Декабристы

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » Декабристы » ЖЗЛ » Задонский Н.А. Жизнь Муравьева


Задонский Н.А. Жизнь Муравьева

Сообщений 41 страница 50 из 115

41

Сонюшка оказалась очень молоденькой стройной черноглазой девушкой. Она была круглой сиротой, жила со старой полуглухой теткой на маленькую пенсию, получаемую после смерти отца, служившего канцеляристом в гражданском ведомстве. Муравьев встретил ее год назад, когда уже знал, что Наташу Мордвинову выдают замуж за князя Львова. «Не я прервал первый связь сию, – записал он тогда в дневнике, – я был постоянен до конца». И хотя он никому в этом не признавался, образ Наташи долго еще продолжал волновать его, и Сонюшка при первой встрече привлекла его тем, что в чертах ее лица заметил что-то неуловимо напоминавшее Наташу, хотя видимого сходства между ними и не было.

Вскоре, однако, он разглядел в этой бедной, простенькой девочке такие редкостные душевные качества, что пробудившееся в нем нежное чувство к ней начало быстро крепнуть. Кроткая, правдивая, бескорыстная Сонюшка тоже привязывалась к нему все сильней, и она беззаветно верила ему, поэтому начавшаяся связь не пугала ее, а радовала.

Месяц назад она призналась, что будет матерью. Первой мыслью его было узаконить их отношения. Он обязан это сделать, как честный и порядочный человек. Но он происходил из старинного дворянского рода и не чуждался традиций и предрассудков своего класса, переступить через них было не так-то просто. Ему представилось разгневанное лицо отца. Сын женился на какой-то безродной и нищей мещанке! Брат Александр и тот, пожалуй, отвернется. А его жена, урожденная княжна Шаховская? Подаст ли она руку Сонюшке? Среда, к которой он принадлежал, не мирилась с подобными мезальянсами…

Что же ему предпринять? Он долго мучительно ломал голову над этим вопросом и никакого ответа не находил.

Но после разговора с Бебутовым, окончательно убедившись, что Ермолов умышленно задерживает присягу и, следовательно, войска Кавказского корпуса могут быть с минуты на минуту двинуты против российского самодержавия, Муравьев решил более не медлить и позаботиться так или иначе о Сонюшке… Кто знает, каков будет исход надвигающихся грозных событий?

Он усадил ее с собой на диван, сказал:

– Давай поговорим о серьезных делах, Сонюшка… Ты у меня умница и понимаешь, что меня как военного человека могут в любое время призвать для исполнения моих основных обязанностей, а посему столь беспечно, как сейчас, жить нам нельзя, надо подумать о будущем…

Она опустила голову, произнесла со слезами:

– Я без тебя ничего не могу, но подумать надо, это верно. Я вчера слышала, как соседки нехорошо обо мне говорили…

– Вот поэтому-то я и хочу прежде всего предложить тебе переехать отсюда в другой город, чтоб тебе никто не досаждал и чтоб ты могла родить спокойно..

– В другой город? Но куда же?

– В Кутаис. У меня там верный друг князь Бебутов. Я попрошу его, он поможет тебе хорошо устроиться.

Большие черные глаза ее вдруг наполнились слезами. Она схватила и сжала его руку:

– Ты… ты… хочешь меля оставить?

Он привлек ее к себе, успокоил:

– Да нет же, нет, Сонюшка… Я буду приезжать к тебе, и там нам будет спокойней… А для нашего будущего малыша я передам пять тысяч Бебутову, он будет опекуном до твоего совершеннолетия… мало ли что может быть, надо на черный день всегда что-то иметь!

Она повеселела и, доверчиво к нему прижавшись, спросила полушепотом:

– А ты будешь любить нашего малыша?

– Ты еще спрашиваешь! Конечно, буду… И ты, и он всегда будете иметь место в моем сердце… Не сомневайся!

… Получив 24 декабря манифест о восшествии на престол императора Николая Павловича, Ермолов был обязан немедленно сообщить об этом в штаб корпуса, находившийся в Тифлисе, и привести войска к присяге, но не сделал ни того, ни другого.

Ермолов знал нового императора с самой дурной стороны, как непомерно тщеславного, жестокого и мстительного крепостника и солдафона. Надеяться на службу при нем Ермолову не приходилось. И он решил повременить с присягой. Может быть, осуществится военное выступление, давно подготовляемое Южным тайным обществом? Еще до приезда Дамиша, как только слух об отречении Константина от престола дошел до Ермолова, он послал верных людей разведать, не замечается ли каких волнений в войсках Второй армии, расквартированных на юге. А помимо того, мог надеяться на известия и от руководителей тайного общества, рассчитывавших на его помощь; ведь Каменскую управу этого общества возглавлял вместе с Сергеем Волконским двоюродный брат Ермолова полковник Василий Давыдов.
 
Между тем дни уходили, а Ермолов никаких обнадеживающих вестей не получал. Он понимал, что задержка присяги может дорого ему обойтись, и день ото дня тревога овладевала им все более. Напряженное ожидание становилось невыносимым. Он плохо спал ночами, вскакивал при каждом стуке, осунулся, помрачнел, и все чаще страх заползал в душу. Он живо помнил, как тридцать лет назад сидел в сырой и холодной одиночной камере Петропавловской крепости за участие в заговоре против самодержавия.

31 декабря возвратился посланный к новороссийскому наместнику Воронцову верный человек, сообщил, что на юге спокойно, войска Второй армии мирно присягают новому самодержцу.

Ермолов весь день провел в одиночестве. Дежуривший в соседней комнате адъютант Талызин слышал лишь тяжелые шаги и вздохи охваченного смятением главнокомандующего. Шли восьмые сутки, а войска корпуса еще не принимали присяги, завтра начинается новый год… Надо было что-то немедленно решать!

Короткий зимний день кончался. Ермолов вызвал адъютанта и, передавая ему запечатанный сургучом пакет, кратко приказал:

– Отправишь в штаб корпуса. А ко мне пригласи Вельяминова. Больше никого не впускай. Я болен!

… Николай Муравьев, возвратившийся 2 января из Тифлиса в Манглис, собрал преданных ему командиров карабинерного полка и приказал быть в готовности к возможному походу. Но помимо преданных командиров, на которых он мог положиться, были и такие, поведение которых вызывало сомнение. Полковой адъютант Артемовский, например, держал себя явно подозрительно, нужно было искать способы обезопасить себя от возможных предательств.

Но в конце концов все как будто уладилось, и Муравьеву оставалось лишь ожидать приказа главнокомандующего.

5 января под вечер из Тифлиса прискакал нарочный. Муравьев нетерпеливо распечатал врученный ему пакет. Исполняющий обязанности начальника корпусной канцелярии Иван Майвалдов сообщал:

«Конечно, уже дошло до вас известие о важном и необычайном событии, полученном здесь третьего дня в 11 часов утра; вчерашний день разосланы по полкам присяжные листы и акты об отречении его высочества Константина Павловича; добавлю к сему к сведению вашему высочайший приказ в копии, отданный в 14-й день декабря. Дня через три ожидают сюда А.А.Вельяминова; от его высокопревосходительства Алексея Петровича с нарочным получено известие от 31-го декабря из Червленой о восшествии на престол государя императора Николая Павловича…».[29]

Прочитав это письмо, Муравьев с привычной аккуратностью спрятал его в нижний ящик стола, где хранилась личная переписка, потом закурил трубку и погрузился в тяжелые думы.

Из Петербурга уже начали доходить слухи об арестах и готовящейся суровой расправе над бунтовщиками… А в Южном обществе, видимо, не решились поддержать северян. Надежды оказались напрасными. И Ермолов не мог дольше задерживать присяги. Можно ли обвинять его в этом? Первый акт трагедии закончился. Как-то сложатся дальнейшие события?

Никто в Кавказском корпусе, и Муравьев в том числе, не знал, конечно, что в тот самый день, когда Ермолов отправлял из Червленой в Тифлис столь запоздавшее извещение о восшествии на престол императора Николая, Черниговский пехотный полк Второй армии, соединившись в Василькове с несколькими воинскими частями других полков, выступил против самодержавия. Возглавлял восстание подполковник Сергей Муравьев-Апостол.

42

… А тем временем в Петербурге был арестован находившийся там в отпуске Воейков. Слух об этом чрезвычайно встревожил Ермолова и Муравьева, особенно когда вслед за этим был на Кавказе неожиданно арестован и Грибоедов. Чем интересуются в Следственном комитете? Что выясняют, чего нужно опасаться? Воейков понимал, в каком тревожном состоянии находятся Ермолов и ермоловцы, и, освободившись из-под ареста, спешит поставить их в известность об учиненных ему допросах и своих ответах, хотя Следственный комитет, продолжавший работу, строжайше запрещал их разглашение. Письмо Воейкова к Николаю Муравьеву послано из Петербурга частным образом 11 апреля 1826 года. Выставляя себя, осторожности ради, этаким невинно пострадавшим благонамеренным лицом, Воейков писал:

«Вам известны уже все беспорядки, бывшие здесь 14-го декабря, равно как и преступная цель злоумышленных людей. В числе их злодеи, которые хотели замарать имена гнусною клеветою. Самые неприятные слухи о корпусе нашем носились по городу. Присяга не получалась весьма долгое время. Сверх сего знакомство мое с Якубовичем, пребывание мое в столь смутное время в Петербурге, все сие не могло не навлечь на меня справедливого подозрения: итак, 8 января я был призван к дежурному генералу и арестован, а 10-го был представлен во дворец к генерал-адъютанту Левашову для снятия с меня показаний или допроса. Из них я увидел, что главное обвинение мое состояло в том, что будто в Грузии существует также общество злоумышленников и что я должен быть один из членов оного, сие донесение сделано было генерал-майором Сергеем Волконским, человеком, которого я отроду не видел и который, бывши в 1824 году на водах, слышал от какого-то офицера, что в корпусе есть действительно общество. Невзирая на все слухи весьма дурные о нашем корпусе, я так был уверен, что они несправедливы, что ручался головою своею, что у нас нет общества и никогда не существовало. После сих допросов я был представлен к государю и точно также ручался за корпус головою и решительно утверждал, что нет у нас общества. Государь со мною говорил весьма милостиво и довольно долго, после чего я был опять отвезен в Главный штаб и содержан до тех пор, пока не собраны были доказательства в моей невинности».

