Декабристы

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » Декабристы » ЖЗЛ » Задонский Н.А. Жизнь Муравьева


Задонский Н.А. Жизнь Муравьева

Сообщений 71 страница 80 из 115

71

4

Египетский паша Муххамед-Али из сообщений иностранных газет знал, зачем едет в Александрию генерал Муравьев, но, как и турки, подозревал, что газетные известия лишь маскируют другие, подлинные, скрытые цели.

Узнав о прибытии Муравьева, паша тотчас же послал к нему преданных своих друзей – итальянского консула Розетти и англичанина Прессика, капитана египетского линейного корабля, поручив им разведать о тайных замыслах русского правительства. Муравьев, хотя и не считал себя дипломатом, однако, приняв неожиданных визитеров, провел беседу с ними так тонко, что они своего любопытства никак не удовлетворили, зато сам Муравьев выведал столько всяких интересных, нужных подробностей о состоянии египетских дел, что на лучшую информацию не мог и рассчитывать.

Он, в частности, убедился, что император Николай не имел истинного представления о подлинных причинах возникшего мятежа. А они являлись следствием глубоко продуманных закулисных действий английского и французского правительств, направленных к тому, чтобы возвести на турецкий трон вместо слабовольного султана сильного и вполне послушного им правителя, каким был честолюбивый Муххамед-Али. Англичане и французы помогли своему ставленнику перевооружить войска, участвовали военных действиях паши против султана. А когда пришло известие о победе египетских войск, английский и французский консулы в Александрии устроили торжественный молебен, всячески превознося Муххамеда-Али, называя его вторым Александром Македонским, и не жалели средств, чтобы раздувать всюду его победы. Муравьев, узнав об этих происках иностранных держав, решил как можно скорей принудить Муххамеда-Али к повиновению султану.

Прием во дворце у паши состоялся на следующий день. Сопровождаемый адъютантами и переводчиками, а также несколькими иностранцами и приближенными паши, Муравьев в парадном мундире и при всех регалиях вошел в большую, светлую, просто убранную комнату, окна которой обращены были к пристани. Муххамед-Али с чалмой на голове и при сабле сидел на софе, поджав по-турецки ноги. Увидев Муравьева, паша поднялся, сделал несколько шагов навстречу, обменялся с гостем восточными приветствиями и усадил на софе рядом с собой. Муххамед-Али был небольшого роста, стар и лукав. Говорил он быстро и, может быть, не без умысла несвязными фразами, прерывая речь сухим, судорожным кашлем. Темные маленькие глазки сверкали из-под нависших бровей.

После первых обычных любезностей, трубок и кофе паша дал знак всем бывшим в комнате удалиться, и когда остались они наедине, Муравьев сказал:

– Русский император, желая сохранения мира на Востоке и прекращения кровопролития, послал меня к вам, чтоб объявить об этом. Государь выражает уверенность, что вы незамедлительно приступите к примирению с султаном.

– Я давно хочу мира. – ответил паша, – но все мои предложения султан неизменно отвергает…

– Я не судья в делах ваших, – перебил пашу Муравьев. – Ищите сами способа для мира. Я же буду надеяться, что желание моего государя исполнится.

– Хорошо. Сообщите мне письменно ваше предложение, – с притворным равнодушием произнес паша, – я подумаю и дам вам в ближайшие дни письменный ответ…

Подобный оборот в разговоре министерскими инструкциями не предусматривался, однако Муравьев сообразил, с какими неблаговидными целями паша домогается письменного предложения – ведь оно могло служить явным доказательством русского вмешательства, – и, взглянув на лукавого старика, подумал: «Эка бестия продувная!» А сказал спокойно, с подобающей учтивостью:

– Не могу сего исполнить, ваше превосходительство, ибо государь просил, чтобы я сообщил вам о его желании устно…

На лице паши отразилось мгновенное неудовольствие, он захлебнулся в судорожном кашле, потом разговор продолжил:

– Я от подданства султану не отказывался, меня оклеветали в газетах, я покажу вам переписку с султаном, из коей вы можете об этом заключить…

– Повторяю, что я не собираюсь разбирать ваших дел, – продолжил Муравьев, – явите доказательство искренности вашей прекращением военных действий…

– Я понимаю вас, – кивнул головой паша. – Дайте время мне подумать. Поговорим о посторонних предметах.

И тут же, не сдержав кипевшего против султана раздражения, стал обвинять его в нарушении прежних договоров и в притеснении жителей.

– Вы разве не слышали, что сербы снова восстали против тиранического правления султана? – заметил язвительно паша. – Да и другие славянские народы, коим всегда вы, русские, покровительствовали, продолжают находиться в жестоком турецком угнетении… Странно, что ваше отношение к султану стало вдруг столь великодушным!

В словах умного и хитрого паши на этот раз было много справедливого, и спорить с ним было рискованно. Муравьев поднялся и, сославшись на дорожную усталость, поспешил откланяться.

Два следующих дня, ожидая обещанного пашой ответа, Муравьев посвятил осмотру Александрии. И как обычно, интересовался не только достопримечательностями и архитектурой древнего города, но и жизнью простого народа. «Я видел в Александрии несколько коптов, – записал он в дневнике, – которых называют потомками древних коренных жителей Египта. Их ныне очень мало. Народ сей тих, промышлен и, как все порабощенные издревле народы, не имеет понятия о каком-либо отечестве… Изображаемые обычно на видах Египта женщины, несущие на главах кувшины с водой и напоминающие нам изящные изображения художников древней Греции, представляются в действительности совсем иными. Очарование исчезает, открываешь изнуренные лица покрытых рубищем рабынь… Мне случилось также видеть батальон египетской пехоты, высыпавшей к ужину из каких-то полуразрушенных подземных казарм. Тощие и оборванные африканцы толпились около чаш со скудной пищей, поставленных на улице, но они казались бодры и веселы, как бы забыв родину и ужившись в неволе. K чему отнести радость их, как не к чувству утоляемого голода – единственному наслаждению, им еще представленному?»

Да, не таким-то уж райским местом был сказочный пышный Восток, если рассматривать его не с казовой стороны, как это делают иные путешественники!

А Муххамед-Али, заключив из разговора с Муравьевым, что миссия его ограничена одними словесными пожеланиями русского императора, решил всячески ответ свой оттягивать. Сын Ибрагим тем временем успеет подойти поближе к турецкой столице, и тогда султан станет более сговорчивым.

Но Муравьев разгадал эту хитрость. С помощью Розетти, вновь явившегося к нему с изъявлением услуг, Муравьев добился второй аудиенции у паши, И заявил решительно:

– Я не могу дольше ожидать вашего ответа. Черноморский флот, коему дано предписание оказать в случае необходимости помощь султану, готов к отплытию. Задержка вашего ответа может быть истолкована как намерение продолжать военные действия, а мой государь, я вам об этом уже говорил, не может оставаться к этому безучастным, воля его непоколебима.

Муххамед-Али догадался, что хитрость его разгадана, и не смог скрыть охватившей его тревоги:

– Что вы хотите, генерал? Я никогда не думал свергать султана! Я могу это доказать!

– Нужно доказать делами вашу искренность, паша, и прежде всего прекращением военных действий…

Паша явно колебался, попробовал перевести разговор на другую тему, но Муравьев сурово оборвал:

– Я ожидаю вашего ответа, паша…

Муххамед-Али схватил дрожащими руками звонок, лежавший на столике. Явился секретарь, молодой египтянин, с красной феской на голове и в синем чекмене с небольшим бриллиантовым якорем на груди. Паша приказал кратко:

– Напиши сыну Ибрагиму приказ о немедленном прекращении военных действий…

Секретарь поклонился, вышел. Паша в сильном волнении, держа саблю обеими руками за спиной, прошелся по комнате, потом обратился к Муравьеву:

– Я прошу только двадцати дней срока, чтобы приказ достиг всех отдельных частей моих войск. Лишь после этого срока я могу принять на себя ответственность за войска…

– Сообщите об этом сами султану, – сказал Муравьев. – Для меня важнее всего, что вы приступили к прекращению кровопролития.

– Я пошлю на днях султану доверенное лицо с изъявлением своей покорности, – добавил паша. – Уверяю, что мы с ним помиримся!

– Если так, то я буду считать поручение мое к вам оконченным и доложу государю о доброй вашей воле, с которой исполняется его желание. Могу ли я сделать это?

– Можете, можете, – подтвердил паша. – Мое слово свято, как и моя вера!

Полного доверия к паше Муравьев не питал и поэтому задержался еще некоторое время в Александрии, чтобы проверить, как выполняется обещание паши. И убедился, что приказ был отправлен в тот же день через Сирию, и, получив его, Ибрагим приостановил военные действия.

Следовательно, Муравьев мог считать трудную миссию свою исполненной успешно. «Хитрая изворотливость в речах Муххамеда-Али свидетельствовала, – записал он, – сколько ему было неприятно и тяжко покориться. Но, невзирая на то, дело было совершено, военные действия прекращены и он несколько раз клятвенно обещал замириться с султаном. Если бы он по непостоянству или каким-либо причинам отменил повеление, данное сыну, то уже временный перелом в делах имел свою пользу, ибо от того ослабевал победоносный порыв его войск, а Турция выигрывала время для собрания новых сил. Возобновление военных действий обнаружило бы вероломство паши перед всем светом».

В конце января Муравьев везвратился в Константинополь.

72

5

Султан и окружающие его сановники хотя и не сомневались более в дружелюбных намерениях русских, но на успешные переговоры Муравьева с египетским пашой возлагали мало надежды. Турецкие войска были разбиты, Ибрагим-паша продолжал двигаться к столице, не встречая сопротивления, и вот-вот на азиатском берегу Босфора могла показаться кавалерия бедуинов. А тайные агенты иностранных держав, опасавшихся возраставшего влияния России на дела Востока, усиленно распространяли всякие ложные сведения, создавая в турецкой столице панические настроения.

