашел никакой вины рядового Александра Бестужева в смерти Ольги Нестерцовой. Наоборот, за вздорную переписку он сделал подполковнику Васильеву строгое замечание, а подпоручику Рославцеву объявил строгий выговор.
       
       Но вся эта военно-канцелярская волокита тянулась три месяца, которые вконец истомили Бестужева. Трагическая гибель Ольги выбила его из колеи. Он не мог взяться за литературу и писал только письма.
       
       Летом 1833 года Матрена Лазаревна Нестерцова решила уехать на родину в Таганрог. Жить в Дербенте не было уже никакой необходимости -- в Дербенте она осталась одна-одинешенька. Когда Матрена Лазаревна сказала об этом Бестужеву, он упросил ее взять на дорогу сто рублей. Кроме того, Бестужев сказал, что дает ей на обзаведение в Таганроге шестьсот рублей (у Бестужева завелись деньги: в конце 1832 года у него вышло пятитомное собрание "Русских повестей и рассказов", изданное Гречем).
       
       Матрена Лазаревна не знала, как и благодарить. Она плакала, тронутая отзывчивостью и добротой Бестужева.
       
       Бестужев написал Полевому:
       
       "Милостивый государь Ксенофонт Алексеевич!
       
       Надеясь на испытанную дружбу вашу, прошу исполнить неизменно и без медления следующую просьбу.
       
       Быв в Дербенте, взял я заимообразно у вдовы унтер-офицерши Матрены Лазаревны Нестерцовой денег ассигнациями шестьсот рублей, а как при отъезде ея уплатить оных я не мог, то прошу вас по сему письму уплатить сказанные 600 рублей в два срока, в каждый по триста рублей: первый срок в январе 1835 года, второй в мае того же года.
       
       Деньги сии вы возьмете или из моих, как я уведомлял вас, или, паче чаяния, если таковых не будет, то запишите на меня, и если бы я в это время умер, то истребуйте от сестры моей Елены Александровны, для которой все мои заветы священны. Вы по сему письму выплатите 300 рублей по приложенному адресу; но для второй отсылки обождите уведомления от вдовы Нестерцовой о получении, при коем приложит она записку мою на вторую половину, то есть еще на 300 рублей. О полной уплате не оставьте вы меня уведомить. А впредь, если случится от Нестерцовой какие письма ко мне, то прошу вас препровождать ко мне как можно скорее. Я принимаю в положении ее семейства душевное участие и, зная, как любите вы меня, не сомневаюсь, что вы исполните сие поручение, как и все другие, коими вы меня обязали. О подробностях буду писать к вам особенно.
       
       С уважением есмь ваш душою Александр Бестужев.
       
       Июля 1 дня 1833 г. Дербент"
       
       -- А вы, Матрена Лазаревна, -- сказал он,-- напишите адрес, куда вам слать деньги.
       
       -- Дайте, я сейчас же напишу,-- решительно ответила Нестерцова и, утирая слезы, взяла непривычное для нее перо и написала на обороте письма Бестужева:
       
       "Письмо на адриси пишитя утаганрох наимя Николая алексевича трусава на новай базар".

42

  VII   

    Тридцать лет спустя (вместо эпилога к главе "Судьба")
       
       Минуло 30 лет.
       
       В 1863 году по югу России путешествовал автор знаменитых "Трех мушкетеров" Александр Дюма. Дюма побывал и на берегах Каспийского моря, которое древние называли Гирканским. И не мог минуть Дербента, основанного Александром Македонским.
       
       В Дербенте Дюма рассказали о пылкой, но несчастливой любви милой девушки Ольги Нестерцовой. За четверть века многое наслоилось на эту романтически-трагическую историю, но одно осталось неизменным: девушка Ольга была прелестна, она любила и была любимой.
       
       И Александру Дюма захотелось посетить ее могилу.
       
       По крутому скату, по узкой каменистой тропинке, он поднялся на вершину горы. В сухой, как щетина, пожелтевшей траве стрекотали и точно чмокали несмолкаемые кузнечики. Пахло миндалем и солнцем.
       
       Вся гора была усеяна крестами и надгробиями, но выше всех обособленно стоял небольшой серый памятник с конической верхушкой. На старом камне была искусно выбита символическая картинка: вверху плыла грозная тяжелая туча, а из нее падали безжалостно острые стрелы разящих молний. Молнии поражали прекрасную розу. Под розой было написано большими буквами, раздельно:
       
       СУДЬБА
       
       А еще ниже, буквами поменьше:
       
       Здесь покоится прах
       Ольги Нестерцовой,
       умершей в 1833 г. 25 февраля
       
       Александр Дюма склонил голову и стоял так, в печальном раздумье, несколько мгновений. А потом вынул из кармана записную книжку и написал то, что продиктовало его вдохновение:
       
       Ей было 20 лет -- она любила и была прекрасна.
    Однажды вечером она упала -- роза, сломленная ветром.
    О, земля мертвых, не тяготи ее --
    Она так мало отягощала собою землю живых...

43

Глава седьмая.     Прощай, Каспий!
       
       Совсем недавно эта тихая комнатка в доме Ферзали была так мила Бестужеву. Освободившись от докучливых солдатских обязанностей -- маршировки, нарядов и постов ("Строевую службу нести по званию без послаблений!" -- угрожающе продолжал напоминать ему подполковник Васильев), он спешил к своим книгам, рукописям и мыслям. Сбросив жесткий стягивающий мундир и неуклюжие тяжелые сапоги и облачившись в удобный персидский халат и легкие восточные чувяки из тонкой кожи, Бестужев чувствовал себя иным человеком.
       
       И впрямь так и получалось: в казарме он был безвестным, разжалованным рядовым Бестужевым, а здесь -- знаменитым писателем, любимцем всей читающей России, Александром Марлинским.
       
       Но после трагической истории с Ольгой Нестерцовой, происшедшей в стенах этой комнаты, все изменилось -- возвращаться из казармы в дом Ферзали было тяжело. Стоило лишь переступить порог комнаты, как со всей ясностью возникали тягостные сцены нелепой гибели милой Ольги. Как ни переставлял Бестужев свою немногочисленную мебель, пытаясь изменить лицо комнаты, ничего не получалось. Он решил переменить квартиру. Тем более что наверху, во втором этаже, уже не было Жукова -- Иван Петрович наконец-таки (счастливец!) получил долгожданную отставку и уехал в Россию. В его комнате размещалась теперь шумная армянская семья.
       
       Бестужев поспрошал знакомых дербентцев и быстро нашел себе новое пристанище -- небольшой, в две комнаты, одноэтажный домик у Старой мечети. Чтобы не было в нем так одиноко, Бестужев уговорил молодого штаб-лекаря, скромного, застенчивого Бориса Нероновича Попова, поселиться с ним.
       
       Измышленное подполковником Васильевым "дело" Ольги Нестерцовой было прекращено главнокомандующим генералом Розеном. Но барон Розен пребывал в Тифлисе, а подполковник Васильев оставался в Дербенте и старался не мытьем, так катаньем допечь рядового Бестужева.
       
       "Всего более я боюсь его дерзости и глупости и своей недолготерпеливости. Я вижу его цель: он хочет понемногу замарать меня в кондуитах, ибо вдруг сделать это ему не было бы средства", -- жаловался он брату и говорил. "Я -- на острие иголки!"
       
       А когда Павлик советовал ему быть осмотрительнее с Васильевым, Александр Александрович отвечал на это: "Легко сказать, будьте осторожнее с начальником, но начальник имеет тысячу средств шпиговать вас ежеминутно, особенно имея личности".
       
       Подполковник Васильев "шпиговал" рядового Бестужева простым средством -- фрунтом.
       
       Линейный батальон готовился к осеннему смотру начальника Грузинских линейных батальонов генерал-лейтенанта Байкова, и командир батальона Васильев замучил всех немыслимой шагистикой.
       
       "Смотр -- горе мое. Я в самом деле не могу его выдержать, а он будет сердиться!" -- писал он о подполковнике Васильеве брату в Тифлис.
       
       Фрунтовые восьмирядные учения в Дербенте были такие же, как и везде в николаевской России. О них Александр Бестужев вместе с Рылеевым когда-то сочинил в Петербурге "подблюдную" песню:
       
       Вдоль Фонтанки-реки
       Маршируют полки --
       Слава!
       
       Их и учат, и мучат
       Ни свет ни заря
       Для потехи царя --
       Слава!
       
       Здесь мучили для удовлетворения фрунтомании подполковника Васильева, который, конечно, мечтал получить благодарность на смотру у генерала Байкова.
       
       Учились держать ногу на весу при тихом шаге. Эту вытяжку носков, этот гусиный шаг приходилось проделывать в полном боевом снаряжении, с тяжелым кремневым ружьем.
       
       Подполковник Васильев торчал на плацу, смотрел, как маршируют -- не плох ли шаг, на одной ли высоте держат приклад, не отходил от главной, первой роты и нет-нет да и покрикивал:
       
       -- Иванов, убери живот!
       
       -- Бестужев, чего сутулишься? Не из кабака идешь!
       
       А Бестужеву не сутулиться было невозможно -- опять отозвался солитер. Солитер не разбирал: сидишь ли за альманахом дома или маршируешь до одури по плацу Нарын-Кале. Мало того, что было унизительно маршировать вместе с необученными рекрутами, но было тяжело физически делать это. К тому же весна стояла жаркая.
       
