Декабристы

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » Декабристы » ЖЗЛ » Задонский Н.А. Жизнь Муравьева


Задонский Н.А. Жизнь Муравьева

Сообщений 31 страница 40 из 115

31

5

Что же все-таки произошло?

Прибытие российского посла сильно встревожило Мегмед-Рагим-хана. Близкие люди ежедневно передавали множество ходивших среди народа всяких слухов. Одни говорили, будто посол приехал, чтобы выручить русских невольников, другие высказывали мнение, что он хочет требовать воздаяния или мщения за убийство Бековича, третьи полагали, что он явился, чтобы узнать дороги в Хиву, все высмотреть, а затем привести сюда русские войска. И этот последний слух казался хану очень правдоподобным. Он приказал допросить бывших в караване туркмен, те показали, что посол в дороге часто расспрашивал их о Хиве и делал у колодцев какие-то записи.

Мегмед-Рагим-хан собрал совет из близких людей. Все согласились, что посол прибыл с дурными тайными целями и живым его отсюда выпускать не следует. И расправиться с ним лучше всего тайно.

Мегмед-Рагим-хан заметил:

– Туркмены, в караване коих лазутчик сей находился, не должны были допускать его до моих владений, а убить и доставить мне подарки, которые он вез. Но так как он приехал, и все о том знают, нужны иные меры… Я бы желал знать, какой совет мне даст Кази? – обратился он к рябому толстому мулле, занимавшему должность верховного судьи.

Тот пожевал толстыми губами и изрек:

– Он неверный, его должно отвезти в поле и зарыть живого.

Мегмед-Рагим посмотрел на него с презрительной усмешкой, произнес:

– Я тебя почитал умнее себя, а вижу, что в тебе совсем ума нет. Если я посла убью, то на будущий год его государь, белый царь, повытаскает жен моих из гарема. Нет, убивать подождем, пускай пока посидит, надобно сначала разведать, за каким он делом сюда приехал, а ты пошел вон!

06 этом совете Муравьев узнал, впрочем, позднее, а пока, сидя под караулом, вынужден был довольствоваться народной молвой, проникавшей к нему через проворного армянина Муратова, денщика Морозова и Сеида с его туркменами, которым удавалось его навещать.

А молва была довольно зловещей. Хивинцы не сомневались, что русского посла умертвят, спорили лишь о том, каким образом это сделают. Зароют живым, или посадят на кол, или поступят, как с Бековичем: сдерут кожу и набьют ее соломой? А может быть, просто задушат ночью, как это уже не раз проделывал Ат-Чанар со своими гостями по приказу хана?

Муравьев не смыкал ночами глаз, прислушивался к шорохам, ожидал, что убийцы вот-вот ворвутся к нему в комнату, и собирался дорого продать свою жизнь. Оружие было при нем, шашка и штуцер лежали рядом – это для них, а заряженный пистолет – для себя. Живым он не сдастся!

В напряженном ожидании проходит время. Заложив руки за голову, лежа на постели в своей каморке и глядя на просинь в единственном маленьком окошке под потолком и на одиноко мерцающую звездочку, Муравьев предавался воспоминаниям и мысленно представлял, как встретят известие о его гибели родные и близкие… Видел он отца, убитого горем, видел скорбные лица братьев, товарищей, но никак не мог вообразить, как отнесется к этому Наташа. Сколько раз в его снах и грезах оживала она – и всегда являлась перед ним сияющей и радостной или с той ничего не выражающей странной улыбкой на губах, с какой запомнилась в последнюю встречу. Неужели он ничего для нее не значит, неужели ее не взволнует его гибель, не ляжет на милое лицо тень печали и не заискрятся слезами синие глаза?

Ах, Наташа, Наташа!

… Однажды Муратов сообщил, что работавший у Ат-Чанара русский невольник Давыд желает увидеться с послом и просит принять его. Муравьев охотно согласился, он давно уже подумывал над тем, как бы связаться с русскими невольниками.

– Только как же осуществить эту встречу? – спросил он. – Ведь Ат-Чанар под страхом смерти запретил невольникам какое бы то ни было общение со мной.

– Давыд малый ловкий, – сказал Муратов. – Он говорит, что может прийти к вам ночью, когда караульщики заснут, а чтобы крепче спали – водочку им поднесет.

– А не учинит ли Давыд какого-нибудь подвоха? Нам всего опасаться следует.

– Я прослежу за ним, буду на карауле, хотя подлости от него не ожидаю. Давыд, по всей видимости, человек верный.

Он пришел в полночь, плотный, средних лет, с худощавым, бронзовым от загара рябоватым лицом и светлыми тоскующими глазами, сел подле постели и вполголоса рассказал о своей несчастной доле. Пятнадцать лет назад его, мальчишку, сына оренбургского казака, схватили хивинцы около Троицкой крепости на Оренбургской линии. Несколько раз его продавали и перепродавали, подвергали жестоким истязаниям, он принял нравы и обычаи хивинцев, но жил неистребимой надеждой выбраться из неволи.

– А сколько же сейчас русских пленников томится в Хиве? – поинтересовался Муравьев.

– Свыше трех тысяч, ваше благородие, да в Бухаре, говорят, побольше того… Что творят с нами, собаки, страшно молвить! На базарах торгуют, как лошадьми, содержат хуже скотины, плетьми бьют за каждую малость, а за ослушание выкалывают глаз или прибивают гвоздями за уши к двери. Могут и убивать, да сие делают редко, выгоды им нет, русский невольник шестьдесят ихних тиллей стоит, на наши деньги рублей двести серебром… А мой хозяин Ат-Чанар сущий дьявол, – неожиданно повернул разговор Давыд, – ему, ваше благородие, ни в чем не доверяй, он более всего на привезенные тобой подарки зарится и через старшего сына Ходжаш-Мегрема старается, чтоб хан велел ему удушить тебя… Я к тебе затем пришел, чтобы о подлом умысле ихнем упредить… Бежать тебе отсюда надо, ваше благородие!
 
– Ты что, не в своем уме, что ли? Как сие возможно?

Давыд встал с пола, сел на постель, наклонился, зашептал:

– Коли меня с собой возьмешь да коли деньги есть – все устроим. У моих дружков туркмен таких коней купим, самому хану не снились! Птицами отсель полетим до самых рубежей ханства. А там лошадей сменим аль украдем в кочевьях.

– Прежде еще надо караульщиков наших обмануть да из крепости выбраться, – подсказал Муравьев.

– O том я сам позабочусь. Лестница и веревка давно на случай заготовлены, караульщиков обманем, собаку отравим. Все в лучшем виде будет. Думай, ваше благородие!

Муравьева разговор с Давыдом взволновал чрезвычайно. Мысли о побеге из Хивы в голову и прежде приходили. Помощь, обещанная Давыдом, позволяла надеяться на успех. Да в конце концов, и не в этом суть! Если б даже пришлось умереть в степи с оружием в руках, это было бы лучшим исходом, чем ожидавшая его мучительная казнь. Бежать, бежать!

Но на эти мысли начали постепенно наплывать другие. Он представил себе, как, удачно бежав из плена, явится на корвет, а затем перед Ермоловым и товарищами… Он может, разумеется, оправдаться в том, что не вручил хану послания и не добился ответа, и объяснить свое трудное положение, из коего не было иного выхода, как бегство, но может ли он сам, перед своей совестью, считать выполненным до конца долг свой перед отечеством?

