Н.В. Басаргин. Воспоминания о жизни в Петровском Заводе.

"Быт наш в Петровском заводе, или, лучше сказать, в тюремном замке, с устройством артели и принятыми мерами, чтоб обеспечить по возможности на первое время отъезжающих на поселение, материально гораздо улучшился. Каждый имел собственные способы, мог, как хотел, располагать ими, обзавестись необходимым хозяйством, мог даже употреблять избыток или на пользу общую, отдавая его в маленькую артель, или на удовлетворение некоторых привычек прежней жизни, сделавшихся для многих почти необходимостью.

Обедать в общую залу мы не собирались, найдя это неудобным, а имел стол по своим отделениям в коридоре. Сторож приносил с кухни кушанье, приготовлял и убирал обед и ужин, кормился тут вместе с нами, мыл посуду, ставил самовар, топил печи и получал за это от нас ежемесячно жалованье, которым был вполне доволен.

Между нами был медик -- доктор Вольф, и медик очень искусный. В случае серьезной болезни к нему обращались не только мы сами, дамы наши, но и комендант, офицеры и все, кто только мог, несмотря на то, что правительством назначен был собственно для нас должностной врач. Но этот врач, молодой человек, только что выпущенный из академии, понял вскоре все превосходство Вольфа над собою и прибегал, при всяком пользовании, к его советам, опытности и знанию. Слава об искусстве Вольфа так распространилась, что приезжали лечиться к нему из Нерчинска, Кяхты и самого Иркутска. Комендант, видя пользу, которую он приносил, дозволил ему свободно выходить из тюрьмы в сопровождении конвойного.

В одном из номеров, нарочно для того назначенном, подле номера Вольфа, помещалась наша аптека, в которой были все нужные медикаменты и прекрасные хирургические снаряды. Все это вместе с известными творениями и лучшими иностранными и русскими журналами по медицинской части выписывалось и доставлялось Вольфу дамами. Одним словом, со стороны врачебных средств нам не оставалось ничего желать.
 
Мы выписывали также много иностранных и русских журналов, тоже через посредство и с помощью дам. Из французских: "Journal des Debats", "Constitutionel", "Journal de Francfort", "Revue Encyclopedique", "Revue Britanique", Revue des deux mondes", "Revue de Paris"; немецкие: "Preussische Staatszeitung", "Гамбургского корреспондента", "Аугсбургскую газету"; русские почти все журналы и газеты. Вот это мы читали с жадностью, тем более, что тогдашние события в Европе и в самой России, когда сделалось Польское восстание, не могли не интересовать нас 119). При чтении журналов и газет введен был порядок, по которому каждый ими пользовался в свою очередь, и это наблюдалось с большой строгостью и правильностью. На прочтение газеты определялось два часа, а для журнала два и три дня.

Сторожа наши беспрестанно разносили их из номера в номер с листом, где отмечалось каждым из нас время получения и отправки.
Библиотека наша также неимоверно увеличилась, так что не могла быть уже общею, и потому каждый держал свои собственные книги у себя и брал у других то, что было ему нужно. В особенности женатые, и между ними Муравьев Никита Михайлович, имели огромное количество книг, в которых никому не отказывали, хотя нередко их богатые издания подвергались от неосторожности чтецов не только повреждению, но и совершенному истреблению.

И всем этим, по справедливости говоря, мы обязаны были приезду наших дам. Они точно и во всем смысле выполняли обет и название свое. Это были ангелы, посланные небом, чтобы поддержать, утешить и укрепить не только мужей своих, но и всех нас на трудном и исполненном терния пути.

В первое время нашего пребывания в Петровском дамы по собственному желанию, чтобы не разлучаться с мужьями, были с ними в казематах и ходили на свои квартиры только утром, на несколько часов, чтобы распорядиться хозяйством, обедом и туалетом своим. Для большего удобства их помещения мы с радостью уступили им еще по номеру для каждой, так что женатые занимали два рядом номера, а некоторые из холостых разместились по два в одном. По вечерам в номерах их собиралось иногда маленькое общество, и странно было видеть людей, одетых скорее бедно, нежели изящно, беседующих в темной, тесной комнате, при самой простой обстановке, со всеми условиями лучшего общества и соблюдающих все приличия, все утонченности высшего образования.