       "Идти в охотники мое дело, но маршировать по шесть часов стянутым -- я и рад бы, да не могу,-- жаловался он брату.-- От солитера не в силах застегнуть мундир".
       
       И тут пришло неожиданное облегчение. В Дербент приехал полковник генерального штаба Гене снимать кроки Табасаранских гор. Остановился он у коменданта Шнитникова. Приехал Гене без переводчика, и при первом же разговоре об этом Шнитниковы порекомендовали полковнику Гене взять Бестужева, который прекрасно владеет татарским языком.
       
       Гене обратился к командиру батальона Васильеву, прося прикомандировать к его отряду рядового Бестужева в качестве толмача.
       
       Услыхав фамилию "Бестужев", подполковник скривился, но все-таки сказал:
       
       -- Верно, Бестужев лопочет по-ихнему словно природный татарчук. Что ж, коли он вам требуется, то берите!
       
       Бестужев с радостью собрался в экспедицию. Приятно было хоть на время избавиться от муштры, от излишне обостренного внимания к нему Васильева. И хотелось пошире узнать жизнь и обычаи горцев -- он собрался писать повесть на местном, горском материале.
       
       "Вот уже две недели, как я отлучен совершенно от европейского мира: ни газет, ни вестей, ни даже русского слова не слышу. И сам я говорю только по-татарски. Скучно с людьми, но зато что здесь за природа, что за воздух! Я по целым дням прислушиваюсь к ропоту горных речек и любуюсь игрой света на свежей зелени и яркой белизной снега",-- писал он брату.
       
       Он с интересом наблюдал жизнь дагестанцев и их молодого хана: "Нуцал-ага добрый малый, но настоящий азиатец: кроме ястреба, ружья, водки и жен своих, он ничего не находит достойным ханского звания".
       
       Записывать свои впечатления Бестужев не мог -- у "генеральской" двери всегда толпились любопытные, не очень доверявшие русским горцы.
       
       К тому же стояла нестерпимая жара.
       
       И все же Бестужев с радостью отдыхал в этом раздолье гор.
       
       Лишь одно не нравилось ему здесь -- пища.
       
       "Я здоров, но похудел от голоду, ибо все, что едят в горах, мне отвратительно: все пресно, все жирно и все нечисто до невозможности -- ни травки, ни плодов. Я пропал без кислого: русский, ваше благородие, что греха таить",-- жаловался он.
       
       Он хотел было воспользоваться благоприятным случаем -- переодеться в чуху и съездить в вольную Табасарань в виде татарина, но Гене побоялся отпускать его.
       
       Горцам Бестужев очень понравился: он хорошо знал их язык и не чурался их обычаев. "Все горцы от меня без ума!" -- говорил он. А хан подарил этому русскому переводчику коня.
       
       К сожалению, эта интересная экспедиция с полковником Гене продолжалась только месяц. Пришлось возвращаться в Дербент. Вновь началась невыносимо тяжелая, бессмысленная муштра, в которой Бестужев и промучился до самого смотра.
       
       Наконец приехал генерал Байков и произвел смотр батальона. "Вчерась был я на смотру и так насолдатился, что генерал Байков меня и не заметил",-- сообщал он брату.
       
       На другой день после отъезда Байкова подполковник Васильев вызвал Бестужева к себе. Блестя поросячьими глазками, Васильев весело оглоушил:
       
       -- А тебе, Бесстыжее, в Егории отказано, брат!
       
       -- Почему?
       
       -- Сказывают, ты больно разгульную жизнь ведешь! -- явно радуясь, что может допечь, зло осклабился командир батальона.-- Крест приказано отдать следующему!
       
       Бестужев еле дотащился до казармы -- более полугода тянулась волокита с награждением, и вот конец... Он был удручен до крайности.
       
       В Дербенте ходила желтая лихорадка, но у Бестужева к ней прибавилось другое, более жестокое. Гнусные сплетни по поводу смерти Оли все-таки сделали свое...
       
       Сердобольный Кутов помог Бестужеву дотащиться до лазарета. Только через неделю Бестужев кое-как пришел в себя. Он ходил, согнувшись в три погибели.
       
       "Грусть смертная. Странно, что ты не знал об отказе креста,-- писал он в Тифлис брату.-- Когда же я могу вновь заслужить сей крест, трижды заслуженный? Меня лишают средства к отличию и говорят -- отличись более. Забросили в гарнизон и, когда необычный случай дал средства оказать храбрость, лишают награды! Какой герой может бить лежачего?" -- вопрошал он.
       
       Вопрос в письме звучал риторически. Бестужев знал этого "героя": им был Николай I, который ничего не забывал.
       
       Оставаться в Дербенте после всего этого казалось неразумным. Чего добился Бестужев за четыре года дербентского прозябания? Он смог лишь утвердиться вновь как литератор, смог восстановить свое доброе имя талантливого писателя. Здесь возник в новом качестве оригинально-своеобразный Александр Марлинский.
       
       А что принесли Бестужеву его боевые подвиги у стен Дербента и в Чиркее? Его безрассудная храбрость и мужество не получили заслуженной, должной оценки. "Свинцу много, а наград никаких". Бестужев продолжал оставаться все тем же бесправным солдатом, которому каждую минуту могли грозить постыдные фухтеля и палки сумасбродного бурбона подполковника Васильева.
       
       Ждать здесь возобновления военных действий в ближайшее время было нельзя. Стало быть, терялась всякая надежда на выслугу, на офицерские погоны, которые одни могли избавить его от тягостного положения. Напрашивался один резонный выход -- перевестись в какой-либо действующий на кавказской линии полк. Он забросал письмами брата Павла, который служил при штабе в Тифлисе, прося его помочь перевестись из Дербента.
       
       Солитер еще продолжал мучить Бестужева, когда подполковник Васильев снова вызвал к себе.
       
       Какая еще напасть? Чем еще собирается допечь? Заставит маршировать снова, когда он не может стоять на ногах? Но, к удивлению, подполковник встретил его небывало приветливо. Сегодня Васильев улыбался, но без ехидства.
       
       -- Ну, Бестужев (впервые правильно произнес он фамилию), тебе пришел перевод. Не понравились тебе мы? Упросил-таки штаб,-- тряс он над головой какой-то бумажкой.-- Переводишься от нас!
       
       -- Куда? -- спросил обрадованный Бестужев.
       
       -- В линейный батальон, в Ахалцых. Собирайся.
       
       Бестужев не верил своим ушам -- переведен из Дербента. Но не в драгунский, как просил, а снова в линейный. Стало быть, снова торчать в гарнизоне? Стоит ли игра свеч? Менять вот этого бурбона на какого-то другого?
       
       И все-таки было приятно: авось кривая вывезет!
       
       И сразу возникли другие мысли. Здесь все обжито, а там? Да и как ехать: зима на носу, а у него нет ничего зимнего. И со здоровьем не бог весть как...
       
       -- Пока не подымусь на ноги по-настоящему, никуда ехать не смогу! -- категорически ответил подполковнику Бестужев.
       
       -- А тебя никто из лазарету и не гонит! Лежи! -- беззлобно ответил Васильев.
       
       Дома за эти неосторожные слова ему хорошо влетело от жены:
       
       -- Говорит -- теплой одежки у него нету? А на бабьи тряпки было? Вон погляди, сколько он Тайке Шнитниковой навыписал из Петербургу! Пусть уезжает, красавчик! Горевать не станем!
       
       Бестужеву пока приходилось волей-неволей возвращаться в вонючий лазарет. "Лучше на месте вылечиться, чем на дороге лежать в каждом городе",-- думал он. Кроме того, хотелось уезжать весной. "С первой зеленью будет ни жарко, ни холодно. И все получит свой вид. Я долго скитался по прихоти других, хочется раз проехать вольно. Быть зимой в горах, значит, не видеть папы в Риме",-- писал он.
       
       Хворости не отступали, а известные во всех прикаспийских лазаретах медицинские средства -- морская вода и дубовая кора -- не помогали, как мало помогал и пресловутый "меркурий" (каломель). Валяться на жесткой лазаретной койке было тоскливо, но приходилось терпеть.
       
       "Скука входит в число лекарств",-- писал он брату
       
       И все-таки даже в лазарете он писал. Вторично родившийся как беллетрист, он хотел возобновиться, заявить о себе как литературный критик. До "потопа" Бестужев и на этом фронте российской словесности занимал первенствующее место.
       
       Бестужев давно задумал большую критическую статью. Хотелось поговорить о своей излюбленной теме -- романтизме в литературе. Новый роман Николая Полевого "Клятва при гробе" послужил поводом к тому, чтобы написать статью.
       
       "Хочу дать образчик европейской критики, придрался к "Клятве при гробе" Полевого",-- сообщал он брату в Тифлис.
       
       За последние годы в русской словесности выходило много произведений на исторические темы. Бестужев считал, что причина этого явления -- романтизм. Возникал вопрос, почему первая треть XIX века оказалась веком романтизма. Чтобы ответить на это, Бестужев в своей критической статье делал пространный обзор всемирной литературы -- от народной поэзии негров и чукчей до романа Полевого.
       
