Декабристы

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » Декабристы » ЖЗЛ » Задонский Н.А. Жизнь Муравьева


Задонский Н.А. Жизнь Муравьева

Сообщений 51 страница 60 из 115

51

– Какой вам еще батальон, сударь? – неожиданно вспылил Паскевич. – Возьмите две сотни казаков, и достаточно… Я все сказал!

Муравьев с казаками отправился для обозрения крепости на рассвете, держась за буграми, скрывавшими от неприятельских глаз. А близ крепости спешил казаков и выслал их на бугор, чтобы ввести персиян в заблуждение относительно числа людей, оставшихся за буграми. Хитрость удалась. Произвести нападение на отряд из крепости не решились.

Однако как только Муравьев с несколькими казаками, подъехав под самую крепость, спустился в ров, он был замечен с правого берега Аракса, откуда сейчас же вынеслась неприятельская конница, быстро переправилась через реку и стала превосходящими силами отрезать казаков.

Грибоедов, наблюдавший из дворца в подзорную трубу за действиями Муравьева, видя его бедственное положение, встревожился, побежал к Паскевичу:

– Иван Федорович, надо немедленно послать Муравьеву подкрепление, его отрезают, он погибнет, если мы не выручим…

– И пусть погибнет! – сердито отозвался Паскевич. – Если он расторопный офицер, то сам выпутается, если же плох, то мне не нужен…

Муравьев между тем не растерялся, построил казаков в две линии и отступал, отстреливаясь, в полном порядке, послав в лагерь приказание третьей сотне, остававшейся в резерве, поспешить на помощь. В конце концов и Паскевич, вняв просьбе Грибоедова, послал кавалерию на выручку казаков. Неприятельская атака была отбита.

И Грибоедов в тот же день писал Прасковье Николаевне Ахвердовой:

«Муравьев обозревал сегодня утром крепость Аббас-Абад. Я же был слишком занят, чтобы сесть на лошадь. Но так как у меня из всей нашей компании лучшее помещение и из окон открывается превосходный вид, то я часто отрывался от бумаг и наводил подзорную трубу туда, где происходило сражение. Я видел, как неприятельская кавалерия скакала по всем направлениям и переправлялась через Аракс, чтобы отрезать Муравьева и две сотни его казаков. Он отлично выпутался из беды, не было никакой серьезной стычки, и он вернулся к нам цел и невредим, хотя и не смог высмотреть того, что хотел. Главнокомандующий относится к нему с большим уважением и доверием, но какая-то дьявольщина мешается тут: у них часто бывают серьезные размолвки. Один кричит, другой дуется, а я играю глупейшую роль примирителя, хотя ни тот ни другой меня за это не благодарят. Это между нами. Поблагодарите же меня за вашего зятя. Однако я не поручусь вам, что в один прекрасный день они не рассорятся навсегда, и это иногда меня очень печалит. Не сообщайте ему об этом в своих письмах, а также и не рассказывайте м-м Муравьевой. Дело в том, что генерал бывает иногда очень несговорчив, а вашему зятю недостает в характере уступчивости».

Да, уступать он не собирался, и нельзя было этого делать, зная капризный нрав и повадки главнокомандующего. Но причина острого конфликта между Паскевичем и Муравьевым была значительно глубже. И не кто иной как Грибоедов в одном из следующих писем к Ахвердовой определил эту причину более точно: «Что мне сказать вам о вашем зяте? Невозможно лучше исполнять свой долг, соответственно тому, как он понимает свои служебные обязанности, и вместе с тем быть более непонятым своим начальником».

Вот в чем было дело. Разное понимание служебного долга и своих обязанностей. Паскевич, как и всякий царедворец, служил своему государю, стремился сделать лишь ему угодное, в службе видел способ для новых отличий и наград. Муравьев ненавидел царя и презирал царедворцев, он служил совестливым своим трудом не им, а своему отечеству, как не раз и отмечал в дневниках и письмах. Он не лишен был, как все смертные, самолюбия и тщеславия, но чувство долга перед отечеством неизменно над всем преобладало. И терпел оскорбительные выходки главнокомандующего только потому, что «помнил увещания Дибича быть терпеливым для службы и услуг, коих от меня ожидает отечество».

И все же терпение иной раз вот-вот готово было лопнуть…

Бурцов и Пущин в короткое время сумели окружить Аббас-Абад кольцом траншей и редутов. Связь осажденных с персидскими войсками Аббас-Мирзы была прервана. Крепость вскоре сдалась.

Муравьеву пришлось принимать трофеи, пленных и оружие. После этого Паскевич поручил ему составить реляцию о победе. Но как только реляция была готова и Муравьев, придя к Паскевичу, стал читать то место, где перечислялись трофеи, лицо главнокомандующего начало дергаться и багроветь, он не дослушал до конца, вскочил с места, закричал:

– Кто это писал? Кто это писал, я спрашиваю?

– Писал я, по вашему поручению, – недоумевая, произнес Муравьев, – и не знаю, в чем же я провинился?

– Вы, сударь, не поместили всего в реляции, – задыхаясь от гнева, прошипел Паскевич. – Вы скрыли число пленных ханов, их взято семь, а не три, как вы записали… Сочтите их в палатке!

– Я считал, там три хана и четверо их прислужников, – сказал Муравьев.

Паскевич ничего в резон принимать не хотел, продолжал распаляться:

– Вы написали мало пленных. Алексею Петровичу Ермолову вы написали бы тридцать ханов и тридцать тысяч неприятельского урона, а мне не хотите написать семи ханов… Я знаю, это все последствия интриг ваших с Ермоловым, вы хотите приуменьшить мои подвиги и не щадите для достижения вашей цели славы российского оружия, которую вы также затемнить хотите, дабы мне вредить!

Муравьев более выдерживать оскорбительных и несправедливых упреков не мог:

– Ваше высокопревосходительство, обвиняете меня, стало быть, в измене? Сии слова ваши касаются уже до чести моей, и после оного я не могу более в войске оставаться. Прошу отпустить меня и сообщить, кому передать дела по штабу.

– Как вы смеете проситься? Вы знаете, что теперь ни отпусков, ни отставок нет!

– Я доведен до крайности. Я не могу более служить под начальством вашим. И буду счастлив удалиться отсюда под каким вам угодно предлогом. Отпустите меня, или командируйте по службе, или удалите как человека неспособного, провинившегося, я всем останусь доволен, лишь бы не при вас служить!

Паскевич, видимо сообразив, что хватил через край, перешел на более спокойный тон:

– Хорошо, я ваше дело ужо решу, а до того времени прошу продолжать занятия ваши в штабе по-прежнему…

Муравьев в дневнике записал: «Я пошел к Грибоедову, рассказал ему все происшествие и объяснил, что более в войске не остаюсь. Сколь ни было прискорбно Грибоедову, по родству его с Паскевичем, видеть ccopy сию, он не мог не оправдать поведения моего в этом случае».»

Грибоедов сумел воздействовать на Паскевича, доказав, как трудно будет ему обойтись без такого сведущего и опытного командира, как Муравьев. Паскевич па другой день перед ним извинился, и Муравьев остался, а Грибоедов был доволен, что помирил их, Но этот мир, как и следовало ожидать, оказался недолговечным.

52

5

Кончалось жаркое лето, дни становились короче, прохладней. Паскевич намеревался идти к Тавризу, как вдруг лазутчики донесли, что Аббас-Мирза, обманув наши наблюдательные посты и удачно сманеврировав, повернул с главными силами к Эривани, под стенами которой находился генерал Красовский с небольшим отрядом, оставленным для осады крепости.

Вслед за тем пришло более тревожное известие. Аббас-Мирза под Ушаганом одержал победу над отрядом генерала Красовского, который укрылся в Эчмиадзине. Конница Аббас-Мирзы занимала дороги в Грузию, почти не встречая сопротивления, и могла в несколько дней добраться до Тифлиса. Создавалось угрожающее положение в тылу.

Паскевич с большей частью войск и артиллерией вынужден был из лагеря при Карабабе двинуться к Эривани. На Тавризской дороге был оставлен пятитысячный отряд генерала Эристова, которому было поручено защищать Аббас-Абад и Нахичевань от возможных покушений неприятеля и отвлекать его внимание от Эривани.

В это время в корпус прибыл генерал Сухтелен, назначенный начальником штаба. Муравьев был утвержден его заместителем. А так как Паскевич опасался, что храбрый, но старый и бестолковый Эристов не справится самостоятельно с возложенными на него задачами, то оставил при нем Муравьева, который фактически взял в свои руки руководство всеми действиями отряда.

В начале сентября Паскевич подошел к Эривани. Аббас-Мирза, несмотря на превосходство в силах, побоялся вступить в сражение и ушел обратно по Нахичеванской дороге. Эристов и Муравьев двинулись ему навстречу. Однако Аббас-Мирза опять-таки боя не принял и, отделавшись несколькими стычками с кавалерией отряда, стал укрепляться в Дарадизском ущелье близ Маранды. Персияне считали эту позицию неприступной, но Муравьев, бывший в этих местах с Ермоловым во время первого персидского посольства и хорошо изучивший местность, уговорил Эристова атаковать персиян. Дарадизское ущелье, а затем и Маранда, были заняты отрядом.

Отсюда совсем недалеко оставалось до Тавриза. Муравьева не покидала возникшая еще в прошлом году мысль о возможности быстро и с небольшими силами занять столицу Адербиджана, второй по величине персидский город, где находилась постоянная резиденция Аббас-Мирзы. Муравьев, будучи некогда в Тавризе, недаром внимательно осматривал крепостные сооружения, а самое главное, он превосходно знал, что местное население ненавидит царствующую династию Каджаров, и не без основания надеялся на помощь самих тавризцев.

Муравьев собрал находившихся в отряде генералов Панкратьева, Сакепа, Чавчавадзе и Эристова, изложил им свое мнение о возможности взять Тавриз. Все понимали, что Паскевичу, которому только что сдалась Эривань, будет неприятно, если Тавриз возьмут без его участия. Но замысел, предложенный Муравьевым, был так заманчив и соблазнителен, что никто возражать не стал.

