Декабристы

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » Декабристы » ЛИТЕРАТУРА » Анри Труайя. "Свет праведных". Том 2.


Анри Труайя. "Свет праведных". Том 2.

Сообщений 11 страница 20 из 33

11

Наконец появился и Лепарский – верхом на белом коне. Для начала отчитал женщин: чересчур, дескать, элегантны для дороги. Дамы наотрез отказались переодеваться: одни – под предлогом того, что больше им и надеть-то нечего, другие утверждали, что багаж уже собран, сундуки заперты и, мало того, погружены в тарантас. Не ожидавший такого дружного сопротивления и не желая лишний раз расходовать на никчемное препирательство время и силы, генерал предпочел ретироваться.
Как обычно, в последний момент Лепарскому показалось, что ничего не готово и никто не готов. Однако колонна помаленьку выстраивалась, вспотевший и сорвавший голос Ватрушкин бегал как заведенный туда-сюда и торопил солдат с разбором ружей, так и стоявших пока в козлах. Лошади уже переминались с ноги на ногу, потряхивали гривами, от чего сбруя тихонько, но весело звенела, и ржали, готовые в путь. Дамы перекликались от экипажа к экипажу, как поутру перекликаются соседки по кварталу – из окошка в окошко… «Главнокомандующий» привстал в шпорах, взмахнул в воздухе обнаженной шпагой и гаркнул:
– Вперед, ша-а-агом марш!
Прозвучала барабанная дробь, и караван стронулся с места. По мере приближения к Верхнеудинску пейзаж становился все более оживленным: по обочинам дороги появлялись мужики с приложенными козырьком ко лбу руками и раззявленными ртами. Некоторые из них снимали шапки и крестились – словно перед ними проходила похоронная процессия. Софи и Николай откинули верх тарантаса и, сидя на тюках соломы, смотрели во все глаза.
– Надел бы ты шляпу, – ласково посоветовала Софи. – Солнце сильно припекает.
Он поблагодарил жену, взгляд его был взволнованным, растроганным. Поначалу она забеспокоилась: вот уж чего ей не хотелось проявлять, так это чрезмерной любезности, она вообще ненавидела вежливость ради формы! Но, тем не менее, сказанное и в ней самой оставило след непритворной нежности, ей почудилось даже, будто, исцеляя мужа, она исцелялась и сама… Они вместе возвращаются к жизни!.. Да, да, именно так! Они теперь станут вместе заново открывать мир…
Вскоре показались купола собора, возвышавшиеся над россыпью крыш. Впервые с тех пор, как каторжники покинули Читу, впервые за четыре недели им попался на пути более или менее крупный населенный пункт. Уставшие от пустыни, изголодавшиеся по хоть какой-нибудь цивилизации, они жадно вглядывались в дома и хибары, теснившиеся по берегу Селенги. Подошли к шлагбауму, отмечавшему границу города. Снова примолкшие на время пути, но мгновенно обретшие обычное проворство палочки ударили по барабанам. Солдаты приосанились, подтянулись, принялись печатать шаг, грозно нахмурили брови. Декабристы, желая угодить своему старому генералу, скроили мрачные физиономии.
Ах, как же повезло верхнеудинцам, жизнь которых была не богата развлечениями! Праздник души, да и только: политических ведут! Все население высыпало на главную улицу, где над лавками было столько же вывесок на русском, сколько и на китайском. Толпа, собравшаяся вдоль дороги на деревянных тротуарах, выглядела пестро и причудливо: рядом с европейскими туалетами можно было увидеть азиатский халат, хорошо если не сибирскую доху или северную малицу… Чередовались белые и желтые лица… Мальчишки свистели в два пальца и носились вдоль колонны… В каждом квартале собаки принимались заново облаивать барабанщиков… Какая-то мамаша испуганно прижала к себе ребенка: вдруг каторжники отнимут! Другая, наоборот, указывала пятилетнему примерно малышу на колонну и что-то приговаривала, наверное: «Не захочешь быть умным мальчиком, будешь плохо себя вести, кончишь – как они!» Древний старик при виде грешников-нечестивцев истово крестился: чур-чур-чур меня! Буряты, ничего не понимая, пересмеивались. На каждом балконе собралась своя компания из принаряженных по-воскресному дам и местных денди, те и другие были одеты по моде, отставшей от столичной лет на пять, никак не меньше. Дамы обмахивались веерами, на проходящих наставлялись лорнеты, публика отпускала по поводу зрелища иронические или философские замечания… Софи казалось, что они участвуют в ярмарочном шествии. Смысл происходящего был яснее некуда: «Смотрите, люди добрые, вот что бывает с теми, кто ослушается царя-батюшку, кто осмелится пойти против власти!» Караван замедлил движение, ротозеи выпучили глаза, заметив Софи. Теперь они могли рассмотреть ее совсем вблизи – и рассматривали, как изучают диковинного зверя, придя в зоосад.
– Ой, глянь, глянь, ба-а-аба!..
– Должно, жена коменданта!..
– Да нет, преступника!..
– Спаси, Господи, ее душеньку!..
– Ишь, а одета-то, одета-то мадама эта до чего ладно!.. Неужто и впрямь – жена каторжника?!
Николай еле удерживался, чтобы не расхохотаться. Уже много недель, да каких там недель – месяцев, Софи не видела мужа таким счастливым. Она испытала странное облегчение и тут же объяснила себе новое ощущение: «Это потому, что ему стало лучше!» Они обменялись взглядами – глаза обоих смеялись.
Обоз двигался по улице, оси всех колес не в лад скрипели, небо было бледно-голубым, выцветшим от зноя… Должно быть, где-то поблизости находился рынок, потому что в тарантасе вдруг сильно запахло рыбой… Звонили колокола… Софи тут же вспомнила, как проезжала по этому же городку три года назад – по пути в Читу. В то время она путешествовала уже одна, Никита остался в Иркутске… А потом и он отправился в дорогу, чтобы нагнать ее, чтобы воссоединиться с ней, и жандармы схватили его, и… да-да, это здесь, где-то неподалеку… где-то в окрестностях Верхнеудинска он умер под ударами кнута… Умер… На этой мысли Софи споткнулась и – словно бы пробудившись из-за неловкого движения, печаль, так долго дремавшая в ее душе, накатила и разрослась до такой степени, что изгнала все другие чувства и мысли… Если есть на земле место, где у Софи есть надежда обрести Никиту хотя бы в мыслях, то именно здесь… только здесь… Она сосредоточилась изо всех сил, стараясь воссоздать в памяти его облик – тщетно: перед нею мелькали лишь какие-то размытые, бледные, не связанные между собой картинки… тени теней… Уличный шум, суета вокруг мешали думать… В конце концов, так и не сумев собрать воедино путаные мысли, туманные представления, она отказалась от погони за призраком, предпочла ей наблюдение за пестрой толпой живых. Лица все множились, люди теснились, как овощи на прилавке зеленщика… Позади пеших ротозеев образовался ряд зевак, пялившихся на даровое зрелище во все глаза, забравшись на повозки и телеги, и вытягивающих шеи оттуда. На перекрестке показались люди в мундирах – сюда явилась вся местная администрация во главе с генералом: это был, должно быть, сам Лавинский. Николай вздохнул и тяжело опустился на свое соломенное ложе. Светлая борода подчеркивала, как он исхудал, как заострились черты. Глаза горели…
– Что с тобой? – забеспокоилась Софи.
– Ничего… сам не знаю… устал очень сильно…
– Болит что-нибудь?
– Нет…
Софи сосчитала пульс мужа, дотронулась тыльной стороной кисти до его лба, но, несмотря на то что вроде бы все было в порядке, продолжала исподтишка наблюдать за Николаем, и во взгляде ее читалось сомнение. Теперь она сидела спиной к толпе и потому даже не заметила, что обоз выехал за город и двигался по равнине, где уже не было ни домов, ни зевак, ни офицеров, ни генерал-губернатора. А когда все-таки посмотрела вперед, то увидела на вершине холмика Лепарского. Тот сидел верхом на своем белом коне, треуголку надвинул на глаза, кулаком уперся в бедро и смотрел на продвижение своего маленького – разношерстного и прихрамывающего – войска с такой серьезностью, будто руководил парадом императорской гвардии на Марсовом поле…

Лагерь разбили в версте от города, и местные жители сразу набежали сюда – полюбоваться декабристами на привале, точно так же они повалили бы в передвижной зверинец… Часовые преграждали штыками дорогу расфуфыренным дамам и господам в накрахмаленных манишках, вопившим, что они родня губернатору и потому имеют право нарушить запрет на лицезрение арестантов. Однако их оттесняли к экипажам, и они отбывали весьма недовольные.
Помывшись и переодевшись, Лепарский снова отправился в город, обедать у губернатора с верхнеудинским дворянством. Вернулся к вечеру в отличном расположении духа: в течение всей трапезы он только и слышал, что комплименты облику, одежде и манере держаться как «своих» заключенных, так и стражников. Генерал-губернатор Лавинский заметил даже, что в жизни не попадалась ему каторга, столь опрятная на вид… И прибавил: несомненно, об успехах Станислава Романовича в содержании подведомственного ему пенитенциарного учреждения и управлении им будет тем или иным способом доложено императору.
Счастливо избежав неприятностей в связи с побегом Николая Озарёва, Лепарский снова обрел вкус к жизни. Совершенно очевидно: он был прав, когда скрыл от властей случившееся – все вышестоящие инстанции заинтересованы в том, чтобы Санкт-Петербург получил идиллическое представление о переезде каторги из Читы в Петровский Завод. Ну, а сам он – разве иначе? Движимый порывом великодушия, комендант собрал декабристов и объявил во всеуслышание, что доволен всеми. В награду за хорошее поведение в пути с завтрашнего дня он возвращает им право прогуливаться по лагерю, купаться, а женатым – встречаться с супругами, правда, под наблюдением. Все зааплодировали, а Мария Волконская от имени дам поблагодарила генерала. Сразу же после этого Лепарский отправился в палатку, где лежал под присмотром Софи Николай Озарёв. Тот, увидев генерала, хотел было подняться, но Станислав Романович жестом остановил больного.
– Почтеннейший Николай Михайлович! – обратился к узнику комендант. – С удовольствием отмечая появление первых признаков вашего выздоровления, я, тем не менее, вынужден напомнить, что этот процесс со дня на день вернет нас к чрезвычайно деликатной проблеме того, как вас наказать. Моим первоначальным намерением было – заковать вас в цепи и, едва вы сможете вынести подобные карательные меры, посадить в карцер.
Произнося эти слова, Лепарский в упор смотрел на декабриста, который казался совершенно спокойным, затем перевел взгляд на Софи, у которой, напротив, в глазах внезапно вспыхнула тревога. Волнение молодой женщины позабавило генерала.
– Уверен, вы и сами признаете, что заслужили подобное наказание! – воскликнул он.
– Не отрицаю, заслужил, – все так же безмятежно ответил Николай.
– Для меня это куда в меньшей степени наказание за прошлое, чем предупреждение на будущее, – сказал Лепарский. – Видите ли, мне ведь в точности неизвестны причины, по которым вы покинули нас… так внезапно… ни с кем не простившись… Но я полагаю, что, коли побег не удался, вы вполне сможете предпринять новую попытку…
Софи смотрела на мужа с тоскливым, умоляющим выражением, она была напряжена до предела, но Николай этого не замечал. Он сидел, понурив голову, на постели и размышлял – бледный, худой, похожий на изголодавшегося студента. Наконец он поднял глаза и прошептал:
– Нет, я не думаю, что стану предпринимать что-то подобное…
Лепарский только и ждал этой фразы.
– Можете дать мне честное слово дворянина?
– Даю.
Повисла пауза. Лепарский внутренне ликовал, а внешне был точь-в-точь рыбак, поймавший самую крупную на свете щуку.
– Раз так, – сообщил он торжественно, – я могу и пересмотреть свое отношение к вам!
И про себя подумал: «Исключив возможность продолжения этого дела, я исключаю и риск того, что о нем будет доложено государю! Или, по крайней мере, уменьшаю до предела…»
Лицо Софи просияло. Николай выглядел озадаченным.
– Когда выздоровеете, – продолжил генерал, – присоединитесь к своим товарищам и разделите их судьбу…
– Благодарю, ваше превосходительство, – пробормотал Озарёв.
Лепарский еще какое-то время пробыл в палатке, наслаждаясь собственной добротой, и ощущение было таким приятным, словно он в гамаке качается, затем вышел. На сердце у него было благостно, тепло – от такой-то своей снисходительности, такого всепрощения и дружелюбия, такой доброты! Он почти сожалел о том, что сейчас ему некого больше простить.
После того, как генерал удалился, Николай нерешительно взглянул на жену.
– Как же я рада! – воскликнула Софи. – И как боялась, что он прикажет бросить тебя в карцер, едва только выздоровеешь!
– Ох, наверное, лучше бы так… – вздохнул Озарёв.
– Почему?!
Он, ничего не ответив, снова улегся, а Софи не стала переспрашивать, опасаясь, что наконец-то обретенное ими равновесие может быть нарушено вырвавшимся у него искренним признанием…
* * *
Пройдя Верхнеудинск, караван сменил тракт, по которому ехали почтовые тройки, на извилистую, устремившуюся к югу дорогу. Равнина то и дело вздымалась довольно близко стоящими один к другому, поросшими лесом холмами. В небе собирались серые тучи. Потом начался дождь – мелкий, монотонный, пронизывающий насквозь. Скоро он полил как из ведра, и простор коричневато-зеленой глади почти сразу же прорезали сотни ручейков. Их светлые ленточки возникали в самом причудливом порядке, переплетались, весело растекались вширь и вдаль. Николая и Софи защищал от дождя непромокаемый верх тарантаса, но за поворотом им вдалеке открылась колонна: каторжники шагали под ливнем, меся ногами грязь и вжав в плечи головы, вокруг которых образовались нимбы из серебристой водяной пыли. Николаю стало стыдно: валяется тут в относительном тепле и сухости, а его товарищи все как один мерзнут и мокнут. Он уже три раза пробовал выйти из экипажа, чтобы присоединиться ко всем, но вынужден был возвращаться, потому что коленки не держали, голова кружилась, а сердце, готовое выскочить из груди, билось неровными сильными толчками. Софи потихоньку попросила доктора Вольфа выбранить мужа за легкомыслие, и тот с удовольствием выполнил просьбу, взяв после этого со своего пациента обещание не предпринимать больше никаких подобных действий. Тот изнывал от тоски, но лежал смирно и только глядел едва ли не с завистью на расплывающиеся вдали силуэты друзей. Конвоиры обмотали ружья тряпками и надели чехлы на кивера. В первой шеренге арестантов, как обычно, шел маленький Завалишин, весь в черном. Он нес огромный зонт, под который пристроились, с трудом уместившись в таком тесном пространстве, справа – княгиня Трубецкая, слева – княгиня Волконская, обе – замотанные в платки и пледы. Следом – под балдахином, представлявшим собой, впрочем, не что иное, как вытертое пикейное покрывало, поднятое на четыре палки по углам, – шествовал напоминавший восточного властителя гигант Якубович. Другие, не так стремившиеся выделиться, прикрывали голову от водяных струй самодельными навесами, сделанными из крышек от ящиков или простой мешковины, и только наиболее отважные рискнули двинутьcя в путь под таким ливнем, ничем не прикрывшись, а потому по головам их струились потоки, рубашки же так прилипли к телу, что, казалось, проберет несчастных до костей, и простуды неминуемы… Позади всех тащились повозки. На каждом ухабе, на каждой неровности дороги тенты, закрепленные над пассажирами, принимались мягко покачиваться справа налево и обратно на неустойчивых гибких дугах, напоминая чудовищных размеров кринолины…
– Знаешь, когда дождя не будет, я все-таки попробую хоть несколько шагов пройти в строю, с товарищами, – сказал Николай.
– Даже и не думай! – отрезала Софи. – Ты еще недостаточно крепок для пешего хода!
– Но как я выгляжу – в тарантасе, рядом со своей женой – в то время как мои друзья…
Он внезапно умолк, не закончив фразы, смущенный тем, что впервые решился произнести слова «моя жена», говоря о Софи. Впервые с тех пор, как… да, впервые… Софи же, догадавшись, чем вызвано смущение мужа, испытала разом раздражение и умиление. Что за странная смесь! Но столь прямой намек и ясный, светящийся любовью взгляд Николая мигом словно бы отбросили ее в те времена, когда семейный союз Озарёвых скрепляла чувственность, а казалось-то, казалось, будто она сама, во всяком случае, давно позабыла, что это было такое… Софи устыдилась вдруг пробудившегося желания, одновременно и разозлившись на то, что с нею подобное случилось, и растрогавшись: бедный, бедный, он ведь, этого не скроешь, настолько боится не угодить любимой женщине, что не решается даже посмотреть на нее откровенно по-мужски. Держится на расстоянии, подавляет, душит в себе все эмоции, донельзя счастливый уже оттого, что ему разрешено находиться рядом после такого ужасного преступления…
Остановившись в сырой лощине меж двух поросших ельником и серебрившихся водопадами холмов, разбили лагерь. Незнакомый бурят принес в отведенную под лазарет юрту деревянную мисочку со свежей лошадиной кровью, Николай, не поморщившись, но испытывая отвращение, как обычно, выпил все до дна. Красные капельки повисли на отросших светлых усах. Он вытер тыльной стороной кисти губы, затем провел ладонью по щеке… уже не колко: побег, болезнь – он даже и не подстригал бороды Бог знает сколько времени! Не меньше месяца…
– Надо бы побриться, – прошептал больной.
– Зачем? – удивилась Софи. – Так ведь намного лучше! Ты такой красивый с бородой! – выпалила она напоследок и густо покраснела, надо же так сболтнуть, не подумав. Но эти его зеленые глаза в сочетании с рыжеватой – смесь золота с медью – бородкой делали русского дворянина похожим на витязя из сказки. А эти длинные волосы!.. Точно такая стрижка была у Николя, когда они познакомились – в другой жизни, в Париже!.. Теперь смутилась она – как девушка, перед которой оказался прекрасный незнакомец. И от смущения принялась хлопотать – так легче взять себя в руки. Вынула зачем-то вещи из сундука, снова сложила, сбегала с кастрюлькой на полевую кухню: не пора ли дать больному ужин…
Ужин!.. Николай поедал свою жидкую рисовую кашку с трогательной жадностью. Попозже вечером к ним заглянул Фердинанд Богданович, осмотрел пациента и остался доволен тем, как выглядит больной, как идет процесс выздоровления. Дождь не переставал, в наступившей темноте по войлочным стенам юрты хлестали водяные струи, стены эти сотрясались от порывов шквального ветра. Софи взялась стелить: между раскладными кроватями супругов на ночь ставилась ширма, и они начинали существовать раздельно, так что, дав мужу лекарства и уложив его, можно было отправляться на свою половину, где спокойно раздеться и нырнуть под одеяло. Она успела это сделать как раз вовремя: тут же и прозвучал сигнал отбоя – пора было везде, по всем палаткам и юртам, гасить свечи…
В темноте они на расстоянии пожелали друг другу спокойной ночи. Теперь, когда Николай был вне опасности, Софи уже не боялась, что ночью ее разбудит его жалобный стон, сколько раз так бывало в начале болезни… Но она все равно долго не могла заснуть: прислушивалась к тому, как ровно и глубоко он теперь дышит, как слегка похрапывает – ну, до чего знакомые звуки!.. Софи улыбнулась. Лежа с открытыми глазами, она слушала дождь – теперь вода стекала по стенкам тише, слушала потрескивание шестов, поддерживавших крышу, ночные шорохи и шелесты возбуждали, подхлестывали ее фантазию, будили память… Вот скоро, уже совсем, наверное, скоро Николя выздоровеет, и он снова станет здоровым человеком, мужчиной… и он сможет встать, и он придет к ней вот в такую же темную ночь… и… и… и обнимет… и сожмет ее в объятиях так крепко… он снова будет такой сильный… А она? Ей как тогда поступить?.. Ей надо опять оттолкнуть его или?.. Нет, нет, нет, она не знает, чего теперь хотеть, чего опасаться…
На рассвете, с первой же барабанной дробью вдалеке, Софи вскочила на ноги. Выглянула из-за ширмы. Николя не шевелится, глаза закрыты, значит, еще не проснулся. Она может спокойно вымыться с головы до ног в тазике – вон целое ведро горячей воды, причесаться, одеться – тут, у себя, за ширмой. Плескалась она с какой-то удивившей ее самое веселостью, а когда стала укладывать волосы, – подумав, выбрала новую, виденную в свежем журнале мод прическу: заплела косы туже, чем обычно, и уложила тяжелым узлом сзади, почти на затылке… Посмотрелась в зеркало: хм, хороша, чертовка! Никаких следов бессонной ночи! И прическа эта ей явно идет… Дождь к утру прекратился, и она сменила свое обычное серенькое платьице на пунцовое с муслиновой безрукавкой. Ей показалось, что в этом новом наряде и дышится легче, и движения более свободны.
Софи на цыпочках вышла из-за ширмы и приблизилась к мужу. Он только что проснулся, волосы были растрепаны, зато губы в золотистом окружении бороды и усов расплылись в счастливой улыбке, белые зубы блестели.
– Какая ты красивая! – прошептал Николай.
Она притворилась, что не услышала комплимента и стала торопить его с умыванием, дала утреннюю дозу лекарств, помогла одеться. В соответствии с предписаниями врача и после всего этого ему все равно полагалось оставаться в постели. В путь они должны были отправиться только в два пополудни, иначе каретники и тележники не успели бы починить в повозках все, что вышло из строя на предыдущем этапе дороги. Слуга-бурят принес кипяток для того, чтобы можно было заварить чаю, и по три ломтика белого хлеба на каждого. Софи открыла баночку с вареньем, приготовила бутерброды и с нескрываемым удовольствием смотрела, как Николай уписывает их за обе щеки. Правда, спохватившись, сделала вид, что забавляется, глядя на мужа-обжору. Едва прикончили завтрак, на пороге возникла Александрина Муравьева – навестить больного и узнать о его самочувствии. Софи догадывалась, что эта умная, великодушная и сдержанная женщина сочувствует ей, что Александрина – союзница белой вороны, изгойки, каковой сама она, «подруга» крепостного, жена беглеца, с недавних пор стала в глазах остальных декабристок. Не прошло и десяти минут, и заглянул – якобы случайно – доктор Вольф. Фердинанд Богданович показался Озарёвым более живым и речистым, чем обыкновенно. Он постоянно косился или исподтишка бросал взгляды на Муравьеву, чтобы понять, одобряет ли она тот или иной анекдот. Их дружба куда больше напоминала любовь, хотя упрекнуть в чем-либо эту пару не решился бы и самый придирчивый моралист. Да и им самим вроде не в чем… Ушли они вместе, и Софи проводила их с порога юрты дружелюбным взглядом. Молодая женщина опиралась на руку доктора, они шли – в солнечных нимбах – по высокой траве, окруженные легкими облачками пара: земля курилась после дождя… Сердце Софи словно бы расширилось и забилось веселее, на нее словно бы снизошло вдохновение, она поняла, что хочет жить и радоваться жизни, она тоже… как другие!
Чуть позже она заметила, что к их юрте движется группка заключенных – все друзья Николая. Лепарский снял запрет на свидания, и они решили воспользоваться этим, чтобы навестить больного товарища. Софи смутилась, когда они зашли, не знала, как себя вести, принимая людей, только что осуждавших ее поведение. Но гости не проявляли по отношению к ней ни малейшей враждебности, никак не реагировали на некоторую нервозность хозяйки и вообще были исключительно любезны. А ведь мужчинам, конечно, хотелось поговорить между собой, им всегда этого хочется… Софи взяла книжку и уселась с ней на траву у входа в юрту. За стенкой она слышала грубые, хрипловатые голоса вперемешку со взрывами смеха. Явно делятся дорожными приключениями. А смеются так дружно, так весело и заразительно, что Софи и сама улыбнулась, глядя поверх оставленной страницы…
К обеду созвали очень рано, а пообедав, отряд снова двинулся в путь: этап предстоял коротенький, всего двенадцать верст, после него – селение Тарбагатай, где жила колония старообрядцев, которых называли еще староверами. Говорили, что предков этих людей изгнали из России в Сибирь царицы Анна Иоанновна и Екатерина Великая… Вытянувшись на дне катившего со скрипом и постаныванием тарантаса, Николай объяснял Софи, что люди, которых им предстоит увидеть в Тарбагатае, никакие не сектанты, а раскольники. Они отказались подчиниться проводившейся патриархом Московским и Всея Руси Никоном реформе, заключавшейся в том, чтобы исправить богослужебные книги по греческому образцу и установить единообразие церковной службы: двоеперстное крестное знамение заменялось на троеперстное, вместо «Исус» следовало говорить и писать «Иисус», наряду с восьмиконечным крестом признавать четырехконечный… Не такие уж серьезные меры, по существу, но раскольники не желали потерпеть и этого: для них даже ошибки переписчиков старинных книг были священны, потому как и на эти ошибки опиралась вера их предков. Отлученные от церкви, преданные анафеме, изгнанные царскими войсками с насиженных мест, тем не менее они продолжали селиться по всей обширной территории России. Воодушевление, с которым Николя излагал эти исторические факты, восхищало Софи и напоминало ей тональность их прежних разговоров.
В беседе они и не заметили, как была пройдена половина назначенного этапа пути, затем Лепарский приказал остановиться на берегу реки, которую нужно было перейти вброд. Пешеходы, всадники и первые тарантасы легко преодолели препятствие, но тяжело нагруженные повозки с багажом немедленно увязли в тине. Софи с Николаем спустились на землю и подошли к столпившимся на берегу арестантам. В самом критическом положении находилась застрявшая ровно посередине потока огромная колымага, на которой везли принадлежавшие декабристам фортепиано и другие музыкальные инструменты, – она покосилась набок, брезентовый верх срывало ветром, того и гляди, все рухнет в воду. Не лучше было положение и у стоявшего позади нее фургона, где поместили часть библиотеки. Бывшие каторжники из уголовных вместе с бурятами суетились вокруг, вода доходила им до бедер… А меломаны на берегу только что не рыдали:
– Они же не знают, как за это браться! Они все погубят! Они перевернут эту дуру! Сейчас все свалится в реку!
– Никогда, никогда нам больше не увидеть нашего рояля!
– А книги, книги! Господа, как же книги! – надрывался Муравьев. – О чем вы думали, когда грузили! Боже мой, Боже мой, как же мы теперь будем жить – без книг!
Лепарский метался по берегу и призывал всех этих перевозбудившихся умников к спокойствию. Некоторые из «умников», не обратив внимания на прочувствованные речи коменданта, засучили брюки и полезли в воду.
– Назад! – вопил генерал. – Не ходите туда!.. Там опасно!.. Там могут быть омуты! Водовороты!.. Господа! Господа-а-а!..
Никто его не слушал. Вскоре вокруг находившихся под угрозой сокровищ собрались почти все. Николай горевал, что не может принять участия в спасательных работах: Софи не пускала, повиснув на нем гирей. Там, в бурлящей реке, уже запрягли в перегруженные повозки по восьмерке самых могучих лошадей, животные тянули изо всех сил, люди упирались плечом в борта повозок, подталкивали их сзади… При каждом толчке звенели струны фортепиано и гитар, брякали медные тарелки… Можно было подумать, что маленький оркестр, закрытый в ящике, взбунтовался, не желая тонуть. После долгих и всеобщих мучений раздалась, в конце концов, победная какофония, в которой к уже привычной «инструментальной музыке» прибавился скрип осей и колес: колымага выбралась из топи и двинулась к берегу, за ней последовал и фургон с книгами. «Некоторые, те, что внизу пачек, должно быть, намокли, – тоскливо подумал Николай, но эту мысль тут же сменила другая, радостная: – На солнце они быстро высохнут и не успеют испортиться!»
Заключенные спешили вернуться на свои места в колонне.
Горы с голыми вершинами и покрытыми черным лесом склонами, занимавшие весь горизонт, постепенно стали ниже, исчезали из пейзажа крутые обрывы, скалы с острыми углами абриса… Холмы теперь имели мягкие очертания, казались пушистыми… Но вот за очередным поворотом дороги открылись подходы к селению, очевидно, богатому и процветающему: ухоженные поля с чередованием зеленых, желтых и коричневых прямоугольников; рощицы с удобными выгонами для скота и – новехонькая, чистенькая деревня с просторно расставленными избами, в которых поражали непривычно здесь высокие – без лестницы не дотянешься – окна. Не верилось, что ты в Сибири, в деревне староверов, вполне можно было подумать – в имении близ столицы, поместье с отлично налаженным хозяйством.
Было воскресенье. Все жители села, надевши праздничные наряды, вышли встречать каторжный караван. Бородатые мужчины в синих кафтанах, перепоясанных ярко-красными кушаками, дородные женщины в шелковых сарафанах, а поверх – в душегрейках с собольими воротниками, на головах национальные головные уборы – кокошники, шитые золотом и украшенные стеклянными бусинками, один другого лучше… Все молодец к молодцу, красавица к красавице – рослые, белолицые, румяные. Даже и не сибиряки на вид, а подмосковные или ярославские поселяне… Седобородый старик исполнил ритуал гостеприимства: предложил генералу Лепарскому отведать с деревянного подноса хлеба-соли.
Лагерь разбили на общинном лугу. Софи раскладывала по местам вещи в отведенной под лазарет палатке, когда туда быстрым шагом вошел комендант. Шляпу он держал под мышкой, в движениях был резок и что-то бурчал на ходу. Остановившись перед Софи, он объявил, что, судя по медицинским рапортам, больной больше не нуждается в услугах ночной сиделки.
– Стало быть, вы вернетесь к другим женам арестантов и будете с сегодняшнего дня ночевать в общей палатке, – заключил он.
Она на секунду замерла, не в силах понять смысла услышанного и масштабов запрета. В силу внезапности перемена в положении показалась ей мерой, призванной лишить ее чего-то существенного, ущемить в правах. И тут же она подумала о том, как ее встретят женщины, эти злобные и чванливые существа.
– Ну а днем… Днем я смогу видеться с мужем? – спросила она нерешительно.
– Естественно! – пожал плечами Лепарский. – Вы будете с мужем в дороге, будете ухаживать за ним, пока светло, но к вечеру, как только услышите сигнал «погасить огни», – отправитесь, как сказано, в общую палатку.
Наверное, ему пришлось уступить – а как не уступить, когда на тебя наседают эти ведьмы, все время чего-то требующие!
Комендант ушел, Софи подошла к мужу. У Николая были глаза обиженного ребенка. От его растерянного вида к ней почему-то вернулась веселость.
– Послушай, – сказала Софи, – но ведь ты действительно во мне уже почти не нуждаешься!
Он не ответил, только еще больше расстроился, даже лицом потемнел. А Софи стала с удовольствием поддразнивать его – вплоть до минуты, когда надо было расставаться. И только совсем почти на пороге у нее так нестерпимо сжалось сердце, что улыбка сама собой сползла с лица и не захотела возвращаться. Они долго простояли не шевелясь, молча, не сводя друг с друга глаз. В грустных этих «гляделках» победил Николай: не выдержав силы его взгляда, Софи отвернулась и перешагнула порог.
О ее сундуках еще раньше позаботился бурят, так что шла она налегке. Оказавшись перед бывшим своим пристанищем, увидела у входа и бывших сожительниц, как обычно, сидевших словно бы на завалинке и перемывавших косточки знакомым. Такие у них всегда вечерние посиделки! Софи не верила в их мирные намерения, улыбки на лицах дам казались ей фальшивыми, и она двигалась вперед настороженная, готовая к отпору сразу же, как ее царапнут их острые коготки. «Тихо сидят, никак себя не проявляют, смотрят с сочувствием…. Наверное, Александрина Муравьева, пока я иду, их урезонивает…» Подошла…
Дамы с таким участливым вниманием принялись расспрашивать вернувшуюся под общий кров подругу, что Софи подумалось, а не поднялась ли она в их глазах, ухаживая за Николя. Екатерина Трубецкая даже до того дошла, что поинтересовалась состоянием «ее» больного! Потом заговорили о будущем обустройстве в Петровском Заводе, который поставил перед большинством декабристок массу проблем. Принявшие решение не строить своего дома, обсуждали, смогут ли снять комнату или несколько комнат поблизости от тюрьмы и что там будут за условия. Софи не принимала участия в разговоре: она была слишком взволнована, ею владели слишком противоречивые чувства, чтобы она могла найти хоть какое-то решение столь серьезной проблемы. Впервые в жизни ей вообще не хотелось ничего знать наперед, пусть уж события сами продиктуют, как себя вести и что делать. Еще обсудили предстоявший вскоре приезд баронессы Розен, госпожи Юшневской и мадемуазель Камиллы Ле Дантю, невесты Ивашева. Решили, что все они – «прекрасные женщины», поскольку – подобно им самим, уже спустившимся с небес «ангелам», – не побоялись бросить все, пожертвовать всем, что имели, ради того, чтобы воссоединиться в Сибири с «мужчинами своей мечты». Но – разве можно в этом сомневаться? – правил без исключений не существует! Елизавета Нарышкина произнесла эти слова, выразительно поглядев на Софи. Укол был болезненный, но такой неуклюжий, что Софи не удостоила ответом. И до наступления ночи в ее адрес больше не прозвучало ни единого намека.
На небо высыпали мириады звезд, и, как это свойственно дамам во все века, подобное чудо мигом настроило женщин на романтический лад. Они замолчали, принялись дружно вздыхать, каждая ударилась в мечты, по возрасту, пожалуй, ни одной не соответствовавшие… Дети и мужчины давно уже заснули, огни лагеря постепенно угасали между палатками и юртами, где-то вдалеке перекликались часовые, с опушки леса донесся приглушенный вопль какого-то зверька… или даже зверя… Наконец, Мария Волконская поднялась и первой ушла к себе. Остальные последовали ее примеру. В темноте, на ощупь, разделись, задевая порой стенку палатки локтем или коленом, улеглись. Софи сделала это последней.
Лежа между Натальей Фонвизиной и Елизаветой Нарышкиной, она думала о Николае, который остался в палатке-лазарете один, только желтолицый бурят дежурил снаружи у входа на случай, если надо будет в чем-то больному помочь или чем-то ему услужить. Она попыталась убедить себя, что в нынешнем ее отношении к мужу нет ничего, кроме естественного участия, заботы, присущей любой сиделке, но тут же и почувствовала, как к этому естественному участию примешивается удивительная для нее самой, совершенно сумасшедшая нежность, как накрывает ее волной, затопляет… а вот и затопила совсем…
На рассвете, быстро одевшись и причесавшись, она побежала к мужу. Ну и чудеса! Николай поджидал ее, живой и на вид совсем здоровый, не способный скрыть бурной радости по поводу того, что снова видит Софи. Она немедленно замкнулась, ох, поистине это сильнее ее: всякий раз, как Николя делает шаг навстречу, она отступает ровно на столько же! Они вместе позавтракали, после чего, поскольку день был свободный от дел, вышли погулять по лагерю. Софи гордилась тем, что прохаживается под руку с Николаем – идет вот так на глазах у всех… у всех дам, которые так оскорбляли, так поносили ее.
Староста Тарбагатая пригласил заключенных посетить деревню, Лепарский не возражал. Вскоре на главной улице появился отряд любопытных, которым поход представлялся замечательным развлечением. Дамы с мужьями шли парами. Проводником вызвался быть крепкий сорокалетний мужик, но для проформы декабристов и их жен сопровождал конвой из шести вооруженных солдат. Тарбагатай оказался большим богатым селом с просторными домами, некоторые – в два этажа, кое-где дома были выкрашены веселой голубой краской. Многие дома с резьбой: разноцветными звездочками, квадратиками и репейками. Большие высокие окна с двойными рамами обрамлялись резными же, ярко раскрашенными наличниками и зелеными ставнями, крыши везде были тесовые, крыльца – крытые и тоже с резным орнаментом, ярко, пестро, радостно, но со вкусом разрисованные. Во дворах под навесами стояли кованые телеги, сбруя на конях виднелась сыромятная, сами кони выглядели крепкими и сытыми, шерсть лоснилась. Внутри домов настоящие горницы со сделанными, похоже, из теса, но навощенными, что твой паркет, полами, мебель стояла деревянная, тоже крепкая, как и ее владельцы, выкрашенная масляной краской. В любом, куда ни зайдешь, доме – печь-голландка с фаянсовыми изразцами.
Мужик, взявший на себя роль проводника, спросил, обратили ли гости внимание на то, как расположены дома, и пояснил, что искони старообрядцы уделяют выбору места особое внимание, полагаясь на советы священных своих книг, например, такой: «…дом не ставить туда, где может быть сильный ветер, поэтому лучше всего под горой в низине ставить, а не на самой горе, не в самой низине и уж не в темном овраге, но на месте таком, где дом овевает здоровый воздух и очищает все так, чтобы не было бед; да лучше бы место такое, где солнце стоит целый день, потому что тогда и черви, если они зародятся и нездоровая сырость распространится, ветер такой разнесет их, а солнечный жар уничтожит и высушит».
Однако при всем этом изобилии, при всей этой красоте гости увидели всего одну деревянную часовню уже где-то на околице села, и скромный ее облик поражал контрастом с богатством жилых домов. Проводник снова пустился в объяснения и сообщил, что у староверов не бывает священников, что они молятся по древним книгам, сохранившимся со времен до реформы Никона: «Что старо, то свято; что старее, то правее; что исстари ведется, то не минется; ветхое лучше есть», – для молитвы же оборудуют специальные дома, некоторые устраивают молельные комнаты в своих домах, что почитают они очень древние образа, что Крестный ход у них происходит в обратную сторону, а вместо попа выбирают они среди своих человека, который читает им вслух священные тексты. В дни, называемые «родительскими», женщины из каждого дома нагружают двухколесную тележку-одноколку печеным хлебом, булками, калачами и так отправляются в молельную. Здесь, после часов и панихиды, их ожидают старики и старухи победнее, иногда коренные сибиряки, иногда поселенцы, тоже с одноколками, но только пустыми, и им раздается все привезенное.
По правилам общины, никто не имеет права брить бороду, курить, пить вино или чай, принимать «химические снадобья», позволять делать себе прививку от оспы… Да им это и не надо, молитвою своей живут долго и в полном здравии, поддерживая свою крепость и силу постоянным трудом и здоровою пищей. Декабристы и их жены узнали, что местные жители в мясоед едят говядину или свинину, в пост – рыбу. Набожность, почитание всякой работы, умение правильно хозяйствовать и экономить привели к тому, что здесь не знают бедности, напротив, многие весьма зажиточны. «Не только в домах наших и амбарах видны довольство и богатство, – с гордостью добавил проводник, – но и в сундуках хранятся капиталы…» На вопрос, каким же образом староверы накапливают свои капиталы, он ответил: продавая китайцам звериные шкуры и зерно.
– Что же, все села поблизости так процветают? – спросил Николай.
– Староверские – процветают, – все с тою же гордостью ответил мужик.
– А другие почему нет?
– А другие не встают на зорьке, чтобы выйти в поле, потому что от кваса у них голова тяжелая, потому что время заполняют куревом, потому что не умеют откладывать гроши…
– Сколько же вас тут, староверов?
– Не знаю… Может, десять тысяч… может, двадцать… На полсотни верст в округе вы везде наших встретите!
Затем он рассказал, как старообрядцы боготворят землю-матушку, как исповедуются ей, как молятся ей: «Земле мы поклоняемся, земле хвалу поем, землю слезами мочим, земля нам поддержка во всем, только она нас держит, только она нас кормит, детей наших растит. От земли мы идем, к земле придем. Она одна наша надежда во всей жизни. Мы говорим: хвала тебе, труд! Ты нас держишь в жизни и кормишь, в тебе наше утешение от горя и страданий, ты погибель для всех, кто тебя не любит, ты радость для всех, кто с тобой дружит…»
Слова древнего предания «семейских», как называли себя местные староверы, произвели на посетителей сильное впечатление. Крестьяне охотно вступали в любые разговоры с ними, в том числе и религиозные – с теми из декабристов, кто хорошо знал церковную историю. Гостям стало известно также, что многие из зажиточных староверов выписывают и читают журналы, интересуются современностью.
Когда прогулка в Тарбагатай заканчивалась, здешние богачи пригласили гостей выпить вместе – нет, конечно же, не вина и не чаю, который считался тут дьявольским настоем, ведь сказано где-то в Писании: «Кто пьет чай, тот от Бога отчаен», – а хотя бы сбитня, горячего напитка на меду, который просто не может быть неугоден Господу. Декабристы разбились на шесть групп, и каждая под водительством одного из солдат-конвоиров отправилась в «свою» избу.
Николая и Софи принимал восьмидесятилетний старик по фамилии Чабунин. Его окружали сыновья, внуки и правнуки, младшему из которых было семнадцать лет. Всего в доме собралось двадцать пять бородачей, некоторые – с сединой или проседью, с лицами в морщинах, согбенными спинами, другие – розовощекие, с шелковистым пушком на подбородке. Все были похожи друг на друга: низкие лбы, курносые носы. За столом, кроме приглашенных, – никаких женщин. Дочери семейства, все в бантах и лентах, упитанные, потупив глаза, подавали сбитень в стаканах с серебряными подстаканниками. Однако пить никто не начинал – ожидали главу этого семейного клана. Когда он наконец появился, все встали. Это был отец хозяина дома – ста десяти лет от роду. Худое морщинистое лицо, длинная белая борода. Но шел, не опираясь на костыль или посох, за поясом был заткнут топор, хотя, как оказалось, старик давно уже не работал со всеми остальными, только будил на работу внуков.
Восьмидесятилетний сын уважительно поклонился и провел его на почетное место, старик иссохшей рукой благословил присутствующих, сел, поднял свой стакан и предложил выпить за здоровье скорбящих. Кто-то спросил, помнит ли он свой приезд в Тарбагатай.
– Да как же мне не помнить-то? – удивился старец, голос которого чуть дребезжал. – В 1733-м, когда моих родителей сюда прогнали из России, мне уже тринадцать сровнялось, – это при царице Анне Иоанновне было. Тогда целые деревни в наших краях отказались молиться по-новому, как Никон повелел. Ну и пришлось нам бросить все нажитое, погрузить какой-никакой скарб на телеги – и пешкодралом в Сибирь… Шли месяц за месяцем – конца не было видно нашей матушке России. А как до Верхнеудинска дошли, нам тутошний начальник, что от правительства сидел в городе, сказал, что вышло решение селиться нам по реке Тарбагатай и что нас освобождают от податей аж на четыре года. Мы пришли сюда – тут была пустыня. Построили дома, стали возделывать землю, семьи наши росли, и жили мы здесь, как Господь повелел. И Господь вознаградил нас: Господь вознаграждает всех, кто трудится. Когда мы только начинали тут все осваивать, за труд работнику платили всего-то по пятаку в день…
Он говорил долго, но ни разу не запнулся ни на цифрах, ни на датах. А потом внезапно глаза его погасли, подбородок мелко задрожал, и одному из сыновей пришлось увести старца в другую комнату.
Оказавшись снова на улице, Николай сказал Софи:
– Как ты думаешь, не знаменательно ли, что потерпевшие крушение встречаются здесь, в Забайкалье? Те, кто потерпел крушение из-за политических идеалов, с теми, кто, вопреки гонениям, остался верен своим идеям религиозным? Ведь в том и другом случаях речь идет о людях с совестью! Знаешь, мне кажется, что, вынося несправедливые приговоры, цари как нельзя лучше служат интересам Сибири, что и сейчас, в настоящем, обездоливая несколько десятков порядочных людей, государь способствует будущему процветанию целого огромного края, что, совершая, по мнению современников, ошибку, он выигрывает в глазах грядущих поколений… Разве можно взвешивать на одних весах величие государства и счастье его подданных? Возможно, сильной нация становится, лишь переживая беззаконие, давление, рабство? Возможно, ради того, чтобы Россия выполнила свое историческое предназначение, тысячи и тысячи таких, как мы, людей должны быть сосланы в пустыню? Но ведь это чудовищно, Софи!
Муж выглядел таким взволнованным и возбужденным, что Софи испугалась: первый выход из лазарета и без того должен был утомить его, еще только начавшего выздоравливать. А вдруг у него опять поднимается температура, вдруг его снова станет трепать лихорадка? Солдаты принялись строить арестантов, чтобы вести их в лагерь. Построились, двинулись. Софи взяла Николая за руку. Он постепенно успокаивался. Всю дорогу она исподтишка наблюдала за мужем – заботливая, встревоженная его состоянием, счастливая…
6
Лепарский уселся на траву под раскидистым дубом и пригласил дам занять места вокруг. Они засуетились, но вскоре все уже расположились, как кому удобно, приняв более или менее красивые позы и с любопытством глядя на генерала. Тот мигом почувствовал себя помещенным в центр невероятной клумбы: раскинувшиеся по кругу купола широких юбок, напоминавшие гигантские цветы разных оттенков, создавали именно такое впечатление… Очарованный этим красочным зрелищем, любуясь юными лицами, выражавшими напряженное внимание, Станислав Романович на минутку даже и забыл, что собирался сказать супругам «своих» арестантов, но потом все-таки взял себя в руки и произнес вполне официальным тоном:
– Сударыни, как вам известно, наше путешествие подходит к концу. Согласно моим расчетам, мы прибудем в Петровский Завод дней через десять. Потому мне как коменданту тюремного учреждения пора уже разобраться в некоторых проблемах, связанных с размещением заключенных и их семей. Кто из вас желает поселиться в камерах мужей? Сейчас я сделаю перекличку, и каждой из вас достаточно будет ответить «да» или «нет»…
Он вытащил из кармана исписанный листок бумаги и прочитал:
– Княгиня Волконская?
– Да.
– Княгиня Трубецкая?
– Да.
– Госпожа Муравьева?
– Да. Но, ваше превосходительство, это, конечно же, не помешает нам иметь дом неподалеку? Дом, где будут жить наши дети, куда мы сможем возвращаться, когда нам заблагорассудится…
– Разумеется, не помешает. Это четко определено регламентом нашего пенитенциарного заведения. Госпожа Анненкова?
– Да.
Кое-кто произносил это «да» стыдливо, другие – с гордостью. Софи ждала своей очереди.
– Мадам Озарёва?
Все взгляды обратились к ней, острые, словно булавки, нацеленные на подушечку, для них приготовленную.
Она постаралась усилием воли унять бешено забившееся сердце и сказала твердо:
– Да.
Комендант одобрительно улыбнулся, Софи в ответ слегка покраснела. Ее фамилия была записана последней, больше спрашивать было некого, и перекличка закончилась. Ни одна из дам не ответила «нет».
– Отлично, – сказал Лепарский, – нисколько не сомневался, что услышу именно такие ответы! Теперь нам остается урегулировать еще один вопрос. Некоторые из вас строят в Петровском Заводе дома, и им придется обставлять их, налаживать там хозяйство, другие захотят поставить в камере, которую станут делить с мужьями, для начала, по крайней мере, ту мебель, что везут с собой. Стало быть, вам самим, равно как и телегам, куда в Чите были сложены ваши вещи и все ваше движимое имущество, придется несколько опередить колонну, чтобы вы могли обустроиться к нашему приходу. Мы перестроимся, вы поедете впереди, я прикажу шести верховым казакам сопровождать тарантасы, которые вам оставлю, и телеги с багажом, а лейтенанту Ватрушкину будет поручено командование передвижениями.