       "Не знаю, право, на что похожа моя критика, промолчав так долго, я будто сорвался с цепи, и оттого что повел издали речь свою, должен был урезывать многое: рамы теснят меня" -- так писал он Ксенофонту Полевому, посылая свою статью в журнал.
       
       Статья вышла огромная. Бестужев поставил под ней. "Дагестан. 1833".
       
       А погода все не благоприятствовала отъезду -- в марте еще шли дожди. "Погода держит за хвост",-- говорил он.
       
       Но наконец к половине апреля все устроилось -- кое-как угомонился солитер. Вернулось солнышко, постепенно возвращалось здоровье, и вновь расцветали поблекшие надежды.
       
       "Ну что ж, вперед! Жизни наперекор! -- бодро думал Бестужев.-- "Per aspera ad astra!" Были бы звезды, а тернии наверняка найдутся!"
       
       Было жаль расставаться с друзьями, с близким его сердцу семейством Шнитниковых, которые так помогали скрашивать невеселую ссыльную жизнь в Дербенте, с товарищами по взводу -- такими, как заботливый взводный Кутов и Кузя Холстинкин, тяжело было покидать могилу милой Ольги.
       
       Накануне отъезда ему захотелось попрощаться с Каспием. Бестужев сел на своего белоногого карабахца, подаренного ханом, и помчался к морю. Он скакал по пустынному берегу и взволнованно думал:
       
       "Негостеприимное, пустынное, печальное море! Я, однако ж, с грустью покидаю тебя. Ты было верным товарищем моих дум, неизменным наперсником чувств моих".
       
       Вернувшись домой, он не мог не излить свои чувства на бумаге. Он записал это прощание с Каспием:
       
       "Я видел не одно море, и полюбил все, которые видел. Но тебя, Каспий, но тебя -- более других: ты был моим единственным другом в несчастье... Кроме того, меня влекло к тебе сходство твоей судьбы с моею судьбою. Ниже других и горче других твои воды. Заключено в песчаную тюрьму диких берегов, ты, одинокое, стонешь, не сливая волн твоих ни с кем.
       
       Прощай, Каспий, еще раз прощай! Я желал видеть тебя, я увидел нехотя. Неохотно расстаюсь я с тобой, но свидеться опять не хочу... Разве ты постелешь волны свои широким путем на родину!"
       
       15 апреля 1833 года Бестужев покинул Дербент.

44

Глава восьмая.     Per aspera ad astra!

    I
       
       Впервые "государственный преступник" Александр Бестужев отправлялся в такое далекое путешествие один, без обязательного провожатого, жандармского унтер-офицера.
       
       Он ехал через Кубу, Шемаху, Нуху, Колодцы -- в Тифлис. "Проехал сквозь Гори и въехал в ущелие Боржомское, которое должен был огибать по гребню, висящему над бушующей Курой, которая залила, размыла, сорвала нижнюю дорогу и опрокинула мосты. Эта дорога почти страшна, но зато как она прелестна! Что за дикие грозные виды, что за разнообразие видов!" -- так описывал он впоследствии свой путь.
       
       В начале мая Бестужев приехал в Тифлис, пробыл в нем три недели и в последних числах мая доставился в Ахалцых.
       
       "Климат здесь русский: окрестности наги, но горы красят. Природа не прелестна, зато своенравна, своелична, дика",-- писал он из Ахалцыха.
       
       Конечно, бытовые условия жизни в этой полуразрушенной закубанской крепостце были несравненно хуже, чем в Дербенте, но зато отсюда было больше боевых дорог, чем из Дербента.
       
       И начальство оказалось иным. Хотя майор Василий Григорьевич Зенин, так же как и дербентский подполковник Васильев, весь век прослужил на Кавказе и был такой же простой человек, "со всеми привычками палатки", но он имел прекрасное сердце. Зенин приветливо, безо всякого предубеждения и вражды, встретил и принял Бестужева.
       
       Глядя на развалины крепостцы, на пустынные окрестности, Бестужев бодро писал: "Скука, я думаю, не съест меня здесь -- я буду отражать ее пером".
       
       Но заниматься в Ахалцыхе словесностью все же не пришлось. Приходилось думать все о том же -- как бы поскорее вырваться из скучной, безнадежной гарнизонной службы. Бестужев не переставал хлопотать в Тифлисе о переводе в действующий отряд. Он просил перевести его в какой-либо кавалерийский полк -- казачий или в ряды мусульманских волонтеров. "Мое расстроенное здоровье, опыт и привычка моей прежней службы делает кавалерию единственно возможным для меня родом службы",-- писал он в своем рапорте.
       
       В середине августа его старания увенчались успехом: Бестужева откомандировали в отряд генерала Вельяминова, действовавший на восточном берегу Черного моря.
       
       Цель Закубанского похода генерала Вельяминова определялась так: "Избрание удобнейшей дороги к Геленджику и постройка на ней крепостей, которые бы служили звеньями цепи, годной сковать народы, соседние Черноморью, и разъединить их от воинственных соседей точками опоры нашего военного и торгового сообщения между берегом Черного моря и Кавказской линией".
       
       Для этого и начали строить крепость на реке Абени, в сорока верстах от Кубани. Туда и отправился Бестужев.
       
       Наконец исполнялась его давнишняя мечта -- размеренно-монотонная мирная жизнь гарнизона сменялась разнообразной, полной опасности боевой жизнью военного лагеря. В земле шапсугов военные стычки не прекращались ни на минуту.
       
       На реке Абени все давалось с боем. Вот когда Бестужев мог вдоволь насладиться им. Каждый день, каждый миг, каждый шаг -- перестрелка. Нужна кружка мутной воды -- стычка, нужна связка хвороста -- схватка, нужно сено для коней -- сшибка. Тревог, стрельбы, засад -- сколько душе угодно. Писать здесь -- некогда, но и скучать -- некогда!
       
       А он с удовольствием писал бы об этих замечательных русских солдатах, вместе с которыми жил и воевал и которых узнавал все более.
       
       Русский солдат невозмутимо, без показного ухарства, смело шел в бой, точно выполнял обыкновенное, не стоящее особого внимания дело. С утра и до сумерек Бестужев был на джигитовках. В любой схватке он был впереди. Стрелки шли рубить лес или занимать аул -- он кидался первым; "гаврилычи" (казаки) несутся за горцами -- Бестужев с ними. "В опасности -- пропасть наслаждений",-- говорил он. "Мне любо, мне весело, когда пули свищут мимо. Забава мне стреляться с закубанскими наездниками, а закубанцы, черт меня возьми, такие удальцы, что я готов бы расцеловать иного! Вообразите, что они стоят под картечью и кидаются в шашки на пешую цепь -- прелесть, что за народ! Надо самому презирать опасность во всех видах, чтобы оценить это мужество в дикаре. Они достойные враги, и я долгом считаю не уступать им ни в чем",-- писал он.
       
       У Бестужева появилось "огневое" куначество -- у него оказались среди горцев привычные, всегдашние знакомые, "которые не стреляют ни в кого, кроме меня, выехав поодаль. Это род поединка без условий".
       
       Такие поединки были совершенно в духе романтического Бестужева.
       
       В начале октября шеститысячный экспедиционный отряд двинулся из Абина. Вел отряд сам командующий войсками Кавказской линии, участник Отечественной войны 1812 года, боевой генерал Алексей Александрович Вельяминов. Это был строгий, малодоступный, талантливый военачальник. Даже рядом с Ермоловым он не оставался в тени. На линии и в Черномории высоко ценили его, а горцы боялись сурового Кызыл-Дженераля -- Вельяминов был рыж.
       
       Если бивачная жизнь полна забот и хлопот, то походная -- проста до чрезвычайности. Вот пробили утреннюю зорю. Подъем, молитва, каша.
       
       -- Стано-овись!
       
       Стали в ружье. К строю подъехал генерал. Гаркнули: "Здражла!" Прозвучала команда: "Под приклад!" Взметнулись вверх и, лязгнув, легли на плечи кремневки. Лихо ударили барабаны.
       
       -- Справа, по отделениям, ма-арш!
       
       И серые шеренги, дрогнув, двинулись.
       
       -- Двинулись, а куда? -- невольно спрашивали новички.
       
       -- Про то барабанщик знает! -- отвечали старослуживые.
       
       Кавказский солдат навьючен, как ишак: скатка, тяжелое двенадцатифунтовое ружье, патронташ, шанцевый инструмент, походная торба, где сухари и все солдатские пожитки. А у одного-двух в роте к этому еще и несколько поленец сухих дровишек -- для "сугрева" на первом горном привале.
       
       Ходьба в горах -- это не по плацу. Тут не только "гусиный", а простой человеческий шаг не подходит. Солдат должен шагать всей ступней, наклонясь вперед, потому что горная природа так велит: выпятя грудь, не больно взойдешь на гору! Погляди, как сноровисто, ловко ходит горец!
       
       Отряд двинулся растянутым четырехугольником, живой подвижной крепостью. Основная масса пехоты с 28 орудиями и обозом продвигалась по долинам и через ущелья, по горным тропам. А боковые фасы прикрывали ее с флангов. Чтобы боковые стрелковые цепи не разрывались в переходе, часто перекликались сигнальные ротные рожки.
       
       В этой экспедиции надо было прежде всего выдержать единоборство с самой кавказской природой -- горами, скалами, ущельями, горными речками.
       