Подготовку и осуществление смелого плана Муравьев взял на себя. Медлить нельзя было ни одного часа. Хотя Аббас-Мирза и не думал, что маленький русский отряд отважится прорваться в Тавриз, все же приближение этого отряда начало его, видимо, тревожить, и он двинулся с войском к своей столице. Нужно было предупредить его. И потом: от Паскевича, извещенного о занятии Маранды и выходе отряда на Тавризскую дорогу, вот-вот могло прийти запрещение продолжать дальнейшее движение. Муравьев в этом не ошибся, оно так и было. Нарочный от Паскевича уже мчался в отряд со строгим наказом Эристову: «Движение ваше на Тавриз с малозначащими силами я нахожу преждевременным. Следую сам к Тавризу с главным отрядом и в сопровождении парков и транспортов, могущих единственно обеспечить основательное наступательное действие, а вашему сиятельству надлежит довольствоваться твердым занятием Дарадизского ущелья и заготовлением запасов облегчить марш моей колонны. Теперь я опасаюсь, дабы с вами не случилось, как перед сим с генералом Красовским, и что я вынужден буду поправлять дела неблагополучные, от неосторожной отважности происшедшие. Ибо вы из виду упускаете, что на дальнем расстоянии от Аракса до Тавриза, имея неприятеля по обоим флангам дороги, вы подвергаете не только себя опасности потерять всякое сообщение, но и меня нападениям неприятельской кавалерии на транспорт, которых число войск со мною прибывших совершенно прикрыть не позволяет. Вследствие чего предписываю, буде вы еще далее не продвинулись, то, остановясь у Маранды, ожидать дальнейших приказаний».

Нет, не успел вовремя доскакать до отряда нарочный! Не успел и Аббас-Мирза защитить своей столицы! Не смог и Алаяр-хан, зять шаха, остававшийся в Тавризе, устроить оборону города – лазутчики с прокламациями, посланные Муравьевым, возбудили народ к неповиновению. Участь Тавриза была решена.

Муравьев так описывает дальнейшие события: «10 октября были сделаны последние распоряжения для движения к Тавризу. Я едва мог сомкнуть глаза за всю ночь, ибо мысли мои были заняты предпринятым мною действием. Часа за два до света я вылез из палатки и сел к огню. Весь лагерь еще спал, слышны были только протяжные крики часовых. Я задумался о предстоящем подвиге, с мыслями о последствиях оного были неразлучны и воспоминания о семействе, предположения о будущем, и я совершенно погрузился в мысли свои, как вдруг тихий шорох пронесся мимо меня. Я поднял глаза и увидел длинную худощавую фигуру передо мною. Остатки седых волос старца сего развевались от ветра; на гладкой поверхности голого его лба и головы отражался огонь, нас разделяющий; большие и темные глаза старца были опущены вниз и следовали движению головы, наклоненной также к огню. Одетый в разорванный халат и в туфлях старец сей стоял неподвижно и, казалось, опасался прервать мои думы. Посторонние, увидевши его, могли бы подумать, что сие полуночное чудовище было извергнуто из недр земли при землетрясении, за два дня случившемся. Но я узнал своего князя Эристова, которому также не спалось.

– Пусть генерал Паскевич сердится, – сказал он, – а мы в Тавриз пойдем и мошенника Аббаса-Мирзу за набеги на Грузию накажем.

Еще не рассвело как следует, а наш отряд уже двигался по дороге к Тавризу… Все было бодро и весело, как и бывает в таких случаях при наступательных движениях, и в таком расположении духа все нам предзнаменовало успех…

Спустя два дня, приблизившись к предместьям столицы, мы растянули войска свои на правом берегу Аджи-Чая, дабы более их показать. Я и Панкратьев с шестью ротами гренадер, сводным батальоном и шестью батарейными орудиями пошли вперед. Столица казалась безмолвной, и это нас настораживало. Вступая в форштадт, мы зарядили ружья и подвигались с барабанным боем. И вдруг мы увидели, как на одной из улиц появилась толпа богато одетых всадников, впереди коих ехал прекрасный собой юноша: это Ахмет-хан, сын губернатора, и старшины города встречали нас с изъявлением покорности. Ахмет-хан за всех говорил, представил мне старшин и сказал, что они давно бы встретили нас, если б не препятствовал в том Алаяр-хан, который хотел защищать город и завалил все ворота. Знание турецкого языка мне много способствовало. Я обходился без переводчика и все прибегали ко мне. Оставив гренадер и орудия в городе, я с Панкратьевым повел сводный батальон прямо к цитадели, которую спешил занять. Треск барабанов, громкое «ура», возглашенное при переходе рва и в воротах, поздравления всех сослуживцев с завоеванием Тавриза, приветствия народа и старшин – все сие доставило мне одну из самых лестных и торжественных минут в жизни! Мне было тридцать три года, я завоевал столицу и принимал поздравления тех, кои по старшинству своему могли желать себе приписать сию славу! Вряд ли самолюбие может встретить когда-либо столь сильное наслаждение, особливо после того, как я помышлял о том, что мне предстояло в случае неудачи…

Ночью я приказал зажечь фейерверк на стенах цитадели, употребив на сие все плошки и фейерверочные штуки, которые мы нашли готовыми в арсенале цитадели. С высокой башни был пущен букет ракет, вид был прелестный, вся цитадель в огне, и зрелище сие виделось издалека. Аббас-Мирза, как я слышал, находившийся в двадцати верстах от Тавриза, видел оное и зарыдал. Эристов получил от него письмо, в коем он просил пощадить город, обнадеживая нас миром. Аббас-Мирзе было очень вежливо ответствовано, что мы не имеем обычая истреблять завоеванных нами городов, а что о мире он может иметь сведения только от главнокомандующего, во власти коего состояло заключить оный».

Тавриз был захвачен Муравьевым столь молниеносно, что персиянам не удалось ничего отсюда вывезти. Трофеи были огромны: дворец Аббас-Мирзы, хотя и разграбленный частично жителями, но все же сохранивший много ценностей; арсепал с большим количеством новеньких английских ружей, сорок крепостных орудий, десятки тысяч артиллерийских снарядов разных калибров, хорошо устроенный английскими мастерами литейный двор и пороховой завод; полные амбары с зерном и всякими иными припасами.

Однако Паскевич, узнав о взятии Тавриза и захваченных трофеях, не только не порадовался успеху войск своих, а напротив, пришел в бешенство. Он понимал, что со взятием Тавриза войну с персиянами можно считать выигранной, но какое ему, царедворцу, было дело до пользы отечества, когда так нежданно ускользнула от него слава и, словно мираж, исчез грезившийся титул графа Тавризского. Целый день не выходил он из палатки, грыз от досады ногти, грозил победителям неистово:

53

– Старый баран Эристов никогда бы не решился на подобное самовольство! Я знаю, это подлые интриги Муравьева! Он тайный карбонарий и ненавистник честных слуг государя! Нет, с меня довольно, более в корпусе я терпеть его не намерен!

Но на людях приходилось сдерживаться. Все знали, как и кто взял Тавриз, все говорили о Муравьеве с почтением, и высказывать открыто недовольство действиями смелого и талантливого полковника Паскевич не мог: слишком явно выявились бы его задетое самолюбие и зависть.

Муравьев поехал в ближайшее от Тавриза селение Саглан встречать главнокомандующего. Был вечер. Паскевич ужинал в компании своих приближенных. Муравьева принял он со скрытой неприязнью. Посадив к столу и с трудом выдавив любезную улыбку, сказал:

– Вот вы молодцы какие, куда забрались! – И, чуть помолчав, спросил: – А ключи от ворот Тавриза получены?

Никаких замков и ключей не было, но, зная, какое большое значение придает Паскевич этой устаревшей церемонии, и не желая его лишний раз сердить, Муравьев промолвил:

– Ключи будут вам поднесены при вашем въезде в завоеванную столицу.

Напоминание о завоеванной не им столице было видимо, Паскевичу неприятно. Мускулы на его лице дрогнули. Но он сдержался, выпил бокал вина, потом спросил полушепотом:

– Ну-c, а предписание мое князю Эристову вы получили?

– Так точно. На следующий день после взятия Тавриза.

– Как это так? – нахмурилея Паскевич. – Ведь известно, с кем оно было послано, об этом надо будет справиться.

– Ваше предписание получено было после взятия крепости, – уточнил Муравьев.

Паскевич привычно передернул плечами, замолчал, отвернулся и более разговора об этом не возобновлял.

Возвратившись в Тавриз, Муравьев послал находившегося при нем юнкера Егорушку Ахвердова, брата жены, искать на базаре большие висячие замки и ключи. Егорушка доставил их несколько штук. Выбрали, какие получше, положили на поднос под цветное покрывало, поднесли торжественно Паскевичу, и он милостиво принял, но государю, как тогда требовалось, отослать не решился. Приказал Муравьеву доставить другие, постарее и помудренее. Пришлось один из самых больших и безобразных замков положить на несколько дней в навоз, чтобы железо окисло… Ничего не поделаешь, надо было для государя постараться!

Прошло несколько дней. Никаких распоряжений насчет дальнейшей службы, никаких приказаний от главнокомандующего Муравьев не получал, все его представления о награждении отличившихся были отвергнуты, при встречах с ним Паскевич отводил глаза в сторону. Объясняться не было необходимости. Муравьев подал рапорт об увольнении и получил его.

Уезжая ночью из Тавриза, он размышлял о превратностях судьбы. Но не роптал па нее. Он не угодил начальству, зато верно послужил отечеству. Война заканчивалась. Города Адербиджана и северных провинций сдавались без боя. Армяне и грузины, жившие в этих местах, освобождались от тяжкого ига персиян. Народы Кавказа надолго избавлялись от варварских и кровавых набегов. Грибоедов подготовлял уже основы мирного договора с Персией. Аббас-Мирза с потерей Тавриза лишился средств для продолжения войны. Он переезжал из города в город, боясь показаться в Тегеране, где сладостно дремал в объятиях трехсот своих одалисок престарелый его отец Фет-Али-шах. Фет-Али-шах не желал войны с русскими, но поддался уговорам Аббас-Мирзы и англичан, которым давно приглянулись богатые нефтеносные кавказские берега Каспия. Аббас-Мирза знал, что отец недоволен им, и, страшась потерять голову, жаждал скорейшего окончания военных действий.