Пребывание дам в общей тюрьме продолжалось около года. Здоровье их, видимо, страдало от неудобства казематной жизни, от частых переходов к себе на квартиру в дурное или холодное время, особенно же от недостатка света в номерах. Многие даже из нас подвергались глазным болезням и испортили зрение. Об этом как дамы, так и мы упоминали нередко в письмах к родным. Полагаю даже, что и комендант, с своей стороны, доносил о том правительству.

Оно вынуждено было, наконец, обратить на это обстоятельство внимание и на другой год прибытия нашего в Петровский завод предписало прорубить в каждом номере по окошку и вместе с тем отштукатурить внутренние стены.

Летом 1831 года начались эти работы. Разумеется, дамы перебрались на свои квартиры; мужьям позволили жить вместе с ними, а нас, холостых, разместили по нескольку человек вместе и переводили из неотделанного отделения в отделанное до тех пор, пока кончилось совсем исправление.

Оно продолжалось более двух месяцев, и потом каждый из нас занял опять свою комнату. Дамы наши после этого исправления не переходили уже в тюрьму. Вскоре позволили мужьям бывать у них, когда пожелают, и только ночевать в номерах, а под конец разрешено было и им постоянно жить в домах своих вместе с женами (Я не уверен, что не ошибся, сказав, что после отделки наших казематов дамы уже не жили в них. Припоминая теперь, мне кажется, что некоторое время (хотя очень недолго) Ивашева жила с мужем в тюрьме, когда уже в комнате их было окно. Не ручаюсь в совершенной точности и других мелких подробностей. Разумеется, что если Ивашева жила в каземате, то и другие дамы точно так же, потому что дозволение жить по домам своим было общее.)

Здесь я нелишним считаю поместить одно обстоятельство, которое в свое время чрезвычайно меня поразило и обратило мое внимание на нравственность ссыльнорабочего населения заводов тамошнего края.

Я уже сказал, что в Петровском было около двух тысяч жителей. Четвертую часть этого населения составляли чиновники, горные служители, служащие и отставные разночинцы, солдаты горного ведомства, старики, выслужившие сроки в работах и т. д.
Остальные, т. е. 3/4, были ссыльнорабочие или каторжники, сосланные за важные преступления и наказанные кнутами, со штемпельными знаками, одним cловом, люди, по своему преступлению и в особенности по наказанию исключенные навсегда из общества, а потому и естественные враги его.
Эти ссыльнорабочие употреблялись не только на выделку чугуна и добывание руды, но и в другие работы: кузнечные, плотничные, Столярные, колесные и т. д. Многие из них были очень искусные и трудолюбивые ремесленники, которые вступали с нами в сношение, потому что каждому из нас необходимы были и кровать, и стол, и кое-какая мебель, одним словом, их услуги.
Мы платили им очень хорошо, а в некоторых случаях помогали в их нуждах, и, следовательно, они были нами очень довольны.

Тюремный наш замок строился ими, и когда приказано было прорубить окошки и штукатурить стены, то употребили для этого их же. Этою работою занимались, по крайней мере, человек 60, чтобы скорее кончить, и когда нас переводили по очереди из своего номера в другой, то, не желая перетаскивать на короткое время вещи, мы брали с собою только постель, а остальные вещи оставляли в своем каземате, сложа все посредине комнаты и накрыв простынями или коврами. Так как у каждого из нас не было ни денег, ни хороших вещей, то мы и не заботились о пропаже. Стало быть, рабочие в продолжение двух месяцев имели возможность брать из наших пожитков все то, что им было угодно. И тем не менее ни у одного из нас не пропало даже булавки. Как объяснить этот факт? Я очень помню, как он меня поразил.
С этих пор я обратил особенное внимание на этот класс заводских жителей и убедился многими доказательствами в их честности и их признательности за оказываемые им услуги.