12

Дамы пришли в восторг от услышанного. Хоть княгиня, хоть простолюдинка – любая женщина только и мечтает об уюте домашнего очага. И здесь тоже у всех сразу же загорелись глаза от перспективы снова заняться хозяйством, налаживать быт, и они принялись пылко благодарить генерала. Софи не разделяла общего энтузиазма, но подражала другим, чтобы не выделяться. А на деле с печалью думала о неминуемой разлуке с мужем из-за предложенного опережения. «Для них десять дней – пустяк, но не для меня же!..» – отчаивалась она в сердце своем, сама себе удивляясь. К ней будто бы молодость вернулась! Лепарский явно расцветал в кругу красивых женщин. Все встали. Мария Волконская взяла генерала под руку с одной стороны, Катерина Трубецкая – с другой. Первая была высокой и тонкой, вторая – маленькой и пухленькой. Зажатый между ними, комендант походил на самовар, поставленный между двух букетов. Вернулись в центр лагеря, чтобы объявить новость мужьям. Поскольку ни один из женатых декабристов не умел хозяйничать, да и не интересовался бытовыми проблемами, они не разделили восторга жен. Некоторые спрашивали даже, а зачем эта предварительная экспедиция, насколько она может быть полезна. Правда, получали в ответ такие аргументы, что умолкали, ибо возразить было нечего. Пока остальные спорили, Николай увлек жену за чью-то палатку и прошептал взволнованно:
– Ну а ты? Ты тоже с ними уедешь?
– Разумеется, – ответила Софи.
– Зачем?
– Странный вопрос. Нашу камеру тоже надо обставить!
– Значит… значит, ты будешь жить со мной?!
Софи собрала все силы, чтобы казаться естественной, и повторила с деланым безразличием:
– Разумеется…
– О! Софи!
Он схватил руки любимой и осыпал их поцелуями. Софи не отнимала рук, не мешала ему, глаза ее были полны слезами, она задыхалась, плохо понимая, что с ними происходит. Однако мгновение спустя громкие голоса вывели ее из оцепенения. Оказалось, что их, не переставая кудахтать и щебетать на все лады, окружили дамы. Николай с сожалением удалился. А Софи все-таки понадобилось еще несколько секунд, чтобы вникнуть в слова Александрины Муравьевой:
– Теперь мы поедем намного быстрее. Думаю, дня за два, за три доберемся до Петровского Завода. То есть у нас останется добрая неделя на то, чтобы подготовиться к приходу наших повелителей. А что нам тут-то делать? Нечего же! Ну так давайте и двинемся через час, Лепарский не возражает. Давайте, медам, поторапливайтесь!..
Софи молча кивнула, на душе кошки скребли, казалось, что удача семимильными шагами от нее удаляется. Но что она может – одна против всех этих женщин, которые так стремятся скорее уехать отсюда? Вскоре, против собственной воли, и она была втянута в вихрь дорожных приготовлений. Пока собирала вещи, которые могут понадобиться в пути и на месте, Николай ходил за ней по пятам. Горе, которого он даже и не старался скрыть, утешало ее: вот, не только ей нестерпима мысль о разлуке, и ему тоже! В конце концов, ее прорвало:
– Николя! Не убивайся так! Это же ненадолго! Увидишь!
Буряты разносили по повозкам довольно скудный личный багаж отъезжающих дам. Мужья крестили жен, целовали детей, которых матери держали на руках. Лица мужчин были серьезны, зато женщины, все как одна, выглядели веселыми: будто радовались домашним хлопотам и заботам, которые ждут их по приезде на новое место. По очереди они вырывались из объятий и садились в экипажи. Только Николя никак не мог выпустить рук Софи. А она внезапно сделала шаг вперед и потянулась к нему. Губы их встретились, он чуть не умер от удивления и счастья. Но вот она уже отвернулась, прошептав:
– Ах, Николя, Николя!.. До скорого! Выздоравливай тут без меня! До скорого, слышишь?
Он еще не успел опомниться, а она уже сидела в тарантасе между Натальей Фонвизиной и Елизаветой Нарышкиной, улыбаясь ему. Лицо ее было затенено полями соломенного капора, узкий белый кружевной воротничок оттенял чуть загоревшую шею… На него нахлынула такая волна любви и нежности, какой он раньше и не помнил. Теперь, после случившегося с ним чуда, теперь, когда он только что вновь обрел Софи, ему стало в тысячу раз страшнее ее потерять! Но не отвыкнет ли она от него за эти бесконечные десять дней разлуки? Люди вокруг него ходили туда-сюда, натыкались на него, толкали, он ничего не чувствовал. Лепарский отдавал последние приказания Ватрушкину, который отныне отвечал за жизнь и благополучие дам. Казаки на лошадях выстроились вдоль экипажей. Лошади ржали от нетерпения. Наконец был дан сигнал к отправке: генерал поднял руку и сразу же резко опустил ее, указывая пальцем вперед – так, будто командовал кавалерийской атакой:
– Вперед!.. С Богом!..
Ответом ему стал скрежет осей. Тарантасы и телеги сдвинулись с места. Дорога была хорошая, и они быстро набирали скорость.
Столпившись перед юртами и палатками, декабристы смотрели им вслед, смотрели, как отдаляются в пронизанном солнечными лучами облаке пыли все женщины лагеря… Дамы махали платочками. Их шляпы, украшенные бантами и перьями, подпрыгивали в такт тряске: ухаб – взлет лент, рытвина – взмах перьев… Вскоре даже самые хорошенькие личики превратились в едва различимые бледно-розовые пятнышки. Николай следил взглядом за Софи, пока ее не скрыла купа деревьев. Потеряв жену из виду, он почувствовал такую слабость, что с трудом устоял на ногах и подумал, не случился ли с ним паче чаяния рецидив болезни. Юрий Алмазов приобнял его за плечи и повел к палатке. Телеги, нагруженные баулами, предметами меблировки, музыкальными инструментами, ящиками и связками книг, вскоре тоже отбыли, и еще долго в лагере были слышны отголоски тяжелого их хода…
* * *
Теперь колонна декабристов шла по густо населенной местности, села были окружены отлично возделанными пашнями, и неудивительно – здесь на пути то и дело попадались старообрядческие деревни. Погода явно портилась, небо хмурилось, но дождь пока не начинался. Николай мог уже пройти с товарищами несколько верст пешком, а когда уставал, его отправляли в тарантас. Товарищи проявляли по отношению к нему, пожалуй, еще более дружеские чувства, чем до его неудавшегося побега и тяжелой болезни. Хотя все, кажется, и были в курсе его размолвки с женой, никто не задавал об этом вопросов. Впрочем, ему и самому теперь уже не верилось, что было ли такое несчастье. Его не покидала уверенность в том, что Софи не изменяла, даже и не думала ему изменять. Прилив любви, которую он чувствовал, служил лучшим доказательством его прежних заблуждений: сердце ошибиться не способно, ни в чем он не может заподозрить свою обожаемую женушку! Сегодня он мечтает о ней так, как мечтал о глотке воды, умирая от жажды на вершине холма. День и ночь, где бы он ни был, что бы ни делал, ее изящная фигурка легким призраком маячила у него перед глазами, и, в зависимости от состояния духа, он то взлетал на седьмое небо, пьяный от предвкушения ожидающего его в Петровском Заводе семейного счастья, то сокрушался, боясь, что Софи за время разлуки от него отвыкнет… Еще ужаснее было в минуты, когда его начинали одолевать кошмары: она ведь может заболеть, стать жертвой несчастного случая!.. Все эти разнообразные мысли кружились у него в голове беспрестанно, в конце концов образовав нечто вроде облака, где нежность смешивалась с желанием, а тревога с надеждой. Юрий Алмазов ни на шаг не отходил от друга. Но Николаю не хотелось исповедоваться, сколь бы преданным тот себя ни выказывал. Только раз, сидя перед бивуачным костром, он признался:
– Знаешь, мне кажется, я иду прямиком в рай!..
И Юрий вздохнул в ответ:
– А я тебе завидую!.. Между нами, я предпочел бы досыта настрадаться из-за жены, вообще из-за женщины, чем не иметь таковой вовсе!
Декабристы-холостяки были убеждены, что в Петровском Заводе, который куда значительнее Читы как промышленный центр, к их услугам будет множество девиц, готовых удовлетворить их все возраставшие аппетиты. Носились слухи, что там, на пустыре за литейным заводом, чего только не происходит!.. Передавая эти слухи, Алмазов посверкивал глазами, в которых загорались похотливые искорки. Николай огорчался, слыша игривые намеки, что, мол, там на всех хватит, ему вообще казалось, что он тут чужой, когда при нем велись разговоры о такого рода шалостях, а что странного: любовь для него находилась вровень с верой. Человек, отдыхающий на берегу, думал он, иначе относится к океану, чем тот, что заплыл достаточно далеко, чтобы уже не видеть земли, и барахтается в волнах…
По мере того, как обоз приближался к цели, нетерпение охватывало даже самых спокойных и уравновешенных из декабристов. Каждый надеялся, что в Петровском Заводе жизнь его пойдет по-другому, по-новому, каждый думал о том, какими будут перемены. Даже те, кого не дожидались там какие-либо существа женского пола, тоже вдруг стали чрезвычайно внимательны к своей внешности. Многие захотели побриться: в дороге порядком заросли щетиной. Но Николай сомневался, стоит ли сбривать бороду, ему казалось, будто так он больше нравится жене. И решил, в конце концов, что лучше уж он, пока Софи сама об этом не попросит, не тронет ни волоса на подбородке.
В шестидесяти верстах от Петровского Завода, согласно дорожному распорядку, колонна, во главе которой стоял Лепарский, соединилась с той, что шла под командованием его племянника. Надолго разлученные арестанты из разных этапов, соскучившись, с радостными криками бросились друг к другу. «Каторжный комплект» декабристов снова оказался под одним началом, к огромной радости узников и облегчению охранников. Декабристы из колонны, вышедшей ранее, рассказали «припозднившимся», что видели на дороге дам, проехавших мимо в тарантасах, и этот рассказ, образ летящих по дороге повозок с дорогими их сердцу существами, вызвал у каждого стремление быстрее дойти до цели. Но генерал, с присущей ему мудростью, отказался менять расписанную буквально по часам программу. Во время последнего ночлега (они расположились близ деревни Кара-Чибир) немногие путешественники, несмотря на усталость, смогли заснуть. Да какой там сон – просто глаз не сомкнули!
На рассвете следующего дня, 23 сентября, все вскочили еще до сигнала и ожидали приказа: «Вперед!» – умытые, одетые, веселые, ноги у них сами просились в дорогу… Быстрым маршем вошли в еловый лес. Лишайник свисал неопрятными, будто у лешего, бородами с высохших ветвей, убегавшая в чащу меж оголенных стволов тропа подозрительного вида, казалось, ведет, в лучшем случае, к избушке Бабы-яги… Постепенно она пошла под уклон, деревья словно бы раздвинулись, и тропа превратилась в дорогу, с обеих сторон которой росли уже не темные елки, а какие-то бесформенные, довольно безобразные кустарники. Но сейчас все, что приближало декабристов к месту назначения, им нравилось, их вдохновляло. А когда, еще ниже, им открылась трясина, откуда торчали лишь стебли камыша и остролистая сорная трава, из передних шеренг послышались крики:
– Смотрите! Смотрите! Там Петровский Завод!
Колонна превратилась в беспорядочную толпу людей, устремившихся к повороту дороги. Николай запыхавшись прибежал последним. У его ног расстилался будто из губки вырезанный пейзаж: в обширной впадине между холмов лежала равнина, разрезанная надвое голубой лентой реки, по одну и другую сторону которой были нанесены грубые штрихи глухо-зеленой и песочно-желтой краской… Посреди обширного этого пространства стоял городок из кирпичных домов, в небо поднимались заводские трубы. Отдельно от городской постройки высилось громадное строение в форме лошадиной подковы, стены – оранжевые, крыша – красная. Едва декабристы увидели это здание, они уже не смогли оторвать от него взгляда. Оно уродовало ландшафт, оно несло в себе какое-то мертвенное спокойствие. Николай прошептал:
– Неужели вот это – для нас?
– А для кого? – невесело усмехнулся Юрий Алмазов. – Разве не узнаешь архитектурный стиль? Простота и надежность. Непременно желтые стены, непременная будка в черно-белую полосу…
Все понурились, все были подавлены. Конечно, они знали, они ждали тюрьмы в конце пути, но за те полтора месяца, что они прожили на открытом воздухе, в условиях относительной свободы, само слово «тюрьма» стало для них пустым звуком, потеряло смысл. И, очутившись перед настоящими тюремными стенами, они пытались оценить степень своего невезения:
– Хм, нам не солгали: окон тут и впрямь нету!
– А почва какая болотистая!
– Комары даже сюда добираются!
– Бог знает что такое!
Нестройный хор жалоб и обвинений привлек внимание Лепарского. Станислав Романович прислушался и побагровел от гнева:
– Вам не совестно, господа? Это же просто замечательная тюрьма! Великолепная! Американцы, и те не построили бы лучше! Увидите, когда окажетесь внутри!..
Речь коменданта была прочувствованной, но никого убедить ему не удалось. Декабристы, уже без всякого куража, снова тронулись в путь. К несчастью, опасения насчет комаров и прочей мошкары оправдались. По мере того, как дорога спускалась вниз, к центру впадины, число насекомых возрастало в геометрической прогрессии. Вокруг каждого путника вилось собственное гудящее облачко, непрерывно слышались хлопки: декабристы шлепками били на себе мошку. Издали можно было подумать, что колонна идет вперед под нескончаемые аплодисменты. Внезапно все остановились. На них, летя к Ониноскому бору, стремительно надвигалась карета. Секундные сомнения, но тут же упряжка была узнана.
– Это наши дамы! – вскричал Юрий Алмазов.
И – ошибся! Две юные особы в нарядных туалетах, сошедшие на землю, были почти никому не знакомы. Сначала даже подумалось: совсем никому, но в эту минуту вперед с радостными воплями рванулись Розен и Юшневский: оказалось, это их жены, с которыми они не виделись больше четырех лет, приехали из Петровского Завода встретить колонну. Розен, натянув сюртук, быстро побежал навстречу, часовые хотели было задержать гиганта, но он стрелой пронесся мимо, схватил в объятия куколку в оборках розовато-лилового шелка, в той самой вуали, в которой он четыре года назад видел в Петропавловской крепости свою жену, и принялся кружить ее вокруг себя. Юшневский тоже прижимал к себе так, что едва ли не косточки хрустели, растерянное хрупкое создание, шляпа которого катилась по земле. Слезы, вопросы, поцелуи, ответы, все вперемешку – растроганным товарищам только и оставалось, что молча наблюдать за сценой встречи, дожидаясь, когда их представят новоприбывшим. Сначала дам познакомили с генералом, потом с каторжниками. Каждый, щелкнув стоптанными каблуками, поклонился и церемонно поцеловал протянутую руку дамы. Представление длилось четверть часа, и каждому узнику обеими женщинами были сказаны одни и те же слова:
– Я вас знаю! Мой муж так много рассказывал о вас в письмах, которые писала за него добросердечная женщина!
Дамы заверили также, что остальные жены декабристов живы-здоровы, чувствуют себя прекрасно и с нетерпением ждут, когда обоз доберется до Петровского Завода. Затем баронесса Розен достала из вышитого саквояжа кипу газет, показала всем и громко произнесла:
– Господа! У меня для вас великая новость! Во Франции свершилась революция!
Новость прозвучала как гром среди ясного неба. После минутного молчания, вызванного всеобщим потрясением, отовсюду раздались крики:
– Нет, не может такого быть!
– Когда?
– Как это произошло?
Баронесса Розен, явно взволнованная эффектом, который произвел припасенный ею сюрприз, проглотила слюну и ответила:
– Еще в конце июля! Карла Х свергли за то, что он покусился на свободу печати и распустил парламент![8] Трех дней баталий хватило! И теперь на троне – Луи-Филипп Орлеанский![9] И он пообещал окружить себя республиканскими институциями!
У Анны Розен был такой вид, будто она отвечает урок. Декабристы впитывали ее слова, наслаждаясь каждым. Потом они взялись за газеты: вокруг каждого листка образовался отдельный кружок. Заглядывая через плечо Алмазова, Николай лихорадочно глотал строчки, все мешалось в его голове, он не очень понимал причины, которыми были вызваны события, свершавшиеся за много тысяч верст от Сибири, но было так чудесно, что именно Франция, вдохнувшая когда-то в них самих страсть к свободе, снова показала пример успешной революции. Где-то на земном шаре люди восстали простив власти, и это лишь первый толчок, думал он. Целительный, благотворный, потому что им готовится сотрясение основ самодержавия в России! Один удар, второй… и постепенно трещина пойдет по всей Европе! И наступит день, когда русский царь, проснувшись, почувствует, что висит над бездной. Да, да, да, это прекрасно, что все исходит из далекой маленькой страны, славящейся красивыми женщинами, виноградниками и отличными книгами! В порыве благодарности Озарёв мысленно перенесся к Софи – так, словно и от нее зависела эта победа Справедливости. Он неизменно приписывал Софи долю участия в любых великих свершениях Франции. «Как она, должно быть, счастлива! – радовался про себя Николай. – Счастлива и горда!» Он мечтал сжать любимую в объятиях до потери дыхания, так, да, так, и прямо сейчас! И сам не заметил, как из его груди вырвался крик:
– Vive la France! Да здравствует Франция!
И хор товарищей немедленно поддержал его:
– Vive la France! Vive la France! Ура! Ур-р-рааа!!!
На их ликующие вопли прибежал, выпучив глаза, Лепарский:
– Вы что тут, все с ума посходили?! А если кто-то услышит?! Это же подрывная деятельность в чистом виде!.. Я требую тишины!.. В противном случае прикажу сейчас же разбить лагерь – здесь. И буду держать вас в этом бору, пока не успокоитесь. Весь день, всю ночь, если понадобится!..
У него на губах, под усами, даже пена выступила. Обе дамы, смутившись, вернулись в коляску. Крики утихли. Но совершенно бесстыдное удовлетворение политической своей акцией светилось в глазах всех декабристов. И по приказу: «Строиться! Ша-а-агом марш!» – они, вопреки обыкновению, когда собирались лениво, волоча ноги, – быстро разобрались по шеренгам и дружно шагнули вперед.
Безупречными и восторженно настроенными рядами они спустились с холма, обогнули церковь, прошли вдоль кладбищенской стены и перед зданием завода, рядом с которым высились две горы шлака. Воздух здесь пропах копотью и расплавленным чугуном, неощутимая черная пыль щипала глаза… Рабочие, многие из которых носили на лбу каторжную метку, столпились по обочинам дороги. Глава петровской полиции, надевший ради такого случая все свои регалии, приветствовал генерала как командующего шествием. Чуть подальше, сменив прокопченные насквозь бревенчатые дома и чахлые палисадники с облупившимися загородками, им открылись новые, блестящие от свежей покраски, деревянные дома. Одни пониже, другие повыше – все дома были похожи друг на дружку. Отнюдь не роскошные, но свидетельствующие о достатке владельцев, они были окружены ничем не засаженными участками земли вполне приличного размера: есть где устроить огород, разбить сад, возвести службы… Кое-где на крышах еще работали плотники. Перед каждым крыльцом стояла дама – жена декабриста: они выбрали этот способ встречать мужей, чтобы тем с первого же взгляда стало ясно, где чье гнездышко. Поднявшись на цыпочки, дамы изо всех сил размахивали платками.
Софи и Наталья Фонвизина, которым нечего было показывать, держались в сторонке, у склада досок. Счастье обрушилось на Николая, подобно оглушительному звону медных тарелок. Жена улыбалась ему! Его жена ему улыбалась! Не нарушая строя, он крикнул:
– Знаешь новости! Революция во Франции!..
– Да, да! – воскликнула она в ответ. – Это прекрасно!
Он, плохо соображая, что делает, но вне себя от любви и воодушевления, стал тихонько напевать «Марсельезу», вскоре гул распространился по всей колонне, затем голоса окрепли, и строй взорвался песней:
Allons enfants de la patri-i-i-e!..
Лепарский, скакавший на своем белом коне, обернулся, на лице его было написано бешенство. Он только что не вываливался из седла, он выкатывал глаза, он отдавал взмахом руки узникам приказ сию же минуту замолчать, но те делали вид, что не понимают, чего от них хочет генерал, и продолжали петь. Солдаты, не знавшие, что повинуются ритму запрещенной музыки, приосанились и печатали шаг. Все дамы присоединились к шествию: они семенили рядом с колонной, подхватив юбки. Казаки образовали арьергард.
Наконец перед ними широко распахнулись обе створки ворот, часовые сделали на караул[10] в тот самый миг, когда декабристы запели:
В ружье, друзья!
Сомкнитесь в тесный строй,
Вперед за мной;
Да враг бежит кровавою стезей!..
Колонна влилась в окруженный высоким забором двор тюрьмы. Ворота закрылись. Николай услышал давно ставший привычным скрежет засовов, огромные ключи, клацнув, повернулись в скважинах. Вот и завершилась его мечта о небе и зелени: в воронке тюремного двора – как жадно она поглощала их строй!.. От восторга и воодушевления ни у кого не осталось и следа. Арестанты, тревожно оглядываясь по сторонам, разбрелись по новой территории. Лепарский тем временем спешился, счистил с мундира дорожную пыль, встряхнулся, как вернувшаяся из-под дождя собака, сделал строгое лицо, свысока посмотрел на подопечных и проворчал:
– Это было оскорбительно, господа!
– Вот те на! – притворно удивился Юрий Алмазов. – Какое же тут и кому может быть оскорбление – в том, что ведешь по улицам людей, поющих «Марсельезу»?
– Не возражайте! Мы пока в России, насколько мне известно! И этот проход по улицам города был не чем иным, как дерзким нарушением всех установленных правил! Я вам это еще припомню!.. Ах, как я вам это еще припомню!.. Осип! Отведешь заключенных в их камеры!
– А вы не пойдете с нами, ваше превосходительство? – как могла кокетливо спросила Мария Волконская.
– Нет уж, простите! Тогда у вас будет полная возможность петь все, что вам заблагорассудится. Ладно, хватит пререкаться. Осип, чего ты ждешь?
Племянник коменданта повиновался приказу. Он шел впереди толпы декабристов и их жен, пятясь вполоборота, с видом самым что ни на есть гостеприимным. Когда они вышли из большого двора, предназначенного для общего пользования, взорам открылся «архитектурный ансамбль» из восьми внутренних двориков, разделенных между собой заборами из кольев. В эти восемь двориков, замыкавшихся крылечками, вели двери из двенадцати секций собственно тюрьмы. От каждого крыльца внутрь шел коридор, с обеих сторон которого находились абсолютно одинаковые камеры – по пять или по шесть. Каждая размером семь шагов в длину, шесть в ширину, в каждой – полумрак. Окон не было вовсе, а свет проливался сюда сквозь небольшое зарешеченное отверстие, проделанное в верхней части створки.
– Да что ж это такое! Беда, да и только! Здесь же не прочтешь ни строки даже ясным днем! – стали возмущаться декабристы.
– Ох, и сам знаю, что освещение оставляет желать лучшего, – вздохнул Осип Лепарский. – Но что поделаешь! Так уж устроено. Зато в остальном… вы ведь согласитесь с тем, что камеры в целом достаточно просторны и комфортабельны, верно? Не можете не согласиться! Это же настоящие комнаты! У каждого – своя собственная! А когда вы их обставите… Предполагаю, сударыни, что вы-то уже начали обставляться?
– Разумеется, – улыбнулась Полина Анненкова. – Хотите посмотреть?
– Спасибо. Сам я не решался попросить об этом.
Перешептывающаяся группа экскурсантов направилась к расположенной на дальней оконечности здания двенадцатой секции, которую отвели под жилье для семейных пар. И вот здесь-то прозвучали слова восхищения, одобрительные возгласы, завистливые вздохи. Здесь каждая камера представляла собой оформленный со вкусом современный интерьер. За неделю дамы прибрали к рукам всех маляров и всех столяров Петровского Завода, опустошили немногие городские лавки. И теперь в комнатах стояли кровати, покрытые красивыми покрывалами в цветочек, удобные глубокие кресла, на маленьких столиках – вазы с цветами, по стенам хозяйки развесили гравюры, акварели, карандашные наброски… Дамы показывали обстановку, притворно скромничая:
– Ну, что вы, что вы… такая малость… приходится ведь обходиться подручными средствами…
Софи взяла Николая за руку и повела его в конец коридора, где открыла дверь в комнату с темно-розовыми стенами. Супружеское ложе из двух одинаковых кроватей, письменный стол красного дерева, плетеное кресло…
– Это наша, – только и произнесла она.
Ему показалось, что никогда в жизни он не видел такого прекрасного жилья. Оно было так прекрасно, так прекрасно – до слез!
– Спасибо, Софи, спасибо, дорогая моя! – прошептал Озарёв.

13

И дальше говорить не смог: на них с Софи нахлынула толпа, хозяйке пришлось, в свою очередь, показывать, объяснять, улыбаться.
Вскоре заторопились к себе холостяки, им-то ведь надо было устраиваться своими силами. Багаж неженатых пока свалили огромной кучей в коридоре, к разборке не приступали, и потому камеры – ровно полсотни – были еще не совсем готовы не только для экскурсий, но и для жизни. Перед тем как вселяться, одинокие декабристы потребовали у дам совета, как лучше обставить комнаты. Николай, которому больше всего на свете хотелось остаться наедине с женой, был вынужден отпустить ее. И – пошел следом, праздный, в блаженстве оттого, что они хоть так, да вместе. Переходя из одной одиночной камеры в другую, Софи брала на себя руководство расстановкой стульев, столов и кроватей, выданных администрацией. Охранники, в обмен на чаевые, служили помощниками новоявленного декоратора. Сбросив форменные кители, засучив рукава сорочек, они двигали мебель и открывали забитые гвоздями ящики. А Софи, стоя на пороге, командовала:
– Так! Чуть левее… Теперь ближе к центру!.. Нет, раньше было лучше!.. Переставьте-ка кровать туда, где стол, а стол – на место кровати!..
Полы были засыпаны соломой, пахло масляной краской и клеем. Нетерпеливые жильцы, взобравшись на табуреты, вбивали в стены костыли или большие гвозди, чтобы повесить полочку, картину… Вся тюрьма заполнилась стуком молотков и визгом пил. Солдаты подтаскивали недостающие материалы, в том числе – гвозди и болты. Один из стариков-инвалидов даже переходил из камеры в камеру с кисточкой и за полтинник подправлял, подмазывал стены, где потребуется.
До самого вечера тюрьма гудела, подобно переполненному трактиру, женщины старались превратить камеры в милые сердцу прибежища. Где-то закипал самовар, где-то ставили греться утюг, гремели кастрюли, сковородки… То и дело хозяйки одалживали друг у друга всякую утварь…
Лепарский не показывался – дулся: видно, не мог простить обиды, нанесенной пением «Марсельезы».
Матери семейств покинули тюрьму только тогда, когда пришла пора кормить и укладывать в новых домах детишек и давать рекомендации на ночь нанятым уже здесь, на месте, нянькам. У каждой из них теперь стало по две обители: обитель любви материнской и обитель любви супружеской, – и между ними отныне придется метаться, чтобы исполнить надлежащим образом все свои женские обязанности. Вернулись они к мужьям довольно поздно, зато со спокойной душой. Ужин ночной караульный подал на длинный стол, поставленный в коридоре. Похлебка оказалась холодной и невкусной, но никто не пожаловался: дорожная усталость, помноженная на новизну атмосферы сделали сговорчивыми даже главных придир. И потом… эта революция во Франции не переставала будоражить умы, за едой говорили исключительно о ней. Сожалея, что Три Славных Дня не привели к созданию республики с конституционным правлением, Софи утешала себя тем, что герцог Орлеанский, ставший королем Луи-Филиппом, всегда придерживался либеральных взглядов. Отец его, цареубийца, умер на эшафоте, сам он сражался при Жемаппе, а потом всегда демонстрировал враждебность к ультрароялистам. Рассказывали же, что самым первым его поступком, едва он вышел на балкон ратуши, стал вот какой: он прижал к сердцу французский трехцветный флаг и поцеловал Лафайета![11] Это ведь хороший знак… Но все-таки больше всего в свершившейся на родине революции Софи нравилось, что хотел ее народ и совершил ее народ. Если верить русским газетам, буржуа и рабочие сражались плечом к плечу: грабили арсеналы и оружейные лавки, строили баррикады… Успехом это предприятие увенчалось во многом и потому, что французы не повторили ошибки декабристов, затеявших переворот без участия всей нации. Софи осмелилась произнести эту свою мысль вслух, и мужчины присоединились к ее мнению. Зато дамы посмотрели на нее недоброжелательно – как будто, говоря с их мужьями о политике, «наша мадам» способствовала развитию у них неких дурных склонностей.
– Что удивительно, так это ярость царя в адрес Луи-Филиппа, столь популярного в народе… – задумчиво сказал Николай. – Видели в газетах? Издан указ о том, что все российские подданные должны покинуть Францию, наложен запрет на въезд французских подданных в империю, кроме того, запрещены трехцветные ленты, запрещено допускать в морские порты России французские суда с новым штандартом… Еще чуть-чуть, и Николай Павлович объявит Франции войну – за то, что она избрала себе короля, который ему не по вкусу!
– Может быть, мы и получили бы войну с Францией, если бы республика установилась сразу после Карла Х, – вмешался князь Трубецкой. – Тут другой случай: близость к народу у Луи-Филиппа чисто внешняя, а на деле он настоящий король, то есть монархия сохранилась целой и невредимой.
– На время, – ответил ему Анненков. – Правление Луи-Филиппа – переходное, сам он – лишь этап. Еще разок поднажать – и вот уже во Франции на его месте президент, избранный народом и переизбираемый им.
Софи слушала русских каторжников, рассуждающих о свободе Франции, и сердце ее сжималось оттого, что она так далеко от родины. И, скорее всего, никогда на родину не вернется! Что ж, надо смириться с этим и научиться воспринимать Францию только как копилку воспоминаний. Но ей вдруг показалось просто чудовищным, совершенно чудовищным то, что она вынуждена навсегда расстаться со страной, где родилась, где вот только что восторжествовали идеи, которые она всегда отстаивала, чтобы прожить всю оставшуюся жизнь в самой деспотической, самой замкнутой на себе из империй, в глубине Сибири, в тюрьме! На мгновение всплыла в сознании мысль: а что она делает тут, среди этих людей, всплыла на фоне родных пейзажей. Вот Иль-де-Франс… парижские улицы… набережные Сены… особняк ее родителей… лица отца, матери, умерших друг за дружкой за несколько месяцев… отца и матери, о которых она даже и не знала ничего в последние годы… Она совсем ушла бы в воспоминания, но Николай с другого конца стола смотрел на Софи так пристально и так нежно, что она оставила ностальгию и от всего сердца улыбнулась мужу.
А Николая тронуло это их молчаливое согласие. Конечно же, его возбуждала французская революция, но далеко не так сильно, как перспектива скоро, совсем уже скоро остаться с женой наедине. Наконец-то! Он надеялся, что Софи сможет забыть о политике, когда это произойдет. Вот только ужин никак не кончался! Теперь собравшиеся говорили уже не о Хартии, теперь они с тою же горячностью обсуждали меблировку и кухонные проблемы! Говорят, говорят, а сами в это время смотрят на жен, на своих «ангелов во плоти» с таким вожделением! Их можно понять: ведь каторжникам предстоит впервые за пять лет провести с женами ночь… И думая об этом, каждый становился все более и более нетерпеливым и в то же время все более неловким, неуклюжим… Вон как ерзают на скамейках, теряют тему разговора, умолкают на полуслове, катают в пальцах шарики из хлеба… А жены, наоборот, кокетничают вдвое против обычного! Бросают томные взгляды, воркуют, как голубицы, вздыхают, хлопают ресничками, болтают тоненькими голосами – ну, просто воспитанницы пансиона! Даже Софи принимает участие в этом устроенном женщинами представлении. Николай почувствовал ломоту во всем теле…
Наконец Полина Анненкова, сказав, что немыслимо устала, дала тем самым сигнал расходиться.
Мужчины тут же вскочили и засуетились. Наступала долгожданная минута! У женщин сделались и впрямь ангельские лица, и все как одна принялись тереть глаза и делать вид, что засыпают на ходу. Мужья шли следом за ними, демонстрируя деланое простодушие. Все пары пожелали друг другу спокойной ночи – совсем как путешественники в коридоре отеля. И – разошлись по камерам.
Софи закрыла дверь и зажгла свечу. Стенки тут тонкие, слышно каждое слово соседей. Николай, сгоравший от желания, стоял дурак дураком, повесив руки и не находя, что сказать. Софи сделала шаг в направлении к нему. Его окутал аромат ее волос. Она стояла спиной к свече, и он видел притемненное лицо в золотом ореоле – только белоснежные зубы светились. Застенчиво, пугливо он охватил ладонями гибкую талию. Она не отступила… Даже не пошевелилась… Огромные глаза смотрели ему в душу… Он не мог еще поверить в такую удачу. И пришлось ей самой прижаться губами к губам мужа, а после, ловко высвободившись, поманить его к постели.
Чуть позже они лежали рядышком на узкой кровати, одной из двух, стук сердец, дыхание их смешивались, а вдалеке сигналили, что пора гасить огни. У них свеча догорела сама собой, в комнате было темно, и Софи в этой черной ночи чувствовала себя по-животному счастливой и удивительно спокойной. Ей больше не хотелось обсуждать, что это за ощущение полного единения с природой или откуда другое ощущение: будто ее Николя – единственное на земле существо мужского пола, способное ее удовлетворить, подарить ей наслаждение. В коридоре послышались тяжелые шаги. Шаги приближались. Она прошептала:
– Кто это?
– Охранник.
– Зачем он тут?
– Наверное, запереть нас снаружи…
Действительно, брякнул засов, повернулся в замочной скважине ключ. Софи подавила дрожь во всем теле. Она заперта! Заперта вместе с мужем в камере, в тюрьме! Выйти невозможно, кричать бесполезно. Она еще сильнее прижалась к Николаю, а он прошептал:
– Люблю тебя!
Софи закрыла глаза, но спать совсем не хотелось. Они встретились только накануне. Она почти не знала его. Для них все начиналась сначала, возвращая силы и иллюзии, для них начиналась вторая молодость.
Шаги удалялись, смотритель переходил от двери к двери, а за каждой дверью была пара, были любящие мужчина и женщина, и они вздрагивали, услышав сухой щелчок повернутого ключа…
Часть III
1
Сидя за большим письменным столом в просторной комнате с голыми стенами, ставшей ему новым кабинетом, Лепарский терпеливо выслушивал жен декабристов, жалующихся на отсутствие окон в камерах. И снова, хотя голос Марии Волконской просто-таки пробивал барабанные перепонки, ему приходилось признавать, что правы в данном случае заключенные, а не правительство…
– Мы отказываемся жить в таких условиях, ваше превосходительство! – кипятилась Волконская. – Нам приходится либо откладывать чтение до вечера, либо зажигать свечи прямо с утра! Это бесчеловечно!
– Вот именно: бесчеловечно! У моего мужа слабые глаза! – вторила ей подруга, Екатерина Трубецкая. – За неделю, что он в Петровском Заводе, у него сильно упало зрение!
– Прямо хоть устраивайся для работы в коридоре, – вздыхала нежная Александрина Муравьева. – Но ведь там такие дикие сквозняки, и, едва похолодает, мы все простудимся…
– Добавьте еще к этому, – вступила в женский хор Полина Анненкова, – добавьте еще эту страшную сырость, которой тянет от пола! А стены какие! Стены уже растрескались! И печи не тянут! И полно насекомых – зверинец, да и только!
– О-о-о, какой стыд! Какой стыд! Вам должно быть стыдно, ваше превосходительство! – стонала в голос Наталья Фонвизина.
Атакуемый по всем фронтам генерал был вынужден спрятать голову под панцирем. Ну, конечно, дамы все еще полагают, будто он один несет ответственность за все их несчастья. Можно подумать, он тут царь и бог, он хозяин каторги! Да когда же они поймут, что Станислав Романович Лепарский – такой же узник, как их мужья, когда они это поймут?! Что значат мундир, эполеты, ордена, если свободы у него ровно столько же! Впрочем, на Руси и нет никого, кроме узников, – на любой ступени лестницы, которую представляет собой современное общество… Сверху донизу… Каждый узник высшего ранга оказывает давление на узников рангом пониже и использует их, те становятся начальниками менее привилегированных, эти – командуют находящимися на уровень ниже, и так далее – до самых обделенных, до последнего охранника и последнего каторжника… И никакой «Марсельезе» не пошатнуть этой человеческой пирамиды, вершина которой теряется где-то в облаках, в Санкт-Петербурге, а основание покоится на мерзлых грунтах сибирской каторги и утопает в каторжной грязи. Когда Лепарский дошел в своих размышлениях до этой точки, ему стало едва ли не физически плохо. О чем это он? Неужто декабристы заразили его своими революционными идеями, как корью? Хуже – черной оспой! Он сейчас – словно верующий, который вдруг ощутил, что былой веры ему не хватает, и впервые задумался об этом.
– Первое, что вам следует сделать, генерал, – пробился к нему голос Софи, – это приказать, чтобы прорубили окна.
Комендант вздрогнул, похлопал набухшими веками и пробормотал:
– Приказать! Приказать! Интересные вы делаете предложения, мадам! А вот это – видели?
Он встал и развернул на столе лист бумаги с каким-то планом. Дамы вытянули шеи.
– Вы видите тут хоть какие-то окна?
– Нет.
– Так как же, по-вашему, я могу их прорубать?
– Позвольте, ваше превосходительство! – воскликнула Трубецкая. – Позвольте! Насколько нам известно, вы – комендант этой тюрьмы, стало быть, все строения на ее территории в вашем ведении, а это значит, что вы наделены правом производить здесь любые работы, которые кажутся вам необходимыми!
Лепарский пожал плечами и ткнул пальцем в росчерк, находившийся в левом верхнем углу плана.
– Видно, не все вы рассмотрели, княгиня! Вот этой подписи не заметили? Между тем она означает одобрение и утверждение именно этого проекта самим императором. И если государь решил… если государь скрепил своей подписью документ, согласно которому в камерах не должно быть окон, мне ли, несчастному генералишке, находящемуся в двух шагах от отставки, противостоять его воле?
– Отлично! Значит, вы считаете, что нам следует смириться и жить как в муравейнике? – возмутилась Софи. – Отлично, говорю вам. И добавляю: если вы не исправите положения, наши мужья объявят голодовку. И умрут с голода, – закончила она еще более решительно: идея голодовки пришла ей в голову, когда она уже говорила, и еще подстегнула ее убежденность в своей правоте, а убежденность эта прозвучала с такой силой, что другие дамы в растерянности умолкли и только озадаченно, тревожно переглядывались.
Однако растерянность их длилась недолго. Сообразив, что тут всего лишь маневр, они дружно поддержали Озарёву:
– О да, отлично, ваше превосходительство! Терпение наших мужей на пределе!
– Если они пойдут на этот акт отчаянья, вся ответственность за его последствия ляжет на вас!
– Ах, какой же будет скандал! На всю Россию!
– Да, да, а главное, тогда ничего уже и не поправишь!..
Каждая, как бывало в подобных случаях всегда, старалась подлить масла в огонь, но сегодня случай-то был особенный, и обстановка накалилась особенно. Лепарский страшно растерялся, он знал, что эти люди способны на любую выходку, любую глупость. А эти жены – вот уж настоящие фурии! – вместо того, чтобы успокаивать мужчин, только их подначивают.
– Сделаем так, – наконец решил генерал, – я сегодня же вечером отошлю государю императору просьбу дать разрешение прорубить окна в камерах. Но и вас попрошу рассказать всем, с кем вы перепиской связаны: родственникам, друзьям, даже более или менее случайным знакомым, – поподробнее и покрасочнее (вы понимаете, что я имею в виду самые мрачные тона!) о том, в каких условиях приходится жить здесь. Письма я завизирую. Цензоры прочтут их и предоставят отчет царю. Такое количество протестов наверняка заставит его величество ответить на мое ходатайство положительно.
– А если откажет?
– Будем по-прежнему настаивать, используя все средства, до тех пор, пока государь не согласится, что окна в камерах необходимы. Но если вы хотите моей поддержки в этом предприятии, то и сами поддержите меня: уговорите ваших мужей сохранять спокойствие.
Дамы охотно пообещали. Соглашение было заключено. Полина Анненкова радостно предложила:
– Еще можно сделать вот что: мы попросим Николая Бестужева нарисовать акварелью интерьеры камер и разошлем в письмах друзьям! У него такие точные изображения. Никакое описание не может быть красноречивее!
– Замечательная идея! – воскликнул Лепарский. – Просто замечательная идея! И знаете что? Попросите об этом Николая Александровича от моего имени. Только пусть господин Бестужев не пишет камеры все подряд, их следует тщательно отбирать для нашей цели: если он изобразит одну из ваших, акварель вызовет, скорее, восхищение удобством и декором, чем жалость к обитателям.
Польщенные дамы разулыбались, а генерал почувствовал наконец твердую почву под ногами. И продолжил, сказав неожиданно:
– Наверное, ради такого случая интерьеры моего собственного дома тоже стоило бы нарисовать… Я бы и эти рисунки отправил в Петербург: сроду не селился в таком неприятном жилище!
– А чем вам не нравится этот дом? – удивилась Софи. – Такой просторный, светлый…
– Да вы, Станислав Романович, попросту не сумели его обставить так, как надо. Вот и все! – перебила ее Мария Волконская, внимательно посмотрев на выстроившиеся вдоль стен тяжелые кресла и маленькие одноногие столики, размещенные, подобно межевым столбам, по всем четырем углам кабинета.
– А ведь достаточно проделать совсем пустяковую работу… – вздохнула Александрина Муравьева.
Лепарский колебался, видимо, боясь потерять достоинство, если обратится к ним за советом, а дамы тем временем продолжали изучать обстановку, и взгляды их становились все менее и менее критичными и все более и более мечтательными. Можно было подумать, будто каждая мысленно вступает во владение домом. Коменданту почудилось, что он уже и не у себя, и он пробормотал:
– Я не решался попросить вас о содействии…
Они даже договорить ему не дали, сразу приступили к делу. Начали с кабинета, раз уж все равно там находились. Лепарский позвал на помощь гостьям четырех солдат, и начались перестановки. Естественно, вкусы оформительниц не всегда совпадали, по поводу каких-то деталей интерьера разгорались жаркие споры, но всякий раз находилось компромиссное решение, устраивавшее всех. Воодушевленные творческим трудом, дамы совсем позабыли о том, что Станислав Романович рядом, и говорили о нем так, будто он был вообще не способен высказать свое мнение.
– Работать ему, конечно, лучше здесь – спиной к окну… нет-нет-нет, чуть-чуть под углом… так… так… превосходно!.. свет падает слева… отлично… а этот секретер давайте-ка подвинем ближе, чтобы ему не нужно было вставать, если захочет взять какую-нибудь бумажку…
А комендант просто таял от счастья: надо же, эти дамы, годящиеся ему в дочери, так заботятся об удобствах для него!
Из кабинета перешли в большую гостиную, потом в маленькую, оттуда – в столовую, спальню, наконец, в канцелярию, где несколько писарей с выражением печали и опаски на лицах наблюдали за тем, как таскают по комнате их столы, стулья и папки. По всему дому словно ураган пронесся, однако после этого обстановка стала куда более приятной. Генерал переходил из комнаты в комнату следом за своими добрыми феями. «Может быть, следует пригласить их на ужин, – думал он, – надо же как-то отблагодарить этих милых дам за внимание! Ой нет… мне же тогда надо будет приглашать их вместе с мужьями… а их мужья – подведомственные мне заключенные… О Боже мой, это невозможно, это немыслимо!..»
Когда все перестановки были закончены, Лепарский приказал подать благодетельницам шампанского у себя в обновленном кабинете. Дамы согласились выпить по глотку вместе с ним. Одержав победу в борьбе с меблировкой, все они порозовели и казались генералу очень хорошенькими. После того, как декабристки его покинули, он уселся за стол и начал писать рапорт на высочайшее имя о недостатках в строительстве тюремного здания в Петровском Заводе.[12] Никогда еще за всю свою долгую карьеру не был он так строг и придирчив по отношению к ошибкам, совершенным властью. Иногда он останавливался, перечитывал написанное, его одолевал страх получить в ответ упреки или, того хуже, выговор, но ему тут же приходили на ум «его» дамы, и он снова со все возрастающей энергией брался за перо.[13]
* * *
Комендант отправил свой рапорт, дамы отослали жалобные письма с рисунками Николая Бестужева, и в ожидании ответа из Санкт-Петербурга жизнь в Петровском Заводе стала потихоньку налаживаться. Сигнал к подъему давали ровно в семь. Пока жены еще нежились в постелях, мужья умывались, одевались, звали охранника, и тот приносил чай и черный хлеб. Затем женщины помогали мужчинам прибраться в камерах и подмести полы, затем – дрожащие, едва видные в туманном предутреннем свете, по холодку, заставлявшему их поплотнее закутываться в плащи, увязая в грязи – бежали к построенным неподалеку домам. Им хотелось как можно скорее взять на руки детей, как можно скорее довершить свой туалет, привести себя в порядок: поскольку не удалось добиться от генерала, чтобы тот разрешил горничным приходить в тюрьму, приходилось самим торопиться домой, чтобы хотя бы там воспользоваться их услугами.
Софи арендовала в квартире заводского инженера две комнаты с полной обстановкой, наняла служанку и мужика для черной работы. Она уходила к себе, когда Николай отправлялся трудиться с товарищами. Впрочем, слово «трудиться» тут не очень соответствовало действительности, труд декабристов в Петровском Заводе был еще призрачнее, еще формальнее читинского. Для того чтобы хоть чем-то занять своих подопечных, Лепарский то направлял их в литейный цех – подталкивать вагонетки, но там рабочие жаловались на неловкость пришельцев, то посылал на мельницу, где не хватало зерна, чтобы занять всех… Оставались только мелкие поручения, как, скажем, подмести двор, вымести мусор из коридоров, завалить яму или насыпать кучу земли, в лучшем случае – возвести каменную кладку… В полдень «каторжные князья», как называли их в городе, возвращались в тюрьму пообедать. Здесь уже поджидали расфуфыренные жены. Обедали в коридорах – по секциям. Однако вместо привычной казенной пищи женатым декабристам подавали домашнюю. Слуги приносили еду, размещая кастрюльки в накрытых скатерками корзинах, ставили эти корзины в караульной будке, и уже отсюда дневальный приносил их семейным парам. Оставалось только подогреть кастрюли на печке, а печки были в каждой камере. Смешивались ароматы… Менялись блюдами… Дамы соревновались в кулинарных изысках, чей повар талантливее, чья стряпня вкуснее… Потом тот же дневальный относил грязную посуду ожидавшему на улице слуге.
С двух до половины пятого или до пяти арестанты снова выходили на работу. Потом они прогуливались по главному двору, пили чай, с шести садились за чтение при свечах, а к восьми снова объединялись, чтобы поужинать вместе. Сигнал отбоя звучал в десять. По субботам всех водили в баню, а по воскресеньям раздавали почту. По воскресеньям же приходил и священник: декабристам не разрешалось ходить в храм постоянно, за них это делали женщины, приносившие потом в тюрьму просфоры. Единственное исключение было сделано для Светлого Христова Воскресения: так же, как в Чите, декабристы присутствовали на Пасхальной службе и причащались. Конечно, им этого было мало, конечно, люди верующие, воцерковленные страдали оттого, что их лишают возможности пойти помолиться у святых икон, поставить свечки к образам тогда, когда душа просит, но Лепарский не мог взять на себя ответственность и, пренебрегая правилами, разрешить. Словно бы в компенсацию этого, он шел на уступки, причем значительные, в других областях жизни. Правда, любая такая уступка сопровождалась ограничениями, едва ли не сводившими на нет ее значимость. Так, позволив заключенным держать в камере бумагу, чернила и перья, генерал, как и в былые времена, запрещал переписку с близкими без посредников… точнее – посредниц. Или еще: согласно его распоряжению, дамы имели право оставаться в пенитенциарном заведении сколько их душенькам будет угодно, но вот мужу разрешалось навещать жену только в том случае, когда доктор Вольф удостоверял ее болезнь… И казалось, что все эти мелкие препятствия на пути к полному счастью и без того обездоленных узников выстраиваются комендантом не столько ради соблюдения дисциплины, сколько ради спокойствия за собственную участь, собственное благополучие. А может быть, они стали отражением последних, так сказать, всплесков профессионального долга… А может быть, генерал думал: «Если сейчас уступлю, меня мигом отправят в отставку»… Как бы там ни было, но и сейчас дамы записывали письма декабристов родным под диктовку – словно за годы заключения все мужчины забыли грамоту. А они не только не забыли, напротив, многие даже ударились в беллетристику и сейчас с неисчерпаемой энергией, порой лихорадочно, в любую свободную минуту принимались «пачкать бумагу». Они писали стихи, они занимались историческими, политическими, социальными исследованиями, они вели дневники. Николай Озарёв приступил к докладу об источниках революционного движения в России.
В казематской библиотеке насчитывалось уже больше четырех тысяч томов, книги присылали в каждой посылке. С разрешения Лепарского, артель заключенных стала выписывать себе не только все российские газеты и журналы, но и несколько иностранных: «Le Journal des Débats», «Le Constitutionnel», «La Revue encyclopédique», «La Revue de Deux-Mondes», «La Revue de Paris», английские, немецкие издания… Декабристы договорились между собой, что каждому читателю можно держать у себя свежую газету не более двух часов, а журнал – не более трех суток. Охранники переходили из одной камеры в другую со списком в руках, регистрируя день и час передачи того или иного печатного издания, его название, имя временного владельца, а при необходимости помогали обмену. Так же, как и в Чите, в Петровском Заводе декабристы читали лекции самой разнообразной тематики. И так же, как в Чите, любители ремесел оборудовали себе в отведенном под это служебном помещении мастерские: среди декабристов нашлись и плотники, и столяры, и токари, и переплетчики, и сапожники, и портные… Артель укреплялась, становилась многочисленнее по составу. Самые богатые из арестантов пополняли общую кассу солидными вкладами, чтобы те из товарищей, у кого средств не хватало, могли жить, ни в чем себе не отказывая. Организовалось даже нечто вроде системы взаимного страхования, и это позволило впоследствии обеспечивать небольшим капиталом каждого декабриста, покидавшего тюрьму, чтобы отправиться на поселение. Все счетные работы контролировались специальной комиссией, члены которой избирались голосованием. У артели был, как это и положено по уставу любой артели, староста, декабристы выбирали из своей среды казначея, ответственных за покупки и за огород, «смотрителей кухни»…
Дамы разнообразили стол не обзаведшихся семьей арестантов, угощая их приготовленными дома яствами. Некоторые обзавелись коровой, а то и двумя, другие устраивали птичники, кое-кто прикупил себе овец, образовалось небольшое стадо, и пришлось нанять крестьянина-пастуха. Из дому многим – кому официальным путем, кому тайком, при посредничестве путешественников или торговцев – посылали и передавали довольно крупные суммы. Софи в этом смысле была из наименее обеспеченных: деньги, прибывшие когда-то от свекра, так и составляли единственный материальный ресурс Озарёвых. Михаил Борисович с тех пор ничего не присылал – наверное, ждал, что к нему обратятся за помощью, но она была слишком горда, чтобы унизиться до подобной просьбы. А вот писал он ей, сообщая новости о том, как растет Сереженька, более или менее регулярно. Софи часто перечитывала его письма, пыталась представить себе, каким теперь стало дитя, оставленное ею в Каштановке, но никому не рассказывала о своей тоске по ребенку, по дому. Она была вообще не слишком склонна к исповедям, но все-таки период отчуждения, когда «мадам Озарёва» чувствовала себя гонимой, презираемой, давно прошел, теперь Софи была снова окружена подругами. Дамы вернули прежней отщепенке свою благосклонность без всяких объяснений, никакого внезапного перехода от одного состояния к другому не случилось, просто чем дальше, тем явственнее Софи ощущала, как изменилась, став теплой и дружественной, атмосфера, как – совершенно без всякого усилия с ее стороны, в самом деле, не станет же она кого-то завоевывать! – возвращается к ней всеобщее уважение. На время пошатнувшаяся женская «коммуна» возродилась преобразованной и даже укрепившейся свежими силами, чему поспособствовал приезд Анны Розен и Марии Юшневской. Те, у кого не было своего домика, тоже, в конце концов, поселились, по примеру Софи, в арендованных комнатах. Стремясь быть поближе к мужьям, все декабристки выбирали себе место для жилья вдоль дороги, ведущей в казематы, – и постепенно эта дорога, в прежние времена окруженная с двух сторон пустырями, превратилась в приятную для глаз улицу, заселенную женами узников. Местные жители окрестили ее Дамской улицей. Самым красивым оказался дом Александрины Муравьевой. Софи часто заходила сюда поболтать о том о сем с приветливой хозяйкой, ведь в обществе именно этой умной и сердечной женщины она в любые периоды своей сибирской жизни чувствовала себя проще и лучше всего. У Александрины были свои проблемы – ее невинный, целомудренный роман с доктором Вольфом стал всем известен: поскольку Лепарский разрешил врачу выходить из каземата в любое время, если надо навестить больного, Александрина могла видеться с Фердинандом Богдановичем в городе, и вскоре она приказала выстроить для него поблизости от своего дома небольшую лабораторию, где доктор сам изготовлял лекарства.
Почти каждый вечер женатые декабристы собирались в той или другой камере «семейной» секции. Мария Волконская, в конце концов, решила превратить камеру в подобие гостиной, обила бледно-желтым шелком стены своей темницы и выписала из Иркутска две кушетки красного дерева, книжные шкафы и персидский ковер. У нее поставили и приехавший с этапом из Читы рояль. После ужина и до самого сигнала гасить огни здесь играли Глюка и Бланджини,[14] декламировали стихи, обсуждали привлекшие внимание в газетах и журналах политические новости. Слыша доносящиеся от Волконских голоса, музыкальные аккорды, смех, декабристы-холостяки в своих одиночках печалились.
Во время таких сборищ Софи иногда казалось, будто она участвует в светском приеме, пришла в обычную милую санкт-петербургскую гостиную, где, как обычно, встретились близкие друзья. Однако солдат-инвалид, дежуривший по вечерам, разрушал иллюзию, просовывая голову в дверь, потряхивая связкой ключей и зычно объявляя:
– Пора расходиться, дамы и господа! Время! Время!
После чего запирал каждую пару в ее коробочке. Задвигал засов, два раза поворачивал ключ в замочной скважине, один раз в висячем замке… Оставшись наедине с мужем, Софи долго разговаривала с ним в темноте о тысячах пустяков, составлявших их повседневную жизнь. Они обсуждали будущее, предвидеть которое пока было невозможно: ни единого намека на то, что их ждет, ниоткуда не поступало. Николай подсчитал, что в ссылку его отправят самое позднее через четыре года, в 1834-м. Но Софи настаивала на своей версии: дескать, царь непременно облегчит участь декабристов и сократит все сроки по случаю какого-нибудь радостного события. Теперь, когда страсти после разлуки и встречи с мужем улеглись, она была с ним счастлива, просто счастлива… Нежное ровное тепло проникало в Софи и жило в ней даже в те часы, когда она занималась обычными хозяйственными делами, и будило такую нежность, какой она не испытывала никогда в жизни. Ей ужасно хотелось обладать более острым умом, более чутко улавливать рассыпанные щедрой рукой по территории каждого дня минутные наслаждения. Иногда она вспоминала Никиту – как далекую грезу, милую и беспочвенную. Ей казалось, что они были знакомы в совсем другой жизни – до того, как она узнала своего мужа, а настоящая жизнь, все настоящее – только тут, рядом с Николя. Никакие воспоминания не могут сравниться с живым присутствием. Она родилась для реальности, для материального мира, для вещей, которые можно потрогать, пощупать. И инстинкт неизменно возвращает ее к реальности, на землю, к мужу… Сколько раз она упрекала Николая в том, что он увлекается сумбурными, неопределенными политическими идеями, когда так много надо сделать здесь и сейчас, на этой земле, для этих крестьян! Он всегда гнался за химерами, а она, напротив, руководствовалась разумом, рассудком. И вот к ней возвращается ее прежняя роль. Ее истинная роль.
Поколебавшись, Софи все-таки решилась и попросила Николая сбрить бороду. Теперь он выглядел моложе, он такой сильный и красивый. По ночам, просыпаясь в одной постели с мужем, ощущая рядом его теплое тело, слыша его ровное дыхание, она снова начинала надеяться, что сможет родить от него ребенка…
* * *
И в декабре тоже, несмотря на посланные в Санкт-Петербург доклад, письма и рисунки Николая Бестужева, ни о каком разрешении царя пробить окна даже и слухов не было. Впрочем, как и о том, что государем это не разрешено. Окна в камерах мучили Лепарского в ночных кошмарах и преследовали днем. Эти окна приобрели для него таинственное, просто-таки метафизическое значение. Он видел в них теперь символ света, разума, веры… Отказать в них людям, казалось ему, почти так же кощунственно, как лишить их помощи религии. Правительство, приверженное к слепым стенам в тюрьме, не заслуживает ни любви Господа, ни Его милости.
Вот в таком расположении духа комендант Петровско-заводского каторжного острога узнал о восстании в Варшаве. Весть была неожиданной – просто-таки гром среди ясного неба. Возбужденные французской Июльской революцией польские повстанцы – студенты, подхорунжие, офицеры – убили генерала и префекта полиции, после чего великий князь Константин Павлович попросту сбежал от их гнева. Переговоры с польским Сеймом оказались невозможны, бессмысленны, и царь поручил фельдмаршалу Дибичу,[15] к тому времени уже успешно побеждавшему турок, пересечь со своими войсками границу и разгромить мятежников. Осознавая, каким безумием со стороны молодых людей, о которых говорилось в полученных им сведениях, было восстание против императорской власти, Лепарский, однако, не мог забыть, что они – его соотечественники. Как генерал русской армии, он должен был вынести суровый приговор подобному бунту, но как поляк – мог только восхищаться его главарями и сожалеть об их участи. Странное совпадение: этот мятеж тоже начался в декабре! Тоже ведь декабристы, только совсем иного рода…
А вот в среде каторжников мнения разделились. Симпатия, которую испытывало большинство по отношению к польским повстанцам, была, тем не менее, окрашена у многих некоторой неуверенностью, если не настороженностью: из-за того, что поляки хотели не только избавиться от царского гнета, но и – причем это требование было для них куда существеннее – отделиться от империи. А с таким ни один русский – будь он хоть трижды либерал! – согласиться не мог, разве что с огромным трудом. Кроме того, от исхода битвы зависела честь армии, и тут опять-таки большинство вспомнило: а ведь нынешние каторжники в основном – бывшие гвардейские офицеры… И все-таки Николай Озарёв утверждал, что он за победу поляков, потому что, скорее всего, она повлечет за собой изменение режима в России.
– Нам следует ставить свои республиканские идеалы выше своей национальной фанаберии, – сказал он как-то на вечерних посиделках в камере Трубецких.
Его заявление наделало шума, разгорелся бурный спор, но, в конце концов, Николаю удалось покорить аудиторию красноречием, и сердце Софи замерло от гордости за мужа. Правда, зимняя кампания 1831 года проходила с таким перевесом русской армии, что на успех поляков можно было надеяться лишь чисто теоретически. В первые дни февраля Дибичу удалось отбросить неприятеля к Варшаве, и, остановившись под ее стенами, он рассчитывал уморить мятежную столицу поляков голодом.
А в России в это время не по дням, а по часам росла эпидемия холеры. Начавшаяся на юге тяжелая болезнь распространилась до Петербурга, холера косила солдат и офицеров, уничтожала гражданское население по всей территории страны. И повсюду, на любой дороге, куда ни глянь, устанавливались холерные карантины.
Все это мешало мадемуазель Камилле Ле Дантю приехать в Петровский Завод, и потому ее жених, Василий Ивашев, страшно горевал. Лепарский горевал не меньше, но по другим причинам, его настроение омрачали суровая зима, дурные политические новости, а более всего – «дело об окнах». Утешение и поддержку Станислав Романович искал у своих подопечных, что ни день приходя в острог и подолгу оставаясь в камерах. Однажды вечером, когда Лепарский заглянул к ним на огонек, Николай и Софи заметили у него среди прочих новый орден – теперь на мундире генерала сиял крест Святого Равноапостольного князя Владимира. Они принялись поздравлять коменданта, а тот, смущенно посматривая на Озарёвых, объяснил, что удостоен этой высокой награды за руководство операцией по переводу декабристов из Читы в Петровский Завод. «Потому что ни один человек не потерян…» – залившись краской, прошептал он, но тут же взял себя в руки и с нажимом спросил, глядя прямо в глаза Николаю:
– Кажется, еще чуть-чуть, и не видать бы мне никакого ордена… Верно?
– Я бы сокрушался об этом, ваше превосходительство! – пробормотал Николай.
– Ну и напрасно! – Лепарский, к которому после минутного замешательства вернулось чудесное настроение, пожал плечами. – Напрасно сокрушались бы. Все это не имеет большого значения…
Генерал не кокетничал и не лукавил, ему была чужда ложная скромность, именно эта награда, такая почетная, такая при других обстоятельствах желанная, не произвела на него ровно никакого впечатления. Наоборот, он даже огорчился, получив ее, ведь государь сделал его смешным в глазах декабристов, выдав орден, которым можно было бы удостоить за успешную военную операцию, ему, всего-навсего проехавшему в экипаже рядом с колонной каторжников от Читы до Петровского Завода! Не зря некоторые из этих господ, встреченные им во дворе, по дороге в семейную секцию, с такой иронической усмешкой поздравляли его! Он смешон, действительно смешон! Лепарский с удивлением поймал себя на мысли, что мнение заключенных ему куда важнее мнения царя… Но он же не может снять, не носить этот крест! Императору тут же доложат… Ох, что будет: молния, гром, буря, мрак, падение в пропасть… Нет уж, лучше об этом даже и не думать!
– Как всегда – ни словечка об окнах, – заметил комендант, усаживаясь в кресло, которое ему предложил Николай. – Я уже отправил еще один рапорт…
– Наверное, у царя полно других забот, которые важнее для него, чем наши жалобы, – нахмурилась Софи. – А не написали ли вам чего-нибудь новенького о военных действиях в Польше?
– Никаких крупных сражений. Мятежники покусывают время от времени императорские войска, и, скорее всего, надо дождаться весны, чтобы возобновились масштабные операции. Боже мой, до чего это все чудовищно! Просто кровавая авантюра!.. Кровавая и бессмысленная!..
– Не соглашусь, ваше превосходительство. Вполне может быть, что не совсем бессмысленная или даже совсем не бессмысленная, – горячо возразил Озарёв. – Даже если так называемый бунт окажется подавлен, усилия и жертвы восставших не тщетны. Они пошли за нами. И эта, как вы говорите, авантюра готовит завтрашний день…
Лепарский покачал большой головою в поблекшем и несколько свалявшемся парике и проворчал себе под нос:
– Момент они выбрали неудачный! Надо было действовать в 1828 или в 1829 году… тогда, когда наши войска были заняты сражениями в Турции… – внезапно он понял, что в открытую выступает на стороне мятежников, и с ходу уточнил, более громко: – Разумеется, все это существенно лишь с точки зрения стратегии!
– Не выпьете ли чашечку чаю, ваше превосходительство? – дипломатично начала беседу заново Софи.
– Охотно, сударыня, – улыбнулся гость.
Какая умница эта Софи, как счастливо переменилась тема разговора! Между двумя глотками генерал пробежался взглядом по камере. На стенах уже проступили пятна сырости, потолок потрескался, изразцы на фаянсовой печке, похоже, один за другим отваливаются…
– Ну вот, все портится… – вздохнул он. – Эти архитекторы и строители запрашивают дорого, а работа их никуда не годится… Настоящие разбойники, их, а не… они стоят того, чтобы их посадить в темницу!
Свечи горели, потрескивая, в медных подсвечниках. Из коридора тянуло холодным ветром – там всегда гуляли сквозняки. Но в комнате было тепло. Софи поставила на стол печенье, которое испек повар Александрины Муравьевой. Лепарскому ужасно не хотелось уходить. Он ел, пил, расслаблялся, наслаждался ощущением, что живет семейной жизнью.
– Как хорошо… – прошептал Станислав Романович.
– Что именно хорошо, ваше превосходительство? – спросила Софи.
– Живете вы здесь хорошо!.. Простите, вам все равно не понять этого – чтобы понять, надо быть моего возраста, моего положения, в моей жизненной ситуации… Когда-нибудь все вы будете свободны… и все уедете отсюда… и я останусь один, – неожиданно закончил он свою прочувствованную тираду.
Лицо его над мундиром с новеньким сияющим крестом Святого Владимира омрачилось, он явно загрустил. Мысль о необходимости рано или поздно отпустить на волю своих заключенных его испугала. Что с ним станется, когда некого будет стеречь?
– Не волнуйтесь, ваше превосходительство, нас еще не скоро освободят, – с горечью сказал Николай.
– Ошибаетесь! Вот и ошибаетесь! – оживился Лепарский. – Вам точно смягчат наказание! Сначала вам, именно вам, потом и остальным! Лет через пятнадцать в Петровском Заводе не останется ни одного заключенного, вот увидите!..
Еще не договорив, он прикинул, что через пятнадцать лет его, скорее всего, не будет в живых. И глаза ему заволокло туманом печали.
– Последнее место моей службы, последняя должность… – тоскливо произнес он.
И подумал: «Здесь меня и похоронят… Но где мне может быть лучше, какое место подходит мне лучше кладбища на вершине холма, откуда открывается вид на тюрьму?..» Генерал выглядел теперь таким подавленным и унылым, что Софи принялась журить его. В эту минуту на пороге появились Полина Анненкова с мужем, за ними пришли Трубецкие и Волконские, привлеченные гулом голосов у соседей. Хозяйка пригласила Лепарского поужинать с ними. Тот, поколебавшись, словно в холодную воду бросился, – принял приглашение.
Они просидели, не замечая, как идет время, до десяти часов вечера. Когда пришел инвалид-надзиратель, позвякивая ключами, – пришел, чтобы замкнуть каждую пару в их камере, – самый виноватый вид оказался у генерала. Сигнал гасить огни застал его в коридоре, перед длинным рядом запертых на замки и засовы дверей. Он вышел, понурившись, из тюрьмы, кивнул в ответ на приветствия часовых и растворился в ночи среди крупных снежных хлопьев.
2
«Уважаемый Николай Михайлович!
С глубоким прискорбием вынужден сообщить Вам печальное известие: Ваш почтенный батюшка, Михаил Борисович Озарёв, скончался 18 февраля в Каштановке от холеры, которая выкосила всю нашу округу. Думаю, что смогу несколько утешить Вас в горе, сказав, что кончина его была христианской. Завещание, к сожалению, было составлено Михаилом Борисовичем не в Вашу пользу: рассудив, что Вы вели себя предосудительно, запятнали славную его фамилию и тем самым доказали, будто недостойны считаться его сыном, господин Озарёв лишил Вас наследства. Последней же волей Михаила Борисовича стало поделить все недвижимое имущество между его невесткой и несовершеннолетним внуком. Ваша супруга, пока она имеет статус осужденной по политическому делу, разумеется, не может вступить во владение этим имуществом, но мне как предводителю дворянства Псковской губернии поручено соблюдать интересы госпожи Озарёвой и высылать ей половину доходов от имения. Стало быть, я и перевожу на имя генерала Лепарского сумму в пять тысяч двести семнадцать рублей, в полном соответствии с прилагаемой ведомостью. Что касается Вашего племянника, воспитанием ребенка озаботится его отец, Владимир Карпович Седов. Впрочем, Владимир Карпович уже обосновался в Каштановке и взял в свои руки бразды правления. Сам Всевышний, в Его бесконечной мудрости, не мог бы вообразить решения, более удовлетворяющего всеобщим интересам. Полагаю, Вы согласны доверить управление хозяйством имения своему зятю. Впрочем, и мы с господином губернатором оказываем ему поддержку.
Соблаговолите принять, уважаемый Николай Михайлович, заверения в моей искренней Вам преданности, равно как и глубочайшие соболезнования.
И.В.Сахаров,
Предводитель дворянства Пскова и губернии»
Софи читала письмо из-за плеча Николая. Они вместе добрались до последней строки и переглянулись.
– Упокой, Господи, его душу, – прошептал Николай. – Никто не свете не желал мне зла сильнее, чем мой отец…
Он перекрестился.
– Но все-таки мне бы даже в голову не пришло, что Михаил Борисович способен лишить тебя наследства! – воскликнула Софи.
Николай пожал плечами.
– Почему? Я был в этом совершенно уверен. Отец до самого конца во всем следовал своей логике: и в своей ненависти ко мне, и в своей слабости к тебе. Не надо бы нам принимать эти деньги… но мы их примем, слишком уж нуждаемся в средствах… Как это ужасно, как печально!
Больше вроде бы сказать было нечего, и некоторое время Николай молча сидел в кресле, а Софи стояла рядом, опираясь на спинку этого, единственного в камере, кресла. Над ними нависла тень покойного. Николаю даже и глаза не нужно было закрывать, чтобы перед ним встало изрытое морщинами лицо с густыми бакенбардами, с низко спускающимися на глаза кустистыми бровями, из-под которых недобрым блеском сверкали искорки зрачков. Но его больше не страшило всю его юность наводившее на него ужас пугало в домашней куртке с брандебурами. И, как бы сильно ни ненавидел он отца, их связывало между собой слишком много воспоминаний, чтобы при известии о внезапной кончине Михаила Борисовича не почувствовать глубочайшего потрясения, чтобы известие это не всколыхнуло давно, казалось бы, позабытого, не вернуло его в детство. Малахитовая чернильница, запах табака, перевитая синими венами кисть старческой руки, сжимающая набалдашник трости, – лишь он один знал, какую тайную и могучую власть имеют все эти знаки над его душой. И если внешне он принял новость легко, то внутри его все протестовало, душа с трудом желала мириться с нею. Ощущение внезапно обрушившейся пустоты. Словно ряды пехотинцев, маршировавшие перед ним, вдруг все разом пали, и он оказался лицом к лицу с открывшимся ему неприятелем. Он подумал о Седове, и печаль его мгновенно обернулась бешенством.
– Достиг-таки своего, мерзавец! – пробормотал Николай, комкая письмо.
Ему была невыносима сама мысль о том, что этот негодяй, пытавшийся его шантажировать, доносчик, превративший в глазах Софи его мимолетную интрижку в серьезную связь, этот негодяй, доведший Машу до самоубийства, все запятнавший, все изгадивший вокруг себя, стал теперь хозяином в Каштановке. Ах, как он, должно быть, торжествует, как он смеется над Озарёвыми – он, кому Михаил Борисович раз и навсегда запретил приближаться к своему дому! С каким наглым сладострастием он нежит задницу в любимом кресле тестя, совершает обход поместья тестя, командует мужиками тестя, пьет его вино, лежит в его постели, тратит его деньги, охотится в его лесах, лезет под юбки его дворовым девкам! Где, где оно, Божье возмездие, где эта небесная справедливость, куда она скрывается, когда в награду за свои бесчинства подлец, ставший причиной несчастий целой семьи, получает все ее имущество?!
– Мне надо было найти его, вызвать на дуэль и убить, пока я был еще свободен! – воскликнул Николай.
– Господи, когда я думаю, что Сереженьку будет воспитывать это ничтожество!.. – тоскливо вздохнула Софи.
– Да! Да! Это самое ужасное! Надо что-то делать!
Софи покачала головой:
– Ничего тут не поделаешь, нет у нас никаких средств и никакой возможности для борьбы. Седов – родной отец мальчика и его официальный опекун. Стало быть, он и должен управлять имением, наполовину принадлежащим Сереже и наполовину мне…
– Но ты могла бы все ж таки…
– Говорю: ничего я не могла бы! Я, как и ты, лишена всех гражданских прав, в глазах закона меня словно бы и нет вообще, и мне приходится подчиняться…
Он столкнул между собой крепко сжатые кулаки:
– Какая низость! Ах, дорогая моя, милая, бедная… Сколько горя я тебе причинил, и конца этому нет!
Она взяла мужа за руку, сжав его руку так, будто хочет помочь ему без страха перейти через шаткий мостик.
– Перестань, пожалуйста, – попросила тихо. – Истинное счастье не зависит от обстоятельств!
– Если когда-нибудь я выйду на свободу и если только я вернусь в Россию…
– … ты будешь уже такой дряхлый, что сам не захочешь сражаться! – с улыбкой подсказала Софи, желая разрядить обстановку.
Николай встал, в его глазах, отражавших напряженную работу мысли, стояли слезы.
– Ты права, – с горечью произнес он. – Нам даже не стоит на это надеяться…
До вечера он находился в задумчивости, близкой к прострации. Лишь на следующее утро Софи удалось кое-как отвлечь его от мрачных мыслей, рассказывая о покупках, которые она намерена сделать, получив первые же деньги из наследства: кое-какая мебель, ковры, гравюры, книги… Николай кивал при всяком новом предложении жены, был согласен на все. Но она упорствовала в стремлении вернуть любимому вкус к жизни и все следующие дни то и дело втягивала его в обсуждение бесконечных подробностей их будущей жизни среди новых вещей.