Муравьев возвращался в Тифлис, где ждала его жена, по которой он смертельно соскучился, и тот круг его родных и близких, в котором он чувствовал себя так хорошо и спокойно. Тревожил только вопрос, как и на что далее жить? До сих пор единственным источником существования являлось скромное военное жалование. Никакого движимого и недвижимого имущества, кроме половины тифлисского дома, у него с женой не было. Что же делать без службы?

Отец быстро старел и желал его возвращения… Созданная им школа колонновожатых, из которой вышло более тридцати деятелей тайных обществ, была правительством за неблагонадежность закрыта. Отец переселился в Осташево, где занимался хозяйством, но годы давали себя знать, поднять доходность имения не удавалось, и мучили старые долги, вся надежда была на то, чтоб передать имение в руки сына Николая… Значит, можно было, выйдя в отставку, сделаться помещиком, подобно многим другим военным, и жить за счет труда крепостных людей. С юных лет страстно желать отмены позорного крепостного рабства и потом самому пользоваться его плодами! Нет, такое решение вопроса было противно его совести! В одном из писем к отцу он намекнул, что хорошо бы отпустить мужиков на волю и перейти на более выгодный наемный труд, но мысль эта отцом была отвергнута самым категорическим образом…

Стало быть, все-таки без службы не обойтись. Придется писать в Главный штаб Дибичу, просить о назначении в другую армейскую часть, сославшись на то, что якобы домашние обстоятельства не позволяют более продолжать службу в Грузии. И не хочется, и обидно оставлять благословенный край, с которым так сроднился, но иначе нельзя.

… В Тифлис он приехал холодной ноябрьской ночью. Наверху, в их спальной комнате, мерцал слабый свет. Это его не удивило. Соня имела привычку зачитываться в постели. Он оставил вещи в передней камердинеру, приказал никого не будить, радостный и взволнованный поспешил к жене, тихо приоткрыл дверь в спальню и остолбенел от неожиданности…

В постели с книгой в руках лежала не Соня, а незнакомая молодая женщина в кружевном кокетливом чепчике, из-под которого выбивались пушистые белокурые волосы. Свеча, стоявшая на ночном столике, освещала лишь ее миловидное, с мелкими правильными чертами лицо, а в комнате колебались причудливые тени и было полусумрачно. Незнакомка, увидев вошедшего, не испугалась, не вскрикнула, а приподнялась, натянула до подбородка одеяло и, глядя на него широко открытыми серыми с веселой искоркой глазами, произнесла:

– Я догадываюсь… вероятно, сам хозяин Николай Николаевич?

– Простите, сударыня, – все еще не придя в себя, пробормотал он, – но здесь как будто была моя спальная комната…

Она кивнула головой и улыбнулась:

– Я понимаю, вам кажется странным мое присутствие здесь, но все очень просто… Софья Федоровна после ремонта в доме нашла нужным сделать вашу спальную в угловой комнате, предназначавшейся прежде для детской, а меня поместили здесь!

– С кем же, в таком случае, я имею честь разговаривать?

– O, какой вы недогадливый! – рассмеялась она. – Я Бурцова. Жена вашего друга. Анна Николаевна или просто Анна, как вам будет угодно. Разве Иван не говорил вам, что я приезжаю в Тифлис?

– Нет, он говорил… я просто не подумал как-то о возможности встретить вас при таких необычайных обстоятельствах…

– А я рада, что так получилось. Будете дольше помнить первую встречу. – И, протянув ему оголенную пухлую руку, заключила: – Целуйте и исчезайте. Я нашла здесь в доме самое нежное попечение всех женщин и не хочу никого омрачать ревнивыми подозрениями…

Она опять рассмеялась. Он тоже не удержался от улыбки и хорошенькую ручку поцеловал охотно.

Анна Николаевна была полькой. Хорошо образованная и начитанная, веселая и предприимчивая, она всех к себе располагала, и Муравьев на первых порах с ней подружился, радуясь за старого приятеля, что послала ему судьба такую милую жену.

Как-то вечером за общим разговором в гостиной возник спор об искренности между мужчиной и женщиной. Муравьев утверждал, что без искренности и доверия между любящими он не представляет себе полного счастья.

Бурцова, смеясь, заметила:

– Что ж, если так, значит, вы отрицаете вообще возможность счастья?

– Почему же? – возразил он. – Я только высказываю свое мнение, как оно мне представляется…

Бурцова, пристально глядя на него чуть прищуренными глазами, сказала:

54

– А в нашей жизни, милый Николай Николаевич, многие ли счастливцы могут заявить, что они с любимым человеком вполне искренни? Я, признаюсь, за себя не ручаюсь… И разве у каждого из вас нет в душе чего-то такого, что составляет его личную сокровенную тайну, которой он ни с кем, даже с богом, делиться не желает?

Соня, вмешавшись в спор, произнесла:

– Мне думается, вы не совсем правы, Анна… Хранить от любимого человека тайну и быть вполне счастливым… как это можно?

Бурцова ласково обняла ее:

– Сонечка, вы ангел! А я говорю о людях, населяющих грешную землю!

Вскоре Муравьев убедился, что радоваться за старого приятеля преждевременно. Анна Николаевна особой привязанности к мужу не чувствовала, верности не хранила, и хорошее воспитание не мешало ей с удивительным легкомыслием вступать в весьма предосудительные связи. Муравьев стал от общества ее уклоняться и был доволен, что Соня, разделяя его взгляды, поступала так же. Но спор с Бурцовой об искренности между любящими из памяти не выходил и чувствительно тревожил…

Прошло два года, как прежняя его связь прекратилась. И Бебутов недавно сообщил ему, что в Кутаисе за Сонюшку сватается молодой чиновник и она не против, но не решается на брак без его, Муравьева, согласия. И он согласие охотно дал, послав на приданое пятьсот рублей из скудных своих сбережений, и все как будто завершилось благополучно, может быть, и не стоило огорчать жену тяжелым признанием? И все-таки при его твердых правилах утаивание этой связи, чем бы оно ни вызывалось, казалось непозволительным малодушием и ощущалось им как темное пятно на совести…

Однажды, войдя в комнату жены, он застал ее в слезах.

– Соня, родная… что случилось? – бросился он к ней, встревоженный.

Она сердито его оттолкнула, швырнула под ноги скомканную какую-то записку:

– Можете убираться к другой своей Сонюшке… Я не хочу вас более знать!

И, продолжая истерично всхлипывать, побежала на половину Прасковьи Николаевны.

Записка, присланная из Кутаиса и случайно попавшая в руки жены, гласила: «Николай Николаевич, может, я вас обеспокоила два раза насчет портрета. Поверьте, что это произошло не от какой-нибудь ветрености, а от искренней любви к вам и преданности. Не думайте, однако ж, что я могу без портрета забыть вас; нет, черты лица вашего и бесценная для меня любовь ваша никогда не изгладятся из памяти моей. Я бы еще желала когда-нибудь увидать вас, и дорогие руки ваши облить слезами, те, которые не раз обнимали меня. Благодаря бога я живу благополучно и счастливо, любима и уважаема другом, которого любовь ценю, и радуюсь, что вы не забываете вечно вам преданную от всей души Сонюшку».

Прочитав записку, он не порвал ее, а бережно расправил и убрал. Стыдиться нужно не этой записки, а своего малодушия. Нельзя было скрывать того, что теперь открылось само собой. И он отправился к жене, чтоб сказать ей прямо:

– Милая Соня, я виноват перед тобой и не ищу никаких оправданий, но там все кончено, ты у меня одна, и я никогда более ничего не буду скрывать от тебя… Пойми и прости!

Соня поняла, поверила, простила.

… А в кабинете императора Николая начальник Главного штаба делал обзор недавно закончившихся военных действий в Персии. Император слушал молча, изредка заглядывая в разложенную перед ним карту и хмурясь. Дибич отлично понимал, в чем дело. В реляциях Паскевича, которые получал царь, все выставлялось несколько в ином свете: действия самого Паскевича и одерживаемые им победы значительно преувеличивались, похвальные действия других командиров замалчивались. Но в Главном штабе реляции дополнялись донесениями посылаемых в действующую армию чиновников и иными сведениями, в которых события излагались более точно. Императору неприятно было убеждаться, как далеки от истины реляции фаворита, а Дибич, не любивший надменного этого выскочку, напротив, с тайным удовольствием подчеркивал то, о чем Паскевич предпочитал не сообщать.

– Решительное значение для исхода всей кампании имел захват Тавриза отрядом генерала Эристова, – говорил Дибич. – Тавризская операция заслуживает особого разбора; ваше величество, она свидетельствует, как при умелом использовании местных условий и обстоятельств можно с небольшими силами добиться блистательных военных успехов…

– Позволь, Иван Иванович, – перебил император, – ты же сам только что утверждал, будто Эристов для самостоятельных действий совершенно негоден.

– Так точно. Поэтому граф Иван Федорович направил в отряд Эристова помощника начальника корпусного штаба полковника Муравьева, коим разработана и проведена вся операция…

– Однако ж, я думаю, успеху ее немало способствовало и отвлечение неприятеля действиями наших главных сил под Аббас-Абадом и Эриванью?

– Несомненно, ваше величество. Но если б полковник Муравьев не решился на быстрый захват Тавриза, куда спешили войска Аббаса-Мирзы, то мы принуждены бы были к долговременной осаде его столицы…

– Ты считаешь, что крепостные сооружения Аббас-Абада и Эривани менее сильны, чем в Тавризе?

– Не подлежит никакому сомнению, государь. Граф Иван Федорович особым предписанием даже запретил движение к Тавризу малозначительного отряда Эристова, но предписание сие запоздало и получено было в отряде уже после занятия города…

– Гм… Видимо, ему не все было ясно… А Муравьев молодец, ничего не скажешь, – похвалил царь. – Если б не был он в близких отношениях с нашими друзьями четырнадцатого декабря и с Ермоловым… Ты, помнится, говорил, что Иван Федорович с Муравьевым не ладят?

– K сожалению, так, государь. И Муравьев просит меня о переводе из войск Кавказского корпуса…

– Вот что! Что же ты полагаешь?

– Просьба несвоевременна. Если весной начнутся военные действия против Турции, я не могу назвать другого командира, государь, более полезного и нужного в войсках корпуса, чем полковник Муравьев. Он в совершенстве владеет турецким языком, ему известны все порядки и боевые средства турецких войск. Я полагаю, что Муравьева должно повысить в чине за взятие Тавриза и оставить на Кавказе.