До прибытия нашего у них был начальником какой-то горный чиновник, человек злой и несправедливый, который поступал с ними самым жестоким образом. В его время, как было нам известно, ни он сам и никто из чиновников горного ведомства не смели выходить ночью с квартиры. Лишь только делалось темно, запирались у всех окна и брались все предосторожности от злого умысла ссыльнорабочих.

В наше же время начальником был горный офицер Арсеньев, добрый и справедливый человек; он обходился с ними человеколюбиво, выдавал им все положенное, занимался улучшением их быта, хотя был и строг, когда требовала этого необходимость. При нем всякий мог безопасно ходить по заводу в глубокую полночь, без всякого оборонительного оружия.

Мне самому не раз случалось возвращаться в тюрьму в сопровождении одного конвойного и встречать на пустырях по пятку и десятку ссыльнорабочих, иногда не совсем даже трезвых. Они мирно проходили мимо, снимая шапки, вежливо приветствуя. Во все продолжение моего пребывания в Петровском о воровстве я никогда не слыхал. Этого преступления как будто не существовало, и не раз нам возвращали кое-какие вещи, оставленные нами или в бане или во время прогулок.

Одним словом, я тогда убедился и убежден теперь, что ссылаемые в работу за важные преступления, убийство, святотатство и т. д. гораздо нравственнее тех, которые ссылаются на поселение за воровство или другие не так важные проступки. Первые могли быть побуждены к сделанному ими преступлению сильными страстями, непреклонностью характера, мщением или изуверством, но не потеряли всех нравственных оснований, и, следовательно, если бы обратить только на них внимание и заняться умеючи их воспитанием, то я уверен, что большая часть из них могла бы сделаться не только порядочными, но даже очень полезными гражданами;
тогда как сосланные на поселение за кражу, обман, подлоги, утаение чужой собственности, скрытие ворованных вещей и т. д., доведенные до этих преступлений постоянным развитием дурных наклонностей, постепенно ухудшающейся нравственностью, не так легко могут исправиться, как первые.
Во всяком случае, правительство сделало бы величайшее благодеяние, можно сказать, высокий нравственный подвиг, если бы занялось этими последними ступенями общественной лестницы; если бы не заграждало им навсегда пути к восстановлению себя; если бы действовало, одним словом, как искусный врач, а не как неумолимый, непреклонный мститель.
 
Кстати, расскажу здесь для соображения моралистов один резкий пример железной воли, твердости характера и равнодушия к телесным истязаниям одного из ссыльнорабочих. В Восточной Сибири существует обыкновение между каторжными в летнее время отлучаться из заводов месяца на три в окрестные леса, чтобы, как говорят они, погулять на свободе, подышать свободным воздухом. Разумеется, что с их стороны это преступление, тем более, что при этих отлучках совершаются многими иногда новые противозаконные поступки.
С наступлением холодного времени большая часть из них возвращаются в Завод, где их наказывают за побег и потом употребляют опять в работу.

Не имея достаточных средств, чтобы воспрепятствовать этим побегам, горное начальство принимает, однако же, некоторые меры; и одна из них состоит в том, что платит за каждого пойманного каторжника десять рублей ассигнациями тому, кто приведет его. В случае же, если он будет при поимке убит, то не только не преследует лишившего его жизни, но платит ему тогда пять рублей.

Буряты, зная об этом распоряжении, сделали из него род промысла. Летом они отправлялись верхами с оружием для поимки беглых и когда завидят в лесу одного или двух, то, подъезжая на некоторое расстояние и приготовив лук и стрелы, закричат им, чтобы остановились. Если они послушаются, тогда бурят велит им следовать по пути к Заводу, а сам едет за ними поодаль с направленным против них ружьем или стрелою и таким образом приводит их и получает следующую ему награду. Если же они не послушаются его и захотят убежать, то убивает их и получает награду вполовину менее.
Весьма естественно, что это служит причиною непримиримой вражды ссыльнокаторжных с бурятами.
Один из первых, по прозванию Масленников, бывший орловский мещанин, негодуя на бурят, решился объявить им войну и каждый год в летнее время отправлялся в поход, чтобы, в свою очередь, убивать их. Когда же наступали морозы, он возвращался в Завод и сам объявлял начальству, сколько ему удалось истребить так называемых им неприятелей. Часто даже брал на себя преступления других. Его заковывали, судили, секли кнутом, держали некоторое время в остроге, но, наконец, выпускали, и в первое же лето он опять повторял то же самое. В продолжение 10 лет шесть раз делал он такие походы, убил человек до 20 и шесть раз был нещадно сечен кнутом.