14

Когда все уже вроде бы и смирились с тем, что окон не будет, Лепарский получил от Бенкендорфа письмо, где говорилось: император внял просьбе заключенных, разрешил прорубить окна, но только при условии, что они будут маленькими и зарешеченными, чтобы комнаты ни в коем случае не перестали выглядеть тюремными камерами. Весной начались работы. Несмотря на мольбы дам, рабочие совершенно изгадили стены, покрыв их пятнами, изодрали обивку, поломали мебель. Зато после их ухода в камерах стало немножко светлее. Правда, отверстия были проделаны так высоко («как в конюшне», – говорила Мария Волконская), что для чтения узникам приходилось взбираться на специально сделанные помосты. Николай Бестужев первый приспособил у себя в камере подмостки, с помощью которых – вместе со своими станками и приборами – поднимался наверх, к самому окну. Сидя и стоя на этих пьедесталах, арестанты напоминали то ли птиц на ветках, то ли выставленные напоказ экспонаты. Дамы снова пошли жаловаться коменданту.
– Господи Боже мой, сударыни, вы всегда всем недовольны! – застонал тот, увидев посетительниц. – Но, посудите сами, какой у меня выход: мне остается только подчиняться воле государя, я в рапорте говорил об окнах, мне дали согласие на это, но с точными распоряжениями, какие и где должны быть окна! И если я теперь изменю их в более выгодную для узников сторону, следующая же инспекция способна приказать вообще заделать какие бы то ни было отверстия в стенах.
– Вы отлично знаете, что не ездят сюда никакие инспекции! – воскликнула Софи.
– А вот и ошибаетесь, милейшая госпожа Озарёва! Уж поверьте моему богатому опыту – нет уголка в России, куда рано или поздно не нагрянула бы инспекция! И уж тогда – берегись!..
Генерал инстинктивно втянул голову в плечи, а Софи подумала: правда боится или комедию ломает? Она была уже недалека от мысли о том, что в страхе российских чиновников перед теми, кто стоит на ступеньку выше по иерархической лестнице, есть частица какого-то нездорового сладострастия…
Сквозь свежепробитые окошки в камеры проникало первое весеннее солнышко, вместо эры царствования снегов наступило время царства грязи. Склоны гор покрылись зеленью, а в долинах виднелись только обширные пространства вязкого коричневого заболоченного глинозема. Из почерневших заводских труб в нежно-голубое небо поднимался дым. Поперек улиц уложили доски, чтобы можно было перейти с одной стороны на другую, не утонув в грязи. Колеса тарантасов месили темную слякоть. Мошка тучами кружила над лужицами. Чиновники уже переоделись в белые летние мундиры, над тротуарами кое-где расцвели пестрые солнечные зонтики с бахромой по краю.
Декабристы трудились на мельнице: мололи зерно, вручную, подобно римским рабам, крутя жернова. Кроме того, они превратили большой общий двор в огород и с азартом выращивали самые разные овощи. По вечерам, собравшись на крылечках секций, обсуждали новости с фронтов. Там, после блестящих атак в начале военных действий, русская армия словно бы потерялась перед национальным характером польского сопротивления. Теперь восстанием была охвачена вся страна, повстанцы вели партизанскую войну, досаждая регулярным войскам, у которых и без того снаряжение, количество боеприпасов и провизии, санитарная служба оставляли желать лучшего и отнюдь не соответствовали обстановке. Ходили слухи, что у солдат, одетых в парадную форму, не было даже овчинных тулупов, чтобы накрыться холодными ночами. Наступления и контрнаступления чередовались на берегах Вислы, не принося никакого конкретного результата. Решающего сражения так и не случилось. В мае месяце поляки потеснили императорскую гвардию, заставив ее отступить. Тут маятник качнулся, и русским, правда, ценой огромных усилий, удалось чуть-чуть изменить положение в лучшую для себя сторону, снова отогнать противника к стенам Варшавы, но в это время один за другим от холеры умерли сначала генерал-фельдмаршал Дибич, после него – великий князь Константин Павлович, и командование взял на себя Паскевич.[16] «С ним-то все само собой пойдет! – утверждали некоторые декабристы. – Он уже показал, на что способен, под Ереваном!» Другие, среди них был Николай Озарёв, жалели, что Франция не оказала в конфликте военную поддержку полякам. А Лепарский только и думал, что о своей измученной потрясениями, залитой кровью родине, о тысячах молодых патриотов, сложивших головы на полях сражений, – и лицо его время от времени приобретало трагико-патетическое выражение. Генералу случалось теперь не слышать, что ему говорят, и говорившему тогда казалось, будто собеседник участвует в это время в другом, куда более важном, но никому, кроме него самого, не слышном разговоре. Заключенные находили своего коменданта постаревшим и очень усталым, а летняя жара, похоже, еще больше способствовала дурному самочувствию старика: цвет лица у Станислава Романовича стал землистым, глаза потускнели, вокруг них обозначились темные круги, он еле переставлял ноги и выходить стал только после заката. Тем не менее, Лепарский приказал обустроить сад, примыкавший к его особняку, как можно скорее украсить его целыми грядками цветов, поставить скамейки в деревенском стиле, сделать манящий к себе прохладой искусственный грот… Когда все было готово, дам пригласили приходить туда вместе с ребятишками, старик наблюдал из окна кабинета за тем, как мелькают в аллеях светлые платья, радовался звонкому детскому смеху, и сердце его таяло… Он не знал, что еще и придумать, чтобы удивить и порадовать гостий во время прогулок. Когда было не слишком жарко, он и сам выходил в сад, обменивался с дамами парой слов, трепал по щечкам малышей и возвращался к себе с ощущением, что день не потерян.
В то лето двух государственных преступников, которые шли по пятому разряду, – это были Вильгельм Кюхельбекер и Николай Репин, – перевели на поселение в отдаленные деревни. Для тех, кто оставался в Петровском Заводе, печаль от расставания с друзьями возместилась радостью встречи с прибывшей 9 сентября 1831 года Камиллой Ле Дантю. Невеста Ивашева прибыла в насквозь пропыленной, настолько требующей ремонта, что непонятно было, как она добралась до места, карете. Невесту сопровождали огненно-рыжая горничная и громадного роста крепостной мужик с топором за поясом.
Новоприбывшая сразу же отправилась к Марии Волконской, где по уговору должен был ждать ее жених. Тут собрались и все дамы, дома им не сиделось, поскольку все сгорали от любопытства. Поначалу встреча помолвленных не оправдала ожиданий: вместо того, чтобы броситься в объятия будущему супругу, девушка застыла на месте, и глаза ее налились слезами. Казалось, она – с немалым трудом – пытается отыскать в чертах зрелого, грузноватого мужчины с суровым лицом стройного, гибкого юношу, в которого она когда-то влюбилась. Да и он, вглядываясь в усталую путешественницу, очевидно, не узнавал в ней ту хорошенькую восемнадцатилетнюю гувернантку-француженку, что сохранилась в его памяти. Было ясно, что оба даже не разочарованы – почти испуганы увиденным. «Бог мой! Неужели поспешное решение, принятое легкомысленными детьми, может обязать совершенно чужих людей существовать бок о бок до конца жизни здесь, в Сибири? – думала Софи. – Может быть, лучше сразу признать ошибку, расстаться, вернуться – ей в Москву, ему в свое заточение? Нет уж, будь я на месте Камиллы Ле Дантю, немедленно бы уехала!»
– Камилла! – воскликнул в это время Ивашев с достойным одобрения пылом. – Любимая моя!
Глаза присутствовавших в комнате дам немедленно увлажнились, из ридикюлей выпорхнули платочки – наконец-то, наконец-то звучит признание в истинных чувствах!
– Ах, Базиль! – вздохнула между тем в ответ Камилла. – О! О! Какой счастливый день!
Она шагнула вперед и – в глубоком обмороке упала на грудь жениха. Предвидевшая такой исход княгиня Волконская уже держала наготове флакончик с ароматными солями. Девушка пришла в себя, огляделась с традиционным для таких случаев возгласом «где я?», немножко поплакала, поблагодарила дам, над ней склонившихся, – их был добрый десяток, ответила слабой улыбкой на их понимающие и сочувственные, после чего села рядом со своим Базилем, с душевным трепетом взиравшим на воскресшую из небытия возлюбленную.
Венчание состоялось через неделю, 16 сентября. В маленькой приходской церкви Ивашевых обвенчали, на церемонии присутствовали все декабристы, и, в отличие от, мягко говоря, странного венчания Полины и Ивана Анненковых, тут все прошло почти что обычным образом. Никаких цепей на ногах новобрачного, Лепарский – посаженый отец, Мария Волконская – посаженая мать. После того, как священник благословил молодых, княгиня пригласила в свой дом на Дамской улице[17] новобрачных и их друзей. Накрытый свадебный стол протянулся по анфиладе из трех смежных комнат. Белая парадная скатерть, цветы, свечи в канделябрах, бросающие на лица праздничные отсветы, хрусталь… За столом прислуживали пятнадцать слуг в красных рубахах. Все блюда – закуски, рыба, дичь, жаркое, сладкие пироги – были приготовлены дома. Вина выписали заблаговременно – с родины невесты, из Франции. К десерту участились тосты, зазвучали речи. «Председательствовал» за столом Лепарский: радостный, счастливый, с покрасневшим почти до багрянца лицом, он сидел между двумя княгинями. За четверть часа до отбоя генерал объявил, что вместо свадебного путешествия он дает молодым разрешение не разлучаться ни днем, ни ночью в течение целой недели! Известие о таком щедром подарке было встречено аплодисментами. Генерал раскланивался не хуже актера на сцене. Мундир его был расстегнут, глаза от шампанского сверкали. Племянник что-то прошептал ему на ухо. Лепарский отмахнулся от него, как от назойливой мухи. Но Осип настаивал, не унимался, и в конце концов, буркнув ему: «Ох, до чего надоел! Всегда все портишь!» – комендант снова поднялся и нехотя произнес, повысив голос:
– Господа, через десять минут прозвучит сигнал гасить огни… Будьте любезны разойтись по камерам…
Все мужчины, кроме Ивашева, поднялись.
– Мне очень жаль, – добавил Лепарский, глядя на дам. – Уверяю вас, мне куда приятнее было бы продолжить это маленькое торжество!
– Но мы же пойдем с ними, – хором ответили дамы.
А комендант хлопнул себя ладонью по лбу:
– Да правда же! А я и забыл! Простите…
И он вместе со всеми вышел в прихожую, где приглашенных ожидали четверо вооруженных солдат, чтобы проводить арестантов на каторгу.
Назавтра, после шестичасового чаепития, узники собрались в большом дворе, чтобы обсудить поднятую князьями Трубецким и Волконским накануне, когда все выходили из церкви после венчания Ивашевых, проблему: раз уж власти отказывают заключенным в праве свободно посещать богослужения, может быть, можно вскладчину построить церковь прямо на территории каторги, расходы не превысили бы двенадцати тысяч рублей, а артель достаточно богата, чтобы позволить себе внести эту сумму. И какой же будет отклик в мире, если предприятие удастся! Вдруг царь расчувствуется, узнав о подобном благочестивом начинании? Предложение Трубецкого взволновало многих до слез, и даже те, кто не отличался особой религиозностью, казалось, были расположены к его идее. Декабристы перешли уже к вопросу о том, где именно возводить церковь, когда вмешался Николай Озарёв:
– А не боитесь ли вы, что, построив храм на территории тюрьмы, мы тем самым лишим себя последней ниточки, связывающей нас с внешним миром? Пока нам разрешено хотя бы раз в год смешиваться с местными жителями во время причастия, но мы потеряем даже этот крохотный шанс участвовать в жизни людей, если вас послушаемся…
– Да это же мелкое неудобство в сравнении с тем, какое утешение и какую поддержку получат все набожные члены нашего братства, если смогут ходить в церковь тогда, когда им хочется! По велению души… – ответил князь Трубецкой.
– Допустим. Но, вероятно, вы намереваетесь строить церковь из хороших материалов, чтобы она была прочной?
– Разумеется. Зачем нам деревянная хибарка вроде петровозаводской?
– Та-а-ак… Иными словами, строение проживет долго, куда дольше, чем мы сами… А не думаете ли вы, что, чем лучше будут условия на каторге, тем охотнее власти станут ею пользоваться?
Среди слушателей почувствовалось напряжение, все задумались.
– Но это же просто абсурд какой-то! – воскликнул наконец князь Волконский.
– Не такой уж абсурд… – отозвался Завалишин. – На самом деле чудовищно, что избытком религиозного рвения мы помогаем превратить эту временную каторгу в каторгу постоянную! Новые поколения заключенных будут вправе упрекнуть нас в этом!
– А кроме того, – снова заговорил Озарёв, – стоит нам построить церковь здесь, охранники мигом поймут, кто туда ходит, а кто нет. И таким образом, все атеисты и просто свободомыслящие окажутся выведенными на чистую воду. Их непременно возьмут на заметку.
– Господи ты Боже мой! – воскликнул Трубецкой. – Но зачем же подозревать Лепарского в том, что он способен на подобную низость!
– Я говорю не о нем. Я говорю о том коменданте, который рано или поздно сменит Станислава Романовича. Вы точно так же, как и я, знаете полицейские замашки наших властей. Ах, как они будут счастливы, когда получат – и прямо из наших рук – возможность рыться еще и в нашей совести!..
От этих слов энтузиазм большинства собравшихся снизился дальше некуда. Только князь Трубецкой, некоторое время помолчав, произнес сухо:
– Это предприятие нужно судить не с точки зрения рассудка, а в силу веры.
– Уж не хотите ли вы сказать, что я верю менее вас?!
– Все, что вы сейчас говорили, именно это и доказывает!
– Господа, господа! Помолчите минутку, прошу вас! – закричал низкорослый Завалишин, взбираясь на камень, чтобы его было видно. Он прижимал к сердцу Библию, с которой был неразлучен, развевавшиеся на ветру длинные волосы и борода придавали ему вид библейского пророка. – Не думаю, что вы можете назвать меня атеистом, – продолжал он. – Ну, так вот, при всем при том я считаю, что Озарёв прав! Религиозное чувство слишком интимно, слишком серьезно и слишком уважаемо всеми нами, чтобы сторонники постройки здесь церкви, пусть даже они в большинстве, получили право навязывать свою волю остальным. Действуя таким образом, они нарушают священный принцип свободы совести. А разве это не важнейший из принципов, за которые мы всегда вели борьбу?
Товарищи зааплодировали ему – почти все, воздержались лишь с десяток непреклонных, сгруппировавшихся вокруг Трубецкого и Волконского.
– Если вам хочется вложить деньги в богоугодное дело, я предлагаю вот что, – переждав аплодисменты одних и недовольный шепот других, снова заговорил Завалишин. – Как вы могли вчера еще раз убедиться, здешняя церковь просто разваливается. Так давайте же пожертвуем те самые двенадцать тысяч, о которых вы говорили, князь, на строительство не храма только для каторжников, а храма для всех, то есть вне каторги. Тогда наш поступок получится бескорыстным, будет истинно христианским поступком. И мы сможем гордиться тем, что, будучи каторжниками, изгоями, выстроили церковь для свободных людей! И этот Дом Божий, в который будет вложена наша лепта, станет памятником декабристам, который расскажет грядущим поколениям о нашем пребывании здесь…
– Ну и зачем нам памятник, который мы сами сможем посетить раз в году? – возразил Трубецкой. – Не слишком ли высокую цену мы заплатим за право бывать на Пасхальной службе?
– Не богослужение приводит человека в рай!
– Хотелось бы услышать мнение священника об этих ваших словах!
– Ни один священнослужитель не заменит вот этого! – Завалишин, сверкая взглядом, указал на свою Библию.
– Может быть, вы протестант? – иронически усмехнулся Трубецкой.
– Нет, православный, как и вы, но Дух для меня выше буквы, Евангелие выше попов!
– Господа, господа, не увлекайтесь дискуссией! Мы потеряли нить! – остановил спорщиков Николай. – Проблема сводится к одному-единственному вопросу: строить нам церковь в пределах каторги или за ее пределами. Предлагаю голосовать!
– Да! Да! Будем голосовать! – поддержали Озарёва несколько человек. – Иначе мы увязнем в этом обсуждении…
Юрий Алмазов сбегал за бумагой и карандашами, затем прошелся со шляпой, собирая в нее бюллетени, заполненные товарищами. Тут же подсчитали голоса и убедились, что предложение Завалишина поддержали двадцать семь человек, у Трубецкого же осталось только одиннадцать сторонников.
– Ну, что ж, – пожал плечами князь. – Подчинюсь мнению большинства. Раз вам так угодно, стройте храм для жителей Петровского Завода, но я продолжаю настаивать на том, что ваша щедрость совершенно абсурдна.
Когда декабристы обсуждали результаты голосования, явился Лепарский – запыхавшийся, прихрамывающий, в двурогой шляпе, низко надвинутой на лоб. Оказалось, что охранник известил коменданта о том, что в тюремном дворе происходит какое-то важное собрание, и он пришел потребовать объяснений. По мере того, как Завалишин рассказывал генералу о намерениях арестантов, лицо его, выглядывавшее из-под торжественного плюмажа, становилось все более озабоченным.
– Да… да… – сказал он в конце концов. – Намерение благородное, и я не премину подписаться под ним… Вот только не знаю, разделит ли мое мнение об этом губернатор Восточной Сибири… Опасаюсь, как бы он не увидел в вашем стремлении подарить городу церковь… как бы это сказать-то?.. ну, как будто вы кичитесь своей щедростью… подчеркивая, что город уж так обнищал, что сам не способен построить себе достойный храм…
– А разве это не так? – удивился Озарёв.
– Так не всякую же правду стоит высказывать вслух! И потом… потом… видите ли, меня самого несколько коробит от того способа, каким вы пришли к своему решению.
– Но мы же голосовали!
– В том-то и дело!.. Потому что не надо было… не надо больше… голосование – обычай республиканский… мне бы не хотелось, чтобы он утвердился здесь… особенно… особенно, если речь идет о таком благом деле… Понимаете, это… это выглядит кощунством… Всеобщее одобрение, народное представительство, воля большинства… еще немного – и вы приметесь у нас тут играть в конституционное собрание!.. Нет уж, оставьте это французам!..
Закончив речь, Лепарский тяжело вздохнул. А декабристы тем временем переглядывались: они не узнавали своего старика генерала в этом трусливом, малодушном представителе администрации. Николай догадался, что у того попросту сегодня день сомнений, угрызений и раскаяния. Иногда усталость и возраст брали свое, и, забыв, что от природы великодушен, Станислав Романович терялся, шел на попятную, блеял, начиная вдруг спешно пропагандировать официальную мораль, внушавшуюся ему в течение полувека, если не больше, государственной службы. Заметил ли он иронию в обращенных на него взглядах? Как знать, но внезапно он смутился и резко сменил тон:
– Отлично, посмотрим. Напишу рапорт. Надеюсь, ваша просьба будет удовлетворена. Позвольте откланяться, господа!
И удалился, чуть более сгорбленный, чем когда пришел. А назавтра арестанты узнали, открыв газеты, о капитуляции Варшавы. Наверное, Лепарский был уже в курсе событий, когда пришел к ним во двор… И снова образовалось два лагеря: одни декабристы радовались, потому что видели в падении польской столицы лишь викторию, торжество русской армии, других же опечалило поражение либеральной революции на окраине империи. «Варшава у ног Вашего Величества!» – написал генерал-фельдмаршал Паскевич в своем рапорте на государево имя. По слухам, царь получил донесение командующего, будучи в дороге, и, прочитав его, тут же бухнулся на колени прямо в грязь, чтобы возблагодарить Господа за эту добрую весть. Закончив молитву, император, должно быть, сразу же принялся размышлять о том, как получше наказать бунтовщиков, и можно было предвидеть, что кары будут чудовищными.
Несколько дней спустя в церкви Петровского Завода состоялось богослужение с благодарственным молебном. Все городские чиновники получили приказ присутствовать, причем в парадных мундирах, и явились в храм. Стоя на коленях в первом ряду, Лепарский слушал, как священник, не принадлежащий к его конфессии, прославляет Господа за помощь русским, сумевшим благодаря этой Господней помощи раздавить Польшу. Генерал крестился и думал: «Что я здесь делаю?! Какой стыд! На самом деле мне надо было закричать, бросить им все свои ордена, уйти… А я не могу. Мундир сильнее меня. Он прирос к моей шкуре, он меня поддерживает, он меня ведет… Если бы варшавяне меня видели сейчас!.. Меня – человека с фамилией Лепарский!.. Я предаю имя предков!..» В этот момент к растрескавшимся, выцветшим сводам церкви вознеслась торжествующая песнь. В облаках от кадильниц было видно, как головы рабов Божиих, все как одна, склонялись долу. Потом все прихожане разом поднялись с колен. Лепарский – тоже, как все. Кто мог бы его понять в этом сборище автоматов? У него болели колени, трясся подбородок, по морщинистым щекам катились слезы…
3
В любое время из одиннадцати дам, жен декабристов, обитавших в Петровском Заводе, по меньшей мере, какая-то одна была беременна. И все по очереди рожали: то Анненкова, то Волконская, то Ивашева, то Трубецкая, то Розен… Своим детям, родившимся отверженными, изгнанниками, в двух шагах от тюрьмы, матери старались дать нормальное, последовательное образование. Женщины лелеяли надежду, что их чада все-таки смогут когда-нибудь, пусть позже, много позже занять соответствующее их фамильной традиции положение. Вряд ли государь, думали они, станет исполнять свою угрозу и карать не только жен, но и детей декабристов рассматривать как потомков политических преступников, как государственных крепостных.[18] А в ожидании, пока судьба им улыбнется и они будут восстановлены в правах, ребятишки росли все вместе – с ощущением, будто принадлежат к одной большой семье. Самым старшим, дочерям Александрины Муравьевой и Полины Анненковой, было уже по три года. О том, чтобы объяснить таким малышкам особенность условий, в которых они появились на свет Божий, даже речи быть не могло. Для них то, что отцов запирают на ночь в тюремной камере, а днем за ними по пятам ходят охранники с ружьями, было нормальным явлением. У каждого из мальчуганов, у каждой из девчушек было столько дядюшек и тетушек, что они немножко путались в своих привязанностях. Во второй половине дня мальчики и девочки с мамами и нянями приходили в сад Лепарского: зимой там специально насыпали снежные горки, чтобы можно было кататься на санках, летом ставили качели, устраивали песочницы, был даже неглубокий пруд для пускания корабликов. У занятых воспитанием подрастающего поколения дам (а таких было большинство) времени скучать попросту не оставалось. Зато их мужьям, наоборот, чудилось, будто время тянется слишком долго. Резкий подъем интереса к интеллектуальным занятиям и учебе для многих сменился теперь периодом бесплодных мечтаний, праздности, опасных погружений в прошлое…
Но больше всех страдали от монотонности своего бытия холостяки. Некоторым так не хватало женщины, что это склоняло их к безрассудным действиям. Так Юрий Алмазов, постоянно окликавший местных девушек по дороге на мельницу, сумел познакомиться с одной из них, по имени Галина, и так завлечь красотку, что она пообещала по первому зову явиться к нему в тюрьму. Казалось бы, все отлично, вот только как же барышне проникнуть через ворота, пройти в камеру? Отвергнув несколько чересчур дерзких решений этой проблемы, Юрий вознамерился использовать в своих целях телегу водовоза. Тот, поторговавшись, за приличную мзду согласился, спрятал Галину в пустой бочке, завалив эту, ставшую не совсем пустой, бочками полными, и, как каждый вечер, нагруженный, подъехал к шести часам к караульной будке. Часовых подкупили, и они пропустили повозку, извлекли девушку из бочки и проводили в камеру Алмазова. Несколько холостяков выстроились на крыльце секции, поджидая чужую гостью: они таращили глаза, с трудом сдерживали смех. Прошло полчаса, дверь алмазовской камеры со скрипом, напоминавшим мяуканье, отворилась, и на пороге возникла блондинка – довольно хорошенькая, одетая по-крестьянски, с могучим крупом и толстыми ляжками. Вся измятая и растрепанная, она, тем не менее, окинула собравшихся мужчин дерзким, даже нагловатым взглядом. Свистунов, Соловьев и Модзалевский перегородили ей выход на улицу и стали что-то нашептывать на ушко. Девушка покусала стеклянные бусы, после чего дала, видимо, какое-то обещание, потому что троица просто взвыла от восторга. Между тем подъехал водовоз, выгрузивший к тому времени все полные бочки, и стал грузить опустошенные накануне. Галина юркнула в одну из них с улыбкой богини, поднимающейся на небеса, и позволила закрыть себя днищем.
Назавтра она вернулась и привела трех подружек – все они прибыли тем же путем. Девицы оказались сговорчивыми и не ограничились тем, чтобы дарить свои милости только пригласившим их заранее: хихикая и изображая смущение, они перебирались из камеры в камеру, достаточно было кому-нибудь из холостяков выйти на порог и сделать им знак. Торгаш с бочками терпеливо ждал, пока девушки удовлетворят всех клиентов, чтобы затем увезти их в обратном направлении. Женатые только издали следили за похождениями товарищей, ужасно боясь, что обо всем этом узнают их целомудренные супруги: ведь, если до них донесется слух, что девицы легкого поведения промышляют тут, в каторжной тюрьме, скандала не избежать! Да и вообще, как дворянин должен относиться к возможности для княгини Трубецкой, например, столкнуться лицом к лицу со шлюхой, только что выскочившей из чьей-то кровати?! Муравьев и Анненков даже отмечали, что получившая развитие в связи с противозаконной выдумкой Юрия Алмазова практика мало того, что аморальна, так еще и лишает всех декабристов части воды, на которую они имеют право. Число бочек день ото дня не менялось, и ровно столько бочек, сколько занимали эти проститутки, прибывали на тюремный двор без воды! Жажда жажде рознь, говорили они, и та, что испытываем мы, заслуживает куда большего уважения, чем та, которую холостяки пытаются утолить с этими безнравственными созданиями. Николай Озарёв, более снисходительный к слабостям друзей, уверял недовольных, что с наступлением морозов, разумеется, сократится количество посещений водовоза и, следовательно, доставляемых им девиц тоже. Однако выпал снег, замерзла река, начали топить печи, из труб повалил дым, а потребности холостяков в «питьевой воде» ничуть не уменьшились, и удовлетворялись они столь же активно. В середине января 1832 года торговцу водой пришлось даже удвоить число бочек, иначе ему было не выполнить всех заказов. Женатым это надоело, и они внезапно решили, что пора выяснить отношения. С виновниками беспорядков было назначено совещание в сарае для садовой утвари – естественно, тайком от дам. Первым взял слово от имени женатых князь Трубецкой, но не успел он начать, как был прерван Юрием Алмазовым.
– Почему это у нас одни женатые имеют право развлекаться в своих камерах? – вскричал он. – Мы годами молча терпели перед глазами зрелище вашего семейного счастья, да-да, терпели и молчали, хотя нам самим, фигурально выражаясь, в это самое время нечего было на зуб положить! А теперь, когда мы изобрели наконец способ и самим немножко порадоваться жизни, нам начинают читать мораль!
Князь Трубецкой был так возмущен, что его крупный нос, казалось, задрался кверху.
– Как вы можете сравнивать достойную жизнь, которую мы ведем с нашими супругами, с… с совершенно… непристойными отношениями, что вы тут развели, приводя уличных девок!
Алмазов усмехнулся.
– При всем почтении к вашим замечательным супругам, как-то не могу я забыть, что и они прежде всего – женщины. И, даже если между ними и нашими гостьями больше нет ничего общего, я, тем не менее, полагаю, что…
– Молчать! – зарычал Трубецкой. – В ваших словах заключено оскорбление этим восхитительным, этим безупречным дамам, этим ангелам во плоти! Как вы смеете! Нет, я не желаю этого терпеть. Вы должны немедленно передо мной извиниться.
– С чего бы это? – маленький хрупкий Алмазов смертельно побледнел от ярости. – Я вас не оскорблял!
– Оскорбляли! Выражаясь так, как вы выразились, вы нанесли мне личное оскорбление!
– А я так не думаю…
– Значит, вы отказываетесь признать свою вину?
– Еще бы! Разумеется, отказываюсь!
– В таком случае я требую удовлетворения! Можете считать, что я дал вам пощечину, сударь!
– К вашим услугам, князь!
Собравшиеся, вертя головами туда-сюда, не успевали следить за обменом «любезностями». Казалось, все забыли, что двое мужчин, договаривающихся о дуэли, каторжники и что единственным их оружием могут быть карманные ножи, утаенные от бдительности охранников. Николай опомнился первым.
– Господа, господа, возьмите себя в руки, – прошептал он. – Мы все-таки на каторге!
– А разве это причина для некоторых из нас вести себя подобно невоспитанным и не слишком чистоплотным хамам? – отпарировал князь Трубецкой.
– Если вы опасаетесь, что ваши жены в один прекрасный день откроют, что у нас происходит, посоветуйте им жить в другом месте, – лукаво сказал Свистунов. – У каждой из них есть свой дом в городе!
– Не говорите глупостей! – взорвался и Николай. – Все, о чем вас просят, это – чтобы вы были чуть более сдержанны и скромны в способе принимать этих… барышень!
– Да они же в бочках приезжают! Куда скромнее?
– Если бы вы их еще принимали по одной…
– Нет, так не пойдет! – отрезал Алмазов. – И следующий раз водовоз приедет завтра, как обычно!
Князя Трубецкого скривило от отвращения. Он пошмыгал носом, попыхтел и сказал, обращаясь к женатым декабристам:
– Пойдемте, господа! Тут слишком дурная для нас компания!
Озарёву было ужасно жаль, что между женатыми и холостяками обозначились такие непримиримые противоречия. Он думал о том, что в Чите никогда бы такого не случилось. Там не могло быть вражды. Узники здесь жили бок о бок, в больших общих камерах, не было различий ни по богатству, ни по бытовым удобствам, ни по социальному положению. Если кто-нибудь и жаловался, что ему не хватает одиночества, то уж чего-чего, а недостатка в дружеской привязанности, проявлявшейся с утра до ночи, он, напротив того, ощутить не мог. В Петровском же Заводе улучшение условий содержания заключенных подчеркнуло разницу между ними. У каждого теперь была своя отдельная камера, и каждый обставлял ее по своим силам и средствам. Те, кому родственники не присылали денег, жили словно монахи – в келье с голыми стенами, те, кто побогаче, обитали среди ковров, картин, безделушек. Из двух друзей, осужденных на равном основании, один ходил в лохмотьях, другой в элегантном наряде с иголочки. И каждый у себя постепенно привыкал жить только для себя. После эры согласия и взаимопомощи началась эра эгоизма. Размежевание еще усугубилось с водворением в исправительное заведение дам. Само их присутствие в тюремных помещениях разжигало ревность, приводило к ссорам. И под влиянием жен бывшие товарищи по оружию стали собираться в компании в зависимости от более или менее знатного происхождения, от положения в свете. С другой стороны, холостяков необычайно возбуждали постоянно мелькающие рядом с ними юбки. Даже если бы они и хотели оставаться благоразумными, им все равно помешали бы постоянные перемещения женщин. В любой момент встреченная во дворе или коридоре дама напоминала всякому о его навязчивой идее. Скандал, устроенный князем Трубецким из-за визитов девиц легкого поведения, был просто первым следствием распада коммуны, и Николай с тревогой ждал развития событий.
Назавтра после размолвки ровно в шесть часов вечера водовоз въехал со своей телегой на территорию тюрьмы. Солдаты, посмеиваясь, сопровождали его. Юрий Алмазов и еще несколько холостых декабристов собрались у сарая, чтобы присутствовать при разгрузке. Николай стоял среди них, слушал, как они шутя заключают пари, в каких бочках есть девушки, в каких нет… Наконец появились барышни – водовоз с трудом освободил их из «плена», и только они стали расправлять помятые юбки, как лица всех перекосились от страха. Из-за угла показалась фигура Лепарского! Кто известил генерала? Трубецкой? Нет, Николай не мог в это поверить! Он охотнее готов был предположить предательство со стороны охранника. Станислав Романович был в такой ярости, что девицы поспешили вернуться в свои бочки. Комендант же обошел повозку, ударяя кулаком по бокам бочонков: некоторые отзывались глухо, другие – звонкой пустотой и мышиным писком.
– Ах ты, мерзавец! – закричал Лепарский, хватая водовоза за грудки.
Тот – высокий, крепкий, бородатый мужик – весь задрожал.
– Да я сам удивлен, сильно удивлен, ваше превосходительство! – пробормотал он. – Откуда бы они? А-а-а, я ведь беру воду из реки, так, может, и русалки с нею туда, в бочки, заплыли…
Поэтичное объяснение торговца водой окончательно вывело генерала из себя.
– Ты еще и смеешься надо мной, сукин сын! – завопил он не своим голосом. – Хорошо же, я прикажу, чтобы об тебя сломали розги покрепче!
Напуганный водовоз вскочил на сиденье, хлестнул лошадей и пулей вылетел из ворот, не оставив ни воды, ни девиц…
Когда двор опустел, Лепарский повернулся к декабристам и обрушил свой гнев на них:
– Блудодеи и притворщики! Я спешу сюда, чтобы сообщить о решении губернатора Восточной Сибири дозволить строительство вашей церкви, и застаю вас с этими шлюхами!
Комендант кричал минуты три, не меньше. Затем Юрий Алмазов тихо и почтительно объяснил ему, что холостякам, которые, как он сказал, ничем не отличаются от других мужчин, в их возрасте и с их физической формой, чрезвычайно трудно обходиться без женщин.
– Между прочим, до сих пор вы отлично без них обходились! – не уступал Лепарский.
– Да, но ценой каких страданий! – вздохнул Алмазов. – Доктор Вольф может сказать вам, насколько вредно для здоровья нормального индивидуума подобное воздержание. Ладно… Если вы не хотите, чтобы девушки приходили к нам сюда, разрешите нам отлучаться к ним, в город. Если угодно, можете давать солдата в сопровождение!
Предложение Юрия, сделанное наобум и совершенно, казалось бы, неприемлемое для генерала, неожиданно того успокоило. Если речь заходила об организации какого-то процесса, ему было легче почувствовать себя в своей тарелке. В любом случае прежде всего – порядок, систематичность во всем, пунктуальность. И никаких импровизаций – импровизаций он не любил. Если за арестантом по пятам следует охранник, арестанту заранее прощаются любые его выходки.
– Ладно, посмотрим, – ответил Лепарский куда более мирно, чем прежде. – Я разберусь.
И ушел, так и сяк прокручивая в голове новую ситуацию. А неделю спустя объявил, что отныне каждый из заключенных может, получив у него разрешение, отправиться под конвоем в город, «чтобы встретиться там со своими знакомыми». В первые дни холостяки едва ли не ссорились из-за того, кому ходить чаще, а кому можно и пореже, затем пылу у них поубавилось. Некоторые даже отказывались от возможности использовать разрешение: барышни, с которыми тут они с радостью встречались, в городе не слишком оправдывали надежды, к тому же в большинстве случаев солдаты, которые служили арестантам конвоирами, сразу после них шли к тем же девицам, причем за ту же цену! А кроме всего прочего, среди декабристов-холостяков появились больные, которых доктор Вольф, конечно же, лечил с присущими ему преданностью и усердием, но все равно вылечить мог только отчасти…
Воспользовавшись тем, что холостяки получили привилегии, женатые, в свою очередь, потребовали от Лепарского официального разрешения для себя навещать супруг в их домах на Дамской улице. Естественно, позволив одним, генерал не смог отказать другим, и вскоре стало не хватать солдат для сопровождения всех господ, жаждущих плотских утех. Некоторым было позволено гулять практически свободно, если дадут честное слово вернуться в камеру до сигнала гасить огни. Затем комендант разрешил семьям проводить вместе воскресные дни и закрывал глаза на то, что выходные у заключенных нередко продолжались до вторничного утра. Камеры первой и двенадцатой секций были почти всегда пустыми, зато на Дамской улице жили на широкую ногу, дома становились все комфортабельнее. У Волконских стало теперь десять человек прислуги, у Трубецких – восемь, у Муравьевых – семь. Из Санкт-Петербурга то и дело прибывали обозы с мебелью, коврами, картинами… Камилла, по примеру подруг, тоже построила себе дом, который, впрочем, называла «виллой». Вопреки прогнозам дам-декабристок, их союз с Ивашевым был или, по крайней мере, выглядел прочным и счастливым. Они часто показывались под ручку, смотрели друг на друга влюбленными глазами и повторяли всем, кому было угодно услышать, что ничего не стали бы больше просить у Господа, если бы Он послал им сына. В ожидании, пока Бог подарит ей дитя, Камилла купила корову, кур, кроликов и с наслаждением занималась животноводством.
Вскоре начались приемы то у одних, то у других, однако именитые горожане, видимо, не желая себя компрометировать, избегали компании каторжников и их жен, и те всегда оставались среди своих, хотя и окруженные всеобщим уважением. Один Лепарский не боялся этой заразы, превратившись словно бы в связующее звено между заключенными и «обществом». Но на самом деле «элита» Петровского Завода – губернатор, начальник полиции, директор завода, почтмейстер, инженеры и писари – порядком ему наскучили, он попросту томился в их компании, что же до жен и дочерей высших чинов, то находил их – всех как одну – уродливыми, глупыми, безвкусно одетыми и исполненными провинциальной спеси. В подчинении у этой небольшой группы администраторов было множество рабочих – свободных и бывших каторжников, занятых в литейном производстве, в этом аду. Внизу царили нищета и невежество, наверху – душевная черствость, недостаток воспитания, убожество, полное отсутствие идеалов. Какая разница с миром узников! Именно среди них Лепарский чувствовал себя наиболее свободно и легко. Злые языки в петровозаводских гостиных болтали, что генерал влюблен сразу во всех «сибирских дам»!
24 апреля, в День святой Елизаветы, госпожа Нарышкина отправила всем семейным и некоторым холостякам приглашения на именины. Передать их должен был лакей в ливрее. Жены декабристов договорились одеться в этот день «получше, чем обычно». Софи довольствовалась тем, что обновила свое розовое платье, подчеркнув цвет ткани черными бархатными бантами. И, войдя об руку с Николаем в гостиную Нарышкиных, сразу поняла, что выпала из общей тональности: у большей части женщин были высокие прически из кос, украшенные искусственными цветами и изящными гребнями, огромные декольте, тюлевые или креповые юбки, усыпанные разноцветными букетиками. Все туалеты были явно в спешке изготовлены дома, но все выдавали желание ослепить. Дамы обменивались комплиментами, восклицаниями, играли улыбками, глазами и веерами. Их усилия воссоздать в Сибири обстановку санкт-петербургского приема были настолько очевидны, что Софи ощутила раздражение и жалость одновременно. Она была абсолютно уверена в том, что этим маскарадом им не удастся обмануть даже самих себя, что все это веселье и для них припахивает тюрьмой…
– Дорогая! Ваше платье просто восхитительно!
– А ваша прическа, милочка! Совершенно необходимо, чтобы вы одолжили мне свою горничную! Знаете, что моя сказала?..
Мужчины в черных фраках и белых жилетах выглядели чопорно. Поскольку холостяков было куда больше, чем семейных, на одну представительницу прекрасного пола приходилось по десятку представителей сильного, и пропорция казалась угнетающей даже тем из дам, кто любил, когда их со всех сторон осыпали лестными словечками.
Станислав Романович из-за того, что страшно отекли ноги, вынужден был остаться дома. Маленький оркестр, составленный из крестьян-балалаечников, занял место на подмостках и заиграл под сурдинку. Обменялись первыми поздравлениями – и атмосфера сразу охладилась, повисла тишина, никто не знал, что еще сказать. Чувство, что все они выглядят ряжеными, отнимало у мужчин весь их ум, у женщин – непосредственность. Николай, чтобы спасти положение, затеял с князем Трубецким и доктором Вольфом политическую дискуссию. Луи-Филипп, король-гражданин, навел, дескать, во Франции порядок и использовал победу народа. В Польше царь уничтожил Сейм, армию, независимую администрацию, сослав главарей мятежа в отдаленные провинции и задавив своей пятой всю страну. Не приведет ли такая, явно излишняя суровость, к новым восстаниям? Дамы запротестовали:
– Нет-нет! Никаких серьезных споров сегодня вечером!