– Хорошо, не буду возражать, – кивнул головой император. – Только придется написать Ивану Федоровичу, какие причины и соображения побуждают Главный штаб оставить Муравьева под его начальством. А надзор за ним все же продолжать. Меня беспокоит, что посылаемые туда разжалованные бунтовщики и к ним прикосновенные могут найти покровительство у чиновных лиц и способ для нежелательных общений…

Дибич почтительно наклонил голову:

– Мною из внимания сие не упущено, государь!

…15 марта 1828 года Муравьев был произведен в генерал-майоры и назначен командиром гренадерской бригады Кавказского корпуса.

55

6

Турецкий султан Махмуд II был давним непримиримым врагом России. С помощью англичан он перестраивал крепости и перевооружал свои войска, открыто нарушая мирные договоры, чинил препятствия русскому судоходству в Черном море, все сильнее притеснял славянские народы на Балканах и христианское население Закавказья, призывая мусульман к священной войне против «неверных».

В апреле 1828 года император Николай объявил войну Турции. Стотысячная русская армия под начальством престарелого фельдмаршала Витгенштейна заняла дунайские княжества, но, перейдя Дунай, встретила сильное сопротивление турок и вынуждена была надолго остановиться под Силистрией и Шумлой.

А в середине июня открылись боевые действия против турок в Закавказье. Передовой одиинадцатитысячный отряд кавказских войск под начальством Паскевича перешел близ Гумр пограничную реку Арпачай и двинулся на Карс. Крепость эта, построенная с помощью английских инженеров, считалась неприступной. Цепь Соганлугских гор, отделяющая Карс от Эрзерума, спускается отрогами, и оконечность их под самым Карсом образует доволыю крутую каменистую гору Карадат, на вершине которой турки построили сильный редут и соединили хорошо защищенным лагерем с крепостью. Предместья были укреплены каменным валом, город окружен высокими стенами с воротами и башнями. С Эрзерумской стороны под стенами города протекала река Карс. Цитадель, из многочисленных бойниц которой грозно выглядывали дула орудий, устроена была на хребте горы и спускалась к городу несколькими ярусами толстых стен. Из цитадели потайные ходы, высеченные в камне, вели к воде.

Гарнизон Карса насчитывал пять тысяч пехоты и почти пять тысяч конницы, среди которых выделялись отважные делибаши и крутинцы. А из Эрзерума, как донесли лазутчики, следовал двадцатитысячный корпус сераскира Кёссе-Магмед-паши.

Кавказские войска, не дойдя нескольких верст до Карса, свернули влево, обошли фланговым движением Карадаг и крепость и вышли на большую Эрзерумскую дорогу, лишив таким образом осажденных сообщения с Эрзерумом.

Увидя подходившие в строевом порядке к стенам крепости русские войска, турки открыли по ним сильнейший орудийный огонь, а вслед за тем турецкая конница, выйдя из крепости, яростно атаковала правый фланг, стремясь прорваться в тыл и уничтожить армейские обозы. Однако новый начальник корпусного штаба генерал Сакен, предвидя такую возможность, заблаговременно выдвинул полевые орудия, турки были встречены убийственным градом картечи, смешались, повернули назад. А уланы и казаки довершили их разгром. Более из крепости кавалерии не высылали, осажденные отделывались пушечной и ружейной перестрелкой, вылазками небольших пехотных подразделений да фланкерскими сшибками.

Но, производя рекогносцировку крепости, Паскевич пришел к выводу, что штурмом взять ее нельзя, а осада может затянуться на долгие месяцы, и упал духом, не зная, что предпринять. Окружавшие его любимцы, занимавшие важные посты в корпусе, состояли из верноподданных, угодничающих гвардейских парадиров, знавших назубок военные уставы и правила, а в практической деятельности оказавшихся совершенно бездарными командирами. Приближение войск сераскира к Карсу настраивало их панически, они советовали главнокомандующему снять осаду крепости.

20 июня Паскевич приехал на левый берег реки, где начальствовал над войсками Муравьев. На этот раз Паскевич был вежлив и любезен.

– Я хочу попросить вас, Николай Николаевич, осмотреть батареи и редуты, которые приказал возвести начальнику инженерной части полковнику Эспехо. Я хочу знать ваше мнение на сей счет.

Муравьев осмотрел и убедился, что батареи заложены необдуманно – слишком далеко от крепости и плохо укрыты.

Батарейные орудия едва добрасывали гранаты до неприятельского лагеря, тогда как ядра турецкой крепостной артиллерии легко достигали наших батарей. Необходимо было закладывать их по-иному и в иных местах.

Вечером Муравьев пригласил к себе в палатку Бурцова, состоявшего дежурным офицером при штабе, и Михаила Пущина, произведенного недавно в прапорщики, а позднее к ним присоединился обер-квартирмейстер корпуса полковник Владимир Вольховский. Всех собравшихся связывала старинная дружба, все состояли членами первых тайных обществ и продолжали находиться под надзором. Все были офицерами суворовской военной школы, противниками бесплодных прусских доктрин, приверженцем которых являлся император Николай и окружавший его генералитет. И говорили обо всем старые приятели откровенно.

Когда Муравьев рассказал о негодном состоянии наших батарей, Пущин заметил:

– Я пытался полковнику Эспехо втолковать, что ставить батареи в столь дальнем расстоянии от крепости бесполезно, а он оскорбился: «Ваше дело, говорит, не учить старших, а выполнять что прикажут». Ну и черт с ним, пусть теперь отдувается!

Бурцов, раскрыв принесенную с собой сделанную им самим съемку крепости и почесывая по привычке нос, спросил:

– А ты, Михаил Иванович, где бы считал необходимым заложить батареи первой параллели?

– На левом берегу реки, думается, можно поставить три батареи, примерно вот здесь, – указал Пущин на съемке, – а на правом берегу нет более подходящего места для главной батареи, как против бастионов предместья Ортакапи…

– А турки что же, по-твоему, молча наблюдать будут, как под носом у них редуты возводят? – задал вопрос Вольховский.

– Нужно тихо и быстро, в одну ночь управиться, чтоб турки и глазом моргнуть не успели, – сказал Пущин. – Я не утверждаю, что это легкое предприятие, но при доброй воле и отважности исполнителей вполне возможное.

– В особенности, если при этом произвести отвлекающее ложное нападение с других сторон, – добавил Бурцов. – И само собой, требуется сильное прикрытие…

Выслушав разумные доводы приятелей и согласившись с ними, Муравьев доложил Паскевичу обо всем. Тот сделал соответствующее приказание.

22 июня вечевом Нижегородский драгунский и Донской казачий полки под командой полковника Николая Раевского произвели ложное нападение на правом фланге со стороны Карадага, одновременно Ширванский пехотный полк атаковал крепостное предместье на левом фланге. Турки всполошились, ответили сильным пушечным огнем, крепость окуталась пороховым дымом.

Пользуясь этим, прапорщик Михаил Пущин с пятью пионерами, прикрываясь за каменными утесами крутого правого берега, пробрался отважно к месту, назначенному для главной батареи, в 215 саженях от крепости, обозначив кольями всю трассировку ретраншемента и направление амбразур.[34] И как только совсем стемнело, сюда подошли под сильным прикрытием отряды, выделенные для строительных работ. Левобережные траншеи и батареи были поручены Бурцову. Постройку и прикрытие главной батареи, что требовало особой осторожности и спешности, взял на себя Муравьев. Надо было все успеть сделать в короткую летнюю ночь под носом у неприятеля!

Работы производились в труднейших условиях. Не было ни леса, ни машин, ни туров, камни ломали кирками и насыпали в холщовые мешки. Зная по опыту, как важен личный пример начальника, Муравьев, сняв генеральский мундир, работал наряду с солдатами, офицеры последовали его примеру.

Перед рассветом, когда траншеи были почти готовы и можно было уже укрыться за брустверами, турки, услышав, очевидно, стук топоров и кирок, открыли наугад ружейную стрельбу, но им не отвечали, и они успокоились. Зато утром, увидев воздвигнутые близ крепостных стен русские батареи, турки пришли в неописуемую ярость. Они обрушили на батареи ураганный огонь из всех крепостных орудий. Все кругом загрохотало и потонуло в густых пороховых тучах.

Муравьев отвечал из 16 орудий и мортир, которые удалось установить на батарее. Жестокая артиллерийская канонада не смолкала четыре часа. Бруствер и амбразуры в нескольких местах вскоре были совершенно разрушены ядрами, замолкли три подбитые пушки, взлетали на воздух ящики со снарядами, в траншеях все больше становилось убитых и раненых. Изнемогая от усталости, полуоглохший от беспрерывной стрельбы и взрывов, с лицом, покрытым копотью и грязью, Муравьев отдавал распоряжения и ободрял людей спокойным голосом, хотя видел, что долго главная батарея не продержится.

А тем временем Бурцов, находившийся на батареях левого берега, более отдаленных от крепости и потому подвергавшихся менее сильному обстрелу, догадавшись, в каком незавидном положении оказалась главная батарея, решил несколько отвлечь внимание турок, выманить их из крепости и послал две роты егерей занять кладбище, бывшее неподалеку от неприятельского лагеря. Егеря, овладев кладбищем и не видя никакого сопротивления, ворвались в самый лагерь и взяли там два орудия, перебив пушкарей. Тогда из крепости турки сделали вылазку, послав против смельчаков-егерей две тысячи пехотинцев. В предместье завязался рукопашный бой. Силы были неравны, егерей оттеснили на кладбище. Но им на помощь подоспел еще батальон пехоты. Кровопролитное сражение продолжалось.. Наконец турок смяли, погнали в предместье. Бурцов с ротой егерей овладел одной из самых высоких крепостных башен, установил там два орудия, открыл огонь по смешавшейся неприятельской пехоте, заставив часть гарнизона перебраться на Карадаг. Генерал Сакен, видя, что завязанный бой приобретает благоприятный оборот, прорвался с полком карабинеров в предместье Ортакапи, а затем в крепость. Полковник Вольховский с ротой гренадер взял самый грозный турецкий бастион Юсуф-паши, орудия которого были тут же обращены против соседних крепостных башен.