Султан растерялся. Не дождавшись возвращения Муравьева, он отправил в Александрию своего представителя, приказав во что бы то ни стало добиться мира с египетским пашой, уступить его требованиям. И в то же время султан объявил Бутеневу, что отдается под покровительство России и просит прислать обещанный флот и сухопутные десантные войска для защиты Константинополя.

Сообщение Муравьева об успешных переговорах в Александрии и подтвердившееся вслед за тем известие о прекращении наступательных действий египетских войск обрадовали и успокоили султана. Приняв Муравьева и поблагодарив его, султан изъявил желание, чтобы он оставался в Константинополе до совершенного окончания египетских дел.

Довольны были Муравьевым как будто и в Петербурге. «Остановлением армии Ибрагима-паши ознаменовали вы полный успех вверенного вам посольства, – писал ему Алексей Орлов, – отличные дарования ваши снискали доверенность государя, назначающего вас командовать десантными войсками».

Зато иностранные резиденты в Константинополе встревожились чрезвычайно:

– Непостижимо, как генералу Муравьеву удалось столь быстро переубедить пашу! – удивлялся французский консул в Александрии господин Мимо.

Прекращение военных действий и особенно обращение султана за военной поддержкой к России вывели из себя французского посла Руссена. Он явился к султану и иотребовал, чтобы тот отказался от русской помощи, угрожая в противном случае вызвать французскую эскадру в помощь египетскому паше и возбудить его к новому наступлению. Султан опять заколебался и стал просить Бутенева, чтобы русская эскадра остановилась в Сизополе. Но было поздно. Военные корабли под начальством контр-адмирала Михаила Петровича Лазарева вошли в Босфор, а вскоре на азиатском его берегу, в долине Ункиар-Искелеси, близ летней резиденции султана, высадился десятитысячный отряд сухопутных русских войск, поступивших под начальство Муравьева. При этом император Николай через посла Бутенева объявил, что эскадра и войска, посланные на помощь султану по его настоятельной просьбе, останутся в Босфоре до тех пор, пока Ибрагим не очистит Малой Азии, не уйдет обратно за Тавр и пока египетский паша не удовлетворит всем требованиям Порты…

Английским и французским дипломатам не оставалось ничего, как стараться поскорей примирить султана с пашой и устранить тем самым предлог для пребывания русских вооруженных сил в Константинополе.

А тем временем императору Николаю донесли, какую огромную популярность в петербургском обществе приобретает имя генерала Муравьева. Это было естественно. «Взоры всех устремлены на Константинополь, на Босфор и на успехи вашего предприятия», – писал военный министр Муравьеву. В европейских и отечественных газетах чуть не каждый день склонялось имя молодого генерала, заставившего смириться воинственного египетского пашу, и все отдавали должное его твердости, самообладанию и дипломатическому умению.

Император Николай не мог не признать того, что признавали все. Муравьев был произведен в геперал-лейтенанты, назначен командующим десантными сухопутными войсками. Но император не забывал, что Муравьев – близкий родственник бунтовщиков, подготовлявших свержение самодержавия, несомненно находившийся в связи с ними, продолжавший покровительствовать разжалованным своим друзьям на Кавказе. Следует ли оставлять ему нераздельную славу за успешное исполнение нужнейшего государствейного дела? Не возникнут ли нежелательные толки и невольное сочувствие мятежным родственникам его, отбывающим каторжные работы и ссылку?

Император вызвал своего любимца Алексея Федоровича Орлова.

– Муравьев доносит из Константинополя, что хотя Муххамед-Али и прекратил военные действия, однако вполне полагаться на пашу нельзя. Я и сам так думаю. Возможно, еще придется пустить в ход наши пушки и штыки. А если все обойдется благополучно, то, прежде чем наши войска покинут турецкую столицу, следовало бы укрепить особым договором дружественные отношения наши с султаном. Ты меня понимаешь?

– Превосходно понимаю, государь. Бескорыстная помощь султану заслуживает того, чтобы впредь мы не опасались никаких нападений иностранных военных кораблей на черноморские наши берега.

– Ну, я вижу, тебе никакие инструкции не нужны, – улыбнулся император. – Поезжай в Константинополь. И не вздумай на этот раз отказываться. Я назначаю тебя полномочным посланником в Турцию и главнокомандующим всеми находящимися там сухопутными и морскими силами.

В конце апреля сераскир Хозрев навестил Муравьева и сообщил, что султан заключил с Муххамедом-Али договор, по которому паша признавал свою зависимость от султана, а тот уступал ему управление Сирией.

Миссия Муравьева, таким образом, была завершена. Коварные замыслы иностранных держав разрушены. Десантные российские войска и флот могли собираться в обратный путь.

И вдруг, как раз в то время, как сераскир находился у Муравьева, раздались орудийные выстрелы. Суда Черноморской эскадры, стоявшие на рейде в Босфоре, окутались пороховым дымом. Сераскир, испуганный внезапной пальбой, вскочил с дивана.

– Что это такое, генерал, как вы думаете?

Муравьев поглядел в окно на корабли, пожал плечами.

– Похоже на то, что эскадра кому-то салютует, но не могу понять – кому?

Явившийся вскоре мичман, посланный контр-адмиралом Лазаревым, пояснил:

– Салют был, дан в честь прибывшего на корвете графа Орлова. Он остановился у его превосходительства господина Бутенева.

Причина нечаянного прибытия Орлова никому не была известна. Муравьев, проводив сераскира, поспешил к Бутеневу. Алексей Федорович Орлов, сияющий и надушенный, встретил его как старого приятеля, поблагодарил от имени императора за успешные переговоры с пашой, рассыпался в комплиментах.

Муравьева эти любезности не обманули. Возвратившись домой, он записал в дневник: «Случилось то, что я предвидел, что из Петербурга прибудет лицо, которое захочет взять себе славу сию, когда уже миновала вся опасность… Я останусь при одной ответственности и занятиях самых трудных в отряде, тогда как слава и честь поручения сего достанется графу Орлову. Итак, все труды мои пропадут, и другой воспользуется оными».
 
Однако, хотя самолюбие его было несколько ущемлено, он испытывал большое удовлетворение от успешно исполненного, столь полезного отечеству дела. Ведь он, соглашаясь взяться за трудную миссию, не тешил себя никакими тщеславными иллюзиями, он предвидел, что плодами его трудов воспользуется другой, как это уже было во время прошлых войн на Кавказе. Но как и тогда, он честно послужил отечеству своему, а это самое главное! И потом, так или иначе, а имя генерала Муравьева получило теперь широкую известность не только в России, но и за границей, и с этим злопамятному императору Николаю Павловичу считаться придется. И можно будет смелей возбуждать ходатайства перед ним о смягчении участи брата Александра и других пострадавших от самодержавия родственников и друзей, судьбы которых беспокоили и мучили постоянно, как незаживающие раны. Наконец, поездка в Египет и Турцию дала возможность познакомиться с этими восточными странами, давно занимавшими его воображение.

Граф Орлов, как этого и следовало ожидать, пользуясь благоприятными обстоятельствами и доброжелательным настроением султана Махмуда, подписал в Ункиар-Искелеси весьма выгодный для России оборонительный договор с Турцией. Недавно еще враждовавшие между собой страны согласились жить в дружбе, оказывать взаимную военную поддержку. Турция в особо секретной статье обязалась «закрыть Дарданелльский пролив, не позволять ни одному иностранному военному судну входить туда под каким бы то ни было предлогом». Английское и французское правительства, проведав об этом турецком обязательстве, пришли в ярость.

Лорд Пальмерстон, руководитель английской внешней политики, сказал:

– Единственным средством отделаться от этого трактата представляется мне потопление его в каком-либо общем договоре такого же рода.

… Проведя несколько парадов и смотров десантных войск, граф Орлов приказал готовиться им к возвращению в Россию. Муравьев в последние дни пребывания в Константинополе продолжал осматривать турецкую столицу и ее окрестности, пользуясь милостивым разрешением султана, побывал на заседании Дивана, как называют государственный совет Турции, посетил многие турецкие лагеря и казармы, изучая устройство турецких войск, что, как он полагал, могло еще в будущем пригодиться.

Отличное знание турецкого языка позволяло ему общаться не только с турецкими сановниками, но и с простым народом, и он считал это общение главным для изучения страны, ибо, как он записал, «не болтовня сановника, а суждения низших сословий составляют общее мнение».

В конце июня Черноморская эскадра и десантные войска покинули турецкие берега. Дул легкий попутный ветерок. Море серебрилось. Солнце золотило купола бесчисленных мечетей и минаретов. Белели зубчатые башни древних замков, зеленели тополя и кипарисы в предместьях Стамбула. Муравьев стоял на борту фрегата «Штандарт» и неотрывно глядел в сторону гористого Босфорского мыса, где возвышался огромный монумент из двухтысячепудового обломка скалы, воздвигнутый по его распоряжению в память пребывания русских войск на Босфоре.

Перевертывалась еще одна знаменательная страница в его беспокойной жизни.

73

6

Как ни старались верноподданные редакторы субсидируемых правительством газет превозносить графа Орлова за успешное посольство, восстановление мира на Востоке и заключение русско-турецкого договора, замалчивая при этом деятельность генерала Муравьева, все же ввести в заблуждение общественность не удалось. Всем, кто следил за событиями, было ясно, чьими трудами устраивались восточные дела. Старый приятель Иван Шипов, один из основателей Союза Благоденствия, писал ему; «Узнав о возвращении вашем из Турции, поздравляю со столь блестящим и благополучным окончанием вашего поручения. Из журналов имею только некоторое понятие о действиях ваших в Турции, но весьма любопытен изустно услышать от вас о всем, что вы там делали, видели и заметили, уверен, что вы сделали самые примечательные наблюдения в странах, где провели столько времени. Нынешнюю зиму я располагаю провести в Москве и потому льщу себя надеждой увидеться с вами; если бы вы даже не посетили столицу, а проехали прямо к вашему батюшке и я бы узнал, что пребывание мое нескольких часов в его усадьбе не обеспокоит его, то непременно приеду с вами повидаться».