       Стрелки карабкались по горам, сбивая оттуда противника. Они лезли, цепляясь за кусты, за острые выступы скал. Любой камень, любой кустик цепкого, колючего терновника грозил смертельной опасностью -- за ними мог сноровисто хорониться шапсуг.
       
       Горная дорога была перекопана, перегорожена каменными завалами, устроенными горцами. Каждый шаг приходилось отвоевывать штыком и киркой. Продвигаться быстро было невозможно -- шли не более пяти верст в сутки.
       
       И шли с беспрерывными боями.
       
       Сверху били меткие горские пули и грохоча сыпались камни. Как всегда, горцы дрались отчаянно, не оставляя ни раненых, ни убитых. Только в одном ущелье Бестужев увидал двух, как-то свалившихся с кручи, ушибленных пленных. Они с ненавистью и ужасом смотрели на урусов, ожидая, что русские убьют их.
       
       Но никто не собирался уничтожать пленных. Горцы были чрезвычайно удивлены, когда Бестужев заговорил с ними на их языке:
       
       -- Почему вы кидаетесь на нас с шашками? Не даете нам строить дорогу? -- спросил он.
       
       -- Ваша дорога нам не нужна,-- зло отвечал один.
       
       -- Вам же будет лучше, когда мы сделаем дорогу. Лучше будет ездить к морю продавать орехи, кукурузу, пальмовое дерево.
       
       -- Вы хотите сделать абазина солдатом, хотите сделать его урусом, а наши земли взять себе!
       
       -- У русских своей земли много.
       
       -- А зачем же урус пришел в горы? Значит, земли мало! -- убежденно сказал абазин и угрюмо отвернулся, не желая продолжать разговор.
       
       После нескольких недель боевых схваток, после тяжелейшего, немыслимого похода через непроходимые ущелья и подоблачные хребты, отряд наконец вышел к морю. Вновь стали лагерем. Внизу у моря раскинулся унылый земляночный городок, крепостца Геленджик.
       
       Геленджик был первой ступенью к покорению восточного берега Черного моря.
       
       "Мы кончили свой истинно замечательный и трудный поход сквозь неприступные ущелья, через хребты до Черного моря,-- писал Бестужев.-- Я перестал верить, чтобы свинец мог коснуться меня, и свист пуль для меня стал то же, что свист ветра, даже менее, потому что от ветра иногда отворачиваю лицо, а пули не производят никакого впечатления".
       
       Бестужев любил бивачный, палаточный уклад жизни -- не оставалось времени для неотвязчиво тягостных дум и размышлений. Но когда в землянке, как было здесь, в Геленджике, с потолка льется вода, когда вся одежда намокла и отсырела, становилось невмоготу.
       
       Так недавно он собирался отгонять скуку пером, но в условиях такого земляночного житья заниматься словесностью было невозможно.
       
       "Вы не сыщете Геленджика на карте, может быть, вы не подозреваете его и на белом свете. Эта крепость не более трех лет вышла на Черноморский берег, в бухте, весьма удобной для рейда",-- писал он.
       
       В Геленджике пробыли до ноября, а потом двинулись в Ставрополь, где находился штаб всех войск.

45

II
       
       Ставрополь -- центр Кавказской области. В нем находилось все начальство Кавказской линии и Черномории. Ставрополь не какой-нибудь Ахалцых. Это -- пусть еще и молодой -- но уже настоящий русский губернский город.
       
       Но Бестужев все-таки решил не задерживаться в Ставрополе, хотя после утомительно тяжелой боевой и походной жизни в горах так приятно было очутиться в мирной обстановке. Хотелось не останавливаться на закончившемся походе, а еще раз показать себя в бою. В Ставрополе обычно снаряжались военные экспедиции за Кубань, и Бестужев решил снова проситься в какую-либо из них.
       
       "Я же не могу утерпеть, чтобы не кидаться в полымя, да кроме того -- горе обманутой надежды",-- объяснял он брату свое решение.
       
       В Закубанье все говорили о своеобразном, храбром генерале Зассе, который умело усмирял Закубанье не только силой, но и хитростью. Генерал Засс -- страшилище для горцев. Его именем горские матери пугали своих детей. Среднего роста, худощавый, с тонкими чертами лица, длинноусый. Карие с хитринкой глаза всегда были налиты кровью, воспалены дымом бивачных костров и бессонными ночами: генерал Засс любил неожиданные ночные набеги. Засс был несколько раз ранен. Горская пуля раздробила ступню его правой ноги, он хромал, но не переставал участвовать в делах. Для Засса стычка, сшибка, рубка -- как утеха, забава, потребность. Как охота для зверолова. Две недели покоя приводили Засса в тоску, а один ночной набег исцелял от всех недугов.
       
       Он и его немногочисленная свита были одеты живописно, по-черкесски, щеголяли прекрасным вооружением Любимым оружием Засса был клинок. Это тоже характеризовало необычного генерала. Горцы звали Засса -- "Хыр-сыз" ("разбойник"). В их устах это звучало как высшая похвала, потому что грабеж считался у них не пороком, а добродетелью, удальством.
       
       Реляции генерала Засса были тоже чрезвычайно своеобразны -- он нарочно сгущал краски, преувеличивая опасность, создавая тревогу, беспокойство, лишь бы обосновать свою экспедицию. Лично он был храбр и любил говорить, что трус умирает сто раз, а храбрец -- однажды. И что опасность -- лекарство от всех болезней. Он был честолюбив, хотел всюду быть первым, хотел, чтобы у него все было отличным.
       
       Генерал Засс был умен, дальновиден и хитер. Собираясь принимать представителей неприступного, несговорчивого аула, который еще колеблется -- подчиниться русскому царю или нет, генерал Засс прикидывался больным. Он лежал в постели, обставив себя лекарствами и завесив окно. И говорил голосом умирающего. А когда горские старшины уезжали, убежденные в том, что их враг не опасен, потому что тяжело болен, генерал Засс в ту же ночь стремительно нападал со своим отрядом на непокоренный аул и овладевал им.
       
       О генерале Зассе ходило много красивых легенд, Бестужеву понравилась одна. В жаркой схватке с русскими черкесы бежали. Казаки преследовали их. Засс увидел, как один черкес, пренебрегая опасностью, тащит тело убитого товарища (у черкесов обычай не оставлять тела врагу). Казаки уже хотели было зарубить черкеса, но генерал Засс остановил их. Он приказал пропустить горца с телом мертвого товарища, подскакал к изумленному черкесу и бросил ему кошелек с деньгами.
       
       Все это -- действительность и легенды -- пришлось по душе романтически пылкому Бестужеву: он сам был таким же порывистым и неугомонным во всем. Под началом такого генерала и идти в бой!
       
       Бестужев явился к Зассу и просил генерала принять его в отряд. Он покорил Засса своей вдохновенной жаждой боя. Засс с интересом смотрел на красивое, возбужденное лицо разжалованного гвардейца, отнесся к нему весьма сочувственно и принял в свой отряд.
       
       И конец 1834 года Александр Бестужев прослужил у Засса, принимал деятельное участие в отважных набегах Засса за Кубань.
       
       "Два набега за Кубань в горные ущелия Кавказа -- очень занимательны" -- так отзывался о них Бестужев. "Невероятно быстрые переходы в своей и вражеской земле, дневки в балках без говора, без дыма днем, без искры ночью -- особые ухватки, чтобы скрыть поход свой, и наконец вторжение ночью в непроходимые доселе расселины" очень понравились ему.
       
       Но Бестужев понимал всю нелепость своего участия в этих набегах.
       
       Гуманист, философ, поборник свободы, он вынужден был драться с мирными горцами. Во имя чего? Не было ни времени, ни досуга поразмыслить об этом своем странном положении, в котором волею царского "потопа" очутился он, Александр Бестужев. Хотелось думать, что эти походы и кровавые стычки -- только болезнь, которую надо преодолеть, чтобы жизнь в горах расцвела еще пышнее и краше.
       
       Бестужев добился того, к чему стремился: генерал Засс собственными глазами увидел, оценил всю неустрашимость разжалованного драгунского штабс-капитана Александра Бестужева и представил его к производству в унтер-офицеры!
       
       И Бестужев возвращался в Ставрополь из экспедиции окрыленный радужными надеждами.
       
       Per aspera ad astrа!.. Нечего сказать: терний действительно хватало. "Трудов и лишений куча" -- так писал он. И думал: но и звезды есть -- вот они уже сияют в виде таких желанных унтер-офицерских галунов.

46

Глава девятая.     Судорожные биения сердца

    I
       И вот снова перед глазами Бестужева живописно раскинувшийся по скату горы Ставрополь.
       
       Та же россыпь белых низеньких хат, среди которых высится колокольня городского собора, и тот же обширный, по-весеннему прозрачный городской сад с приятным бульваром.
       
       По облику Ставрополь -- обычный, средней руки, русский город. Но это уже -- Кавказ. Отсюда уже виден величественный Кавказский хребет. Он возникает где-то там, меж мглой долин и синевой неба.
       
       В сорока верстах от города начинаются аулы татар-ногайцев, которых называют черкесами (персидское "серкешь" -- разбойник).
       