В полдень, когда огонь на главной батарее затих, сюда приехал Паскевич. Изумленный и ошеломленный тем, что творилось без его ведома в предместьях и в крепости, главнокомандующий был сильно рассержен. Увидев Муравьева, он обрушился на него:

56

– Что это значит, генерал? Кто начал самовольный штурм крепости? С какого повода сие сделалось без моего приказания? Как смели!

Муравьев, вытирая грязный пот с лица, пожал плечами:

– Не могу ничего сказать. Я не отлучался с батареи в течение четырех часов, находясь под жесточайшим огнем…

Паскевич окинул сердитым взглядом полуразрушенную батарею и, сообразив, что здесь во всяком случае виноватых искать нечего, смягчился:

– Наши егеря ворвались в крепость, кто-то подстрекал их на такое самовольство! Безобразное дело! Их могут там совершенно истребить, а я за всех в ответе!

Он навел подзорную трубу на Карадаг, увидел, как турки карабкаются на гору и как толпятся они под знаменами на стене, примыкавшей к горе, и, не разобрав, в чем дело, произнес встревоженно:

– Вот, пожалуйста! Я этого опасался… Турки, по всей вероятности, получили подкрепление. Возможно, подошли войска сераскира… Как вы полагаете, чем это может кончиться?

Муравьев, еле удерживаясь от неподобающей иронической усмешки, отчеканил:

– Взятием Карса нашими доблестными войсками, ваше высокопревосходительство!

Паскевич от такого неожиданного ответа выпучил глаза:

– Как? Вы полагаете… вы считаете это возможным? Из каких соображений вы исходите, генерал?

– Большая часть орудий противника подавлена, иначе мы бы не разговаривали с вами в тишине. Карадагский редут – последнее убежище для пришедших в смятение турок. И дабы воспользоваться сими успехами, необходимо поддержать удачный натиск наших смельчаков всеми силами и средствами…

– Разумеется, если все обстоит так, как вы говорите, – сразу повеселев, согласился Паскевич и, глядя опять в подзорную трубу на Карадаг, спросил: – А как вы считаете… возможно ли занять этот редут на горе?

– Невозможного для русских войск не существует, ваше высокопревосходительство. И если вы прикажете?..

Дальнейшее в реляции, посланной императору, описывается так:

«Корпусной командир отправил для взятия Карадага генерал-майора Муравьева с ротою Грузинского гренадерского и батальоном Эриванского карабинерного полков. Для обеспечения сего смелого движения, которое должно было производиться на открытом пространстве под картечными выстрелами всей крепости и отдельного укрепления горы Карадаг, велено было вывести из траншей всю батарейную артиллерию, из двенадцати орудий состоявшую, и поставить правее занятого предместья Ортакапи, дабы отвечать неприятелю. Рота Грузинского гренадерного полка с отважностью бросилась на предместье Байрам-паша и овладела оным, взяв одно знамя; другая же рота сего полка и батальон Эриванского карабинерного полка под начальством геперал-майора Муравьева почти по неприступным тропинкам взошли на высокую скалистую гору Карадаг и, несмотря на перекрестный огонь построенного по оной редута, шанцов и крепостных бастионов, вытеснили неприятеля, причем взято четыре орудия и два знамени».

В то время как Муравьев штурмовал Карадаг, армяне, населявшие Карс и ненавидевшие турецких угнетателей, пробрались на крепостные стены и передали стоявшим под ними русским гренадерам веревочные лестницы, указав места, где безопасней всего было воспользоваться ими. Гренадеры быстро оказались в крепости, разобрали тяжелые камни, которыми турки заваливали ворота, и впустили своих товарищей. Карс был взят. Неприятельский огонь подавлен. Карский паша, укрывавшийся с двумя тысячами турок в цитадели, сдался. Победителям досталось сто пятьдесят пушек и мортир, тридцать знамен, большие склады с артиллерийскими снарядами, военным имуществом, продовольствием.

Корпус Кёссе-Магмед-паши, подошедший в тот день к Карсу, опоздал всего на несколько часов и вынужден был поворотить к Ахалцыху.

Капитан Андреев, участвовавший во взятии Карса, засвидетельствовал: «Все это сделалось вдруг, без предварительных распоряжений и без приказаний Паскевича. Услыхав сильную канонаду, он поехал из лагеря к передним линиям, рассерженный своевольным распоряжением, грозя наказать виновных, вступивших без спроса в бой… Более всего способствовали счастливому, невероятно быстрому исходу дела под Карсом начальники траншей генерал Муравьев и полковник Бурцов».[35]

Паскевич, обрадованный нечаянной победой и втайне завидуя талантливым командирам, находившимся под его начальством, вынужден был представить их к награждению. Муравьев за боевые подвиги при взятии Карса получил Георгиевский крест четвертой степени.

57

7

Простояв три недели под Карсом, войска Кавказского корпуса двинулись дальше и обложили крепость Ахалкалаки, которая после сильного артиллерийского обстрела сдалась на милость победителей. Но в турецком гарнизоне была обнаружена чума, и русские войска, не входя в крепость, расположились лагерем близ нее.

Вечером 25 июля Муравьев, зайдя по каким-то делам в палатку Паскевича, неожиданно среди других собравшихся у него лиц встретил Грибоедова.

Александр Сергеевич возвратился недавно из Петербурга, куда ездил с донесением Паскевича о заключении мира с Персией. Он был принят императором, получил чин статского советника, орден Анны с бриллиантами, четыре тысячи червонцев и назначение полномочным послом в Персию. Он таким образом вмиг сделался знатен и богат и заехал из Тифлиса к Паскевичу, чтобы повидаться с ним и принять дипломатические приказания.

Грибоедов в новом посольском мундире со звездой выглядел празднично, был необыкновенно оживлен, увидев Муравьева, поднялся ему навстречу и, отведя его в сторону, радостно улыбаясь, произнес:

– Как мне приятно вас видеть, дорогой Николай Николаевич! Я привез вам из Тифлиса тысячу самых нежных приветствий и пожеланий. И вы можете меня поздравить…

Муравьев, слышавший о назначении Грибоедова, пожимая ему руку, не замедлил отозваться дружески:

– От всей души, Александр Сергеевич! Я уверен, что государь не мог сделать лучшего выбора на место нашего посла в Персии. Кто же лучше вас может поддержать в сей первобытной стороне честь и славу нашего отечества!

– Благодарю за лестное ваше мнение, – сказал Грибоедов. – Однако ж я имел в виду сообщить вам нечто другое… Я женюсь!

Такого сообщения Муравьев никак не ожидал. И удивился чрезвычайно. Ведь Грибоедов сам не так давно, рассказывая о своих сердечных увлечениях, признавался ему, что не помышляет о женитьбе.

– На ком же остановили вы свой выбор, Александр Сергеевич?

– Разве вы не догадываетесь? Я сделал предложение Нине Александровне Чавчавадзе. Предложение принято, и мы помолвлены.

Муравьева словно огнем опалило, он помрачнел, прикусил губы.

– Как же это так вдруг вы решились? – отводя взгляд, проговорил он приглушенным голосом.

– Все произошло у вас в доме, – пояснил Грибоедов. – Нина нравилась мне давно, и я приехал из столицы в Тифлис с мыслями о ней. Новое положение, давая средства к жизни, позволяло мне обзавестись семьей. Первый визит мой был к милой и доброй Прасковье Николаевне, я открыл ей свое намерение. Она приняла в моем деле самое горячее участие. Я объяснился с Ниной, мы получили согласие на брак от ее матушки и бабушки, известили находившегося в Эривани князя Александра Герсевановича. Его ответ нагнал меня в Гумрах: он благословляет нас и радуется нашей любви…

– В согласии ее родителей можно было не сомневаться, такому зятю кто не рад, – сказал Муравьев, – но возможно ли, чтобы Нина, не имеющая того образования, которое может занять вас, сделалась единомышленным, близким другом вашим?

– Нина умница, а о занятиях для нее и дальнейшем образовании я позабочусь, – промолвил Грибоедов, и вдруг лицо его приняло печальное выражение: – Нет, признаюсь, меня беспокоит не это, а нечто другое… Вы знаете персиян и можете представить, в каком положении я окажусь, когда начну требовать выполнения договорных обязательств и взыскивать контрибуцию. Известный вам Алаяр-хан, зять шаха, лютый мой враг, да и англичане, окружающие шаха, готовы на любое подстрекательство… Меня томят какие-то темные предчувствия!
 
Муравьев понимал, что Грибоедов прав, почетная должность не обещала ему покойной и легкой жизни. И в душе Николая Николаевича невольно шевельнулось к нему сочувствие. Он произнес успокоительно:

– Ну, вы напрасно себя так настраиваете… Бог не выдаст, свинья не съест!

– Да, будем надеяться, – попытался улыбнуться Грибоедов и взял его за руку: – Знаете, чего бы я желал, дорогой Николай Николаевич? Чтобы родство Ахвердовых и Чавчавадзе еще более сблизило нас…

Муравьев пожал плечами и ничего не ответил. Расстались они как старые знакомые, но не как близкие друзья.

На другой день, ранним утром, Муравьев, выйдя из своей походной палатки, увидел, как по дороге из лагеря, проходившей в полуверсте от него, заклубилась пыль и запряженная тройкой коляска с поднятым верхом, сопровождаемая конным конвоем, стала подниматься в гору. Это уезжал Грибоедов. Муравьев долго и грустно смотрел ему вслед, обвиняя себя, что не мог вчера перебороть вызванного ревностью неприязненного чувства к Александру Сергеевичу, не мог найти для него теплых прощальных слов, и на душе у него было скверно.

… Ахалцых считался одной из сильнейших турецких крепостей. Турки суеверно думали, что русским никогда не удастся завладеть Ахалцыхом, ибо предание гласило, что прежде надобно снять месяц с неба, а потом уже сделанную из легкого металла позлащенную луну с ахалцыхского минарета.

4 августа, переправившись с авангардными частями через реку Куру, Муравьев стоял на каменистой горе близ крепости, разглядывая в подзорную трубу лежавшую перед ним турецкую твердыню, имевшую и в самом деле грозный вид.