Получив это сообщение, ермоловцы с облегчением вздохнули. Во-первых, стало ясно, что Следственный комитет интересуется лишь вопросом о тайном обществе в Кавказском корпусе. Во-вторых, что никакими уликами и доказательствами Следственный Комитет не располагает, иначе Воейкова не отпустили бы.

Однако можно ли сделать из всего этого вывод, что тайного общества в Кавказском корпусе не существовало?

Письмо Воейкова наталкивает на мысль, что Следственный комитет, выясняя вопрос о тайном обществе в войсках Кавказского корпуса и признав в конце концов это общество «мнимым», совершенно упустил из виду не менее, а более существенный вопрос о причинах задержки присяги. Грибоедова об этом даже не спросили. А именно полное выяснение этого вопроса могло открыть Следственному комитету замысел Ермолова.

Упущение кажется особенно странным потому, что Следственному комитету было хорошо известно решение тайных обществ начать восстание во время смены императоров на престоле и ни в коем случае не присягать наследнику, не ограничив его самодержавия.

Решение это было, конечно, известно и Николаю Муравьеву, а через него, вероятно, и Ермолову, знали о нем Авенариус, Устимович, Грибоедов и все находившиеся на Кавказе члены тайных обществ. Грибоедов, возвратившийся осенью 1825 года из России, по всей вероятности, рассказал также Ермолову о надеждах, питаемых членами тайных обществ на помощь Кавказского корпуса в случае военного выступления против самодержавия. Осторожный Ермолов, может быть, никому и не высказал своего отношения к этому, но крепко призадумался. А что, если в самом деле в нужный момент поддержать восставших?

Задержка присяги теперь подтверждена двумя доселе неизвестными документами: письмом Н.Воейкова и сообщением И.Майвалдова. И вопрос о существовании кавказского тайного общества получает несколько новое освещение. Организационно оформленного тайного общества, вероятно, не было.

Много лет спустя, когда Ермолов, будучи в отставке, жил в Москве, он сделал следующее признание, записанное часто навещавшим его А.В.Фигнером{12}, племянником известного партизана: «Однажды, говоря о том, как в молодости за участие в антиправительственном заговоре он был посажен императором Павлом в Петропавловскую крепость, Ермолов сказал: „Если бы Павел не засадил меня в крепость, то я, может быть, давно уже не существовал бы и в настоящую минуту не беседовал бы с тобою. С моею бурною, кипучею натурой вряд ли бы мне удалось совладать с собою, если бы в ранней молодости мне не был дан жестокий урок. Bo время моего заключения, когда я слышал над своей головою плескавшиеся невские волны, я научился размышлять“. Может быть, это заявление Ермолова в какой-то степени объясняет, почему он, явно сочувствовавший декабристам, не решился вступить в тайное общество и проявил колебания в период междуцарствия. Однако при Ермолове на Кавказе несомненно существовал круг или общество преданных ему свободолюбивых „порядочных“ людей, полагавших, что в случае военного выступления против самодержавия Ермолов поддержит восставших, стремящихся выполнить его неосуществленный замысел. Дальнейшие поиски советских исследователей покажут, так ли это.

43

Часть III

Уверен, что чувство чести и любовь к свободе, так много и вами уважаемые,
будут говорить в мою пользу, и мною предпринятое
не сочтете следствием неосновательной молодости.
Декабрист Александр Якубович

Надеюсь, что вы позволите мне считать себя в числе любящих вас
и самых преданнейших вам.
Декабрист Владимир Вольховский

1

Лет десять назад, когда Ермолов командовал гвардейской дивизией, великий князь Николай Павлович состоял у него бригадным начальником, отличался совершенным знанием устава и ревностным соблюдением всех предписанных им правил. На учениях и на парадах великий князь показывал образец военной выправки, ходил таким немыслимо размеренным гусиным шагом, что приводил в полный восторг бывалых парадоманов. А Ермолов, глядя, каким бравым молодцом, выпятив грудь колесом, идет впереди своей бригады великий князь, лишь усмехался и ни разу похвального слова даже не сказал. Николай Павлович обижался, кусал от досады губы.

Однако ж во время пребывания российских войск в париже, узнав, что великий князь изволил учинить пьяный дебош в непотребном доме, Ермолов не постеснялся сурово, словно какого-нибудь нашкодившего прапорщика, отчитать его. Николай Павлович дивизионному командиру, находившемуся тогда в фаворе у императора Александра, ничего не посмел возразить, а случая этого не забыл. И слухи о допускаемых Ермоловым в войсках Кавказского корпуса вольностях и поблажках великий князь старательно раздувал, стремясь убедить императора, что Ермолов – человек подозрительный, либерал и ненадежный на границах российских начальник.

12 декабря 1825 года, за два дня до восстания, Николай Павлович писал начальнику главного штаба Дибичу, находившемуся в Таганроге:

«Я вам послезавтра, если жив буду, пришлю сам еще не знаю кого с уведомлением, как все сошло. Вы также не оставите меня обо всем, что у вас или вокруг вас происходить будет, особливо у Ермолова, ему менее всего верю!»

После того как восстание на Сенатской площади было подавлено, а из допросов арестованных заговорщиков выяснилось, что они наряду со Сперанским и Мордвиновым намечали ввести в состав свободного правительства Ермолова, император Николай окончательно уверился, что главнокомандующий войсками Кавказского корпуса связан с бунтовщиками. Комитету, созданному для изыскания соучастников возникшего злоумышленного общества, было приказано с особой тщательностью расследовать, нет ли тайной организации на Кавказе, не укрываются ли и там мятежники под покровительством Ермолова. 8 января император Николай получил известие о революционном выступлении на юге Черниговского полка, и хотя, как сообщил командующий Второй армией Витгенштейн, черниговцев удалось быстро усмирить, кто знает, не вспыхнет ли завтра восстание в других полках? И не соединятся ли южные бунтовщики с Ермоловым?

В царском кабинете тихо и сумрачно. Шторы на окнах спущены. На письменном столе горят две свечи под темными шелковыми зонтиками. Прикрывшись шотландским пледом, Николай лежит на диване, хотел вздремнуть, но в голову лезут и лезут страшные мысли. В памяти императора невольно возникает богатырская фигура проконсула Кавказа. Чем он сейчас занят? Почему до сих пор не высылает присяжных листов?

Император чувствует, что заснуть не удастся, тяжело поднимается, приводит себя в порядок и отправляется на половину жены. Когда им овладевает страх, он испытывает неодолимое желание заразить им и близких, у него с детства эта подленькая черта в характере.

Будуар Александры Федоровны пропитан тонким ароматом фиалок. Она сидит в глубоком кресле, хрупкая, болезненная, и широко раскрытыми глазами следит за мужем, который, расхаживая по комнате, изрекает жестко и отрывисто:

– У Ермолова в корпусе сто тысяч штыков! На юге он найдет полную поддержку! Bo Второй армии гнездо бунтовщиков. В аракчеевских поселениях и на Дону волнения не прекращаются. Представляешь, какое угрожающее положение складывается?

– Неужели ты думаешь, мой друг, что Ермолов заодно с мятежниками? – спрашивает дрожащим голосом императрица.

– Думаю. По всему на то похоже. Ермолов заядлый якобинец. Заговорщики признаются, что всю нашу императорскую фамилию под корень хотели истребить, а Ермолова избрать в свое свободное правление, недаром же ему почет такой! И присяжных листов из Кавказского корпуса до сей поры нет! Неделя сверх срока прошла! Это что же такое, как по-твоему? И слухи идут ужасные! Австрийский посол сегодня у брата Михаила осведомлялся, правда ли, что генерал Ермолов со всей кавказской армией находится на марше к Петербургу.

Александра Федоровна не выдерживает, испуганно крестится и стонет:

– Господи, спаси и помилуй, не отврати лица своего от нас!

Николай, видя, что слова его возымели желаемое действие, успокаивается, привычно выпячивает грудь, меняет тон:

– Но я не допущу, чтоб злодейский умысел осуществился, я не брат Александр, миндальничать с бунтовщиками не буду! Разгромили их подлую шайку здесь, доберемся и до других! Я им покажу, как революции устраивать!

Присяжные листы из Кавказского корпуса наконец-то пришли. Императрица от радости прослезилась и заказала благодарственный молебен. Ермолов объяснил задержку присяги тем, что в войсках, находившихся в походе, не было священников, приходилось привозить их из Кизляра и других городов, а начавшаяся оттепель совершенно испортила дороги, связь с войсковыми частями чрезвычайно была замедлена. Император Николай сделал вид, что поверил. Ссориться с человеком, под командой которого находится сто тысяч штыков, было рискованно.

А в Следственном комитете продолжали выявлять причастность к заговору главнокомандующего Кавказским корпусом. Волконский сознался, что Якубович говорил ему о существовании тайного общества под покровительством Ермолова. Якубович заявил, что все это чистая выдумка, плод его фантазии. Воейков и Грибоедов показали, что ни о каком тайном обществе не слышали. Председатель Следственного комитета доложил императору, что существование тайного общества в Кавказском корпусе следует считать мнимым и никаких улик против Ермолова не обнаружено. Николай пожал плечами и остался при своем мнении.

На Кавказ один за другим стали выезжать рекомендованные шефом жандармов Бенкендорфом лица для сбора тайных сведений о деятельности Ермолова и окружающих его людей.