Наконец, это упорство, эта неисправимая злоба принудили начальство взять решительные меры. В последний раз, когда следовало его наказать сто одним ударом, начальник, человек строгий и безжалостный, заранее приказал палачу засечь его насмерть.

Дня за два до исполнения приговора слух о таком приказании разнесся и достиг до одного отставного ссыльнокаторжного, старика набожного и по своему образу жизни всеми уважаемого. Он идет к начальнику и просит его отменить его приказание, обещая уговорить Масленникова дать слово не бегать и отказаться от войны с бурятами и ручаясь в том, что если он даст это слово, то сдержит его. Долго не соглашался начальник, но, наконец, убежденный стариком, которого он сам уважал, решается на этом условии отменить свое приказание. Старик, пришедши к Масленникову, сказал ему об условии, которое может сохранить его жизнь, и просит дать слово.

Тот долго не решался на это, целый день борется сам с собою, наконец, самосохранение одерживает верх, и он дает требуемое обещание. Его наказывают. Железное тело его выдерживает наказание.

Он выздоравливает и после этого живет на Заводе примерным образом. Повиновением, деятельностью заслуживает благосклонность начальства и делается, не говорю нравственным, но порядочным человеком.
Когда мы прибыли в Завод, он уже несколько лет жил на свободе, своим домом; при нас вел себя все время хорошо и однажды, работая в моем каземате, сам рассказал мне, как до сих пор боятся его буряты. Нередко, говорил он, при встрече с бурятом он, не зная меня, спрашивал у меня же, жив ли неприятель их Масленников, и рассказывал мне прежние мои с ними проделки.
Характеры, подобные Масленникову, могут быть и величайшими злодеями, и великими людьми! Все зависит от воспитания и обстоятельств.

 
Летом 1831 года приехала невеста Ивашева, молодая, милая, образованная девушка. Он успел приготовить дом и все, что нужно для первоначального хозяйства. Она остановилась у княгини Волконской и прожила у нее до свадьбы своей, которая совершилась дней через пять по приезде ее. Я радовался, видя его вполне счастливым, и нашел в его супруге другого себе друга. Им позволили прожить у себя дома около месяца, и, глядя на них, я невольно вспоминал себя. По прошествии этого месяца она, по примеру других дам, перешла с мужем в его номер и оставалась тут до тех пор, пока всем женатым позволили жить у себя. Свадьба Ивашевых не была уже так оригинальна, как Анненковых.

По переходе женатых в дома свои я занял номер Ивашева. Мы остались в этом отделении только трое: Муханов, Пестов и я. В продолжение этого времени некоторым из нас вышли сроки, и они были отправлены на поселение. Не помню, по какому-то случаю, кажется, в рождение одного из великих князей, нам убавлено было три года работы, а в рождение последнего из сыновей государя еще два года.

Первые уехавшие из Петровского на поселение были Кюхельбекер 2-й и Глебов, потом Розен, Репин, Вегелин и Игельстром

В 1832 году я был избран хозяином. Эта должность сопряжена была с большими хлопотами, тем более, что каждому, кого выбирали, желалось угодить своим товарищам и соблюдать, сколько возможно, общие интересы, удовлетворяя вместе с тем и частные требования. Помню, что меня очень затрудняли распоряжения насчет кушанья. Не имея понятия в гастрономии, я часто не знал, какие выдумывать обеды для разнообразия нашего скромного стола, и нередко прибегал к советам повара, которые не всегда были удачны.
Помню, как, бывало, досадовал я на себя при каком-нибудь худом обеде или ужине и, наоборот, как доволен оставался, когда гастрономические мои соображения удавались и все были довольны.