Из своего сызранского имения отозвался Денис Давыдов: «Любезнейший Николай Николаевич! Недавно в газетах прочел я о приезде вашем в Петербург; спешу известить вас, что я жив и, следовательно, радуюсь от всей души возврату вашему… уверен, что вы не сомневаетесь в моей дружбе к вам и в том участии, которое я беру во всем, что до вас касается. Я давно хотел писать к вам, но не знал, куда адресовать письмо и через кого? Через пашу ли египетского или через султана? Рад, что можно это сделать прямо через сызранского почтмейстера. Это вернее.

Долго вы были в отсутствии! И далеко залетели! Как хочется мне с вами повидаться, поговорить о вашей Одиссее, но будет ли это?.. Боже мой! Что бы я дал с вами повидаться! Многое у вас расспросил бы, многое бы вам прочитал, ибо я с некоторого времени весь зарыт в описаньи нашей польской войны. Уверен, что описание это вам понравится. Оно пишется откровенно и не для печати, по крайней мере настоящего времени… Уведомьте, куда мне адресовать писания мои? Долго ли вы думаете пробыть в Петербурге? И, словом, напишите мне побольше о себе…»[45]

В салонах великосветских и даже во дворце интерес к Муравьеву, несмотря ни на какие ухищрения казенных газет, тоже не иссякал. Деятельность его в Египте и Турции занимала всех куда больше, чем посольство графа Орлова. И это обстоятельство приходилось учитывать.

Вопрос о том, как быть дальше с Муравьевым, куда его определить, давно беспокоил императора. Еще летом, когда Муравьев находился в Турции, он, убедившись в незаурядных способностях генерала, решил приблизить его к себе, попытаться сделать из него покорного царедворца… Стали же верными его слугами Петр Граббе, Лев Перовский, брат самого Муравьева Михаил и другие бывшие либералисты, раскаявшиеся в своих заблуждениях!

Николай Николаевич неожиданно для всех был пожалован в генерал-адъютанты. И принял его царь необыкновенно ласково, обнял, расхвалил, пригласил к обеду.

Придворные спешили наперебой поздравить Муравьева с необыкновенным монаршим благоволением, а он, смущаясь и краснея, чувствовал себя, как птица, попавшая в силки. Для него, вольнолюбца с ранних лет, ненавидевшего монарха и презиравшего окружавшую его дворцовую челядь, почетная в глазах этой челяди должность генерал-адъютанта была невыносимо тяжкой. Он сделан царским лакеем! Приторные любезности сановников вызывали у него отвращение. А когда вздумал обнять его военный министр Чернышов, он невольно подался назад и едва скрыл чувство гадливости к этому румяному и подвитому царскому любимцу, пославшему па виселицы и на каторгу стольких родных и близких его!

Мысль о том, чтобы любыми способами отделаться от адъютантства у царя, не покидала Муравьева. Но решить этот вопрос было чрезвычайно трудно. Он находился теперь всецело в распоряжении императора, и добровольный отказ от милостиво пожалованной почетной должности могли посчитать оскорблением его величества.

А дни проходили в бестолковой суете, в пустых и скучных разговорах с дворцовыми интриганами и невеждами, в дежурствах на парадах, маневрах и разводах. И притом приходилось все время быть настороже. Однажды на маневрах Муравьев оказался близ царицы, и она, глядя на марширующих солдат, спросила с невинным видом:

– Не правда ли, генерал, эти солдатики похожи на кукол?

Сравнение было довольно точное. В том и состоял порок николаевской системы, что из солдат выбивали человеческую душу, делали их «простым механизмом, артикулом предусмотренным». Муравьеву, как и другим военным суворовской школы, ненавистна была игра царя в солдатики, но вопрос царицей задан был умышленно («дабы изловить меня», – отметил он в дневнике). И он на хитрость эту не попался:

74

– Никак нет, ваше величество. Я нахожу, что у них вид очень воинственный.

Брат царя Михаил Павлович нарочно при нем ругал площадными словами «бунтовщиков» и притом не спускал глаз с него, стараясь отгадать, как он отнесется к этому. Муравьев стоял с окаменевшим лицом, не выражавшим никаких чувств, он выработал в себе этот защитительный способ поведения, казавшийся многим сановникам напыщенным тщеславием педанта.

Как-то раз он намекнул царю, что хотел бы еще послужить в армейских войсках. Царь обвел его тяжелым взглядом и ничего не ответил. Только одно полезное дело, пользуясь случаем, удалось за время адъютантства совершить Муравьеву. Встретился с Бенкендорфом и попросил его без всяких обиняков посодействовать переводу из Сибири в Европейскую Россию брата Александра, о чем тот давно всех умолял. Бенкендорф, к удивлению его, спустя несколько дней известил, что по его просьбе Александр переводится в Вятку. Может быть, эта «милость» тоже была своеобразной приманкой для вербовки в царедворцы? Но Муравьева ничто не соблазняло.

В первых числах января 1834 года в дневнике его появилась такая запись: «Я провожу время в самых несносных и беспокойных визитах. На днях был я у Бенкендорфа, дабы благодарить его за участие, которое он принял в переводе брата Александра в Вятку. После того он спросил меня, что я располагал делать? Я отвечал, что я нахожусь ныне здесь без дела; но он прервал речь мою, изъявив, сколько положение мое должно быть мне приятно, ибо первое лестное noручение, которое встретится, верно мне дадут, а между тем я провожу время свободно. Дав ему досказать ошибочное мнение его, основанное на его собственных понятиях, не постигающих других наслаждений, кроме праздной придворной жизни, я, к удивлению его, отвечал, что редко когда-либо находился в таком скучном и затруднительном положении, как ныне; что по привычке к деятельной жизни, которую вел в течение 23 лет, я не могу свыкнуться с настоящим положением моим и желал бы иметь назначение вне столицы, где и состояние мое позволило бы жить лучше, чем здесь, где я остаюсь в трактире, в ожидании ежеминутно поездки и не имея своего угла. «Хотите, чтобы я сие государю доложил?» – «Доложите, я бы и сам не скрыл от его величества, что мне здесь скучно, если бы имел на то случай».

Бенкендорф доложил.

Император сказал с раздражением:

– Так и чувствовал, что начнутся какие-нибудь муравьевские притворства… Как волка ни корми, он все в лес смотрит… Скучно ему с нами! А дело, вернее всего, в том., что воли ему нет на глазах наших. Ты как смотришь, Александр Христофорович?

– Вполне возможно, ваше величество, – передернув плечами и звякнув шпорами, сказал Бенкендорф.

– Он просился в армейские войска, – произнес, как бы раздумывая, царь, – но мне прежде всего хотелось приглядеться, что он собой представляет и к чему способен.

– Тяжелый человек, государь. Держится от всех в стороне. Самолюбив, упрям, как буйвол, и скрытен. Может быть, его более займет служба в Генеральном штабе?

– Гм… Что ж, об этом можно подумать… Надо будет поговорить с военным министром…

А в это время как раз освободилось место генерал-квартирмейстера. Должность тихая, покойная. Хороший оклад, большая казенная квартира. Чего же лучшего и желать! Военный министр Чернышов не сомневался, что Муравьев, которого сам царь определил на это место, примет назначение с благодарностью.

Муравьев смотрел на дело иначе. Принять это назначение – значило бы остаться в столице, обречь себя на долгое пошлое и бесполезное существование вблизи императора, а именно этого он старался избежать.

Выслушав предложение вызвавшего его к себе военного министра, Муравьев сказал:

– Я не считаю себя вправе противиться воле государя, но я не признаю в себе сил соответствовать такому назначению.

Чернышов недоумевающе заморгал глазами:

– To есть… как вас прикажете понимать, генерал? Вы отказываетесь от столь лестного назначения? Зная, что вашего согласия желает сам государь?

– Я не могу дать согласия своего в деле, в коем не вправе отказывать.

. – Странно, весьма странно! Объясните же причины вашего нежелания более ясно.

– Я не постигаю цели и предназначения занятий, кои мне предлагаются, и не питаю никакой склонности к оным…

– Исполнение воли государя выше всех этих ваших рассуждений, – перебил сердито министр. – Вы, верно, не отдаете себе отчета в последствиях такого рода суждений и поступков!

– Если изложенное мною мнение должно погубить службу мою и повергнуть меня в немилость, – глядя прямо в глаза министру, заявил хладнокровно и твердо Муравьев, – я сочту сие за судьбу свою, коей не мог избегнуть, смирюсь перед ней и перенесу с терпением…

– Как! Государь желает вас отличить, еще более приблизить к себе, а вы говорите мне какой-то вздор о судьбе… Признаюсь, – развел руками министр, – я ничего не понимаю из всего вами сказанного!

– Сие служит вам лучшим доказательством, – со скрытой усмешкой произнес Муравьев, – что я не могу занять важного места, мне предназначаемого.

– Но вы обязаны прежде всего повиноваться! – сдвинув брови и перейдя на угрожающий тон, произнес министр. – Вы думаете, что я не могу понудить вас к повиновению? Ошибаетесь, сударь! Я умею повелевать, у меня это в характере, я умел понудить иных, как вы, к повиновению!

– Я знаю об этом, ваше сиятельство, – с ледяным спокойствием произнес Муравьев, – однако ж ничего не могу изменить в своем мнении…

Чернышов встал из-за стола.

Явно подражая императору, заложив за борт мундира пальцы правой руки, он медленно прошелся по кабинету и, остановившись затем перед Муравьевым, строгим голосом спросил:

– Так чего же вы желаете в конце концов?

– Возвращения мне прежнего поприща в армейских войсках…

– А если государь не найдет возможности в настоящее время удовлетворить ваше желание?

– Я буду просить представить мне бессрочный отпуск.

– Хорошо. Я скажу о том его величеству. Прощайте!

Возвратившись домой, Муравьев записал: «Я пребывал в твердом намерении пожертвовать и службой своею с тем, чтобы не быть генерал-квартирмейстером… Я не просил ни о сохранении содержания своего, ни о каких-либо преимуществах, желая просто удалиться сначала на время, а впоследствии, глядя по обстоятельствам, может быть, и совсем».