В черновых записях Николая Муравьева сохранилась такая заметка, сделанная в Манглисе 11 февраля 1826 года: «Третьего дня узнал я о несчастном происшествии, случившемся в Черниговском полку, коего одним батальоном командовал Сергей Муравьев-Апостол. Мне не могло не быть прискорбно слышать о несчастье, постигшем всех трех братьев и все семейство их (далее две строки густо зачеркнуты)… Здесь пронеслись слухи, что братья мои Александр и Михаил, живущие в деревне, захвачены и увезены в Петербург в тайный комитет, учрежденный для разбора дел заговорщиков бунта… Княгиня Мадатова говорила также, что родственники мои Никита и брат его Александр Муравьевы участвовали в происходивших в Петербурге событиях».[30]

Судить по этой скупой записи о душевном состоянии Николая Муравьева нельзя, но, зная о его длительных близких отношениях со многими арестованными заговорщиками, можно представить, в каком ужасном положении он находился.

… Пребывание на Кавказе отдалило Муравьева от тайных обществ, последние годы он не мог принимать участия в их работе, не был и среди восставших на Сенатской площади, однако высочайше учрежденный Следственный комитет, как вскоре стало известно, интересовался не только расследованием заговора, но и тем, когда и как зародились в России первые тайные общества, а в таком случае не приходилось сомневаться, что доберутся и до него. Он знал, что подписи вступавших в члены первых тайных обществ лиц уничтожены, мог надеяться, что родные и близкие не выдадут его, но в Петропавловской крепости оказались все члены Священной артели, и стоило кому-нибудь из них проговориться на допросе о существовании ее, как он будет привлечен к ответу. Не меньшую опасность представляли находившиеся у арестованных заговорщиков письма его, часто весьма неосторожные, которые при обысках могли оказаться в руках полиции. А деятельность его на Кавказе, откровенные беседы с Якубовичем?

44

Аресты продолжались всю зиму, и список бунтовщиков все более пополнялся знакомыми именами. В двадцатых числах января взяли и увезли под конвоем Грибоедова. Вслед за тем пришло из Петербурга известие об аресте Воейкова. Муравьев ждал, что гроза вот-вот разразится и над его головой, и готовился к этому. Были сожжены все наиболее опасные документы, а дневники и письма, которые, по его мнению, можно было не уничтожать, переданы на сохранение Прасковье Николаевне Ахвердовой, на которую он мог положиться.

Но беспокоила не только личная судьба… В тюремных казематах томились многие из тех, кого он, Николай Муравьев, впервые приобщил к революционным идеям… Разве не он пятнадцать лет назад соблазнил Матвея Муравьева-Апостола и красавца Артамона Муравьева вступить в тайное юношеское собратство? Разве не он доказывал в Священной артели преимущества республиканского строя перед монархическим? А кто привлек в тифлисскую артель, затем путем переписки нравственно образовал в республиканском духе Евдокима Лачинова, арестованного на днях на юге?[31]

Нет, ни тогда, ни сейчас, ни после не раскаивался он в своей политической деятельности и не считал ее заслуживающей наказания, ибо она была вызвана любовью к отечеству, желанием лучшей жизни для своих соотечественников, но все же сознание, что его «разговоры и внушения вовлекли многих в возникшее возмущение и соделали их через сие несчастными», причиняло большое нравственное страдание. Страшила участь узников, сердце обливалось кровью, когда думал он о слезах и муках, выпавших на долю их родных.

Между тем наступила весна, а его никуда не вызывали. Он взял отпуск, отправился в Кутаис. Сонюшка родила девочку. Он стал отцом. И опять возник перед ним тяжелый вопрос, как узаконить отношения с Сонюшкой и положение маленькой Сони, как назвали дочь. И он опять ни на что не решился. Сказал, что угроза, нависшая над ним, не позволяет ему заводить связи, ибо они могут повредить тем, кто с ним связан. Довод этот был справедлив лишь отчасти, ибо главная причина состояла все-таки в том, что он, оставаясь сыном своего века, не мог переступить запретной черты, установленной воспитавшей его средой.

Возвратившись в Манглис, он получил письмо от освобожденного из-под ареста Воейкова, и письмо это приободрило его и всех ермоловцев, которым оно было незамедлительно сообщено. А прибывший в Тифлис князь Александр Сергеевич Меншиков, назначенный посланником в Персию, говорил, будто Следственный комитет работу уже заканчивает, государь настроен миролюбиво и строгих приговоров заговорщикам не предвидится. И в самом деле было на то похоже. Пришло известие, что освобожден из-под ареста и возвращается на Кавказ Грибоедов, выпущены из крепости с очистительными аттестатами многие другие лица, взятые по подозрению в соучастии. На душе стало немного легче.

И Софья Ахвердова, падчерица Прасковьи Николаевны, восемнадцатилетняя красивая и умная девушка, которой Муравьев давно нравился, заметив, что он, придя к ним, после долгого перерыва снова сел за фортепьяно, сказала ему, улыбаясь:

– Я догадываюсь, что вы получили какое-то приятное известие, не правда ли?

– Кажется, тучи, сгущавшиеся над близкими моими и надо мной, немного рассеиваются, милая Софи, – признался он откровенно.

Но все обстояло иначе, чем ему показалось. В Следственном комитете Сергею Волконскому задали вопрос:

– Была ли связь у Южного тайного общества с Кавказским корпусом и через кого она осуществлялась?

Волконский ответил:

– Я знаю только, что полковник Бурцов переписывался с полковником Муравьевым.

Муравьев был взят под подозрение. Ермолов получил высочайшее повеление учредить за ним секретный надзор. 4 марта, уведомляя об этом начальника штаба Вельяминова и думая, что тот, перепуганный событиями, может, чего доброго, впрямь приставить к Муравьеву соглядатаев и ввести его в беду, Ермолов счел нужным от себя добавить, что Муравьев «поведением своим и усердием к службе не подавал ни малейшего подозрения в участвовании в открытых уже правительством тайных обществах, но под надзор взят потому единственно, что многие из однофамильцев его оказались к ним принадлежащими».

Надзор за Муравьевым не осуществлялся, а в Петербург, когда требовалось, главнокомандующий посылал написанные по всем правилам сообщения, что поднадзорный полковник ни в чем предосудительном не замечен.

Сам Муравьев ничего об этом не знал. Ермолов скрыл от него высочайшее повеление о надзоре, то ли не желая лишний раз тревожить его, то ли из боязни, что он где-нибудь о том проговорится.

Невзирая на благодушные письма императора Николая, Ермолов не обольщал себя надеждой на долгое пребывание главнокомандующим Кавказским корпусом и не верил, будто царь снисходительно отнесется к заговорщикам и к тем, кто их поддерживал. И все же, когда известие об ужаснувшем всю страну приговоре над декабристами дошло до Алексея Петровича, он невольно содрогнулся, ибо не ожидал столь неправдоподобно чудовищной расправы. И, видя среди приговоренных столько родных Николая Муравьева, пожалел его и подумал о дальнейшей судьбе мужественного, преданного ему поднадзорного полковника.

Что можно для него сделать? Задача была не из легких. Прибывавшие из Петербурга шпионы не преминут теперь донести, что близкий родственник заговорщиков командует карабинерным полком, значит, прежде всего надо найти ему иную службу, и подальше от Тифлиса, чтобы не мозолил он глаза недоброжелателям, пока всюду обсуждают приговор над заговорщиками.

Лучше всего отправить его на персидскую границу, где начались стычки с персиянами. Наследник шаха Аббас-Мирза, подстрекаемый англичанами, готовился воевать. Воинственный Гассан-хан, брат Эриванского сардаря, перейдя границу, грабил и сжигал армянские и грузинские селения в Бамбакской и Шурагельской провинциях.

Там, в пограничных войсках, Муравьев получит возможность полнее развернуть свое военное дарование, отличиться и проявленным усердием создать хорошую репутацию, смягчив тем самым тяготевшее над ним в правительственных кругах подозрение в неблагонадежности. Но на какую же должность определить Муравьева? Пограничными войсками Бамбакской провинции командовал отважный и опытный полковник Севарзедшидзе. Послать Муравьева как представителя корпусного командования в помощь Севарзедшидзе – заденешь самолюбие последнего, а подчинить ему Муравьева – этот обидится, гордыня у обоих непомерная. Пришлось Ермолову поломать голову!

19 июля Муравьев получил приказ главнокомандующего тотчас же отправиться в Бамбакскую провинцию, в Караклис, а спустя три дня близ Караклиса его нагнал нарочный с личным письмом Ермолова:

«Николай Николаевич, по расчету моему ты уже в Караклисе, чему я весьма рад, ибо не могло быть более вовремя. Ты, следовательно, все уже знаешь, что персияне делают. У меня в виду один бестолковый рапорт майора Варламова, из которого даже не вижу, где Севарзедшидзе? От вероломства подлейших мошенников всего можно ожидать, и, быть может, он уже не существует; в таком случае ты принимаешь команду над войсками и остаешься в Бамбаках. Получишь о сем бумагу. Надеюсь на храбрость, будь чрезвычайно осторожен и не рассеивай сил. Прощай. Душевно любящий Ермолов».

Однако Севарзедшидзе был жив и здоров и Муравьева встретил в Караклисе не очень дружелюбно, видимо усмотрев в этом нежданном визите старого приятеля недоверие главнокомандующего.

Муравьев сообщил Ермолову:

«О своем назначении осмеливаюсь покорнейше просить ваше высокопревосходительство, дабы вы снабдили меня вашим повелением, ибо я теперь нахожусь здесь без всякого занятия».

Ермолов отозвался краткой запиской:

«Останься некоторое время в Бамбаках и как храбрый офицер помогай Севарзедшидзе от чистого сердца и за своими между тем посмотри. Ермолов».

Муравьев, вероятно, догадался, в чем дело, и, как сам в дневнике записал, остался безропотно «нянькой при Севарзедшидзе», который, впрочем, назначил старого приятеля командовать войсками, находившимися в Караклисе.