       И здесь, в русском Ставрополе, уже чувствуется черкесское влияние -- все хотят быть похожими по виду на них. Самый невоинственный столоначальник какого-либо мирного учреждения был обязательно одет в черкеску с шестнадцатью ружейными патронами на груди. А о военных нечего и говорить: они ходили в папахах, а не в киверах и шляпах и вместо шпаги или сабли обязательно носили на узкой ременной портупее через плечо черкесскую шашку с голой рукоятью.
       
       Такую вольность в форме допускали на Кавказе все -- от прапорщика до генерала. Каждый хотел быть "кавказцем".
       
       На главной, единственной правильно застроенной Черкасской улице Ставрополя стояли присутственные места: дом командующего войсками, штаб со всеми комиссиями -- провиантской, комиссариатской и военно-судной. На той же улице расположены и каменные добротные дома ставропольских купцов и лавки: суконная, где господа офицеры покупают материалы на сюртуки и бешметы, мясной ряд, мелочная лавка, где найдешь все -- от хлеба до нюхательного табаку, и, конечно, винный погреб с обязательным кизлярским. А вон и самое главное здание в Ставрополе -- гостиница грека Христофора Неотаки.
       
       Сюда и направился Бестужев. В гостинице жили все военные, ждущие отправления в экспедицию или возвратившиеся из нее.
       
       Прошлой зимой, приехав сюда впервые, Бестужев поместился в одном номере со старшим адъютантом штаба добродушным толстяком майором Петром Аполлоновичем Кохановым, который принял живое участие в судьбе сосланного декабриста. Коханов пригласил Бестужева к себе, хотя занимал неважный, темный номер четырнадцатый. Майору было безразлично: и что его майорские эполеты, некогда вызолоченные, теперь совершенно потускнели, и что он, старший адъютант штаба, занимает не лучший номер по Савельевской галерее. Днем он неотлучно находился в штабе, а весь вечер пребывал в гостиничной ресторации или в тамошней бильярдной и только на ночь заявлялся в свой номер четырнадцатый.
       
       Кроме бильярдной в гостинице Неотаки, в желтой комнате, стояли ломберные столы и лежали газеты "Русский инвалид" и "Северная пчела".
       
       Сюда же, в гостиницу Неотаки, на адрес П. А. Коханова, шла вся корреспонденция Бестужева -- письма и журналы, которые аккуратно присылали ему Полевые.
       
       Приехав в гостиницу, Бестужев сразу же набросился на почту.
       
       Письма были от Шнитниковых из Дербента, от братьев Полевых из Москвы, от брата Павлика и сестер из Петербурга. Все старые, двухмесячной давности. А вот сверточек -- дослали Шнитниковы -- журнал "Молва".
       
       Это интересно, это -- кстати!
       
       Александр Александрович разорвал пакет, стал читать.
       
       Небольшая книжечка в знакомой серенькой обложке:
       
       МОЛВА
       
       газета мод и новостей, издаваемая при Телескопе
       
       Москва 1834 Часть осьмая
       
       Это последняя часть года, нумера от 38-го до 52-го. Взглянул на содержание верхнего, N 38: "Китайский брак" (отрывок из путешествия)".
       
       -- Страсть как интересно!
       
       Дальше шло обычное -- смесь, библиография и какие-то "Литературные мечтания".
       
       -- Это любопытно. Взглянем!
       
       Две странички, и вместо подписи автора предуведомление редакции: "Продолжение обещано".
       
       Листал все выпуски. Оказалось, "Литературные мечтания" были не в каждом нумере, и редакции приходилось не раз утешать благосклонного читателя, заявляя: "опять не кончилось" или: "в следующем листке".
       
       Стал читать с первого нумера:
       
       "Литературные мечтания (элегия в прозе)".
       
       -- С претензией! Манерно!
       
       Глаза забегали по строчкам этой, растянутой на десять номеров, критической статьи. Искал, а где же о нем, об Александре Марлинском? Кое-где автор упоминал и о нем, но говорил вскользь, ни разу не сказал о "Русских повестях" во весь голос. В двух случаях походя лягнул романтизм и тем самым бросил камушек в огород Марлинского: "Не буду толковать даже и о блаженной памяти классицизма и романтизма -- вечная им память!.." И особенно это, прямо направленное лично против него, Марлинского: "...разве в каком-либо Дагестане можно еще с важностью рассуждать об этих почивших страдальцах -- классицизме и романтизме?"
       
       Это, конечно, по поводу его большой литературной статьи в связи с романом Н. Полевого "Клятва при гробе", что была помещена в прошлом году в "Московском телеграфе".
       
       Для него романтизм еще свеж, еще волнует, а вот для этого критика романтизм уже как что-то прошлое, ушедшее...
       
       Подумалось: "Сейчас, сейчас скажет и обо мне!"
       
       И вот наконец автор "Литературных мечтаний" заговорил в полный голос: "Почти вместе с Пушкиным вышел на литературное поприще и Марлинский. Это один из самых примечательнейших наших литераторов. Он теперь безусловно пользуется самым огромным авторитетом; теперь перед ним все на коленях, если еще не все в один голос называют его русским Бальзаком, то потому только, что боятся унизить его этим и ожидают, чтобы французы называли Бальзака французским Марлинским".
       
       -- Что ж, запев неплох! И слово "огромным" выделено, напечатано курсивом. Посмотрим, что будет дальше.
       
       "В ожидании, пока совершится это чудо, мы похладнокровнее рассмотрим его права на такой громадный авторитет. Конечно, страшно выходить на бой с общественным мнением и восставать явно против его идолов; но я решаюсь на это не столько по смелости, сколько по бескорыстной любви к истине. Впрочем, меня ободряет в сем случае и то, что это страшное общественное мнение начинает мало-помалу приходить в память от оглушительного удара, произведенного на него полным изданием "Русских повестей и рассказов" г. Марлинского, начинают ходить темные толки о каких-то натяжках, о скучном однообразии и тому подобном. Итак, я решаюсь быть органом общественного мнения. Знаю, что это новое мнение найдет еще слишком много противников, но как бы то ни было, а истина дороже всех на свете авторитетов".
       
       -- Вот оно, началось! "Натяжки", "скучное однообразие "!
       
       "На безлюдьи истинных талантов в нашей литературе талант г. Марлинского, конечно, явление очень примечательное. Он одарен остроумием неподдельным, владеет способностью рассказа, нередко живого и увлекательного, умеет иногда снимать с природы картинки-загляденье".
       
       -- Снова золотит пилюлю!.. А вот и она сама, "пилюля":
       
       "Но вместе с этим нельзя не сознаться, что его талант чрезвычайно односторонен, что его претензии на пламень чувств весьма подозрительны, что в его созданиях нет никакой глубины, никакой философии, никакого драматизма; что вследствие этого все герои его повестей сбиты на одну колодку и отличаются друг от друга только по именам; что он повторяет себя в каждом новом произведении; что у него более фраз, чем мыслей, более риторических возгласов, чем выражений чувства..."
       
       "Вещи всего лучше познаются сравнением. Если два писателя пишут в одном роде и имеют между собою какое-нибудь сходство, то их не иначе можно оценить в отношении друг к другу, как выставив параллельные места: это самый лучший пробный камень. Посмотрите на Бальзака: как много написал этот человек и, несмотря на то, есть ли в его повестях хотя один характер, хотя одно лицо, которое бы сколько-нибудь походило на другое?
       
       Таковы ли в сем отношении создания г. Марлинского?
       
       Притом сколько натяжек. Можно сказать, что натяжка у г. Марлинского такой конек, с которого он редко слезает. Ни одно из действующих лиц его повестей не скажет ни слова просто, но вечно с ужимкой, вечно с эпиграммою, или с каламбуром, или с подобием; словом, у г. Марлинского каждая копейка ребром, каждое слово завитком..."
       
       "Впрочем, в его повестях встречаются иногда места истинно прекрасные, очерки истинно мастерские: таковы многие картины, снятые с природы, исключая, впрочем, Кавказских очерков, которые натянуты до тошноты, до пес plus ultra. По мне, лучшие его повести суть "Испытание" и "Лейтенант Белозор": в них можно от души полюбоваться его талантом, ибо он в них в своей тарелке. Он смеется над своим стихотворством, но мне перевод его песен горцев в "Аммалат-Беке" кажется лучше всей повести: в них так много чувства, так много оригинальности, что и Пушкин не постыдился бы назвать их своими.
       
       Словом, г. Марлинский писатель не без таланта, и был бы гораздо выше, если б был естественнее и менее натягивался".
       
       "Натяжки", "конек, с которого он не слезает", "более фраз, чем мыслей", "герои, сбитые на одну колодку", "никакой глубины" -- это о нем, о его "Русских повестях и рассказах"!
       
       Кровь ударила в голову. Застучало в висках, и, больно кольнув, затрепыхалось сердце. Перёд глазами все поплыло...
       
       Бестужев схватился за лоб, чтоб не так кружилась голова. В изнеможении откинулся на мягкую спинку дивана...
       
       -- Александр Александрович, где вы? Приехали? Пойдемте, голубчик, обедать. Христофор сегодня угощает нас фазанами! -- входя в номер, весело говорил Петр Аполлонович Коханов.
       
       Увидев Бестужева в полуобморочном состоянии, Коханов встревоженно подбежал к нему.
       
       -- Александр Александрович, что с вами? Вам дурно?
       
       -- Да... немного... кружится голова...
       
       -- Это от переутомления. Это от экспедиции! С Зассом не всякий выдержит! -- сказал Коханов и кинулся из номера.
       