15

Они непременно желали танцевать – впервые за все время заключения мужей! Балалаечники удалились, и декабрист Алексей Юшневский сел к фортепиано. Пальцы его живо забегали по клавишам. Зазвучал вальс. Довольно долго озадаченные мужчины только переглядывались. Они не решались отдаться на волю этой веселой, словно бы призывающей их совершить святотатство музыке. Дело, которому они служат, наказание, которого они еще не отбыли, как им казалось, требуют от них достоинства, несовместимого с развлечениями подобного рода. Николай глаз не сводил с Софи, а она улыбалась мужу, молча призывала его. Свет канделябров золотил ее кожу, глаза казались еще более живыми и выразительными.
Князь Трубецкой склонился перед хозяйкой дома, и они открыли бал – с некоторой, правда, натянутостью в позах. Все наблюдали за ними, но никто не решался последовать примеру первой пары. Юшневский, склонившись над клавиатурой, разукрашивал мелодию трелями, арпеджио, сотнями фиоритур, от которых щемило сердце. Внезапно забыв о 14 декабря, революции, каторге, Николай бросился к Софи и увлек ее на середину зала. Движения их ног были слаженными, они неслись в легком, веселом кружении. Вот тут уже устоять оказалось невозможно, и вскоре у каждой дамы было по кавалеру. Тоненькая, изящная, словно устремленная к небу Софи с ее мягко округленными руками, прямой талией, плавной линией плеч, неотразимая, обворожительная Софи покачивалась, грациозно скользила по паркету и не сводила взгляда с лица мужа. Николай смотрел на нее серьезно и нежно. Они танцевали молча, но Софи знала, что Николя, как и она сама, погрузился в прошлое, что он думает об иных балах, об упущенных шансах и о любви, выдержавшей испытания временем. «Как тогда… Почти как тогда… Нет, может быть, даже лучше…» Зеркала, мебель, огоньки канделябров, фигуры гостей – всё вертелось вокруг них, а они были центром вселенной. У Софи вдруг закружилась голова, и она на секунду, с трудом переводя дыхание, прислонилась к груди мужа: в нем всегда была сила, которая успокаивала и придавала энергии. Не прекращая танца, Николай привел жену в глубину зала, где она опустилась в кресло и откинула голову на спинку.
– Отвыкла я танцевать! – прерывающимся голосом проговорила Софи.
Николай тоже едва дышал, совсем выбился из сил, но из мужского тщеславия сцепил зубы, втянул ноздри и пытался показать, что дышит спокойно. Капли пота выступили на его пересеченном синей веной лбу. Софи увидела, как он повзрослел, даже постарел, и почувствовала какое-то странное удовлетворение этим. Как будто легкое увядание мужа было ее собственной заслугой, как будто с тех пор, как у него появились морщинки вокруг глаз, он стал принадлежать ей полнее.
– Надо бы тебе пригласить хозяйку дома, – прошептала она.
Он скорчил гримасу невоспитанного мальчишки и пообещал пригласить Елизавету Нарышкину на ближайший контрданс. В эту минуту у дверей обозначилась какая-то суматоха, и внезапно в зале появился племянник генерала Лепарского Осип, страшно взволнованный – настолько, что Юшневский прекратил играть и, подобно всем остальным, замер, глядя на новоприбывшего.
– Простите, что нарушил ваше веселье, – мрачно произнес Осип, – но комендант прислал меня сюда с предупреждением: адъютант военного министра, генерал Иванов, неожиданно прибыл с инспекцией тюрьмы. И может отправиться туда в любой момент, прямо сейчас. Поторопитесь, господа, занять ваши камеры. Переоденетесь на месте. Да! Ни в коем случае не вздумайте, сударыни, сопровождать ваших мужей! Это произвело бы слишком неблагоприятное впечатление на инспектора. Быстрее, быстрее, господа! Только от вас сейчас зависит наше спасение! От скорости, с которой…
Он еще говорил, но поток декабристов уже устремился к выходу. Именинница была в отчаянии: люди с тревожным выражением на лицах мелькали перед ней так, словно в ее гостиной вдруг вспыхнул пожар. Некоторые даже забывали попрощаться, приложиться к ручке! И на столе осталось еще столько несъеденного, невыпитого! Николай поцеловал Софи, поклонился госпоже Нарышкиной и выбежал наружу. К счастью, тюрьма была совсем близко: только улицу перейти. И вот уже дружный отряд прожигателей жизни во фраках и белых жилетах быстрым шагом марширует перед караульными. Еще десять минут – и все они уже переоделись, превратившись из светских львов в убогих каторжников…
Однако генерал Иванов нанес им визит только на следующий день. Это был такой толстенный, надутый и увешанный орденами господин, что он и двигался-то с трудом. Инспектора сопровождал Лепарский – бледнее бледного, с искривленными от боли уголками губ. Он сильно хромал, но отказывался взять костыль или хотя бы трость. Время от времени он нашептывал инспектору на ухо объяснения, больше похожие на оправдания: вид у коменданта при этом был виноватый. Когда они вошли в камеру Николая, тот встал, приветствуя гостей.
– А это перед вами Николай Михайлович Озарёв, – представил Лепарский. – Никаких проступков, заявить не о чем.
Должно быть, ту же самую формулировку он повторял, характеризуя каждого из своих подопечных, но при этом выглядел таким раболепным и угодливым, что больно было смотреть. Николай слишком уважал Станислава Романовича, чтобы не страдать, видя, как тот унижен самим присутствием этого спесивого бурдюка. Господи, да о чем он так тревожится-то? Единственная отставка, которая может последовать в его возрасте, единственная ссылка – это в небытие, на тот свет! Но генерал не думает об этом… Он все еще ревностный служака!
– К какому разряду вы относитесь? – спросил инспектор.
– К четвертому, – ответил Николай.
– Есть ли у вас жалобы на помещение, на качество пищи?
– Никаких, ваше превосходительство!
– Чем вы заполняете ваш досуг?
– Чтением и самообразованием.
– Что именно изучаете?
У Лепарского стало такое выражение лица, будто он отец, ребенок которого у него на глазах сдает трудный экзамен. Он шевелил губами одновременно с декабристом, словно помогая ему правильно отвечать на все вопросы.
– Историю, политические науки, философию, – сказал Озарёв.
Генерал Иванов нахмурился и потемнел лицом. Жирные щеки отяжелели и застыли складками.
– Это неверное направление! – возмутился он. – Что за опасные науки вы избрали!
– Заключенный занимается также и физическим трудом, – заторопился Лепарский с уточнениями. – Столярные работы… кое-какие мелкие починки… Должен сказать, что вообще большая часть наших заключенных получает в условиях пенитенциарного заведения навыки ремесел: думаю, это сослужит им хорошую службу, когда они перейдут на поднадзорное поселение…
– А супруги заключенных где находятся? – сухо осведомился генерал Иванов.
Левое веко Лепарского задергалось. Он пробормотал:
– Они… они сидят по домам… время от времени эти дамы навещают здесь своих мужей, как дозволено правилами, но обычно… обычно они находятся у себя дома… Эти господа имеют право навещать их только… только в случае тяжелого заболевания… и всегда… всегда под конвоем… С ними обязательно идет вооруженный охранник… Тут я никогда не иду на уступки, ваше превосходительство, то есть… то есть… все, что угодно – только под наблюдением!
Генерал Иванов вышел, не прибавив ни слова. Комендант похромал за ним, бросив с порога Николаю трагический взгляд.
На следующий день инспектор отбыл, а Лепарский слег. Неожиданный визит начальства из Санкт-Петербурга его уже просто доконал. Сердце не переставало болеть, нервы окончательно сдали, и он решил подать императору рапорт об отставке. Упомянул об этом в разговоре с доктором Вольфом, а тот поторопился донести новость до товарищей. Что тут началось! Все растерялись, все чувствовали себя покинутыми, беспомощными. Приезд в Петровский Завод другого коменданта наверняка приведет к ужесточению дисциплины на каторге. Николай предложил тотчас же отправить к генералу делегацию.
Лепарский принял их, сидя в постели, на плечи его был накинут расстегнутый генеральский мундир. Никогда еще Станислав Романович не выглядел таким старым и таким усталым! Он несколько дней не брился, и от топорщившейся белоснежной щетины лицо казалось покрытым инеем. Правую руку он то и дело прижимал к груди, дышал с трудом, хрипло.
– Это просто невозможно представить, чтобы вы оставили нас, ваше превосходительство, – пролепетал Николай Озарёв. – Что с нами станет после вашего отъезда? Нас никто не будет так понимать, нам никто не будет так помогать, как вы! Если нужно, мы сами установим тот порядок, какой вы скажете, и сами станем следить за тем, как он выполняется, только не покидайте нас! Только останьтесь с нами!
Эта речь так растрогала коменданта, что все его морщины пришли в движение, отчего всем показалось, будто лицо Лепарского вот-вот развалится по кусочкам. На глазах старика выступили слезы, веки припухли. Он зашептал с придыханием:
– Вы такие хорошие мальчики… Спасибо… Но все это уже выше моих сил… Впрочем, от нас ничего не зависит. Так или иначе, через несколько дней император сам отправит меня в отставку!
– Откуда вы знаете?!
– Догадался по поведению Иванова. Он ничего не сказал мне, но в глазах можно было прочесть, какой рапорт напишет. Может быть, как раз в эту минуту назначают моего преемника…
– Господи, да подождали бы, пока вам хоть что-то скажут официально, Станислав Романович! – вырвалось у Николая.
– Нет уж, предпочитаю опережать события!
– Из гордости?
– Разумеется.
Вмешался присутствовавший при беседе доктор Вольф:
– Ваше превосходительство, вы сейчас не в том состоянии, какое способствует решению столь важных вопросов. Сначала надо выздороветь, а уж потом предпринимать решительные действия! – И, повернувшись к товарищам, добавил: – Господа, прошу вас покинуть больного. Его превосходительство нуждается в отдыхе.
Еще целый месяц декабристы прожили в тревоге. Лепарский не выходил из спальни. Он каждый день заговаривал о том, что вот сейчас напишет прошение об отставке, и каждый день доктор Вольф уговаривал его отложить это на потом. От такой повседневной борьбы силы больного быстро таяли. В том состоянии полного нервного истощения, в каком он находился, обычные препараты больше не действовали. Доктор Вольф рассказывал, что генерал часто приказывал принести ему какие-то древние папки с документами, свидетельствовавшими о его былых подвигах во времена Екатерины Великой, Павла I, Александра I, раскладывал на одеяле старые, порванные на сгибах, полустершиеся карты военных действий, часами рассматривал все это, и выглядел он тогда туповатым и словно бы одурманенным. Так старый воин в тишине проживал снова самые славные свои годы…
Однажды, собравшись во дворе тюрьмы воскресным утром, когда должны были привезти почту, узники заметили у ворот… привидение. Это к ним приближался Лепарский, опираясь на руку Фердинанда Богдановича. Когда генерал подошел ближе, стало видно, что дело вовсе не так плохо. Комендант был в парадном мундире при всех орденах, с парадной же перевязью, лицо его, по-прежнему бледное, тем не менее, посвежело, глаза сверкали так, словно к нему вернулась молодость.
– Господа! – сказал Лепарский, остановившись. – Имею честь сообщить вам, что на основании рапорта генерала Иванова государь император прислал мне личное письмо, благодаря за отеческую заботу о пенитенциарном заведении, которое мне вверено, и за ваше содержание и поведение во время пребывания здесь инспектора. Кроме того, Николай Павлович разрешил строительство церкви при условии, что ему будет послан на согласование ее проект.
– Урррааа! – закричал Юрий Алмазов.
Все поддержали его, над каторгой загремели виваты. Лепарский улыбнулся.
– Надеюсь, вы теперь и не думаете о том, чтобы бросить нас, ваше превосходительство? – спросил Николай Озарёв.
– Попробуем пройти еще кусочек дороги вместе! – подмигнув, проворчал комендант.
После его ухода доктор Вольф пожал плечами:
– Ей-богу, ничего не понимаю! Он был в ужасном состоянии, его мучили сердцебиения, ноги были, как подушки, не мог встать… Но получил письмо – и вот, пожалуйста, как по мановению волшебной палочки, отеки мгновенно спали, сердце забилось ровно! Я видел это чудо своими глазами!.. Нет, настоящий врач нашего старика вовсе не я, а царь! Это он исцелил генерала.
4
Капитуляция Варшавы снова пробудила в декабристах надежду на скорую амнистию, однако шли дни, недели – не было ни малейшего признака того, что царь вот-вот проявит к узникам милосердие. Суровости императора не смягчило и появление на свет Божий третьего царевича. И теперь, поскольку заключенным надо обязательно чего-то ждать, чтобы не потерять интереса к будущему, они решили: наверняка меру пресечения изменят по случаю десятилетнего «юбилея» их мятежа, 14 декабря 1835 года. Еще целых три года томиться в ожидании!
Лето кончилось внезапно, зной сменился обрушившимися на Петровский Завод с небосвода потоками ледяной воды и почти сразу же – обильным снегопадом. Небо стало совсем близко к земле. Город промерз насквозь и выглядел уныло.
В октябре у Александрины Муравьевой случился выкидыш, ставший причиной ужасной ее слабости. Чуть позже несчастная еще и простудилась, начала кашлять и, в конце концов, слегла в лихорадке. Доктор Вольф поставил диагноз: плеврит. Несмотря на все его усилия, стоило больной кашлянуть, нестерпимая боль пронзала ей грудь. Дышать стало трудно, казалось, что при вдохе ребра разрывают ткань легких. Лицо Александрины было смертельно бледным, со лба катился пот, черты обострились, глаза запали и резче выступили скулы. Вскоре она совсем перестала сопротивляться, понимая, что смерть на пороге. Ясность сознания умирающей пугала ее близких. Александрина исповедовалась, приняла святые дары, написала родным, попрощалась с мужем, а вот дочку попросила не будить, довольствовавшись тем, что прижала к себе ее куклу и, уже не сдерживая слез, осыпала горячечными поцелуями эту тряпичную фигурку. Дамы стояли вокруг – безмолвные, онемевшие от ужаса, они наблюдали за агонией подруги. Она нашла теплое слово для каждой, задержала возле себя Софи.
– Я так боялась когда-то, – задыхаясь, прошептала Александрина, – что вы с мужем расстанетесь!.. Вы созданы друг для друга!.. Оставайтесь вместе… навсегда… навсегда…
Софи стоило громадных усилий сдержать слезы: уходила ее лучшая подруга, единственная из всех, кто ее понимал, кто ее защищал. Комнату освещали две свечи. Голова умирающей упала на подушки. Кожа ее была прозрачной, губы приоткрывались, пропуская хриплое дыхание. Александрина испустила тяжелый вздох, глаза ее закатились, и она упокоилась навеки…
Никита Муравьев бросился к телу жены, плечи его содрогались от рыданий. С другой стороны постели стоял, опустив голову, доктор Вольф: он так любил Александрину, а спасти ее не сумел. Врач закрыл глаза покойнице. Лепарский явился слишком поздно. Ему помогли встать на колени, и он долго простоял так, то ли молясь, то ли размышляя перед этим изваянием из хрусталя и мрамора, этой статуей, не имеющей возраста, не имеющей в себе уже ничего человеческого, неуловимой, непостижимой…
Прощаться с Александриной пришла вся каторга. Люди проходили молча, многие плакали. Покойница, одетая в самое нарядное свое платье, казалось, смотрит сквозь опущенные веки на эту бесконечную череду людей, чью судьбу она делила столько лет.
Николай Бестужев сам сделал гроб, сам обил его кремовой тафтой. Каторжники-уголовники смели снежные заносы и вырыли в заледеневшей кладбищенской земле могилу. Все узники со свечами в руках присутствовали на отпевании. В церкви было так холодно, что у Софи, неспособной пошевелиться, так она застыла, как ей казалось, и мозг тоже совершенно вымерз. Священник размахивал кадилом, катафалк окружило голубоватое облачко. Софи смотрела перед собой и смутно, беспорядочно вспоминала собственных ушедших, горевала о том, что упокоились их души так далеко от нее, что не смогла попрощаться как следует. Думала о матери и об отце, чьи образы в памяти постепенно заволакивались туманом; о Маше, которая скончалась так рано, будто и вовсе не жила… Даже Никиту с течением времени она уже не представляла себе так ясно, как прежде, со всей его теплотой, всей человеческой истинностью, от всего этого осталась только тайна, недосказанность… Единственным из всех покинувших этот свет знакомых ей людей и до сих пор видевшимся ей так же четко, как при жизни, оказался ее свекор, Михаил Борисович. Наверное, его дикий нрав и резкие черты лица позволяли старику сопротивляться медленной эрозии забвения. Она перестала его ненавидеть, но вспоминала порой со страхом, словно бы и из могилы он может ей навредить. Отзвучали последние заупокойные молитвы, шестеро декабристов подняли на плечи гроб и вышли из холодной церкви на совсем уж заледенелую улицу. За ними двигался, как автомат, Никита Муравьев, спина его была согнута, будто он за несколько дней состарился на много лет. Софи смотрела на него с мучительным удивлением: волосы Никиты стали седыми.
Назавтра Николай Бестужев соорудил над могилой маленькую часовенку. Первая смерть больно ударила по декабристской общине. Дамы, сообща воспитывавшие сиротку, думали, что и они могут вот так же внезапно умереть, оставив детей – ровесников малышки. «Что станет с ними без нас?» – этот вопрос превратился в навязчивый для всех. Они обменивались торжественными обещаниями, доверяли детей подругам завещанием, старались одеться потеплее, чтобы не подхватить простуды, и укладывались в постель при малейшем недомогании. Доктору Вольфу пришлось даже выбранить некоторых за то, что стали горстями глотать лекарства.
Несмотря на великую печаль, омрачившую конец года, во всех домах, где подрастали дети, к Рождеству поставили елки. Жители города отправлялись прогуляться по Дамской улице, специально чтобы полюбоваться в окна на украшенные лакомствами и золотыми бумажными звездами деревья. Сплющив носы о стекло, дети рабочих разглядывали детей каторжников и завидовали им.
Главную раздачу рождественских подарков решили устроить у Полины Анненковой. Софи с Николаем присутствовали на празднике. Принаряженные детишки, один за другим, подходили к хозяйке дома, сидевшей возле горы обернутых в голубую и розовую бумагу свертков, получали свой гостинец и бежали в уголок, чтобы поскорее содрать красивую упаковку и посмотреть, что же там внутри. Маленькая Саша Трубецкая только что села со всего размаху на попку, пытаясь изобразить изысканный реверанс, и все умирали со смеху, когда дверь распахнулась и в гостиную влетел Юрий Алмазов. Глаза у него были безумными. Он размахивал, как знаменем, газетой и кричал:
– Послушайте!.. Все, все слушайте!.. Пришла почта!.. А тут такая новость!.. Великая новость!.. Амнистия!!!
Смех тут же умолк, все кинулись к новоприбывшему, образовали тесный кружок, центром которого стал Юрий. А он выложил на стол газету «Русский инвалид» от 25 ноября 1832 года, которая целый месяц путешествовала по стране, пока добралась до Сибири. Опубликованный там декрет оказался датирован 8 ноября – днем, когда четвертый сын императора, великий князь Михаил Николаевич, получил святое крещение. Государь пожелал по такому случаю проявить монаршую милость к государственным преступникам и приказал снизить сроки наказания многим из них. К царскому указу был приложен список имен. Приговоренным по трем первым разрядам срок сокращался на пять лет, а тех, кто отбывал наказание по четвертому разряду, как Николай Озарёв, должны были немедленно выпустить из тюрьмы и перевести на поселение, под строгий надзор, или, если они того пожелают, отправить в действующую армию на Кавказ простыми солдатами. Николай задыхался от счастья. Он схватил руку Софи и поднес к губам. Вокруг них перешептывались женщины с сияющими лицами, они смеялись, плакали, крестились – всё разом, мужчины выхватывали друг у друга газету, чтобы увидеть своими глазами собственное имя в списке…
Камилла, соединив руки на огромном животе – ей скоро пора было родить, – вздыхала:
– Ребеночку, которого я ношу, будет уже три года, когда мы уедем отсюда! Базиль, Базиль, помолимся, вознесем Господу наши молитвы!
– Нам остается еще девять лет, – подсчитала, в свою очередь, Каташа Трубецкая. – А вам, Полина?
– Больше пяти…
– Время пролетит быстро!
– Слава Богу! Слава Богу! – повторяла Наталья Фонвизина, не сводя глаз с висевших в гостиной икон.
Вне себя от радости: надо же было случиться такому неожиданному подарку от царя на Рождество! – они совершенно забыли о детях, которым страстно хотелось продолжения раздачи игрушек. Девочки и мальчики на какое-то время замерли, не понимая, почему взрослые вдруг заговорили все одновременно и чему они так радуются, а потом одни, застенчивые и робкие, начали хныкать, а другие, более смелые, хватать пакеты, предназначенные вовсе не им. Из-за кукол и деревянных свистулек разгорались нешуточные драки, но вопли и слезы малышей совершенно не трогали родителей, которые так и продолжали смеяться, обниматься, поздравлять друг друга по необъяснимой для ребятишек причине. Поскольку от ссор и драк поднялся шум, прибежали нянюшки, им пришлось растащить эту кучу-малу и увести своих питомцев, зареванных и уже вполне безразличных к сокровищам, прижатым к сотрясающейся от рыданий груди.
Когда все наконец-то и не по одному разу прочитали газету, князь Трубецкой предложил отправиться к Лепарскому и узнать, известно ли ему императорское решение. Вместе с дамами, столь же нетерпеливо ждавшими разъяснений, образовалась группа человек в тридцать, которая немедленно двинулась под неутихающим снегом в направлении генеральского дома. Генерал встретил всю компанию приветливо, поздравил с тем, что удостоены царской милости, и сказал, что сам узнал о ней, как и они, из газет. Добавил, что, получив официальную инструкцию насчет мест ссылки пятнадцати приговоренных по четвертому разряду, тут же их известит. Несколько декабристов заявили, что хотят на Кавказ. Решительнее всех выступал тут князь Одоевский, и Софи показалось, будто ее муж смотрит на него с завистью. Наверное, не будь он женат, тоже пошел бы сражаться с черкесами! На минуту ею овладело беспокойство, она подумала, что грузом висит на Николя, что мешает ему жить так, как хочется, но он подошел и прошептал:
– Свободны, мы вот-вот будем свободны, дорогая! Ты отдаешь себе отчет в происходящем?
– Конечно, – улыбнулась она. – Но куда же нас отправят?
– Какая разница! Не имеет ни малейшего значения! С тобой я готов жить посреди пустыни в палатке! А главное – пройдет несколько лет, и нам разрешат вернуться из Сибири домой, в Россию! Увидишь! Ты только верь!
Они касались друг друга плечами, опущенные руки соединились, пальцы сплелись в живой узел.
Лепарский приказал подать шампанское: не слушая предостережений и упреков доктора Вольфа, старик завел обычай глотнуть любимого напитка по случаю какого-нибудь «великого события». Вот и теперь, подняв бокал, комендант воскликнул помолодевшим от радости голосом:
– Дамы и господа! Предлагаю выпить за здоровье государя императора, который только что доказал всем вам свою безмерную доброту!
Бокал, однако, он поднял в одиночестве: все лица вокруг генерала, как по команде, замкнулись. Женщины выглядели еще враждебнее мужчин. Глаза Лепарского мгновенно опечалились: снова между ним и заключенными образовалась пропасть. Наверное, ему суждено было попасть в единственное место в России, где никому не хочется поддержать подобный тост! И настаивать бесполезно… Он одним глотком опустошил свой бокал и велел денщику налить снова. На этот раз слово взял князь Трубецкой:
– Ваше здоровье, Станислав Романович!
– Да! Да! За вас! Будьте здоровы, ваше превосходительство! Живите долго и счастливо! – подхватили хором декабристы, делая шаг вперед.
Лепарскому пришлось нахмуриться, чтобы скрыть нахлынувшие на него чувства. Эти неизлечимые либералы выбрали его главным. Если бы царствовал он, никто бы не стал бунтовать 14 декабря. Мысль эта показалась ему ужасно странной: не перебрал ли он шампанского, надо же, что в голову приходит! А шампанское покалывало язык, глаза увлажнились.
– За нашу дружбу! – ответил он внезапно охрипшим голосом.
И потянулся бокалом к бокалам декабристов и их жен. Все стали чокаться.
* * *
Шли дни, а приказа об отъезде из столицы не присылали, и энтузиазм приговоренных по четвертому разряду сменился почти унынием: теперь они смотрели в будущее с тревогой. И, кроме того, их раздирали противоречивые чувства: все настолько привыкли за шесть с лишним лет жить одними мыслями, одной судьбой с товарищами, что теперь заранее страшились того, как будет, когда они расстанутся, расстанутся, скорее всего, навсегда… К горю разлуки прибавлялась еще странная паника перед масштабами и законами мира, начинающегося за пределами каторги. В тесном мирке общины, артели, закрытом, теплом, основанном на братстве, недостаток свободы возмещался ощущением полной безопасности. Здесь никто не мог быть предоставлен сам себе, при малейших трудностях, моральных или материальных, немедленно приходили на помощь соседи. И те, кто познал эту атмосферу достоинства, увлеченности, великодушия, щедрости, политического согласия, естественно, побаивались оказаться не сегодня завтра выброшенными в круг «нормальных людей». Вместо того чтобы закалить декабристов, их жизнь в замкнутом пространстве сделала их только более уязвимыми. Если они многое узнали из книг или прослушанных лекций, то в искусстве жить не продвинулись ни на шаг, и как тут было не ощутить себя безоружными, беспомощными среди людей, не способных тебя понимать, да и не стремящихся к этому… Среди людей жестоких и расчетливых, заменивших для себя любовь к ближнему страстью к деньгам! Среди людей, наверное, никогда и не слыхавших о 14 декабря 1825 года.
Николай постоянно прокручивал все это в голове, ничего не говоря Софи, чтобы не пугать, не обескураживать жену. А она, со своей стороны, прикладывала все усилия, чтобы выглядеть храброй, бодрой, уверенной в лучшем будущем. Даже стала продавать кое-какую мебель и подкупать теплую одежду. Подорожная пришла 15 февраля, пока в направлении Иркутска, а там уж генерал-губернатор Лавинский распорядится, куда, в какое место ссылки податься каждому. Лепарский возмущался тем, что Бенкендорф не счел возможным известить коменданта о судьбе его подопечных. «Можно подумать, речь идет о государственной тайне! – гневно восклицал он. – Что они там, в Петербурге, усомнились во мне, что ли?!» Из дам только Софи, Наталье Фонвизиной и Елизавете Нарышкиной предстояло тронуться в путь вместе с мужьями. Определенный властью порядок предусматривал, чтобы все уезжали в разное время, через день по одному человеку или одной семье.
Последний вечер Софи и Николая в Петровском Заводе получился грустным. Они обошли по очереди все камеры и распрощались с теми, кто оставался. Поцелуи, объятия… Затем они отправились к Полине Анненковой, которая устроила ужин по случаю их отъезда. Тут был и Лепарский: угрюмый, надутый, но с мокрыми глазами, выдававшими печаль расставания. В конце трапезы он взял слово, чтобы пожелать отъезжающим доброго пути. Речь прозвучала высокопарно, стало понятно, что генерал приготовил ее заранее и выучил наизусть. Однако ближе к финалу голос его оборвался, он потерянно огляделся вокруг себя, опустил голову и пробормотал в усы:
– Будьте счастливы, дети мои! Не забывайте старика, которому вы осветили последние годы! Не знаю, сумел ли я хоть как-то скрасить ваше существование, но, поверьте, старался от всей души!..
Комендант высморкался в огромный красный носовой платок, вздохнул и снова взял в руки вилку с ножом, хотя тарелка его была уже пустой. Когда все встали из-за стола, князь Трубецкой отвел Николая в уголок и сказал:
– Значит, нам придется строить церковь в Петровском Заводе без вас – а вы ведь так рьяно, с таким красноречием защищали эту идею! Ах, если бы люди знали, сколько обстоятельств способны изменить их намерения, наверное, они поостереглись бы задумывать что-то существенное… Однако так лучше. Завидую вам, друг мой! Выйти из тюрьмы на волю – все равно что заново родиться на свет. Теперь вы начнете жить!..
– Да… – согласился Николай со вздохом. – Да, конечно, но – среди каких людей? Мне кажется, у меня нет ничего общего с большинством моих соотечественников. Отправили бы меня на Северный полюс, к белым медведям, с ними я и то чувствовал бы себя не таким потерянным!..
На рассвете следующего дня Николай и Софи вышли из дому. У порога были приготовлены сани: одни ждали их самих, в других уже сидел унтер-офицер Бобруйский, которому было поручено сопровождение ссыльных. Когда слуги почти уже приладили багаж, в дальнем конце улицы показались и стали, покачиваясь, приближаться огоньки. Это несколько дам под водительством Марии Волконский явились сказать на прощанье несколько теплых слов отъезжающей подруге. Кое-кто из рано вставших заключенных, выскользнув из ворот тюрьмы, присоединился к ним. За стеклянными стенками фонарей мерцали желтые язычки пламени, временами бросая отблеск на взволнованные лица. Вокруг кружился, завиваясь небольшими вихрями, снег. Стоял трескучий мороз. Заиндевелые лошади казались одной серебристой масти. Софи с трудом верилось, что те самые женщины, которые сейчас плачут, разлучаясь с нею, совсем еще недавно были ее злейшими врагами.
– Пишите нам, Софи!.. Может быть, нам повезет, и мы окажемся в ссылке поблизости от вас!.. Доброго пути!.. Храни вас Господь!..
Затем к ней подошел Юрий Алмазов и прошептал в самое ухо:
– Позвольте поцеловать вас напоследок!
Софи посмотрела на него: маленький, тощий, с темными глазами, сверкающими из-под густых черных бровей…
– Я никогда не осмеливался сказать вам, – продолжал между тем Юрий, – что вы очень часто мне снились. Я завидовал… да я и сейчас завидую Николя, и я буду страшно несчастен оттого, что нельзя будет больше вас видеть!..
Она наклонилась к нему, и Алмазов осторожно коснулся губами ее щеки. Другие мужчины тоже подошли поцеловать Софи. Силы у нее стремительно убывали, решимость слабела, растерянность, наоборот, нарастала. Она чувствовала себя настолько опустошенной, что готова была закричать: «Мы остаемся!» Николай помог жене сесть в сани.
– Прощайте, друзья мои, дорогие мои друзья! – воскликнула она. – Прощайте!
Перед нею заскользили дома Дамской улицы. Прижавшись к Николаю и накрывшись вместе с ним медвежьей полостью, она смотрела, как удаляется, удаляется, удаляется от них этот маленький дружеский круг, этот милый сердцу мирок, которого, вполне может быть, они никогда в жизни больше не увидят. Люди были там, уже довольно далеко, в неясном мареве света, они размахивали руками, посылали им вслед прощальные сигналы белых платочков… Сани проехали мимо дома генерала Лепарского. В окне его кабинета светилась лампа. Неужели встал в такую рань? Лошади пошли шагом, колокольчики слабым звоном нарушали молчание оледенелого воздуха. Снег на земле почернел и стал серым, даже с каким-то свинцово-оловянным отливом, и сразу же почувствовался запах расплавленного металла – это они приблизились к литейным цехам завода. Из высоких труб в небо уходили столбы дыма, а время от времени сыпались красные искры. Торопившиеся на смену рабочие с фонарями в руках расступались перед санями, некоторые из горожан снимали шапки. Софи обернулась и несколько минут с бесконечной нежностью и печалью глядела на этот ряд светлячков в предрассветной мгле. Дома стали реже и беднее на вид: нищие грязные хибары…
Дорога поднималась вверх, снег скрипел под полозьями. Впереди возникла церковь – дряхлая, утонувшая по пояс в сугробах, только веселые купола выглядывали из тумана, как разноцветные шары. Сбоку – кладбище. Среди сотен грубо сколоченных, покосившихся деревянных крестов, выделявшихся на белом снегу, виднелся склеп, где покоилась Александрина Муравьева, выстроенный как часовня со святым образом на фронтоне и лампадкой, горевшей за закрытой решеткой. Кучер и Николай перекрестились. Унтер-офицер, следовавший в отдельных санях за Озарёвыми, последовал их примеру. Софи слегка поклонилась и благодарно помянула усопшую, а потом еще долго думала об их такой робкой, такой нерешительной, такой незавершенной дружбе – пока мысли ее не смешались, звон колокольцев не заполнил всю голову и она не забылась, отдавшись движению. Николай обнял жену за плечи. Перед ними расступился лес. На скрещенные ветви легла золотая пыль: вставало солнце…
5
Стук копыт по мерзлой земле, тени лошадей ложатся косо и искажаются, когда попадают на кочку. Софи глядит прямо перед собой и не видит ничего, кроме заснеженной равнины и – в самом ее центре – спины кучера, огромной, угрюмой и косматой – он в волчьей шубе… Желтое солнце плывет в молочно-белом небе. Николай вздремнул, голова его покачивается. Сани только что выехали из Верхнеудинска, и упряжка несется теперь к озеру Байкал.
Они уже шесть дней в дороге, они меняют лошадей и кучеров на каждой почтовой станции, их подорожная с тремя печатями дает им преимущество по сравнению с обычными путешественниками. Легкий ветерок касается земли и вздымает снежные султаны. В воздухе мерцают тысячи блесток. Межевые столбы, расставленные вдоль дороги, пропадают в их кружении. Солнце скрывается. Мороз щиплет щеки. Кучер рывком оборачивается. Он замотал лицо тряпьем, чтобы в рот и нос не набилась снежная пыль, – теперь видны только его глаза под шапкой. Он кричит сквозь это тряпье, и голос его кажется лишенным окраски:
– Сделайте, как я!.. Иначе у вас в груди скоро будет снежный ком!..
Софи разбудила Николая. Они закрыли рты платками и поглубже забились под медвежий мех. Метель становилась все сильнее, и вскоре в двух шагах от лошадей взгляд стал натыкаться на белую стену. Несмотря на то, что кожаный полог был опущен, порывами ветра к путешественникам заносило снег. В этом туманном, с опаловым отливом, ледяном небытии женским голосом выл ураган. Но Софи не боялась – Николай ведь рядом, а с ним ее ничем было не устрашить!
К ночи они добрались до почтовой станции. Пустая деревня, сугробы до окон. Лошади устремились во двор станции и остановились – замерзшие, хоть и быстро бежали, со встрепанными гривами – у деревянного крылечка.
В зале, где полагалось ждать смены лошадей, было жарко и влажно, словно в парильне. Человек пятнадцать уже дремали по лавкам у стен, свесив головы и вдыхая смешанный запах отсыревших валенок и щей. Лошадей на смену не оказалось, но стоило рассерженному унтер-офицеру Бобруйскому закричать на смотрителя и сунуть ему под нос подорожную с тремя печатями, как тот сразу же припомнил, что на конюшне есть еще одна свежая тройка. А дальше уже оставалось только наспех подкрепиться за общим столом, проглотить стакан обжигающего и сдобренного ромом чая и снова уйти в ночь, где танцуют бледные светлячки снега…
Этап за этапом – и вот перед ними Байкал. Громадное озеро замерзло, и потому можно было перебраться через него, не покидая саней. Ветер стих. Багровое солнце прожигало остававшиеся еще на небе последние лоскутки туч. В полыхании этом четко обозначились яркие, как васильки в ржаном поле, вершины синих гор, плотным кольцом обступивших громадное зеркало застывшего сибирского внутреннего моря… Шестьдесят верст до ближайшей станции. Когда сани спустились с берега на ровную поверхность бесконечной белой пустыни, сердце Софи сжалось: до нее доносились слухи, что иногда едва припорошенный снегом ледяной панцирь не выдерживал веса саней. Лошади, сознавая опасность, неслись как угорелые, просто-таки летели, и летели за ними гривы, и вытягивались шеи, и ноги мелькали так, что и не заметишь копыт… Дорожные рытвины и ухабы остались позади, теперь сани плавно скользили, до странности равномерно, как бывает, когда во сне паришь между небом и землей. Солнце поднялось в зенит, все краски мигом исчезли, и Софи почувствовала себя замкнутой внутри хрусталя. Мороз пронизывал до костей. Ноздри превратились в два твердых бесчувственных рожка. С дыханием изо рта валили клубы пара, впрочем, дышать было почти невозможно на этой скорости. Несколько раз Софи казалось, будто она вот-вот ослепнет от сияния льда, от нестерпимого блеска вокруг, и она закрывала глаза, а открыв, видела все ту же не просто безлюдную, но никем не населенную, абстрактную, геометрическую вселенную, и всякий раз заново очаровывалась ею, да так, что не хотелось выходить оттуда. Николай протянул жене фляжку с ромом, и они принялись глотать из нее по очереди. Скоро силы начали восстанавливаться.
– Как тут прекрасно, Николя! – прошептала путешественница. – Как красиво! До чего же мы счастливые!
Послышался глуховатый треск, и по льду, накрывшему озеро, поползла трещина. Поначалу тоненькая, зеленоватая, она бежала наперерез саням, останавливаясь, умненько примериваясь, куда чуть свернуть, так, словно поставила себе задачей перегородить им дорогу. Кучер хлестнул лошадей, те рванули и перескочили за трещину. Полумертвая от страха Софи обернулась: все в порядке, вторые сани тоже на нашей стороне! А вот за ними отрезанная от основной массы льда площадка вращалась, лениво покачивалась, и движение ее сопровождалось угрюмыми, зловещими шлепками по стылой воде. Кучер перекрестился. Впереди, пока еще довольно далеко, обозначилась, тем не менее, кромка берега. Странно было видеть после этой сверкающей, ослепительной белизны грязно-коричневую землю. Подступы к пристани охраняли заиндевелые камыши. Несмотря на только что пережитое ощущение счастья от красоты вокруг, Софи была не менее счастлива увидеть твердую землю: «переход» через Байкал занял почти три часа.
На почтовой станции предъявленная Бобруйским подорожная снова сотворила чудо, и поздно ночью, когда спали все, включая часовых, двое саней пересекли границу Иркутска. Куда было идти дальше в это время, то ли слишком позднее, то ли чересчур раннее? Софи, ни минуты не колеблясь, назвала адрес Проспера Рабудена.
Им пришлось очень долго стучать, пока отупевший от сна слуга согласился приотворить створку двери. Впрочем, это ничему не помогло: еле ворочая языком, парень сообщил, что в гостинице не осталось ни одной свободной комнаты. Но и тут им повезло! На шум явился хозяин – не менее слуги заспанный, в красновато-коричневом с золотистым отливом халате, на голове ночной колпак, в руке дубинка. Однако стоило Просперу узнать Софи, как румяное лицо его просияло, щеки заколыхались, словно блюдо студня, по которому побарабанили пальцами, и он закричал:
– О Господи! О Боже правый! Кого я вижу?! Что за радость видеть вас снова! Быстрей, быстрей заходите, что же вы на морозе! Для вас у меня всегда найдется место! Но как случилось, что вас отпустили сюда, в Иркутск?
– У моего мужа – разрешите представить вам Николая Михайловича Озарёва – окончился срок каторжных работ, и нас переводят на поселение под надзор полиции, – ответила Софи. – Пока мы еще и сами не знаем, где будем жить.
– Вот чудеса! – восхитился Проспер. – Какая честь для меня, месье Озарёв! Но вы, по крайней мере, ужинали?
Софи призналась, что нет, и через минуту гостеприимный ее соотечественник уже усаживал дорогих гостей на краешке длинного стола перед горой холодных мясных закусок. Унтер-офицер из скромности устроился поодаль и, сгорбившись, начал пожирать все подряд с такой жадностью и скоростью, будто опасался, что у него отнимут еду прежде, чем он отведает каждого яства и насытится. Проспер Рабуден не сводил глаз с Николая, одновременно расспрашивая Софи о жизни на каторге. А она не могла отделаться от неприятного ощущения, ужасно ее стеснявшего: тысячи подробностей первого ее пребывания в Иркутске буквально осаждали ее память. Эти украшенные французскими гравюрами стены, эта тяжелая мебель, эта лестница наверх – среди них бродил призрак юного крепостного со светлыми волосами и крепкими, как железо, мышцами… Она мысленно следила за тем, как привидение бесшумно передвигается по дому. Знает ли Проспер Рабуден, чем все это кончилось? Побег, арест, гибель под кнутом… О да, его ведь наверняка допрашивали во время следствия!.. Господи, хоть бы он не заговорил с нею об этом!.. Достаточно ведь одного намека, чтобы ранить Николя, задеть его самолюбие… Софи вся дрожала при мысли о том, что одним неловким словом этот человек может погубить все. Зачем она дала адрес этого постоялого двора? Вот уж последнее место, куда ей следовало привозить мужа! Над дверью – лист бумаги с надписью: «Il n’est bon bec que de Paris!».[19] На буфете стояла тарелка с остатками пирога.
– Французская выпечка! – похвастался Рабуден, подмигнув гостье. – Хотите отведать?
– Спасибо, нет, – отказалась Софи.
Она напробовалась уже в былые времена этих его сластей, после которых долго нельзя было избавиться от приторного вкуса во рту. Но он настаивал:
– Только один кусочек, маленький кусочек, в память о прошлом!
Пришлось покориться. Рабуден ужасно беспокоил ее своей болтовней, и она с фальшивым оживлением принялась рассказывать о Чите, о Петровском Заводе – о чем угодно, лишь бы помешать Просперу заговорить на опасную тему, и ей уже казалось, будто она выиграла партию, когда тот, воспользовавшись крошечной паузой, сказал с самым невинным видом:
– Но вы, должно быть, сердиты на меня за то, что ни разу не ответил на вопросы, которые вы задавали в своих письмах. Поймите, я просто не мог этого сделать, не рискуя навредить вам самой и вашему крепостному, который покинул меня, даже не предупредив!..
– Да знаю я, знаю… – попыталась отмахнуться Софи.
Она бросила взгляд на Николая. Он не пошевелился, бровью не повел, но явно наблюдал за нею. Пристыженная, теперь уже действительно рассерженная, она в растерянности не знала, как выйти из положения. А трактирщик продолжал свое, и на толстощекой его физиономии было написано туповатое сочувствие:
– Что за чудовищная трагедия!.. Если бы он доверился мне, если бы попросил совета, я бы удержал его!.. Но он сбежал тайком, будто внезапно помешался!.. Ах, молодость, молодость!.. Наверное, вы сильно, очень сильно горевали, милая моя дама?..
– Да, – коротко ответила она. И добавила сразу же: – И не будем больше об этом.
А про себя подумала: «Он все испортил! Уже сегодня ночью Николя не будет таким, как прежде!»
– Наверное, ты устала, Софи? – странным тоном спросил Николай. – Что, если нам пойти лечь?
– Сейчас, сейчас провожу вас в ваши покои! – засуетился хозяин.
Проспер, сделав постояльцам знак следовать за ним, двинулся по лестнице, наверху остановился, толкнул одну из дверей. Софи показалось, будто она вновь оказалась в той самой комнате, где когда-то жила, и невольно посмотрела на красные доски пола, охваченная суеверным страхом, что вот сейчас на них проявится скорчившееся от боли тело Никиты. Нет, слава Богу, красные доски не захотели играть с ней в эту злую игру! Духи покинули жилье. Проспер Рабуден зажег две свечи, пожелал Озарёвым доброй ночи и на цыпочках удалился.
Наконец Софи осталась с мужем одна, ей было тревожно, а он, стоя напротив, внимательно вглядывался в ее лицо, однако вовсе не было похоже, будто он что-то подозревает или в чем-то сомневается, нет, он вглядывался со спокойным восхищением. И она раз и навсегда поняла, что Никита больше для него ровным счетом ничего не значит. Ей сразу же стало легко, она забыла об усталости и даже развеселилась. Резким, но гибким движением выдернула из прически шпильки, волосы рассыпались по плечам, и Николай, приблизившись, обнял ее с такой силой и такой нежностью, что у нее не осталось больше сомнений: ее любят, ее понимают, она желанна, она под надежной защитой.
* * *
Назавтра они отправились к Александру Степановичу Лавинскому, генерал-губернатору Восточной Сибири. Это был человек высокого роста, с лицом тяжелым, но кротким и безмятежным. Поприветствовав посетителей и расспросив их о том, как поживает «этот славный старик Лепарский», он открыл лежащую на столе папку, помусолил палец, перевернул несколько страниц и сказал со вздохом:
– Прежде чем назвать место вашего поселения, хочу предупредить вас, что выбирал его не я. Мною получен от правительства список населенных пунктов, и пришлось бросить жребий, именно таким образом определив, куда направить того или иного из приговоренных по четвертому разряду. Если бы я сам составлял этот список, в нем фигурировали бы города или, по крайней мере, крупные селения, но в Санкт-Петербурге, увы, Сибири не знают – просто смотрят на карту, которая, в общем-то, ничего не говорит, да и не всегда верна, предполагая, что маленький черный кружочек с названием означает, что это большое село.
Софи с Николаем обменялись беспокойными взглядами.
– Спешу сказать, однако, – продолжал губернатор, – что вам повезло. Очень повезло! Уголок, который достался вам по жребию – Мертвый Култук, – это одно из самых живописных мест на берегу Байкала. Прелестная деревушка, просто мечта, да и только! Есть где вволю поохотиться, половить рыбу. И у вас будет пятнадцать десятин хорошей земли, чтобы заняться хозяйством.
– А наши друзья? – спросил Николай. – Они будут где-то поблизости?
– О нет! – вздохнул Лавинский. – Я получил приказ расселить освобожденных каторжников по всей Сибири. Даже братья не имеют права жить вместе. Счастье еще, что не додумались разлучать семейные пары!
– Не понимаю, – прошептала Софи, – не понимаю, какая тут опасность: поселить рядом старых товарищей, с которыми был вместе в заключении…
Генерал снова вздохнул, и губы его обиженно надулись.
– Этот вопрос не в моей компетенции. Однако хочу заметить, что мы чахнем, общаясь постоянно с одними и теми же людьми. Уму требуется освежиться, так сказать, проветриться, – не случайно же мы тасуем карты перед тем, как начать новую игру! – Он назидательно поднял палец и закончил торжественным тоном: – Для вас начинается новая игра. И прекрасно, что вы приступаете к ней, полностью забыв о прошлом. Уверяю, в Мертвом Култуке вы будете очень, очень счастливы!
– А где мы будем жить? – спросил Николай.
– В доме одного ссыльного. Я уже предупредил его, чтобы приготовил для вас одну или даже две комнаты.
– Но если нам не понравится у этого человека?
– Что ж, вы можете построить собственный дом, чуть подальше. Уж чего-чего, а места у нас тут хватает…
– Когда же мы должны тронуться в путь?
– Завтра. Я пришлю вам в трактир, где вы остановились, письмо с подробными указаниями, касающимися вашего пребывания на поселении. Сопровождать вас до места будет казак из моих людей. Советую сделать до отъезда кое-какие покупки.
Генерал поднялся, показывая, что аудиенция закончена. Софи и Николай, растерянные и встревоженные, вышли в прихожую. Они не знали, радоваться им такому распределению или печалиться по этому поводу: Бог весть, как там будет, так далеко от всех. Некоторое время Озарёвы стояли, не понимая, куда идти и что делать, но вдруг Софи вспомнила лейтенанта Кувшинова, который помог ей когда-то разобраться с местными властями, и попросила позвать его. Тот появился десять минут спустя. Вежливо поклонился Софи. За четыре с половиной года Кувшинов продвинулся по службе и сильно поправился, теперь это был толстощекий, толстопузый и толстозадый капитан, к тому же еще и рано облысевший. Он принимал посетителей в новом кабинете – огромной комнате с огромным же портретом императора, под которым был поставлен письменный стол. Но что это? Почему он столь нелюбезен? Дело в новой должности или в том, что с нею Николай? Кувшинов сухо объяснил, что не имеет о Мертвом Култуке никаких сведений, кроме самых благоприятных для новых поселенцев, и показал на карте, которая висела на стене, точечку на юге, неподалеку от границы с Китаем.
– Это здесь.
Когда Софи застенчиво спросила, а не могут ли они рассчитывать, что с его помощью получат другое назначение, ближе к Иркутску, капитан набычился и ответил еще более сухо:
– Приказы из Санкт-Петербурга не обсуждаются, мадам. Сожалею…
И уткнулся в бумаги.
Софи подумала, что, будь она одна, смогла бы его переубедить…
Они вышли, и ее оглушил перезвон церковных колоколов. Нигде, подумала она, колокола не звучат так ясно и так красиво, как в Иркутске. Наверное, дело в том, что воздух при тридцати девяти градусах ниже нуля становится просто-таки идеально чистым… Краски тут тоже чистые, яркие: небо ярко-синее, снег ослепительно белый…
На улицах было полно народу. В витринах и на прилавках – горы продуктов, хочешь – европейских, хочешь – восточных, порой – весьма странных для глаза чужака. Уже много лет Николай и Софи не видели настоящих магазинов – разве найдешь в убогих лавчонках Петровского Завода подобное разнообразие товаров? Меха, платки, обувь, ткани, посуда – и все казалось Софи прекрасным, ей хотелось покупать все подряд. Но рассудок помогал бороться с расточительностью. Она составила список самого необходимого в глуши и объявила Николаю, что будет строго его придерживаться: сахар, соль, мука, рис, чай, свечи, бечевка, топор, лопата, ножи… Они бегали из магазина в магазин, вполголоса обсуждали увиденное, уходили, решив, что «тут все слишком дорого», возвращались, потому что «тем не менее это нужные вещи», просили отправить покупки в трактир и, едва отделавшись от этой заботы и подведя баланс, не в силах устоять против искушения, немедленно пускались в новый обход центра города. За день было истрачено больше двухсот рублей ассигнациями, Николай пришел в ужас от таких расходов, но Софи ему объяснила, что они «как раз уложились», и он успокоился. Обсуждение нового места житья-бытья продолжалось, и то Николай принимался переживать за их будущее, а Софи его убеждала, что все будет отлично, то, наоборот, она признавалась, что Мертвый Култук вовсе ее не вдохновляет, а он ворчал: зачем, дескать, так вот сразу падать духом, даже не поглядев…
На рассвете следующего дня за ними явился молодой казак с двумя санями. Проспер Рабуден позаботился о том, чтобы его гостям было удобно в дороге, укутал их получше и снабдил провизией как минимум на неделю. Казак – рыжий парень с курносым носом – объявил, что приказано доставить их по назначению в течение двух суток.
– А ты бывал там, в этом Мертвом Култуке, знаешь его? – спросил Николай.
– Нет, – ответил сопровождающий. – Товарищи мои были. Говорили, что дорога никуда не годная. Еще рассказывали, что будто бы там в окрестностях бродят медведи. Но вы не бойтесь, я хорошо стреляю.
Он уселся во вторые сани – туда, где был сложен багаж, Проспер Рабуден проронил две слезы, помахал платком, и упряжки тронулись с места.
* * *
С каждым часом еловый лес, через который они ехали, казался все гуще, все темнее. Путешественники углублялись в какую-то бесконечную колоннаду. Холодно было – как на Байкале. Свернувшись в клубочек под боком у Николая, Софи ощущала, как у нее застыло все: и тело, и мысли. А сосредоточенность на цели была у нее такова, что даже на почтовых станциях, когда меняли лошадей, она не выходила из оцепенения. Наступила ночь, но лошади продолжали бег все так же – по лесам, только теперь дорога пошла в гору. Тишина – ни ветка не хрустнет, ни птица не свистнет, ни зверь не даст о себе знать… Время от времени в просветах между кронами показывалась звезда на шелке темно-синего неба, лошади сопели и позвякивали колокольцами.
Измученные бессонницей, Николай и Софи смотрели, как занимается день в тайге. Их лица были скованы морозом, превратились в ледяные маски. Внезапно деревья обернулись золотистыми скелетами, огородными пугалами в пурпурных нарядах. Солнце, вынырнув из-за линии горизонта, зажгло подлесок пламенными стрелами. Все грани кристалликов снега, все чешуйки веток, все острия еловых иголок засверкали разом. Неподвижный воздух наполнился тысячами световых отблесков, и теперь приходилось жмуриться, чтобы не ослепнуть. Но мало-помалу солнечные лучи становились не такими яркими, за головокружительными ярусами ветвей возникло пространство немыслимой лазури. Сани, подгоняемые ветром, взлетели на холм, затем начался крутой спуск – полозья скрипели… И вот уже деревья расступились, на горизонте показались куполовидные горные вершины в вечных снегах, и кучер, указав на них кнутом, прокричал:
– Хамар-Дабан![20] Там, за ним, Китай!
За поворотом открылся пейзаж, постепенно он стал все больше проясняться… Вот, далеко внизу, показался сверкающий заиндевелый панцирь озера Байкал, а чуть в стороне от него – несколько черных точек: бурятские юрты.
– Мертвый Култук, – сказал возница.
Николай с силой сжал руку жены. Тревога сдавила горло, и они не могли произнести ни слова. После многочасового молчаливого скольжения они достигли подножия горы, миновали юрты и остановились у стоящей отдельно избы. Седобородый старик-крестьянин с выдубленной кожей вышел на крыльцо и согнулся в глубоком поклоне.
– Добро пожаловать, гости дорогие! – обратился он к будущим своим постояльцам. – Губернатор предупредил меня, и я могу уступить вам половину своего дома, нам со старухой хватит и второй половины. И это обойдется вам всего в пять рублей за месяц.
– Отлично, – сказал в ответ Николай. – Впрочем, насколько я понимаю, у нас ведь и выбора-то нет?
– Ну да, нету. Если только вам захочется обосноваться у бурят.
– Вы что – единственные русские здесь?
– Ну да, мы со старухой…
Он улыбался. На коричневой щеке было заметно розовое углубление – знак, что мужик – бывший каторжник. Николай помог жене вылезти из саней. Она с трудом держалась на закоченевших, затекших ногах, в ушах звенело. Несколько мгновений она стояла, словно окаменевшая, перед своей новой судьбой, не в силах поверить, что вот эта вот затерянная в тайге хижина и была целью их путешествия. В самых страшных снах о будущем она не видела такого одиночества, такой заброшенности, не могла бы себе этого представить! Отчаяние затопляло ее, сокрушало, как ураган – дерево. Она вся дрожала от усталости, от разочарования, от страха, слезы душили ее.
– Нет, это невозможно, Николя, – наконец пробормотала она. – Мы не сможем тут жить, надо что-то сделать!
Муж сжал ее руки, сам настолько подавленный, что не нашел ни единого словечка в утешение. Рядом с хозяином дома показалась маленькая беззубая и сморщенная старушка.
– Это моя жена, Перпетуя, – представил ее старик. – А меня зовут Симеоном. Будем счастливы вам помочь. Комната ваша готова. Извольте следовать за нами…
Прибывшие пошли в дом за хозяевами, те проводили их в чистую квадратную комнату, где стояли кровать, стол, скамья и деревянный сундук. От изразцовой печки тянуло приятным теплом. На неровном полу лежали волчьи шкуры. Три маленьких окошка, затянутые рыбьими пузырями, пропускали дневной свет, казавшийся здесь желтым и мутноватым. Под иконами в красном углу теплилась лампадка. Кучер и конвоир внесли багаж, но у Софи не хватало мужества начать распаковывать вещи. Она села на сундук, опустив голову. Перпетуя принесла ей кружку с чаем. Она набросилась на нее, вдруг поняв, как ее мучит жажда, и распространившееся по телу нежное жжение успокоило нервы. Николай тоже пил чай – долгими, с прихлебыванием и присвистыванием глотками. Старуха смотрела на них с каким-то лукавством в глазах, морщины на ее лице составляли странный узор…
– Вот увидите, – сказала хозяйка, нарушив молчание. – Вот увидите, тут у нас очень хорошо живется. Мы со стариком уже сорок лет тут живем – нас сюда императрица Екатерина Великая, царствие небесное, сослала после десяти лет каторги. А на каторгу Симеон попал из-за меня – парня одного убил, ненарочно, по нечаянности… Да… и я была не без греха-то… У меня такие были глаза – на весь мир открытые, а ему, моему Симеону, это не нравилось… Не знал он тогда силы своей настоящей, ну, и… Как говорят, ошибки молодости, вот только за глупые эти ошибки мы потом всю жизнь и расплачиваемся… Правда, ухажер мой был не из простых: коллежский асессор он был, вот кто!.. Это нас и сгубило… А вас-то, барин и барыня, за что сюда сослали? Вы такие на вид милые люди, не верится, что на совести какие преступления!
– Оставь господ, дура! Слышь, что говорю? – вышел из себя Симеон. – Чего людям досаждаешь? У каждого своя болячка болит… Чего болтать зря, если помочь все равно ничем не можешь?
– Мы политические, – объяснил Николай.
– Это как? – не поняла старуха. – Кому ж вы навредили-то?
– Никому.
– Тогда за что вас наказали?
– За то, что мы хотели свергнуть царя и освободить народ.
– Го-о-осподи помилуй: царя-батюшку скинуть хотели! – ужаснулся Симеон, крестясь. – Да уж, это тяжко, это похуже будет, чем коллежского асессора порешить. – Он снова перекрестился и, немножко успокоившись, продолжил: – Я вот только не пойму, что ж вы летом-то делать станете. Мы со старухой, как снега сойдут, подаемся в леса – соболя бить. Я бы вам предложил, конечно, пойти с нами, однако там мошка… мухи такие мелкие, злые очень. Даже если рожу прикроешь, все одно кусают, ничем не спасешься. У нас кожа дубленая, нам не так страшно, но с вами не так… у вас, с вашей нежной кожей, недели не пройдет – смертная лихорадка начнется!