45

Здесь узнал Муравьев о казни пятерых декабристов{13} и ссылке на каторгу других… Потрясенный кровавой расправой, он, сказавшись больным, двое суток не выходил из своей квартиры. Ужасно было его душевное состояние. Даже в Хиве, ожидая страшной казни, не испытывал он столь жестоких терзаний. Перед ним стояли пять виселиц на крепостном пустыре, и особенно ясно представлялось бледное, страдальческое лицо Сергея Муравьева-Апостола, вспоминались встречи с ним, дружеские беседы… А сколько их, родных и близких, друзей и товарищей, отправлено в Сибирь! Брат Александр отделался ссылкой в Якутск, Бурцов и Калошины – заключением в крепости, а как безжалостна судьба к Никите Муравьеву, Матвею Муравьеву-Апостолу, Артамону Муравьеву, Михаиле Лунину, Сергею Трубецкому, Михаилу Фонвизину, Ивану Якушкину, Александру Якубовичу и ко многим другим, коим «милосердный монарх» смертную казнь заменил тяжкими работами в мрачном подземелье!

Сестра писала Николаю Муравьеву: «Мы часто о тебе говорим и благодарим судьбу, которая сохранила тебя от общего нынешнего несчастья, ты можешь себе представить, в какую грусть и уныние повергли они многие семейства. Участь Александра в сравнении с другими может назваться завидной».

Николай Николаевич еще не знал в то время, какая трагедия происходила в семье Никиты Муравьева и какие страдания испытывала молодая жена его красавица Александрина.

Стояла суровая зима. Александрина только что возвратилась из Петербурга. Она молча, с полузакрытыми глазами сидела у остывшего камина в гостиной, помещавшейся в нижнем этаже большого дома в Москве на Садово-Самотечной. Она не могла ни плакать, ни молиться. Горе было слишком огромно.

Не прошло и трех лет, как она, девятнадцатилетняя скромная и застенчивая Александрина Чернышова, стала – в феврале 1823 года – женой Никиты Муравьева, которого страстно и нежно полюбила на всю жизнь.

Да и как было не любить его, умного, пылкого и доброго Никиту! В литературном обществе «Арзамас», куда он вошел вместе с поэтами Пушкиным и Батюшковым, его прозвали Адельстаном – красавцем-лебедем. Он был блестящим гвардейским офицером и наследником богатейших имений, жизнь раскрывалась перед ним самыми заманчивыми сторонами, А он, ненавидя существовавшие в стране самодержавно-крепостнические порядки, мечтал о свободном строе и разрабатывал проект будущей российской конституции.

Александрине он многое открыл, и она во всем одобряла его, не сомневаясь, что никакие дурные помыслы в голову ее Никитушки прийти не могут. И все же одного она не знала, самого главного, того, что он являлся одним из деятельнейших членов тайного общества. Это стало известно только в декабре прошлого года. Она с мужем гостила в Тагине – орловской отчине Чернышовых, когда туда, после восстания на Сенатской площади, прибыл жандармский офицер с повелением арестовать Никиту Муравьева, как участника тайного злоумышленного общества. Она с помертвевшим лицом, не веря своим ушам, глядела на мужа. Он упал перед нею на колени и в слезах припал губами к рукам ее:

– Прости, что я не сказал тебе всего… Я так бесконечно виноват перед тобой!..

Александрина, сдерживая рыдания, подняла мужа, прильнула всем телом к нему, произнесла горячим полушепотом:

– Молчи… молчи… ты ни в чем не виноват, и что бы тебя ни ожидало, я всегда буду с тобой, единственный, бесценный мой, я во всем разделю твою судьбу!..

На следующий день Александрина помчалась в Петербург, чтобы, сдав двух своих малышек на попечение свекрови, Екатерины Федоровны Муравьевой, посвятить себя всецело хлопотам о смягчении участи мужа и чтоб добиться разрешения на пребывание вместе с Никитой там, куда он будет выслан.

Тщетно шеф жандармов Бенкендорф пытался отговорить от поездки эту слабенькую по виду женщину, запугивая ее предстоящими бедствиями:

– Следуя за мужем и продолжая с ним супружескую связь, вы будете признаваемы не иначе, как женой каторжника, и мы не в состоянии будем защищать вас от могущих быть оскорблений от людей самого презрительного класса. И обратный выезд в Россию разрешен не будет. И ваши дети, кои родятся в Сибири, станут казенными заводскими крестьянами.

Александрина подняла на генерала не скрывавшие укора правдивые и ясные глаза:

– А разве нельзя быть более милосердными?

Бенкендорф невольно смутился:

– Воля государя… Я обязан предупредить вас…

– А я ничем не обольщаю себя, – вздохнула Александрина, – и готова пожертвовать всем, лишь бы быть с мужем…

И вот на днях Никита Муравьев, осужденный на двадцать лет каторжных работ, в кандалах, с жандармами, проследовал в Сибирь. Александрина встречала его и простилась с ним в Ярославле. С ней были сестры Вера и Наташа. Они провожали не одного Никиту. На каторгу отправляли единственного их родного брата Захара Чернышова, и Александра Михайловича Муравьева, младшего брата Никиты, и сколько еще родных и близких!

При последнем прощальном объятии Александрина думала лишь о том, чтоб ободрить мужа, она сказала с улыбкой:

– Мы расстаемся с тобой ненадолго… Не простудись смотри в дороге и жди меня!

Вчера она приехала с сестрами в Москву из Ярославля, чтобы проститься, может быть, навсегда со стариком отцом и с больной, парализованной матерью и, не медля ни одного дня, ехать вслед за мужем в далекую и страшную, по общим представлениям, таежную, каторжную Сибирь…

Ночь она провела у постели матери и только ранним утром перебралась в гостиную, чтобы, сидя, как она любила, в глубоком старинном бабушкином кресле, немного вздремнуть. Но первые неяркие лучи зимнего солнца пробудили ее, и она поняла, что вновь нахлынувшие скорбные мысли больше заснуть не дадут…

Кукушка старинных часов, находившихся в соседней комнате, прокуковала десять раз. Александрина встала, машинально поправила перед зеркалом растрепавшиеся золотистые волосы, затем присела к небольшому письменному столику, зачинила перо и принялась за письмо Екатерине Федоровне, зная, как свекровь нетерпеливо ждет ее сообщения.

Она не заметила, как в гостиную быстро вошла необычайно оживленная сестра Наташа.

– K тебе Пушкин приехал!

– Какой Пушкин? – недоумевая, спросила Александрина.

– Поэт Пушкин! Александр Сергеевич! Говорит, что желает видеть тебя по неотложному делу…

– Ну, хорошо, так проводи его сюда, Наташа…

Сестры Чернышовы были восторженными поклонницами Пушкина, знали его как смелого и остроумного поэта, в доме Чернышовых частенько появлялись рукописные вольнолюбивые его стихи, которые заучивались наизусть. Александрина познакомилась с поэтом в Петербурге, будучи еще девчонкой, и он запомнился ей оживленным, необыкновенно темпераментным, юношески задорным. Но годы ссылки и связанные с восстанием декабристов события не прошли для него бесследно. Александрина сразу это отметила, взглянув на вошедшего в гостиную поэта. Пушкин был в черном сюртуке, темном, наглухо застегнутом жилете, казался угрюмым, на лице с широкими бакенбардами появились резкие морщины, поредела копна кудрявых волос, и голос потерял былую звонкость.

– Извините, что я решился побеспокоить вас в такое время, Александрина Григорьевна, но, может быть, узнав о цели моего визита, вы не осудите строго…

Александрина приветливо подала ему руку, он крепко, до боли, сжал ее и, глядя в глаза, продолжил:

– Я узнал от Волконских, что вы завтра уезжаете туда, где будет Никита Михайлович… Меня восхищает ваше мужественное решение, я испытываю благоговейное чувство перед небывалым подвигом жен несчастных узников… – Пушкин порывисто вздохнул, и голубые прекрасные глаза его затуманились. – Сo многими из них я был близок и хочу, чтобы они знали, что я мысленно по-прежнему всегда с ними… Я прошу вас передать им вот это мое небольшое послание…

Пушкин протянул Александрине аккуратно сложенный листок со стихами.

Она попросила:

– Прочтите сами…

Он сделал молчаливый полупоклон в знак согласия и глухим взволнованным голосом начал:

46

Bo глубине сибирских руд
Храните гордое терпенье,
Не пропадет ваш скорбный труд
И дум высокое стремленье…

Александрина слушала затаив дыхание. Каждая строка пушкинских стихов проникала в душу. Она ясно представила себе, какую радость доставят они там, как ободрят Никиту и его товарищей, и когда Пушкин закончил, она со слезами на глазах тихо и благодарно промолвила:

– У меня нет слов, чтобы выразить вам свою признательность. Ваши стихи будут для них чудесным бальзамом…

Пушкин между тем достал из кармана другой листок и, положив его на столик рядом с первым, сказал:

– А здесь десять строчек для моего лицейского товарища Ивана Ивановича Пущина. Прошу сохранить их, может быть, вам где-то там придется повстречаться с ним…

И, уже не дожидаясь приглашения, прочитал:
Мой первый друг, мой друг бесценный!
И я судьбу благословил,
Когда мой двор уединенный,
Печальным снегом занесенный,
Твой колокольчик огласил.
Молю святое провиденье:
Да голос мой душе твоей
Дарует то же утешенье,
Да озарит он заточенье
Лучом лицейских ясных дней!

Позднее декабрист Иван Иванович Пущин в своих «Записках» вспоминал:

«Вслед за мужем она поехала в Сибирь, в 16 суток прискакала из Москвы в Иркутск. Душа крепкая, любящая поддерживала ее слабые силы. В ней было какое-то поэтически возвышенное настроение, хотя в сношениях она была необыкновенно простодушна и естественна. Это составляло главную ее прелесть. Непринужденная веселость с доброй улыбкой на лице не покидала ее в самые тяжелые минуты первых годов нашего исключительного существования… Помню тот день, когда Александра Григорьевна через решетку отдала мне стихи Пушкина… Воспоминание поэта, товарища лицея, точно озарило заточение, как он сам говорил, и мне отрадно было быть обязанным Александре Григорьевне за эту утешительную минуту».