Но, видимо, царь желал еще сохранить его для службы. Военный министр вскоре известил, что государь соглашается представить ему отпуск, не ограничивая сроком, и надеется, что он возвратится на службу при первом требовании.

20 февраля Муравьев сделал такую запись: «Завтра я оставляю Петербург и еду в Москву. Оставляю с удовольствием пребывание сие в столице, где я много претерпел мук и досады; оставляю с желанием более не возвращаться сюда».

… Николаю Николаевичу Муравьеву-старшему давно перевалило за шестьдесят. Он по-прежнему хозяйствовал в Осташеве. От жившего с ним сына Андрея помощи ждать не приходилось: собирался несуразный этот сын идти в монахи и кропал какие-то стишонки, уверяя, будто сам Пушкин их одобряет.

Оправившись от потрясения, вызванного внезапной смертью Сони, старик опять стал мечтать, чтобы сын Николай женился, вышел в отставку и взял в свои руки управление имением.

Узнав, что сын приезжает в Москву с намерением приобрести здесь оседлость, старик Муравьев встретил его радостно и тайную надежду свою выдал сразу:

– А тут у нас столько разговору о твоем путешествии в Египет и Турцию; теперь берегись, друг мой, от любопытствующих отбою не будет, да и свахи наши московские, надо полагать, тебя из своих рук не выпустят…

– Какой я жених, батюшка, сорок лет скоро стукнет, вдовец с ребенком на руках…

– Эка причины какие выдумал! – воскликнул отец. – Нет, дружок, дай только согласие твое, а в Москве за невестами дело не станет. Я тебе серьезно советую подумать. И себя от одиночества, и Наташеньку от сиротства горестного пора избавить.

Мысль о женитьбе Муравьева в последнее время часто посещала. Да и не только отец, но и Шипов Иван Павлович, приехавший свидеться с ним, и Алексей Петрович Ермолов, с которым теперь в Москве часто виделся, советовали не упускать времени для женитьбы. Муравьев тяжело вздыхал; не так просто найти жену по сердцу и склонностям ума!

Как-то на масленице в доме Муравьевых появился неожиданно гость – Захар Григорьевич Чернышов. Он продолжал служить в Кавказском корпусе, произведен был недавно в прапорщики и теперь находился в отпуске. Муравьев, любил Захара, и встреча для обоих была приятна. После взаимных приветствий и краткой беседы Захар поднялся и с дружеской прямотой объявил, улыбаясь:

– А теперь, ваше высокопревосходительство, изволь собираться… Сестрам не терпится с тобой познакомиться. Без тебя не велено мне домой показываться.

Муравьев, слышавший немало любопытного о сестрах Захара, принял приглашение с удовольствием.

Чернышовы жили на Садово-Самотечной, близ Каретного ряда, в большом старинном доме с мифологическими лепными фигурами не фасаде. После смерти стариков и скончавшейся в Сибири два года назад Александрины – жены Никиты Муравьева – семейство Чернышовых состояло из Захара и пяти сестер. Распоряжалась всеми делами старшая сестра, степенная и рассудительная Софья Григорьевна, утвержденная владетельницей чернышовского майората.

75

7

Все сестры были необыкновенно хороши собой, образованны, умны, приветливы, веселы. Превосходно зная английский язык, они увлекались Байроном, читали его стихи в подлиннике, и навещавшие их сановные старики ворчали:

– У добрых людей висят в изголовьях кроватей иконы, а у графинь Чернышовых портреты лорда Байрона…

Молодые графини хорошо знали и любили поэтические творения Пушкина, с которым были знакомы и находились даже в небольшом родстве по жене его. Богатое имение Ярополец в Волоколамском уезде принадлежало совместно Чернышовым и Гончаровым. И Пушкин, бывая в Яропольце, с молодыми графинями охотно любезничал.

Но самое главное, все сестры, не исключая, Софьи Григорьевны, отличались большим вольнолюбием, сочувствовали декабристам. Они считали брата Захара, зятя Никиту Муравьева и сестру Александрину жертвами самодержавного произвола и старались избегать общества, где мучеников самодержавия называли бунтовщиками и государственными преступниками.[46]

Имя Николая Николаевича Муравьева сестрам Чернышовым было давно и хорошо известно. Они знали о близости его с Никитой, о политическом их единомыслии, знали и о героическом путешествии Муравьева в Хиву, и об участии в кавказских войнах, и о покровительстве разжалованным декабристам. А брат Захар о Муравьеве рассказывал так восторженно, что сестры представляли его не иначе, как в героическом ореоле…

В то время как Муравьев впервые появился в уютной гостиной Чернышовых, три сестры – Софья, Вера и Елизавета – состояли уже в замужестве, в девичестве оставались Наталья и Надежда.

Наталье шел двадцать седьмой год. Среднего роста, хорошего сложения, смуглолицая, с глубоко посаженными темными жгучими глазами, она отличалась от сестер особой нетерпимостью к деспотизму, строгими взглядами и остроумием. Она боготворила зятя Никиту Муравьева, под влиянием которого развивались ее общественные взгляды, и, когда присудили его к каторге, а сестра Александрина сказала, что отправляется к нему, Наталья бросилась к ней на шею и, заливаясь слезами, стала просить взять ее с собой, чтобы вместе с ней ухаживать там за милым Никитой и его несчастными товарищами. Александрина согласилась. Наталья подала прошение Бенкендерфу, но шеф жандармов решительно поездку в Сибирь ей запретил. Она простилась с Никитой и братом Захаром в Ярославле, куда выезжала тайком вместе со старшими сестрами.

Наталья очень чувствительно переживала эту трагедию и не хотела выходить замуж, хотя сватались за нее многие. Года два назад ей сделал предложение красавец флигель-адъютант его величества. Партия была блестящая, и сестры убеждали ее согласиться: она отвергла предложение решительно и резко:

– Меня царедворцы интересовать не могут. Я предпочту любому из них простого честного человека без пышных эполет и в самом скромном одеянии.

Ну а Надежде, самой младшей из сестер, только что исполнилось девятнадцать лет. Пушкин охарактеризовал ее в письме к жене кратко и точно: «Девка плотная, чернобровая и румяная». За нее сватался Дмитрий Гончаров, шурин Пушкина, но получил отказ, Надина жила беспечно и радостно и серьезными вопросами себя пока не обременяла.

Софья Григорьевна и муж ее Кругликов, скромный отставной полковник, относились к жившим вместе с ними молодым графиням с родственной нежностью. Впрочем, все сестры Чернышовы были очень привязаны друг к другу. Вера и Елизавета со своими мужьями редко какой день не бывали в родительском доме.

Николая Николаевича Муравьева приняли Чернышовы как самого близкого и дорогого человека. И он снова обрел тот привлекательный семейный круг, которого давно был лишен, и теперь часто проводил здесь время. Простота в обхождении, искренность чувств, свободолюбивые взгляды, непринужденный живой разговор – все эти так высоко ценимые Муравьевым человеческие качества отличали семейство Чернышовых и совершенно располагали к нему.

Суровый, державшийся бирюком и малоразговорчивый в чуждой ему среде, Николай Николаевич, бывая у Чернышовых, словно сбрасывал маску непроницаемости, открывался как человек с добрым сердцем, любезный и общительный, умный собеседник и увлекательный рассказчик.

Удивительно ли, что спустя некоторое время Наталья призналась старшей сестре в своей склонности к Муравьеву… Он нравился ей как свободолюбивый, талантливый, мужественный человек, и вместе с тем она женским чутьем угадывала некую его беспомощность в житейских вопросах и тягостную бесприютность, и в отзывчивом сердце ее все более пробуждалось желание соединить с ним свою судьбу.

Однако Николай Николаевич об этом не догадывался. Наталья Григорьевна понравилась ему с первого взгляда, и он не сомневался, что будет она хорошей, преданной женой, и породниться с полюбившимся семейством очень хотелось, но ему было известно, как резко отказалась она от предложения флигель-адъютанта… А ведь он, Муравьев, тоже, хотя и не по доброй воле, носил эполеты с вензелем ненавистного царя и являлся в какой-то степени придворным, да вдобавок был много старше ее, дочке шел уже седьмой год…

По природной стеснительности он, вероятно, и не решился бы на объяснение, если б Софья Григорьевна, оставшись с ним однажды наедине, сама не затеяла разговор о будущей его жизни. Он только что получил сообщение из Петербурга о возможном назначении его начальником штаба Первой армии и пришел сообщить об этом.

Софья Григорьевна спросила:

– А вам, я вижу, не хочется покидать Москвы! Что вас здесь удерживает?

Он признался:

– Многое. Я хотел писать книгу о путешествии в Египет и Турцию, и надо помогать в хозяйственных делах отцу. И не хочется расставаться с милым семейством вашим… я душевно приютился у вас…

– Ну, я думаю, вы не останетесь без друзей и на новом месте, – промолвила Софья Григорьевна. – И, может быть, мы скоро услышим, что в судьбе вашей произошли изменения и вы женились…

– Нет, я более никогда не женюсь, – возразил он, – не думаю, чтобы мог когда-нибудь жениться…

– Почему же? Ваши лета и обстоятельства должны бы, кажется, побудить к сему…

– Требования мои неумеренны в выборе супруги, дорогая Софья Григорьевна. Мне нужно совершенство во всех отношениях, женщина, достоинства коей сказывались бы в каждом движении и слове… Не скрою от вас, что я встретил женщину с такими качествами, но по летам ее и по красоте она может рассчитывать на союз с человеком, более отвечающим наклонностям ее сердца. И притом я не хотел бы обременять ее воспитанием ребенка, не ей принадлежащего.

– Кто же эта женщина, если не секрет?

– Сестра ваша Наталья Григорьевна. Я неравнодушен к ней, но не приступлю к предложению по изложенным причинам и потому, что знаю нелестное мнение ее о тех, кто носит эполеты с царскими вензелями…

Софья Григорьевна не дала ему объяснение закончить, рассмеялась:

– Полноте, Николай Николаевич… Как можно себя равнять! Вы же генерал совсем иного рода. Вы не услугами во дворце, а заслугами перед отечеством генеральство и ордена добывали. И Наташа прекрасно знает об этом.
 