Размышления переносят его к единомыслящим друзьям, оставленным в столице три года назад. Они видели смысл жизни в служении родине, в исполнении долга перед отечеством и перед согражданами. И не он ли сам, составляя правила Священного братства, записал: «Всякий добродетельный гражданин должен поставить единственной целью своей жизни принесение отечеству самой величайшей пользы».

А как все они сейчас о нем беспокоятся, не получая столько времени никаких известий, и уж конечно никто не подозревает, в каком опасном положении он находится… А что там сейчас у них? Священная артель распалась, но сохранилось ли рожденное в ее недрах тайное общество и кто во главе его? Кажется, у них начался какой-то неприятный разброд… Брат Александр женился, вышел в отставку и как будто отошел от политической деятельности, жизнь разбрасывает в разные стороны других товарищей, и Бурцов уезжает в Тульчин адъютантом начальника штаба Второй армии генерала Киселева… Но что бы с ними ни случилось, они навсегда останутся истинными и верными сынами отечества! В этом можно не сомневаться!

Муравьев забывается в беспокойном сне, и представляется ему, будто он горячо о чем-то спорит с Бурцовым, и так явственно видится разгоряченное лицо Ивана, а очнувшись, вспоминает, что у него среди других писем, полученных перед отправлением в Хиву, хранится письмо Бурцова, которому так и не успел ответить.

А скупой рассвет уже занялся. Из окошка тянет осенним холодком. С ближнего минарета гнусавит муэдзин. Муравьев поднимается с постели, облекается в восточный цветистый халат, закуривает трубку, достает из сумки послание старого друга. Знакомый, крупный и кудреватый почерк легко разбирается и при скудном освещении. Бурцов, еще не знающий о хивинской экспедиции, упрекает его в том, будто он бесполезно тратит время в Грузии, тогда как в России мог бы служить с большей пользой для отечества. И привычно философствует: «Что будет с нашей Родиной, когда мужественные россияне не обрекут себя на жертву общественной пользе? В благоустроенных государствах граждане должны нести некоторые обязанности, налагаемые обществом, а в государствах, преисполненных зла и невежества, обыкновенные обязанности недостаточны, – потребны доблести, потребно отречение от собственных выгод и стремление к общему всеобъемлющему благу».

Да, все это так. Отечеству необходимы граждане, способные на подвиг, на отречение от собственных выгод, но почему же Бурцов полагает, что только там, в России, могут свершать доблестные дела мужественные россияне?

На посеревшем, осунувшемся от бессонных ночей лице Муравьева промелькнула невольная улыбка. Интересно, как оценит старый друг его путешествие в Хиву?

… Давыду же, который следующей ночью опять пробрался к нему, он решительно сказал, что, пока письма хану не передаст и ответа не получит, о побеге нечего и говорить.

– Эх, ваше благородие! – вздохнул Давыд. – Глядите сами, только кабы не потужили после. Замучают, собаки!

– Есть кое-что пострашней смерти, – тихо и раздумчиво произнес Муравьев. – Мужество потерянное и долг россиянина неисполненный…

32

6

Из всех ханских чиновников, навещавших Муравьева и допытывавшихся о тайных его намерениях, располагал к себе более или менее один. Звали его Еш-Незер, он имел чин юз-баши, то есть командира, которому хан во время военных действий вверял начальство над воинскими отрядами. Юз-баши не было еще сорока лет, он выделялся благородной осанкой, смелыми рассуждениями и, кажется, недолюбливал хана. Юз-баши был приятным собеседником, знал много восточных мудростей. Как-то Муравьев спросил, какие ханские чиновники, по мнению юз-баши, лучше, какие хуже. Он ответил: «Верблюд шел на гору, а потом спускался с нее. Некто спросил у верблюда, что ему лучше: на гору идти или с горы спускаться? Наплевать на них обеих, – сказал верблюд».

K заключенному в крепости посланнику юз-баши относился сочувственно, старался ободрить его и дал нагоняи Ат-Чанару, узнав, что тот скряжничает при выдаче продуктов. Муравьев стал сближаться с юз-баши и подумывать над тем, не доверить ли ему послание от Ермолова для вручения хану? Ат-Чанар и другие ханские приставы не раз предлагали ему свои услуги в этом деле, но отдать в их руки единственный документ, подтверждавший полномочия посланника и цель его поездки в Хиву, было немыслимо. Они могли послание уничтожить, и тогда Муравьев оказался бы в положении самозванца, А вместе с тем, не зная, что написал Ермолов, хан свое отношение к Муравьеву определял на основе неверных донесений и слухов. Надо было как-то разорвать этот заколдованный круг. И нельзя было медлить.

Шел второй месяц заключения в Иль-Гельди. Стоял ноябрь. Осыпались листья с деревьев, свежее становились утренники, приближалась зима. Муравьев все более отчаивался. На восточном побережье Каспия мог появиться лед, и корвет «Казань», на котором его ожидали, вынужден был бы возвратиться в Баку.

Муравьев сказал об этом юз-баши, и тот сам предложил:

– Я намекну хану, что если с корветом что-нибудь случится, он будет отвечать перед русским императором, коего весьма побаивается… Но чтобы ускорить ваш прием у Мегмед-Рагима, не следует ли вам отправить ему со мной послание Ермолова и некоторые подарки?

Муравьев решил рискнуть. Незадолго перед тем юз-баши высказал желание отправиться вместе с ним посланником хана к Ермолову и собирался хлопотать об этом, и по всему было видно; никаких коварных замыслов не строил.

Муравьев отдал юз-баши для передачи хану ермоловское послание, а также подарки, состоявшие из нескольких кусков сукна и парчи, золотых часов, посуды, фарфоровых и стеклянных изделий, неизвестных в Хиве.

Юз-баши, уезжая, пообещал:

– Если дела хорошо пойдут, то ожидайте меня завтра после полудня…

Однако прошел день, прошел другой, третий… Юз-баши не возвращался. И вестей о себе не давал. Значит, дела были плохи. А может быть, он обманул? Оказался не лучше других ханских чиновников, готовых на любую подлость, лишь бы завладеть привезенными подарками? Стоило только юз-баши уничтожить послание… Нет, не хотелось в это верить! И все-таки тревожные мысли держали в лихорадочном состоянии. Без ермоловского послания нечего рассчитывать на прием у хана, можно ожидать лишь страшной мучительной казни. В таком случае побег теперь являлся единственным разумным действием. Муравьев назначил себе твердый срок: ждать юз-баши еще один день, и если он до вечера не приедет…

Но юз-баши приехал, веселый и радостный:

– Хан требует вас к себе. Послание и подарки приняты милостиво. Завтра утром мы едем в Хиву.
 
И вот открылся перед ним прекрасный и таинственный город. Тенистые, заботливо выхоженные сады, искусно сделанные каналы с прозрачной водой, великолепные каменные мосты и строения восточной архитектуры, бассейны и фонтаны, чудесная мечеть с бирюзовым куполом и золотым шаром над ним. Даже не верилось, что этот город, во всем превосходивший старинные персидские города, – столица кочевого разбойного народа, промышлявшего работорговлей.

Муравьев остановился в доме первого визиря. Здесь готовилось еще одно испытание. В соседней комнате у закрытой двери находился знавший русский язык ханский пристав, на обязанности его лежало в течение трех дней подслушивать все, что говорит гость, которого другие ханские чиновники всячески настраивали на откровенность.