… В августе 1826 года войска Аббас-Мирзы, нарушив договор, вторглись в Карабах, обложили крепость Шушу. Конница Гассан-хана подходила к Караклису. Война с персиянами разгоралась. Надо было защищаться.

Пограничные воинские части под командой Севарзедшидзе и Муравьева вынуждены были на первых порах оставить Гумры и Караклис и расположились лагерем близ недостроенной крепости Джелал-Оглу.[32] Неприятельские пикеты заняли вершины Безобдала.

Ермолов послал в Джелал-Оглу подкрепление. Сюда собирались грузинские конные ополченцы. И вскоре здесь был сформирован для вторжения в неприятельские границы особый отряд из девяти рот пехоты, конной артиллерийской бригады, ста пятидесяти казаков и шестисот человек грузинской конницы. Начальником отряда главнокомандующий назначил прибывшего сюда генерал-майора Дениса Давыдова, знаменитого поэта-партизана, а начальником штаба – Николая Муравьева. Разработанный ими план смелого рейда был блестяще осуществлен.

Перейдя через Безобдал и оттеснив передовые неприятельские пикеты, отряд спустился в долину близ Мирака и здесь наголову разгромил конницу Гассан-хана, заняв затем в персидских владениях селение Кюлиюдже и несколько деревень.

«Полковник Муравьев, – доносил в главный штаб Денис Давыдов, – выбил штыками из каменистых высот засевшего в них неприятеля, расстроив толпы оного картечными выстрелами, разорвал средину его линий, преследовал оного до наступления ночи и первый поставил ногу на неприятельскую землю».

Дойдя до урочища Судегям, отряд повернул к Гумрам, откуда персияне без боя бежали, после чего возвратился в Джелал-Оглу.

Известие о вторжении русских вызвало паническое смятение в Эривани и Тавризе. Незадолго перед тем Аббас-Мирза потерпел поражение при Елизаветполе и, сняв осаду крепости Шуши, бежал из Карабаха. Надежда оставалась на Гассан-хана, но она оказалась тщетной. От наступательных действий против русских пришлось отказаться. Остатки разбитой конницы Гассан-хана и пехота, собранная близ озера Гохчи для вторжения в Грузию, стягивались теперь для защиты Эривани и Тавриза.

У Муравьева, которому отлично были известны боевые средства противника, созрел замысел небольшими силами быстро овладеть Эриванью и Тавризом. «Наступательные действия наши в сие время года, осенью, должны были во всех отношениях обратиться в нашу пользу, – записал он. – Климат умеренный на равнине, а в горах уже холодный, для нас был стеснителен, для персиян же несносен. Продовольствие везде было обильное. Эривань, вероятно бы, держалась, но нам не было надобности осаждать крепость, если не в силах были сего сделать. Монастырь Эчмиадзин и деревни с хлебом остались бы в руках наших и служили бы нам богатейшими житницами. С другой стороны, народ в Тавризе был готов принять нас, ненавидя правителей своих и царствующую в Персии династию Каджаров. Мы могли смело надеяться на возмущение или, по крайней мере, не должны были ожидать никакого сопротивления при вступлении в столицу эту, в чем нас удостоверяли и все известия, из Персии получаемые».

Денис Давыдов горячо поддержал этот план, он был доложен Ермолову, и, очевидно, при иных обстоятельствах Алексей Петрович решился бы на эту экспедицию, но… теперь все помыслы его были заняты иными делами, и он приказал верным своим командирам ограничиться строгой обороной.

Ермолов переживал трудное время. В самом конце августа на Кавказ прибыл любимец императора генерал Паскевич. Назначив его командующим кавказскими войсками, продолжавшими оставаться под главным начальством Ермолова, царь лицемерно писал Алексею Петровичу, что дает ему «отличнейшего сотрудника, который выполнит всегда все делаемые ему поручения с должным усердием и понятливостью».

Паскевич, распинаясь перед Ермоловым в своем уважении и уверяя его в благосклонности императора, в то же самое время собирал порочащие Алексея Петровича материалы, не брезгуя никакими кляузами и сплетнями. В этом Паскевичу усердно помогал прибывший вскоре в Тифлис генерал К.X.Бенкендорф, брат шефа жандармов, не устававший писать императору доносы на Ермолова и всех, кто был к нему близок.

Возмущенный подобной низостью, Ермолов выходил из себя и в свою очередь едкими и оскорбительными насмешками обличал лакейскую угодливость и бездарность царских фаворитов. Вражда главных начальствующих лиц в Кавказском корпусе не прекращалась, а изо дня в день усиливалась.

Николай Муравьев, получивший в декабре позволение возвратиться в свой полк, стал невольным участником напряженного драматического конфликта.

47

2

Дом Ахвердовых в Тифлисе стоял на склоне горы, близ потока Салалык, и выходил террасой в чудесный сад с тенистыми аллеями, площадками для игр и причудливыми беседками, сооруженными понойным генералом Федором Исаевичем Ахвердовым.

Прасковья Николаевна, вторая жена генерала, имела одну дочь Дашеньку. Но у Федора Исаевича от первого брака с княжной Юстиниани оставалось двое детей – Сонюшка и Егорушка. Они жили с мачехой душа в душу, ибо Прасковья Николаевна была добра, сердечна и относилась к падчерице и пасынку с той же материнской нежностью, что и к Дашеньке.

А флигель во дворе дома занимала семья князя Александра Герсевановича Чавчавадзе: жена его, рыхлая и болезненная княгиня Саломе, и трое детей – Нина, Катенька и Давыдчик. Сам князь, командуя Нижегородским драгунским полком, большую часть года проводил в Караагаче, где был расквартирован полк, или в своем имении Цинандали, требовавшем хозяйского присмотра.

Семьи Ахвердовых и Чавчавадзе издавна связаны были родственными и дружескими отношениями. Дети росли и воспитывались вместе.

Хорошо образованная и общительная Прасковья Николаевна любила повеселиться, и пофилософствовать, и в карты поиграть, ее часто навещал Алексей Петрович Ермолов, запросто бывали в доме Ахвердовых многие командиры и чиновники штаба Кавказского корпуса.

Николай Муравьев познакомился с Прасковьей Николаевной еще в первый год своего пребывания на Кавказе. И всегда чувствовал себя у Ахвердовых в семейном кругу, которого столь давно был лишен. Помогал Прасковье Николаевне советами в хозяйственных делах, а иной раз выручал и деньгами, делился своими огорчениями и радостями, играл с детьми.

Но события последнего времени отдалили его от милого семейства, и теперь, приехав из Джелал-Оглу в Тифлис и зайдя к Ахвердовым, он почувствовал, как что-то здесь изменилось, и тут же догадался, в чем дело. Дети незаметно стали взрослыми. И не детский смех и беготня, а звонкие молодые голоса оживляли дом. Невольно чаровали взгляд нежный румянец и темные бархатные глаза Сони Ахвердовой, привлекала к себе внимание веселая, пышная и белокурая двоюродная сестра ее Аннета, расцветала Нина Чавчавадзе, которой шел пятнадцатый год, а благоразумная младшая сестра ее Катенька все более приобретала черты надменной красавицы и важную осанку. Муравьев, увидев ее, шутя заметил:

– Ну, Катенька, попомни мое слово, быть тебе царицей.

Встретив Муравьева с обычной приветливостью, Прасковья Николаевна тут же поведала обо всех семейных происшествиях. За Софи сватался офицер Севинис, грек родом, обольстивший всех рассказами о своих необычайных приключениях и богатстве, и дело дошло до обручения, но Грибоедов изобличил Севиниса как авантюриста и вора, его арестовали и выслали. А сейчас ищет руки Софи донской генерал Иловайский, имеются и другие претенденты, да и Грибоедов, кажется, к ней неравнодушен.

Грибоедов, видимо, успел приобрести особую доверенность и симпатию Прасковьи Николаевны, она отзывалась о нем восторженно:

– Александр Сергеевич у нас каждый день бывает и всем нам нравится, такой остроумный, образованный, милый, и такой прекрасный музыкант, дай бог, чтобы у него с Софи дело сладилось.

Муравьева слова эти задели за живое, он почувствовал нечто вроде укола ревности, произнес с усмешкой:

– Александр Сергеевич теперь многим правиться будет… Как же! Самому Паскевичу близкий родственник! На двоюродной сестрице Александра Сергеевича царский фаворит женат!

Прасковья Николаевна, чуть смутившись, возразила:

– Нет, дорогой Николай, я далека от высказанных вами подозрений, но Александр Сергеевич в самом деле человек необыкновенный, и его достоинства столь очевидны…

– Не буду сего оспаривать, – сказал Муравьев. – Изгнав из дома вашего плута Севиниса, он поступил по-рыцарски, да и прочие достоинства его кто же отрицать может?

И все же, встретившись в тот же вечер с Грибоедовым, неприязненного чувства к нему долго побороть не мог. Может быть, этому способствовало отчасти и то, что он видел несомненные преимущества Александра Сергеевича в умении держать себя в обществе, знал об успехах его у женщин. Грибоедов сам рассказал, как, будучи в Петербурге, посещал Мордвиновых, и старшая сестра Наташи – красавица Вера, бывшая замужем за Столыпиным, была увлечена им.

Впрочем, неприязни своей Муравьев старался ничем не выдавать, и Грибоедов проявлял к нему самое дружеское расположение, хотя холодок в отношении к себе заметил…

Когда они возвращались вместе домой, Александр Сергеевич спросил:

– Мне кажется, вы что-то против меня имеете, Николай Николаевич. Но я не знаю за собой ничего, что бы могло доставить вам неприятность, и прошу вас открыться.