– И вы… вы полагаете, что Наталья Григорьевна может меня не отвергнуть? – спросил он взволнованно.

– Уверена в том, mon cher, – ласково дотронулась она до его руки. – И не вижу причин, почему бы вам не открыться ей. O дочери беспокоиться вам не следует, сестра, полюбив вас, несомненно, полюбит и ее.

– Вы делаете меня счастливым! Отныне я брат ваш! – воскликнул он, целуя ей руки.

Предложение было принято. Обручение состоялось. В первых числах мая Чернышовы уехали из Москвы в Ярополец, где обыкновенно проводили летнее время. Туда по их приглашению отправился погостить и Муравьев.

Чудесны были эти проведенные им в Яропольце майские дни! Сближение с невестой все более выявляло сходство их понятий и взглядов, он чувствовал, что приобретает в Наташе не только верную жену, но и надежного, единомыслящего друга, и это особенно радовало. Наташа сказала однажды, что Софья Григорьевна выделила ей из майората Скорняковское имение близ Задонска. И ему невольно припомнился тихий городок, через который некогда проезжал по дороге на Кавказ. Он отыскал дневниковые записи и прочитал Наташе сделанную в них почти двадцать лет назад отметку: «Из всех уездных городов понравился мне наиболее Задонск: он выстроен правильно и похож более на большую мызу богатого помещика. Он лежит на косогоре, с полверсты от реки Дона…» Наташа задумалась:

– Мне кажется, что в твоей записи есть что-то фатальное. Кто знает, не придется ли нам жить в Скорнякове и не станет ли Задонск нашим прибежищем?

– Чему я был бы безмерно рад, – вставил он, – ибо сельская жизнь – давняя мечта моя…

– И я не стану тебе перечить, друг мой, – сказала она, улыбаясь. – Для столичного общества, как видно, мы с тобой не созданы!

В Яропольце жила тогда Наталья Николаевна Пушкина с двумя детьми – Машей и Сашей. Муравьева познакомили с нею, но большого впечатления Наталья Николаевна на него не произвела, может быть, потому, что показалась холодной светской красавицей, а вернее потому, что в своей Наташе он видел теперь совершенство, не позволявшее ему допускать никаких сравнений.

Свадьба состоялась в Яропольце 26 августа. И вскоре Николай Николаевич с женой уехал в Киев. Там находилось управление Первой армии. Муравьев был назначен исполняющим должность начальника штаба. Но и на эту службу согласился он весьма неохотно, не желая лишний раз раздражать царя и считая назначение более или менее «сносным потому только, что оно не в Петербурге, а в Киеве». Муравьев не любил северной столицы, где был ненавистный императорский двор и где было столько отвратительной для него чиновной бюрократии и праздных людей, которые, как он записал, «живут вымргаемыми пособиями и покровительствами, и промысел сей вовсе не противен их образу мыслей, в коем сильно вкоренилось понятие о данничестве трудящегося класса людей, дышащих как бы для удовлетворения праздного сословия и прихотей столицы».

76

8

Командующему Первой армией фельдмаршалу Фабиану Вильгельмовичу Остен-Сакену шел восемьдесят третий год, он совсем одряхлел и подписывал лишь бумаги, а все управление армией находилось в руках начальника штаба генерала Красовского, старого кавказского знакомого и сослуживца Муравьева.

Однако Красовский, которого недавно перевели в армейские войска, к административным делам склонности не питал, они были запущены чрезвычайно, особенно интендантское управление, где творились страшные злоупотребления и чиновники наживали состояния на сделках с поставщиками. Муравьеву в военном министерстве предложили создать под своим председательством комиссию для ревизии интендантских дел как в Первой, так и в бывшей Второй армии. В Киеве среди интендантских чиновников поднялся переполох. Обычно в таких случаях они откупались от ревизоров взятками, но при Муравьеве, известном своими строгими правилами и честностью, об этом нельзя было и думать. Муравьев поступал так, как подсказывала совесть, не делая никакого снисхождения ворам и взяточникам.

Впрочем, бывали и другого рода интендантские дела, справедливое решение которых требовало не только честности, но и большого гражданского мужества. Объезжая расквартированные в Подольской губернии войска, Муравьев остановился однажды в небольшом захолустном городишке, и сюда явился к нему незнакомый, средних лет, скромный по виду местный помещик Семен Петрович Юшневский.

– Я к вашему превосходительству, – сказал он, – по делу о запрещении, наложенном на имение брата моего Алексея Петровича Юшневского, бывшего генерал-интенданта Второй армии, присужденного к отбыванию каторжных работ за участие в тайном обществе…

Муравьев не был знаком с Алексеем Петровичем Юшпевским, одним из руководителей Южного тайного общества, но слышал о нем много хорошего и, выслушав сочувственно его брата, спросил:

– И вы до сей поры не пробовали хлопотать о снятии запрещения?

– Пытался неоднократно и всегда безуспешно, ваше превосходительство…

– Позвольте, почему же? Ведь, насколько мне известно, имущество осужденных участников происшествий 1825 года оставлено в распоряжении родных?

– Это так, – подтвердил Семен Петрович, – однако начальствующие лица, занимавшиеся разбором интендантских дел брата, затрудняются обычно вынесением окончательного определения…

– Каковы же, по вашему мнению, причины сего?

– Если б у брата были обнаружены какие-то просчеты, то решения, конечно, ждать не пришлось бы, сами понимаете. Но, как мне сказал один из ревизоров, в делах полный порядок, и, следовательно, интендантская деятельность брата должна получить оправдание, а он государственным преступником числится… Вот-с почему все и уклоняются!

– Гм… И вы, стало быть, полагаете, что я настолько всемогущ, что мне ничего не стоит сделать то, чего вы ожидаете?

– Нет, я сего не полагаю, – тихо и почтительно произнес Семен Петрович, – я возлагаю надежды на другое…

– На что же?

– На честность, справедливость и благородство вашего превосходительства…

– Вы же меня совсем не знаете!

– Знаю. Я служил в Тульчине в канцелярии брата, и у него не раз виделся с Иваном Григорьевичем Бурцовым, был в приятельстве с Лачиновым и другими офицерами, приводившими всегда в пример другим правила жизни вашей…

– Ну хорошо, оставим этот разговор, – сдвинув брови, прервал Муравьев. – Я займусь в ближайшее время рассмотрением старых интендантских дел Второй армии, и в зависимости от этого… Вы бываете, вероятно, в Киеве?

– Весьма часто, ваше превосходительство.

– Так зайдите ко мне недели через три, я надеюсь, к тому времени что-то выяснится…

Да, не каждый взялся бы за решение этого дела! Тщательная проверка документов подтвердила безупречную деятельность бывшего генерал-интенданта Второй армии Юшневского. Но признание в официальном документе честнейшим человеком сосланного на каторгу государственного преступника могло вызвать сильнейшее неудовольствие и подозрение императора. Для Муравьева, который без того благоволением царя не пользовался, дело вообще могло окончиться удалением со службы. И все же он решился…

Советоваться в подобных делах Муравьев ни с кем не любил, а на этот раз жене обо всем счел нужным рассказать, ведь любые служебные неприятности коснулись бы и ее, он должен был подготовить Наташу нa всякий случай.

Было это зимой. Наталья Григорьевна, сидя в кресле у жарко натопленной печки в уютной маленькой их гостиной, слушала мужа внимательно и спокойно. И только когда он прочитал оправдательное заключение ревизионной комиссии, она не сдержала нетерпеливого любопытства:

– И ты такую бумагу хочешь отправить в Петербург?

Муравьеву показалось, что восклицание жены вызвано недовольством, боязнью дурных последствий, он слегка пожал плечами, сказал мягко:

– Видишь ли, Наташа, я не собираюсь скрывать от тебя, что неприятности могут быть, но я не могу кривить совестью в таком деле…

В черных глазах жены заискрились слезы, она не дала мужу договорить, вскочила с кресла, схватила его руки, прижала их к пылающим щекам своим.

77

– Необыкновенный, странный, дорогой мой! Никогда, никогда не смей меня больше спрашивать, за что я люблю тебя! Слышишь?

Муравьев до глубины души был растроган. Невольно припомнилось ему первое супружество. Он нежно любил свою Соню, и она была искренне привязана к нему и любила его, но не было между ними той полной духовной близости, того единомыслия и глубокого взаимопонимания, которое все более выявлялось в отношениях с Наташей. И он возблагодарил судьбу, что наградила его таким чудесным другом, и теперь не страшили его никакие будущие бури и опасности, которые, он знал это, подкарауливали его на каждом шагу.

Муравьев не оставил никаких записей о том, как помогал декабристам, и о том, как удалось ему снять запрещение с имения Юшневского, но об этом рассказали другие. В Петровском остроге, где отбывал каторжные работы Юшневский, вместе с ним и с доброй женой его Марией Казимировной находился декабрист Андрей Евгеньевич Розен, и он засвидетельствовал:

«Супруги Юшневские жили в Петровской тюрьме в стесненном положении оттого, что имение Юшневского было под запрещением; даже наследник его, родной брат, не мог оным вполне распоряжаться, пока не кончилась ревизия интендантских дел Второй армии. Это дело, долго тянувшееся, огорчало Юшневского в тюрьме потому, что если бы комиссия при ревизии обвинила его в чем-нибудь, то он был лишен возможности оправдаться. Можно себе представить радость и восторг старика, когда, по прошествии восьми лет, прислали ему копию с донесения комиссии высшему начальству, в коей было сказано, что бывший генерал-интендант Второй армии А.П.Юшневский не только не причинил ущерба казне, но, напротив того, благоразумными и своевременными мерами доставил казне значительные выгоды. Такое донесение делает честь не только почтенному товарищу, но и председателю названной комиссии генералу Николаю Николаевичу Муравьеву, правдивому и честному, впоследствии заслужившему народное прозвание Карского».[47]

… Шеф жандармов Александр Христофорович Бенкендорф не упускал из виду Муравьева, знал о нем многое и не сомневался в его неприязни к императору и существующему порядку.