Крепость была построена в долине реки Поцхо, на левом берегу ее, на скалистой горной возвышенности, окруженной рвом и каменными башнями, впереди которых шла еще каменная стена. На гребне скалы находилась цитадель, доступ в которую преграждался многими бойницами. Входы к воде были сделаны закрытые, с блокгаузами при реке и оборонительными стенками, составляющими цепь укреплений на покатости горы. А в крепости, возвышаясь над всеми другими зданиями, виднелась каменная громада мечети и величественный минарет, над которыми поблескивала в солнечных лучах знаменитая луна. K мечети примыкали строения, где помещалась славившаяся у мусульман академия и библиотека с редкими восточными книгами и манускриптами.

Обширное предместье, населенное турками, армянами и грузинами, окружали высокие и толстые сосновые палисады с прорубленными в них бойницами для орудий и ружей. Крепостная артиллерия была мощной и снарядами снабжена в избытке. А холмы близ Ахалцыха занимали густые колонны турецкой пехоты и кавалерии корпуса Кёссе-Магмед-паши, подошедшего сюда ранее русских.

Муравьев, обозрев крепостные сооружения и окрестность, поехал к Паскевичу. Тот находился невдалеке, в походном шатре, устроенном на пиках, покрытых казачьими бурками. Он уже знал, что корпус Кёссе-Магмед-паши стоит у стен Ахалцыха, и это известие его сильно расстроило. Турецкие войска численно более чем вдвое превосходили русских.

Паскевич с начальником штаба генералом Сакеном обсуждали план военных действий. Главнокомандующий не скрывал тревожного настроения. Он склонялся даже к мысли об отступлении от Ахалцыха. Генерал Сакен почтительно доказывал возможность атаковать турецкий вспомогательный корпус.

– Вот Николай Николаевич, – увидев входившего Муравьева, сказал Паскевич, – он, вероятно, с передовых позиций и поведает нам о своих наблюдениях.

– Крепость, по всей видимости, хорошо приготовилась к защите, – произнес Муравьев, – и войска сераскира Кёссе-Магмед-паши занимают весьма удобные и выгодные для себя позиции…

– Слышите? – обратился Паскевич к начальнику штаба. – Я же говорил, что преимущества неприятеля не позволяют нам наступательных действий… И кроме того, у нас продовольствия имеется не более как на две недели, а наши фуражировки требуют больших воинских прикрытий…

– Разрешите заметить, ваше высокопревосходительство, – вставил Сакен, – что наши преимущества в боевом духе доблестных кавказских войск, одушевленных великой целью освобождения христианских народов, стонущих под турецким игом, а также в лучшем устройстве боевых порядков. Кроме того, на помощь к нам подходит из Грузии Херсонский гренадерский полк и Донской казачий. Я по-прежнему позволю себе, ваше высокопревосходительство, высказаться за действия наступательные…

Доводы были убедительными. Муравьев с уважением посмотрел на начальника штаба и поддержал его:

– Мне кажется, что задача, выдвинутая перед нами сложившимися обстоятельствами, заключается в том, чтобы прежде всего разбить вспомогательный турецкий корпус сераскира, дабы затем беспрепятственно заняться осадой самой крепости.

Паскевич сердито на него покосился и перебил:

– А если наше нападение будет отбито и нас принудят к отступлению по единственной оставшейся у нас дороге через боржомские теснины под выстрелами ацхурских крепостных орудий? Вы представляете, господа, что нас ожидает?

Сакен сказал твердо и уверенно:

– Именно потому, ваше высокопревосходительство, что каждый офицер и солдат Кавказского корпуса понимает, в какое тяжелое положение мы попадем в случае отступления, именно потому они будут сражаться с еще большей отвагой…

Паскевич возражать не стал и, ни на что не решаясь, несколько секунд сидел молча, сжимая и разжимая пальцы рук, потом произнес:

– Все это так, но слишком велик риск… Можно потерять армию… Я предчувствовал, что этот проклятый Ахалцых меня уходит! Впрочем, я подумаю…

Сакену в конце концов удалось склонить главнокомандующего к наступлению. В ночь на 9 августа войска правого фланга под начальством самого Паскевича, пройдя скрытыми местами несколько верст и обогнув крепость, внезапно атаковали корпус Кёссе-Магмед-паши. Муравьеву было приказано отвлекать внимание турок на противоположной стороне Ахалцыха орудийной и ружейной перестрелкой, не ввязываясь в бой. Но прямо перед ним находилась сильно укрепленная неприятелем, господствовавшая над всей местностью высота, и Муравьев, понимая, какое огромное значение она имеет, просил у Сакена позволения, в случае если представится благоприятная возможность, завладеть ею. Сакен, зная, что Паскевич не терпит никаких хотя бы и полезных для дела, но самовольных действий, ответил несколько уклончиво:

– Я не полагаю, чтобы завладение сею высотою было противно видам главнокомандующего. А что касается моего мнения, то вам оно известно, я более всего полагаюсь на предприимчивость наших командиров…

Муравьев, ведя со своих батарей орудийный обстрел неприятельских бастионов, в то же время стал готовить свою бригаду к атаке высоты.

Наступило утро. За Ахалцыхом слышались частые пушечные выстрелы и ружейная стрельба. Наши войска вступили в сражение. И вскоре на батарею к Муравьеву прискакал от Паскевича казачий офицер, сообщил, что там дело завязалось жаркое и у них много уже убитых и раненых, а турки стоят твердо, главнокомандующий приказал отнюдь никаких наступательных движений не предпринимать, а усилить отвлечение на себя неприятеля.

Прошел час, другой. Не получая более никаких указаний и догадываясь по усиливающейся далекой канонаде, что Паскевич оказался в затруднительном положении, Муравьев решил на свой страх и риск овладеть высотой. Две колонны карабинеров и находившиеся в голове солдаты конно-саперного батальона стали подниматься в гору оврагами. С правого фланга шли на приступ егеря, с левого – столь некогда любимый Ермоловым храбрый Ширванский полк.

В это время небо вдруг потемнело, поднялась буря, разразилась сильнейшая гроза. Беспрерывно сверкала молния, грохотал гром, неслись по горе бешеные дождевые потоки, ноги скользили по глинистой почве, подъем был невыносимо тяжек, но русские солдаты, все превозмогая, продолжали взбираться наверх. Не остановил их и открытый вскоре турками жесточайший орудийный и ружейный огонь. На высоте, окутанной пороховым дымом, закипел страшный рукопашный бой. Турки дрались с невероятной яростью, даже раненые, поднявшись с земли, вновь кидались на карабинеров и егерей с ятаганами и кинжалами.

58

Муравьев только что успел вслед за карабинерами въехать на высоту, как лошадь под ним была убита, он пересел на другую, продолжая в огне хладнокровно управлять боевыми действиями своих войск.

Прошло еще полчаса. Гроза прекратилась. Турок сбили. Они в беспорядке стали отступать, преследуемые ширвандами и карабинерами. Муравьев приказал все свои и взятые турецкие орудия повернуть на открывшуюся прямо под горой крепость и на ближние турецкие позиции. Загремели орудийные залпы. Турки не ожидали отсюда столь адского огня, их охватила паника.

Паскевич, видя смятение в неприятельских рядах, двинул в штыковую атаку находившиеся при нем войска правого фланга. Казаки и грузинская конница проникли в турецкие лагеря. Нижегородские драгуны под командой Николая Раевского захватили селение Суклис, перерезав последнюю дорогу к крепости. Рассеянные толпы турок бежали в горы.

Корпус Кёссе-Магмед-паши был разбит наголову. Сам сераскир с небольшой частью своих войск укрылся в крепости, приняв начальство над ее обороною. Паскевич послал к нему парламентеров с предложением сдаться на почетных условиях. Сераскир, опытный воин, служивший некогда мамелюком, в Египте и сражавшийся там против Наполеона, ответил так:

– Спор между нами может решить только один меч, и в бою этом будет один Аллах судьею!

Тогда Паскевич решился на штурм Ахалцыха. 15 августа вечером после сильнейшего артиллерийского обстрела Ширванскому полку удалось ворваться через бреши, пробитые в палисадах ядрами, в предместье города. Следом за ширванцами вошел туда Бурцов с пионерным батальоном, затем гренадеры Херсонского палка и карабинеры. Турки сопротивлялись отчаянно. Их приходилось выбивать из каждого дома. Пощады они не просили, женщины защищались кинжалами. Бой не утихал всю ночь. Начались пожары. Свет луны еле проникал сквозь дымную завесу. Тесные улицы и переулки были завалены горящими бревнами и трупами.

Перед рассветом, выломав ворота, русские войска с нескольких сторон вошли в город. Толпы армян и грузин со священниками во главе вышли встречать освободителей. С радостными слезами на глазах обнимали солдат, выносили из домов угощение. Древний старик в нищенском одеянии стоял на коленях у порога своей лачуги и шептал:

– Благодарю тебя, создатель, что избавил от турецкой неволи, что сподобил дожить до светлого дня!

А крепость, где оставался четырехтысячный гарнизон, продолжала еще держаться.

Капитан Андреев о дальнейших событиях рассказывает так: «16 августа поутру войска подступили к стенам крепости, генералы Муравьев и Сакен потребовали сдачи, со стен завязались переговоры, показывающие согласие, но когда, уверенные в покорности, вошли наши генералы в ворота крепости, то их затворили, и турки уже заговорили высокомерным тоном. Несмотря на критическое свое положение, генералы, однако, не смутились и стояли на своих требованиях безусловной сдачи гарнизона. Видя солдат у самых стен крепости и боясь гибели в случае предательства, турецкие паши согласились на все требования наших смелых парламентеров».

Муравьев в своих «Записках» описывает этот случай более красочно и подробно:

«Я и генерал Сакен и сопровождавшие нас адъютанты вошли в крепость, в коей двойные ворота за нами немедленно заперлись железными запорами. Толпа разноцветно одетых турок со свирепыми и удивленными взглядами окружила нас. Между ними слышен был ропот неудовольствия. Все толпилось, двигалось. Мы повернули направо ко двору большой мечети. У ворот ограды встретил нас сам Кёссе-Магмед-паша. Он имел гораздо более сорока лет, осанку благородную, простую, наружность приятную, одет был в шитой шнурками куртке и бархатных шароварах, с небольшой чалмою на голове. Он был вежлив и приветлив.