Впрочем, и нелегко было удовлетворить, с маленькими средствами нашими, вкусу и требованиям семидесяти человек, более или менее привыкших к хорошему столу. Но и в этом случае те из нас, которые более понимали в гастрономии и более имели прав судить о ней, обыкновенно молчали, покоряясь необходимости, и не обращали внимания на материальную часть нашей жизни. Случайный ропот происходил иногда между молодыми товарищами нашими, не имевшими такого образования, как другие, и служившими прежде в армейских полках.
 
Год этот был тем более для меня труден, что здоровье мое не соответствовало моей должности. Зимою надобно было ходить по Заводу для разных закупок, отпускать припасы, быть по целым часам на кухне и потом из жару, выходить прямо на холод. Я часто простуживался и с этих пор не так уж стал здоров, как прежде.

Первый случай смертности между нами оказался в нашем отделении и очень поразил нас всех, тем более, что это случилось внезапно. У соседа моего Пестова сделался на спине простой веред, который его несколько беспокоил, но он ходил и даже вздумал идти в баню (В баню нам позволялось ходить каждую неделю. Мы содержали ее на свой счет, она много способствовала к сохранению нашего здоровья.)

Это было накануне рождественского сочельника. Я было отговаривал его, но он не послушался. На другой, день, сидя со мной за чаем в коридоре, он очень жаловался на боль и сожалел, что нельзя будет идти в Рождество вместе со мной к Ивашевым. Утром, в день праздника, я зашел к нему в комнату узнать об его здоровье. Он лежал еще в постели и сказал, что чувствует небольшой озноб. Тогда я ему посоветовал послать за Вольфом; он сначала было не соглашался, говоря, что это пустая болезнь и пройдет без медицины; но к обеду ему стало хуже, и он пригласил Вольфа.

Между тем я ушел к Ивашевым; мы еще сидели за обедом, как я получил записку Вольфа, который извещал меня, что Пестов при смерти, что у него карбункул и начался уже антонов огонь в спинной кости. Я побежал домой и застал больного в совершенной памяти, но ужасно слабым. Ему не говорили об опасном его положении, и вечером, часу в 12, он скончался в полном сознании, разговаривая с окружающими его товарищами и не подозревая приближающейся смерти. Только за несколько минут до кончины он перестал говорить и потерял зрение.

Это грустное событие опечалило всех. Мы оплакали его и похоронили приличным образом на погосте Петровской церкви. Всем нам позволено было сопровождать его тело, которое мы сами несли до церкви, переменяясь поочередно. Опустивши гроб в могилу и отдавши последний долг его праху, мы грустно возвратились в тюрьму свою. Он первый из нас явился к пятерым казненным нашим товарищам.
 
Вскоре после кончины Пестова смерть избрала новую жертву (Не ручаюсь, чтобы я не ошибся здесь в последовательности. Пестов и А. Г. Муравьева скончались в одну и ту же зиму: первый на Рождество, она же прежде или после него, теперь не упомню хорошо ), и жертву самую чистую, самую праведную. А. Г. Муравьева, чувствуя давно уже общее расстройство здоровья своего (следствие нравственных волнений и преждевременных родов), старалась скрыть ненадежное положение от мужа и продолжала вести обыкновенную жизнь, не принимая, как советовал ей Вольф, особенных предосторожностей.

Она ходила иногда в зимнее время, легко одетая, из каземата на свою квартиру по несколько раз в день, тревожилась при малейшем нездоровье своего ребенка и, сделавшись беременною, крепко простудилась. Долго боролась ее природа, искусство и старание Вольфа с болезнью (кажется, нервическою горячкою). Месяца три не выходила она из опасности, и, наконец, ангельская душа ее, оставив тленную оболочку, явилась на зов правосудного творца, чтобы получить достойную награду за высокую временную жизнь свою в этом мире.