       Он тотчас же привел к Бестужеву обедавшего в ресторации штабного лекаря. Бестужеву пустили кровь, напоили чаем с ромом и велели полежать.
       
       Бестужев лежал на диване, не выпуская из рук злосчастного журнала "мод и новостей".
       
       Когда все ушли, он еще раз полистал "Молву". Мелькали малоинтересные, никому не нужные новости вроде "ужаснейшего пожара в Туле" и все эти замыкающие каждый выпуск журнала крашеные картинки журнала мод, где изображались нарядные девушки и дамы и где давались необходимые пояснения к этим модным обновкам: "шляпка с пером" или "платье из печатной кисейки", "лента кадрилье".
       
       А вот и последний, 52-й нумер. В нем окончание этой злой "элегии в прозе", которую Бестужев так и не дочитал.
       
       Под "Литературными мечтаниями" стояла подпись: "он -- инский. Чембар. 1834. Декабря 12 дня".
       
       И "Чембар", и дата -- снова издевка над ним, Марлинским. Ведь он же поставил под той своей большой литературно-критической статьей в "Московском телеграфе": "Дагестан, 1833".
       
       Полевой как-то написал Бестужеву, что в "Молве" у Николая Ивановича Надеждина стал работать критиком и рецензентом недоучившийся студент университета с какой-то, вроде польской, фамилией на "ский".
       
       -- Вспомнил эту фамилию: Белинский! Конечно, это он, Белинский!

47

II       
       Приливы крови к голове и звон в ушах не утихали. Совершенно нарушился сон, он стал неглубоким, прерывистым, непрочным. В нем странно соединялось все: сегодняшнее и давнее. И лихие походы в Закубанье с генералом Зассом, и дербентские бабьи наветы Секлетиньи Онуфриевны, и памятный день 14 декабря на Сенатской площади, где Александр Бестужев, готовясь к схватке с царем, точил свою драгунскую саблю о камень Фальконетова монумента... Сон не приносил успокоения, не освежал.
       
       Добродушный майор Коханов, допоздна сидевший в ресторации за ломберным столом, спал как младенец, а Бестужев томился в бессоннице. Он пробовал еще раз "отворять кровь", но понимал, что злоупотреблять этим не годится. Бестужев стал мрачен, нелюдим. Ни читать, ни писать он не хотел и не мог.
       
       "Не пью ни водки, ни вина, ем почти одне травы, и все, чуть жарко в комнате, со мной становится дурно, и сердце рвется от биения, а потом долго болит голова",-- жаловался он.
       
       Слухи о том, что автор "Русских повестей" болен, докатились даже до столицы. Сенковский поместил в "Библиотеке для чтения" заметку:
       
       "Мы получили прискорбное известие, что А. Марлинский был долгое время болен и что здоровье его не восстановилось. Одно это обстоятельство доселе лишает наших читателей удовольствия наслаждаться трудами этого блистательного писателя".
       
       Коханова беспокоило состояние здоровья приятеля, и он настойчиво советовал Александру Александровичу подать рапорт с просьбой об отпуске для лечения. Бестужев послушался его и написал прошение на имя командующего войсками Кавказской линии генерал-лейтенанта Вельяминова. Бестужев просил предоставить ему отпуск для лечения в Пятигорск.
       
       "Отчаянное состояние здоровья заставляет меня просить ваше превосходительство о последней милости... Доктора единогласно советуют мне внутреннее употребление нарзана. На водах, по крайней мере, дыша горным воздухом и пользуясь советами искусных врачей, я мог бы если не скорее ожить, то легче умереть".
       
       Генерал Вельяминов разрешил Бестужеву отправиться в Пятигорск "для излечения судорожных биений сердца".
       
       И в середине мая Бестужев уехал к Пяти горам.

48

Глава десятая.            ...Да вдруг алтын

    I
       Когда Бестужев выезжал из Ставрополя, владелец гостиницы Христофор Неотаки уговаривал Бестужева остановиться в Пятигорске у него же: предприимчивый Неотаки содержал ресторацию и номера и на кавказских водах.
       
       -- Будете довольны: это в самом центре города, у бульвара, в двух шагах от нарзанного источника и николаевских ванн. Номера в бельэтаже, а ресторация внизу. В ресторации играют в карты, а по воскресеньям танцуют,-- расхваливал Неотаки, как будто Бестужев ехал в Пятигорск развлекаться.
       
       И вот Бестужев и его случайный попутчик, гусарский штаб-ротмистр, тоже ехавший из Ставрополя на минеральные воды, наконец дотащились до Бештау.
       
       Коляска въехала в улицу, заставленную неприглядными разноликими домишками.
       
       -- Это городское предместье? -- спросил у ямщика штаб-ротмистр.
       
       -- Нет, это уже город. Солдатская слободка.
       
       -- Хорош город: ни заставы, ни кабака, ни острога! -- вырвалось у Бестужева ироническое.
       
       У ворот домишек сидели девчонки и бабы-солдатки.
       
       -- Здеся порожняя квартира, ваше благородие! Не угодно ли? -- зазывали они.
       
       -- Ни одного порядочного личика,-- рассмеялся штаб-ротмистр. Он ехал не только подлечиться, но и поразвлечься.-- И откуда набрались такие?
       
       -- Из Расеи. Видите -- курносые. Приехали к мужьям,-- ответил ямщик.
       
       Коляска поворотила за гору, и взорам путников представился весь Пятигорск: добротные, не такие, как в слободке, а настоящие городские дома, бульвар с затейливыми беседками, домики купален и весело разбежавшиеся по склону возвышенности сады.
       
       -- Вот она, гостильница,-- сказал ямщик, останавливаясь у нелепо длинного каменного дома.
       
       Все оказалось таким, как говорил Неотаки. Его хваленая ресторация, пропахшая бараниной и пряностями, стояла у самого бульвара. При ней оказалась и комната для развлечения столичных гостей. В ней, в сизых облаках табачного дыма, сидели играющие в карты господа офицеры в сюртуках без эполет и в мундирах с эполетами и разного вида штатские.
       
       Бестужев не стал подыматься в бельэтаж -- и без того все ясно: у Неотаки шумно, душно и неуютно. Надо искать квартиру не в центре, а где-либо поближе к природе.
       
       И он нашел комнату на краю города, у Машука. Окна комнаты выходили на гору. Здесь стояла благостная тишина, было много воздуха и зелени и мало людей.
       
       Людей Бестужев видеть не хотел. Но на бульваре и в аллеях, ведущих к источнику, было людно. По бульвару бродили военные всех мундиров и чинов и статские всех сословий: помещики, купцы, мещане и среди них даже кое-где мелькала монашеская скуфья. Бестужев без удовольствия ходил к ключу пить тепловатую, зловонную воду. И с удовольствием лежал в ванне.
       
       Он так ослабел, что не мог долго ходить. Он видел себя в зеркале: желт, худ -- краше в гроб кладут. Не до прогулок по аллеям.
       
       Бестужев уже второй месяц лечился в Пятигорске. Он принимал нарзанные ванны и соблюдал диету -- не ел мясного и соленого и не пил никакого вина, даже кизляр-ского.
       
       А облегчение не наступало. Приливы крови к голове не прекращались, а по ночам снова начиналось "трепыхание сердца ".
       
       Казалось странным, что в походных трудностях и лишениях, в напряженной боевой обстановке он чувствовал себя лучше, чем здесь, на отдыхе. Там все солдатские и литературные неприятности как-то отходили прочь, а здесь они давили тяжелым грузом.
       
       Заниматься словесностью Бестужев не мог -- он ничего не писал и читал только газеты.
       
       "Мое нервозное сложение -- Эолова арфа,-- жаловался он своему всегдашнему корреспонденту брату Павлу.-- Непогоды ржавят струны, и ветры рвут их, а милые читатели упрекают: "что вы ничего не пишете?" Положил бы я их на мою Прокрустову кроватку -- посмотрел бы, много ли бы они написали романов?"
       
       Бездеятельность и тоска донимали его.
       
       "Ей-богу, лучше пуля, чем жизнь, какую я веду!" -- писал он брату.
       
       И вдруг случилось невероятное. Случилось то, о чем он мечтал все эти еоды. Из батальона пришло известие: рядовой Александр Бестужев произведен за боевые отличия в унтер-офицеры.
       
       -- Это Засс! Вот молодец! Добился-таки!
       
       Что унтер-офицерский чин -- начало всего, первая самая важная ступень на пути к освобождению, Бестужев знал давно. Став унтер-офицером, можно скорее выявить себя, чем рядовому: под его командой будет у же часть стрелковой цепи. А стрелки ведь всегда принимают бой первыми. Оставалось добиться офицерского чина, чтобы можно было подумать и об отставке. Думать о том, чтобы уйти от постылой зависимости и целиком отдаться литературе "Брюхом хочется в офицеры",-- признавался он брату.
       
       Одновременно с производством в унтер-офицеры Бестужев узнал, что его Черноморский батальон готовится к очередной экспедиции. Надо "омыть в крови свои новые галуны", решил он. Он готов был бросить все лечение и мчаться назад в батальон. Но здоровье не позволяло, приходилось сидеть у этих Пяти гор...
       
       Каждый день, прожитый в Пятигорске, казался Бестужеву вечностью... Поправлялся он медленно, но все-таки было радостно, что шло на поправку.
       