Муравьев от ответа уклонился. Грибоедов продолжил:

– Я потому прямо говорю об этом, что, с тех пор как между Ермоловым и Паскевичем затеялась распря, мое положение сделалось невыносимым. Я никогда не был в дружестве с Иваном Федоровичем Паскевичем, он недостаточно умен, самонадеян, тщеславен, и мои отношения с ним ограничены служебными делами, а меня подозревают в наушничестве и чуть ли не в совместных с ним враждебных действиях против Алексея Петровича…

– Кто же вас подозревает? – заинтересовался Муравьев. – Я ничего об этом не слышал!

– Сам старик и ближние его… тот круг уважаемых мною людей, среди которых еще недавно я был своим и чувствовал себя счастливым… Обидно и несправедливо!

Голос Грибоедова дрогнул, он отвернулся и закусил губы, стараясь скрыть волнение. В искренности его можно было не сомневаться.

Муравьев сказал:

– Вам бы следовало откровенно объясниться с Алексеем Петровичем…

– Невозможно! – махнул рукой Грибоедов. – Он смотрит на меня как на человека из неприятельского лагеря. Предубеждение его против меня столь велико, что он в каждом моем слове старается отыскать какой-то иной, затаенный смысл… – Грибоедов немного помолчал, слегка дотронулся до руки Муравьева. – Мне было бы тяжело, Николай Николаевич, если б подобное предубеждение коснулось и вас, лишив меня прежней вашей приязни и доверия…

– Я не так легковерен, Александр Сергеевич, чтоб поддаться предубеждению, – отозвался Муравьев. – И мне понятна ваша обида, вызванная подозрениями, возникшими у Алексея Петровича от чрезмерной мнительности… Но мне говорили, не знаю, насколько это верно, будто генерал Паскевич пользуется недостойными средствами борьбы, окружил себя заведомыми негодяями, вроде изгнанного Ермоловым за воровство и мошенничество Ивана Корганова, прозванного по заслугам Ванькой Каином, с помощью коих стряпаются гнусные лживые донесения государю, и это обстоятельство отчасти оправдывает чрезмерную мнительность и раздражение Алексея Петровича против всех, кто так или иначе хоть чем-то связан с генералом Паскевичем…

– Да, я сам склонен так думать, но мне от этого не легче, – сказал с легким вздохом Грибоедов. – Начальники дерутся, а с подчиненных перья летят!

– Вот именно, – улыбнулся Муравьев. – Я могу, как и вы, оказаться между двух огней. Завтра я должен представляться генералу Паскевичу как прямому начальнику, а ему известна моя преданность Ермолову, следственно, рассчитывать на его расположение мне не приходится, а с другой стороны, Алексей Петрович, возвратившись из Кахетии, где он теперь находится, и узнав о моих сношениях с Паскевичем, возможно, заподозрит в отступничестве и меня. Положение, что и говорить, незавидное! А сколь долго междоусобная война начальства продолжаться будет – аллах ведает!

– В Петербурге, еще перед отъездом сюда, я слышал, что вопрос о смещении Ермолова предрешен, – произнес тихо и по-французски Грибоедов. – И пусть только это будет между нами, Николай Николаевич, кузина моя как-то проговорилась, что Паскевич имеет позволение государя в любое время при необходимости сместить Ермолова и наименоваться настоящим командиром Кавказского корпуса.

– Да что вы говорите! – воскликнул удивленный Муравьев. – Почему же в таком случае Паскевич подличает, а не действует открыто?

– Его удерживает от решительного шага страх, что преданные Алексею Петровичу войска взбунтуются…

Сообщение, сделанное Грибоедовым, свидетельствовало о его полном доверии, и Муравьев признался:

– Ну, если судьба Ермолова решена, значит, и я должен в дорогу собираться. С Паскевичем мне не служить.

– Я вас понимаю, Николай Николаевич, – кивнул головой Грибоедов. – Дурные качества Ивана Федоровича слишком всем известны, и служить с ним нелегко. Мне тоже не чуждо было желание подать в отставку, уехать в Россию, заняться сочинительством… Однако ж, подумав, решил я дипломатического поприща не оставлять. Денис Васильевич Давыдов, коему я как-то сказал об этом, заявил, будто меня бес честолюбия терзает. Но это не совсем так. Находясь на службе, я могу и отечеству небесполезен быть, и верней о том стараться, чтобы участь близких сердцу моему несчастных узников, елико возможно, облегчать. Не таюсь перед вами, зная, сколь великой скорбью отозвались на вас и на семействе вашем известные события.

Муравьев тяжело вздохнул. Мысли, высказанные Грибоедовым, заставили его крепко задуматься. Расстались они дружески.

48

… Паскевич, пользуясь отсутствием Ермолова, бесчинствовал в Тифлисе. Ему казалось, все делается не так, всюду находил он беспорядки, всех беспощадно бранил и обещал подтянуть по-своему. Начальника штаба корпуса старика Вельяминова заставил при разводах маршировать на фланге первого взвода, а заметив в одном из полков какие-то уставные погрешности, пригрозил:

– Я из вас мятежный дух вышибу!

Муравьев не ошибся, полагая, что на расположение царского фаворита надеяться ему нечего, и записал:

«Я явился к Паскевичу, коего был любопытен увидеть. Я не долго дожидал его в приемной: по докладу обо мне он принял меня и, окинув меня глазами с головы до ног взглядом нахмуренным, недоверчивым и строгим, сказал мне, что по знакам отличия, мною носимым, он заключает о заслугах моих, но не умел скрыть недоверчивость, которую в него вселили наушники ко мне так же, как ко всем тем, кои пользовались расположением Алексея Петровича Ермолова. Словом, прием его не был привлекателен».

Однако, несмотря на это, оставлять службу в Кавказском корпусе Муравьев теперь не собирался. Слова Грибоедова не выходили из головы. Война с персиянами не окончена, и он, Муравьев, не вправе уклоняться от прямого долга перед отечеством, а вместе с тем, как и Грибоедов, обязан подумать о помощи прибывавшим уже на Кавказ разжалованным в солдаты деятелям тайных обществ и прикосновенным к ним лицам… Как раз на днях получил он сообщение от Бурцова; старый приятель писал, что, отсидев несколько месяцев в крепости, переводится ныне для службы в Грузию и надеется на скорое свидание.

А вскоре появился еще один весьма существенный довод за то, чтоб остаться на службе. Муравьев решил жениться.

Нет, не на Сонюшке, оставленной с ребенком в Кутаисе. Запретной черты он так и не переступил, ограничился тем, что обеспечил их. Сонюшка на его деньги завела небольшую белошвейную мастерскую, он и впредь не отказался помогать им. Выбор свой он остановил на другой…

Постоянно бывая у Ахвердовых и находясь в обществе стольких красавиц, он не мог преодолеть соблазна. Положа руку на сердце он признавался себе, что больше всех нравится ему Нина Чавчавадзе. Стройная, как газель, благородная и кроткая, она отличалась удивительной скромностью и должна была быть верной подругой. Но эта милая девочка вдвое моложе его, и отец ее князь Александр, старый приятель, всего несколькими годами старше его самого; о браке с Ниной неудобно и думать.

И тогда мысли стали все более сосредоточиваться на Софи Ахвердовой. Она не была ему безразлична, и он знал, что пользуется ее благосклонностью, но ее окружала толпа обожателей, и Грибоедов вечерами не отходил от нее, вполне вероятно успев в какой-то степени затронуть и чувства простодушной девушки. А каковы серьезные намерения Александра Сергеевича?

Муравьеву было известно, что небольшой капитал, завещанный детям покойным генералом, был прожит беспечной, привыкшей к легкой жизни Прасковьей Николаевной, и падчерица ее Софи осталась бесприданницей. А по тем временам это обстоятельство имело существенное значение, жениться на бесприданницах могли себе позволить лишь обеспеченные люди, а человек без средств, женясь на бесприданнице, подвергал себя и будущую семью жестоким испытаниям.

Муравьев решил поговорить с Грибоедовым о его намерениях откровенно. И Александр Сергеевич признался, что хотя к Софи он неравнодушен, но о женитьбе помышлять не может, ибо не имеет никакого состояния.

– В таком случае, – несколько приподнято и чуть краснея сказал Муравьев, – покорнейше прошу вас принять к сведению, что я желаю сделать предложение Софье Федоровне…

– Как? – удивился Грибоедов. – Мне казалось, вы были заинтересованы Ниной Чавчавадзе.

– Интересуются, сравнивают и любуются многими, а женятся на одной, достоинства которой кажутся несравненными, – ответил Муравьев.

– Что ж, мне остается радоваться за вас, Николай Николаевич, и, сознаюсь, немножко завидовать чудесному вашему выбору, – произнес Грибоедов. – Не сомневаюсь, что с такой женой, как Софья Федоровна, вы будете счастливы.

– Все это пока между нами, я никому, кроме вас, не открывал сего, – счел нужным предупредить Муравьев.

Грибоедов вежливо поклонился:

– Благодарю за доверие, я его оправдаю…

Предложение вскоре было сделано и принято. Муравьев, на правах жениха, проводил теперь много времени у Ахвердовых и чем более узнавал невесту, тем более очаровывался ею и влюблялся в нее. Выбор его был одобрен и отцом, приславшим свое благословение, и Ермоловым, который знал Софи с детских лет. Муравьев чувствовал себя счастливым.

49

3

Как-то в середине февраля 1827 года, поздно вечером, когда Муравьев, бывший у Ахвердовых, прощался с ними, собираясь ехать в Манглис, его внезапно вызвали к главнокомандующему.

Алексей Петрович тяжело шагал по кабинету и никогда еще не казался таким расстроенным. Увидев Муравьева, он остановился, едва ответил на приветствие, произнес трясущимися губами:

– K нам едет начальник Главного штаба барон Дибич, не знаю, с какими намерениями, но я могу всего ожидать… Тебе известно отношение ко мне ныне царствующего, и ты меня, надеюсь, понимаешь?