Муравьев, к счастью, знал об этом, его успел предупредить Давыд, и поэтому распространялся лишь о великих достоинствах хивинцев и несравненного их повелителя. Когда испытание было закончено, юз-баши объявил, что хан ожидает посла. Муравьев надел гвардейский мундир со всеми регалиями. Сопровождали его во дворец юз-баши и несколько приставов – разгоняли дубинами наседавших на них людей, думавших, что посла ведут казнить.

Муравьева провели к дворцовым кирпичным, со вкусом построенным воротам, за которыми был мощеный двор, где у стен в неподвижных позах сидели шестьдесят киргизских послов, приехавших на поклон к хану, власть которого они признавали. Затем надо было пройти второй двор, где стояло семь небольших пушек на лафетах, и третий двор, где собирались ханские любимцы и вельможи, а отсюда через крытый камышом коридор был выход на четвертый двор – там росли степные травы и цветы, и среди них стояла ханская кибитка.

Привратники распахнули шелковые полы кибитки. Посредине ее на роскошном хороссанском ковре сидел, по-восточному поджав под себя ноги, хивинский владыка. Он был в красном суконном халате, застегнутом на груди серебряной петлицей, и в высокой, повязанной белым шелком чалме на голове. Богатырского роста, с величественной осанкой, с чистым смуглым лицом, проницательными умными глазами и белокурой короткой бородкой хан оставлял довольно приятное впечатление. Это было для Муравьева несколько неожиданно и подействовало ободряюще. Он молча поклонился.

– Хошь-гелюбсен! Хошь-гелюбсен!{11} – чуть приподняв правую руку, приветствовал его Мегмед-Рагим-хан. И, сделав небольшую паузу, поглаживая бороду, спросил: – Посланник! Зачем ты приехал и какую имеешь просьбу до меня?

Мегмед-Рагим-хан говорил по-турецки чисто и мягко. Муравьев сделал шаг вперед, отвечал тоже на турецком языке свободно и спокойно:

– Счастливой российской империи главнокомандующий над землями, лежащими между Черным и Каспийским морями, послал меня к вашему высокостепенству для изъявления почтения своего и вручения вам письма, в благополучное время писанного!

Мегмед-Рагим-хан перебил:

– Я читал письмо его!

Муравьев поклонился, продолжил:

– Сверх того он поручил мне доставить вашему высокостепенству некоторые подарки, которые я имел счастье несколько дней вперед отправить к вам. Я имею также приказание доложить вам о некоторых предметах изустно… Когда угодно будет вам выслушать меня, теперь или в другое время?

– Говори теперь, – кивнул головой хан.

– Главнокомандующий наш, – сказал Муравьев, – желая вступить в тесную дружбу с вашим высокостепенством, хочет войти в частные сношения с вами. Для сего должно поставить на твердую почву торговлю между нашим народом и вашим в пользу обеих держав. Но караваны ваши, ходящие в Астрахань через Мангышлак, должны идти тридцать дней степью почти безводной, трудная дорога сия причиною, что торговые сношения наши до сей поры еще малозначительны. Теперь же главнокомандующий желает, чтобы караваны ваши ходили к Красноводской пристани, по сей новой дороге только семнадцать дней езды, и купцы ваши всегда найдут в предполагаемой новой пристани Красноводской несколько купеческих судов из Астрахани с теми товарами и изделиями, за которыми они к нам ездят.

– Хотя справедливо то, – сказал хан, – что мангышлакская дорога гораздо далее красноводской, но народ мангышлакский мне предан, тогда как прибрежные туркменцы служат в большей части Каджарам, и потому караваны мои подвергаются опасности быть разграбленными. Я не могу согласиться на сию перемену.

– Когда вы вступите в дружественные сношения с нами, то сии самые туркменцы, теперь готовые нам повиноваться, будут ваши же слуги, и мы будем готовы подать вам всякую помощь порохом, свинцом и даже орудиями.

– Порох у меня есть, свинца довольно, – сказал с гордостью хан. – Ты видел, что и пушки у меня есть. Мастер из Царьграда взялся на днях вылить новую пушку, коей бы ядро весило два пуда.

– Слава оружия вашего высокостепенства слишком известна, чтобы мне ее не знать, – едва сдерживаясь от неподобающей улыбки, сказал Муравьев. – Но что прикажете мне отвечать главнокомандующему нашему, желающему дружбы вашей? Он приказал мне просить у вас доверенных людей, кои могли бы отправиться со мною и затем доложить вам о благорасположении главнокомандующего и нашего народа.

– Я пошлю с тобой хороших людей и дам им письмо к главнокомандующему. Я сам желаю, чтобы между нами утвердилась настоящая дружба. Хошь-гелюбсен!

Муравьев откланялся и вышел. Старый визирь Мехтер-ага и хивинские вельможи ожидали его в соседнем дворе. Вскоре сюда явился юз-баши, за ним пристав внес пожалованный ханом русскому посланнику халат из индийской золотой парчи, богатый восточный кушак, кинжал в серебряных ножнах и парчовую безрукавку, надевавшуюся на халат. Муравьева тут же обрядили в эту одежду и снова повели к хану благодарить за милостивый прием и подарки. Выполнив, как полагалось, этот обряд, Муравьев произнес:

– Благодарю ваше высокостепенство за доброе отношение ко мне, скажите, чем я могу заслужить милости, которыми вы одаряете меня. Я бы счастлив был, если б на будущий год опять мог приехать к вам с препоручениями от нашего главнокомандующего, дабы показать вам преданность мою.

– Ты приедешь, если тебя пошлют, – перебил хан строго. – А моих посланников ты представишь главнокомандующему. Если он захочет, то может послать их даже и к государю.

Муравьеву объявили, что он может возвращаться домой. С ним отправлялись ханские посланники юз-баши Еш-Незер и славившийся ученостью узбек Якуб-бай с небольшой свитой.

14 декабря Муравьев, спустившись с прибрежных гор, увидел Красповодский залив и стоявший на якоре трехмачтовым корвет. Навстречу ему отчалил гребной катер. Муравьеву показалось, что никогда еще в жизни не билось так сильно сердце, не ощущал он так полно любви к отечеству, как при виде русских кораблей и своих соотечественников!

Майор Пономарев в тот же день послал рапорт к находившемуся в Дагестане Ермолову о благополучном возвращении Муравьева из Хивы. На корвете три дня царило радостное возбуждение. Кият-Ага позвал из соседних кочевий лучших наездников и устроил в честь Муравьева конные скачки и стрельбу из лука. Лейтенант Басаргин готовился в обратный рейс.

24 декабря корвет «Казань» бросил якорь в Бакинском рейде. Здесь Муравьев вскоре получил депешу от Ермолова, который писал: «С почтением смотря на труды ваши, на твердость, с какою вы превозмогли и затруднения, и самую опасность, противуставшие исполнению возложенного на вас важного поручения, я почитаю себя обязанным представить всеподданнейше государю императору об отличном усердии вашем в пользу его службы. Ваше высокоблагородие собственно мне сделали честь, оправдав выбор мой исполнением столь трудного поручения. Генерал Ермолов. 31 декабря 1819 г. С.Параул в Дагестане».

Так была перевернута еще одна интересная страница жизни.

Муравьев испытывал большое внутреннее удовлетворение, он имел право гордиться выдержанными жестокими испытаниями. Мужество потеряно не было. Долг россиянина исполнен.