Бенкендорфу была известна связь Муравьева с членами тайных обществ и явное сочувствие им, полицейские агенты доносили, что Муравьев, будучи в столице, постоянно посещает Екатерину Федоровну Муравьеву и других родственников государственных преступников, что он продолжает состоять в близких отношениях с опальным Ермоловым и по-прежнему, как и на Кавказе, покровительствует лицам, прикосновенным к происшествиям 1825 года. Заняв должность начальника штаба Первой армии, Муравьев приглашает на вакантную должность дежурного генерала Ивана Павловича Шипова, старого своего приятеля, и настойчиво добивается перевода из Семеновского полка к себе в адъютанты младшего его брата. Не укрылся от Бенкендорфа и случай с оправданием интендантской деятельности Юшневского.

Но докладывать обо всем этом императору для Бенкендорфа не было никакого резона. Призванный охранять престол и самодержавие, жестокий и корыстолюбивый шеф жандармов, в преданности и усердии которого царь не сомневался, более всего заботился о своих личных интересах. Фавориты царя, враждуя между собой, жили в атмосфере сложных дворцовых интриг. Самым заклятым недругом Бенкендорфа был военный министр Чернышов. Они постоянно пикировались и подкалывали друг друга. Когда Муравьев женился на Наталье Григорьевне Чернышовой и она получила в приданое часть богатейшего майората, до которого подло и безуспешно добирался военный министр, Бенкендорф, намекая на это всем известное происшествие, сказал:

– Теперь министру остается объявить себя «кузеном» Муравьева.

Брачная связь Муравьева с Чернышовой, так или иначе, для министра была неприятна, он возненавидел и Муравьева не менее, чем Бенкендорфа. При таком положении действовать против Муравьева значило бы действовать на руку министру Чернышову, а этого шеф жандармов никак не хотел.

Были и другие не менее существенные соображения. В последнее время Бенкендорф приблизил к себе, сделал одним из своих помощников Александра Николаевича Мордвинова, двоюродного брата Муравьева. Николай Николаевич считал его «человеком самым равнодушным», однако Мордвинов, пользуясь расположением шефа, старался в пользу своих родственников, способствуя, в частности, переводу Александра Муравьева из Сибири. Мордвинов содействовал и хлопотам Екатерины Федоровны Муравьевой, устраивал ей приемы у Бенкендорфа, и тот – поговаривали, что не безвозмездно, – сделал кое-что для улучшения жизненных условий Никиты Муравьева и других сибирских узников.

Бенкендорф, несомненно, учитывал и репутацию Муравьева как мужественного, прямого, талантливого генерала, ведь даже во дворце у него имелись сильные защитники и поклонники. Не было необходимости распалять застарелую неприязнь императора к генералу.

А Муравьев, ободренный тем, что через Бенкендорфа удалось выручить брата Александра из Сибири, и тем, что заключение по делу Юшневского благополучно миновало министерские дебри, решил, приехав в конце 1835 года в Петербург, обратиться к шефу жандармов с новым ходатайством.

Бенкендорф принял генерала без промедления. Высокий, подтянутый, в белых лосинах и высоких лаковых ботфортах, благоухая, как всегда, духами, Александр Христофорович встретил Муравьева на пороге своего кабинета с подчеркнутой любезностью.

– Рад видеть вас, Николай Николаевич. Мне Мордвинов уже говорил о вашем прибытии в столицу, и я еще вчера ожидал вас…

– Задержали в министерстве, Александр Христофорович, кажется, собираются перевести меня в армейские войска, чего я давно желаю, по крайней мере Чернышов уверил меня в том…

– Слышал, слышал! Только пусть это будет между нами, предложение о том исходит от государя, а Чернышов прочит на это место кого-то из своих… хотя мнение его для государя мало значит. Но довольно об этом! Как вы чувствуете себя в Киеве? Да, совсем забыл… кажется, вас нужно поздравить с прибавлением семейства?

– Так точно. Жена родила дочь. Антонину.

– Чудесное имя! Мягкое и поэтическое… Ну-c, а чем могу я вам служить?

– Имею небольшую просьбу к вам…

– Слушаю вас, Николай Николаевич.

– Дело, видите ли, в том, что жена моя, и сестры ее, и Екатерина Федоровна Муравьева просили меня высказать вам свое давнее желание…

– В чем оно заключается?

– В том, чтобы перевезти из Сибири и похоронить в семейном склепе прах Александры Григорьевны Муравьевой, скончавшейся три года назад в Петровском остроге…

– Понимаю, понимаю, – сочувственно закивал головой Бенкендорф, – и с моей стороны, прямо говорю, никаких препятствий к тому нет, но, сами понимаете, окончательное решение остается за государем. Bo всяком случае, я сделаю все, что в моих силах…

– Покорно благодарю, Александр Христофорович, за доброе расположение к родным моим…

Бенкендорф закурил сигару, пустил густую струю дыма и неожиданно вздохнул:

– Да, вот как печально сложилась судьба вашей свояченицы Александры Григорьевны. А ведь как я отговаривал ее от поездки в Сибирь, каких только доводов не приводил… Погибнуть во цвете лет, это ужасно! А супруга ваша Наталья Григорьевна с нею вместе собиралась ехать, скажите мне спасибо, что не разрешил ей тогда необдуманного сего поступка!..

Муравьев почувствовал внезапное отвращение к самоуверенному и лицемерному шефу жандармов и, тяжело вставая, едва нашел силу произнести сдержанно:

– Оно не удивительно, ежели рассудить по-человечески, ваше сиятельство, сестры с детских лет живут в необычайном согласии… Ну а затем разрешите еще раз поблагодарить за благосклонное отношение ко мне и откланяться. Буду надеяться, что государь решения не задержит.

– Так и я полагаю. Завтра же постараюсь его величеству о вашей просьбе доложить.

На этот раз Бенкендорф просчитался. Просьба Муравьева вызвала решительное возражение императора.

– Ни в коем случае позволять того нельзя, – сказал он. – Ты разве не представляешь, Александр Христофорович, какие могут возникнуть дурные последствия?

– Признаюсь, государь, мне не совсем ясна мысль ваша.

– А ты вникни хорошенько в суть! Кто такая скончавшаяся Муравьева?

– Жена государственного преступника, ваше величество. Однако ж, если мы, уважая ходатайство влиятельных родственников, разрешаем некоторые послабления отбывающим каторгу…

– Дело не в том, – перебил царь. – Тебе лучше, чем кому другому, известно, сколько у нас сочувствующих бунтовщикам лиц и скрытых либералистов. Они же скончавшуюся жену государственного преступника почитают мученицей и чуть ли не святой… Прибытие праха Муравьевой из Сибири может взбудоражить народ, создать незаслуженное поклонение, усилить дух возмущения… Мертвые бывают страшнее живых!

Спустя некоторое время в дневнике Муравьева появилась запись: «Я получил официальный отказ от Бенкендорфа, по воле государя, в просимом дозволении перевезти тело Муравьевой из Сибири в Россию».

78

9

В армейских войсках, сначала в должности исполняющего обязанности начальника штаба Первой армии, а затем командира Пятого пехотного корпуса, Муравьев пробыл около трех лет.

Он знал, что для императора Николая и для его братьев высшим удовольствием были смотры и парады, не раз с возмущением наблюдал, как вместо боевых учений войска изощрялись в равнении шеренг и вытягивании носков, как издевались над несчастными нижними чинами командиры-солдафоны, однако только теперь в полной мере он увидел, до какого жалкого состояния доведены военные силы страны губительной николаевской казарменно-крепостнической системой.

В полках и дивизиях, которые Муравьеву приходилось инспектировать, люди от непомерных требований начальства и плохого питания выглядели истощенными и унылыми, не прекращались побеги, среди солдат участились случаи самоубийств.

Муравьев принимал деятельные меры к тому, чтобы исправить положение, пробовал бороться с равнодушием ближайших начальников, которых благосостояние людей, им вверенных, мало интересовало, требовал от командиров человеческого отношения к нижним чинам, но все его усилия были тщетны. Командиры, ссылаясь на жестокие уставные правила, старых привычек изменять не собирались.

Муравьев отменил в одной из своих дивизий наказание шпицрутенами молодых солдат, повинных лишь в слабом знании строевой службы, но военный министр Чернышов, узнав об этом, сделал ему строгий выговор и предложил впредь «своими порядками войск не портить».

Изменить положение мог только император, но его интересовала лишь одна показная сторона дела. Будучи приглашен им в Калугу на смотр резервного драгунского корпуса, Муравьев сделал с горькой иронией запись: «Государь воображает, что изобрел драгунскую службу, и говорит, что если бы корпус сей существовал во время Наполеона, то он не возвысился бы до такой степени, ибо войско сие легко могло обойти его армию и ударить в самое неожиданное время в тыл и во фланг неприятелю. При сем не принимается в соображение ни продовольствие войска, ни обозы, ни лазареты, ни множество других надобностей, без коих войско не может двигаться. Не принимается в соображение, что надобно иметь весьма плохого неприятеля, чтобы скрыть от него движение целого корпуса; что целый корпус спешенный составляет только один полк пехоты с короткими ружьями и что с истреблением половины полка сего пропадает и половина корпуса. Не подумали, что, как кавалерия, войско сие очень слабо, ибо не имеет пик, а только саблю и ружье, которое бьется за плечами и замками о луку седла; что ядро, пущенное в коноводов, собьет целый полк и люди останутся пешие, без ранцев и сухарей. Но государь думал, что уже отвратил все неудобства сии переменою цвета воротников, частыми разменами лошадей по шерстям из одного полка в другой, поделанием драгунам цветных поясков… Все преобразование драгун состояло в этом, и государь, видя себя изобретателем нового оружия, ожидает от сего покорения царств».