Муравьев молча наклонил голову.

Ермолов продолжал:

– Я на тебя одного полагаюсь и хочу тебе поручить некоторые записи и бумаги, которые ты дашь мне обещание никому не показывать.

Муравьев поднял голову, сказал взволнованно:

– Алексей Петрович! Вы знаете, что я не привык бросать слова на ветер. Я был и останусь навсегда преданным вам. Прошу располагать мною, как вам будет угодно.

На глаза у Ермолова навернулись слезы. Он обнял Муравьева, поблагодарил за любовь и верность, а затем, достав из стола перевязанную бечевкой толстую пачку бумаг, протянул ему:

– Вот, возьми и спрячь. Я не ожидаю для себя от барона ничего хорошего. Он может прямо ко мне приехать и опечатать мои бумаги. Не хотелось бы мне лишиться сих «Записок о двенадцатом годе» и позднейших иных записей, в коих названы видные лица и описаны предосудительные их поступки. Никому моих бумаг не показывай и не сказывай о них, а ежели все обойдется благополучно и меня не арестуют, возвратишь их мне лично, когда скажу тебе о том…

Муравьев без колебания взял бумаги, отлично понимая, какой опасности подвергается, и в душе Алексея Петровича несколько осуждая. «Он должен был все-таки взять в соображение, что вся почти фамилия моя пострадала в недавнем времени и что правительство имело меня в наблюдении».

Приезд Дибича обеспокоил не одного Ермолова. Все понимали, что посланный на Кавказ государем начальник Главного штаба должен разрешись какие-то очень важные дела и, по всей вероятности, сместить Ермолова. Партия Паскевича торжествовала. Доносчики ожидали прибытия Дибича с радостными лицами. А люди, знавшие о высоких качествах Алексея Петровича и преданные ему, не скрывали тревоги и огорчения.

Для встречи начальника Главного штаба войска были выстроены на площади, где находился и Паскевич в парадной форме. А Ермолов оставался в своей квартире.

Муравьев записал:

«Дибич проехал на дрожках весьма шибко, в полной форме, прямо к Алексею Петровичу, коего он был моложе, и явился к нему. Мы долго ожидали его с Паскевичем на площади; наконец он приехал к нам, вышел к разводу, был очень весел, любезен и успокоил многих. Меня он скоро узнал в толпе: мы с ним были довольно коротко знакомы еще в 1811 году, когда он был подполковником Генерального штаба; он меня принял очень ласково и не упустил при сем успокоить меня насчет брата моего Александра, сказав мне, что я могу надеяться, что государь скоро простит его. Все любопытствовали знать о свидании Дибича с Ермоловым. Узнали, что они обошлись очень дружески, и многие лица вытянулись внезапно. Пошли разные разговоры по городу, и многие убеждались уже, что Алексей Петрович не будет сменен и что Паскевич уедет назад».

Спустя несколько дней Ермолов опять потребовал к себе Муравьева. На этот раз Алексей Петрович выглядел молодцом и настроение у него было радужное.

– Ты знаешь, зачем я тебя позвал? – спросил он Муравьева и, не дожидаясь ответа, продолжал довольным голосом: – Ты назначаешься помощником начальника штаба Кавказского корпуса Вельяминова, коего расстроенное здоровье часто не позволяет исполнять должность. На деле штаб будет в твоих руках. Тебе понятно?

– Так точно, Алексей Петрович!

– Ну и что скажешь, любезный Николай?

– Благодарю за лестное назначение, но… может быть, Дибич или Паскевич не согласятся с этим?

– Дибич сам предложил мне назвать командира, коему можно доверить столь важный пост, и вполне мой выбор одобрил. Я рассказал ему, между прочим, как ты с Денисом Давыдовым разбил конницу Гассан-хана и о твоих планах насчет Эривани и Тавриза. Он похвалил и жалел, что я отпустил Дениса домой. А с Паскевичем о твоем назначении Дибич уже договорился, завтра будет приказ, можешь принимать дела…

– Значит, ваше предположение, Алексей Петрович, относительно миссии Дибича не оправдалось? – поинтересовался Муравьев.

– Кажется, и дай бог, если так, – промолвил Ермолов и чуть задумался: – Хотя, с другой стороны, рассчитывать совершенно на его доброжелательство мне трудно. Мнение царедворцев изменчиво, а вернее, они его не имеют. Что хозяин прикажет, то холуй и сделает. Впрочем, кто знает, Дибич меня обнадеживает правдоподобно… Но твое назначение, не скрою, меня особенно потому устраивает, что я уверен, ты употребишь всю деятельность свою, дабы помочь мне… что бы со мною ни произошло…

Муравьев, сдав полк, переехал в Тифлис и с головой окунулся в служебные дела. Штабная работа была невероятно запущена. Вельяминов не показывался и вскоре ушел в отставку. Распоряжения враждующих начальников были противоречивы и в большинстве случаев невыполнимы. Подготовка войск к весенним наступательным действиям против персиян шла медленно. Муравьев только поздно вечером освобождался в штабе и приходил к Ахвердовым отдохнуть в их семейном кругу и повидаться с невестой.

Между тем Паскевич, видя дружелюбное обхождение Дибича с Ермоловым, выходил из себя и заставлял доносчиков усилить их грязную деятельность. Паскевич не разлучался с К.X.Бенкендорфом, который в письмах к императору запугивал его тем, будто Ермолов и ближние его продолжают оставаться скрытыми мятежниками. В последних числах марта Дибич получил письмо царя: «Бенкендорф, по-видимому, сильно убежден в дурных намерениях Ермолова, прошлых и настоящих. Было бы весьма существенно постараться разузнать, в особенности, кто руководитель зла в этом гнезде интриг, и непременно удалить их, дабы ведали, что подобные люди не могут быть терпимы, раз они: обличены».

Дибич понял, что царь на стороне своих любимцев и дальнейшее оставление Ермолова на посту главнокомандующего для него нежелательно. Алексею Петровичу была объявлена воля государя о смещении, Паскевич занял его место.

Узнав об этом, Муравьев тотчас же отправился к начальнику Главного штаба, чтобы выяснить свое положение. Паскевич вряд ли захочет, чтоб штаб его находился в руках близкого Ермолову командира, да и Муравьеву служить в полном подчинении у бестолкового, вспыльчивого, самонадеянного нового главнокомандующего никак не улыбалось.

Дибич находился в своей квартире. Маленький, с прыщеватым невыразительным лицом и оттопыренными ушами, небрежно одетый барон был в беспокойном состоянии и глядел исподлобья, словно стыдясь совершенного им поступка. Ответив на приветствие Муравьева и не ожидая с его стороны вопросов, он произнес по-французски:

– У вас новый начальник. Вы это знаете. Я уверен, что при нем вы так же хорошо будете исполнять ваши обязанности, как и при его предшественнике.

Муравьева сказанные скороговоркой казенные эти слова больно затронули. Он представил оскорбленного внезапным смещением Ермолова, вспомнил, чем был обязан ему, душевные беседы с ним, долголетнюю службу и не мог удержать слез, достал платок, отвернулся в сторону.

Дибич несколько секунд пристально, молча смотрел на него, потом быстро подошел, обнял:

– Я понимаю вас, любезный Муравьев. Это делает вам честь. Я за это уважаю вас еще более. Ваша привязанность к Ермолову мне порукою вашего образа действий в новых обязанностях, которые на вас возложены.

Муравьев в искренность барона верить не мог, сказал прямо:

– Ваше высокопревосходительство, я не нуждаюсь в утешениях, и вы напрасно употребляете сии околичности, а ежели цель ваша состоит в том, чтобы удалить меня из Грузии, скажите сразу, я удалюсь, не ожидая повторения…

На лице у Дибича появились багровые пятна:

– Как, вы мне не верите? Думаете, я вас обманываю? Разве я подал вам когда-нибудь повод в том? Неужели вы думаете, что мне нужно было прибегать к подобным околичностям, чтобы удалить вас отсюда, когда для этого достаточно одного моего приказа? Полковник, я человек честный и надеюсь, вы объяснитесь насчет вами сказанного.

– Прошу извинить меня, ваше высокопревосходительство, ежели я ошибся, – промолвил Муравьев. – Мне подумалось так потому, что не верится, чтобы генералу Паскевичу было угодно мое оставление в штабе корпуса…

– Это мое желание, и это так будет, – перебил Дибич. – Вы, как никто другой, знаете местные условия и обладаете опытом, без которого Паскевичу не обойтись, он понимает это и будет ценить надлежащим образом, я вам ручаюсь… Что вас еще беспокоит, говорите мне прямо.

– Я боюсь, что не смогу служить при генерале Паскевиче и потому, – сказал Муравьев, – что мне невыносимо слышать предосудительные выражения, коими он беспрестанно при мне чернит предместника своего, зная о моем безграничном уважении к нему.

– Хорошо, полковник. Я беру на себя уладить с Иваном Федоровичем и это, можете быть спокойны. Вас же прошу, насколько возможно, усилить подготовку корпуса к военным действиям. Я на вас надеюсь.

… А в доме Ахвердовых заканчивались последние приготовления к свадьбе, назначенной на 22 апреля. Накануне того дня Муравьев поехал к Алексею Петровичу, который некогда обещал быть у него посаженым отцом.

Дом бывшего главнокомандующего, недавно еще оживленный, приветливо светившийся по вечерам яркими огнями, был мертв, и комнаты в полном запустении. Полы запачканы следами грязных сапог, мебель, покрытая густым слоем пыли, беспорядочно сдвинута, картины и гравюры со стен сняты, в открытые двери и окна врывался холодный сквозной ветер. В кабинете стояли не запакованные еще чемоданы и ящики, валялись обрывки веревок и всюду разбросанные мелко порванные клочки бумаг.

Алексей Петрович в домашней старой черкеске, усталый, небритый, укладывался, готовясь к отъезду. Увидев Муравьева, он сказал с горькой усмешкой:

– Sic transft gloria mundi.{14} Смотри и постигай, любезный Николай.