33

7

Алексей Петрович Ермолов был не в духе. Собираясь весной замирять горцев в Дагестане, он полагал, что намерение это не встретит больших препятствий. Могли ли противиться силе двенадцатитысячного русского корпуса плохо вооруженные да еще зачастую и враждовавшие между собой чеченцы, лезгины, аварцы? А получилось все не так, как думалось…

Горцы независимостью дорожили больше жизни. Никакие уговоры и мирные предложения не помогали. Покорности никто не изъявлял. Аулы превратились в маленькие крепости, их приходилось брать на штыках при огромных жертвах. Горцы сопротивлялись отчаянно. Пощады никто не просил. Старики, и ребятишки, и женщины с пылающей ненавистью в глазах кидались на солдат с кинжалами и с чем попало. Кровопролитные бои ослабляли войска. Военные строгости, наказания, разрушения аулов лишь усиливали ожесточение населения.

Алексей Петрович, сам себя успокаивая и оправдывая, говорил близким:

– Знаю, знаю, иные господа либералисты будут меня осуждать: на вольность народа посягнул Ермолов, – а что в настоящих обстоятельствах делать прикажете, позвольте вас спросить, господа? Оставить в покое горцев? Так их сейчас же турки и персияне к рукам приберут. А за спиной сих магометанских народов могущественный мистер Пудинг стоит и давно алчным взглядом взирает на горы и долины Кавказа. Не долг ли наш оградить край сей от вожделений чужеземцев? А без суровых мер как этот план исполнен быть может?

Но хотя доводы были отчасти справедливыми, успокоения они не давали. Каковы бы ни были соображения высокой политики, все же горцы отстаивали свою свободу и жизнью платили за любовь к ней, и разве он, Ермолов, с юных лет ненавидевший угнетение, мог оставаться равнодушным к ежедневно наблюдаемым примерам изумительного свободолюбия и героизма? Да и что давали, в конце концов, суровые военные меры?

А из Петербурга поступали неприятные вести… Император Александр, совершенно не разбиравшийся в обстановке на Кавказе, ждал быстрых успехов и победных реляций, а их не было, и он все более критически относился к деятельности командующего Кавказским корпусом.

– Я ценю Ермолова за ум и бескорыстие, – говорил он Петру Михайловичу Волконскому, – но, признаюсь, последние донесения с Кавказа меня не радуют: Ермолов полгода возится с горцами, когда при надлежащих мерах можно бы за месяц привести в покорность этих дикарей…

– В горах военные действия весьма затруднительны, ваше величество, – решился напомнить Волконский.

– Не в этом дело, – поморщился император. – Алексей Петрович слишком либеральничает и самовольничает… Ты читал его приказ, в котором он называет солдат товарищами? Возмутительно, мерзко! Я не поручусь, что и с горцами у него нет каких-нибудь шашней. А что это за история с посылкой в Хиву капитана Муравьева? Персияне враждуют с хивинцами, и шах встревожен, требует объяснений, зачем наш военный корвет стоит у восточных берегов Каспия, а наш офицер отправился в Хиву. Ты представляешь, какие осложнения может вызвать необдуманный поступок Ермолова?

– Позволю заметить, ваше величество, что Муравьеву поручено разведать дорогу в ханство и говорить с ханом лишь о торговых отношениях. И я надеюсь, капитан Муравьев, коего знаю с отличной стороны, поручение, данное ему, выполнит с весьма выгодным для нас рвением.

– А если с него там, как с Бековича, кожу сдерут, тогда кто за сие в ответе будет? Нет, я решительно умываю руки, заранее тебе говорю! Напиши Ермолову построже, что я действиями его недоволен и чтоб более о его самоуправствах не слышал…

Ермолов о настроении императора и его отношении к себе знал отлично, и с этим, хочешь не хочешь, приходилось считаться. Все это тоже сказывалось на дурном расположении духа. Охватившие Ермолова противоречивые чувства причиняли почти физическую боль. Он изменился и внешне. Похудел, пожелтел, под глазами легли морщины, посеребрилась львиная грива, отпущенные усы придавали лицу какое-то неприятное озлобленное выражение.

Благополучное возвращение Муравьева из Хивы порадовало Алексея Петровича; он, отдавая должное отважному капитану, незамедлительно написал в главный штаб:

«Гвардейского Генерального штаба капитан Муравьев, имевший от меня поручение проехать в Хиву и доставить письмо тамошнему хану, несмотря на все опасности и затруднения, туда проехал. Ему угрожали смертью, содержали в крепости, но он имел твердость, все вытерпев, ничего не устрашиться; видел хана, говорил с ним и, внуша ему боязнь мщения со стороны моей, побудил отправить ко мне посланцев. Муравьев есть первый из русских в сей дикой стороне, и сведения, которые передаст нам о ней, чрезвычайно любопытны. Увидев его в Дербенте, я пришлю вам рапорт о происшествиях и похвальной решительности Муравьева».

Но в Дербенте, куда Ермолов прибыл в половине января 1820 года, встреча с Муравьевым получилась довольно холодной.

Николай Николаевич прибыл в Дербент немного раньше Ермолова и тотчас же попал в объятия своих кавказских приятелей Бабарыкина и Воейкова. Они находились в Дагестане при Ермолове и, не таясь, рассказали обо всех допущенных им жестокостях против горцев. И об этом шепотом и вслух говорили всюду. Муравьев записал: «Рассказы, слышанные мною касательно кампании Алексея Петровича, не могут быть здесь помещены, ибо, не имея настоящих сведений на сей счет, мне бы не хотелось обсуживать действия двенадцатитысячного корпуса, который в течение целого лета, как мне кажется, только грабил и разорял окрестные деревни и несколько раз рассеял вооруженные толпы жителей. Главнокомандующий до такой степени забывался, что даже собственными руками наказывал несчастных жителей. Жестокие поступки, которыми он себя ознаменовал в течение прошлого года, совсем несовместимы со свойственным ему добродушием. Одно отравление Измаил-хана Текинского, коего исполнитель был генерал Мадатов, заставляет всякого содрогаться».

И хотя обсуждать действия главнокомандующего Муравьев не собирался, но тягостного впечатления, оставленного рассказами, скрыть не мог, и Ермолов при первом взгляде на него догадался, в чем дело. «Тоже и этого либералиста, видно, успели приятели настроить на осуждение, – подумал он, – своих чувств укрывать не научился еще!» И сразу недобрыми, колючими стали спрятавшиеся под лохматые брови серые проницательные глаза.

Сказал без обычной приветливости, сухо, коротко:

– Садись. Докладывай.

Слушал же молча и без особого внимания. Лишь по еле заметному судорожному движению сжатых губ можно было судить, что он сдерживает готовое прорваться раздражение.

А у Муравьева горько было на душе… И более всего боялся он сейчас не гневных речей и упреков, а того, что Ермолов начнет выискивать оправдания своим жестоким поступкам, ибо тогда он мог не выдержать в сказать Алексею Петровичу прямо, что стыдится за него, и это будет концом их отношений.

Но Ермолов сдержался. Он любил и более других своих приближенных уважал Муравьева, ценя его преданность, душевную твердость, мужество, прямоту и стойкость свободолюбивых убеждений, и поэтому-то особенно обидно было видеть на лице капитана плохо скрытое осуждение, и хотелось дать ему почувствовать, сколь «приятно» применять вызванные необходимостью, как Ермолову казалось, карательные меры. Пусть-ка тогда попробует осуждать!

Выслушав донесение, он произнес:

– Изложи сие в краткой записке и подай мне не позднее следующей недели. Будет тебе еще важное поручение. Отправишься с отрядом генерала Мадатова для наказания изменившего нам Суркай-хана Казы-Кумыкского.