Легко представить себе, как должна была поразить нас всех преждевременная ее кончина. Мы все без исключения любили ее, как милую, добрую, образованную женщину, и удивлялись ее высоким нравственным качествам: твердости ее характера, ее самоотвержению, ее безропотному исполнению своих обязанностей.
Бедный супруг ее был неутешен. Она оставила ему после себя залогом своей нежной неограниченной любви четырехлетнюю дочь. Две старших, рожденные в России, находились в Москве, у мужниной матери, вдовы М. Н. Муравьева. Тело ее предано земле на погосте Петровской церкви, и постоянно теплящаяся лампада в устроенном над нею склепе служит в мрачную ночь, как очень хорошо выразился один из наших товарищей, посетивший лет через 15 Петровское, путеводною звездою для путешественников, приближающихся к Заводу.

Обе эти утраты, и в особенности последняя, навели облако скорби на нашу отшельническую жизнь. Горесть остальных дам наших о потере достойной подруги их еще сильнее давала нам чувствовать это общее, так сказать, семейное несчастье. При каждой болезни кого-либо из них мы страшились новой потери.

В конце 1832 года всем нам убавили по нескольку лет работы, и вследствие этого четвертому разряду, т. е. тем, которые были осуждены на 8 лет, окончился срок. В этом разряде находились: Фонвизин, Нарышкин, Лорер, Бобрищев-Пушкин, Аврамов, Фаленберг, два брата Беляевых, Одоевский, Муханов, Мозган, Иванов, Шишков и Александр Муравьев (Он отказался и просил остаться до отъезда брата.)

Они отправились в начале 1833 года, и с отбытием их тюрьма наша как-то опустела. Нас осталось менее 50 человек, и, следовательно, тогда не только каждый имел особую комнату, но даже осталось несколько номеров незанятых.
Еще в продолжение нашего пребывания в Чите поместили к нам несколько человек, совсем не принадлежавших к нашему делу. То были: брат Завалишина и бывшие офицеры Оренбургского корпуса -- Колесников, Таптиков и Дружинин.

По прибытии уже в Петровский завод прислали туда слепого старика Сосиновича (из поляков) и какого-то разжалованного майора Кучевского. Мы приняли их радушно, не обращая внимания и не спрашивая, за что они попались к нам; и как все они не имели никаких способов, то и участвовали в общей нашей артели на том же положении, как мы сами.

Комендант Лепарский посещал нередко нашу тюрьму и обращался с нами самым вежливым образом. Он никогда, бывало, не войдет в затворенную комнату, не постучавши и не спросивши, можно ли войти. Если заметит, бывало, чернильницу, то улыбнется и скажет: "Я этого не вижу". Все просьбы наши (разумеется, они были не важны и не подвергали его ответственности) исполнял он с удовольствием, и если был недоволен каким-либо поступком одного из нас, то никогда не выговаривал ему, а принимал какую-нибудь общую против всех в смысле поступка меру, чтобы дать знать виновнику, что этим вредит он не только себе, но и всем товарищам.
Этим средством он вернее достигал своей цели. Плац-майор ежедневно обходил нас, принимал от нас просьбы (они большею частью заключались в дозволении выйти куда-нибудь из тюремного замка) к коменданту и был с нами не только ласков, но и почтителен. Прочие офицеры следовали примеру своих начальников. Бывало, нам самим странно было слушать, как унтер-офицер, обходя казематы, говорил: "Господа, не угодно ли кому на работу?" Кто хотел, тот выходил, а нежелающие оставались покойно дома.
 
Эти работы были неутомительны и очень часто прекращались на месяц и на два, под самыми пустыми предлогами: или по случаю сильного холода, сильного жара, дурной погоды, или существования повальных болезней. Они были те же, как и в Чите, т. е. молонье на ручных жерновах муки, и точно так же, как и там, приходившие на работу садились читать книги, газеты или играть в шахматы.