– В пятьдесят лет рано еще прощаться с надеждами, Алексей Петрович, – попробовал ободрить его Муравьев, – слава – баба капризная, скрытная, и ласкает, и покидает, и вновь возвращается, когда не ждешь…

– Нет, чего уж там хорошего ожидать, – отмахнулся Ермолов. – Коли в крепость не заточит меня Николай, как его родитель, и то бога благодарить надо… Поеду в деревню капусту и огурцы сажать! – И вдруг, что-то вспомнив, Ермолов сверкнул глазами, а из уст его вырвался короткий смешок: – Знаешь, чем я утешен? Вчера барон Дибич приезжал покорнейше меня просить, чтобы я не днем, а ночью отсюда выехал. Говорил, что среди солдат замечено роптание, и они с Паскевичем опасаются, как бы солдаты из преданности ко мне мятежа не учинили… Вот что, оказывается, царских блюдолизов тревожит! Я им и поверженный страшен! Какова честь, а? – Ермолов передохнул, прошелся тяжело по кабинету, остановился и круто сломал разговор: – Ну, а как твои собственные дела? Когда свадьба?

– Завтрашний день, Алексей Петрович. И я затем явился, чтоб просить вас оказать мне честь принять звание посаженого моего отца…

Ермолов не дал договорить, замахал руками:

– Да ты что, любезный Николай, рехнулся, что ли? Я же человек государю ненавистный, опальный, от меня подалее держаться надо. А тебе особливо. Сам в подозрении, зачем же лишний раз неудовольствие на себя навлекать? Воля твоя, не могу у тебя на свадьбе быть!

– Вы обещали мне, Алексей Петрович…

– Помню, помню, только когда это было? А ныне положение мое, сам ведаешь, изменилось. Дразнить новое начальство для тебя в высшей степени неблагоразумно. Нет, спасибо за честь, не сомневаюсь в любви твоей, а подводить тебя не хочу…[33]

Видя, что Ермолова никак уговорить не удается, Муравьев шагнул к нему и, глядя в глаза, объявил строго и решительно:

– Алексей Петрович, ежели вы откажете в просьбе моей, я возьму в посаженые отцы первого вестового солдата, коего встречу на улице…

Зная характер Муравьева и не сомневаясь, что он исполнит безрассудный замысел свой, Ермолов не выдержал, взволнованно, со слезами на глазах бросился обнимать его:

– Ну хорошо, хорошо, пусть будет, как ты желаешь… Благодарю, бесценный, верный друг!

Скрывать сделанного Ермолову приглашения Муравьев не собирался. Напротив, он отправился к Паскевичу, у которого застал Дибича, и сказал им:

– Ваши высокопревосходительства, завтра состоится мое бракосочетание, но я не смею звать вас, так как посаженым отцом моим будет Алексей Петрович.

Дибич одобрительно, впрочем, может быть, не совсем искренне, кивнул головой. Паскевич что-то пробормотал под нос и отвернулся, скривив губы.

… Свадьба прошла тихо и скромно. Присутствовали только свои: Ахвердовы и Чавчавадзе, Ермолов и Грибоедов, приглашенный Прасковьей Николаевной.

Софи в белом подвенечном платье была особенно привлекательна.

Алексей Петрович пошутил:

– От тебя, Сонюшка, приходится жмуриться, как от солнца… Слепишь глаза!

Грибоедов, любезничавший с Ниной Чавчавадзе, порой тоже с восхищением поглядывал на молодую. Муравьев ловил эти взгляды и мучительно ревновал. Он понимал, что видимых причин для ревности как будто и не было, но ничего не мог с собой поделать.

50

4

12 мая, простившись с женой, Муравьев выехал из Тифлиса в Шулаверы, близ персидской границы, куда стягивались войска Кавказского корпуса. В конце месяца авангардные части, оттеснив неприятельские пикеты, заняли Эчмиадзин. Вскоре сюда прибыл Паскевич со всей корпусной квартирой. И войска, почти не встречая сопротивления, двинулись в Нахичевань.

Мучили знойные летние дни. Транспорт двигался медленно, провианта и воды не хватало. Жители окрестных селений разбегались, и лишь аисты на мечетях стерегли опустевшие деревни. Лошади и скот страдали от безводья, дорога все более покрывалась трупами павших животных. Появились заразные болезни среди солдат и офицеров. Полевые госпитали не вмещали больных.

Мечтая о легких победах и лаврах, Паскевич всю ответственность за движение войск возложил на Муравьева, а сам бестолковым вмешательством и неразумными требованиями только усугублял беспорядок. Он обещал начальнику Главного штаба не отвлекать Муравьева от тяжелой штабной работы бесконечными подозрениями и придирками, не попрекать преданностью Ермолову и некоторое время сдерживался, но как только Дибич уехал, снова дал волю своему необузданному нраву.

Муравьев, начавший опять делать дневниковые записи, отметил: «Отношения с Паскевичем день ото дня становились хуже. Терпения моего не доставало выслушивать напрасные и оскорбительные упреки, кои он постоянно делал. Он упрекал мне какие-то тайные сношения с Ермоловым, упрекал всеми неисправностями, которые находил в солдатах Кавказского корпуса, упрекал в ошибках писарских, когда я приносил ему бумаги па подпись, находя везде умысел, видя везде заговоры».

Любимец императора, облеченный почти неограниченной властью, Паскевич хотел сделать из Муравьева безгласного исполнителя своей воли, но столкнулся с таким характером, подчинить который оказалось ему не под силу. Не сомневаясь, что Муравьев состоял в тайных сношениях не только с Ермоловым, но и со многими заговорщиками, Паскевич старался при всяком удобном случае намекнуть на это обстоятельство, чтоб устрашить неуступчивого полковника, сделать его более сговорчивым, но и такой неблаговидный замысел не удавался.

Однажды поздно вечером в лагере близ Нахичевани главнокомандующий, помещавшийся в своей просторной, богато убранной в восточном вкусе палатке, вызвал Муравьева. Он сидел за столом, а против него стоял какой-то высокий военный, и при скудном свечном освещении лица его Муравьев сначала не разглядел, но, подойдя ближе, вздрогнул от неожиданности. Перед ним был лучший друг его и товарищ Бурцов, которого он не видел одиннадцать лет.

Паскевич наблюдал за ними, в его красивых прищуренных глазах затаилась ядовитая усмешка. Муравьев, не обращая на него внимания и не размышляя, открыл объятия старому приятелю:

– Ты ли это, Иван? Когда же ты прибыл? А как изменился, похудел…

В глазах Бурцова блеснули слезы:

– Ты не представляешь, как я счастлив видеть тебя…

Паскевич не постеснялся прервать разговор ехидным намеком:

– Какая приятная встреча, не правда ли? Вы, как я вижу, состоите в старинном и весьма близком знакомстве?

– Так точно, ваше высокопревосходительство, – ответил Муравьев, – и притом никогда не имели случая для раздора и жалоб друг на друга…

Паскевич нервно передернул плечами:

– Что ж, пожелаю вам того же и в дальнейшем… Можете пока устроить своего друга у себя, – сказал он Муравьеву, – а службу я ему подыщу согласно с повелением, данным мне государем императором…

Последняя фраза прозвучала несколько зловеще, но старые приятели пропустили ее мимо ушей. Они откланялись, вышли. И всю ночь до рассвета не сомкнули глаз, предаваясь сердечным излияниям.

А спустя несколько дней русские войска заняли Нахичевань. В восьми верстах отсюда находилась Аббас-Абадская крепость, защищаемая сильным гарнизоном под начальством сардаря Махмед-Аминь-хана. Крепость хорошо просматривалась из окна нахичеванского ханского дворца, где разместился Паскевич со своей свитой и прибывший с ними Грибоедов.

Паскевич приказал обложить крепость кавалерией, сделать траншеи и заложить батареи, но опытных начальников для осадных работ не было, сильный орудийный огонь с крепостных стен днем разрушал построенные ночью брустверы.

Паскевич выходил из себя, осыпал всех бранью и угрозами, но дело не двигалось. Тогда Муравьев предложил:

– Назначьте начальником траншей Бурцова, и я ручаюсь за успех, фортификационные работы ему отлично известны, и в усердии его можно не сомневаться.

Паскевич не утерпел, чтобы не уколоть:

– Желание ваше весьма похвальное. Желаете старинному вашему дружку протекцию оказать?

Муравьев спокойно возразил:

– Желаю, чтобы назначенная вашим высокопревосходительством осада крепости была успешно и в быстрейшее время завершена.

– Хм… А вам известно, что Бурцов состоял в тайных злоумышленных обществах, якшался с государственными преступниками и лишь милосердием государя возвращен на службу?

– Так точно, известно. Однако полковник Бурцов чина и звания не лишен, следственно…

– Ну, оставим этот разговор, вы не можете не противоречить, я подумаю, – сказал Паскевич, – Что еще вы хотите предложить?

– Весьма полезным полагал бы также возведение редутов па правом берегу Аракса, против южного фаса крепости, поручить назначенному в пионерный батальон разжалованному из артиллерийских офицеров в солдаты за известные события Михаилу Пущину…

– Что? Разве он тоже из ваших старинных близких знакомых?

– Никак нет. Но, видя старание и умение его, показанные в батальоне, полагал бы…

– Хорошо, посмотрим, – перебил Паскевич. – Соглашаюсь на ваше предложение, но имейте в виду – за усердие этих господ отвечать вы будете…

Муравьев поклонился, хотел уйти. Паскевич добавил:

– И потом, полковник, я поручаю вам сделать полный обзор крепости, да извольте непременно измерить глубину рва…

– На правом берегу Аракса замечено большое скопление неприятельской конницы, ваше высокопревосходительство, и я просил бы вас для моей рекогносцировки назначить батальон прикрытия…


Вы здесь » Декабристы » ЖЗЛ » Задонский Н.А. Жизнь Муравьева