Догадаться, какими мотивами вызвано это распоряжение главнокомандующего, не составляло труда. Муравьев возражать не стал, надеясь, что Ермолов сам, подумав, отменит это поручение. И не ошибся.

Неделю спустя записка была готова. Муравьев обстоятельно изложил свое мнение о необходимости учреждения крепости в Красноводском заливе и о распространении нашей торговли в Хиве и Бухаре.

Ермолов, одобрив записку, сказал:
   
– Надо, чтоб правительство, согласясь с мнением сим, продолжало начатое нами… Придется тебе в Петербург ходатаем по этим делам ехать.

O прошлом своем поручении он не упомянул ни словом.

… А известие о необычайном путешествии в Хиву капитана Муравьева проникло в газеты и в Тифлис, где он задержался до весны, обрабатывая дневниковые записи, хлынул поток писем от родных, друзей и совершенно незнакомых людей, восхищавшихся отважным офицером. Особенно взволновало полученное из Тульчина послание Бурцова:

«Имя твое, достойнейший Николай, превозносимо согражданами. Подвиг, тобой совершенный, достоин славного Рима. Как ни равнодушен век наш к подобным делам, но не умолчит о тебе история. Суди же, какою радостью исполнены сердца друзей твоих! Всегда друзья твои славили и чтили твою чувствительность, душевную крепость: теперь отечество обязано пред тобой – оно в долгу у гражданина, торжественное, превосходное состояние!»[21]

Муравьев не ожидал, что соотечественники придадут такое значение его путешествию в Хиву, и у него зародилась мысль издать свои записки отдельной книгой. Поездка в столицу была весьма кстати. Там найдутся люди, которые дадут добрый совет. Прежде всего можно, конечно, рассчитывать на Никиту Муравьева. Он пошел в своего батюшку, пером владеет бойко, и ум у него светлый. Недаром в созданное Жуковским литературное общество «Арзамас» был принят.

Давно хотелось поговорить с Никитой по душам и о делах сокровенных, касающихся тайного общества… Что там происходит? Судить о том по намекам, допускавшимся в письмах, становилось все более затруднительно. А он не собирался отказываться, подобно брату Александру и некоторым малодушным друзьям, от политической деятельности и теперь намеревался восстановить связь с обществом. Ему было известно, что из членов общества в столице сейчас находятся помимо Никиты Павел Калошин, Сергей и Матвей Муравьевы-Апостолы, Михайло Лунин, а может быть, подъедет и Бурцов из Тульчина. Предстоящая поездка в Петербург обещала много интересного.

Ну и помимо всего прочего туда влекла его – он мог в этом себе признаться – и пробудившаяся надежда на встречу с Наташей Мордвиновой и на возможность благополучного окончания долголетнего романа. Как раз перед отъездом из Тифлиса он получил неожиданное известие от двоюродной сестры Сони Корсаковой: она виделась с Наташей, и та открылась ей, сказала, что продолжает любить его и ждет нового предложения. Соня обещала совершенный успех, если он этот решительный шаг сделает. Как знать, может быть! Затуманенный временем милый образ вновь ожил и волновал его чувства.

34

8

В Петербург приехал он ранним утром четырнадцатого мая. Остановился у Павла Калошина, который жил на Мойке в большой, хорошо обставленной квартире вместе с прапорщиком Алексеем Тучковым, недавно окончившим московскую школу колонновожатых.

Павел по-прежнему служил в Гвардейском штабе, был одним из ревностных членов Союза Благоденствия, возглавлял одну из его столичных управ. Муравьева встретил он радостно, как близкого друга и единомышленника.

Союз Благоденствия, по словам Павла, значительно расширился, окреп и довольно успешно завоевывал общественное мнение. Члены Союза действовали в Вольном обществе любителей российской словесности, в обществе по распространению ланкастерских школ, создали журнальное общество, предполагая издавать собственный журнал, проникли в масонские ложи и в библейское общество.

Не ограничиваясь распространением свободомыслия и вербовкой новых приверженцев, Союз Благоденствия усиливал и практическую деятельность. Члены Союза были во многих департаментах и при высших сановниках, влияли на этих сановников в нужном направлении, разоблачали темные махинации в судопроизводстве, собирали средства для голодающих, выкупали у помещиков даровитых крепостных людей.

А незадолго до приезда Николая Муравьева произошел такой случай. Император Александр приказал петербургскому генерал-губернатору Милорадовичу арестовать и выслать в Сибирь молодого поэта Александра Пушкина, автора свободолюбивых стихов. Но любимый адъютант губернатора, член Союза Благоденствия и литератор Федор Глинка предупредил Пушкина о грозящей беде, устроил ему свидание с Милорадовичем, подготовил к тому, как надо держаться с ним, и Пушкин, избежав ареста, отделался простой высылкой на юг.

– У нас в корпусе не только у офицеров, но и у солдат рукописные стихи Пушкина имеются, – заметил Муравьев. – Мне недавно Воейков прочитал одни; не знаю, верно ли, что Пушкиным сии стихи сочинены, но с чувством необыкновенным каждое слово выражено, меня, веришь ли, жаром они обдали!

– А что за стихи, не запомнил? – спросил Калошин.

– Конец ухватил, из головы до сей поры строки эти не выходят:
Пока свободою горим,
Пока сердца для чести живы,
Мой друг, отчизне посвятим
Души прекрасные порывы!
Товарищ, верь: взойдет она,
Звезда пленительного счастья,
Россия вспрянет ото сна,
И на обломках самовластья
Напишут наши имена!

– Пушкин, наш Пушкин! – весь просияв, радостно воскликнул Павел. – Певец наш вдохновенный!..

… В первый день приезда Муравьев с бумагами Ермолова явился к генералу Закревскому и к Петру Михайловичу Волконскому, которые похвально отозвались о его мужестве и поздравили с производством в полковники. Волконский посоветовал по делам, касающимся отношений с Хивой и Бухарой, побывать у министра иностранных дел графа Нессельроде, у министра внутренних дел графа Кочубея и министра духовных дел князя Голицына. И добавил:

– По всей вероятности, тебя пожелает видеть и государь, посему далеко не отлучайся, ожидай вызова во дворец…

Приезд Муравьева в Петербург наделал много шума, и в высшем свете двери для него гостеприимно распахнулись. Но ни ласковое обращение министров, ни щедро расточаемые титулованными господами комплименты, ни изысканное общество сверкающих бриллиантами женщин с оголенными по моде плечами – ничто на молодого полковника впечатления не произвело. Все было чуждо ему в этом мире, где блестящая мишура и застывшие улыбки скрывали душевную пустоту и невежество.

Особенно поражало полное безразличие сановников к своим обязанностям, Графу Нессельроде очень понравилась высказанная Муравьевым мысль об установлении отношений с Хивой и Бухарой, он сказал:

– Не может быть двух мнений о несомненной пользе для нас предложенного вами дела, любезный полковник, но у нас в министерстве нет людей, хорошо знающих эти азиатские страны… Что вы скажете, если мы назначим вас полномочным посланником в Бухару?

– Я всегда готов отправиться туда, где могу с большей пользой служить отечеству, ваше сиятельство, – сдержанно отозвался Муравьев.