В Петровском нас посетили бывшие генерал-губернаторы Восточной Сибири Сулима и Броневский. Каждый из них, обходя казематы, чрезвычайно вежливо обошелся с нами, спрашивал о здоровье и о том, не имеем ли мы особенных просьб или жалоб. Разумеется, ни тех, ни других не было. Приезжали тоже по службе генерал Чевкин (теперешний главный управляющий путями сообщения) и полковник Багговут (ныне генерал-лейтенант), но мы их не видели, потому что они не имели и поручения осматривать тюрьму нашу. Первый имел свидание в доме коменданта с Арт. Зах. Муравьевым, а последний останавливался у Ивашевых, которым он был родственником.

Я получил в это время горестное известие о кончине старшего брата моего, артиллерийского штаб-офицера, только что возвратившегося из турецкой кампании. Он оставил семейство, жену и двух дочерей, судьба которых меня озабочивала. Письменные сношения мои с родными покойной жены, ее матушкою, сестрою и братьями, были самые дружеские. Они жили тогда уже в Петербурге.

В 1834 году я сильно занемог воспалением в мозгу. Болезнь была опасная и мучительная. Вольф и Арт. Зах. Муравьев (он тоже занимался медициной и очень удачно пользовал) прилагали, с дружеским усердием, все искусство свое, чтобы помочь мне. Благодаря их стараниям я выздоровел. Товарищи во время болезни моей не отходили от меня. Каждую ночь дежурили четыре человека и не спали по очереди, чтобы услуживать мне и давать лекарство. Ивашев с женою почти каждый день меня навещали и приготовляли мне у себя на дому кушанье и питье. Одним словом, нигде бы я не мог найти таких попечений, такого ухода, такой предупредительной заботливости, как в Петровской тюрьме. Мудрено ли после этого, что в течение 10 лет нашей тюремной жизни мы потеряли одного только Пестова, и то больше от собственной его неосторожности.

Я имел большое утешение в семействе Ивашевых, живя с ними, как с самыми близкими родными, как с братом и сестрой. Видались мы почти каждый день, вполне сочувствовали друг другу и делились между собою всем, что было на уме и на сердце. Приближалось время нашего поселения, и мы желали только одного, чтобы не разлучаться по выезде из Петровского. Это желание впоследствии исполнилось. Родные Ивашева просили о том графа Бенкендорфа, и он удовлетворил их просьбу.
У них родился сын, мой крестник, и это событие, можно сказать, удвоило их счастье. Хотя впоследствии, потеряв его на втором году, они испытали все то, что родительская нежность может испытать в таких случаях, но вскоре рождение дочери, тоже моей крестницы, утешило их и мало-помалу залечило их сердечные раны. Зная подробно все их семейные отношения, я невольно удивлялся той неограниченной любви, которую родители Ивашева и сестры его питали к нему. Во всех их письмах, во всех их действиях было столько нежности, столько заботливости, столько душевной преданности, что нельзя было не благоговеть пред такими чувствами.

Последствия доказали, что тут не было ничего искусственного. По смерти родителей Ивашева и его самого с женою сестры отдали трем детям его все состояние, которое следовало на долю отца, если бы он осуждением не потерял прав своих, и которое по закону принадлежало уже им, а не его детям.

Наконец наступил и наш срок к отъезду. В конце 1835 года второму разряду убавлены остальные шесть месяцев; но как не было сделано распоряжение, в какие места мы назначались, то, пока происходила переписка, мы оставались в тюрьме и выехали из Петровского ровно через 10 лет после сентенции, т. е. в июле 1836 года.

Прочим товарищам нашим 1-го разряда оставалось пробыть еще три года. В нашем разряде находилось 19 человек: 2 брата Муравьевых, Волконский, Ивашев, Лунин, Свистунов, Анненков, Штейнгейль, Громницкий, Митьков, Киреев, Тютчев, Фролов и я. Некоторых поселили в Иркутской губернии, других в Енисейской, а нас с Ивашевым, по просьбе матери его, назначили в г. Туринск Тобольской губернии.