Сакен сказал несколько коротких приветствий, которые были мною переведены. Паша отвечал скромно и повел нас во двор мечети, вмиг наполнившийся толпою, за нами шедшею. Паша и Сакен сели рядом на одну из скамей, более места не было, и я сел против них на камне. Пришедшие с нами офицеры остановились за скамьей, но так как теснота все увеличивалась, то их совсем почти прижали к нам, невзирая на пашу и на повторенное его приказание толпе отдалиться. Надобно сказать, что Ахалцых был почти всегда в независимости от турецкого султана. Народ здесь хотя и считался подданным Порты, но состоял из горцев, людей буйных, не привыкших никому повиноваться. Присутствие паши не устрашало их.

Против нас были явно настроены некоторые из старшин Ахалцыха, и особенно Фет-Улла, человек заметный по безобразной величине головы своей, грубым чертам лица, высокому росту, нахмуренному и свирепому взгляду и громкому голосу.

Разговор был общий и самый живой. На статьи о сдаче, которые мы изложили, турки соглашались. Пашу со всем войском мы выпускали из крепости, куда они хотят, со всем их имуществом, жители должны были разойтись по своим домам. Мы ручались за неприкосновенность их. Все это было изложено на бумаге, но как только паша взял ее в руки, бешеный Фет-Улла вдруг вскочил и, подбежав к нему, вырвал у него бумагу из рук, закричав, что он сего не допустит. Толпа начала волноваться, турки закричали, что не хотят крепости сдавать русским, и по первому отголоску из толпы нас могли вмиг разорвать на части.

Видя смятение сие, которое могло дурно кончиться, я вскочил и, обратившись к паше, воскликнул:

– Паша! И ты позволяешь сим старшинам, сим жителям, за коих войско твое проливало столь храбро кровь свою в жарких битвах, ты позволяешь им толикую дерзость пред тобою? Разве такая неблагодарность со стороны их заслуживает твое снисхождение?

Паша встал, не говоря ни слова, и, раздвинув толпу, почти вбежал по каменным ступеням на крепостную стену, близ коей это действие происходило, и, опершись на стоявшее там орудие, несколько минут смотрел неподвижно на наш лагерь, из коего вышли грозные колонны наши, покорившие Ахалцых и поглотившие всю предшествовавшую его славу. Все действия и движения паши обнаруживали человека, сильно чувствующего срам побежденного и непокорность подчиненных ему и опасавшегося еще неволи в руках победителей. Казалось мне, что он был готов в эту минуту на все решиться, и если б он нас связанных выставил на стене, то мог бы надеяться получить какие ему угодно условия. Хотя Паскевич после говорил, что он на сие бы не посмотрел, оставил бы нас на жертву туркам и начал бы крепость снова бомбить…

Мы с Сакеном звали пашу сойти к нам, но паша даже не оглядывался. Мы находились среди разъяренной толпы. Но вот наконец паша повернулся и, спустившись несколько по лестнице, остановился, позвал какого-то человека, одетого в красный кафтан, и что-то сказал ему на ухо. Человек сей взглянул на нас и, кивнув головою, как бы в знак того, что он понял отданное ему приказание, стал пробираться к стороне, где стоял Сакен с офицерами, Я не мог слышать приказания паши, но мне показалось оно подозрительным, тем более, что получивший оное человек имел совершенный вид палача: смуглое и свирепое лицо его выражало какое-то кровожадное и зверское существо. И я, схватившись крепко за эфес своей шашки, дабы защищаться в случае надобности, закричал своим:

– Messieurs, garre l'Homme en rouge, qui vous approche!{15}

Сакен и офицеры остереглись. Между тем свирепый Фет-Улла, посоветовавшись со своими, со списком в руках пошел к воротам, толпа раздалась, и мы поспешили за Фет-Уллою. Мы подошли к воротам, их отперли, и мы хлынули из крепости, будучи весьма довольны, что так отделались.

Фет-Улла сам поехал договариваться о сдаче к корпусному командиру на главную батарею. Через час он возвратился с подписанной Паскевичем бумагой. Он вошел в крепость, ворота за ним заперлись, а мы около часа дожидались окончательного ответа у ворот. Наконец они отперлись настежь, и началось шествие. Паша ехал на богато убранном коне и тотчас повернул налево к селению Суклис, где стоял с отрядом Раевский, нисколько не спрашивая о Паскевиче, которого он и не видел, а тот позабыл и спросить о нем. За пашою ехал отряд богато одетых молодцеватых турок, а за ними человек четыреста пеших воинов с ружьями и среди них несколько женщин, закрытых чадрами, верхом или на носилках, А затем двинулась толпа жителей.

Как скоро шествие кончилось, мы вступили в крепость. Я занялся немедленно устроением везде постов, ибо был начальником вступивших в крепость войск и в эту ночь ночевал близ мечети.

Меня занимало видеть учебные заведения ахалцыхской мечети, и я в следующие дни осмотрел библиотеку, в которой было большое число редких восточных книг, которым я сделал опись. Я рассматривал книги с помощью одного ученого и умного муллы. При осмотре произошел такой случай: на полу лежало ядро, пущенное нами из орудия, которое пролетело в окно во время осады и, разбив угол в комнате, закатилось под стол. Подняв ядро сие, я подал его мулле и спросил в шутку:

– K какому разряду должно занести в опись вещь сию, найденную в библиотеке?

Мулла, повертев несколько в руках ядро, вздохнув, ответил:

– Ядро сие принадлежит к разряду превратностей мира сего, ныне оно восторжествовало.

Ответ прекрасный, исполненный глубокомыслия о переменах судеб наших».

За боевые подвиги, проявленные в сражении под Ахалцыхом и при взятии крепости, Муравьев получил Георгиевский крест третьей степени.

59

8

Наступил 1829 год. Военных действий зимой не было. Войска Кавказского корпуса, расквартированные в занятых турецких городах и селениях, получили длительную передышку. Турки не осмеливались на них нападать.

Взяв отпуск, Муравьев отправился в Тифлис. Жена, с которой жил душа в душу, еще в конце лета родила дочь, Наташу. Эта темноволосая, с длинными черными ресницами малышка походила на мать, но в чертах лица улавливалось и что-то муравьевское, и он очень любил ее.

Однако сидеть дома без дела Николай Николаевич не мог. Давний интерес его к восточным странам не проходил. Он с увлечением занимался разбором старинных армянских и турецких рукописей, изучал арабский язык, мечтая когда-нибудь побывать в Египте. И, кроме того, он состоял в переписке со многими учеными, интересовавшимися его исследованиями, сделанными во время путешествия в Хиву и Туркмению. Книга его об этих путешествиях, переведенная на английский, немецкий и французский языки, была переиздана во многих заграничных издательствах.

Профессор Казанского университета Э.Эхвальд, занимавшийся обследованием восточных берегов Каспия, писал ему:

«С большим удовольствием я читал ваше описание Бавканского залива; мне совсем ново было соленое озеро, которое вы к востоко-югу от горы Бавкана наблюдали, из коего два рукава реки Аму-Дарьи происходят. Какой величины должно быть озеро? Нашли ли вы воду в рукаве, который в море впадает, или он был сух? Я не нашел вашу карту о разваленных башнях около Серебряного бугра у полковника Коцебу. Могу ли я от вас достать маленький рисунок или описание этих башен, далеко ли они от берега? Вы меня очень обяжете, ежели потрудитесь написать о них несколько слов».

Не раз принимал у себя Муравьев приезжавших на Кавказ путешественников из Англии, Индии, Персии, Франции, и они не скрывали удивления, видя, какими глубокими, разносторонними познаниями обладает молодой русский генерал, говоривший на многих европейских и восточных языках.

В Тифлисе у него были норвежский профессор Ганстен и известный норвежский путешественник лейтенант Дуэ. Последний был особенно дорогим гостем. Незадолго перед тем в составе норвежской ученой кругосветной экспедиции лейтенант Дуэ побывал в Восточной Сибири. Там он познакомился и сблизился со многими ссыльными декабристами. Три дня гостил в Вилюйске у Матвея Муравьева-Апостола, а в Иркутске навещал Александра Николаевича Муравьева. По рассказам лейтенанта Дуэ, ссыльные декабристы, несмотря на тяжелые жизненные условия, не потеряли бодрости духа. Некоторые из них обратились к императору с просьбами о разрешении служить рядовыми в кавказских войсках, надеясь найти здесь сочувственное отношение старых своих товарищей, которым удалось счастливо избежать сибирской каторги и ссылки. Николаю Николаевичу было ясно, что эти надежды прежде всего возлагаются на него. Что ж, товарищи могут на него положиться! Он не из тех, которые ради собственной безопасности и выгод меняют убеждения и отказываются от прежних привязанностей.

Когда способности, заслуги Бурцова были наконец оценены по достоинству и он получил несколько наград и был назначен командиром Херсонского гренадерского полка, Муравьев записал в дневнике:

«Положение Бурцова было сначала неприятное. Всех участвовавших в несчастных происшествиях 1825 года принимали в корпусе дурно, боялись иметь с ними какую-либо связь. Никакие обстоятельства не могли бы меня склонить к тому, чтобы забыть Бурцова, и я, вопреки дурных отзывов о нем Паскевича, не переставал выхвалять его, через что и вошел он в доверенность у начальства, коего расположение к нему стало мало-помалу усиливаться… Я могу радоваться тому, что старому другу своему дал ход и случай исправить дурные обстоятельства, в коих он находился».[36]

А не его ли старанием были выдвинуты по службе и представлены к награждению крестами и к производству в офицерские чины Михаил Пущин и прибывший два года назад на Кавказ разжалованный старый друг Евдоким Лачинов?

Покровительствовал разжалованным декабристам, чего так боялся император Николай, Муравьев постоянно, хотя это и было сопряжено с немалыми трудностями и опасностями.

Однажды поздним вечером в дом Ахвердовых кто-то постучал. Камердинер открыл дверь. В переднюю вошел худощавый и смуглолицый, обросший негустой темно-рыжеватой бородкой незнакомый человек в солдатской шинели и с вещевым мешком за плечами. Он спросил:

– Николай Николаевич Муравьев дома?

Камердинер окинул вошедшего подозрительным взглядом:

– А ты кто таков будешь?

– Солдат. Не видишь, что ли? – сняв вещевой мешок и сложив его в углу, ответил незнакомец.

– А по какой такой надобности?

– Ну, это уж тебя не касается, старина. Доложи Николаю Николаевичу, что некий служивый человек желает его видеть по наинужнейшему делу…

– Не вовремя явился, солдат, – проворчал камердинер. – Его превосходительство небось уже почивают. Завтра бы пришел.