16

– На сколько же времени вы уходите? – поинтересовался Николай.
– Так на много месяцев! До конца осени. А потом едем в Иркутск шкурки продавать, пошлину платить, едой запасаться. Да уж, мы, хоть и ссыльные, имеем право малость перемещаться. Только с первыми холодами домой возвращаемся. Вот так вот и живем, господа хорошие!
Озарёв подумал, что вынести жизнь в Мертвом Култуке без Симеона и Перпетуи будет легче. Какими бы славными людьми они ни были, а этого у них не отнимешь, все-таки они слишком просты, чтобы, подолгу живя бок о бок с нами, нам не надоели. Лучше уж одиночество, чем такая теснота!
– Отлично, – произнес он вслух. – Значит, пока вас не будет, мы станем охранять избу и постараемся возделать наши пятнадцать десятин земли.
– Храбрые вы люди! – уважительно сказала Перпетуя. – Бог в помощь! Только будьте настороже: летом с гор спускаются беглые каторжники, варнаки, и все они проходят тут…
– Да ну тебя, старуха, – вмешался Симеон. – Вовсе они и неплохие ребята, эти варнаки. И всего-то просят накормить их. Вот ежели не покормишь, тогда, конечно, могут и разграбить тут все, и избу сжечь…
– Хорош языком-то чесать! Только людей пугаешь, – перебила его жена. – Случаи такие реже некуда. Мы сроду с ними и не поспорили даже! Но я-то сейчас уже старая стала… А прежде пряталась, едва они придут. И вам, барыня, такой свеженькой да хорошенькой, тоже советую прятаться, а то ведь не ровен час, им лукавый нашепчет, тогда уж – только держись… Беречься вам надо, барыня!
Говоря, старуха неприятно хихикала, тряся бородавками на физиономии. Николай взглянул на Софи. Одна только мысль о том, что над его любимой могут надругаться лесные разбойники, наводняла душу страхом. Он сразу вообразил, как его, спящего, срывают с постели, бросают на пол, как связывают ему руки и ноги и заставляют смотреть на… на… Ужас от представленной в подробностях сцены насилия над женой, видимо, отразился на лице декабриста, потому что доброжелательная Перпетуя поспешно сказала:
– Да вы не тревожьтесь так, барин! Если в Бога веруете, то ничего такого с вами и не произойдет. Лучшее средство жить спокойно в Мертвом Култуке – икона над дверью да кружка воды с горбушкой хлеба на крыльце. Варнаки съедят хлеб, запьют водой, перекрестятся на икону, да и пойдут дальше своей дорогой. И все довольны, всем хорошо.
Николай, с трудом дослушав, побежал из избы: ему надо было срочно найти казака-конвоира. Оказалось, тот под навесом режется в карты с возницей.
– Ты когда должен назад ехать?
– Завтра с утра.
– Хорошо. Дам тебе с собой письмо к генерал-губернатору Лавинскому.
Десять рублей, засунутые в карман славного парня, удвоили его рвение. Николай вернулся в дом, где Софи уже принялась распаковывать вещи: посреди комнаты стоял раскрытым самый большой баул. И, как только она нашла чернильницу, перья и бумагу, Озарёв уселся за письмо. Ему казалось, что, отправляя их с женой в столь отдаленное место, Лавинский попросту был не предупрежден о тех опасностях, какие тут подстерегают человека. Даже не просто казалось, он был в этом уверен. И постарался в сухом деловом стиле описать условия, которые они обнаружили в Мертвом Култуке, трудности с провизией, угрозу нападения варнаков, а описав – стал умолять губернатора, взывая к его милосердию, переменить им место ссылки.
«Никогда не осмелился бы жаловаться Вам, Ваше превосходительство, будь я холостяком. Но как мне не тревожиться о спокойствии, чести, да просто самой жизни женщины, за которую взял на себя ответственность перед Богом, зная, какие испытания ей, возможно, придется здесь перенести?»
Софи одобрила тон и содержание письма, согласившись, что Лавинский не может остаться безучастным к их жалобам. Несчастные дошли уже до такой степени тревоги и усталости, когда рассудок, пометавшись во все стороны, готов принять как опору любую надежду, лишь бы хоть немножечко отдохнуть.
Перпетуя тем временем приготовила ужин: квашеная капуста, черный хлеб и простокваша. Они с аппетитом поели и сразу же улеглись. В постели, прижавшись друг к другу, чувствовали себя потерянными в этом мире, абсолютно одинокими и незащищенными, как дети. Бревна, из которых был сложен дом, потрескивали на морозе. При малейшем шорохе у Софи волосы становились дыбом от страха, и, несмотря на полное изнеможение, ей не удалось хотя бы на минутку заснуть до самого рассвета…
Назавтра Николай отдал письмо молодому казаку, и двое саней отбыли в обратном направлении: к Иркутску. Зазвенели колокольцы. Стоя на крыльце, Софи смотрела, как, отдаляясь, становятся все меньше и меньше упряжки, и думала. Вчера, под влиянием Николя, она смогла ненадолго поверить, будто их ходатайство к чему-то приведет. Теперь – при свете дня – поняла всю тщетность, более того – всю абсурдность их надежды: кого, какое непостижимое, недоступное простым смертным существо мог достичь этот глас вопиющего в пустыне? К тому времени, как последние сани, обратившись в черную точку, исчезли в снежном мареве, она убедила себя, что никто никуда не везет никаких посланий, что Николя ничего не писал и что все это был лишь сон, от которого она только что пробудилась.
6
Симеон рассказал, что унтер-офицер каждый месяц приезжает из Иркутска с проверкой и привозит почту. Но миновало уже шесть долгих недель – и никакой посланец губернатора не показывался. Очевидно, не поступило почты для ссыльных, думал Николай, а мое прошение так и останется безответным… За прошедшие годы нигде – ни в Чите, ни в Петровском Заводе – не было у него подобного ощущения, будто одним махом их с Софи отрезали от всего мира. Он не решался высказать вслух то, что его томило, чтобы не опечалить Софи, но сам не переставал со страшной тоской в душе представлять, как через тридцать, а может быть, сорок лет, когда они с женой состарятся, будут доживать свой век ссохшиеся, очерствевшие, одинокие, забытые всеми. Вроде этих Симеона и Перпетуи.
Тем временем Софи, казалось, уже начала приспосабливаться и мужественно принимала участие в хозяйственных заботах, во всем помогая Перпетуе, наверное, это скрашивало монотонность тяжелой жизни в Мертвом Култуке. Постепенно и Николай нашел себе занятия: старик обучал его искусству укреплять крышу, чинить сани, ловить рыбу в проруби, ставить силки. Теперь дни мелькали быстро, и между двумя семейными парами росла и росла взаимная симпатия. Неважно, что эти двое так отличаются от них самих происхождением, воспитанием, образованием, можно даже преодолеть до сих пор возникающее желание, чтобы они оставили своих постояльцев наедине, – как Софи, так и Николай учились любить этих милых, спокойных трудолюбивых людей. Иногда казалось даже, что они не могут быть простыми крестьянами. Впрочем, их хозяева и были не из обычных крестьян: родились в Нижегородской губернии и долго жили свободными хлеборобами на принадлежащем им участке земли. Все их имущество было конфисковано и продано после завершения судебного процесса над Симеоном. Когда срок каторги Симеона закончился, жена приехала к нему в Мертвый Култук. И они жили там, не имея никаких известий от своих оставленных на родине пятерых детей: трех сыновей и двух дочерей, которым всем уже теперь перевалило за сорок лет… Поскольку ни старик, ни старуха не умели писать, они и представить себе не могли, что сталось с их потомством. Софи предложила, что напишет от их имени в деревню Нижегородской области, откуда они родом. Но старики отказались: «Если уж жизнь так обернулась, зачем прошлое ворошить? Лучше уж пусть нас попрочнее забудут!» Старея вместе, постоянно лицом к лицу, изолированные от всех и составившие неразрывное целое, они, в конце концов, стали и внешне походить друг на друга. И характеры от постоянного трения один об другой стали ровнее, обкатались почище байкальских камешков. Что бы по какому-то поводу ни сказал муж, было понятно: жена сказала бы точь-в-точь это самое, и наоборот. Они никогда никуда не торопились. В том возрасте, когда другие только и сетуют, что молодость прошла и впереди ничего уже не светит, эти двое, казалось, видели перед собой долгое будущее. Их ничто в мире не могло испугать: ни одиночество, ни мороз, ни разбойники, ни волки, ни болезни, потому что все зависит от Господней воли. Во вселенной, которая выглядела для них чистой, словно в первые дни творения, никакой труд не становился для них наказанием. «Посмотри на горы – и почувствуешь себя богатым», – часто повторяла Перпетуя.
По вечерам обе пары собирались на общий ужин, садились за один стол. Симеон рассказывал охотничьи истории, потом Софи вспоминала о лучших днях на Дамской улице, а хозяева с интересом слушали, как легко с ее уст срываются имена князей и княгинь. Словно в волшебную сказку переселяла этих жителей глухого сибирского уголка. И сама, увлеченная собственным красноречием, невольно начинала причислять годы каторги к счастливейшим периодам своей жизни. Чего бы она ни отдала, лишь бы увидеть сейчас на пороге избы Лепарского: шляпа с пером под мышкой, суровый взгляд, ласковая улыбка из-под седых усов! Она думала о старике так, будто он и был ее родным отцом. А другие – что с ними стало? Доктор Вольф, Юрий Алмазов, Полина Анненкова, Мария Волконская… Столько людей было вокруг нее, и вот – ни единого! Никого, никогошеньки до самого горизонта… Софи написала всем дамам по письму и ждала приезда из Иркутска унтер-офицера, чтобы отправить эти письма, но с течением времени этот унтер-офицер превращался в фигуру мифическую, на прибытие которой всегда надеешься, но этого никогда не происходит.
К середине апреля потеплело, снег начал таять, темнеть… Симеон и Перпетуя готовились в поход. Она укладывала в мешки провизию, он чистил ружье, точил ножи, лил пули, смазывал салом веревки… Вокруг избы образовались проталины, появлялась первая травка, запели ручьи. Ночью, когда царила тишина, было слышно, как трескается лед на Байкале. Последний вечер дома получился грустным. Уходившие вновь и вновь повторяли советы и благословения остающимся. Выпили по стакану самогона, Симеонова изготовления. Хозяин оставил Николаю бочонок с этой самодельной водкой, пистолет, топор, а на рассвете следующего дня укутанные в меха, нагруженные мешками, связками веревки, свертками, путешественники взгромоздились на лошадей. На Перпетуе были кожаные штаны, сидела она по-мужски. Сухое сморщенное ее личико наполовину скрылось под громадной лисьей шапкой. Она улыбалась, не стесняясь черной дыры от стершихся или сломанных передних зубов.
– Храни вас Господь! Свидимся зимой.
– Удачи! – кричала им вслед Софи. – До свидания!
Горечь подступила к горлу, как тяжело оказалось это расставание… Всадники удалялись, копыта их лошадей чавкали по грязи. Софи долго глядела им вслед – таким странным милым людям со старческими лицами, а со спины, в седле, выглядевшим совсем юными. Они пустили лошадей рысцой, они удалялись, земля под копытами почти вся уже освободилась от снега, только редкие белые островки еще задержались в буйной поросли лесных цветов и разнотравья, они удалялись, а когда оказались уже совсем почти не видны, Николай взял жену за руку и повел ее в дом. Здесь они обнялись. И на обоих нахлынуло ощущение, что жизнь теперь станет куда более трудной.
* * *
Николай быстро отказался от мысли возделать все пятнадцать десятин земли, пожалованной ему губернатором, и удовольствовался тем, что приводил в порядок маленький огородик Симеона. Чтобы скрасить себе монотонность существования, иногда он ставил силки на дичь, иногда ходил на Байкал ловить с бурятами рыбу. Озеро манило его, околдовывало!.. Он любил прогуливаться по кромке воды, болтать с местными жителями, помогать им в починке сетей. Всякий раз, как ему случалось отплыть с ними от берега в лодке, день превращался в праздник. Софи тихонько завидовала мужу: надо же было сохранить такой интерес к жизни и такое количество энергии после стольких испытаний! Получается, ему больше всего подходит именно жизнь на свежем воздухе… Николай здесь сильно загорел, движения его стали гибкими, глаза сияли, и она с удивлением ловила себя на мысли о том, как муж становится все более красивым с возрастом.
В сумерках они запирались в избе, поставив на крыльцо для варнаков кружку с водой и положив хлеба. Софи часто просыпалась по ночам: ей чудилось, будто кто-то бродит вокруг избы. Насмерть перепуганная, дрожащая, она трогала Николая за плечо, тот приподнимался и, в свою очередь, прислушивался, но свечи на всякий случай не зажигал. Как правило, это оказывался шелест листвы под ветром, или стук дождевых капель по крыше, или далекий крик ночной птицы… Но однажды, выйдя утром из дома, они увидели, что хлеб исчез, а кружка пуста, – и кровь заледенела в жилах Софи. Она смотрела на следы грязи у крыльца – и вся тряслась от ужаса. А потом много ночей не могла заснуть. Однако беглые, вторжения которых она так опасалась, должно быть, проходили мимо: приготовленное для них оставалось нетронутым. Затем как-то утром они снова обнаружили отсутствие хлеба и воды. Потом опять. И в конце концов привыкли к этим ночным визитам. «Разбойники» возвращались теперь довольно часто, но она думала о них со страхом, смешанным с любопытством, как о лесных зверях, которые тоже порой подходили к самому порогу.
23 мая наконец прибыл унтер-офицер с почтой из Иркутска. Он привез письмо Николаю от генерал-губернатора Лавинского, который сообщал, что прошение о перемене места ссылки передано в Санкт-Петербург по всем иерархическим ступенькам, как положено по субординации, и послание от предводителя псковского дворянства, в котором, кроме тысячи рублей, содержались приятные новости о племяннике. Софи очень хотелось задержать курьера до ужина. Он был молоденький, глупенький и самовлюбленный, но каким бы он ни был, все-таки новое лицо! Он приехал из города! Совсем еще недавно он видел настоящие дома, магазины, прохожих! Она жадно расспрашивала унтер-офицера, затем объяснила ему, почему так страстно желает уехать из Мертвого Култука, – так, будто этот ничтожный тип способен повлиять на судьбу озарёвского прошения. Он слушал с важным видом и пил за четверых. Спать его, пьяного в стельку, уложили в постель Симеона. Когда гость пробудился, Софи отдала ему письма для дам, оставшихся в Петровском Заводе, Николай добавил к этому новое прошение – теперь на имя Бенкендорфа. Унтер, заспанный, помятый, с трудом продрав глаза, поклялся, что вернется, день в день, ровнешенько через месяц. Очутившись в санях, он снова заснул мертвым сном.
После отъезда курьера Николай наконец вздохнул с облегчением: он боялся, что этот болван тут задержится и сорвет его планы на рыбалку. Напрасно Софи убеждала мужа, что погода портится, темнеет, скорее всего, к дождю, – упрямец твердил одно: в ненастье легче взять осетра… Она проводила его до селения, состоявшего из бурятских юрт, посмотрела, как он садится в парусную лодку – вместе с четырьмя аборигенами, суетившимися и гримасничавшими, словно обезьяны, Николай пообещал вернуться до темноты, и лодка стала удаляться, приплясывая на мелких, увенчанных барашками пены волнах. Стоя на корме – с растрепанными волосами, белозубой улыбкой на почти коричневом от загара лице – он помахал рукой. Среди низкорослых бурятов он казался особенно высоким. Софи махала в ответ до тех пор, пока лодка не скрылась из виду.
Когда рыбаки были уже далеко, Софи отправилась в обход селения, переходила из одной юрты в другую, говоря всякие приятные слова их обитателям. Всего здесь было восемь семей, примерно шесть десятков человек. Общение с ними было затруднительным – и не только из-за того, что буряты еле-еле лопотали по-русски и оставались безразличны к соблазнам опрятности и ума, но главным образом потому, что, живя в точности так же, как тысячу лет назад, они опасались любого, кто захотел бы изменить, пусть даже в лучшую сторону, их участь. Женщины были особенно подозрительны по отношению к Софи, поскольку она интересовалась их детьми. А она, не подозревая об этом, пыталась завоевать сердца этих милых ребятишек с круглыми загорелыми смуглыми личиками, раскосыми глазами и серьезным видом, изготавливая для них тряпичных кукол. Дети подарки принимали, но мастерица ни разу не видела, чтобы они играли этими куклами. Единственным человеком, с которым ей удавалось почти нормально поговорить, был Ваул, вождь племени – маленький, кривой на один глаз, со словно бы присобранной вокруг большого рта с покрытыми черным лаком зубами рожицей. Вот и сейчас Софи задержалась в его юрте, где пахло странной, но привычной для жилищ монголоидов смесью запахов протухшего мяса, грязи, нищеты и пота. Ваул посасывал оправленную в серебро трубку, и ей тоже пришлось раза три затянуться и выпустить из нее три облачка дыма. Когда она возвращала трубку хозяину, тот сказал:
– Теперь ты из моего дома. Можешь приходить, когда захочешь. При мне с тобой не случится ничего плохого. Знаешь, я немножко шаман: умею говорить с духами земли и воды…
Софи поблагодарила его и отправилась домой: ей казалось, там полно работы, но, очутившись в своей комнате, поняла, что не знает, чем заняться, и слонялась без всякого дела. Николай оставил на столе тетрадь, куда записывал свои размышления о политике, Софи взяла ее в руки, полистала, глядя с нежностью, как мать на дневник сына. Как легко его узнать, читая эти строчки! Ни одной затасканной мысли, ни единой банальности! Как и прежде, он верит, что в конце концов свобода одержит верх над деспотией, верит, что предназначение народа – счастье. Несмотря на неудачный опыт декабристов, он сохранил какое-то изначальное простодушие, спасавшее от полного отчаяния. В другой тетрадке оказался подробный рассказ о событиях 14 декабря. Для кого он пишет эти воспоминания? Если бы еще у них был ребенок…
Софи немножко помечтала, вздохнула, снова взялась за чтение. Потихоньку смеркалось, в комнате стало почти темно. Она вышла на крыльцо. Небо на западе затягивалось облаками. Вершины гор скрылись в предгрозовом тумане. Тяжелые лиловатые тучи собирались над Байкалом. Начал моросить дождь. «Ну! Я же ему говорила!» – подумала Софи с легкой досадой. Но, увидев висящий на гвозде у двери плащ мужа, начала злиться всерьез: «Хуже мальчишки! Хорошо еще, если не схватит простуды!» До наступления темноты приступы злости чередовались у нее с подступавшей время от времени тревогой. Вечером она не выдержала, завернулась в накидку, взяла плащ Николая и спустилась к берегу. Остановилась. Всмотрелась в горизонт. Никакой лодки видно не было. Ветер хлестал почем зря. Волны с нарастающей яростью накатывались на каменистый, усеянный галькой берег. А когда сходили, клочья желтоватой пены оставались все дальше и дальше, вплоть до подножий юрт. Голенькие черноволосые ребятишки, не стесняясь своей наготы, бегали вокруг и развлекались тем, что позволяли бурунам уносить себя. Странные молчаливые дети: ни возгласа, ни смеха… Вдалеке туман встал колонной и протянулся от поверхности взбаламученной воды до низкого неба. Упала густая тень, и кипение воды в озере осталось единственным звуком во тьме ночи.
В поселке никто не тревожился, старый Ваул, подойдя, сказал Софи:
– Наверное, они где-то пристали к берегу переждать непогоду. Ничего, разобьют лагерь…
Софи возвращалась домой, думая о том, какое огромное удовольствие это приключение доставит мужу: он так любил всяческие сюрпризы. Непоследовательность в поведении Николая как-то сразу и очаровывала ее, и раздражала. Она рисовала в воображении его образ – вот этот большой ребенок присел на корточки у костра, вот он протянул руки к огню и слушает рассказы бурятов о сбывшихся предсказаниях, о колдовстве…
Всю ночь дождь барабанил по крыше, а над озером завывал ветер. Софи лежала и слушала. Бревна избы потрескивали, засов еле удерживал дверь, норовившую распахнуться при особенно сильных порывах ветра, деревья страшно скрипели, словно угрожая расколоться пополам. Ей казалось, что озеро решилось взять побережье приступом. На рассвете все успокоилось, и, когда Софи вышла на крыльцо, она увидела, что природа тиха, у мокрых деревьев вполне невинный вид, Байкал сияет ангельской безмятежностью. Солнце рождалось одновременно на суше и на воде. Облака медленно рассеивались в небесной сини, и даже величественные горы, казалось, готовы раствориться в прозрачном воздухе… Николаю со спутниками легко будет вернуться сюда – ветер попутный… Софи умылась, оделась, выпила чашку чаю и отправилась к бурятам. Ваул встретил ее, выражая всяческую готовность услужить, и пригласил войти в юрту, но ей хотелось остаться на берегу, чтобы видеть, когда причалит лодка.
– Не торопитесь так, – сказал старик. – Может быть, они используют хорошую погоду, чтобы еще порыбачить…
Софи возмутилась:
– Как это так! Он же знает, что я беспокоюсь, что я жду!..
– Стоит начаться клеву, женщины уже не в счет!
Ваул рассмеялся, и морщинки разбежались лучиками по его лицу. Софи тоже усмехнулась, хотя сердце отнюдь не лежало к веселью. Шли часы, и ею все больше завладевала тревога. Иногда ей мерещилось, что вдали, в мерцании волн, показался парус, но иллюзия быстро рассеивалась, и всплески надежды становились все глуше и глуше, пока совершенно не иссякли, обернувшись давящей пустотой внутри. Софи заметила, что бурятские женщины, чьи мужья ушли на рыбалку вместе с Николаем, стали часто появляться на берегу, и лица у них были озабоченные. Несколько раз она пыталась заговорить с ними, но они не отвечали – напряженные, с пугливым взглядом, нахмуренным лбом. Только теребили амулеты своими черными от грязи пальцами – почти непрерывно. Похоже один только Ваул сохранял незыблемое спокойствие:
– С ними не может ничего случиться! Они отлично управляются со снастями…
Поначалу его безмятежная твердость успокаивала и Софи, потом стала выводить из себя, и с наступлением темноты она взорвалась:
– В конце концов, нельзя же так сидеть с утра до ночи сложа руки и ждать!
Ваул подмигнул левым глазом – правый, бледный и выпуклый, напоминал белок сваренного вкрутую яйца.
– Будь спокойна, я поговорил с духами, они за нас. К завтрему все уладится. А пока – не жди здесь, отправляйся домой. Тебе надо покушать и отдохнуть. Выспаться. Если будут какие новости, скажу.
Но Софи наотрез отказалась. Ей не хотелось уходить от озера. Буряты принялись разжигать костры, чтобы рыбакам лучше был виден берег. От мокрых поленьев повалил густой дым, потом появилось и пламя, язычки его весело заскакали во тьме. Ночь сразу стала более живой, на волнах закачались золотые отблески.
Наступило время ужина, и семьи собрались по своим логовам. Сев в кружок, мужчины, женщины и дети ели вяленое мясо, запивая его плиточным чаем. Софи не могла есть, не могла спать. Ей даже и не хотелось. Тем не менее, она согласилась лечь на подстилку в юрте вождя. Сам он, его жена и четверо детей мгновенно уснули, и старик захрапел, то рыча, то повизгивая, то со свистом. Вонь стояла невыносимая. Ночью страхи Софи приобрели уже просто неимоверные масштабы, но еще увеличивались с каждым биением сердца. Ей слышались шаги по прибрежным камешкам, плеск от удара весла о воду, вздохи, стоны… Она бросилась на берег. Никого. Костры угасали. Вдалеке черные волны с белыми гребешками совершали свое мерное, бесконечное движение. Она, как полоумная, вертела туда-сюда головой в надежде хоть что-то разглядеть во мраке, ее трясло от холода и от страха. Вернулась в юрту, прилегла на подстилку: старик прав, надо отдохнуть хоть несколько минут. И ее навязчивая идея была так сильна, что и во сне ей казалось, будто она стоит на берегу озера и до боли в глазах вглядывается в бегущие волны.
Внезапно в ее сон ворвался солнечный свет. Софи вскочила на ноги, убедилась, что юрта пуста, побежала к Байкалу и увидела там, что Ваул садится в утлый челнок с двумя гребцами.
– Наверное, они остановились где-то, чтобы починить свою лодку! – крикнул старик, завидев Софи. – Пошел искать их по озеру! А другие мужчины пока – верхами – обыщут берега. Верь: все мы вместе обязательно их найдем!
В стороне буряты верхом на низкорослых лохматых лошадках цепочкой приближались к тростникам. Гребцы взмахнули веслами, и лодка стала быстро удаляться от берега. Защитившись рукой, чтобы солнце не било в глаза, Софи смотрела, как эта черная муха с большими лапами барахтается в сиропе озерной воды. Лодка уменьшалась с каждым взмахом весел, вскоре она превратилась просто в черную точку, скользящую по зеленой тени. А после вообще ничего не стало – только безбрежная гладь воды. «Интересно, мог Николай сбежать, как тогда? – подумала Софи. – А вдруг я получу от него известия из Китая или с Аляски?.. Бог мой, что за дурь мне приходит в голову! Я совсем сошла с ума! Это просто безумие, безумие! Он вернется! Он непременно вернется!.. Он уже возвращается!..» Она повторяла себе это, зажмурив глаза и цепляясь за свою иллюзию, как порой потерявший все игрок упрямится и не желает признать себя побежденным. Она изнемогала от непрерывных смен надежды и сомнения. Душа и тело ее слились, превратившись в натянутую тетиву ожидания. Она даже не чувствовала, как солнце сжигает нежную кожу ее лица. Подошла жена Ваула, протянула какую-то еду, она молча помотала головой.
* * *
Всадники, посланные Ваулом на поиски рыбаков, вернулись к закату солнца. Едва показались на горизонте их темные силуэты, Софи помчалась им навстречу. Они ехали шагом вдоль берега. Последние солнечные лучи весело, как ни в чем не бывало, гуляли по черной поверхности воды. От всадников падали косые тени и тащились за ними по прибрежным камням. Приблизившись, Софи увидела, что они везут большие завернутые в брезент свертки, положив их поперек седел. Один из бурятов, умевший говорить по-русски, медленно произнес, увидев почти обезумевшую женщину:
– Мы нашли троих из пяти. Волна их выбросила на берег.
Под ногами Софи разверзлась бездна. Она почувствовала, что силы от нее уходят окончательно, что вся дрожит. И внезапно из ее глотки вырвался крик:
– Николя-а-а-а!!!
– Думаю, этот, – бурят указал на одно из тел, привезенных ими. – Хочешь посмотреть? Погоди, сейчас отвяжу.
7
Ей казалось, что комья падают на крышку гроба с оглушительным грохотом. Каждый удар болью отдавался в груди. Она опустила голову. Она представляла себе Николая лежащим между досками и слушающим в ужасающей тьме этот звук. Звук, с которым сыплющиеся пласты земли и камешки отделяют его от мира живых. Никак не удавалось привыкнуть к мысли, что он мертв. Умер. Погиб. Утонул. Даже теперь она хранила если не надежду, то сомнение. Николай не мог перестать жить, просто он сейчас в другом месте. Еще два трупа нашли на следующий день, вместе с обломками лодки: легкий кораблик натолкнулся на прибрежные камни, возвращаясь во время бури. Своих буряты просто положили в землю, для Николая сколотили ящик. Софи переживала из-за того, что поблизости нет священника, который мог бы прочесть заупокойные молитвы, и, прежде чем ящик с телом зарыли, прочитала молитвы сама – те, что знала по-русски. «Отче наш, иже еси на небесех…» Прочитала с таким чудовищным акцентом, что, наверное, Николай улыбался, только не было видно из-за этой страшной маски утопленника. Конечно, маска, не лицо – громадная, тусклая, раздутая, с каким-то идиотским оскалом… Нет-нет-нет, это не он, это не он!.. Ящик глухо резонировал… А вот его уже и не видно… Все буряты, мужчины и женщины, стояли вокруг двоих могильщиков. Место было выбрано удачно: недалеко от дома, с видом на озеро. Железо лопат сверкало на солнце. Когда яма была засыпана, в рыхлую землю воткнули крест, сделанный из обломков лодки. Вот и все. Кончено. Буряты проходили мимо Софи и кланялись, прижимая руку к сердцу. Вождь племени остановился перед ней и сказал:
– Я пошлю своего человека в Иркутск, чтобы известить губернатора о смерти твоего мужа.
Софи поблагодарила его и пошла домой. Дом был еще полон Николаем: его одежда, его бумаги, его книги… Слишком много вещей призывает его здесь – он вернется, сегодня же вечером и вернется. Доказательство? Если бы Николя на самом деле умер, она чувствовала бы себя куда более несчастной. А она не страдает. Она совсем не страдает, потому что ее больше нет. Вместо нее теперь бездумное существо, и оно действует бессмысленно и педантично. Существо прибралось в комнате, вынесло на крыльцо хлеб и кружку с водой для варнаков, заперло дверь на ключ, легло в постель и задуло свечу.
Посреди ночи она проснулась. Одна в большой кровати. Ее рука пошарила между простынями, коснулась подушки Николая. Пусто. Холодно. Этот холод навсегда. То, что отказывался понять и принять ее мозг, сразу стало понятно телу. И вот тогда она зарыдала. Она плакала и вспоминала, вспоминала, вспоминала… Восемнадцать лет вместе, восемнадцать лет любви, печали, ревности, ссор, планов – и вдруг, одним ударом, больше ничего. Ни-че-го. Слезы душили ее. Она забылась в изнеможении.
Утром она обнаружила, что хлеба нет и кружка пуста. Это не бродяга приходил ночью, это Николай! И она его не пустила… Нет, она никогда отныне не станет запирать дверь на ключ! Думала и понимала, что мысли эти – чистый абсурд, что она бредит, сходит с ума, и эта двойственность рассудка была для нее одновременно пугающей и приятной. Она парила между небом и землей.
Проходили дни, но она этого не осознавала. Она не задавалась вопросом, что с ней будет. Она часто садилась на камень у могилы Николая и бездумно на нее смотрела. Жить? Зачем? Разве не выполнена ее земная задача? Она отдала лучшую часть себя. Теперь ей нечего сказать людям. Круг ее интересов сместился, теперь он не здесь, теперь он в королевстве неясного, в царстве невозможного…
Спустя неделю после похорон вернулся посланный в Иркутск бурят, он несся во весь опор с сообщением о том, что сюда вот-вот явится «большой офицер». И действительно, через два дня этот «большой офицер» прибыл – в дрянной повозке, которую тащила четверка лошадей. Он оказался простым лейтенантом, которого прислал генерал Лавинский, чтобы провести расследование на месте. Софи сразу же поняла, что этот молодой блондин с большой головой, посаженной на маленькое тельце, станет ее врагом. Его фамилия была Пузырев, и недостаток роста он компенсировал самодовольством, вынуждавшим его говорить, высоко задирая подбородок и раздувая ноздри. Усевшись в избе Озарёвых за рабочим столом Николая, он поочередно допросил всех бурятов, выясняя обстоятельства несчастного случая и аккуратно записывая показания в тетрадку. Потом, оставшись наедине с Софи, предложил ей «изложить свою версию событий».
– Мне нечего добавить, – сказала она. – Мой муж ушел. Началась буря. Его привезли мертвым.
Лаконичность рассказа была Пузыреву не по вкусу. Ему явно хотелось найти противоречия в разных свидетельствах, обнаружить психологические несообразности, разгадать какую-то тайну, чтобы возвыситься в глазах начальства.
– Значит, по-вашему, все было так просто? – криво улыбнулся следователь.
– Увы, да, сударь, – ответила Софи.
– Надеюсь, что власти также признают это дело простым. Но вы должны согласиться, что я не могу вынести официальное заключение по поводу смерти вашего мужа, не имея возможности его смерть констатировать лично.
– Вы приехали слишком поздно.
– Не отрицаю, мадам. Но оттого моя миссия становится только еще более деликатной. К несчастью, я обязан произвести эксгумацию трупа.
Он произнес эти слова тихо, словно нехотя, пристально глядя на Софи холодными голубыми глазами. Секунду она не понимала, о чем идет речь, затем внезапно содрогнулась. Нет! Она не допустит! Потревожить эту священную землю, нарушить покой Николя, надругаться над его останками, подвергнув их последнему полицейскому контролю – никогда!
– Я запрещаю вам! – она захлебнулась криком.
Пузырев приосанился.
– По какому праву? Вы забываете о вашем положении, сударыня. Ваш муж был государственным преступником. Он находился в Мертвом Култуке под полицейским надзором. Кто мне докажет, что он попросту не сбежал, симулируя утопление во время бури? Кто мне докажет, что эта смерть не инсценировка? Что могила не пуста?
Софи могла подумать о чем угодно, только не о таком предположении – гротескном и оскорбительном!
– Сударь, сударь… – залепетала она, – неужели вы думаете, что я, жена Николая Озарёва, могла бы принимать участие в такой гнусной комедии!.. Если я поклянусь вам, что узнала в… в утопленнике моего мужа, что я помогала укладывать его в… в гроб, что…
Ей не дали закончить слезы…
Пузырев поднялся и сказал:
– Я здесь по служебной надобности. И каковы бы ни были мои чувства, я обязан выполнить полученное мной задание. Полученный мною приказ.
Он направился к двери. Софи загородила ему дорогу.
– Умоляю вас, лейтенант, не делайте этого!
– Но, сударыня, поскольку я должен удостовериться для рапорта…
– Хорошо, удостоверяйтесь в чем угодно, только не трогайте могилу моего мужа!
– Вы призываете меня, мадам, солгать моим начальникам?!
– Нет… просто очень прошу: ведите себя как подобает благородному человеку!
Он молча отстранил ее и вышел на крыльцо. Там, перед домом, его ждали буряты – неподвижные, безмолвные, все как один в остроконечных шапках.
– Идите за лопатами, – распорядился Пузырев.
– Не ходите! – отчаянно закричала Софи. – Он хочет заставить вас выкапывать мертвецов!
Лицо ее было смертельно бледным, глаза красными.
– Она правду говорит? – поинтересовался Ваул.
– Я не трону покойников из вашего племени, – пообещал посланец губернатора. – Но мне нужно засвидетельствовать смерть государственного преступника Озарёва. Вот и все!
Старик помотал головой и буркнул:
– Не проси нас об этом, начальник. Только не нас. Это против нашей веры. Когда для человека начинается Великий Покой, ни один бурят не имеет права его тронуть. Если хочешь, мы дадим тебе лопату, и копай сам…
Глаза Пузырева едва не выкатились наружу и засверкали гневом:
– Вы отказываетесь подчиниться приказу губернатора?! Это вам дорого обойдется! Я об этом сообщу!.. Я сообщу об этом куда следует… Сюда пришлют войска!.. И вас силой заставят подчиняться бес-пре-ко-слов-но!.. Нечестивцы!.. Безбожники!..
Буряты обменялись взглядами, они были явно растерянны. Ваул почесал в затылке, поежился, гримасы выдавали его колебания. Еще минута – и он бы сдался. Софи, словно во внезапном приступе безумия, сорвалась с места, пробежала через огород, схватила в сарайчике для утвари лопату и помчалась с нею к могиле. Если уж кому-то придется потревожить вечный сон Николя, то пусть это будет не чужой человек, а она, его жена перед Богом и людьми! Она шептала:
– Я это сделаю сама… я одна…
Ноги ее запутались в юбке. Она вздохнула и с силой вонзила лопату в землю. Так, словно вонзила ее в живую плоть. Страшная отдача от удара пробежала вдоль рук Софи и достигла сердца. Слезы вновь хлынули из глаз, но она повторяла упрямо:
– Это сделаю я! Это сделаю я!..
И лопата второй раз вошла в рыхлую землю. Софи всем телом навалилась на черенок, желая продвинуть штык лопаты дальше, глубже. В этот момент ее схватили сзади жесткие руки. Она стала отбиваться со стоном:
– Пустите, пустите меня!..
Но буряты уже держали ее с почтительной твердостью. А перед нею возник бледный не хуже нее самой Пузырев, бормотавший:
– О, мадам… мадам… Боже, какая нелепость!.. Хорошо… хорошо… возьмите себя в руки!..
Она дрожала и стучала зубами, не в силах понять, что с нею происходит. У нее отобрали лопату, ее отвели в избу, ее усадили в кресло, ей подали чашку горячего чая… Затерянная в тошнотворном тумане, она – словно сквозь пелену – видела, как Пузырев собирает свои бумаги и складывает их в красную кожаную папку. Буряты исчезли как не бывало. Не отправились ли они разрывать могилу? Встревожившись, она вскочила:
– Где они?.. Я не хочу…
– Успокойтесь, сударыня, – сказал Пузырев. – Мы не станем прибегать к эксгумации. Я напишу в своем донесении, что все действия, необходимые следствию, осуществлены, и, по моему убеждению, все в порядке… Хм… Это же просто формальность, не правда ли, сударыня?.. Нас обязывают…
Он говорил с Софи с подчеркнутой предупредительностью, как говорят с людьми не совсем нормальными: совершенно очевидно, опасался нового припадка, и это склоняло его к поспешности. Пузырев отвесил два поклона, пятясь, вышел из дома, и его повозка тронулась в обратный путь.
Когда звон колокольцев затих вдалеке, Софи огляделась вокруг себя, и на нее с новой силой нахлынули горе и ужас. Хорошо, что наедине с собой самой ей не нужно их сдерживать! Пустота комнаты страшила ее. Глухой хрип вырвался из ее груди. Она больше не плакала, она икала и взвизгивала вперемежку. Мышцы ее непроизвольно сокращались, диафрагма то западала, то выпячивалась, и она ничего не могла сделать, чтобы укротить эти не зависящие от нее содрогания. Так, будто тело отделилось от нее и живет само по себе.
Софи долго сражалась с безысходностью, и, в конце концов, силы ее совсем оставили. Она выплыла из бури с пустой головой и разбитыми членами. Наступило затишье, наступил покой. Ей казалось, что отныне уже никакому удару судьбы ее не затронуть, что вся она, вплоть до поверхности кожи, уже не способна испытать никакой боли, вообще никаких ощущений. Пусть ей сожгут руку – она не дрогнет!
Достигнув этого состояния полной апатии, она удивилась тому, что так страдала, так плакала на глазах этого офицеришки, присланного из Иркутска разрыть могилу: она же отлично знает, ее Николя отнюдь не покоится там, под землей… Она ведь ни разу не ощутила его присутствия, когда сидела у подножия креста. И она подумала, что и впрямь, если бы Пузырев открыл гроб, то никого бы там не обнаружил. Надо было позволить ему сделать это! Ее Николай ушел рыбачить на озеро и еще рыбачит там… Последний его облик, живущий в ее памяти, вовсе не обезображенный труп, нет, это человек живой, радостный, стоящий на корме парусной лодки, машущий ей рукой и смеющийся во весь рот. И зубы такие белые-белые. Если она хочет с ним встретиться, ей тоже надо отсюда уехать. Бежать из этого угла, куда он никогда не придет. Вернуться в Россию… Теперь ей не могут отказать, теперь – когда муж ее умер. Это ведь его, а не ее приговорили всю жизнь до конца провести в Сибири. Ну, разумеется, она возьмет с собой этот гроб, чтобы захоронить его в Каштановке. Там ему будет хорошо. В тени большого дерева. На семейном погосте – между отцом и сестрой.
Она встала, чрезвычайно возбужденная новой идеей, и отправилась на могилу – посоветоваться. Сознание ее работало какими-то беспорядочными скачками. То она рассуждала как вполне разумный человек, то в голове ее словно что-то смещалось, и она подчинялась бреду, строя самые невероятные предположения, уводившие ее от реального мира и переполнявшие ужасом и ликованием.
С горных вершин на Мертвый Култук опускался вечер. Грубо сколоченный крест в сумерках казался безликим надгробием. Софи смотрела на него и не получала ответа. Минуть пять она просидела так – перед незнакомцем, которому нечего было ей сказать. Ну и понятно: он так и будет безмолвствовать, пока не вернется в Каштановку. Она машинально потерла ладони одна о другую, потом отправилась на берег озера, переливавшегося зеленью и синевой, как павлиний хвост. Бледная луна смотрела с еще светлого пока неба, как она очень-очень серьезно вглядывается в линию горизонта, ожидая возвращения кораблика, унесшего ее Николя. В этой темной и светящейся бездне возможно все. Но наконец настала ночь…
Софи пришла домой, немножко поела, не понимая зачем, легла и приготовилась к бессоннице. Несмотря ни на что, упрямая мысль пробивала себе дорогу сквозь все препоны. Уехать из Мертвого Култука с этой обманной могилой, добиться от генерал-губернатора Лавинского подорожной, вернуться в Каштановку, туда, где они с Николя были так счастливы… Там, в кругу самых дорогих ее сердцу воспоминаний, она станет растить маленького Сереженьку. Маленького… Теперь ему уже восемь лет, но она видела его таким, каким оставила: пухлым младенчиком в пеленках, с мордочкой, измазанной молоком, и большими карими глазами, в которых сверкают смешливые искорки… На нее нахлынула волна нежности. Ах, взять его на руки, прижать к себе, обогреть, защитить, лелеять эту жизнь в самом ее начале! Быть снова полезной! Конечно, там, в Каштановке, есть Седов. Но она ему заплатит, и он уедет. Этот человек всегда готов продаться. Достаточно назначить хорошую цену. А она богата, потому что ей принадлежит половина поместья. А когда Седов уберется, Сережа будет принадлежать только ей одной. Ей и Николя. Они вместе займутся ребенком. И воспитают его в духе своих идей. Они сделают его своим собственным сыном. Это странная уверенность стала для Софи источником новой радости. Она вновь обрела надежду. Она наметила цель – дальнюю: старый каштановский дом, с розовой штукатуркой его стен, с его светло-зеленой крышей, с четырьмя колоннами у парадного…
Всю ночь она мечтала, охваченная лихорадочным и восторженным возбуждением. На следующий же день она попросила Ваула отвезти ее в Иркутск. Старик ответил, что ему как раз пора вскорости ехать на ярмарку, чтобы обменять меха и рыбьи пузыри на плиточный чай, хозяйственную утварь и животный жир, и, если она может подождать примерно две недели, он возьмет ее в свою повозку. Она поблагодарила и призвала себя к терпению.
Накануне отъезда, поскольку была уверена, что никогда больше не вернется в Мертвый Култук, Софи распределила между бурятскими женщинами все свое немудреное хозяйство – вот уж в чем она больше не нуждалась.
8
– Признаюсь, меня крайне удивляет то, что я вижу вас здесь, сударыня, поскольку не давал разрешения на ваш приезд, – сказал генерал Лавинский, указывая Софи на кресло перед своим письменным столом.
Путешествие в повозке с бурятами истощило силы Софи. Откинувшись на спинку кресла в надежде унять боль в спине и дать отдых плечам, она посмотрела прямо в глаза губернатору и прошептала:
– Мне казалось, что после смерти мужа лично я не привязана к месту ссылки…
– Смерть вашего мужа ничего не меняет в ваших обязанностях по отношению к властям, – отозвался он, нахмурив брови. – Из сочувствия вашему трауру я, так и быть, закрою глаза на противозаконность вашего появления в этом городе, обещаю не вменять этого в упрек тем, кто привез вас сюда, но хотелось бы также иметь гарантию того, что подобные фантазии больше не взбредут вам в голову!
Она не ожидала такого выговора и немножко растерялась: во что же теперь выльется эта встреча. А он держал томительную паузу. Но затем лицо его утратило напряженность, и тон стал почти по-отечески заинтересованным:
– Мне кажется, что только очень серьезная причина могла заставить вас приехать в Иркутск по собственной инициативе… Расскажите, что случилось?
Софи набралась храбрости и приступила к заготовленной речи. Сбивчивый рассказ о том, в каком отчаянии она находится после смерти Николая и насколько ей невозможно жить одной в Мертвом Култуке, губернатор слушал с явным сочувствием: кивал головой, вздыхал вслед за ней и, казалось, проходил вместе с нею шаг за шагом все испытания, выпавшие на ее долю. Теперь уже можно было поверить, что партия выиграна.
– Мой муж погиб, и у меня нет больше никаких причин оставаться в Мертвом Култуке, ваше превосходительство, – заключила она. – Мне хотелось бы вернуться в Россию, перевезти на родину тело и захоронить его на семейном погосте в нашем имении, Каштановке Псковской губернии. Может быть, вы посодействуете мне в хлопотах об этом?
Лавинский как-то весь подобрался и возвышался теперь над столом, как мраморный бюст. Бледные его глаза округлились под арками вскинутых бровей. Казалось, его удивление перед странной, ни в чем не сомневающейся посетительницей только возрастало с каждой ее фразой. Господи, Боже мой, да она преподносит сюрприз за сюрпризом!
– Глубоко сожалею, что вынужден разочаровать вас, сударыня, – произнес наконец губернатор. – Но, во-первых, запрещено перемещать останки тех, кто был приговорен по политическому делу, а во-вторых, вдова такого государственного преступника не имеет права покидать Сибирь.
Софи замерла, сообщение генерала оглушило ее, но – подобно раненому, в первое мгновение не ощущающему боли, она не осознавала еще до конца, какой страшный удар ей нанесен. Неожиданно даже для самой себя она пробормотала:
– Но это немыслимо, ваше превосходительство! Вина моего мужа умерла вместе с ним! Меня же саму никто не приговаривал, и, наверное, я могу ехать куда хочу!
– Разве, уезжая на каторгу к Николаю Михайловичу Озарёву, вы не подписали бумагу с согласием разделить судьбу государственного преступника? – спросил Лавинский.
– Подписала, – тихо ответила Софи.
И кровь в ее жилах заледенела. Она сидела в этом торжественном кабинете, в этом царстве бронзы, красного дерева и суровой власти и чувствовала, как постепенно теряет связь со всем, что только есть на свете человеческого.
А генерал тем временем продолжил:
– Люди никогда не осознают значения подписи, которую ставят под документом, – сказал он. – Особенно дамы! Впрочем, его величество недавно прямо высказался на заседании Совета министров по поводу интересующих вас прав. Заседание состоялось несколько недель назад, а точнее – 18 апреля 1833 года. Недурно бы вам было ознакомиться с официальным отчетом об этом заседании.
Губернатор достал из папки лист бумаги, заполненный почерком с завитушками и носящий, как Софи разглядела, номер 762.
– Можете пропустить преамбулу, – посоветовал он, протягивая документ посетительнице. – Вот отсюда читайте. – И обозначил пальцем нужный параграф.
Софи прочитала:
«После смерти государственных преступников их вдовы, не замешанные в преступлениях мужей, но разделившие их судьбу, восстанавливаются в правах с возможностью управлять своим состоянием и пользоваться им, но только в пределах Сибири. Разрешение вернуться в Россию может быть получено вышеупомянутыми вдовами государственных преступников только при наличии исключительных обстоятельств и только с особого соизволения императора».
Она положила бумагу на стол. Разочарование было таким сильным, что даже голова закружилась. Лавинский, окно, картины – все дрожало и вращалось у нее перед глазами. Значит, столько долгих недель она жила уверенностью в возможности вернуться в Россию, а ей отказали даже в такой нищенской победе над судьбой, даже в этом! И снова ее будущее зависело от воли царя. Неужели этот человек испытывает коварное наслаждение, держа свою жертву в когтях и то чуть отпуская ее, то снова, в тот момент, когда она почувствует облегчение, усиливая хватку? Неужели это помогает ему убеждаться в своей власти?
– Вы можете послать прошение на имя его величества, – с непонятным выражением произнес генерал.
– Конечно. Но какова надежда на благополучный исход дела?
– Сомневаюсь, что есть шансы. Вряд ли его величество захочет создать прецедент.
Презрение и ярость охватили Софи, нервы ее были напряжены до предела. Иллюзии, до тех пор еще дремавшие в ней, окончательно рассеялись, и она почувствовала себя лишенной уже просто всего – хуже, чем в недавнем прошлом. Ее поражала злобность представителей власти. Она думала: «Россия – одна из редких в мире стран, где все иностранцы готовы любить народ и ненавидеть правительство. Но что же теперь делать?» Она искала ответа в себе самой, она искала хотя бы нужного слова, хотя бы намека на направление, в каком двигаться, но открывала в душе и сознании лишь одиночество, лишь беспомощную слабость…
– Не могу поверить, ваше превосходительство, что в чьих-либо интересах до бесконечности задерживать меня в Сибири, если я не сделала ничего, за что бы могло последовать такое наказание, – начала она. – Я одинокая женщина и не представляю никакой опасности для кого бы то ни было!
– Разумеется, – ответил Лавинский, но улыбка его была холодна как лед. – Только вы напрасно относитесь к Сибири как к стране ограничений, годной лишь в качестве наказания. На этой прекрасной русской земле можно жить весьма счастливо. Я знаю многих людей, которым ни в коем случае не хотелось бы перебраться отсюда в другие края!
Она не слушала. Все по-прежнему кружилось в ее мозгу, мыслей было не собрать. И вдруг ей просияла надежда!
– Ваше превосходительство! – воскликнула Софи. – Есть одно обстоятельство, о котором вы забыли! Очень важное обстоятельство! Я француженка!
– Ну и что в этом?
– Там же, в вашем документе, есть уточнение: вдовам может быть разрешено вернуться в Россию, если имеются важные для этого причины! В исключительном случае! Так вот: я могу получить это разрешение, если не по причине своего несчастья, то – благодаря своей национальности!
Лавинский подумал и процедил сквозь зубы:
– Что ж… действительно. Советую вам непременно указать на это в вашем прошении… Возможно, это послужит…
Софи не дала ему договорить:
– Вот! Вот видите!
Он гримасой изобразил сомнение.
– Завтра же, – продолжала посетительница, – я принесу вам ходатайство о перенесении останков мужа и о моем собственном отъезде отсюда. А пока мы станем ждать ответа императора, вернусь в Петровский Завод, под крыло генерала Лепарского. Он был всегда так добр ко мне! И все мои друзья остались там! Среди них я буду чувствовать себя не такой потерянной!
Софи собралась уходить, но Лавинский медленно покачал головой и сказал:
– Если вам угодно, можете принести мне завтра это ходатайство, но я не могу разрешить вам жить в Петровском Заводе.
– Почему?!
– Потому что это место предназначено для каторжников и их жен.
– Мой муж был каторжником!
– Но перестал им быть к моменту своей смерти.
– А что это меняет?
– С той минуты, как он получил свободу и уехал из Петровского Завода на поселение, вы тоже рассматриваетесь как свободная гражданка и не можете находиться среди людей, еще отбывающих наказание.
Все, что сказал губернатор, было настолько абсурдно, что поначалу Софи решила, что Лавинский шутит.
– Но Петровский Завод в сравнении с Мертвым Култуком – просто рай для меня! – почти закричала она. – Вам ведь не нужно, генерал, чтобы я, будучи, как вы только что сказали, свободной гражданкой, чувствовала себя хуже, чем в те времена, когда мой муж был в заключении? Вместо того чтобы стать проявлением императорской милости, ссылка превратилась бы в еще худшее наказание!
Слушая ее речи, Лавинский, казалось, все больше замыкался в себе, словно бы стеной отгораживаясь от упрямой просительницы. Взгляд его из-под сдвинутых бровей стал жестким. Теперь перед нею находился не стареющий офицер, украшенный орденами и источающий приветливость, а окаменевшее существо, не признающее возражений и донельзя тупое. Истинная загадка власти!
– Может быть, в вашем случае, и так, – вымолвил он в конце концов, – но я не имею права делать исключений. Не имея больше ничего общего с вышеупомянутыми политическими преступниками, вы не должны жить рядом с ними. Различные категории смешивать не дозволяется. Есть места, где содержатся заключенные, и есть места, предназначенные для ссыльных. Если каждый ссыльный станет сам выбирать себе место по вкусу, вы можете себе представить масштабы беспорядка.
– Не поняла, чего же вы от меня требуете! – выдохнула Софи.
– Вы отправитесь в Мертвый Култук, завтра же офицер отконвоирует вас туда.
– Но, может быть, я могу вернуться туда с теми же бурятами, которые меня привезли?
– Нет, сударыня. Это грубое нарушение регламента. Когда у меня будет подтверждение того, что вы снова находитесь там, где положено, я смогу обратиться к центральной власти с просьбой назначить вам менее изолированное от людей место ссылки: Курган, Туринск, может быть даже, Иркутск…
Она пожала плечами.
– Теперь, когда есть шанс вернуться в Россию, мне все равно, где отбывать ссылку.
Лавинский медленно поднялся. Ироническая улыбка начальствующего, превосходящего по всем статьям, промелькнула под усами. Он поцеловал руку Софи и пожелал на прощанье доказать всем, что лучше быть француженкой, чем русской, когда хочешь заслужить монаршего снисхождения.
– Но вы поддержите мое ходатайство, генерал? – спросила она напоследок.
– О, разумеется!
И она поняла, что Лавинский не сделает ни-че-го.
* * *
Сидя в коляске рядом с Софи, лейтенант Пузырев ни на минуту не сводил с нее глаз. Пока они не доберутся до Мертвого Култука, ему не успокоиться! Лошади одолевали последний этап, между стволами деревьев уже виднелся Байкал. По мере того, как путешественники приближались к месту ссылки, к разочарованию Софи примешивалась какая-то странная, непонятная ей самой нежность. До чего же этот край, который Софи так хочется покинуть, стал все-таки дорог ее сердцу! Когда она заметила вдали, в зеленоватой низине, бурятские юрты, ей почудилось, будто грядет возвращение к семье. Как будто кто-то ждет ее там в молчаливом нетерпении. Ей захотелось сразу же, как приедет, побежать на могилу к Николаю. Сколько ей надо ему рассказать! О своем путешествии, о разговоре с Лавинским, о ее планах возвращения в Россию… Ей это удастся, удастся! Они уедут отсюда вместе!.. Звон привязанных к упряжи бубенцов отдавался в ее голове, ее трясло на ухабах, тени деревьев серыми перьями скользили по ее лицу. Потом они выехали на открытое место, под жаркое полуденное солнце. Перед ними до горизонта расстилалось озеро – безупречная изумрудная гладь воды.
– Ну, держитесь! – закричал возница.
И лошади помчались по спуску.
Послесловие автора
Легенды о мятежниках, вышедших на Сенатскую площадь 14 декабря 1825 года, появились очень рано. Самые великие русские поэты – от Пушкина до Некрасова – воспели мученичество этих героев, этих поборников свободы и их восхитительных жен. Таким образом, от поколения к поколению формировался миф о том, что жизнь декабристов в изгнании была настоящим адом. Но, как бы это было ни обидно слышать особо чувствительным душам, в действительности все было совершенно иначе. И отличие чудовищного «Мертвого дома», где Достоевский находился в цепях среди убийц и воров, от каторги «для господ» в Чите и в Петровском Заводе, где первые русские революционеры пребывали в приятном обществе, под крылышком по-отечески относившегося к ним генерала Лепарского, – разительно. Конечно, моральные муки узников и их подруг имели место, и душевные терзания были глубоки, часто непереносимы, но материальное их существование постепенно становилось все более и более комфортным. Они сами рассказали об этом в своих мемуарах, словно бы предвидя предстоящее им прославление, и сделали все, что могли, для того, чтобы потомки не питались измышлениями.
Принципом этой моей работы было максимально широкое использование именно свидетельств этих – совершенно исключительных – каторжников. Условия их содержания в каторжных тюрьмах Читы и Петровского Завода, планы побега, пеший переход из Читы через Сибирь на новое место – везде я подчинялся исторической правде. Только приключения Софи и Николая Озарёвых придуманы мной от начала до конца.