– И отлично! Не сомневаюсь, что государь нас одобрит… А теперь прошу вас посетить графа Каподистрию и управляющего департаментом азиатских дел господина Родофиникина, надо согласовать вопрос с ними…

Согласовать вопрос, однако, так и не удалось. Все предложения одобряли, все помощь обещали, все улыбались, и никто решительного слова произнести не осмелился. Муравьев тогда же с горькой иронией записал в свой дневник: «Таскаясь по всем первым лицам Государства, я имел случай узнать их, наблюдать ход действий их и взаимные сношения. Как не пожертвовать Поучительному наблюдению сему несколько времени, проведенного в скучной столице сей? Министры гуляли и разъезжали по мызам. Нерадение и беспечность сих людей беспримерна. Их не может занимать самое выгодное дело для правительства нашего, но весь предмет их службы состоит только во взаимных распрях и в стараниях выманить себе что-нибудь от государя. И я радовался избавлению своему из рук сих людей, которых презирал от всего сердца».

35

Представление императору оказалось столь же бесцельным. Петр Михайлович Волконский, встретив во дворце Муравьева, прежде чем ввести его в кабинет императора несколько минут обучал придворным манерам и показывал, как надо держать себя у царя. Пожилой, тучный человек со сладчайшей улыбкой на губах, выкатив глаза, кланяясь и выгибаясь, вытягиваясь и сжимаясь, что-то бормотал, делал какие-то странные движения руками и, казалось, готов был вот-вот начать кувыркаться. Муравьев, глядя на него, едва сдерживался от смеха. Вот до чего доводит холопство! Нет, никогда он, Муравьев, не будет царедворцем, никогда не унизится до потери человеческого достоинства перед земными владыками! Сопровождаемый Волконским, он вошел в кабинет. Император Александр поднялся навстречу и, с обычной приятной улыбкой на пухлом лице, подойдя к Муравьеву, обнял его.

– Очень рад видеть тебя, Николай Николаевич, и благодарить за усердную службу, – сказал он мягко. – O твоем путешествии в Хиву у нас только и говорят. Эго правда, что ты находился в заключении?

– Сорок восемь дней, государь.

– Каким же образом тебе удалось выбраться? И что такое представляет собой правительство в Хиве?

Муравьев кратко рассказал о главном. Император, приложив полусогнутую ладонь к правому уху – он начал сильно глохнуть в последнее время, – слушал со вниманием и лишь слегка поморщился, когда услышал, что хивинцы занимаются работорговлей и у них в неволе томится свыше трех тысяч русских.

– Неужели так много? – спросил он с деланным сочувствием на лице.

Муравьев подал ему полученную в Хиве записку. Император прочитал и, передав ее Волконскому, произнес:

– Надобно им помочь, Петр Михайлович. Как бы это сделать? Надо послать письмо хану Хивинскому, чтоб он их возвратил… Ну, а как, – снова повернулся он к Муравьеву, – обращались с тобой после освобождения из крепости, когда видели в тебе доверенную особу?

– Сo всеми почестями и низкопоклонством, коими хотели загладить подлости свои, как обычно делают люди, лишенные нравственных правил, – отчеканил Муравьев.

Ответ, видимо, не понравился. На лице императора появилось выражение досады, но он мгновенно скрыл ее под выдавленной улыбкой и, обратившись к Волконскому, кивнул головой:

– Это верно, я знаю, эго всегда так у восточных государей…

«Не только у восточных», – мелькнуло в голове у Муравьева. И он тут только догадался, что последние, нечаянно слетевшие у него с языка слова, а равно и упоминание о торговле людьми, император принял, вероятно, как ядовитые намеки (у самого-то в империи не то же ли делается?). И даром ему, Муравьеву, слова эти не пройдут.

Аудиенция окончилась ничего не значащими ласковыми словами императора. Муравьева он милостиво отпустил. Волконского задержал. И, оставшись с ним наедине, спросил:

– Скажи, Петр Михайлович, этот молодец в каком родстве с гвардейским, ныне в отставке, квартирмейстером Александром Муравьевым, который в Хамовнических казармах устраивал возмутительные сборища?

– Родной брат, ваше величество.

– Хм… Я так и подумал, хотя Александр лицом много приятней… А этот держится бычком, кажется грубоватым, неотесанным и… Он ведь тоже из твоих квартирмейстерских птенцов?

– Так точно, государь. Офицер храбрый, исполнительный, превосходно образованный. Шестнадцати лет от роду преподавал геометрию и тригонометрию в нашем петербургском корпусе колонновожатых. Ваше величество верно изволили заметить, что наружностью и манерами полковник Муравьев не отличается, но за всем тем…

Император договорить не дал.

– Так что же, по-твоему, мне следует сделать для твоего протеже?

– Полагал бы справедливым, государь, пожаловать Орден святой Анны первой степени. Труды и мужество, показанные Муравьевым в Хиве, того вполне заслуживают.

– Ты удивительно последователен, Петр Михайлович, – с насмешкой в голосе промолвил император. – Мы выговариваем Ермолову за необдуманную посылку Муравьева в Хиву и тут же награждаем этого Муравьева, признавая тем самым действия Ермолова весьма нам полезными. Нет, награждать воздержимся. Повысили в чине – и достаточно. И не следует усиливать шума, поднятого приездом сюда этого молодца. Ты меня понимаешь?

Волконский молча наклонил голову.

А спустя несколько дней Муравьеву объявили, что государь считает преждевременной посылку посольства в Бухару и Хиву, и дали понять, чтоб в столице он, Муравьев, долго не задерживался, а собирался бы опять в Грузию, куда с ним будут отправлены важные бумаги для Ермолова.

Итак, в служебных делах и в общении с высокопоставленными господами никакого успеха он не добился. Разрушились надежды и на встречу с Наташей. Семьи адмирала в столице не было, незадолго перед тем Мордвиновы уехали в свою подмосковную.

Муравьев повидался с Соней Корсаковой, и та подтвердила, что Наташа все время о нем вспоминает и что ему следует, не теряя времени, возобновить предложение. А ему с необыкновенной ясностью вдруг вспомнилось, как четыре года назад он был оскорблен и унижен постыдным отказом, и, чувствуя, как запылали щеки, качнул головой упрямо и сердито:

– Я не могу приступить к делу такого рода, не могу позволить шутить с собой в другой раз…

– С тех пор прошло четыре года, милый кузен, и многое изменилось…

– Да, четыре года… Четыре года я жил изгнанником из своего отечества и четыре года, признаюсь тебе, делал усилия забыть ее…

– Ну, если тебе это удалось, тогда нам не стоит и продолжать разговора…

– Нет, все мое несчастье в том, что я не могу забыть ее. Но у меня есть гордость, Соня, меня слишком больно ударили в сердце. Пусть первый шаг сделают они, пусть сама Наташа хотя бы в письме выскажет то, о чем говоришь ты, я должен быть твердо уверенным, что снова не буду отвергнут…

– Хорошо. Я передам Наташе, когда они возвратятся, хотя на твоем месте не сделала бы этого. Заставить такую скромную и застенчивую девушку, как Наташа, высказаться первой – ты слишком многого хочешь. Наташе двадцать шестой год. Она отвергла многих претендентов на свою руку, это ли не доказывает ее чувств? Но вечно так продолжаться не может. Насколько мне известно, кавалергард князь Львов в ней души не чает, и если б не ты…

– Ну, это уж ее дело, пусть сама решает, – перебил он Соню.

И разговор на этом был закончен.