Что же оставалось делать Муравьеву? Закрыть глаза на горестную действительность? Превратиться самому в исправного фрунтового генерала? Нет, совесть его противилась такому решению вопроса…

Войска Пятого корпуса были расположены в нескольких южных губерниях. Большую часть времени Муравьев проводил в поездках и всякий раз возвращался домой все более мрачным. Наталья Григорьевна достаточно изучила характер мужа, знала, что он не любит прежде времени, пока сам не продумал и не решил того или иного вопроса, говорить об этом, но, видя, что сильное внутреннее беспокойство, охватившее мужа, не проходит, однажды, не выдержав, спросила встревоженно:

– Чем ты так расстроен, друг мой? Опять служебные неприятности?

– Они кажутся мне бесконечными, Наташа, – подойдя к жене и обняв ее, признался Муравьев. – Тяжело служить в войсках, где все делается не так, как должно, а ты видишь это и не в состоянии противодействовать…

– Почему же, что за странные такие причины тебе мешают?

– Застарелая язва отечества нашего, – вздохнул Муравьев. – Отжившая свой век система, за которую с наследственным пристрастием продолжает держаться ныне царствующий. Парадомания, бессмысленная муштра, напрасные истязания нижних чинов. Больно смотреть на все это! А в дивизиях начальники, царем подобранные, такие же, как он, парадоманы, попробуй убедить их в разумном. Стена глухая!

– Ну и что же ты думаешь, мой друг?

– Попробую послать императору докладную записку с изложением мнения своего об улучшении положения в армейских войсках, – сказал Муравьев и тут же с тяжелым вздохом добавил: – Хотя, признаюсь, зная характер и склонности Николая Павловича, надежды на него питать не могу. Но бремя, лежащее у меня на совести, сложить должно. Не могу иначе!

Больше к разговору на эту тему они не возвращались. А вскоре Муравьев был вытребован в Петербург. И Наталья Григорьевна, которой он доверял в свое отсутствие прибирать письменный стол и разбирать частную корреспонденцию, случайно из дневниковых черновиков его узнала о характере посланной государю докладной записки.

«Я исполнил священную обязанность свою, – прочитала она, – изложив все неудобства и бедствия, коим подвержены несчастные нижние чины, на коих обрываются все взыскания начальства, и меры, оным предпринимаемые для избежания ответственности в непомерных требованиях, наложенных на войска службою. Наконец, я коснулся самых любимых занятий государя и предложил умерить их или отложить на некоторое время, дабы дать время войску опериться, восстановить в оном дух, упадший от непомерных трудов и частых перемен, делаемых в армии, и множества таких предметов, в конце коих я излагал средства к исправлению всего этого… Государю, может быть, не случалось слышать таких объяснений, совершенно противных его образу мыслей, но мне необходимо было сие, ибо я считал обязанностью места, мною занимаемого, выразить мысли мои о всем виденном мною… Дабы он не заблуждался насчет мнимых сил его и принял бы какие-либо меры для сбережения несчастных солдат, толпами погибающих…»

Наталья Григорьевна долго сидела задумавшись. Она, может быть, более мужа ненавидела императора Николая, погубившего любимую сестру ее и причинившего столько мук и страданий близким и родным. Она видела царя в Москве, когда он приезжал сюда короноваться, и с душевным содроганием вспоминала болезненно пухлое, неприятное лицо с рыжими бакенбардами, жестоким чувственным ртом и тяжелым взглядом выпуклых глаз. Он не терпел никаких противоречий, он любил, чтобы все перед ним склонялось, сгибалось и трепетало. Какое же мужество нужно было иметь, чтобы, зная о неприязни к себе этого страшного человека, коронованного палача, осмелиться высказать ему в глаза неприятную правду?

В тот же вечер Наталья Григорьевна писала сестре Вере:

«Помнишь, дорогая моя сестра, наш разговор в Яропольце перед моей свадьбой? Твои опасения не оправдались. Николай Николаевич принадлежит к тем редким людям, возраста которых не замечаешь и которых чем больше узнаешь, тем больше любишь. Его благородство необыкновенно, его прямота и мужество изумительны, его отношение ко мне и к детям полно самых сердечных и нежных чувств, и я счастлива!»

79

… Возвратившись домой, Муравьев сказал жене:

– Представь, Наташа, царь прочитал мою записку и даже поблагодарил, что я столь откровенно высказался о состоянии армейских войск…

– Да что ты? – удивилась Наталья Григорьевна. – Вот уж чего никак не ожидала!

– Но все это, разумеется, чистейшее лицемерие. Мне не трудно было увидеть, что записка моя крайне ему неприятна. И я ни в чем его не уверил! – Муравьев достал из портфеля возвращенную ему записку с размашистыми пометками на полях, сделанными императором, и, передавая жене, продолжил: – Можешь познакомиться с его суждениями и убедиться… Он не имеет понятия в военном деле и утешает себя мнимыми совершенствами войск, упуская из виду то, что составляет самое важное. И до чего нестерпимо глупы его замечания. Ты вчитайся в них… Это же курам на смех!

– Я вижу, однако, здесь, – взглянув в бумагу, сказала жена, – и более сердитые пометки: «Вздор» и «Не подлежит суждению твоему!»

– А что же ему остается, кроме этих окриков, – усмехнулся Муравьев. – Я не раз при разговоре с ним пытался возвратиться к вопросам, затронутым в записке моей, и всякий раз он уклонялся от сего…

– O чем же вы говорили?

– O всяких малозначащих пустяках. Его интересы, как обычно, ограничены смотрами и маневрами, служебными перемещениями и сплетнями…

– Зачем же тебя, друг мой, все-таки вызывали в столицу? Неужели только для того, чтобы возвратить записку?

– Самому причины вызова неясны. Положим, при нашей бестолковщине подобные бессмысленные гонки из конца в конец страны – явление довольно заурядное, но в отношении меня, весьма вероятно, имелся какой-то неосуществленный замысел…

– У тебя есть основания так думать? – с возникшим беспокойством спросила Наталья Григорьевна.

– Да. Что-то странным показалось сделанное мне государем неожиданное приглашение на предстоящие летние красносельские маневры… Зачем это я ему понадобился? И министр Чернышов, присутствовавший при этом, как мне показалось, изволил загадочно ухмыляться…

– А если тебе сказаться больными на красносельские маневры не поехать?

– Смысла нет. Подлость царь, если пожелает, везде найдет случай учинить, да и не люблю я голову под крыло прятать. Важней мне всего, Наташа, что долг свой перед отечеством и войсками я, как мог, выполнил, а царя не страшусь и милостей его не ищу!

Наталья Григорьевна прекрасно понимала, что мужу с его правилами и душевным благородством оставаться на тягостной военной службе недолго, и ей давно хотелось, чтоб он оставил ее. Она сказала:

– Может быть, тебе, друг мой, уйти в отставку? Покой дороже всего. Не забывай, что у нас есть Скорняково…

Николай Николаевич нахмурился:

– Скорняково принадлежит тебе и детям, а я, пока не выгонят, служить обязан, ибо никакого состояния не имею, а в нахлебниках ни у кого быть не хочу!

А как же он поступит, если его уволят с военной службы? Вопрос этот возникал сам собой и волновал Наталью Григорьевну, но она промолчала, не желая прежде времени вновь задевать болезненной чувствительности мужа. Может быть, все обойдется!

… Записка Муравьева, словно острая заноза в теле, долгое время мучила императора Николая. Он мнил себя создателем первоклассной, сильной боевым духом армии, все окружающие восхищались его необыкновенными глубокими военными познаниями, и вдруг этот ненавистный, строптивый, подозрительный по связям с бунтовщиками генерал осмеливается утверждать, будто войска находятся в самом бедственном состоянии! И, считая губительным для дела заведенный им, императором, порядок образования войск, предлагает изменить его, сократить учения и смотры и заниматься благосостоянием нижних чинов!

Император злобно морщился, выискивая возражения против доводов Муравьева, и вместе с тем сознавал, что это не так-то просто сделать. Невольно вспоминалась ему последняя война с Турцией, когда стотысячная русская армия на Балканах, которой он сам управлял, не оправдала возлагавшихся на нее надежд, оказалась в боевой обстановке малопригодной, потерпела немало позорных поражений… А если эта история повторится?

Отвергать все неприятные истины, высказанные генералом, нельзя. Но кто дал ему право всех критиковать и всех поучать? Как он смеет осуждать военную деятельность императора?

Сгоряча Николай хотел, вызвав Муравьева, проучить его при всех, как дерзкого зазнавшегося либералиста, и отрешить от должности, но затем отказался от этого замысла. Записка Муравьева более всего задевала самолюбие его императорского величества. Рождалось неодолимое желание посрамить, унизить ненавистного генерала, коего многие считают умным и талантливым военачальником, доказать всем, что на самом деле он обычный педант, неспособный ничем управлять, как недавно характеризовал его граф Паскевич.

Министр Чернышов подсказал императору возможность осуществить такое желание.

… В Петербург Муравьев прибыл за несколько дней до назначенных маневров. Император принял его необыкновенно приветливо. Позвал к обеду и на вечерний бал во дворец, сказал, что давно желал видеть его на маневрах.

А на следующий день министр Чернышов, вызвав Муравьева, объявил, что государь назначает его начальствовать на маневрах Петербургским корпусом.

Муравьев сразу заподозрил недоброе, насторожился, сказал:

– Благодарю государя за оказанную честь, однако опасаюсь, что буду ошибаться, я никогда прежде на маневрах не был…

– Ну, на этот раз маневры никакой сложности не представляют, – проговорил министр и пояснил: – Суть дела сводится к следующему. Собранный в Гатчине условно называемый Белорусский корпус под командой генерала Ушакова, в коем государь начальником штаба, идет на Петербург. Войска Петербургского корпуса, собранные в Льгове, должны соединиться с идущим на подкрепление к ним Лифляндским корпусом под командой генерала Шильдера. Белорусский корпус имеет целью воспрепятствовать сему соединению и отбросить противника к морю.

– Насколько я понимаю, поражение вверяемого мне Петербургского корпуса предрешено и мне остается лишь погибнуть со славой?