17

* * *
Трудов, в которых исследуется дело декабристов, бесконечно много. Читатель найдет ниже список наиболее важных из них. За небольшими исключениями, речь идет о публикациях на русском языке.

GRUNWALD Constantin de. Alexandre Ier, le tsar mystique. Amiot-Dumont, 1955.
– La vie de Nicolas Ier. Calmann-Lévi, 1946.
OLIVIER (Daria). Les neiges de décembre. Roman. Édition Robert Laffont, 1957.
– L’anneau de fer. Roman. Édition Robert Laffont, 1959.
WALICHEWSKY K. Le Règne d’Alexandre Ier. 3 volumes. Librairie Plon, 1925.
АННЕНКОВА П.Е. (Полина). Записки жены декабриста. Москва, 1923.
БАСАРГИН Н.В. Записки Н.В. Басаргина. Ред. и вступ. статья П.Е. Щеголева. Пг., 1917.
БЕЛЯЕВ А.П. Воспоминания декабриста о пережитом и перечувствованном. СПб., 1888.
БЕСТУЖЕВ Н. Статьи и письма. М. —Л., 1933.
БЕСТУЖЕВЫ Н.А. и М.А. Воспоминания братьев Бестужевых. М. —Л., 1951.
БУЛАНОВА-ТРУБНИКОВА О.К. Три поколения. М., 1928 («Роман декабриста: Ивашев». М., 1933?).
ВОЛКОНСКАЯ М.Н. Записки. СПб., 1904.
ВОЛКОНСКИЙ С.Г. Записки, СПб., 1902.
ГАЛИЦЫН. Воспоминания сибирского изгнанника.
ГОЛУБОВ С. Н. Из искры – пламя. Роман. М. —Л., 1940.
ГОРБАЧЕВСКИЙ И.И. Записки и письма (?). М., 1925.
ДЕКАБРИСТЫ-ЛИТЕРАТОРЫ. Литературное наследие. Том 59. Декабристы-литераторы. Том I. 1954. Том 60. Декабристы-литераторы. Том II. В двух книгах. 1956.
ДЕКАБРИСТЫ И ИХ ВРЕМЯ (статьи и материалы). М., 1925.
ДЕКАБРИСТЫ НА КАТОРГЕ И В ССЫЛКЕ. Сб. М., 1925.[21]
ЖЕНЫ ДЕКАБРИСТОВ. Сб. ст. М., 1906.
ЗАВАЛИШИН Д.И. Записки декабриста. М, 1906.
КОТЛЯРЕВСКИЙ Н.А. Декабристы. СПб., 1907.
ЛОРЕР Н.И. Записки декабриста. М., 1931.
ЛУНИН М.С. Письма из Сибири. М.: Наука, 1987 (Лит. памятники).
МАКСИМОВ С.В. Сибирь и каторга. Роман в трех частях. СПб., 1871.
МЕРЕЖКОВСКИЙ Д.С. «Александр I» и «14 декабря». Романы. 1918.
НЕЧКИНА М.В. «14 декабря 1825 года». «Движение декабристов». В 2 томах. М., 1955.
ОБОЛЕНСКИЙ Е.П. Воспоминания. Опубликованы впервые в журнале «Будущность», СПб., 1861. № 10–11.
ОДОЕВСКИЙ А.И. Полное собрание стихотворений и писем. (Русская литература). М. – Л., Академия. 1934
ПОДЖИО А.В. Записки, письма. (Полярная звезда). Иркутск. Восточно-Сиб. кн. изд., 1989
ПУЩИН И.И. Записки о Пушкине, письма. Государственное издательство художественной литературы, 1956.
РОЗЕН А.И. Записки декабриста. СПб., 1907.
ТРУБЕЦКОЙ С.П. Записки князя С.П. Трубецкого. Издание его дочерей. СПб., типография «Сириус», 1906.
ТЫНЯНОВ Ю.Н. Кюхля. Роман. 1925.
ЦЕТЛИН М.О. Декабристы: судьба одного поколения. Париж, 1933.
ШИДЛЕР А. Император Николай I. В 2 томах. СПб 1903.
ЩЕГОЛЕВ П.Е. Декабристы. М.—Л., 1926.
ЯКУШКИН И.Д. Записки, статьи, письма декабриста И. Д. Якушкина. М., Издательство АН СССР, 1951.
Софи, или Финал битвы
Часть I
1
Дверь перед Софи распахнулась, и она, подгоняемая вьюгой, пошатываясь, шагнула за порог. Ветер и снег ворвались в прихожую с такой яростью, что Наталье Фонвизиной, чтобы закрыть дверь, пришлось изо всех сил упереться ногами. Ее полное тело окутывал желтый фланелевый халат. Толстощекое лицо раскраснелось от усилия. Пока хозяйка дома запирала дверь, Софи стояла рядом, прислонившись к стене и прижав обе руки к груди. Она едва дышала, голова ее клонилась под тяжестью лисьей шапки. Постояв так немного, она выпрямилась, устремила на Наталью удивленный взгляд и спросила:
– Как, вы еще не готовы?
– Я не думала, что вы придете в такую вьюгу! – вздохнула Наталья.
– Одевайтесь же скорее! Нам пора идти!
– В такую вьюгу? – повторила Фонвизина. – Это было бы безрассудством! Мы пойдем туда завтра!
– Завтра будет слишком поздно! Разве вы не послали Матрену туда, в тюрьму?
– Конечно, послала! Она, должно быть, уже там с припасами. Но это ровным счетом ничего не значит. Увидит, что нас нет, все поймет и вернется домой…
Софи разозлилась – как можно быть такой вялой, нерешительной, изнеженной? Сама она, приняв решение, уже не могла от него отступить, а если все же приходилось отказаться от своего намерения, испытывала настоящую физическую боль.
– Ну что ж! Тогда я пойду одна, – сказала она, направляясь к двери.
– Нет-нет! Подождите меня! – воскликнула Наталья. – Я через пять минут буду готова!
И убежала к себе в спальню. Софи пошла следом, чтобы помочь ей одеться. Женщины вышли из дома вместе, рука об руку, сгибаясь чуть ли не вдвое, чтобы устоять против ураганного ветра.
Колючая снежная крупа носилась по воздуху и впивалась в щеки, словно шрапнель. От мелькания снежинок затуманивались глаза, и невозможно было хоть что-то различить в десяти шагах, но и та и другая хорошо знали дорогу, по которой шли, и не опасались заблудиться. Как можно сбиться с пути, если они так часто туда ходили! Всякий раз, когда конвой узников, направлявшихся на каторгу, останавливался в Тобольске, жены декабристов, живших в городе на поселении под надзором полиции, исхитрялись передать каторжникам немного денег и еды. Полиция мирилась с этими проявлениями милосердия, пока они были обращены к осужденным уголовным преступникам. Сегодня же впервые речь шла о преступниках политических: на каторгу отправляли группу молодых безумцев, которые годом раньше – четверть века спустя после восстания декабристов – посмели организовать заговор против царя. Их руководитель, Михаил Петрашевский, был, как говорили, социалистом, фурьеристом. Несчастные – к ним был заслан для слежки чиновник особых поручений Министерства иностранных дел, который и собрал сведения, послужившие причиной их ареста, – были, подобно предшественникам, брошены в темницы Петропавловской крепости и после восьми месяцев тюремного заключения приговорены к смертной казни. Однако правительство разыграло зловещую комедию, и в последнюю минуту, уже на эшафоте, осужденным объявили о том, что казнь заменяется каторжными работами. Эта чудовищная история тронула сердца уцелевших участников восстания 14 декабря 1825 года, и, едва до них дошла весть о прибытии узников в Тобольск, они тотчас стали искать способ как-нибудь обменяться весточками с заключенными. А поскольку Матрена, бывшая кормилица детей Фонвизиных, состояла в наилучших отношениях с унтер-офицером, сторожившим арестантов в их временной тюрьме, Наталья ей и поручила добиться для хозяйки и для Софи Озарёвой разрешения увидеться с теми, кого молва уже успела окрестить «петрашевцами». Если же у Матрены ничего не получится – вот тогда они обратятся к кому-нибудь чином повыше.
Наталья споткнулась о какую-то обледеневшую кочку и упала, больно ударившись коленом о твердую землю.
– Держитесь! Мы уже почти добрались до места! – попробовала подбодрить спутницу Софи, помогая той подняться на ноги.
– Все равно мы там ничего не добьемся, вот увидите, – охая, отозвалась Наталья.
– Вы боитесь туда идти?
Фонвизина, обидевшись, гордо выпрямилась, вскинула голову, поправила съехавшую шляпку и, наконец, сказала:
– Пойдемте-ка дальше!
И они снова упрямо двинулись вперед, сгибаясь под ледяным ветром, от которого перехватывало дыхание. Дома теперь попадались реже, стояли поодаль один от другого, придавленные заваленными снегом, отяжелевшими под его пеленой крышами. Наконец, сквозь завихрения снега можно стало различить бесконечно длинную кирпичную стену: перед женщинами была цель их путешествия – крепость, тюрьма… Софи почувствовала, как учащенно забилось сердце. И сама удивилась тому, что после стольких выпавших на ее долю испытаний еще способна так волноваться. С тех пор, как семнадцать лет тому назад погиб Николай, она скорее терпела свое существование, отбывала срок жизни, словно наказание, чем по-настоящему в ней участвовала. Но всякий раз, как Софи начинала погружаться в бездну беспросветного отчаяния, благодаря внутренней дисциплине ей удавалось встряхнуться, она осматривалась вокруг себя и изо всех сил старалась отыскать новый смысл существования. Наилучший способ стряхнуть вялость и оцепенение одиночества – обнаружить, что кто-то в тебе нуждается. И если что-то в эту минуту и влекло ее к политическим заключенным, которых везли через Тобольск, то отнюдь не их политические взгляды (Софи давным-давно отошла от либеральных причуд), но мысль о тех страданиях, какие ожидали нынешних узников на каторге. Жалость, которую она испытывала к ним, помогала забыть о собственном горе.
Правда, по отношению к ней, Софи Озарёвой, власть выказала себя весьма снисходительной, этого нельзя было не признать. Конечно, несмотря на то, что она засыпала императора письмами, так и не удалось добиться, чтобы ей разрешили вернуться в Россию. Но из уважения к горю вдовы ей позволили хотя бы покинуть затерянную в тайге деревушку Мертвый Култук и поселиться на первых порах в Туринске. Из Туринска пятью годами позже ее перевели в Курган. Из Кургана еще десять лет спустя в Тобольск, где Софи с глубокой радостью снова встретилась с несколькими давними товарищами Николая по каторге и их женами. Здесь оказались на поселении Иван и Полина Анненковы, Михаил и Наталья Фонвизины, Свистунов, Семенов, Юрий Алмазов, доктор Вольф… Все они собирались дружеским кружком то у одного, то у другого, делились воспоминаниями о Чите, о Петровске, передавали и пересказывали друг другу письма от декабристов, разбросанных по огромной территории Сибири. Все они к этому времени уже отбыли свой срок каторги и теперь старели, наполовину свободные и относительно счастливые, под неусыпным полицейским надзором. До чего унылое существование – и это после такой пламенной страсти и такого испепеляющего отчаяния, какие им довелось узнать! Софи казалось, что даже самый пылкий нрав и самый неукротимый характер не могут сопротивляться невероятной силе поглощения, способности растворять в себе, свойственной этому краю. Когда она думала о Сибири, ей сразу представлялась губка, которой медленно проводят по акварели, и краски на листе блекнут, исчезают одна за другой. Да разве сама она не может служить примером этого таинственного обесцвечивания души!
– У меня впечатление, что они удвоили количество часовых! – остановившись, произнесла Наталья.
– Они всегда так делают, когда прибывает новая партия, – ответила Софи, снова беря подругу под руку.
Женщины прошли через сени и оказались в помещении караульного поста. Здесь было темно и пахло квашеной капустой. У печки сидел краснолицый унтер-офицер с закрученными усами, словно подпиравшими отвислые щеки. Нянька Матрена, крепкая и розовощекая, стояла перед ним, переминаясь с ноги на ногу. Она была одета в отороченную мехом душегрею, в каждой руке – по корзине. Солдаты с жадностью разглядывали гостью, но было ясно, что ее благосклонностью пользуется один только унтер-офицер.
– А вот как раз и дамы, о которых я говорила! – воскликнула Матрена, низко поклонившись хозяйке и ее спутнице. – И эти барыни вам скажут то же самое, что и я: если они сюда пришли, то только из милосердия.
– Из милосердия, из милосердия… – проворчал унтер-офицер. – Как это понимать? Когда бы вы, как обычно, попросили пропустить вас к уголовникам, то и я, как обычно, слова бы против не сказал. Но раз тут речь идет о политических, мне положено быть суровым!
– Мы хотим только передать заключенным немного еды и вручить каждому Евангелие, больше ничего, – объяснила Софи.
– И вы не станете разговаривать с ними по-французски? – подозрительно спросил унтер-офицер, вмиг насторожившийся, стоило ему услышать акцент просительницы.
– Это я вам твердо обещаю, – сказала та.
– Потому что французский – это, знаете ли!.. О-ля-ля, мадмуазель!
Произнеся последние слова по-французски, тюремщик расхохотался во все горло, явно очень довольный собой. Но вскоре его смех оборвался, лицо приняло мечтательное выражение, рот приоткрылся, взгляд устремился к потолку. Софи поняла, что настал подходящий момент, и уронила на стол сложенную вчетверо десятирублевую бумажку. Унтер-офицер, притворившись, будто не замечает денег, повернулся к Матрене, которая жеманно перебирала обеими руками край своего вышитого передника.
– Ну, так что же вы решили, Никифор Мартыныч? Мы, слабые женщины, полностью в вашей власти!
– Хорошо, впущу, – произнес тот. – Только будете там не больше десяти минут. Сейчас позову кого-нибудь, чтобы вас проводили.
С этими словами он проворно схватил десятирублевую купюру и сунул ее в карман.
Один из сторожей пошел впереди, чтобы открывать двери. Все три женщины поспешили следом. Пройдя через двор, они оказались в собственно тюремном здании, где опять гуськом двигались за сторожем уже по коридору; остановившись у одной из дверей, их провожатый погремел засовами, дверь распахнулась, и внезапно вся троица оказалась в битком набитой людьми полутемной комнате с низким потолком. В тусклом свете, падавшем из забранного решеткой окна, копошилась толпа разновозрастных, но все как один истощенных, бледных, бородатых и оборванных мужчин. Пахло зверинцем, к горлу Софи подкатила тошнота. Она обвела глазами лица теснившихся перед ней людей. Каждый раз, как ей доводилось видеть каторжников, она испытывала одно и то же мучительное чувство жалости, к которой примешивался стыд. У осужденных на пожизненную каторгу полголовы было выбрито «вдоль», от лба к затылку; тем же, кто был осужден на определенный срок, выбривали половину головы «поперек», от уха до уха; но и у тех, и у других на лице каленым железом было выжжено клеймо, означавшее, что все они – уголовные преступники. Тщетно Софи старалась отыскать хоть на одном лице проблески ума – но нет, на всех без исключения лежала печать глупости, порока и нищеты. Должно быть, политических поместили отдельно. В гудение голосов, сливавшихся в неясный шум, вплетался звон цепей, волочившихся по полу. Стоило Софи услышать этот привычный звук, и все ее прошлое разом всплыло в памяти. Первые годы на каторге… Николай стоит перед ней, на ногах у него кандалы… При каждом движении мужа тяжелые цепи, соединявшие между собой железные кольца на его лодыжках, отзываются слабым звоном… И тут ее посетило куда более определенное воспоминание, от которого ей стало жарко, она раскраснелась.
За столом у окна сидел писарь с клеймом на лбу – значит, поняла Софи, сам из бывших каторжников, – перед ним лежала большая тетрадь, он помечал галочками имена в списке. Сторож что-то сказал писарю на ухо, и оба они засмеялись – хрипло, словно горло у них заржавело. Отсмеявшись, писарь спросил:
– Кого вы хотели видеть?
– Петрашевского, – ответила Софи.
– Он в лазарете.
Софи на мгновение растерялась – больше ни одна фамилия ей на ум не приходила. Пришлось призвать взглядом на помощь Фонвизину. Та, поколебавшись, залилась румянцем и слабым голосом проговорила:
– Ну, тогда… тогда Дурова!
– Кого?
– Дурова! – уже более твердо повторила Наталья.
И, чтобы просьба звучала более убедительно, прибавила:
– Он доводится мне родней!
«До чего она неумело лжет!» – растроганно подумала Софи.
– Дуров! Дуров! – твердил писарь, ведя толстым грязным пальцем по левому столбцу списка. – Ага! Вот и он! Камера номер два.
Казалось, он и сам удивился тому, какой порядок царит в его бумагах.
– У меня здесь все! – снова заговорил он, хлопнув ладонью по тетради. – Все записано! Дайте мне тысячу иголок – я их тоже все подсчитаю, разложу и запишу, ни одна не потеряется!
Сторож выпрямился, повернувшись к толпе каторжников, и крикнул:
– Эй, вы, там! Посторонитесь-ка!
Каторжники послушно расступились перед посетительницами, давая им дорогу. Женщины, не поднимая глаз, быстро проскользнули между двух рядов закованных в цепи оборванцев. Софи чувствовала на себе неотрывные взгляды всех этих мужчин, они тянулись за ней следом, словно, перемещаясь, она растягивала сеть, в которую была поймана. А этот их запах! Запах бедности, запах тюрьмы, запах русского народа… Она узнала бы его из тысячи других! За ее спиной слышался шепот, такой невнятный, что и не разберешь, проклятия звучали ей вслед или мольбы. Торопливо порывшись в сумочке, Софи выхватила оттуда пригоршню монет и наугад раздала, стараясь не смотреть на тех, кому подавала милостыню.
И вот они снова идут по коридору… Теперь сторож остановился у другой двери, отпер замки двумя разными ключами.
– Дуров! – заорал он. – Тут спрашивают Дурова!
Затем посторонился и предложил женщинам войти. Они опасливо переступили порог. Камера была погружена в полумрак. Мужчины лежали на убогих подстилках вдоль стен. Один из них поднялся и направился к двери, гремя цепями.
– Мы пришли как друзья, хотели навестить вас, – сказала Софи. – Вы ведь господин Дуров?
– Да, – пробормотал тот.
Голову ему не обрили. Он был высокий, худой, с лихорадочно блестевшими глазами, с выражением усталости и покорности на лице.
– А вы, сударыни? Могу ли я узнать, кто вы? – спросил Дуров. – Почему вы мной интересуетесь?
Софи назвала свое имя, затем представила Наталью.
– Как вы сказали? – воскликнул Дуров. – Озарёва и Фонвизина? Стало быть, вы и впрямь существуете? Я так много слышал о декабристах и их удивительных подругах, что, в конце концов, они стали для меня кем-то наподобие героев легенды! Если бы вы только знали, как вас почитают в России, как вам поклоняются! И теперь вы – здесь, передо мной! После двадцати пяти лет мученичества вы явились на помощь тем, кто пришел вам на смену! Спасибо! Спасибо вам!
Больше петрашевец говорить не мог: его душили слезы. Молча склонившись перед обеими женщинами, он целовал им руки. Софи, у которой тоже перехватило горло от волнения, думала: «Боже мой! До чего же он молод, совсем мальчик!» Когда она шла сюда, ей почему-то представлялось, что она увидит мужчин примерно того же возраста, что и она сама, увидит ровесников, а перед ней оказались мальчики, которые годились ей в сыновья. «Николай был такой же, ничуть не старше, когда его арестовали», – подумала она еще. И все жилки в ее теле затрепетали. Между тем четверо товарищей Дурова, привлеченные его восклицаниями, приблизились к нему, и только один остался лежать на своей подстилке.
– Позвольте представить вам Спешнева, Львова, Григорьева, Толля, – произнес Дуров. – Нас всех вместе арестовали и всех вместе судили. Однако нам, в отличие от ваших мужей, не выпало счастья отбывать каторгу среди политических заключенных – нас для этого оказалось недостаточно много. И нас скоро отправят в какую-нибудь крепость вместе с убийцами и ворами!
Лицо молодого человека судорожно подергивалось.
– Мы хотели бы чем-нибудь вам помочь, – сказала Наталья. – Что мы можем для вас сделать?
– Ничего не надо, ничего!.. Вы пришли к нам – этого уже так много, это просто невероятно!.. Дошли ли сюда вести о том, как нам вынесли приговор, о том, какое подобие казни устроили для нас 22 декабря прошлого года? Войска, выстроенные в каре на площади. Петрашевский, Момбелли, Григорьев привязаны к позорному столбу, на голове капюшон, закрывающий глаза. Солдаты целятся. И внезапно – отмена приказа. Не стрелять! Нам зачитывают новый императорский приговор. Вместо смерти – Сибирь…
– Да, мы все это знаем, – ответила Софи. – Друзья написали нам, как все произошло.
– Уже? Как же они успели?
– В Сибири вести доходят быстро, при условии, что их не доверяют почте!
– Когда меня отвязали, я был словно помешанный, – признался Григорьев. – Я думал, что потеряю рассудок. То смеяться начинал, то плакать…
– А я, – перебил его Спешнев, – жалею о том, что меня не расстреляли на месте.
– Как ты можешь такое говорить? – закричал из своего угла заключенный, оставшийся лежать на подстилке. – Это глупо и подло! Жизнь, какой бы она ни была, остается удивительной и чудесной. Жизнь – повсюду жизнь. Жизнь – в нас самих, а не в окружающем нас мире!
Софи украдкой бросила взгляд на незнакомца и нашла, что вид у него болезненный и лицо непривлекательное. Всклокоченные светлые волосы, некрасивый нос, жидкие усики. А тот продолжал говорить. Но теперь он встал с подстилки и приблизился к остальным, одной рукой приподняв свои цепи и удерживая их на высоте колен.
– Позвольте представить вам моего товарища Федора Михайловича Достоевского, – сказал Дуров. – Его ждала блестящая литературная карьера. Может быть, вам довелось прочесть его повесть «Бедные люди»?
– Нет, – ответила Софи. – К сожалению, нет…
– Сударыни, – вмешался сторож, – поторопитесь. Нехорошо, если надзиратель вас здесь застанет.
Наталья сделала знак Матрене, и та раскрыла обе свои корзины. В одной лежали колбаса и печенье. В другой – книги: Евангелия, как и сказала Софи унтер-офицеру.
– У меня их только пять, – огорченно произнесла Наталья, – а вас здесь шестеро!
– Не беспокойтесь, я атеист и прекрасно обойдусь без Евангелия! – поторопился утешить ее Спешнев.
Остальные же с радостью приняли подарки. Достоевский прижал священную книгу к груди. Его взгляд был почти нестерпимо пристальным и ясным, трудно было выдержать свет этих глаз.
– Там в прорезях обложек вы найдете деньги, они вам пригодятся, – прошептала Наталья, стараясь, чтобы не услышал сторож.
А сторож явно начал терять терпение, и узники, понимая, что он вот-вот поднимет шум, как ни трудно им было произносить такие слова, сами попросили неожиданных, но оттого еще более дорогих сердцу посетительниц своих уйти.
Выйдя за ворота тюрьмы, женщины долго молчали: они были слишком взволнованны для того, чтобы говорить. Каждая молча еще раз переживала свои впечатления. Вьюга к тому времени утихла, и теперь на серо-белый город сыпался тихий, мелкий снежок. Вдали, то здесь, то там, тускло высвечивалось золото куполов. Внезапно замерев на месте, Софи спросила:
– Ну, а сейчас что вы думаете о нашем походе?
– Вы были правы! – с жаром воскликнула Наталья. – Тысячу раз правы! Я чувствую такой восторг! И ни малейшей усталости!
– Нам надо как-нибудь устроить свидание с ними в более спокойной обстановке. Может быть, поговорить об этом с Машей?
Маша – Мария Францева – была дочерью тобольского прокурора. Она очень сочувственно относилась к декабристкам, дружила с ними и неизменно им помогала, поддерживая в делах милосердия.
– Да, конечно же! – откликнулась Наталья. – И как только мы раньше об этом не подумали? Она поговорит с отцом, и, если он согласится замолвить словечко тюремному надзирателю…
Они радостно переглянулись и, воодушевившись, с новыми силами двинулись дальше. Матрена шла позади, пустые корзины покачивались у нее в руках.
Мария Францева жила неподалеку от городского сада.
* * *
На следующий день, получив на это благословение прокурора, тюремный надзиратель предложил госпоже Фонвизиной и госпоже Озарёвой встретиться с политическими осужденными в его собственной квартире. Свидание проходило под неприметным надзором офицера, который притворялся, будто интересуется исключительно тем, что происходит за окном. Было в высшей степени странно видеть в уютной провинциальной гостиной каторжников в лохмотьях и с цепями, лежавшими между изогнутых ножек кресел. Охрипшие голоса звучали поначалу робко, но, когда офицер вышел из комнаты, петрашевцы осмелели. Софи стала их расспрашивать о политических взглядах. Ответы привели ее в полнейшую растерянность: совершенно другое понятие о революции, чем у тех, кто 14 декабря 1825 года вышел на Сенатскую площадь. Для петрашевцев речь шла уже не только о том, чтобы освободить крепостных и установить в России конституционную монархию, нет, они намеревались вообще уничтожить частную собственность, создать общество, в котором каждый работал бы на всех и все работали бы на каждого, они намеревались дать народу возможность самому собой управлять… Эти идеи развивал перед нею, главным образом, сам Петрашевский, черноволосый бородач с огненным взглядом, который к этому времени вышел из лазарета и выглядел совершенно здоровым. По любому поводу Михаил Васильевич цитировал Шарля Фурье, Прудона, Сен-Симона, Герцена, Бакунина… Его товарищи слушали, одобрительно кивая. «Они еще более безумны, чем были мы в свое время!» – решила про себя Софи.
Но тут вернулся офицер, и разговор из осторожности переменили. В четыре часа жена надзирателя велела подать чай. Появление на столе кипящего самовара произвело ошеломляющее впечатление на людей, давным-давно позабывших о домашнем уюте, о радостях семейной жизни. Дуров приглушенно всхлипнул. Достоевский поспешно отвернулся. Спешнев проговорил сквозь зубы:
– Вот это совсем ни к чему, это они напрасно…
Наталья Фонвизина и Софи разлили чай по чашкам, принялись наперебой предлагать печенья.
– Вы очень мало себе положили, Федор Михайлович, возьмите еще хоть немножко.
Замерзшие, изголодавшиеся каторжники изо всех сил старались вести себя благопристойно, не забывать о хороших манерах. Они заставляли себя пить медленно, есть как можно меньше. Достоинство, которое им удалось сберечь в их бедственном положении, пробудило жалость в душе Софи. Она подумала, что ни в одной другой стране мира подобная сцена не могла бы разыграться.
Из всех узников наиболее привлекательным казался Дуров, у которого были правильные черты лица и мягкий, ласковый взгляд. Любопытная подробность – среди петрашевцев не оказалось ни одного аристократа, ни одного потомка знатного рода. Дух эмансипации спустился этажом ниже по социальной лестнице. Может быть, когда-нибудь либеральные идеи, пришедшие с высот, проложат себе путь еще дальше, до низших слоев человечества. И тогда народ, для которого наконец-то все разъяснится, не станет перекладывать на других труд по совершению революции. Надо ли было на это надеяться – или же, напротив, следовало этого опасаться?
Наталья Фонвизина предложила чаю дежурному офицеру, и тот с жадностью выпил два стакана подряд. Затем, должно быть, желая отблагодарить дам за проявленное к нему внимание, снова покинул комнату. Едва дверь за ним затворилась, Петрашевский принялся рассказывать о том, какую счастливую жизнь люди будущего могли бы вести в фаланстерах, где труд превращается в радость, а повиновение оборачивается свободой. Эти пламенные речи лишь удручали Софи, и она сожалела о том, что не способна обманываться, не может ими увлечься. Собственная недоверчивость напомнила ей о ее возрасте. Кто она такая в глазах этих мальчиков? Старая дама, в былые времена верившая в революцию, но за двадцать три года, проведенных в Сибири, подрастерявшая прежний энтузиазм, утратившая восторженность. Ее взгляды должны казаться этим юным борцам за справедливость такими же устаревшими, как ее одежда. Молодые теперь носят свободу другого фасона.
Десять минут спустя надзиравший за ними офицер снова появился в комнате. На этот раз он пришел за узниками, которых следовало отвести обратно в тюрьму. Арестанты покорно встали из-за стола. Дамы поспешно стали набивать им карманы печеньями и конфетами.
– Храни вас Господь! Мы вам напишем!
Звон цепей, удаляясь, затихал в коридоре. Софи и Наталья остались одни. Они сидели, понурившись, за опустевшим столом. Жена тюремного надзирателя, войдя в гостиную, со светской улыбкой осведомилась, все ли хорошо прошло. Поблагодарив ее за гостеприимство, они, в свою очередь, поторопились уйти – их с нетерпением ждали у Анненковых с отчетом о сегодняшней встрече.
* * *
Едва войдя в прихожую, Софи первым делом пристально оглядела вешалку. Среди нескольких безликих пальто, рядком висевших на крючках, она высмотрела шубу доктора Вольфа и обрадовалась. Нежная дружба, завязавшаяся между ними с тех пор, как Софи перебралась в Тобольск, хоть немного, а все-таки согревала ее жизнь. Наталье не терпелось войти в гостиную, она торопила подругу, но та снова и снова придирчиво рассматривала свое отражение в зеркале. Лицо, которое она видела перед собой, не слишком ей нравилось: щеки запали от усталости, глаза пристально и сумрачно смотрят из-под увядших век, на губах печальная улыбка, из-под меховой шапочки спускаются гладко причесанные темные волосы, в которых уже появились серебряные нити. К счастью, талия осталась все такой же тонкой и нисколько не изменилась гордая посадка головы. В пятьдесят семь лет Софи просто невозможно было дать больше сорока пяти. Она выпрямила шею, расправила плечи, дождалась, пока глаза загорятся, хотя и себе самой не призналась бы, что этот блеск в глазах вызван бессознательным желанием нравиться, – и, взяв Наталью под руку, шагнула в гостиную.
Здесь обеих тотчас же окружили знакомые лица: у Анненковых собрались в этот вечер все ссыльные декабристы, которые обосновались в Тобольске. Полина Анненкова повела новоприбывших к накрытому столу. Все остальные, грохоча стульями, с шумом рассаживались вокруг них. Софи и Наталья тщетно пытались объяснить: мы только что от стола, недавно напились чаю, – никто не слушал, их слова тонули в потоке вопросов, раздававшихся со всех сторон:
– Ну, что? Какие они? Что они вам рассказали?
И дамы, переполненные свежими впечатлениями, принялись рассказывать, перебивая друг дружку, о своей встрече с петрашевцами. Пока длился рассказ, Софи глаз не сводила со смуглого лица доктора Вольфа. Усы у него седые, а вот брови остались черными. Глаза из-за круглых стеклышек очков смотрят умно и ласково. Софи не раз ощущала между ним и собой мгновенное и отчетливое, словно просверкнувшая искра, соприкосновение мыслей. Когда она заговорила о политических воззрениях Петрашевского, мужчины оживились и стали вслушиваться в ее рассказ с удвоенным вниманием. Должно быть, некоторые слова до сих пор сохранили способность их волновать. Они прислушивались к отзвукам баталий своей молодости. И внезапно все они показались Софи очень старыми. Все, даже доктор Вольф не стал исключением. Она никогда их такими не видела. Иван Анненков с годами превратился в полного, праздного, ленивого, неразговорчивого господина; Юрий Алмазов, с его треугольным лицом и наполовину облысевшим черепом, сделался похож на мумию; у Петра Свистунова выпали все передние зубы, и рот воронкой уходил вглубь между острым носом и выдвинутым вперед подбородком. Софи задумалась о том, каким был бы теперь Николай, если бы не утонул, когда ему было тридцать девять лет от роду. Может быть, для их любви, для них обоих так лучше – она не видела его постаревшим, он не увидел, как стареет она? Застигнутая врасплох этой мыслью, она совершенно выпала из разговора, предоставив Наталье говорить за двоих. А страсти между тем накалялись, голоса звучали громче, общий тон заметно изменился.
– Теории этих несчастных ближе всего к самому что ни на есть утопическому социализму! – невнятно проворчал Иван Анненков, отправляя в рот полную ложку варенья.
– Вот именно! – с горячностью подхватил Свистунов. – Мы все-таки были намного ближе к русской действительности!
– Русская действительность, – заметил Юрий Алмазов, – это сильная власть, управляющая слабым народом. И это задано уже самими географическими условиями нашей страны, выхода из этого положения нет и быть не может!
– Стало быть, вы полагаете, не следовало даже и пытаться что-то изменить? – с насмешливой улыбкой поинтересовался доктор Вольф.
– Вполне возможно! Мы все ошибались! И петрашевцы ошиблись. И, между нами говоря, не вижу, с какой стати мы должны испытывать к ним благодарность. Их заговор привел только к тому, что усилил недоверие царя по отношению ко всякой либеральной идее. Если у нас и оставалась до сих пор туманная надежда в один прекрасный день вернуться в Россию, теперь мы можем с ней распрощаться!
– Что ты такое болтаешь? – закричал Михаил Фонвизин. – Уж не сделался ли ты клевретом самодержавия?
– Господа, господа, дайте же мне сказать, наконец! Я требую слова! – повысил голос Семенов, стуча ложкой по краю стола.
Внезапно Софи с необыкновенной ясностью и отчетливостью представила себе Николая принимающим участие в этом споре: лицо разгорелось, белые зубы сверкают. Затем все вокруг нее померкло. Юрий Алмазов совершенно прав: уже и без того революция сорок восьмого года во Франции, народные восстания в немецких государствах, безумная затея венгров, решивших сбросить с себя австрийское иго, убедили царя в том, что яд новых веяний угрожает распространиться и в России. И, обнаружив в Санкт-Петербурге еще одно тайное общество, он мог лишь проявить еще большую непримиримость по отношению к тем, кто еще оставался в живых из первых заговорщиков. «Мне до конца своих дней придется оставаться в Сибири», – подумала Софи. После многих лет негодования, охватывавшего ее при одной только мысли об этом, она начала постепенно привыкать к ней и, в конце концов, смирилась с таким вот безрадостным убеждением. Внезапно ход ее мыслей прервался, она почувствовала благоухание чая и приторный аромат варенья, от которого ее стало слегка подташнивать. Полина Анненкова хотела наполнить стоявшую перед гостьей чашку, но Софи отказалась, пробормотав:
– Нет-нет, не надо, благодарю вас.
Она посмотрела на доктора Вольфа, но их взгляды не встретились. Он внимательно слушал Михаила Фонвизина, который с жаром говорил, комкая салфетку:
– Во всем этом меня утешает лишь мысль, что мы не напрасно принесли себя в жертву! Некоторая польза все же была! У людей нового поколения взгляды, может быть, более передовые, чем у нас, пусть они будут социалистами, коммунистами, фурьеристами, кем угодно, но они не были бы ровным счетом никем и ничем, если бы мы четырнадцатого декабря 1825 года не стояли бы на Сенатской площади против пушек великого князя Николая Павловича!
– Да, – с горечью откликнулся Юрий, – мы оказали им большую услугу, проложив дорогу в Сибирь.
– Другие подхватят факел, – зевая, проговорил Иван Анненков.
– Несчастные! – жалостно вздохнула Полина.
Она сильно располнела с годами. Ее маленькие глазки, казалось, утонули в пышном тесте лица, словно две изюминки.
Свистунов расхохотался:
– Похоже, вы вполне убеждены в том, что революционеров в России всегда будет за что пожалеть!
– Ну да, конечно… А что, разве я не права?..
– «Совершенно необязательно надеяться для того, чтобы начать, равно как и преуспеть для того, чтобы упорно продолжать!» – нравоучительно произнес доктор Вольф.
– Какие прекрасные слова! – воскликнула Наталья.
– Они принадлежат не мне!
– А кому же?
– Вильгельму Оранскому, если память мне не изменяет.
– И он преуспел?
– Да, в том, чтобы приобрести множество врагов и пасть от руки убийцы.
– Доктор, вы все так же невозможно язвительны! – упрекнула Полина, погрозив ему пухлым пальчиком.
Доктору Вольфу, похоже, льстило, что он, несмотря на свои годы, сохранил все ту же репутацию. У Софи, когда она смотрела на своих друзей, создавалось впечатление, что все они играют роли, выбранные еще в молодости, хотя ни внешность, ни характеры их уже не подходят для привычных когда-то амплуа. Однако, подобно тому как завсегдатаи того или иного театра не замечают морщин на лицах актеров, которые в течение четверти века выходят на сцену, исполняя все те же роли влюбленных все в тех же пьесах, тобольские декабристы оттого, что постоянно встречаются и вместе перебирают воспоминания, по-прежнему видят друг друга такими, какими давным-давно перестали быть. Софи было мучительно сознавать, что на фоне этой всеобщей иллюзии лишь она одна сохраняет ясность ума и трезвость взгляда. Ей приходилось делать над собой усилие, чтобы попасть в тон остальным. Оторвавшись от своих размышлений, она услышала, что Наталья Фонвизина теперь рассуждает о возможности писать петрашевцам и сделаться для них своего рода «крестной».
– Надо, чтобы везде, где они окажутся, они находили декабристов, которые могли бы им помочь. Хорошо бы нам создать такую благотворительную цепочку…
– Вы просто святая! – пробормотал Свистунов.
Комнату заполнили синие сумерки. Лица теряли четкость очертаний, в полумраке только вспыхивали время от времени позолоченные оклады икон да поблескивал пузатый самовар. Служанка вошла, чтобы зажечь лампы. Поскольку было уже довольно поздно и на улице совсем стемнело, доктор Вольф предложил Софи проводить ее до дома.