36

Да, не ладились у него дела, не ладилась, и личная жизнь. Зато, будучи в столице, вдоволь насладился он беседами cо старинными своими единомыслящими товарищами и новыми знакомыми из лагеря вольнодумцев, среди которых был и жизнерадостный Федор Глинка, и красноречивый оратор Николай Тургенев, и молодой офицер Горсткин, создавший управу Союза Благоденствия в егерском полку, и прекрасно образованный чиновник из духовного звания Степан Семенов, страстный республиканец, с которым Николай особенно сблизился и намеревался взять с собой секретарем предполагаемого посольства в Бухару.

Но, разумеется, более всех других приятны были встречи с Никитой Муравьевым. Петербургские скупые дневниковые записи сохранили даты нескольких таких встреч:

«2-го июня я обедал на Каменном острове у Екатерины Федоровны Муравьевой… 10-го июня я провел день у Никиты Муравьева в надежде заняться поправкой моих записок, но вместо сего был завлечен матерью его, которая целый вечер таскала меня по Крестовскому острову и надоела мне до крайности… 11-го июня я провел утро у Муравьева же, читая ему свои записки».

С братской теплотой обнял его Никита, который недавно вышел в отставку и теперь с присущей ему горячностью отдавался работе в тайном обществе. Тут же, без всяких рекомендаций, создатель первого в России тайного юношеского республиканского общества и глава Священной артели Николай Муравьев принят был в Союз Благоденствия.

– Не знаю только, чем могу быть вам полезен, будучи в таком отдалении отсюда, – заметил при этом Николай Муравьев.

– А вот тем самым, – улыбнулся Никита, – что, находясь в Грузии, будешь там, на окраине государства Российского, в духе нашего общества действовать и на самого достойного генерала Ермолова должным образом влиять…
 
– Эка куда ты хватил, братец любезный Никитушка! – воскликнул Николай. – Влиять на Ермолова! Плохо ты знаешь проконсула Кавказа! Я пробовал на незаконные действия его чиновников указать, да и то чуть-чуть домой не отправился…

– Вот тебе раз! – удивился Никита. – А ведь мы все Ермолова противником самодержавия почитали, среди своих друзей полагали…

– Оно отчасти так и есть, он нам явно сочувствует, – подтвердил Николай. – И я не жалуюсь и ценю Алексея Петровича более чем кто-нибудь, но, милый брат мой, мне приходится и с иными его действиями сталкиваться, вот в чем суть! Знаю, что нужно немирных чеченцев смирить и край обезопасить, но зачем же излишняя жестокость, угнетение и беззаконие? Вот что терпеть мне трудно! Посему и отношения у нас с Алексеем Петровичем неровны: порой кажется, век с ним служил бы, а подчас бежать хочется…

– Последнего делать никак нельзя, – решительно возразил Никита, – трудно предугадать, как далее события развернутся, потому и стараться надлежит, чтобы в корпусе Кавказском поболее своих было… Вот главная твоя задача!

Затем в отцовском кабинете, уставленном тяжелой дубовой мебелью и шкафами с книгами, Никита, стоя за отцовским бюро, взволнованно, глухим баском читал только что им написанный революционный катехизис. В кратких и ясных вопросах и ответах раскрывалась российская история, говорилось о том, как малое число людей поработило большое, как цари присвоили себе всяким обманом власть беспредельную, и доказывалась пагубность для отечества самодержавного строя, которому противопоставлялось старинное вечевое устройство и народоправие.

Николай Муравьев со всем соглашался, одобрял:

– Превосходно. Не в бровь, а в глаз каждое слово.

Многие мысли, высказанные в катехизисе, ему знакомы. Не он ли сам в Священной артели столько раз восхвалял преимущества вечевого устройства? Даже вечевой колокол в артели повесили. Да и некоторые правила, ныне принятые в Союзе Благоденствия, были составлены им для артельщиков. Вон и Бурцов, который вместе с Пестелем возглавляет Тульчинскую управу тайного общества, пишет, что именно эти правила вводятся теперь и у них.[22]

– А ты с Бурцовым связь поддерживаешь? – спросил он после того, как чтение было окончено.

– Более с Пестелем. Был здесь зимой Павел Иванович и явил себя подлинным республиканцем. Обширного ума человек и великой силы душевной!

– Я видел его перед отъездом на Кавказ у брата Александра. Калошин говорит, что Бурцов и Пестель в Тульчине вовлекли в общество много штабных офицеров и даже сам начальник штаба генерал Киселев будто бы с ними заодно?

– Слышал об этом, но не могу судить, сколь слухи достоверны, – пожав слегка плечами, ответил Никита и, чуть помолчав, продолжил: – Меня беспокоит, что между Бурцовым и Пестелем появились расхождения во взглядах и усиливаются резкие споры. Пестель убежденный республиканец, а Бурцов как будто всяких решительных мер побаивается. Я собираюсь в конце лета поехать туда с Михайлой Луниным, чтоб иметь представление о том, что там творится…

– Так увидишь Бурцова, передай ему, что я во вся ком случае от старых взглядов отказываться не собираюсь.

– Непременно, непременно передам…

Они говорят обо всем с полной откровенностью. Впрочем, наедине оставаться приходится им не так часто. Вечерами собираются у Никиты товарищи, и в кабинете не утихают споры. А более всех отвлекает Екатерина Федоровна, мать Никиты. Она женщина общительная, и показать отважного путешественника в Хиву, коего с малых лет по-родственному зовет Николенькой, хочется ей всем знакомым, а их у нее полгорода! Вот и делаешь вынужденные визиты или, сидя в гостиной у Екатерины Федоровны и с трудом сдерживая зевоту, отвечаешь на глупейшие вопросы важных господ.

37

Записки о путешествии в Хиву читаются в кабинете Никиты в утренние часы, в самое удобное время. Никита оправдал возлагавшиеся на него надежды, оказался хорошим редактором, с его помощью подготовка текста к печати проходила успешно. Но когда записки были прочитаны до конца, Никита задумался:

– Мне кажется, книга твоя имеет все же один существенный недостаток…

– Какой же?

– В записках твоих весьма мало сказано о политическом устройстве Хивинского ханства и нет оценки действиям Мегмед-Рагим-хана, коего ты представляешь читателю самовластным злодеем и тираном.

– Помилуй, Никита, что же я в Хиве мог более подробно разглядеть и узнать, находясь почти все время в заточении?

– Понимаю, однако ж можно и не видя представить устройство тиранической власти и высказать собственные мысли о ней, отнеся все эти высказывания к Мегмед-Рагиму… Представляешь, с какой прекрасной начинкой может появиться в свет твоя книга?

Николай представил и невольно улыбнулся:

– А ты дипломат тонкий, Никита. Ей-богу, мне как-то на ум сия возможность не пришла… Попробую!

Так появились в замечательной книге о путешествии в Хиву не менее замечательные вставки, вскоре прочитанные Никите.

«Ныне в Хиве правление самовластное, не ограниченное ни законами, ни общим мнением. И поэтому зависит совершенно от воли самовластного владыки, который взирает на ханство как на свое поместье и управляет оным для личной своей выгоды и обогащения. В Хиве, где цель правительства не есть польза народа, а частное благо властителя и окружающих его любимцев, общая польза не занимает никого. Любовь к отечеству при таковом правлении существовать не может…»

«Бедствия междуусобий, когда они происходят от распри честолюбивых аристократов, почти всегда прекращаются большим еще злом – порабощением народа одним властителем, который кровавыми следами достигает верховного правления и трон свой основывает на коварстве и всякого рода неистовствах; введенная таковым правлением тишина не означает довольствия народа».