– Ничего подобного, генерал. Вы получаете полную самостоятельность в действиях, составляете свой операционный план, используете все возможности, которые сочтете необходимыми для того, чтобы избежать поражения.

– Следовательно, я могу добиться и победы в маневрах? – недоумевая, спросил Муравьев.

– Разумеется, если вам удастся соединиться с Лифляндским корпусом где бы то ни было, но, конечно, в пределах, ограничивающих район общих военных действий. Вот вам высочайшее повеление, диспозиция и карта. Время имеется, можете осмотреть места предполагаемых действий и ознакомиться с вверяемыми вам войсками.

Муравьев никак такого оборота дела не ожидал. Что такое они задумали? Однако, узнав обо всех подробностях подготовки к предстоящим маневрам, понял, какую коварную игру и для чего затевал император.

Белорусский корпус, где всем распоряжался царь, был численно вдвое сильнее и шел на Петербург, обеспеченный от внезапного нападения. Стоявший в селе Кипень небольшой Лифляндский корпус, с которым Муравьеву нужно было соединиться, в первые же часы маневров неминуемо окружался превосходящими силами неприятельской кавалерии. Были предусмотрены и десятки всяких иных препятствий, исключавших возможность успешных действий Петербургского корпуса.

Император не сомневался, что Муравьев будет побежден, и предполагал на третий день маневров окончательно разгромить его войска близ Петергофа, куда заранее для лицезрения красочного сего зрелища и военного триумфа его императорского величества приглашался весь двор и дипломатический корпус.

Предвкушая предстоящую победу и желая с наиболее выгодной стороны выставить свое военное искусство, император говорил о Муравьеве окружавшим его иностранцам как о сильном противнике и накануне маневров, представляя его каким-то прибывшим немецким принцам, сказал со злорадной ухмылкой:

– Этот генерал причинит нам много трудностей…

80

Итак, Муравьев обрекался на бесславное поражение, потерю военной репутации и вероятное смещение с должности командира корпуса за неспособность управлять им. Не в лучшем положении оказался бы он, впрочем, и в том случае, если б, преодолев все препятствия, вышел победителем. Существовали неписаные дворцовые правила, воспрещавшие обыгрывать императора на маневрах. Командиры противоборствующих войск, если даже они находились в выгоднейшем положении, обычно в последний момент «поддавались», обеспечивая царю успешное завершение маневров.

Муравьеву приходилось выбирать из двух зол меньшее. Он решил нарушить традиции, употребить все усилия, чтобы добиться победы, хотя и отдавал себе отчет в том, что после того нельзя будет и надеяться на продолжение службы: оскорбленный, озлобленный, мстительный император никогда не простит ему невиданного дерзкого поступка. А иначе поступить Муравьев не мог: нестерпимо противны были ему дворцовые порядки, нравы, интриги и ясно представляемая картина военного торжества мнящего себя полководцем невежественного царя-парадомана.

На маневрах назначались обычно посредники из старейших генералов, наблюдавшие за точным исполнением утвержденных царем правил и определявшие во время столкновения войск, которая сторона слабей и должна отступить. Посредником к Муравьеву назначили генерала Депрерадовича, бывшего начальника гвардейской дивизии, опытного царедворца, известного ограниченными способностями и совершенно глухого. Депрерадович и другие придворные, в том числе военный министр Чернышов и граф А.Ф.Орлов, встречаясь перед маневрами с Муравьевым, советовали ему с первого дня отступить через село Копорское к Бабьему Гону, близ моря, укрепиться там и удовольствоваться отбитием нескольких атак противника. Муравьев кивал головой и соглашался:

– Так, вероятно, и придется поступить. Позиция у Бабьего Гона кажется мне весьма выгодной.

Муравьев не сомневался, что все его слова, планы и намерения без промедления становятся известными императору, поэтому говорил только о том, чего делать не собирался. Математический ум, сообразительность, быстрая ориентировка в местности и в дислокациях своих и неприятельских войск позволили Муравьеву составить такой план действия, которого никак не предусматривали окружавшие царя штабные мастера парадомании…

В первый день маневров, оставив главные свои силы на Стреленском шоссе и заняв сильными пехотными частями нагорный берег, Муравьев привел авангард в Копорское. Император с легкой кавалерийской дивизией стоял против в селе Хейдемяки. После нескольких кавалерийских стычек Муравьев, чтобы подтвердить распространяемый слух о намерении отойти к Бабьему Гону, отправил по дороге туда четыре эскадрона драгун с двумя орудиями. Небольшие отвлекающие отряды были посланы туда же по другим дорогам. Расчет оказался верен. Император сейчас же послал кавалерию преследовать эти отряды. А в сумерках Муравьев» проехав на ближайшую скрытую в мелколесье высоту увидел, как и ожидал того, что вся пехота Белорусского корпуса и артиллерия потянулись в сторону Бабьего Гона. При этом не соблюдалось никакой осторожности. Разъезды производились до такой степени оплошно, что казаки, посылаемые Муравьевым, без труда добывали необходимые сведения о движении неприятельских колонн.

Когда совсем стемнело, Муравьев, оставив в Копорском небольшой кавалерийский отряд, со всем остальным войском совершил внезапно отход назад, перебрался близ Красного Села через большую дорогу и на рассвете дислоцировал свой корпус на удобной позиции за Дудергофской горой.

Тут только генерал Депрерадович, которого возили в карете полусонного, сообразил, что Муравьев, говоривший о движении к Бабьему Гону, изменил план, и стал с раздражением обвинять его:

– Вы нарушили диспозицию, данную государем. Вам велено стараться соединиться с Шильдером, так зачем же вы ушли от него в другую сторону?

– Напротив, ваше высокопревосходительство, – спокойно отвечал Муравьев, – я не отдаляюсь от генерала Шильдера, а иду на соединение с ним.

– Где же вы с ним соединитесь, когда он теперь близ Петергофа?

– Разве вы о том имеете известие? Я же полагаю, что войска Шильдера вблизи нас…

– Вам все равно надобно идти к Петергофу, – упрямо твердил Депрерадович. – Государь сосредоточивает свои войска там, а здесь он вас не найдет, и вы этим нарушаете диспозицию.

– Никак нет, ваше высокопревосходительство. Государь сам предоставил мне право двигаться куда угодно, даже до Царского Села, и подтвердил, что я в любом месте могу соединяться с Шильдером…

– Ничего не понимаю, – развел руками Депрерадович. – Пятнадцать лет должность посредника исполняю и никогда не видел подобных маневров. Ведь в Петергофе готовится праздничное зрелище, а вы этим своим движением разрушаете все предположения государя. Не постигаю!

Между тем в Лифляндском корпусе, окруженном, что и предвиделось, неприятельской кавалерией, происходили следующие события. Перед самыми маневрами Муравьев, вызвав Шильдера, согласовал с ним точный план действий, приказав распускать слух, что войска Лифляндского корпуса якобы намерены прорваться через Гостилицу в Петергоф. В полночь Шильдер, как было условлено, приказал эскадрону гусар внезапно напасть на лагерь противника, там поднялась тревога, гусары поскакали к Гостилице, за ними направилась и неприятельская кавалерия, очистив Шильдеру нужную дорогу к Дудергофу, куда он благополучно ранним утром и прибыл. Цель была достигнута, маневры закончились полной победой Муравьева.

А в штабе Белорусского корпуса, где с большим опозданием сообразили, что произошло, царил страшный переполох. В одни сутки вместо трех предполагаемых маневры были закончены, и чем же? Случай невиданный и неслыханный! Император, проявивший непростительную беспечность и позорно упустивший из окружения целый корпус, обрушился с площадной руганью на своих командиров, обвиняя их во всех свершенных и несвершенных прегрешениях. Но, так или иначе, нужно было немедленно как-то поправить дело и продолжать маневры. K Муравьеву прискакал военный министр Чернышов. С трудом скрывая под маской светской любезности озлобление, он поздравил Муравьева с удачным соединением войск, сказал, что государь искусным маневром доволен, и тут же добавил:

– Но теперь, мой дорогой генерал, нужно, как вы, надеюсь, сами понимаете, показать все же ожидаемое сражение больших масс войск для прибывших иностранных гостей и дипломатов…

– Что надлежит для того сделать, ваше сиятельство? – спросил Муравьев. – Оставить избранную мною позицию при Дудергофе?

– В этом необходимости нет, – сказал Чернышов, – государь решил направить сюда войска Белорусского корпуса, однако хотелось бы, чтобы вы уступили для них свою позицию, а вверенные вам войска дислоцировали на равнине, где государь будет атаковать их…

– Понимаю, ваше сиятельство, – усмехнулся Муравьев, – вы опасаетесь, что иначе сражению будет препятствовать государев сад, в сем месте находящийся?

– Вот именно, вот именно, дорогой мой генерал, – уцепился за подсказанную мысль Чернышов, чтобы скрыть неловкость просьбы об уступке удобной позиции царю. – Соединившись с генералом Шильдером, вы, согласно условию, можете считать себя победителем на маневрах, а дальнейшие действия и ожидаемое сражение – это уже статья особая…

– Судя по обстоятельствам, я так и понимаю, ваше сиятельство. Сейчас же прикажу войскам занимать указанную вами позицию.

Чернышов стал прощаться и с кислой миной на лице припомнил:

– А вы говорили мне, будто собирались отступать со своим корпусом к Бабьему Гону… Вы хитрец, генерал!

– Фельдмаршал Кутузов говаривал, ваше сиятельство, что в походе он своих мыслей не доверяет даже собственной подушке. Я был сдержан в разговорах, это диктовалось необходимостью.

– Что ж, это ваше право. Всего хорошего, генерал!

Муравьев только что успел перевести войска из-за Дудергофской горы на равнину и построить их на худшей позиции, как подоспела кавалерия Белорусского корпуса и по приказу царя с ходу яростно атаковала правый фланг.


Вы здесь » Декабристы » ЖЗЛ » Задонский Н.А. Жизнь Муравьева