18

Через полчаса после того, как подруги выехали из Тобольска, сани остановились в чистом поле. Ветра не было, однако мороз пощипывал довольно сильно. Прижавшись друг к дружке под полостью, Софи с Натальей не отрывали глаз от белой дороги, убегавшей вперед и где-то там, вдали, терявшейся в тумане. По сведениям, которые им удалось раздобыть накануне в пересыльной тюрьме, первый конвой с политическими осужденными должен был этим утром, в восемь часов, отправиться в Омскую крепость. Сопровождавшие заключенных жандармы, получив хорошие деньги, смягчились и пообещали не препятствовать дамам в последний раз перемолвиться словом с узниками где-нибудь у обочины. Софи толком и не знала, зачем ей непременно надо было еще раз увидеть этих молодых людей перед долгим путешествием, которое на многие годы отрежет их от остального мира. Она смутно чувствовала, что исполняет некий не совсем понятный ей самой долг по отношению к петрашевцам. Словно в какой-то мере несет ответственность, пусть даже и косвенную, за чужие политические грезы, за последствия чужой деятельности. Испытания, которые им с Николаем пришлось перенести, сделали ее навеки солидарной со всеми, кому в России приходится терпеть страдания. И только смерть, думала она, сможет избавить от этой обременительной, всепоглощающей жалости.
Ее глаза устали всматриваться в расстилавшуюся вокруг снежную равнину, в пустынный, однообразный пейзаж. Ямщик сгорбился, стараясь хоть как-то защититься от холода. Из двух впряженных в сани лошадей одна бежала спокойно и ровно, вторая фыркала, упиралась, встряхивала головой и выпускала пар из ноздрей. В неподвижном воздухе мерцали серебряные блестки. Софи ощутила, что лицо медленно немеет, будто отнимается по частям. Она энергично потерла нос и уши, чтобы согреть их и вернуть им чувствительность.
– Что-то долго они не едут! – волновалась рядом Наталья. – Неужто мы должны часами их тут ждать!..
– Послушайте! – воскликнула Софи. – Бубенцы!
И в самом деле, в тишине послышался легкий звон, словно постукивали одна о другую льдинки. Едва слышный поначалу звон нарастал, приближался, становился все отчетливее, наконец, сделался оглушительным, и одновременно с этим из мглистой пустоты вынырнули две бешено скачущие тройки.
Поравнявшись с дамами, тройки остановились. Каждая везла сани с одним из узников и сопровождавшим его жандармом.
Софи вслед за Натальей выскочила из саней, и, проваливаясь в рыхлый снег, женщины приблизились к путешественникам. Те, в свою очередь, тоже вылезли из саней, придерживая руками кандалы. Когда арестанты подошли поближе, стало видно, что это Дуров и Достоевский. Оба в коротких арестантских полушубках, на голове – треух. У Дурова заиндевела борода, на бледном лице Достоевского выделялся совершенно синий от холода нос. Тот и другой бросились целовать протянутые к ним руки.
– А где же ваши товарищи? – спросила Наталья.
– Нас будут увозить постепенно, в течение нескольких дней, – объяснил Дуров. – Постарайтесь свидеться с ними тоже. Мы осведомлялись, и, к сожалению, оказалось, что вам не дозволено будет нам писать…
– В первое время, должно быть, да, – сказала Софи. – Но потом дисциплина начнет слабеть…
Наталья подозвала одного из жандармов и передала ему письмо, адресованное в Омск – князю Горчакову, губернатору Западной Сибири. Фонвизина была с князем в дружеских отношениях и нисколько не сомневалась, что тот проявит доброжелательность по отношению к молодым людям, которых она ему рекомендовала. Жандарм дал клятву, что послание будет передано адресату в собственные руки, и тотчас стал просить дам распрощаться с заключенными, чем быстрее, тем лучше.
– Храни вас Господь! – произнесла Наталья, перекрестив Дурова и Достоевского.
Те склонили головы.
– Спасибо, спасибо вам за все, – осипшим голосом твердил Дуров.
Арестантов стали поспешно рассаживать по саням. Софи прокричала:
– Не теряйте веру! Может статься, еще увидимся!..
Голос у нее сорвался. Она перестала понимать, в какой поре своей жизни оказалась. Не декабристов ли это снова увозят на каторгу? Лошади, пробудившиеся от удара кнутом, рванулись вперед, покачивая крупными темными головами. Из-под копыт полетели комья снега. Над задками саней, выкрашенными синей краской, показались обращенные назад лица. Софи и Наталья долго махали петрашевцам вслед, затем, устав прощаться с пустотой, уныло побрели к своим розвальням.
– Теперь обратно в город? – спросил ямщик.
– В город, – ответила Наталья. – Да поскорее! Я совсем закоченела!..
И они тронулись в обратный путь. Кони бежали резво, сани летели по снегу, и после десяти минут этого стремительного бега у Софи внезапно в голове словно бы вспыхнул ослепительно яркий свет. Очевидность, с которой она так долго не хотела мириться, которую так долго не хотела замечать, явилась ей без усилий, без боли, с безмятежной ясностью восхода солнца над снежной равниной. До этой минуты она считала, будто поселилась в Тобольске лишь временно, едва ли не проездом. Не веря по-настоящему в то, что ее вскоре отзовут из ссылки, довольствовалась, тем не менее, убогой избой на самом краю европейской части города. Едва ли не радовалась тому, что разместилась в таком неудобном жилье, – так, словно, отказываясь устроиться поудобнее, не обживаясь по-настоящему на новом месте, заклинает судьбу, которая старалась удержать ее в этих краях. И только появление в городе петрашевцев помогло ей избавиться от иллюзий. Разговоры с ними не только отняли у Софи надежду на возвращение в Россию, но и лишили всякого желания туда вернуться, ей даже думать об этом не хотелось. Впервые с начала своей ссылки она сознательно выбирала Сибирь. Больше того – она даже с оттенком гордости сказала себе, что выбирает ее добровольно. Рядом с городским садом продавался дом. Конечно, за него просят непомерную цену, но покупка дома и переезд туда приблизят Софи к друзьям – все ссыльные декабристы живут в этом квартале. Она сможет по своему вкусу обставить комнаты, создать уют. Перестать жить так, словно вот сейчас, с минуты на минуту, начнет укладывать сундуки! Софи ощутила прилив нежности к несчастным, которые, отправляясь на каторгу, помогли ей вновь обрести душевное равновесие. Дуров, Достоевский… Она запомнит эти имена.
На каждой выбоине ее голова, качнувшись назад, мягко ударялась о стеганую обивку спинки. Софи вспомнила, что вернется в город как раз вовремя и успеет дать урок французского дочке почтмейстера. Приезжая француженка была до такой степени нарасхват, ее слава как преподавателя была настолько велика, что некоторым из желающих стать ее учениками приходилось отказывать. А ведь начала она давать уроки просто от удручающего ничегонеделанья, когда еще жила в Кургане. Там тоже были ссыльные декабристы…
Только вспомнить, как они все переполошились, когда в начале июня 1837 года стало известно о скором приезде цесаревича Александра Николаевича! Убаюканная движением саней, Софи в полудреме снова видела вокруг себя принаряженную толпу, в сумерках собравшуюся на дороге встречать великого князя, наследника престола. Бродячие торговцы продавали бумажные фонарики и свечи, и вскоре в каждой деревне затрепетали, словно в пасхальную ночь, тысячи крохотных огоньков. Говорили, что такое случилось впервые, что раньше ни один из членов императорской семьи не бывал в Сибири. Простой люд ждал приезда цесаревича, словно какого-то сверхъестественного события. Часы шли, но восторженное настроение толпы не убывало. Вскоре после полуночи издали донеслось громовое «Ура!», и стрелой пролетели два гонца, а за ними с оглушительным грохотом покатили коляски и дорожные кареты. В одной из них сидел наследник престола. Он никого не видел, и никто не увидел его… Погасив свечи и фонарики, все потянулись в город, а там узнали, что «его императорское высочество измучились дорогой и прямо из кареты отправились в постель, приготовленную в доме губернатора». На следующий день декабристы передали цесаревичу прошения о том, чтобы им было дозволено вернуться в Россию. Поэт Василий Жуковский, состоявший в свите великого князя, долго с ними разговаривал и пообещал поддержать просьбу. Вечером, в шесть часов, состоялось торжественное богослужение. По приказу его императорского высочества все сосланные за политические преступления присутствовали в храме. Странная получилась картина: пестрая толпа принаряженных чиновников, в уголке кучка мятежников 14 декабря, а перед алтарем в полном одиночестве сын императора Николая I. В то время престолонаследнику было девятнадцать лет. Высокий, стройный, он выглядел кротким и утомленным. Софи хорошо разглядела его в просвет, образовавшийся между плечами двух камергеров. Когда священник читал молитву о спасении «плавающих, путешествующих, недугующих, страждующих, плененных…», цесаревич повернулся к декабристам и, глядя на них, медленно осенил себя крестным знамением. И в тот же вечер уехал, оставив после себя беспредельную надежду. Софи, как и все другие, поверила в то, что царя тронет рассказ великого князя и политическим осужденным будет наконец-то разрешено вернуться в Россию. Ответ императора не заставил себя ждать: «Что касается этих господ, для них путь в Россию лежит через Кавказ».
Исполняя государев приговор, Лорер, Нарышкин, Назимов, Лихарев, Розен и многие другие отправились в армию простыми солдатами. Почти все они пали в бою или умерли от тифа. Однако, несмотря на разочарование, постигшее ее, как и всех остальных, Софи снова и снова писала письма императору, императрице, Бенкендорфу, Орлову… Приблизительно по письму в год. И каждый раз напрасно. Нет уж, отныне никому она писать не станет, с этим покончено! Решено окончательно и бесповоротно. Склонившись к Наталье, Софи сказала:
– Знаете, я только что приняла очень важное решение! Хочу перебраться на другое место, чтобы жить поближе к вам!
– Ах, как же вы меня обрадовали! – воскликнула Наталья. – Вы правы: пора теснее сплотить наш круг! Ведь все меньше и меньше остается тех, кому довелось все это пережить…
У Софи в голове промелькнула череда имен умерших: Александрина Муравьева, Камилла Ле Дантю, Ивашев, Вадковский, Юшневский, Кюхельбекер, братья Борисовы, генерал Лепарский… Комендант Нерчинских рудников скончался в мае 1837 года, и последние узники, которые еще содержались в Петровске, шли за его гробом с таким чувством, словно провожали друга. Теперь, по прошествии времени, Софи еще больше ценила простодушие и благородство, свойственные старому слуге империи. После гибели мужа Станислав Романович написал ей настолько нежное, настолько трогательное письмо!.. Она попыталась припомнить точные выражения, но тщетно перебирала в памяти слова – ветер, скользивший по лицу, белизна равнины, слепившая глаза, мешали думать так сосредоточенно, как ей хотелось бы. Вдали, на горке, высившейся над Иртышом, показались городские крыши, заваленные снегом, а за ними – колокольни и башни старой крепости.
Наталья доставила Софи домой. Служанка Дуняша ждала на пороге.
– Скорее, барыня! – закричала она, едва завидев хозяйку. – Вас уже ждут!
Наскоро расцеловав Наталью, Софи вбежала в сени и наткнулась на Татьяну, дочку почтмейстера, которая стояла там, прижимая к себе тетрадь. Это была тринадцатилетняя девочка с круглым усыпанным веснушками лицом и очень светлыми голубыми глазами.
– Садитесь, дитя мое, – пригласила Софи, впустив ученицу в единственную имевшуюся у нее приличную комнату. – И давайте сразу начнем урок. Что я вам задавала в прошлый раз?
Татьяна сосредоточилась, устремила взгляд к потолку и монотонным голосом начала:
Un pauvre bûcheron, tout couvert de ramée…[22]
Французские слова девочка выговаривала с грубоватым русским акцентом, таким терпким и одновременно таким певучим, что Софи едва сдерживала улыбку. Старательность дочки почтмейстера умиляла ее преподавательницу, которой чудилось в этой старательности неуклюжее выражение любви к Франции, не говоря уж о том, каким удивительным и чудесным ей казался сам факт, что в сибирской глуши даже мелкий чиновник хочет, чтобы его дети знали язык Лафонтена. За долгие годы, проведенные в изгнании, у Софи развилась болезненная восприимчивость ко всему, что напоминало о родине. Если в прежние времена она посмеивалась над иными эмигрантами, с маниакальным упорством собиравшими крохи воспоминаний, то теперь она и сама дошла до того, что окружала себя безделушками, вырезала картинки из журналов, стараясь воссоздать вокруг себя обстановку страны, которую не суждено больше увидеть. Стены ее комнаты были украшены фотографиями: рассматривая их, можно было познакомиться едва ли не со всеми старинными парижскими ремеслами. На рабочем столе лежали несколько номеров «Petit Courrier de Dames». Надпись, выгравированная на мраморном основании часов в виде бронзового петуха, вскочившего на барабан, гласила: «Его крик заставит мир пробудиться». На особом пюпитре помещалась иллюстрированная партитура «Орлеанской долины», «большого вальса в пользу пострадавших от разлива Луары»… Каждое из этих сокровищ дорого досталось Софи, чтобы их добыть, ей пришлось проявить немало хитрости и настойчивости. Разумеется, ей очень хотелось бы иметь несколько гравюр с изображением событий революции 1848 года, но нечего было и надеяться найти листы такого рода в России – приходилось довольствоваться урезанными цензором газетными отчетами. Правду сказать, эта Вторая республика, рожденная мощным народным порывом, на расстоянии казалась изгнаннице странной. Она не понимала, как могли ее соотечественники, разрушив монархию, избрать главой государства племянника Наполеона, принца Луи-Наполеона Бонапарта. Трехцветное знамя, «Марсельеза», пламенные речи в Законодательном собрании – все это было прекрасно, но почему бы лучше не призвать для того, чтобы править страной, людей, чьи либеральные взгляды не вызывают сомнений, таких, как Ледрю-Роллен или Ламартин? Нет, она решительно не может здраво об этом судить, живя вдали от Парижа. Надо погрузиться в бурное кипение противоречивых страстей – только тогда можно во всем разобраться. Быстро прочитанные и мгновенно забытые газетные статьи, успехи и скандалы Комеди-Франсез, злобные карикатуры, шикарные наряды, символы веры, удачные остроты, упряжки в аллее Акаций… звон молота, бьющего по наковальне, шорох рубанка в предместьях, уличные песни, крик разносчика воды… музыка военных парадов, стук колес экипажей… А над всей этой обыденной, в общем-то, суетой – удивительное сознание того, что все мнения дозволены, что взрыва смеха достаточно для того, чтобы сбросить статую с пьедестала… Вот что утратила Софи, покинув Францию. Она печально думала о своем, а дочка почтмейстера, сидевшая напротив нее, тем временем сонно покачивая головой, бубнила:
Le trépas vient tout guérir;
Mais ne bougeons d’où nous somme:
Plutôt souffrir que mourir,
C’est la devise des hommes.[23]
– Умница! – похвалила девочку Софи.
Затем они стали разбирать, что означают отдельные слова. Татьяна была далеко не глупа. Толково объяснив, что такое «ramée» – «срезанные ветки», «faix» – «бремя», «chaumine» – «избушка», она захотела узнать, верно ли, что – как утверждает Лафонтен – люди предпочитают страдание смерти.
– Не все! – слегка улыбнувшись, ответила Софи.
Она подумала о тех, кто рисковал своей жизнью в Париже, на баррикадах, и в Санкт-Петербурге, на Сенатской площади. Бежать из Сибири, вернуться во Францию… Когда-то она строила такие планы, но волю императора нарушить было невозможно. Без паспорта ее задержали бы на первой же почтовой станции. Впрочем, разве не приняла она только что решение перебраться в более удобный дом, поселиться по соседству с Фонвизиными и Анненковыми?
– Да, – произнесла девочка. – Например, для солдата лучше погибнуть в бою, чем оказаться побежденным.
– И тут тоже – не для всякого солдата.
– Для героя!
– Вот именно.
– Я ненавижу героев.
– Почему?
– Не знаю. Они мешают другим жить спокойно. Мне вот нравится дом, семья, шитье, дети. А вы знали каких-нибудь героев?
– Да.
– Каких?
Софи, смутившись, торопливо раскрыла лежавшую на столе книгу и, не ответив на вопрос, коротко сказала:
– Давайте писать диктант. Это текст Лабрюйера… Вы готовы?.. «Менальк спустился по лестнице, открыл дверь, чтобы выйти, закрыл ее…»
Медленно продолжая диктовать, она снова вернулась мыслями к планам переезда. В ее голове теснились цифры. Траты ее не пугали. Благодаря доходам от Каштановки, она ни в чем не нуждалась. Псковский предводитель дворянства каждые три месяца аккуратнейшим образом присылал причитающуюся ей долю. Но она ни разу не получила хотя бы самой коротенькой записки от своего племянника. Можно подумать, будто Сережа не знает о ее существовании! Он не написал ей ни слова даже после гибели Николая. Несомненно, отец держит его в своей власти. Сколько же ему теперь? Двадцать три… Нет! Конечно, больше! Двадцать пять лет! Ужаснувшись, Софи на мгновение замерла. Пауза явно затянулась дольше положенного, и Татьяна подняла глаза от тетради. Она смотрела на учительницу с ласковым любопытством, француженка явно ее занимала. В городе столько всего рассказывали о декабристах! Толком не зная, что ставили в вину этим людям, дети, должно быть, считали их особенными существами, более образованными и более несчастными, чем другие, – отверженными, которые владеют иностранными языками, наделены знанием арифметики и орфографии.
– «…он увидел, что его шпага висит справа, что его чулки спустились на пятки и что его сорочка прикрывает шоссы…» – продолжала Софи.
– Что такое шоссы?
– Это такие короткие штаны до колен.
Перо снова побежало по бумаге. Софи подумала, что теперь едва ли не в каждом сибирском городке появился какой-нибудь декабрист, обучающий потомство местных чиновников. Тем не менее, – это казалось особенно несправедливым, – если политические заключенные и превращались в наставников, то их собственные дети чаще всего продолжали считаться казенными крестьянами. В 1842 году император объявил, что готов позволить сыновьям и дочерям давних своих врагов обучаться в государственных учебных заведениях, при условии что они будут туда записаны не под своими фамилиями: Трубецкой, Волконский, Давыдов, Анненков, – но по имени отца, словно простые мужики! Родители единодушно отвергли эту оскорбительную милость, дети продолжали учиться дома, под присмотром близких, и куда лучше, чем учились бы в любом другом месте. Наконец, в 1845 году, после смерти Бенкендорфа, его преемник, граф Алексей Орлов, добился от Николая I отмены драконовских мер, направленных против «молодого поколения». Благодаря этому Александра и Лиза Трубецкие, а затем и Нелли Волконская получили право поступить в Иркутский институт благородных девиц, а Михаил Волконский и дочери Анненкова были приняты интернами в гимназию того же города. Но, как и всегда бывает в России, это проявление милосердия сопровождалось мелочными ограничениями. Так, Полина Анненкова, страдавшая в разлуке с детьми, так и не смогла добиться от властей Тобольска пропуска для того, чтобы их навестить. Любое перемещение, самая короткая поездка требовали множества подписей и печатей. Письма вскрывались и надолго, порой на целую неделю, задерживались на почте. Случалось, что по анонимному доносу полицейский являлся в дом к кому-нибудь из декабристов, задавал несколько праздных вопросов, после чего удалялся с недоброй, угрожающей улыбкой на губах. Запрещено было иметь охотничье ружье, запрещено было посылать в Россию дагерротипы, запрещено было учить детей фехтованию… Внезапно Софи задумалась о том, не расспрашивает ли почтмейстер Татьяну, когда девочка возвращается домой, о том, что она видела и слышала в доме своей учительницы французского. Может быть, это только она считает, будто к ней ходят ученики, на самом же деле за ее стол усаживаются и пишут под ее диктовку маленькие шпионы?
– «Однажды видели, как он столкнулся со слепым, запутался у него в ногах и упал одновременно с ним, причем оба повалились навзничь в разные стороны…»
Татьяна так звонко, так бесхитростно расхохоталась, что Софи мгновенно успокоилась. Если ей приходится существовать в этом страшном мире скуки и доносов, она должна, по крайней мере, найти в себе силы сопротивляться желанию повсюду выискивать врагов.
– До чего забавно! – воскликнула девочка. – Он еще жив, этот Лабрюйер?
– Нет, он умер больше ста пятидесяти лет назад.
– Вот не думала, что можно так смешить людей через столько лет после своей смерти!
Софи перечитала диктант, исправила ошибки. Татьяна, стоявшая у нее за спиной, наклонялась вперед, вытягивала шею, чтобы лучше разглядеть, дышала ей в затылок, от взволнованной девочки шло тепло, и Софи снова, уже в который раз, пожалела о том, что у нее нет своих детей и ей только и остается, что учить чужих.
– Семь ошибок, – сказала она. – Не блестяще!
Татьяна потупилась. На этом урок закончился. В прихожей уже переминались с ноги на ногу двое сыновей Суматохова, крупнейшего местного хлеботорговца. Софи проводила Татьяну до двери и впустила мальчиков. Одному десять, другому двенадцать, славные простоватые мордашки с разрумянившимися от холода щеками. Мальчики только-только начинали учить французский. Усердно трудясь над спряжением глагола «быть», они развлекались тем, что гремели в карманах бабками, и Софи пришлось бабки у них отобрать. Следующей пришла на занятия жена попечителя богоугодных заведений: эта дама, вся в кудряшках и шуршащих оборках, учила язык только ради того, чтобы потом ввернуть как бы между прочим в разговор с подругами или гостями несколько французских слов, и сильно раздражала Софи своими ужимками, воркованием и смешками.
Наконец, в половине первого в доме воцарились тишина и покой. Со стола исчезли книги и тетради, и Дуняша принесла блюдо с холодным мясом и квашеной капустой. Софи, давным-давно привыкшая обедать в одиночестве, легко мирилась с окружавшими ее пустотой и безмолвием. Ела наспех, не думая о том, что лежит у нее на тарелке, и иногда, подняв глаза, отвлекалась, глядя на призрачных прохожих, проплывающих за разрисованным морозными узорами стеклом.
Сейчас, погрузив ложку в кислый ягодный кисель, забеленный молоком, она замерла и прислушалась: ей показался знакомым силуэт мужчины в широкополой шляпе и пальто с поднятым воротником. В дверь трижды постучали: да, она не ошиблась! Неудержимая радость захлестнула Софи.
– Пойди открой, Дуняша, – негромко распорядилась она, наклоняясь к зеркалу.
Подобрала спустившуюся с виска прядь, быстро одернула блузу под пояском и с улыбкой повернулась навстречу входящему в комнату доктору Вольфу. Его лицо тоже сияло от счастья.
– Я только что видел Полину! – воскликнул гость. – Она сказала, что вы собираетесь купить маленький домик по соседству с ней! Неужели правда?
– Да, – подтвердила Софи. – Я думаю, это разумное решение. Мне здесь так неудобно жить!..
– А главное – вы так далеко от всех нас! Бога ради, не упускайте случая. Покупайте! Переезжайте! И как можно скорее!..
Она так явственно почувствовала тепло и тяжесть его руки на своем плече, что окончательно смутилась и, желая скрыть растерянность, поспешно спросила:
– Вы уже пообедали?
– Разумеется! На бегу, между двумя визитами, по обыкновению.
– Но рюмочку наливки выпьете хотя бы? Малиновой!
Доктор стал отказываться, Софи продолжала уговаривать: ей казалось, будто для нее очень важно, чтобы неожиданный, но такой приятный гость попробовал эту наливку. Вот только куда запропастилась бутылка? Она так давно не брала ее в руки!.. Софи распахнула дверцы буфета, приподняла крышку деревянного сундучка, сбегала на кухню… Нигде нет! Доктор Вольф засмеялся:
– Да не суетитесь вы так! Не стоит беспокоиться!
Но она расстроилась и разозлилась: «Еще подумает, будто я неряха, сама не знаю, где у меня что в доме, что у меня есть, чего нет!» Досадная мелочь разрослась в ее представлении до размеров трагедии. Софи отругала Дуняшу – наверняка это служанка по недосмотру выбросила бутылку! – и девушка залилась слезами.
– Ты бы лучше помогла мне, чем хныкать! – сердито прикрикнула на нее Софи.
И ведь доктор Вольф все это слышал, до последнего словечка! До чего глупо получилось! Наконец, Дуняша, перекладывая с места на место кучку хвороста в углу за печкой, отыскала драгоценную бутылку. Софи торжественно выставила ее на стол, и доктору Вольфу пришлось смириться. Отпив первый глоточек, он объявил:
– Просто чудо, настоящий бархат!
Софи смотрела, как он потягивает наливку, и втайне испытывала благодарность. Мужчина у нее в доме, удобно расположившийся в кресле, с рюмкой в руке – эта картина отвечала ее древней, как мир, женской потребности окружать мелкими заботами и создавать уют уставшему после трудового дня человеку. И она принялась уговаривать доктора Вольфа выпить еще рюмку.
– Так когда же вы переедете? – спросил он.
– Вы очень уж торопитесь! – со смехом ответила она. – Я пока ничего не решила окончательно. Мне хотелось бы еще раз взглянуть на дом…
– Хотите, мы сходим туда вместе? Прямо сейчас!
Голос у него звучал молодо, весело, словно и не принадлежал седоголовому мужчине, сидевшему напротив Софи. Она осознала это раздвоение, и на мгновение ей почудилось, будто у нее самой душа летит, а тело за душой не поспевает.
– Хозяин дома, который вы присмотрели, Ползухин, у меня лечится, – продолжал между тем доктор Вольф. – Вы добьетесь от него всего, чего захотите! Но, может быть, вы не можете сейчас располагать собой?
– Могу, – возразила она, вскинув голову. – У меня как раз нет до пяти часов ни одного урока…
И почувствовала себя так, как, должно быть, чувствовали себя ее ученицы в предвкушении переменки.
* * *
Жилое пространство домика состояло из трех обветшалых маленьких комнаток на первом этаже и одного просторного, предназначенного для игры на бильярде помещения на втором. Из окон была видна широкая улица, по обеим сторонам которой тянулись деревянные фасады, выкрашенные в яркие цвета. Находился домик в европейском, официальном квартале города, квартале чиновников, и его владелец не преминул указать Софи на это обстоятельство, объясняя, почему так дорого продает жилье в таком плохом состоянии. Да он и сам выглядел плохо – сгорбленный, согнувшийся едва ли не вдвое, с мертвенным цветом лица и свистящим дыханием. Во время разговора Ползухин тревожно косился на доктора Вольфа, явно убежденный, что тот держит на поводке свору болезней и может в любую минуту их спустить. Но когда врач упрекнул его в жадности и страсти к наживе, он пролепетал, что только и ждет, чтобы ему предложили вступить в переговоры и, вполне возможно, немного уступит. Затем, наверняка опасаясь лишиться расположения человека, от которого зависело не только его здоровье, а, может быть, и сама его жизнь, начал понемногу снижать цену и постепенно дошел до вполне умеренной суммы в тысячу двести рублей. Доктор Вольф немедленно заставил Ползухина подписать бумагу, желая быть совершенно уверенным в том, что домовладелец не передумает, и старик с ворчанием удалился, немного успокоившийся и вместе с тем сердитый, словно на него напали разбойники и он, спасая свою шкуру, принужден был распроститься с кошельком.
Оставшись наедине с доктором Вольфом, Софи горячо поблагодарила его за помощь и тут же, не откладывая, принялась обдумывать, как она здесь расположится. Она решительными шагами ходила взад и вперед, вертелась вправо и влево, приказывая стене – подвинуться, окну – задернуться занавесками, полу – заблестеть.
– Здесь поставлю стол и большой буфет… Перед окном – оба кресла… А свою спальню я представляю себе здесь!..
– Подумайте хорошенько, – предостерег ее доктор Вольф, – эта комната смотрит окнами на север.
– Вы правы. Но соседняя слишком мала. Разве что снести вот эту стену…
Доктор Вольф постучал по стене, выслушал ее, словно больного, и заключил:
– Вполне возможно! Тут всего лишь дощатая перегородка!
Затем он вытащил из кармана карандаш и блокнот и предложил Софи немедленно набросать план всего помещения. Она принялась мерить комнаты большими шагами. Доктор наносил на чертеж цифры, которые она ему называла. То, что он так любовно ей помогает, одновременно и смущало, и пленяло Софи, внезапно осознавшую, что, приобщая этого человека к своим хлопотам по обустройству будущего жилья, она ведет себя с ним так, словно он не первый год делит с ней жизнь. Если бы она осматривала этот дом вместе с Николаем, скорее всего, они разговаривали бы точно так же. В ее власти было прекратить игру, все зависело только от нее самой, но у Софи недоставало духу это сделать.
– Все совершенно ясно! – сказала она, бросив взгляд на чертеж. – Оказывается, у вас талант рисовальщика, а я и не подозревала!
Они перешли в соседнюю комнату. Новая хозяйка домика снова принялась расхаживать перед Вольфом взад и вперед, вслух считая шаги.
– В длину – шесть шагов… записали?
Но доктор так пристально смотрел на нее, что Софи догадалась, насколько далек он в эту минуту от архитектуры.
– А в ширину? – словно очнувшись, глухо проговорил доктор.
На этот раз она с трудом заставила себя сдвинуться с места. Самые простые ее движения перестали выглядеть естественно. Она все время думала о том, какое впечатление производит, когда вот так расхаживает по комнате, меряя ее шагами.
– Четыре с половиной шага, – пробормотала она, остановившись в самом дальнем углу.
И вдруг подумала, что этот дом, пожалуй, слишком велик для одинокой женщины. Доктор Вольф снимает комнату у отставного полковника на другом конце этой же улицы. Там он и ест, и спит, и принимает больных. И никогда не жалуется на то, что ему тесно. Почему бы ей не уступить ему второй этаж? Он разместил бы там лабораторию, устроил кабинет… Эта мысль поначалу обрадовала Софи, затем встревожила. Из уважения к памяти Николая она не имеет права вселять в свой дом мужчину. Не то чтобы она не уверена в себе самой, нет, ничего подобного, просто она не хочет давать людям повод марать ее прошлое пересудами и злословием.
– Вам и правда будет здесь очень удобно, – сказал доктор Вольф, выйдя следом за Софи в прихожую.
Поднявшись по лестнице, они вошли в зал с выцветшими обоями, рассохшимися и отставшими от стен панелями, серым от пыли полом. Увидели посреди зала старый бильярдный стол на низких ножках, с порванным сукном, усеянным кляксами воска.
– Великолепно! – не удержавшись, воскликнул доктор Вольф. – С вашего позволения, я буду время от времени приходить сюда покатать шары, чтобы немного размяться.
Софи неожиданно для самой себя разволновалась сверх всякой меры и невнятно пролепетала:
– Да, конечно! Приходите, когда вам только захочется! Эта комната… эта комната будет отчасти вашей!..
Если бы доктор Вольф в ответ произнес несколько вежливых, ничего не значащих слов, она опомнилась бы, смогла бы справиться с собой. Но он ничего не отвечал и только молча, с нежностью смотрел на нее. И под этим проницательным взглядом все то, что могло бы утихнуть в ее душе, наоборот, разбушевалось, вырастая до полной нелепости. Софи увидела, будто воочию, как он играет на бильярде под лампой с зеленым абажуром, как спускается по лестнице, зовет Дуняшу, открывает дверь в комнату – хозяин дома, да и только! Уже готовая признаться себе, что взгляд доктора ее смутил и растревожил, она предпочла уклониться от этого признания, отвлечься от собственных чувств и заняться чувствами собеседника. «Как он на меня смотрит! Он, несомненно, в меня влюблен! И сейчас скажет об этом! А что, если он сделает мне предложение?» Софи попыталась заставить себя думать о чем-нибудь другом, но не смогла. Спустя три года после гибели Николая Юрий Алмазов просил ее выйти за него замуж. Она без колебаний ему отказала. Хуже того: еще немного – и расхохоталась бы в лицо этому славному малому, который считал, что дружеские отношения с товарищем по каторге не только дают ему право, но и обязывают стать преемником покойного, женившись на его вдове. Но сегодня все было по-другому. Доктор Вольф – это не Юрий Алмазов. Спокойный, мягкий, интеллигентный, бесстрашный, он всегда действовал в соответствии с представлением Софи о добром и мужественном человеке. Она им восхищалась. Она ни за что на свете не хотела бы его огорчить, причинить ему боль. При одной мысли о том, что придется ему отказать, Софи заледенела. И тем не менее, должно быть, ей придется это сделать. Она не может после Николая принадлежать кому-то другому, пусть даже этот другой – из той же большой семьи декабристов. Да и сама она состарилась, увяла, их брак выглядел бы смешно. Софи почувствовала едва приметную тяжесть комочка дряблой плоти под подбородком и напрягла шею. «Разумеется, я могла бы помогать ему в работе, могла бы заниматься его больными, я могла бы, могла бы…» Ее жизнь внезапно заполнилась, озарилась, обрела необыкновенную значительность и глубокий смысл. Ею овладела материнская потребность все устраивать, улаживать, кого-нибудь спасать. В своем воображении она уже намазывала бутерброды и щипала корпию. А главное – она была любима!
Софи выбралась из этого водоворота с гудящей головой и туманным взглядом. Ее странствия не продлились и трех секунд. Доктор Вольф, стоя напротив, смотрел на нее все так же ласково и серьезно. Неужели он сейчас решится? Она надеялась на это и вместе с тем этого страшилась. И вот он, покачав головой, произносит…
– Знаете, о чем я думаю?
Сердце у Софи отчаянно забилось.
– Вам надо будет превратить эту комнату в библиотеку, – продолжал доктор Вольф. – Вы могли бы оставить бильярдный стол там, где он сейчас стоит, и разместить вокруг него на полках красиво переплетенные тома.
Софи постаралась скрыть разочарование за улыбкой.
– Да, конечно, было бы неплохо… Вот только у меня не так много книг!
– Хотите, я принесу свои? Давно уже не знаю, куда их ставить!
– А если они вам понадобятся?
– Я приду к вам их читать!
И ее снова охватило все то же приятное чувство – позабыв о грузе лет, она словно покинула землю. Тяжесть безвольной плоти под подбородком пропала, как не было. Усталость соскользнула с плеч. «Нет, правда, почему, почему таким людям, как мы, не соединить свои судьбы? Кто нам может это запретить? Он когда-то любил покойную Александрину Муравьеву, я любила Николя. Оба они умерли. Мы же не отречемся от нашего прошлого, если попытаемся вместе создать новое счастье!» Вольф взял ее руку, поднес к губам.
– Милая Софи, как приятно видеть вас такой пылкой, вдохновленной мыслью о скором переезде! Наверное, для того чтобы вы были счастливы, вам необходимо что-нибудь строить!
– Да, – подтвердила Софи сдавленным голосом.
И с удивлением заметила, что в комнате стало светлее. Зимнее солнце пробилось сквозь туман. В луче заплясали золотые пылинки. Зеленое сукно бильярдного стола засветилось, сразу став похожим оттенком на молодую травку. Софи захотелось смеяться, дышать полной грудью, пройтись по скрипучему, искрящемуся снегу.
– Может быть, выйдем на улицу? – предложила она. – Погода исправилась, солнышко выглянуло!
Доктор Вольф озадаченно уставился на нее – так, словно, потеряв ее в какой-нибудь галерее, отыскал между двух колонн, в таком уголке, где никак не ожидал увидеть. А Софи поняла, что забавляет и интригует его, и различила где-то на самом донышке своей души неловкое, нерастраченное кокетство собственной молодости.
Спустившись по лестнице, они вышли на улицу, белую и блестящую от снега. У подножия домов лежали синие тени. Было довольно скользко, доктор Вольф подставил руку, и Софи оперлась на нее так легко, как только могла.
– Куда мы пойдем? – спросил он.
– Туда… – кивком указала она.
Впрочем, в Тобольске больше и некуда было пойти – единственным местом для прогулок была верхняя часть города с крепостью. За зубчатой стеной, над которой высились башни, разместились городской собор, церковь, монастырь, дом архиерея, дворец губернатора, казармы и пересылочная тюрьма. Несколько минут Софи и доктор Вольф блуждали среди кирпичных и каменных зданий, которые в этот морозный, ветреный, ясный и солнечный день выглядели довольно весело.
– Надо бы нам наведаться к колоколу, – предложил доктор Вольф.
Софи с улыбкой кивнула. Они вошли во двор архиерейской резиденции, где находился знаменитый угличский колокол, подавший в 1591 году сигнал к началу восстания. Царь Борис Годунов, схватив главных бунтовщиков, сослал их в Сибирь, а с ними заодно отправил туда же и преступный колокол, обвиненный в оскорблении величества. Для того чтобы наказание вышло более строгим, колокол лишили языка и прилюдно высекли на городской площади. Декабристы называли его «старейшиной ссыльных».
Софи и доктор Вольф остановились перед тяжелым бронзовым монументом и тотчас услышали у себя за спиной покашливание. Выбравшись из своего логова, за ними пристально наблюдал полицейский. Удивляться, собственно, тут было нечему – всякий раз, как декабристы заглядывали в этот двор, за ними по пятам следовал какой-нибудь блюститель порядка. Должно быть, в верхах побаивались, что опальный угличский колокол может сделаться для политических преступников объектом поклонения. В другой раз Софи не преминула бы поразвлечься и стала бы изводить стража порядка двусмысленными замечаниями. Но сейчас ей больше всего на свете хотелось одного: остаться с доктором Вольфом наедине и хоть на время позабыть о том, что оба они – отщепенцы.
– Пойдемте отсюда, – шепнула она. – Этот колокол ничего нам не скажет, ему язык вырвали!
И они мирно удалились. Полицейский, заложив руки за спину, прошел следом за ними несколько шагов, затем его присутствие перестало ощущаться. Пройдя мимо старинных укреплений и бросив взгляд с высоты, они увидели у себя под ногами бедный квартал с его убогими домишками и лавками, а дальше раскинулась бескрайняя белая степь, которую пересекали скованные льдом Тобол и Иртыш. Рядом с крепостью притулился городской сад, в точности похожий на все прочие городские сады, украшающие собой любой провинциальный город в России. Редкая березовая рощица, в середине – закрытый на зиму летний ресторан с беседкой. На площадке над дорогой возвышался обелиск, поставленный в память о казаке – покорителе Сибири, которого звали Ермаком; на мраморе были выбиты даты: «1581–1584». Мальчишки носились вокруг обелиска, забрасывая друг друга снежками.
Софи высмотрела лавочку на солнце. Доктор Вольф счистил иней, расстелил на сиденье свой теплый вязаный шарф, и они уселись рядышком, глядя на растворяющийся в туманной дали мерцающий пейзаж. Ветер утих. У Софи перестало мерзнуть лицо. «Пройдет четыре месяца, и снег растает, по реке пойдет лед, наступит весна! И тогда в нижних кварталах города все оживет, – подумала она, – в освобожденном ото льда порту поднимется лес мачт, степь до самого горизонта покроется цветами, дамы наденут соломенные шляпки, в беседке будет играть военный оркестр, в Тобольском театре станут давать „Ифигению в Авлиде“ или еще что-нибудь в этом же роде, а я начну обживать новый дом – может быть, одна, а может быть, и с мужем…» Она несколько раз глубоко вздохнула, чтобы успокоиться. Никто не называл доктора Вольфа по имени – Фердинанд. Это было нерусское имя.
– Фердинанд Богданович, – пробормотала она, – я, должно быть, вас задерживаю. У вас, наверное, назначены встречи…
– Та встреча, которая происходит у меня сейчас, самая важная из всех, – ответил он.
Софи испугалась такого стремительного поворота событий и поспешно отвернулась. Надо было как можно скорее сменить тему, заговорить о чем-нибудь другом, и она лихорадочно старалась отыскать новый предмет разговора. Ей припомнились двое несчастных, которые в эту минуту медленно двигались в санях от станции к станции по белой равнине, приближаясь к месту каторги. Нынешнее счастье заставило ее напрочь о них позабыть. Какое чудовищное проявление эгоизма, и это у нее-то, всеми силами души жаждущей сочувствовать ближнему! Софи пробормотала, словно в забытьи:
– Где-то они теперь?..
– Кто? – удивленно переспросил доктор Вольф.
– Дуров и Достоевский…
– И правда, я даже не спросил у вас о них. Вы ведь виделись с ними сегодня утром?
– Да. Они держались спокойно и мужественно… Куда более спокойно и мужественно, чем я, которая всего лишь провожала их! Скольким же еще людям предстоит потерять свободу ради того, чтобы в один прекрасный день все стали свободными?
– Все люди свободными никогда не станут, – ответил доктор Вольф. – Да, впрочем, не так уж сильно им этого и хочется! Те, кто питает истинную любовь к свободе, немногочисленны. Большинство предпочитает думать так же, как думает сосед, а еще лучше – не думать совсем!
– Вы циничны!
– Нет, не циничен. Может быть – разочарован, лишен иллюзий. Чем больше я думаю, тем более убеждаюсь в том, что, добиваясь для наших ближних права действовать по их усмотрению, мы входим в противоречие с природой людей, которым свойственно сбиваться в стада. Если мы отнимем власть у царя ради того, чтобы отдать народу, народ поспешит отдать ее кому-нибудь еще. У народа есть дела поважнее, чем управлять собой. Ему надо есть, спать, работать, развлекаться, любить, производить потомство…
– Вы говорите о русском народе!
– Это единственный народ, который я знаю. Но я предполагаю, что и французский народ точно так же…
Софи решительно тряхнула головой:
– Вы заблуждаетесь, Фердинанд Богданович! Понятие людской массы – это славянское или даже, скорее, азиатское понятие. Именно здесь можно ощутить сокрушительную мощь больших человеческих потоков. Во Франции, напротив, каждый считает себя единственным носителем истины. Это арена, на которой сталкиваются всевозможные мнения, это родина невероятных разногласий, заповедник, изобилующий завтрашними идеями…
– Как я люблю слушать, когда вы говорите о Франции… – прищурившись, заметил доктор Вольф. – У вас щеки начинают пылать, ноздри трепещут…
Она было подумала, что он над ней подсмеивается – настолько все эти комплименты казались неподходящими для женщины ее лет. Однако Фердинанд Богданович глаз с нее не сводил и смотрел при этом так простодушно, что пришлось признать очевидное: он видел ее такой, какой хотел видеть. И Софи поспешила разгладить две вертикальные складочки, которые появлялись у нее между бровей, когда она внимательно к чему-нибудь прислушивалась. Солнце било в глаза, слепило, и она чуть наклонила голову. Доктор Вольф спросил:
– Придет ли когда-нибудь день, когда вы перестанете сожалеть о вашей стране?
– Разумеется, нет, – ответила она. – Но я глубоко привязалась к России. Я бы даже сказала, что почти привязалась к Сибири…
– Благодарю вас, – хриплым от волнения голосом произнес Фердинанд Богданович. – Вы доставили мне большую радость.
Софи поежилась, дрожащей рукой подняла воротник.
– Вы совсем замерзли! – воскликнул он. – Это я во всем виноват! Мы не должны были так долго сидеть на этой скамейке!
Но Софи положила руку на его широкое сухое запястье:
– Да нет, ничего подобного, я прекрасно себя чувствую. Просто уже довольно поздно. Ученики меня заждались. Может быть, пойдем, если вы не против?
Они поднялись. Воробьи, что-то клевавшие у подножия обелиска, с громким чириканьем вспорхнули с земли. Софи уже знала, что доктор Вольф не произнесет никаких решающих слов. Он упустил время… И она испытывала от этого облегчение, хотя всего несколько минут назад ей так хотелось, чтобы доктор объяснился. «Сама не знаю, чего хочу», – печально подумала Софи. Они вышли из сада. На улице им то и дело встречались знакомые. Софи любезно отвечала на их поклоны, гордая тем, что ее видят идущей под руку с доктором Вольфом.
3
Софи застала рабочих врасплох; мгновенно перестав болтать и грызть семечки, они поспешно принялись за дело.
– Ну, что я вам говорила? – шепнула новоявленная хозяйка дома сопровождавшим ее Наталье Фонвизиной и Полине Анненковой. – Не успеешь отвернуться – они немедленно все бросают и сидят сложа руки, пока я не появлюсь.
Вот уже полтора месяца как в доме шел ремонт, но за все это время плотники только-только успели выстрогать пол и поправить двери; что же касается штукатуров – они не спеша продолжали закрывать дранку потолка. На самом деле это были, конечно, не профессиональные рабочие, а бывшие каторжники, уголовные преступники. Каждый понедельник в город прибывала небольшая группа ссыльных, и жители Тобольска немедленно являлись во двор тюрьмы, чтобы нанять работников, в которых нуждались. Плата была определена раз и навсегда: десять рублей в месяц. Тех, на кого спроса не оказалось, отправляли в соседние деревни. Но и те, кто оставался в городе, далеко не всегда оправдывали надежды. Вот и теперь Софи удрученно оглядывала свою команду. Здоровенный дядька огромного роста, толстопузый и бородатый, лениво возил мастерком. Рядом с ним горбун вяло, без малейшего интереса к работе, тюкал молотком, кое-как всаживая в доску гвозди.
– И думать нечего о том, чтобы дом был закончен к Пасхе! – со слезами в голосе произнесла Софи.
– Непременно закончим, барыня, можете не сомневаться! – убежденно возразил бородач. – Вот увидите, все получится лучше некуда! К тому же доктор обещал завтра прислать нам на подмогу еще двух человек!
– Вы видели доктора?
– Он сегодня утром приходил взглянуть, как идут дела.
Софи залилась краской. Живой интерес, который Фердинанд Богданович проявлял к ее обустройству, представлялся ей замаскированным признанием, невысказанным проявлением нежности. Наталья и Полина лукаво поглядывали на нее. Неужели они догадываются о том, что она питает к доктору сердечную приязнь? Но ведь ни он, ни она никогда друг с другом не заговаривали о любви, да и вообще это слово как-то мало соответствует тому спокойному и сильному чувству, которое их связывает…