       Только в начале сентября Бестужев смог оставить опостылевший Пятигорск.
       
       "Хорошенько вылечиться не имел время, ибо лежал без движения, да и теперь с трудом пройду шагов пятьдесят,-- писал он брату.-- Но иду все-таки в экспедицию: хочу отведать, не лучше ли поможет горный воздух и дым пороха, чем воды".

49

II
    Бивак -- плохой верстак для поэзии.
    Из письма
       
       Всю промозгло-сырую закубанскую осень и часть такой же нелегкой зимы Бестужев провел в походах по всему Закубаныо в экспедиционном отряде генерала Вельяминова. Отряд находился в беспрерывных жарких схватках с шапсугами.
       
       И снова, как в прошлых походах с Зассом, приходилось прежде всего бороться не с шапсугами, а с природой. Как и тогда, шли при отвратительной погоде: дождь сменялся ливнем, ливень -- градом. Ко всему этому дул пронизывающий, пробирающий до мозга костей ветер.
       
       Но желание отличиться, выявить себя было у Бестужева так велико, что он перенес все тяготы лучше других.
       
       "Никто бы не поверил, увидев меня по возврате из Пятигорска, чтобы я мог выдержать военные труды и при хорошей погоде: до того я был худ, бледен, болезнен, и что ж? Я вынес втрое против здоровых, потому что батальоны чередовались ходить в дело, а я, прикомандирован будучи к черноморским пешим стрелкам, для введения у них военного порядка, ходил без отдыха каждый день в цепи с утра до вечера, не зная, что такое сухая одежда, и потом ночуя в мокрой постели".
       
       В каждом "деле" он был по-всегдашнему безрассудно храбр и дважды упоминался в скупых реляциях генерала Вельяминова, о которых сам отзывался так: "У Вельяминова даром и запятой не достанешь, не только строчки".
       
       И в Закубанье пули щадили Бестужева. "Не укусила ни одна свинцовая муха",-- более с сожалением, чем с ухарством, говорил он.
       
       О литературе во время экспедиции, конечно, нечего было и думать. "До того разучился писать, что двух строк связать не могу",-- признавался он.
       
       К весне 1836 года Бестужев вновь очутился в гарнизоне уже знакомого ему гибельного Геленджика.
       
       Крепостца у залива была с трех сторон окружена немирными черкесами. Гарнизон Геленджика, в сущности говоря, оказывался в своеобразной ловушке. Приходилось все время быть начеку. Меткие горцы поражали со скал даже часовых на крепостном валу.
       
       Для того чтобы гарнизон мог отправиться на свои близкие огороды за овощами, приходилось наряжать конвой.
       
       С Россией Геленджик сообщался лишь морем, потому в крепости было очень плохо с продовольствием: кормили рыбой и солониной, которую Бестужев не мог видеть -- еще не забылась тухлая фортславская, наградившая его на всю жизнь мучительным солитером. В письмах к Полевым в Москву Бестужев горько шутил, что в Геленджике "куры дороже, чем в Москве невесты".
       
       Жил гарнизон в низких темных и грязных землянках, душных в тепло и сырых в непогоду.
       
       "Вы, горожане, постигнуть не можете, каким неудобствам подвержен военный кавказец! Как дорого ему обходится малейшая безделка и сколько здоровья уносит у него недостаток всех удобств! От дыма я потерял почти глаза, не говоря уже о беспрестанной мокроте, о зное и холоде".
       
       И, как всюду на побережье, в Геленджике свирепствовали лихорадки. Крепостной лазарет не вмещал больных. В ротах царила такая смертность, что из Керчи на военном корвете приезжал дивизионный врач произвести следствие.
       
       Плохо чувствовал себя и Бестужев. "У меня не только шум, а вой в ушах", "всякое умственное занятие привлекает кровь к голове", -- жаловался он.
       
       Он ждал тепла, лета. Надеялся поправиться. "Жду тепла для купанья в море и приемов морской воды для разжижения крови", -- писал он в апреле.
       
       Но и в мае не стало теплее.
       
       "Я опять очень болен. Геленджик меня уходит. Да и можно ли быть здоровым в землянке, где на ногах сапоги плесневеют, где под полом лужа, а кровля решето. У меня род горячки с рвотою, отдало было, да теперь вновь хуже прежнего. Смертность в крепости ужасна, что день -- от трех до пяти человек умирает. Отряд должен скоро быть сюда, и, если меня не прикомандируют к нему, я, право, не знаю, как и вынесу эту мерзкую жизнь".
       
       Он проклинал Геленджик. "С тех пор как я на Кавказе, никогда и нигде не жил я так скверно". "Это настоящая ссылка: ни писем, ни развлечений",-- писал он.
       
       В один из последних дней мая в Геленджик забежал фрегат "Бургас". Когда Бестужев увидал, как в бухте заполоскались паруса, он подумал: фрегат обязательно привез из России почту. Уже более месяца в Геленджик не заходил ни один пароход Черноморской военной флотилии. И он поспешил к коменданту, куда обычно доставлялась почта.
       
       Догадка Бестужева была верна -- фрегат "Бургас" направлялся из Керчи в Сухум для промеров дна бухт и захватил с собой почту для Геленджика.
       
       Комендантом в Геленджике служил майор Петр Игнатьевич Воецкий. Он сочувственно, по-приятельски относился к Бестужеву.
       
       К огорчению Бестужева, ни писем, ни журналов он на этот раз не получил. Братья Полевые писали сравнительно недавно, а братец Павел, очевидно, опять "праздновал лентяя" -- ленился писать.
       
       -- Что, Александр Александрович, тебе ничего нет? -- спросил майор Воецкий, видя расстроенное лицо приятеля.
       
       -- Да-а, пишут...-- слабо улыбнулся Бестужев.
       
       -- Ну почитай вот газету,-- предложил майор, протягивая нумер "Русского инвалида", оставленный на столе.
       
       "Русского инвалида" не читали. Никаких особых новостей от него в Геленджике не ждали. Бестужев машинально взял газету и вернулся к себе в дрянную землянку. Он плюхнулся на осточертевшую койку и посмотрел газету. К его удивлению, нумер был совершенно недавним -- от 3 мая. Чтобы какая-нибудь корреспонденция пришла бы из Петербурга через три недели -- было удивительно. Обычно на это уходило вдвое больше времени.
       
       Бестужев принялся читать последнюю, четвертую страничку газеты. На первых трех печатались разные официальности, и лишь на четвертой можно было найти что-либо иное. Здесь иногда помещались коротенькие военные историйки-анекдоты, здесь извещалось, что сегодня можно увидеть в театре, и здесь же приводились сведения о "приезжающих и отъезжающих г. г. военных штаб- и обер-офицерах".
       
       Анекдота не оказалось, о театре было сказано так: "На Александрийском Т. Людмила. Драма в трех отделениях. Две Маргариты -- комедия-водевиль в трех действиях".
       
       А ниже шел столбец приехавших и уехавших. Приехали в С.-Петербург из Вильны, Москвы, Торжка, Пскова и других городов. Уехали в Астрахань, Устюг Великий, Ковно, Лугу. И кто такие? Генерального штаба полковник, штаб-ротмистр Ахтырского гусарского, подполковник 20-го Полтавского, штабс-капитан Уланского полка и так далее.
       
       Какие счастливцы -- едут туда, куда хотят! А он?
       
       Рука, державшая газету, опустилась. Он невидящими глазами смотрел в грязный потолок землянки. Потом снова поднес к глазам квадратик газеты:
       
       -- Посмотрим, что там на первых страницах, где производства, переезды, увольнения...
       
       Снова замелькали фамилии и названия полков. И вдруг среди других, в рубрике "производятся", Бестужев увидел:
       
       "За отличие в делах против горцев по линейным батальонам 3-го Черноморского линейного батальона из унтер-офицеров в прапорщики Бестужева с переводом в 5-й линейный батальон".
       
       Он вскочил, прочел другой, третий раз, не веря себе, и бросился к Воецкому.
       
       -- Петр Игнатьевич, смотри, вот! -- радостно закричал Бестужев, вбегая в комендантскую.-- Вот прочти! Наконец произвели! -- протянул он газету.
       
       Воецкий прочел.
       
       -- Да! -- широко улыбнулся комендант.-- Прапорщик! Поздравляю, Александр Александрович! Поздравляю, брат! Давно пора! -- горячо говорил Воецкий, крепко пожимая руку сиявшего Бестужева.
       
       -- Петр Игнатьевич, скажи, а где же стоит этот пятый? -- спросил Бестужев.
       
       -- Пятый батальон стоит...-- отвечал как-то не спеша, без прежнего оживления майор Воецкий,-- стоит, к сожалению, в крепости Гагры.
       
       -- А где это?
       
       -- Тут, в Абхазии, не доходя до Сухума.
       
       -- А почему говоришь -- к сожалению?
       
       -- Потому что Гагры -- самое гиблое место на всем нашем побережье.
       
       -- Что, в Гаграх лихорадка похлестче здешней?
       
       -- Да, и это. У нас весь гарнизон обновляется раз в полтора года, а там комплекта едва на полгода хватает, такая смертность!
       
       -- А с провиантом как?
       
       -- Много хуже! У нас, в Геленджике, все же раз в год привозят из России на баркасах свежую говядину и даже кур, а в Гаграх круглый год -- одна старая, пожелтевшая солонина.
       