Приготовления к отъезду, разлука с товарищами, неизвестность будущего -- все это занимало и озабочивало нас. Может быть, мне не поверят, но, припоминая прежние впечатления, скажу, что грустно мне было оставлять тюрьму нашу. Я столько видел тут чистого и благородного, столько любви к ближнему, что боялся, вступая опять в обыкновенные общественные занятия, найти совершенно противное, жить, не понимая других, и, в свою очередь, быть для них непонятным. Благодетельно, с пользою прошли эти 10 лет для моего нравственного, умственного образования; но они не только не подвинули меня ни на шаг в опытности житейской, а скорее заставили забыть и то, что было приобретено прежде. Понимая все это, страшно было явиться опять на свет лишенным всяких внешних преимуществ, всего, чему поклоняется толпа, и с такими правилами и убеждениями, которые могли показаться не только безрассудными, но даже вредными господствующим понятиям. Меня утешало только, что я буду жить вместе с Ивашевыми и, следовательно, буду иметь два существа, близкие мне по сердцу, которые всегда поймут меня и не перестанут мне сочувствовать.

Пока продолжалась переписка о нашем назначении, нам позволено было выходить из тюрьмы, когда пожелаешь. Пользуясь этим правом, мы каждый день посещали женатых, обедали у них, в ожидании разлуки проводили вместе время с ними и с прочими товарищами. Случалось иногда выпить и бокал шампанского в дружеской, задушевной беседе.

Наконец наступило время отправления нашего. Холостым назначили ехать в Иркутск всем вместе, а женатым каждому особо. Так как я назначен был в одно место с Ивашевыми, то мне позволили отправиться вместе с ними. Мы остались до отъезда холостых и, проводив их, простясь с ними, стали сами готовиться к выезду.
В день отправления я утром пошел проститься с комендантом. "Генерал,-- сказал я ему,-- в течение десяти лет вы доказали вашим обращением с нами, что можно соединить человеколюбие с обязанностями служебными. Вы поступали с нами как человек добрый и благородный и много облегчили этим наше положение. Несколько раз Я хотел было выразить вам искреннюю мою признательность, но считал это неуместным, пока был под надзором вашим, и отложил это до дня моего отправления из Петровского. Этот день настал. Благодарю вас от души; я уверен, что вы не усомнитесь в искренности моих слов теперь, когда мы, вероятно, расстаемся с вами навсегда". Он прослезился. "Ваши слова,-- отвечал он,-- лучшая для меня награда, но, и с моей стороны, я должен отдать вам полную справедливость. Вы все, господа, вели себя так, что если бы на вашем месте были все Вашингтоны, то и они не могли бы лучше вести себя. Мне ни одного разу не случалось прибегать к мерам, несогласным с моим сердцем, и вся моя заслуга состоит в том только, что я понял вас и, вполне на вас надеясь, следовал его Внушениям". Мы обнялись и в последний раз простились с ним.

Через год по отъезде нашем он скончался, в престарелых уже летах, и погребен в Петровском. Могила его, А. Г. Муравьевой и Пестова останутся навсегда памятниками нашего там пребывания.

По смерти генерала Лепарского к оставшимся товарищам нашим назначен был новый комендант, полковник Ребиндер (мой родственник), новый плац-майор Казимирский и другие плац-адъютанты. Прежний плац-майор, полковник Лепарский, и прежние офицеры возвратились в Россию, получив большие награды за их службу в Сибири.

Прощальный обед наш был у Волконского. Тут собралась большая часть товарищей наших. С теми же, которые не могли присутствовать, мы простились в казематах. Шумно и грустно провели мы последние часы. Тостов было много. Наконец, мы крепко, со слезами, обнялись друг с другом, простились со всеми и, разместившись в экипажи, оставили Петровский.

Проезжая мимо церковного погоста, вышли поклониться праху доброго товарища и достойной, примерной женщины, бывшей нашим ангелом-утешителем; потом, пустившись в путь, долго еще смотрели на удалявшийся Петровский, пока не скрылся последний предмет -- купол и крест колокольни.