19

– А что, если мне перебраться сюда, не дожидаясь окончания работ? – сказала она. – Я могла бы расположиться на первом этаже, а рабочие тем временем заканчивали бы второй…
– Даже и думать об этом нечего! – перебила ее Полина. – Вы такого просто не выдержите! Только представьте себе: грохот с утра до ночи, пыль, грязь! Будьте благоразумны! Истинное счастье всегда дается в награду лишь за долготерпение!
Софи почудилось, будто в словах подруги она расслышала легкую насмешку. С некоторых пор все разговоры казались ей полными намеков. Ни на чем не основанное ощущение помолвки одновременно и льстило ей, и смущало.
– И все-таки мне кажется, – продолжала она, – что, если бы я с утра до ночи оставалась на месте, работы продвигались бы куда быстрее.
– А как же ваши ученики? – возразила Полина. – Как вы стали бы с ними здесь заниматься? Нет, по-моему…
Ее мнение так и осталось неизвестным – увидев внезапно появившегося в дверном проеме жандарма, Полина умолкла на полуслове и от изумления позабыла, что намеревалась сказать. Жандарм же на военный лад приветствовал дам, затем поинтересовался:
– Кто из вас госпожа Озарёва?
– Это я, – откликнулась Софи.
– Соблаговолите проследовать за мной к господину губернатору.
Жандарм оказался высоким, крепким, с красным шишковатым лицом, напоминавшим помятый котелок. Софи отчего-то испугалась, по спине пополз холодок.
– К губернатору? – растерянно повторила она. – Но зачем?
Однако нелепость вопроса тотчас же стала настолько ясна ей самой, что, не дожидаясь ответа, она прибавила:
– Хорошо, возвращайтесь в прихожую и подождите меня там. Я сейчас приду.
Жандарм щелкнул каблуками и скрылся.
– Ах, Боже мой, чего же они еще от вас хотят? – воскликнула Наталья, подняв глаза к потолку.
– Несомненно, это все из-за ваших встреч с товарищами Петрашевского! – уверенно заявила Полина.
– Если бы дело было в этом, не стали бы они выжидать два месяца, прежде чем призвать меня к порядку! – не согласилась с ней Софи.
– Вы правы, – поддержала подругу Наталья, – думаю, вам, скорее, поставят в вину тексты, которые вы даете заучивать наизусть детям.
– Басни Лафонтена?!
– Почему бы и нет? Они вполне могут считать, что некоторые из этих басен несут в себе мятежный дух!
– Да что угадывать, скоро все узнаем! – с покорной улыбкой сказала Софи.
Наталья и Полина проводили ее до крепости, по пути нашептывая ободряющие слова. Ее не оставят, ей не придется сражаться в одиночку, они известят всех друзей, они обратятся при посредничестве Марии Францевой к прокурору… Три женщины мелкими шажками брели по снегу, а следом шел здоровенный жандарм с пустыми глазами и болтающимися в такт шагам ручищами. У дворца губернатора подругам-декабристкам пришлось расстаться. Наталья, со слезами на глазах, перекрестила Софи:
– Помогай вам Бог, голубка моя!
И вот Софи уже в пустой и холодной прихожей, но мерзнуть пришлось недолго: не прошло и пяти минут, как губернатор Энгельке принял ее в своем кабинете. В мраморном камине пылал огонь. На бутылочно-зеленых стенах поблескивали золотом рамы, однако разглядеть, что изображено на картинах, было невозможно, так потемнели от времени краски. Губернатор был коротеньким толстячком, прочно стоящим на кривых ножках, с выпирающим, словно бочонок, животом, на носу – очки в серебряной оправе.
– В той неблагодарной деятельности, кою мне приходится осуществлять, случаются и светлые минуты, к которым я причислил бы и эту, – произнес Энгельке.
Софи приняла его слова за комплимент и вымученно улыбнулась. Она сидела на краешке кресла, выпрямив спину, и глаз не сводила с губернатора, безрадостно гадая, какой удар тот готовится ей нанести.
– Вы, сударыня, – продолжал он между тем, – являете собой живое доказательство того, что в христианском мире никогда не следует предаваться отчаянию. Когда уже кажется, будто все потеряно, тучи внезапно рассеиваются, солнце сияет, и вот оно – счастье!
– Как мне следует это понимать, ваше превосходительство? – спросила Софи.
– А вы не догадываетесь? – Энгельке лукаво прищурился.
– Да нет же, уверяю вас…
– Кое-что, очень долго вас занимавшее, кое-что, о чем вы просили императора во всех ваших письмах…
В груди у Софи мгновенно образовалась пустота. Ей страшно было задать вопрос, который напрашивался сам собой. Но выбора не было, и в конце концов она пролепетала:
– Неужели… мое возвращение в Россию?
– Ну разумеется! – весело вскричал Энгельке. – Конечно же, речь идет о вашем возвращении в Россию! Признайтесь, вы уже не верили, что это когда-нибудь случится!..
– Не верила, – бесцветным голосом подтвердила она.
Толстячок же словно вырос от радостной торжественности, его переполнявшей, распрямился и, сияя глазами, зубами и гладко выбритым подбородком, произнес, отчетливо выговаривая каждое слово:
– Объявляю вам, сударыня, что его величество государь император, ознакомившись с вашим последним прошением, датированным 13 октября 1849 года, учитывая те обстоятельства, что вы являетесь француженкой и что муж ваш скончался семнадцать лет тому назад, решил позволить вам вернуться в Россию.
Ошеломленная Софи несколько мгновений молчала, тупо глядя перед собой. Можно было подумать, будто она так долго ждала этих слов, что теперь, когда наконец-то услышала их наяву, у нее недостало сил обрадоваться. Губернатор протянул ей лист бумаги, украшенный имперским орлом. Она бездумно прочла собственное имя, написанное посередине. Такой огромный лист, и таким красивым почерком исписан, и все это только для нее одной!
– Поверить не могу!.. – растерянно пробормотала Софи в конце концов. – Но почему теперь?.. Почему так поздно?..
– Хорошее дело сделать никогда не поздно, как говорят у вас во Франции! Могу предположить, что благоприятным для вас оказалось то обстоятельство, что покойного графа Бенкендорфа сменил граф Алексей Орлов. Однако должен предупредить вас о том, что вы не имеете права жить ни в Санкт-Петербурге, ни в Москве. Вам предписано поселиться в вашем имении Каштановка, и вы сможете удаляться от него не более чем на пятнадцать верст.
Все время, пока Энгельке знакомил Софи с условиями освобождения, она чувствовала, что ею все сильнее овладевает неодолимая печаль. А когда подумала о доме, который только что купила, то окончательно пала духом. Самые дорогие ее сердцу намерения рассыпались в прах. И среди этих руин стоял удивленный Фердинанд Богданович Вольф с пустыми руками. И зачем только она писала все эти письма к императору? Что она надеялась найти в России, вернувшись туда? Племянника, который знал ее только по имени? Поместье, где она никому была не нужна? Отправившись в Каштановку, она снова окажется в ссылке! Теперь ее родным краем стала Сибирь, ее семьей – несколько декабристов, чьи страдания она делила в течение двадцати трех лет, а ее будущим, возможно, предстояло стать одному из них… Собственно говоря, Софи продолжала подавать прошения, оставаясь в полной уверенности в том, что власти ей откажут. Но вот ведь поймали на слове и – наказали, исполнив ее желание… Внезапно Софи осознала, что губернатор ждет от нее слов благодарности, хотя лицо его оставалось непроницаемым, и пробормотала:
– Благодарю вас… Я очень тронута…
К счастью, Энгельке приписал ее растерянность избытку чувств.
– Поздравляю вас, сударыня, – сказал он. – Вы – первая, на чью долю досталась подобная милость со стороны его величества. Надеюсь, вы окажетесь ее достойны. Когда рассчитываете выехать?
– Пока не знаю, – ответила Софи. – Все это для меня так ново! Не торопите меня, пожалуйста, господин губернатор, дайте хоть опомниться…
– Ну, разумеется, разумеется! Никто вас не торопит!..
Губернатор проводил ее до двери со всеми почестями, какие положены знатной даме. На пороге она еще нашла в себе силы улыбнуться. Но стоило оказаться на улице, и прежние мысли завладели ею с такой непреклонностью, что она перестала что-либо замечать вокруг себя. Решение императора пришлось некстати, невпопад, оно разошлось во времени с обращенными к нему мольбами. Он же отлично понимал, этот благодетель, что Софи ничуть не обрадует свобода, дарованная ей в пятьдесят семь лет! Разве можно принуждать человека выпить стакан воды, когда ему этого совсем не хочется, под тем предлогом, что некогда, умирая от жажды в пустыне, он молил об этом? Но ведь можно и отказаться от этой милости! И она от нее откажется, пусть ее потом станут считать неблагодарной! Возмущение, которое неминуемо вызовет такой поступок, Софи не пугало. «Я останусь здесь. Я поселюсь в своем новом доме. Фердинанд Богданович будет приходить ко мне играть на бильярде, читать, думать, отдыхать…» Она не вышла – вылетела из крепости на крыльях надежды и ярости. И первым делом решила отправиться к Фонвизиным, чтобы рассказать им о своей встрече с губернатором.
Здесь ее ждали с нетерпением, и не только Наталья с мужем, но и Полина и Иван Анненковы, Петр Свистунов и Юрий Алмазов. Из друзей Софи среди собравшихся не оказалось только доктора Вольфа – ему пришлось спешно выехать к больному в отдаленную деревню. Что ж, тем лучше! Она свободнее сможет высказать свое разочарование. В провинциальной бледно-лиловой гостиной с тяжелой, грубо сделанной, потемневшей от времени мебелью красного дерева царило тревожное настроение. По привычке каждый приготовился услышать дурную новость. Когда Софи рассказала о том, что за милость была ей оказана, все лица преобразило счастливое волнение.
– Дорогая моя, – воскликнула Полина, – какая нежданная радость!
Тем самым она словно подала сигнал к началу безудержного веселья. Софи, оглушенная нестройными восклицаниями, попыталась объяснить, что нисколько не обрадовалась полученному известию, но ее никто не слушал, все наперебой поздравляли, целовали ее, плакали у нее на плече.
– Добрая вестница! Голубка, прилетевшая в ковчег! Вы – голубка в ковчеге! – причитала Наталья, вытирая глаза скомканным платочком.
И в это мгновение в голове у Софи что-то щелкнуло. Она поняла, что стала жертвой чудовищного недоразумения. Нельзя, ни в коем случае нельзя разочаровывать всех этих славных людей. Как и она сама, они не раз просили позволить им вернуться в Россию. Приняв императорскую милость, она создаст тем самым прецедент, на который они смогут ссылаться впоследствии, добиваясь того же и для себя. Отказавшись от благодеяния, она рискует оскорбить царя и навсегда лишить его желания оказывать декабристам хоть какие-нибудь милости. Какими мелкими, легковесными были ее робкие желания одинокой женщины в сравнении с общей надеждой всех этих великих русских семей, оказавшихся вдали от земель их прадедов, надеждой всех этих сыновей и дочерей, родившихся в изгнании и не смеющих даже заявить свое право на то, чтобы носить имя собственных родителей!
– Наверное, вы счастливы без меры? – спросила Полина.
– Да, конечно! – пробормотала Софи.
Она заставила себя улыбнуться, хотя в горле стоял комок и щеки горели болезненным румянцем.
– Ах, как я вам завидую! – прижав обе руки к груди, воскликнула Наталья. – Вы снова, словно воскреснув из мертвых, появитесь в свободном мире! Вы отнесете весточку о нас всем друзьям! И расскажете, расскажете… Впервые за все эти годы кто-то из наших сможет рассказать о том, чем в действительности была наша жизнь здесь!
– Да уж, о нас ходит столько лживых рассказов! – вздохнула Полина.
Должно быть, она не могла позабыть отвратительный роман Александра Дюма «Учитель фехтования», в свое время изданный в Париже, – несколько экземпляров добрались и до Тобольска. В этом романе самым возмутительным образом была изложена история любви ее, Полины, и Ивана Анненкова. Писатель, неведомо где добывший сведения, изобразил ее французской гризеткой, влюбленной в преподавателя фехтования и продающей свою благосклонность молодому и распутному русскому аристократу. Автор вполне заслуживал, чтобы его хорошенько проучили, но он жил на другом краю света. А как написать из Сибири во Францию?
– Вы исправите мнение о нас у плохо осведомленных людей, – продолжала Полина. – Вы подготовите умы к мысли о нашем возвращении!
– Вы и на самом деле думаете, что мы тоже сможем вернуться? – спросил Юрий Алмазов, и его лицо постаревшего напомаженного юноши приняло жадное и жалкое выражение.
– До этой минуты я не верила. Но, поскольку царь решил вызволить отсюда нашу подругу, нам отныне дозволены все надежды! Софи, милая наша Софи, открыла путь, по которому в Россию потянутся и остальные!..
Эти слова лишь усугубили покорность и зависимость Софи. «Ну вот, – подумала она, – теперь мне уже совершенно невозможно стало отступить. Теперь они все вместе подталкивают меня в спину. Не будет никакого маленького домика, не будет никакой бильярдной!.. Я должна уезжать и должна при этом выглядеть довольной! Радоваться их радости, потому что у меня-то самой никакой радости нет. Ничуть ее не больше, чем свободы в ту минуту, когда царь мне эту „свободу“ подарил».
– Кто знает, не соберемся ли мы все в России года через два или три… – мечтательно произнес Иван Анненков.
– Замолчите немедленно, Иван Александрович! – воскликнула Наталья, торопливо перекрестившись. – Это было бы слишком прекрасно! Я боюсь, хотя бы подумав об этом, истощить Господнюю милость! Женщина, которая возвращается в Россию! Покажите мне, как это бывает! – Схватив руку Софи, она приложила ее к своей щеке. – Хотела бы я оказаться у вас в голове, дорогая моя! Узнать, что в ней происходит!..
– Вы были бы крайне разочарованы! – мягко высвободившись, ответила Софи.
– А вот я, – проворчал Юрий Алмазов, – донельзя счастлив тем, что вам дано право вернуться в Россию, и столько же несчастен оттого, что вы нас покидаете! Тобольск без вас сделается таким унылым!
– Да ведь и мы тоже вскоре отсюда уедем! – откликнулся Петр Свистунов.
Они явно старались убедить друг друга в неминуемо скором и неминуемо всеобщем освобождении и возвращении в родные края, чтобы тем самым смягчить грусть расставания, поняла Софи. И ей показалось, будто в комнате темно и душно – причиной же этого мнимого недостатка света и воздуха стало для нее отсутствие Фердинанда Вольфа.
Обе створки двери, отделявшей гостиную от столовой, внезапно распахнулись, и взорам собравшихся предстал накрытый стол с самоваром посередине. Мирная картина подняла настроение всем, и Наталья, снова схватив Софи за руку, потащила ее за собой. Дамы уселись пить чай, мужчины предпочли мадеру. Все улыбались друг другу, но в глазах у каждого стояли слезы, словно это было не обычное чаепитие, а поминки. В шесть часов Софи, уставшая от переживаний этого дня, сослалась на то, что ей пора на урок, и отправилась домой.
* * *
Ночью она почти не спала, а утром проснулась очень рано, оделась, выпила чашку обжигающего чая и, праздная, уселась у окна, за которым занимался день. Она слушала, как возится в кухне Дуняша, и, устремив глаза в пустоту, обдумывала свое путешествие. Поскольку отъезда было не миновать, она старалась найти во всем этом что-то хорошее. Ей так никогда и не удалось снова побывать на могиле мужа в Мертвом Култуке, и уж тем более не удалось добиться, чтобы ей позволили перенести его останки в другое место. Стало быть, он навсегда останется лежать на берегу Байкала. Но в Каштановке ее ждет нечто большее, чем земляной холмик с крестом: душа ее Николая, рассеянная по всему дому и окрестным полям. И потом, там будет Сережа, которого она совсем не знала, но надеялась, что встреча с ним, возможно, положит начало новым, куда более радостным временам, изменит ее скучную, однообразную жизнь. Сережа не может оказаться совсем чужим, равнодушным и безразличным ей человеком, ведь он кровная родня ее Николаю! Это ведь тот самый Сереженька, которого она помнила крошечным ребенком, которого любила, как родного сына!.. Стараясь убедить себя в том, что ей несказанно повезло, Софи вспоминала старый дом с белыми колоннами, аллею черных елей, грубо сколоченную скамью, пруд, бедные деревеньки вокруг… Сколько умерших растворились в этой листве, в этих пашнях, в глади воды! Те места дышат тихой печалью погребенного счастья. Да, ей будет хорошо там, среди воспоминаний о Николае, о Маше и даже о Михаиле Борисовиче. Она заново свяжет нить своей судьбы, трагически оборванную сибирской ссылкой.
На столе ждала стопка ученических тетрадок. Софи полистала верхнюю, начала вчитываться в простодушные фразы и внезапно остановилась, не в силах продолжать, работа не шла ей на ум. Фердинанд Богданович, должно быть, уже знает о том, что она получила разрешение уехать. Если он не пришел поговорить с ней сегодня утром, то, несомненно, только оттого, что не мог оставить своих больных. И Софи решила сама отправиться к нему. Она нередко к нему приходила, чтобы поговорить о куда менее важных предметах, и десяти минут разговора им хватало, чтобы весь день словно озарился. Да, но как же урок в одиннадцать? Ничего не поделаешь, придется послать служанку, чтобы она предупредила Татьяну и сыновей Суматохова.
Софи мгновенно оделась, причесалась, сунула ноги в валенки. Фердинанд Богданович жил на другом конце города, и Софи все ускоряла шаг, почти бежала, боясь опоздать, не застать его дома. Когда она наконец добралась до дверей доктора Вольфа, ноги ее не держали, а сердце колотилось где-то в горле.
Прислуга, на которой было столько шалей, душегреек и юбок, что она больше походила на ворох тряпья, чем на человека, провела гостью в тесную комнату, где уже рядком сидели на стульях пять человек. Одни только некрасивые, грустные, молча перемогающиеся крестьяне – у всех в глазах покорность и смирение, словно у домашней скотины. Из-за двери доносился голос врача, который говорил медленно, отчетливо выговаривая каждое слово, так, чтобы его понял кто-то недалекий умом. Этот голос невидимки взволновал Софи так, будто, прислушиваясь к нему, она узнала какую-то тайну. Внезапно дверь отворилась, на пороге показался Фердинанд Богданович, провожавший старушку, которая желтой и сухой, совершенно птичьей лапкой крепко сжимала кошелек.
При виде Софи доктор улыбнулся и прошептал по-французски:
– Вы пришли!.. А я как раз собирался зайти к вам, едва только закончу осматривать больных!.. Входите же скорее!
И она вошла в маленький кабинет, заваленный книгами и заставленный склянками. От запаха карболки першило в горле; на столе стояла чернильница в виде черепа; в корзине лежала горка корпии, испачканной темной кровью; обои отстали от стен; ширма лишь наполовину скрывала походную кровать; в комнате было холодно; одним словом, можно было подумать, будто здесь обитает старый студент, у которого нет ни вкуса, ни денег, ни подруги.
Пока Софи устраивалась на стуле, предназначенном для больных, доктор Вольф засучил рукава, налил воды в лоханку и принялся мыть руки.
– Полина сообщила мне великую новость, – заговорил он. – Должно быть, вы очень обрадовались!
Его тяжелое лицо с печальными морщинами и усталым взглядом не соответствовало оживленному тону, каким он говорил. Он вытер руки полотенцем с красной бахромой. Софи внезапно почувствовала себя неловко оттого, что вот так сидит перед ним, словно явилась с визитом. Что он может вообразить? Заставив себя успокоиться, она ответила:
– Конечно, обрадовалась! Вернее, обрадовалась и опечалилась одновременно! Мне жаль будет расставаться с Тобольском, с нашей милой, поистине братской компанией! Но от свободы отказаться невозможно!
– Да-да, – пробормотал доктор.
И они, глядя друг на друга, погрузились в молчание. Однако пауза затянулась ненадолго, и вскоре Фердинанд Богданович снова заговорил, уже более твердо:
– Впрочем, если бы вы даже и отказались от императорской милости, вас все равно не оставили бы в Тобольске. Царь не имеет обыкновения оставлять без ответа оскорбления подобного рода, и отвечает молниеносно. Он убежден, что проявил милосердие, и тут же наказал бы вас за неблагодарность, назначив какое-нибудь другое место ссылки, какую-нибудь затерянную деревушку за Байкалом!..
Это ей и в голову не пришло, но доктор был прав. Вот и еще один довод в пользу того, чтобы уехать. Все складывается одно к одному и против нее. Фердинанд Богданович отбросил смятое полотенце куда-то в угол и, обойдя стол кругом, уселся на свое место.
– Да так оно и лучше, – прибавил он, помолчав. – Если бы вы остались, у меня не хватило бы выдержки молчать и дальше, а из-за того, что мне хотелось бы вам сказать, у нас разладились бы отношения…
– Не понимаю вас, Фердинанд Богданович, – растерянно пролепетала Софи.
На самом деле она так хорошо его понимала, что дыхание перехватило.
– Да нет же, – возразил он. – Давайте наберемся мужества и будем называть вещи своими именами. Вы бы мне отказали. И я почувствовал бы себя глубоко несчастным… А теперь, согласитесь, ничего не меняется, все осталось по-прежнему, мы с вами друзья, близкие друзья, как прежде…
Вместо ответа она на мгновение прикрыла глаза. Секунды медленно уходили в вечность. Они пристально, напряженно смотрели друг на друга, и каждый видел во взгляде другого, что они обречены на любовь и страдание. Наконец, Софи прошептала:
– Подумать только, я ведь купила дом, мне так не терпелось туда перебраться!..
– Вы без труда его перепродадите, – сказал Вольф.
– Да не хочу я его продавать! Я вложила в него слишком большую часть самой себя, вот и не хочу оставлять дом чужим людям. Да и в деньгах не нуждаюсь. Знаете, я подумала… подумала…
Поколебавшись, она выпалила:
– Я подумала, что в Тобольске нет лечебницы, и, если этот дом может пригодиться вам для того, чтобы принимать больных…
Доктор вздрогнул от удивления и еще более внимательно посмотрел на Софи поверх очков, отчего сразу показался стариком.
– Если это для моих больных, я согласен, – сказал он. – Вы очень добры…
Софи опустила голову. Она поступила так вовсе не по доброте душевной. Она нимало не заботилась о нуждах, намереваясь подарить свой дом Фердинанду Богдановичу, просто приятно было думать о том, что – неважно, каким образом и по какой причине – он поселится в ее доме и она сможет издалека представлять себе, как протекает его жизнь.
Вольф поигрывал гусиным пером. Пальцы у него были в пятнах от снадобий. На сюртуке недоставало пуговицы. Сейчас старая служанка принесет ему поесть, и он наспех, не замечая, что кладет в рот, перекусит на краешке стола, между книгами и черепом.
Кто-то робко кашлянул за дверью. Софи вспомнила о том, что доктора ждут больные. Впрочем, ей и нечего больше было ему сказать. Она встала.
– Придете вечером к Анненковым? – спросил он.
– Конечно.
Когда Фердинанд Богданович наклонился, чтобы поцеловать ей руку, Софи заметила, что сквозь редкие волосы у него на макушке просвечивает кожа. Этот признак старости, изношенности тела растрогал ее, но вместе с тем и укрепил в мысли о том, что брак между ними теперь, на склоне лет, показался бы смешным и жалким. На глаза навернулись слезы. Не оборачиваясь и почти ничего не видя перед собой, она бросилась к двери и поспешно вышла.
4
Когда снег начинал таять, по дорогам проехать становилось невозможно, и Софи решила отложить свой отъезд до конца мая. Благодаря отсрочке она сможет, по крайней мере, провести с друзьями в Тобольске Пасхальную неделю. Как и каждый год, пренебрегая пышностью богослужения в соборе, декабристы отправились ко всенощной в маленькую тюремную церковь, где теснились каторжники в оковах. Когда все опускались на колени, к торжественному пению хора примешивался кандальный звон. А когда священник возвещал: «Христос воскресе!» – металлический лязг внезапно разрастался, заглушая прочие звуки, и безобразные головы с бритыми черепами начинали поворачиваться вправо и влево для братского поцелуя. Убийцы, воры, фальшивомонетчики христосовались в мерцании и трепете свечей, в благоухании ладана. Преисподняя прославляла надежду.
Выйдя за двери, Софи и ее спутники прошли между двумя рядами узников, державших в руках крашеные яйца. Они продавали желающим эти скромные дары тюремной администрации.
…Разговлялись у Фонвизиных. Шампанским и водкой запивали закуски и традиционного молочного поросенка с хреном. Шестеро слуг подавали на два стола, взрослый и детский, – все дети съехались в Тобольск на пасхальные каникулы. И сейчас, нарядные и благонравные, эти подростки, которых одноклассники называли «каторжным отродьем», рассказывали друг другу школьные истории – тихонько, но с такой же страстью, с какой их родители спорили о европейской политике. За десертом начались песни и тосты. Софи поглядывала на доктора Вольфа, сидевшего напротив нее за столом, – тот печально улыбался, поднимая бокал. Кто-то предложил выпить за благополучное путешествие Софи. Она ответила, что не торопится уезжать. Застолье продолжалось до четырех часов утра.
Назавтра губернатор Энгельке вызвал Софи к себе в кабинет и сказал ей:
– Сударыня, к величайшему своему удивлению, я узнал, что во время ужина у Фонвизиных вы уверяли, будто не можете назначить дату своего отъезда.
Софи побледнела. Кто мог передать ее слова губернатору? Должно быть, один из слуг.
– Совершенно верно, – сказала она.
– Весьма прискорбно! И предупреждаю: если станете и дальше медлить, его величество может обидеться на то, что вы не изъявляете желания поскорее воспользоваться благодеянием, вам оказанным. Поскольку вы в нерешительности, я приму решение за вас. Вы покинете Тобольск двенадцатого мая.
У Софи захолонуло сердце. Она с трудом выговорила:
– Это… Нет, это невозможно!
– Да почему же?
– Я не успею собраться!
– Да нет же, вы все успеете! У вас будет более чем достаточно времени на то, чтобы уладить свои дела и уложить вещи. Вас будет сопровождать жандарм.
– Жандарм? С какой стати? – вскинулась Софи. – Я не преступница!
– Никто не может быть в этом убежден более меня, сударыня. Но правила на этот счет весьма строги. Вы не можете путешествовать без сопровождения, поскольку вас возвращают из ссылки при условии, что вы поселитесь в своем имении Каштановка. Жандарм, который поедет с вами, должен будет доехать с вами до нового местожительства и получить расписку от псковского генерал-губернатора, которому отныне будет поручен надзор за вами.
– Странная же свобода в таком случае мне дарована!
– К свободе, как и ко всему прочему, следует приучаться постепенно, – искоса поглядев на нее и улыбнувшись, объяснил Энгельке. – Действительно, вашими первыми шагами будут руководить, и лишь потом вам будет предоставлена возможность действовать по собственному усмотрению. Что может быть более естественным? Я прикажу подготовить для вас паспорт и подорожную. Вы сможете получить и то и другое завтра.
Софи вышла от него оскорбленная и несчастная: несколькими словами губернатор приблизил срок отъезда, который виделся ей таким еще отдаленным.
В следующее воскресенье Анненковы давали бал для молодежи. Их старшая дочь Ольга, которая была очень хороша собой, танцевала поочередно с горным инженером и офицером-кавалеристом, и дамы, глядя на них, высказывали свои предположения о возможной помолвке. Оркестр состоял из бывших каторжан. Губернатор Энгельке снизошел до того, чтобы принять приглашение, и декабристы считали его появление у Анненковых большой удачей для себя. Толстяк теперь стоял у буфета, рядом с хозяевами дома, а вот доктора Вольфа не было – в последнюю минуту его позвали к больному в татарский квартал, и Софи чувствовала себя очень одинокой. Громкая музыка ее оглушала: как странно, неужели молодые девицы могут получать удовольствие оттого, что кавалеры до головокружения крутят и вертят их в танце, да еще под такой грохот! Ее взгляд, рассеянно блуждавший по толпе, скользил по розовым и голубым платьям, выхватывал на мгновение чьи-то веселые блестящие глаза, ленту в белокурых волосах, затянутую в перчатку руку, медальон на молочной нежной коже… И ей чудилось, будто все это принадлежит какому-то другому, блаженному и бессмысленному миру, существующему по совершенно другим законам, чем тот, в котором жила она. В полночь, когда она уже собралась уходить, появился Фердинанд Богданович. Он беспокойно оглядывался вокруг; Софи поняла, что он ищет глазами ее, и мгновенно утешилась. Доктор тоже, едва увидев ее, просиял – и тотчас начал пробираться к ней, ловко огибая наглецов, пытавшихся его задержать каким-нибудь вопросом или просто стоявших на пути. После того разговора, который состоялся между ними у него в кабинете, он больше ни разу не говорил Софи о своих чувствах. Однако ей казалось, будто, запретив себе и легчайший намек на то, что могло бы произойти, оба они лишь усилили смятение, которое им хотелось бы заглушить.
Оказавшись наконец рядом с ней, Фердинанд Богданович поначалу начал говорить о разных пустяках. Затем, самым естественным образом, разговор свернул на работы, которые все еще шли в купленном Софи маленьком домике. Зал на втором этаже уже был переделан в больницу, где должны были разместиться шесть кроватей. Софи немного сожалела об этом, ей хотелось бы в разлуке представлять себе, как доктор Вольф по вечерам, вернувшись от своих больных, играет с друзьями на бильярде… Что же касается остального, то она была в полном восторге от того, как там будет все устроено. Каждый день она являлась на стройку, как будто была лично заинтересована в успешном ходе работ, получивших к тому времени конкретный срок завершения: пятнадцатое июня. Ее уже не будет здесь ко времени открытия лечебницы.
– Это слишком уж несправедливо! – возмутился доктор Вольф. – Я тотчас же поговорю об этом с губернатором и уверен: если объяснить ему, чем вызвана наша просьба, Энгельке предоставит нам отсрочку еще на месяц!
Не слушая возражений Софи, он немедленно направился к Энгельке, который курил сигару в окружении подобострастных гостей. Губернатор позволил себя увести и засеменил к Софи на коротких ножках, выпятив животик, с улыбкой на губах. Но, оказавшись перед ней, выказал себя не менее непреклонным, чем в прошлый раз.
– Поверьте моему опыту, – сказал он. – Когда решение принято, то задерживать его исполнение означает увеличивать риск пострадать от этого. Впрочем, я уже и не могу ничего изменить. Я сообщил в Санкт-Петербург дату, назначенную для отъезда. Вас ждут в России, сударыня!
Сказавши это, толстяк поклонился, развернулся и ушел, оставив Софи и Фердинанда Богдановича стоящими лицом к лицу и беспомощно смотрящими друг на друга. Оркестр играл вальс. Пары беспечно порхали под люстрой с неровными дрожащими огоньками, из полуоткрытой застекленной двери тянуло сквозняком. Доктор Вольф и Софи вышли на крыльцо, и их окутала свежесть весенней ночи.
– Всего неделя осталась! – вздохнула Софи.
– Энгельке прав, – пробормотал с внезапной яростью Фердинанд Богданович. – Лучше всего, если бы это было завтра!
За спиной у них летел смех, гремела музыка. Софи подняла глаза к усыпанному звездами небу, и ей показалось, будто она проваливается куда-то в пустоту. Полина пришла за доктором: одна из девиц во время танцев подвернула ногу.
5
Двенадцатого мая на рассвете к дому Софи явился жандарм. На вид не старше тридцати лет, высокий, крепкий, с загорелым лицом и черными, топорщившимися, словно щетка, усами; он сообщил, что его фамилия Добролюбов и что ему приказано сопровождать госпожу Озарёву до места назначения. Из уважения к ней губернатор велел подать два тарантаса. Она в одиночестве села в первый, второй же был предназначен для ее «телохранителя».
Маршрут, разработанный властями, предусматривал первую часть пути по суше: Софи и сопровождавшему ее жандарму предстояло проехать около тысячи верст – от Тобольска до Перми. Там они должны будут сесть на судно, которое, вначале идя по течению Камы, а затем поднимаясь по Волге, за неделю доставит их в Нижний Новгород. После этого останется только вновь двигаться по тракту, от станции к станции, пока не доберутся до Санкт-Петербурга, откуда уже рукой подать до Псковской губернии, где расположено имение Каштановка. Все эти странствия займут не больше месяца! Софи проделала куда более долгий путь, когда ехала к Николаю в Читу. Но ведь в то время она была молода, ее влекла чудесная надежда, она готова была пожертвовать собой ради благого дела, теперь же она безрадостно направлялась навстречу чему-то неведомому. То, что она оставляла здесь, значило для нее куда больше, чем то, что могла найти там.
Софи простилась с рыдающей Дуняшей и немногочисленными соседями, не переставая удивляться тому, что никто из друзей не пришел обняться перед разлукой. Правда, накануне был устроен вечер в ее честь у Фонвизиных, и на этих проводах все пили, плакали и пели, но она все-таки думала, что сегодня утром еще раз, напоследок, увидится с декабристами, и их равнодушие, словно они мгновенно к ней охладели, ее огорчило. Однако вскоре, прибыв в деревушку Под-Чуваши, она получила разъяснение тайны: все они собрались здесь, на берегу, у парома, который должен был отвезти ее на другой берег Иртыша. Даже двое из учеников не поленились встать в такой ранний час ради того, чтобы с ней проститься: дочка почтмейстера Татьяна и один из мальчиков Суматоховых. Жандарм великодушно позволил друзьям Софи в последний раз засыпать ее наставлениями и осыпать поцелуями. Фердинанд Вольф не пришел, только его старая служанка была здесь, но она передала Софи сложенную вчетверо бумагу, запечатанную сургучом, и Софи сунула записку в рукав. Вдали, над крышами города, раскинулось высокое нежно-голубое небо с легкими белыми облаками. По реке плыли мелкие льдинки. На рыхлых берегах торчали кустики молодой травы.
– Госпожа Озарёва, прошу вас, паромщик ждет! – поторопил жандарм.
– Минутку, пожалуйста, всего одну минуточку! – тихонько взмолилась Софи.
Наталья Фонвизина бросилась к ней, словно изголодавшаяся, изо всех сил стиснула подругу в объятиях, трогала ее, гладила, обливала слезами, несколько раз перекрестила. Затем Софи перешла в объятия Полины и Ольги Анненковых, Маши Францевой, еще чьи-то, и каждая из женщин шептала ей на ухо что-нибудь ласковое. Мужчины были не менее растроганны, но все же более сдержанны и не так словоохотливы. Последним подошел Юрий Алмазов, уверявший, что он «все так же влюблен и все так же ранен ею». Он помог Софи сесть в тарантас и припал к ее рукам, шепча:
– Моя молодость, это молодость моя меня покидает!
Как Софи ни любила их всех, все-таки ей не терпелось оказаться где-нибудь подальше, чтобы прочесть записку от Фердинанда Богдановича. Наконец паром, уносивший оба тарантаса, медленно отошел от берега. Софи смотрела, как увеличивается разрыв между ее прошлым и настоящим. Прежние товарищи, оставшиеся в земле изгнания, уже сделались для нее лишь воспоминанием. Она махала платочком до тех пор, пока оба тарантаса не оказались на суше и застоявшиеся лошади не помчались по дороге. Тогда она вытащила из рукава записку Фердинанда Вольфа, распечатала ее и, несмотря на тряску, стала читать. Вот что было в этой записке:

«Моя милая и нежная подруга!
Никогда мне не забыть, чем Вы были для меня. Если я буду по-прежнему работать и жить, то лишь для того, чтобы показать себя достойным Вашего доверия. Простите меня за то, что не пришел на пристань сегодня утром: я не смог бы перенести сочувственного любопытства наших друзей. Что-то с Вами станется вдали от меня? Храни Вас Господь, Софи! Я буду за Вас молиться. Мне очень грустно, я чувствую себя несчастным. В моей жизни внезапно образовалась такая пустота! Прощайте, прощайте, Софи!
Фердинанд Вольф».

Софи опустила голову. Ею мгновенно завладела печаль, затопила ее целиком, сдавила, не давая вздохнуть. Затем странным образом к отчаянию примешалась капелька счастья, и она полностью отдалась этому горько-блаженному ощущению, этому меланхолическому покою – такой иногда охватывает нас, когда мы смотрим на бескрайнюю пустую равнину.
* * *
Проделывая в обратном направлении тот же самый путь, каким следовала двадцать три года назад, Софи с волнением узнавала некоторые места, запомнившиеся по тому, первому путешествию. Но в то время ее спутником был Никита, чья молодость озаряла весь окружающий мир, а не этот неповоротливый и никчемный жандарм, затянутый в синий мундир. Добролюбов оказался неразговорчивым, зато обладал превосходным аппетитом. На каждой почтовой станции он наедался до отвала, затем, в пути, не спеша переваривал завтраки, обеды и ужины. Сосредоточенность на еде нисколько не мешала ему, пока меняли лошадей, маленькими поросячьими глазками бдительно следить за малейшими перемещениями Софи в доме и во дворе станции. Неужели Добролюбов опасался, как бы она не пустилась бежать пешком по степи или не проскользнула тайком в карету какого-нибудь другого путешественника? Как-то Софи упрекнула жандарма в том, что он обращается с ней как с арестанткой, тогда как она снова стала свободной женщиной. На это он, нимало не смутившись и не растерявшись, тотчас же ответил:
– Вы не свободны и не арестованы: вы – свободная узница.
Софи показалось, что эта формулировка как нельзя более точно отражает российскую действительность. А Добролюбов, автор гениальной мысли, чуть помолчав, объяснил спутнице, что, кроме всего прочего, его карьера во многом зависит от того, насколько точно он исполнит возложенные на него обязанности:
– Вы воспринимаете меня как сторожа, сударыня, но на самом деле я в полной зависимости от вас, моя судьба – в ваших руках. Если с вами, боже упаси, что-нибудь случится, мое начальство мне этого не простит. Вот потому я и прошу вас помочь мне справиться с этим поручением. Если все пройдет благополучно, мы с вами, и вы, и я, останемся довольны…
– Это первая ваша поездка в Санкт-Петербург? – спросила Софи.
– Нет, уже семнадцатая.
– И вы всегда едете как сопровождающий?
– Нет, до этого раза я всегда возил государственные бумаги, – ответил жандарм, раздуваясь от самодовольства. – Депеши к министрам. Но это куда менее приятно, поскольку компании недостает!
По мере того, как путешественники приближались к Уралу, Добролюбов постепенно оттаивал и даже начинал проявлять по отношению к своей подопечной некоторую галантность. Софи сочла, что все же он слишком молод для того, чтобы ее сторожить. В Екатеринбурге не было лошадей, и им пришлось провести ночь на лавках почтовой станции. Утром, когда они пили чай в общем зале, Добролюбов смущенно пробормотал:

20

– Я вот думаю, зачем это мы едем в двух тарантасах…
Софи не сразу поняла, к чему он клонит, и возразила:
– Но ведь так очень удобно ехать!
– Удобно-то оно удобно, да больно дорого выходит!
Как тут было не возмутиться!
– А что, разве вы платите из своего кармана? – ехидно поинтересовалась «свободная узница».
– Разумеется, нет, платит государство! – не задумался с ответом ее страж. – Мне выдали полностью сумму, необходимую для оплаты всех расходов. Но, если удастся хоть на чем-то выгадать, для меня это будет заметная прибавка, уж очень маленькое у нас жалованье. А мне надо кормить стариков родителей, сестру-калеку! Скажите, сударыня, вас на самом деле будет очень стеснять, если я пересяду в ваш тарантас? Нам ведь теперь не так уж много осталось проехать до Перми.
Озадаченная Софи немного помолчала, подумала, затем, пожав плечами, бросила:
– Хорошо, если для вас это настолько существенно, я согласна.
– Благодарю вас, сударыня! – с чувством произнес жандарм.
И немедленно потребовал, чтобы ему принесли окорок, крутые яйца и четвертый стакан чая.
Тарантас Софи был достаточно просторным для того, чтобы в нем можно было с удобством устроиться вдвоем и разместить вещи. Добролюбов сел напротив нее на соломенные тюки и тут же начал клевать носом, а вскоре и захрапел. Наверное, рот у него был наполнен воспоминаниями о поглощенной еде, потому что во сне он вкусно причмокивал и от удовольствия шевелил усами. Софи смотрела на спящего жандарма и думала о друзьях, с которыми не так давно рассталась и с которыми ей, должно быть, больше не суждено было свидеться. На расстоянии судьба декабристов показалась ей еще более странной. В молодости они думали, будто их миссия состоит в том, чтобы сражаться до последней капли крови за свои политические убеждения; в зрелом возрасте они отказались от какого бы то ни было героизма и полностью посвятили себя возделыванию целинных земель и не тронутых просвещением умов. Благодаря декабристам неотесанные сибирские жители впервые с несказанным удивлением увидели людей, которым нравится читать книги и писать письма, людей, которых больше привлекают идеи, чем деньги, людей, которые утратили и богатство, и положение в обществе, однако не станешь же отрицать, что они имеют огромное влияние на окружающих. В какую бы заброшенную деревеньку, в какой бы глухой угол правительство ни сослало хотя бы одного из этих мятежников, можно было не сомневаться: он найдет возможность приносить пользу, устроит библиотеку, станет учить детей. Софи улыбнулась, припомнив позабавившее ее замечание одного курганского землемера: «Как жаль, что в 1825 году не арестовали побольше декабристов! Еще несколько сотен каторжников в том же роде – и Сибирь сделалась бы первой среди цивилизованных стран!» И подумала: может быть, в глазах грядущих поколений истинную славу декабристы обретут не благодаря тому, что однажды восстали против царя, но благодаря тому, что остаток своей жизни посвятили борьбе с равнодушием и невежеством ближних.
Взять хотя бы, к примеру, такого человека, как доктор Вольф… Революционером он оказался весьма посредственным, однако все те, кому посчастливилось с ним сблизиться, были обязаны ему своим духовным ростом, нравственным развитием. Или вот Пущин, Лунин, Поджио… Опустились лишь те из декабристов, кто взял в жены женщин из низшего сословия, кто – от усталости ли, по слабости или из страха перед одиночеством – женился на крестьянке или няньке, как это произошло с Басаргиным, Оболенским, Кюхельбекером… Были и другие – те, что спились, впали в беспробудное пьянство и нищету. Но таких оказалось немного. Почти все декабристы с достоинством выдержали испытание каторгой и ссылкой. Софи, возвращавшейся в Россию, казалось, будто она оставляет позади себя страну, населенную людьми с благородной и возвышенной душой, и приближается к стране лжи, зависти, малодушия, подлого заискивания перед властями. Да сможет ли она, привыкшая к вольному, целебному воздуху Сибири, дышать в этой затхлой атмосфере? Правда, в Санкт-Петербурге ей придется пробыть совсем недолго, добравшись же до Каштановки, она окажется вдали от всех и всяческих интриг!
Дорога, по которой они ехали, пересекала край не гористый, но, скорее, неровный, с небольшими возвышенностями и впадинами, в которых во множестве располагались пруды и маленькие озерца. Затем, у въезда в большой лес, она круче пошла под уклон. Жандарм пробудился, огляделся и сообщил:
– Мы во владениях Демидовых.
Часом позже они сменили лошадей, перекусили и под звон бубенцов тронулись дальше. Перед тем, как снова погрузиться в сон, Добролюбов пробормотал:
– Это все еще владения Демидовых!
Софи словно увидела себя маленькой девочкой, склонившейся над книжкой с картинками: Кот в сапогах показывает обширные поместья маркиза де Карабаса. Целая провинция в руках одного человека! Во Франции такое показалось бы невероятным, но в России – дело вполне обычное и естественное…
И снова версты и версты по изрытой, ухабистой дороге, в пыли, скрипе колес и запахе разогретой кожи. У Софи затекли и онемели руки и ноги, голова казалась пустой и звонкой, и путешественница с нетерпением ждала очередной остановки. Жандарм тихонько рыгнул и открыл глаза. Значит, почтовая станция уже близко! У Добролюбова желудок работал, как часы: по его зову «телохранитель» неизменно просыпался за десять минут до того, как тарантас подъезжал к станции. Небо над черными, неравной высоты вершинами лиственниц начинало темнеть. Внезапно глазам путешественников открылось высокое, массивное здание, целиком сложенное из бревен и напоминавшее огромную поленницу.
– Здесь, – мечтательно проговорил жандарм, – мне как-то довелось поесть удивительных рябчиков.
Тарантас въехал во двор. Конюхи подскочили к лошадям, ухватили их за поводья, и те протащили их немного по земле, пока тарантас не остановился.
* * *
Добравшись до Перми, Софи и жандарм узнали, что пароход, на котором им предстояло плыть до Нижнего Новгорода, снимется с якоря только через сутки. Стало быть, надо было как можно скорее найти комнату для ночлега поднадзорной. В конце концов пришлось снять номер в гостинице «Клубная», где стояла кровать, но на ней не было ни подушки, ни одеяла, ни простыни. Софи улеглась одетая на сомнительной чистоты матрац, Добролюбов отправился спать в общую комнату. На следующий день Софи решила осмотреть город, раз уж она вынуждена здесь задержаться. Конвоир напомнил о том, что обязан следовать за ней повсюду, куда бы она ни отправилась, так что она вышла и на прогулку тоже в сопровождении жандарма, который выпячивал грудь, то и дело подкручивал усы и вращал глазами.
Ничего интересного здесь Софи не обнаружила: в довольно большом провинциальном городе смотреть оказалось решительно не на что. Широкие прямые улицы с дощатыми тротуарами, частоколы, огораживающие клочок травы да несколько тощих березок, низкие, совершенно одинаковые деревянные домики, у каждого – по обеим сторонам от крыльца окошки с кисейными занавесками, за двойными рамами, на подоконниках – цветочные горшки… День был воскресный, и прохожие спешили в разбитый на берегу Камы городской сад, а там поток гуляющих растекался по липовым, вязовым и ясеневым аллеям: мусульмане в длинных кафтанах, молодые стройные татарские девушки, офицеры в зеленых мундирах, почтенные горожане в черных сюртуках и круглых шляпах, русские дамы, одетые по парижской моде… Софи с Добролюбовым затерялись в толпе и двигались вместе со всеми, что все же не помешало им попасть под обстрел любопытных взглядов. Так они добрались в конце концов до пристани. Пароход разворачивался, собираясь пристать к берегу. Из высокой трубы валил дым. Колеса яростно взбивали лопастями воду. Софи ничего подобного до сих пор еще не видела. В прежней жизни она застала лишь парусные суда. Осознав это, она с особенной ясностью почувствовала, как много времени провела в изгнании. А ведь рассказывали, что вскоре можно будет отправиться из Москвы в Санкт-Петербург по железной дороге! Наука и техника развивались с головокружительной быстротой. Если все и дальше будет идти такими темпами, люди совсем обезумеют от гордыни!
Пароход тащил за собой на буксире огромную баржу, в бортах которой виднелись зарешеченные окошки. За прутьями – мешанина из бледных лиц. Снова каторжники! Плавучая тюрьма встала вдоль пристани. На палубе суетились солдаты, офицеры громовыми голосами отдавали приказы, матросы открывали люки. И, подобно тому как из яблока выползает червяк, каторжники медленной чередой потянулись наружу, на вольный воздух. Их было сотни две, а может быть, даже три. На исхудалых обросших лицах с запавшими щеками лежала печать долгого и трудного, утомительного пути. Волоча громыхающие цепи, арестанты сошли по трапу и выстроились в колонну по четыре. Все они были одеты в серые шинели, у некоторых на спине виднелись желтые суконные ромбы.
– Это ведь уголовные преступники, правда? – спросила Софи.
– Да, – подтвердил Добролюбов. – Не беспокойтесь, сударыня, среди них нет ни одного политического заключенного!
– И куда же их теперь поведут?
– В дом для арестантов, там и просидят, пока их не отправят в Екатеринбург.
– А часто в Пермь доставляют каторжников?
– В теплое время года – два раза в неделю.
Должно быть, даже записным городским зевакам это зрелище уже примелькалось, вон как равнодушно они поглядывают на то, как уводят колодников, подумала Софи.
Арестантов окружили солдаты, державшие ружья с примкнутыми штыками, затем во главе отряда появился офицер верхом на коне, и колонна, под звон мерно покачивающихся цепей, стронулась с места и зашагала. Толпа рассеялась – публика направлялась к беседке, откуда доносились скачущие звуки польки. Добролюбов, краем глаза наблюдавший за Софи, предложил, желая ее чем-нибудь развлечь, дойти до другого конца набережной и взглянуть на пароход, на котором им предстояло отплыть на следующий день.
* * *
На корабле оказалось всего три отдельные каюты, и все три были уже заняты. Софи пришлось удовольствоваться тем, что за ней оставили для ночлега место на одном из диванов в кают-компании, служившей одновременно рестораном, общей спальней и курительной. На нижней палубе в невообразимой тесноте сбились в кучу грязные, оборванные и дурно пахнущие пассажиры третьего класса. Над ними располагалась площадка, куда имели доступ лишь обладатели билетов в первый или второй класс: устроенный на самом верху навес позволял любоваться пейзажем, укрывшись от жгучих солнечных лучей. Вот там-то, под этим навесом, Софи и устроилась после того, как разместила багаж. Больше всего ей сейчас хотелось бы побыть одной, но Добролюбов, следовавший за ней повсюду, словно тень, пристроился рядом на скамейке. Река плавно катила свои воды между зелеными, поросшими лесом берегами. Сквозь ровное, монотонное гудение машин и глухой плеск воды, стекающей по лопастям колес, можно было, прислушавшись, различить вдали пение птиц. В топку бросали дрова, и потому у дыма, который ветром сносило на палубу, был приятный запах. Пароход едва приметно покачивался, и Софи, убаюканная движением, погрузилась в прихотливые грезы. Внезапно она очнулась, почувствовав, что жандарм привалился к ее плечу, и, взглянув на него, поняла, что ему дурно. Он расстегнул воротник, то и дело утирал покрытый нездоровой испариной лоб и шумно сглатывал слюну. Его обычно румяное, свежее лицо сделалось пепельно-серым.
– Вы плохо себя чувствуете? – забеспокоилась она.
– Не слишком хорошо, – пробормотал Добролюбов. – Каждый раз так бывает, когда отправляюсь в поездку. Не переношу плавания.
– Да ведь почти совсем не качает.
– Мне-то и этого вполне достаточно, – вздохнул Добролюбов. – Может быть, если я слегка перекушу…
С трудом поднявшись, он на нетвердых ногах поплелся в кают-компанию. Поскольку было уже около полудня, Софи решила тоже отправиться поесть. Табльдота на пароходе не держали. Каждый мог потребовать, чтобы ему подали еду, в любое время, когда только захочется. От еды и питья Добролюбову сделалось еще хуже прежнего, и он поспешно бросился на палубу. Поднявшись туда в свою очередь, Софи застала его уже под навесом, вытянувшимся во весь рост на лавке. Она дала ему понюхать соли, положила бедолаге на лоб платок, смоченный холодной водой. Для жандарма положение, в котором он оказался, было крайне унизительным, он шепотом повторял:
– Я обесчещен!
Затем, очевидно понемногу начав привыкать к движению судна, снова застегнул ворот и сел, хотя глаза у него все еще были мутные и он еле ворочал языком. Несколько пассажиров, издалека наблюдавшие за этой сценой, поспешили отвернуться, опасаясь, как бы жандарм не попрекнул их нескромным любопытством: мундир внушал им куда большее уважение, чем облаченный в него человек.
Берега Камы плавно круглились невысокими холмами, по которым были разбросаны прелестные деревушки. Кое-где посреди луга виднелось белое пятно – остаток нерастаявшего снега – в окружении цветов. Березы и осины тянулись ветками с нежно-зеленой, едва распустившейся листвой к синему небу. Изредка показывалась лодка рыбака, порой спускался по течению огромный плот, тяжело нагруженный бревнами и досками. Над всем этим грузом, надежно закрепленным и предназначенным для строительства и обогрева, стояла избушка, в которой жил плотовщик со своей семьей. Когда пароход обгонял такой плот, поднималась большая волна, и дети в красных рубашонках махали руками и пронзительно кричали.
К шести часам вечера причалили, чтобы запастись дровами. На погрузке работали женщины. Молодые и старые, все с одинаково опаленными солнцем лицами, повязанные ситцевыми платочками, они спускались на берег и возвращались обратно с носилками, заваленными грудами поленьев. Дойдя до центрального люка, они сбрасывали в него свой груз, который с грохотом валился в трюм. На берегу собрались все жители соседней деревни. Мужчины смотрели на то, как трудятся их жены и дочери, но и не думали им помогать. Торговцы, утопая босыми ногами в пыли, расставляли и раскладывали на деревянных ящиках свой товар: они продавали квас, молоко, вяленую рыбу и пирожки. Некоторые пассажиры третьего класса сошли на берег, чтобы подкупить в дорогу провизии.
К восьми часам вечера небо все еще оставалось ясным. От гладкой камской воды шел неизъяснимый сиреневый свет. Вокруг большого фонаря с гудением кружились насекомые. В прибрежных зарослях начали заливаться соловьи. Никогда еще Софи не доводилось слышать столько соловьев одновременно. Одна из пассажирок вернулась на пароход с большим букетом цветущих ландышей.
– Может быть, я тоже успею нарвать ландышей? – спросила Софи.
– С вашего позволения, я сам за ними схожу! – отозвался Добролюбов. Он сбежал по трапу на берег, мгновенно растворившись в легких сумерках, и так долго не возвращался, что Софи подумала: а вдруг он не вернется никогда, и уже с тревогой спрашивала себя, как быть, если пароход уйдет без ее сопровождающего. Все бумаги остались у жандарма, и с административной точки зрения ее, Софи, без паспорта и подорожной попросту не существовало.
Тем временем женщины-работницы, закончив погрузку, выстроились в очередь на пирсе, ожидая, чтобы капитан с ними расплатился. Машины снова начали работать, и палуба под ногами пассажиров завибрировала. Перепуганная Софи до боли в глазах всматривалась в ночной берег и изо всех сил молилась, прося вернуть ей ее жандарма. Прямо у нее над головой ударил пароходный колокол. И, когда она уже совсем отчаялась, чувствуя себя кем-то вроде покинутой жены, появился Добролюбов – он мелкими шажками бежал по трапу. В руках у него были четыре стебелька ландыша – все, что удалось найти! Софи, у которой словно камень с души свалился, радостно поблагодарила. Пароход отошел от берега, поначалу лишь слегка шлепая лопастями по воде, затем набрал скорость, и вокруг него образовалась оборка светящейся пены. Труба очень сильно дымила. У топки дровами был один недостаток, заключавшийся в том, что вместе с дымом из трубы вырывались снопы искр, которые дождем сыпались на палубу: в тихой ночи над пароходом сверкал настоящий фейерверк. Время от времени какая-нибудь женщина взвизгивала и принималась охлопывать платье, стараясь загасить упавший на него тлеющий уголек. Берегов уже не было видно. На судне зажглись керосиновые лампы. Добролюбов пожаловался, что голоден, словно волк. Теперь, когда он совершенно исцелился и его перестало тошнить от качки, жандарм размечтался о том, чтобы сытно, обильно, «по-сибирски» поужинать.
Софи, присоединившаяся к нему в кают-компании, ограничилась тем, что попросила принести ей чай, хлеб и варенье. Зато ее «телохранитель» выхлебал тарелку холодной ботвиньи из кваса с травами, хреном и капустой – кроме того, в тарелке плавали кусочки копченой рыбы и колотый лед, – за ботвиньей же последовали волжская стерлядь с морковью и каперсами, мясо под соусом и малиновое желе, такое плотное, что всаженная в него ложка оставалась стоять торчком… Запив все это пенистым рыжим казанским пивом и просияв лицом, Добролюбов откинулся на спинку стула. И тут Софи догадалась, что он старается сберечь деньги, выданные на путешествие в тарантасе, не столько ради того, чтобы помочь своей нуждающейся семье, сколько для того, чтобы заказывать для самого себя сытные обеды и ужины. Впрочем, вполне могло оказаться, что все это несчастное семейство существует лишь в его воображении. И она даже залюбовалась простодушной целеустремленностью прожорливого жандарма.
Едва ли не все пассажиры собрались ужинать в одно и то же время, и за большим столом, занимавшим середину зала, было тесно. Люди, сидевшие рядом и друг с другом не знакомые, ели, касаясь друг друга локтями. Официанты-татары в черных фраках и белых передниках суетились у них за спиной. От множества отдельных перемешавшихся между собой разговоров под низким потолком стоял оглушительный шум, словно на праздничной ярмарке. К сытным и разнообразным ароматам блюд примешивался запах керосиновых ламп с коптящими фитилями. Окна были открыты, но ни малейшего дуновения ветерка не чувствовалось. Софи стало трудно дышать, и она вместе с Добролюбовым снова вышла на палубу.
Ночь была такой темной, что небо и вода сливались, границу между ними было не различить. Во всем этом непроглядном мраке лишь смутно белела кружевная пена, которую взбивали, вращаясь, колеса парохода, и блестели золотые искры, вылетавшие из трубы. Жандарм глубоко вздохнул и проговорил:
– Если хотите, можно будет денек-другой отдохнуть в Нижнем Новгороде. Там есть очень хорошие гостиницы. Вообще город веселый, приятный. Хотя, может быть, вам не терпится добраться до места?
– О нет! – откликнулась Софи.
– Стало быть, никто вас там не ждет?
– Никто.
– Значит, нерадостное это для вас путешествие?
Софи ничего не ответила. До чего же у нее должен быть жалкий вид, если жандарму могло прийти в голову ее пожалеть! Ей на память пришла строчка из письма Фердинанда Вольфа: «Что-то с вами станется вдали от меня?» И она впервые испугалась будущего.
– Уже поздно, – вслух произнесла она. – Пожалуй, пойду вниз.
Добролюбов поплелся за ней. Многие пассажиры уже улеглись одетыми на диваны в общей каюте. Другие продолжали, сидя за столом, пить чай и играть в карты. Теперь горела лишь половина ламп. Софи устроилась, как могла, на кожаном диване, закутала ноги пледом, подсунула под голову вместо подушки дорожную сумку. Жандарм свернулся калачиком на диване напротив. Едва закрыв глаза, он тут же захрапел, и Софи позавидовала безмятежному покою этого насытившегося животного. Сама она поминутно переворачивалась с боку на бок, но, как бы она ни легла, сон бежал от нее. Люди за столом громко разговаривали и смеялись, нимало не думая о тех, кому хотелось спать. Четверка толстых купцов пила шампанское, отмечая заключение сделки. Выпив, они затянули песню. Никто и не попробовал возмущаться. Трубочный и сигарный дым сизой пеленой колыхался между хилых столбиков, поддерживавших потолок.
К двум часам ночи за столом осталось лишь с десяток игроков, которые хлопали картами о столешницу и громко ругались. Наконец угомонились и они. Когда все легли, кто где мог, матрос погасил лампы. Теперь в темноте светились лишь синие и красные огоньки лампадок в углу перед иконами. Стараясь отвлечься и успокоиться, Софи решила подсчитать, сколько времени ей еще потребуется, чтобы добраться до Каштановки. Значит, так: еще шесть дней плыть на пароходе, потом восемь дней ехать в экипаже, потом… Потом она запуталась в своих подсчетах и ей стало безразлично, сколько еще суток предстоит добираться до поместья. Как будет, так и будет. Повернувшись лицом к стене, она медленно соскальзывала в сон, чувствуя, как туманится в голове и тяжелеют руки и ноги. Вскоре тишину вокруг нее нарушали только хриплое дыхание спящих, глухой шум машин и неумолчное журчание, которое шло от колес с лопастями, без устали вращающихся в воде.
* * *
Софи и сопровождающий ее жандарм высадились на берег в Нижнем Новгороде первого июня, в полдень, в сильную грозу. Пока она устраивалась в маленьком, но чистеньком гостиничном номере, где была настоящая кровать с настоящими простынями и одеялами, Добролюбов отправился в канцелярию губернатора, чтобы сделать отметку в подорожной. Он обязан был на всех значительных остановках являться засвидетельствовать свое присутствие, давая властям возможность удостовериться, что путешествие идет по заранее утвержденному маршруту и в предусмотренные сроки. Затем ему надо было нанять тарантас и лошадей, чтобы на следующей день выехать в Москву.
Вымывшись с головы до ног в лохани с горячей водой и переодевшись в чистое, Софи уселась у окна. Дождь не переставал, по стеклу бежала вода, и пейзаж за этой тяжелой серой пеленой искажался. Внезапно тучи разошлись, ливень прекратился, мокрые крыши заблестели под солнцем. Софи захотелось, воспользовавшись тем, что погода прояснилась, осмотреть город. В Нижнем Новгороде столько всего, на что стоит взглянуть: ярмарочная площадь, Кремль, собор, Печерский монастырь… Она уже собиралась выйти, когда в дверь номера постучали. Софи отворила: на пороге стоял Добролюбов. Ей показалось, что вид у жандарма значительный и озабоченный.
– Ну как, визит к губернатору прошел удачно? – спросила она.
Добролюбов нахмурился.
– И да, и нет. У меня для вас дурные вести. Скончался один из ваших родственников. Некий Седов.
Она первым делом подумала о Сереже и, задохнувшись, еле выговорила:
– Мой племянник?.. Сережа… Сергей Владимирович Седов?
– Нет, – ответил жандарм. – Его отец, Владимир Карпович.
Тревога Софи мгновенно улеглась, сменившись полнейшим равнодушием. Кончина этого человека теперь даже не утоляла жажду мести, которая так долго и так сильно ее терзала.
– Как он умер? – безразлично спросила она.


Вы здесь » Декабристы » ЛИТЕРАТУРА » Анри Труайя. "Свет праведных". Том 2.