       Бестужев слушал, помрачнев.
       
       -- Ну и жизнь! -- вырвалось у него.
       
       -- Жизни в Гаграх никакой. Как в тюрьме. За крепостной вал не ходи. Мы хоть с отрядом наведываемся в наши огороды, а в Гаграх от вала не ступи шагу -- подстрелят. Укрепление построено у самой подошвы гор, близ ущелья. Горцы стреляют сверху. Гарнизон ни днем, ни ночью не знает покоя. Внутри укрепления нет ни вершка, укрытого от метких пуль абхазцев. Бьют на выбор. Часто из артельного котла вместе с кашей солдаты вычерпывают горские пули.
       
       Бестужев внимательно слушал, затягиваясь трубкой.
       
       -- От такой напряженной жизни солдаты пропадают: старослуживые спиваются, а молодые гаснут от тоски и отчаяния. У них же нет никаких утех, никакой радости. Ведь в крепости Гагры нет ни одной женщины. Все женское естество в тамошнем укреплении -- это комендантская кошка Машка...
       
       Бестужев кивнул головой, поблагодарил за обстоятельный рассказ и вернулся к себе.
       
       Вот дождался милости! Как будто бы оценили его боевые заслуги и тут же нанесли очередной коварный, жестокий удар!
       
       Ведь это же снова изощренная издевка! Самодержец Николай Павлович не забывает Александра Бестужева! Волны царского "потопа" продолжают безжалостно хлестать Бестужева!
       
       Ай да царь, ай да царь,
    Православный государь!
       
       Это повышение похоже на замаскированный смертный приговор!
       
       И тут же подумалось ироническое: "Но все же я -- офицер! На моих похоронах уже будет присутствовать не один артельщик, а целый взвод!"
       
       Бестужев повалился на постель. И опять с новой силой прилила к голове кровь...
       
       Он лежал в забытьи...

50

  Глава одиннадцатая.   Лето в Пантикапее 

    I
       И все-таки Бестужев с радостью оставлял неуютный, погибельный Геленджик. На военном корвете он дошел до Керчи, где находились управление и штаб Черноморской береговой линии. Надо было оформить свое новое звание и обмундироваться -- в Геленджике построить прапорщичий мундир было невозможно: в крепостце ютилась одна жалкая гарнизонная лавчонка, в которой, конечно, никакого сукна не водилось.
       
       А в Керчи вообще приходилось задерживаться из-за обязательного карантина -- его должны были выдерживать все, прибывающие из портов Черного моря.
       
       В Пантикапее суконных лавок тоже не нашлось. Бестужев был вынужден выписывать все из Одессы и шить мундир "за глаза" у одесского портного. В Керчи Бестужев жил в настоящем доме с непротекающей крышей, в комнате с крепким, сухим полом и немногочисленной, но необходимой мебелью -- кроватью, столом, стульями. Можно жить и работать, но назойливая лихорадка и "разные при ней варьяции", как говорил Бестужев, преследовали его и в Пантикапее. Волей-неволей он принужден был полежать. В письме к своим приятелям братьям Полевым он трунил: "пребываю в пансионе Подушкина".
       
       Конечно, Бестужев написал Полевым о своем производстве в прапорщики, как он обрадовался этому: "Я думал, что у меня лопнет аорта, когда прочел в "Инвалиде" свое имя". Он надеялся, что теперь "служба будет не так отяготительна", но не мог не рассказать о том гибельном месте, куда получил назначение:
       
       "Есть на берегу Черного моря, в Абхазии, впадина между огромных гор. Туда не залетает ветер, жар там от раскаленных скал нестерпим, и, к довершению удовольствий, ручей пересыхает или превращается в зловонную лужу. В этом ущелий построена крепостишка, в которую враги бьют со всех высот в окошки, где лихорадки свирепствуют до того, что полтора комплекта в год умирает из гарнизона, а остальные не иначе выходят оттуда, как с смертоносными обструкциями или водяною. Там стоит 5-й Черноморский батальон, который не иначе может сообщаться с другими местами как морем, не имея пяди земли для выгонов, круглый год питается гнилою солониной. Одним словом, имя ГАГРЫ, в самой гибельной для русских Грузии, однозначаще со смертным приговором!"
       
       Прикованный болезнью к одному месту, Бестужев скучал.
       
       "Я создан для деятельности, сидячая жизнь -- аномалия моего назначения",-- жаловался он.
       
       Уезжая из Ивановки в Геленджик, Бестужев написал всем, чтобы они слали всю корреспонденцию в Керчь на имя его приятеля, штабного офицера Демьяна Васильевича Корейши. Приехав сюда, он застал недавно присланные Полевыми журналы и книги. Среди них оказались первые нумера журнала "Современник", который начал издавать Александр Пушкин.
       
       Бестужев прежде всего схватил "Современник". Первый нумер не произвел на него впечатления. Стихи мало трогали Бестужева, здесь все было на месте: Жуковский, Вяземский и сам Александр Сергеевич. Больше интересовала проза. Она-то и показалась Бестужеву слабой. В N 1 Пушкин поместил небольшой рассказ Гоголя "Коляска". Того Гоголя, которого так превозносил Виссарион Белинский.
       
       -- Посмотрим, что же это такое -- "Коляска"?
       
       Он быстро пробежал рассказ и поморщился: сюжет не стоил внимания. Помещик Чертокуцкий, "один из главных аристократов Б. уезда", обедает у генерала, командира кавалерийского полка, который начал стоять в городке Б. За обедом Чертокуцкий приглашает генерала и его офицеров к себе назавтра на обед. Вернувшись домой поздно ночью, Чертокуцкий забывает об этом, и когда генерал с господами офицерами приезжает к нему, то Чертокуцкий просто прячется в сарае, в коляске.
       
       Только и всего!
       
       В подобном же тоне даны и все герои рассказа. Генерал -- ничем не примечательная личность, господа офицеры -- под стать ему.
       
       Ни умных мыслей и сентенций автора, ни запоминающихся острословии, ни офицерских каламбуров за обедом. Одним словом, никаких блесток! Выведены самые ничтожные лица, даны они в неувлекательной ситуации и ведут самый пустой разговор Подобные авторы обычно в таком случае оправдываются одним мол, все взято с природы
       
       А где Шиллеровы мысли о том, что низко и обыкновенно в изящном искусстве? Ведь все, что обращается не к духу, что возбуждает лишь чувственный интерес, это же -- "пошлость"!
       
       И она здесь во всем. Вот хотя бы в такой мелочи -- в фамилии главного героя рассказа, помещика Чертокуцкого. Почему выбрана столь неблагозвучная фамилия? Ежели автору хотелось обязательно дать фамилию на букву "Ч" (как Чацкий, например), то почему было не дать "Чарский" или "Чесменский"? А вместо этого -- нате возмутительное: Чертокуцкий!
       
       И какие же выводы из рассказа?
       
       Вывод один: помещик Чертокуцкий дурно воспитанный человек!
       
       Стоило ли Пушкину помещать этакую безделицу, да еще в первом нумере своего журнала?
       
       Посмотрел следующий нумер. В нем опять Гоголь, рассказ "Нос". Нос -- это неожиданно и недурно. Эта тема привлекла и Бестужева. Вот на столе лежит рукопись его новой повести из кавказской жизни "Мулла-Hyp". Пятая глава повести прямо так и начинается:
       
       "Куда, подумаешь, прекрасная вещица -- нос! Да и преполезная какая! А ведь никто до сих пор не вздумал поднести ему ни похвальной оды, ни стихов поздравительных, ни даже какой-нибудь журнальной статейки -- хоть бы инвалидною прозою! Чего-то люди не выдумали для глаз! И песни-то, и комплименты. Уши они увесили серьгами, угощают Гайденовым хаосом, Робертом-Дьяволом, Фра-Дьяволом и всеми сладкозвучными чертенятами музыки. Про лакомку рот и говорить нечего... А что выдумали они для носа, позвольте спросить, для почтеннейшего носа?"
       
       А вот, оказывается, выдумали, написали!
       
       Бестужев стал читать гоголевский "Нос".
       
       Прочел и развел руками... Ждал чего-то возвышенного, лирического, а здесь -- издевка, насмешка, сатира. Потеря главным героем части своего существа, носа, не решена в таком плане, как, скажем, у Стерна, Гофмана или Шамиссо.
       
       И вообще к чему эта сатира?
       
       Пушкин, видимо, понял, что читатель будет в недоумении, и потому присовокупил свое пояснение к рукописи: "Мы нашли в ней так много неожиданного, фантастического, веселого, оригинального, что уговорили его позволить нам поделиться с публикою удовольствием, которое доставила нам его рукопись".
       
       Бестужев отложил журналы и сидел у стола в раздумье.
       
       Эти долгие годы царской ссылки, эти десять лет под пилой судьбы совершенно выбили его из литературной колеи. Бестужев чувствовал -- он в чем-то отстал, чего-то не понимает в сегодняшней российской словесности...
       
       Но тут же другой внутренний голос задорно перебил: "А почему же читатели России так любят все, что пишет Александр Марлинский? Почему?"


Вы здесь » Декабристы » ЛИТЕРАТУРА » Л.И. Раковский. "Жизни наперекор" (повесть о Марлинском).