179
30 июня [1821 г.].*)
*) Архив, No 2373, лл. 52--53.
Мы получили сейчас письмо твое от 15 июня. Не о перемещении и не о чем подобном дело, -- но о спасении твоем, любезнейший Сергей, т. е. о спасении всей нашей миссии. Нам, во всех подробностях, достоверно известно положение ваше, и, по всем соображениям, я никак не могу предвидеть вашего освобождения. Одно только непонятное авось дает некоторую надежду. Вот уже неделя, как мы, узнав в точности о беде, в которой вы находитесь, не знаем что думать. Я не помню такого тяжелого для меня положения.-- Ты пишешь, что вместо товаров корабли, ходящие по каналу, наполнены спасающимися. Следственно можно еще спасаться? Но у них, видно, нет гвардии охранительной! -- Как бы то ни было, но письмо твое нас весьма обрадовало и ободрило, потому что мы его не ожидали. Но содержание его однакоже произвело сие действие, хотя ты и пишешь, что мы не должны о тебе очень безпокоиться. Произшествия важны, велики, но они не могут однакоже в важности своей поглотить чувств индивидуальных. Этого и требовать нельзя. Но отстраняя даже индивидуальность я не могу отдать всего моего внимания, или даже большей части оного, произшествиям, вне моего отечества случающимся. Потому-то слухи о войне, которая кажется быть у нас популярною, увеличивая безпокойство мое, делая положение моего духа еще более смущенным, не вынуждают от меня решительного мнения на счет сей войны. Напротив того, имея в виду между государствами одну Россию, и между народами одних русских, я никогда не дал бы голоса моего ни для какой войны, кроме войны оборонительной.-- Почему народы, упредившие других в устройстве гражданском, мало занимаются другими? -- Единственно потому, что они, вследствие сего устройства, имеют более причин любить свое отечество.1 И так любовь к от[ечест]ву делает нас равнодушными к прочим народам. В слове Фенелона: что "он любит семейство свое более себя, отечество более семейства и род человеческий более от[ечест]ва", справедливо только первое. Все прочее есть афектация, которой Фенелону долженствовало бы быть чуждым.-- Я сам не знаю как я заговорился. Теперь я не могу ничего делать, ни о чем думать, кроме как о тебе. Есть ли что делаю, то машинально.-- Что нибудь решительное узнаем мы в конце июля, а вы в начале июля. Какой ответ?--Признаюсь, я ничего не предвижу утешительного.2
Часто я воображаю себе, что миссия наша уже в Одессе. Нечего ие может быть для нас щастливее сего -- но может ли это быть?
Знакомый твой о тебе осведомляется. Лобанов, брат бывшего адъют[анта] гр[афа] В[оронцо]ва, возвратившийся недавно из Парижа, сказывал мне, что и там многие у него о тебе спрашивали, при теперешних обстоятельствах Турции.
Прости! Любезнейший! Пиши когда только возможно. Да говори не обинуясь о том, что вас ожидает. Мы только это знаем.
Н. Т.
К No 179
1 Продолжавшаяся борьба греков за независимость, жестокие расправы турок с ними и с христианами вообще вызвали, наконец, колебания в русской политике. Русскому послу в Константинополе была отправлена инструкция,, в которой говорилось: "Если крайности, которым предаются турки, продолжатся, если в их владениях наша святая религия будет каждый день предметом новых оскорблений; если они будут стремиться к истреблению греческого народа: то понятно, что Россия, равно как и всякая другая европейская держава, не останется спокойною зрительницею такого нечестия и таких жестокостей". Строганову предписывалось покинуть Константинополь, если турецкая политика не изменится. В то же время русское правительство продолжало переговоры со своими союзниками о согласованном выступлении перед Турцией в защиту греков. Ни Англия, ни Австрия не были, однако, расположены к выступлениям энергичным, боясь больше всего ослабления Турции и усиления России. Колеблющаяся политика русского правительства вызывала определенное недовольство дворянского общественного мнения. Граф М. С. Воронцов в письме к H. M. Лонгинову решительно заявлял: "России нельзя не иметь вход и выход Черного моря в своих руках, Царьград должен быть нашим Гибралтаром, но с тою разницею, что у англичан Гибралтар служит к сношениям с морем столько же и больше принадлежащим Франции, Гиш-пании, Италии и пр., а Черное море все наше и торговля лучшей части России не в наших руках, коль скоро канал Дарданельский не наш будет" (Архив Лонгиновых в ИРЛИ АН СССР 23.630/12.) Декабрист А. В. Поджио впоследствии показывал, что политика Александра I находилась под влиянием венского кабинета, противника "всякого вторжения сил наших в Турцию, опасаясь при огромных силах наших завоевания ее". Для самого Поджио было ясно, что в последнем случае русская торговля на юге достигла бы господствующего положения над всей восточной торговлей (Довнар-Запольский. Мемуары декабристов, стр. 192--193). Каховский с негодованием писал из крепости: "Единоверные нам греки, несколько раз нашим правительством возбуждаемые против тиранства магометанства, тонут в крови своей; целая нация истребляется, и человеколюбивый союз равнодушно смотрит на гибель человечества". ("Из писем и показаний декабристов", стр. 15). Высказывался в пользу вмешательства и М. А. Фонвизин ("Голос минувшего", 1916, No 10, стр. 149). В донесении французского посла из Петербурга указывалось, что в гвардии были речи "о подчиненности австрийской политике,... о пренебрежении греками". (В. кн. Николай Михайлович. Император Александр I, СПб., 1912, том II, стр. 418). Как видим, Н. И. Тургенев совершенно не разделял этого воинственного настроения, С его точки зрения внутренние вопросы были для России важнее всех проблем внешней политики. В дневнике он писал: "все, и дипломаты, и министры, и публика, -- более или менее принимают участие в греках; бранят, проклинают турок. Делают подписки для спасающихся греков в Одессе. Все эго хорошо. Но кто из всех этих господ принимает должное или какое-нибудь участие в судьбе наших крестьян?.. А тут долг более святой, нежели в отношении к грекам. Лучше ли жить многим из наших крестьян под своими помещиками, нежели грекам под турками? (Дневники, III, стр. 179).
2 Беспокойство за брата все более овладевало Н. И. Тургеневым. Он опасался расправы турок с русским посольством. "Самые мрачные и решительные мысли бродят в голове моей", писал он (там же, стр. 271).