Незнакомец расстегнул шинель, достал какое-то письмо, протянул камердинеру:

– А ты передай генералу вот это…

60

Муравьев между тем спать еще не ложился, Сидел в домашнем халате за письменным столом в кабинете. Взяв поданное камердинером письмо и сразу узнав знакомый почерк, он нетерпеливо вскрыл конверт и, прочитав первые строки, тут же обратясь к стоявшему у двери камердинеру, распорядился:

– Где же он? Проводи его сюда! Что же ты словно истукан стоишь?

Письмо было от брата Александра из Иркутска:

«Подателя сего письма ты давно знаешь, – писал брат. – Ты знал графа Захара Григорьевича Чернышова, когда он учился еще в Осташеве. Несчастье увлекло его в Сибирь, тебе и сие известно… Я уверен, что ты не возгордишься перед Чернышовым-солдатом и примешь его как человека, тебе близкого, что ты всеми силами будешь стараться всячески ему покровительствовать, что ты предложишь ему и знакомства, и услуги свои… Прошу тебя, любезный брат, окажи и оказывай всякое покровительство Захару Григорьевичу; ты знаешь, что сестра его замужем за Никитою Муравьевым, следовательно, он нам даже и родственник».[37]

Николай Николаевич хорошо знал, каким образом произошел необычайный поворот в судьбе блестящего кавалергарда графа Захара Григорьевича Чернышова, владельца одного из крупнейших в России майоратных имений. Захар Чернышов состоял членом тайного общества, но не принадлежал к числу деятельных, и все полагали, что его наказание ограничится удалением из гвардии или высылкой. Но один из самых жестоких и подлых сатрапов императора, член Следственного комитета А.И.Чернышов, пользуясь весьма сомнительным отдаленным родством с графами Чернышовыми и зная, что в их семействе, кроме Захара, мужчин больше нет, замыслил прибрать к рукам их богатейший майорат. Когда арестованного Захара доставили в Следственный комитет, А.И.Чернышов, дабы показать всем свое якобы близкое родство с ним, воскликнул:

– Сomment, cousin, vous ?tes coupable aussi?{16}

Захар поднял гордо голову и, с презрением взглянув в глаза гнусного инквизитора, произнес:

– Сoupable – peut-?tre, mais cousin – jamais!{17}

А.И.Чернышов настоял на том, чтобы Захара лишили всех прав и осудили в каторгу. История эта получила широкую огласку.

Ермолов не преминул ядовито заметить:

– Что же тут удивительного? Одежда жертвы всегда поступала в собственность палача!

Незамедлительно А. И. Чернышов подал в Сенат прошение о признании его прав на майорат. Но незаконность притязаний была столь наглядной, что император не решился поддержать любимца. Майорат был передан старшей сестре Захара графине Софье Григорьевне Чернышовой-Кругликовой, а самого Захара император повелел определить рядовым в кавказские войска. И вот теперь солдат Чернышов прибыл сюда для отбывания тяжелой солдатской службы.

С теплым участием, как самого родного и близкого человека, принял его Муравьев. Брат Александр мог бы и не писать, как должно отнестись к шурину милого Никиты!

Захар, привыкший к тому, что многие прежние знакомые всячески уклонялись от каких бы то ни было общений с государственными преступниками, был ласковым обращением необычайно растроган. Он сидел у камина в глубоком кресле и благодарными глазами глядел на Муравьева; тот, расхаживая по кабинету, говорил:

– Очень хорошо ты сделал, Захар, что догадался прежде всего ко мне зайти. А то Паскевич загнал бы тебя в какой-нибудь глухой гарнизон, и не вот скоро оттуда удалось бы тебя выручить. Иван Федорович приказаний своих менять не любит.

– А каково вообще его отношение к разжалованным?

– Хуже быть некуда. И не любит он их не за политические убеждения, а более потому, что они всюду выказывают себя талантливыми людьми, чего нельзя сказать про него самого и про его приспешников…

– Не помню, кто из наших сибирских узников, – вставил Захар, – кажется Михаила Лунин, сказал как-то, что у правительства нет принципов, а поэтому нет и способных людей…

– В этом все дело, – кивнул головой Муравьев. – Присылаемые к нам императором начальствующие лица и командиры, всякие Бенкендорфы, Сухтелены, Ламздорфы, будучи, по выражению Дениса Давыдова, «истыми любителями изящной ремешковой службы», оказываются неизменно в военной обстановке вполне бездарными людьми. Бестолковое их вмешательство всюду вызывает беспорядок, суету, противоречия, недоумения и вздор. Тавриз, Карс и Ахалцых, за покорение коих Паскевич и все эти господа столь щедро украсились орденами, взяты были кавказскими войсками без их участия и вопреки их приказаниям. А подлинными героями наших славных боевых действий показали себя разжалованные и высланные сюда лица, прикосновенные к событиям 1825 года.

– Но в таком случае Паскевич, кажется, должен был бы ценить их?

– Он и ценит, и награждает. Нельзя иначе. Ратные подвиги на глазах всего войска совершаются. Меня-то он более чем кого другого терпеть не может, да и то к двум Георгиям представил. Однако ж именно вынужденные сии награждения, признание чужих заслуг и собственной своей бездарности усиливают у него ненависть к тем, коих приходится награждать. Вот каков наш Цезарь!

– А на что же, по твоему мнению, я могу надеяться и что следует предпринять?

– Я полагаю, что тебя можно устроить к Раевскому в Нижегородский драгунский полк, который нуждается в пополнении…

– Это было бы славно, я с Раевским знаком и, признаться, думал о службе у него, но позволит ли Паскевич?

– Раевский сейчас в Тифлисе, я завтра ему скажу, как надлежит тебя выпрашивать, а Паскевич к нему пока более или менее благоволит. И потом у тебя, видишь ли, имеется некое благоприятное обстоятельство. Паскевич, завидуя близости к самодержцу твоего «кузена» Чернышова, люто его ненавидит, и мне известно, что, узнав о его мерзком поступке с тобой, Иван Федорович изволил открыто обозвать его подлецом. Следственно, отношение Паскевича к тебе не должно быть суровым. Так что, друг любезный Захар, у тебя есть все основания надеяться на устройство у Раевского, ну а случай отличиться всегда найдется…

– Поистине неисповедимы пути господни! – засмеялся Захар. – Я начинаю верить, что с помощью вашего превосходительства фортуна на сей раз не повернется ко мне задом!

И он бросился обнимать Муравьева.

А спустя несколько дней после того как Захар был устроен к Раевскому, стали прибывать в Тифлис и являться к Муравьеву с рекомендательными письмами брата Александра другие разжалованные декабристы.

Николаю Николаевичу приходилось не только устраивать их служебные дела, но и оказывать материальную помощь.

Брат Александр, рекомендуя декабриста Андрея Львовича Кожевникова как благороднейшего во всех отношениях человека, писал из Иркутска: «Прошу тебя принять его в свою дружбу и знакомство, открыть ему свой дом, как наш ему отверзен был, и тем заменить ему ту дружественную искренность, в которой он во все время пребывания в Иркутске с нами оставался… При сем я не лишним считаю известить тебя, что Кожевников совершенно ничего более не имеет, как токмо свое жалованье, и потому прошу тебя помогать ему во всем. Ты, конечно, познакомишь его с Бурцовым, к которому он от меня имеет письмо; покажи ему и сие и попроси, чтобы и он его принял в свою дружбу».

Любое из подобных писем, окажись оно в руках жандарма, грозило братьям Муравьевым самыми дурными последствиями. И все-таки они ни при каких обстоятельствах от помощи попавшим в беду товарищам не уклонялись.

Разжалованные декабристы, служившие в войсках Кавказского корпуса рядовыми, общались не только с Муравьевым, но и с Бурцовым, Раевским, Вольховским, Сакеном, Чавчавадзе. И в конце концов эта страшная для правительства связь командиров Кавказского корпуса с государственными преступниками не могла остаться незамеченной, и собиравшаяся над их головами гроза разразилась. Но до этого было пока еще далеко.

… Где-то в середине февраля в Тифлис пришло неожиданное известие, что в Тегеране убит Грибоедов.

Темные предчувствия, высказанные Александром Сергеевичем перед отъездом в Персию, оправдались. Алаяр-хан, раздраженный твердостью и настойчивостью Грибоедова, взбудоражил народ. Фанатически настроенная толпа вломилась во двор русского посольства, перебила охрану и чиновников, растерзала и посла, обезображенный труп которого был выброшен на улицу. Шах и его правительство знали об умысле Алаяр-хана. Англичане, окружавшие шаха, из-под руки склоняли главных чиновников Персии к злодейской расправе.

В доме Ахвердовых и во флигеле, где жили Чавчавадзе, воцарилась скорбная тишина. Прасковья Николаевна, с материнской нежностью относившаяся к Грибоедову, слегла в постель. Мать Нины, княгиня Саломе, билась в истерических припадках. Соня укачивала в детской Наташу, а у самой из глаз катились слезы. Притихли голоса Катеньки Чавчавадзе и Дашеньки Ахвердовой. Мрачен был Муравьев. Тяжело переживая гибель Грибоедова, все находились в ужасной тревоге за судьбу несчастной Нины. Грибоедов оставил ее, беременную, в Тавризе, и с ней там был двоюродный брат Роман Чавчавадзе, но от них давно не получали никаких сообщений. Что там происходит, не сделались ли и они жертвами разъяренной толпы? И как воспримет Нина известие о трагической гибели мужа?

Впрочем, вскоре тревога стала затихать. Роман Чавчавадзе вывез Нину из Тавриза. Князь Александр Герсеванович, находившийся в Эривани, встретил дочь на границе и привез ее в Тифлис. Гибель мужа от Нины скрывали, но она чувствовала недоброе, была молчалива и, казалось, догадывалась обо всем. Прасковья Николаевна решилась наконец осторожно объявить ей о страшном происшествии. Нина перенесла удар мужественно. Она не билась в истерике, подобно матери, и не металась в отчаянии, а тихо плакала и скрывала печаль свою, хотя горе ее было безмерно. Ночью начались тяжелые преждевременные роды, недоношенный младенец скончался спустя несколько часов после рождения.


Вы здесь » Декабристы » ЖЗЛ » Задонский Н.А. Жизнь Муравьева