«Где ничем не обуздана власть повелителя и где одни пороки и несовершенства его управляют царством, нарушая общую пользу для своей личной, в таковом правлении никто не может достигнуть истинного счастья, каждый гражданин есть раб».[23]

Никита, выслушав подобные вставки, пришел в восторг:

– Вот теперь совсем другое дело! Самодержец наш российский сходство с хивинским деспотом признать не пожелает, а читателю догадаться не трудно, в каком это государстве, помимо Хивы, народ состоит в столь жестоком рабстве у не обузданного никакими законами самовластного владыки.

… И все-таки мужественный, республикански настроенный, суровый по виду молодой полковник Николай Муравьев не чуждался сентиментальности. По дороге из Петербурга на Кавказ он опять заехал в Осташево проведать отца. И сделал там такую дневниковую запись: «Я посетил на островах, перед домом среди пруда находящихся, одно дерево, на котором десять лет тому назад я изобразил имя… Я нашел оное, и множество воспоминаний посетило меня и повергло в задумчивость, и чувства мои заглушили рассудок».

Ему вдруг с неодолимой силой захотелось увидеть Наташу, вот сейчас, во что бы то ни стало, только взглянуть на нее. Стоял летний тихий вечер. Солнце давно скрылось, и догорал закат, и вода в пруду лишь слегка румянела. Он побежал в конюшню, приказал оседлать Соколика, золотистого белоногого рысака, подаренного отцом. Потом снял полковничий мундир, надел штатский костюм для верховой езды: не нужно вызывать у встречных излишних толков.

До села Полуектово, где жили Мордвиновы, было всего двадцать верст. Соколика подгонять не приходилось, он с места пошел крупной и ровной рысью. Между тем в чистом небе начали зажигаться звезды. Придорожные леса дышали ночной прохладой. Полуектово показалось, когда совсем стемнело. Огромный парк, куда выходили балконы деревянного барского двухэтажного дома, казался безлюдным. У сторожки в конце парка Муравьев соскочил с коня. Караульщик, дед Михей, осташевского барчука, от которого не раз перепадали щедрые чаевые, признал сразу. Договориться с ним было нетрудно.

– Посмотри за лошадью, дед, да чтоб ни одна живая душа о моем приезде не ведала. Понял? – строго сказал Муравьев, засовывая старику в карман несколько ассигнаций.

– Ox, батюшка Николай Николаевич, премного вами благодарны, – запричитал старик, – а уж во мне не извольте сомневаться, накажи меня бог, ежели…

– Ладно, ладно, не божись, верю…

По боковой аллее, где некогда гулял с Наташей, он подошел к дому. Оттуда доносились звуки танцевальной музыки. Окна и выходившая на верхний балкон стеклянная дверь были открыты. Сквозь кружевные гардины в парк проникал мягкий свет. Муравьев стоял в тени под старым деревом, прислушиваясь к доносившемуся до него веселому говору, и старался угадать голос Наташи, но это никак не удавалось. Так прошло несколько минут» И вдруг музыка оборвалась, и сама Наташа, разгоряченная танцами, обмахиваясь веером, выбежала на балкон. Он почувствовал, как учащенно забилось сердце, и, невольно подавшись вперед, хорошо разглядел ее: и по-прежнему нежные черты чуть округлившегося лица, и сделанную по моде, с завитыми локонами, прическу… Но она лишь мгновение оставалась одна. На балконе показался высокий стройный кавалергард-офицер. Он наклонился к ней, что-то тихо произнес, и Наташа покачала головой:

– Нет, я пока еще не могу дать вам ответа… Пойдемте в дом!..

Муравьев более угадал по движению ее губ, чем расслышал последние слова, и понял, что Наташе, очевидно, нравится этот кавалергард, но она чувствует себя связанной с ним, Муравьевым, и не может ни на что решиться… А что он мог сделать? Говоря Соне Корсаковой о своих отношениях с Наташей, он еще не знал, что дела отца пришли в полное расстройство, созданная им школа колонновожатых поглотила все его состояние, а правительство никакой помощи не оказывало. Мог ли Николай Муравьев, рассчитывавший только на весьма скромное армейское жалованье, которого едва хватало одному, вообще думать о браке с избалованной, не привыкшей к лишениям Наташей?

Нет, видно, счастье с ней ему не суждено…

Раздумывая о сложившихся обстоятельствах, он не спеша дошел до сторожки. Отдохнувший Соколик, увидев хозяина, радостно заржал. Муравьев потрепал его по горячей шее, поправил седло. Потом, прощаясь с дедом Михеем, как бы между прочим спросил:

– А ты не слыхал, дед, кто этот офицер высокий, что у ваших господ гостит?

– Слыхал, батюшка Николай Николаевич, говорили давеча дворовые, – охотно отозвался старик. – Петербургский ихний знакомый князь Львов…

38

9

Шли дни, месяцы, годы. Николай Муравьев безвыездно находился на Кавказе. И если судить по его «Запискам», опубликованным в «Русском архиве», ничем особенно примечательным этот период его жизни ознаменован не был. Он возглавлял вторую длительную экспедицию в Туркмению, потом по распоряжению Ермолова наблюдал за строительством Тарковской крепости, изучал армянский, персидский, грузинский языки и составил турецкую грамматику, которой пользовались Ермолов и Грибоедов, занимался археологическими изысканиями, описанием быта и нравов горцев. И наконец после многих настойчивых его просьб был назначен командиром 7-го карабинерного полка.

Но если мы прочитаем неопубликованные строки его дневниковых записей и недавно обнаруженные письма к нему известных политических и общественных деятелей того времени, то Николай Муравьев предстанет перед нами в ином свете.

Вспомним прежде всего, что Муравьев был опытным конспиратором. Сумел же он уберечь от разгрома созданное им в 1811 году тайное юношеское республиканское общество и Священную артель. В дневниковых записях его, как опубликованных, так и неопубликованных, появляется с каждым годом все больше неправильных дат и противоречивых вставок, сделанных, очевидно, на тот случай, если б эти дневники оказались в чужих руках. А он мог этого ожидать.[24]

И все же Николай Муравьев политическую деятельность в духе тайного общества продолжал и от опасных связей не отказался. Он ведет обширную переписку с деятелями Северного и Южного тайных обществ, в частности, получает подробную информацию от Евдокима Лачинова из Тульчина. А на Кавказе покровительствует всем высылаемым сюда политически неблагонадежным и разжалованным офицерам; через Муравьева пересылается секретная корреспонденция испанскому революционеру Ван-Галлену, другу знаменитого Квироги.[25]

Более того, узнав, что Бурцов, разойдясь во взглядах с Пестелем, вышел из тайного общества и отказался от политической деятельности, Муравьев сердито отчитывает в письме старого друга.

Но, разумеется, Муравьев не мог знать, почему Бурцов вышел из тайного общества и как на самом деле обстояли дела в Тульчине.

Павел Иванович Пестель и его приверженцы, замышлявшие организовать республиканское правление, создали новое тайное общество – Южное. Бурцов, не сумев собрать партию умеренных, несколько отходит от активной политической деятельности.

Иван Григорьевич стал любимым адъютантом генерала Киселева, своим человеком в его доме. А Киселев, хотя иной раз и либеральничал и даже слушал не без удовольствия чтение Пестелем «Русской правды», в которой тот изложил свои революционные взгляды, однако ближних своих от участия в тайных обществах решительно остерегал. Охлаждение Бурцова к политической деятельности связано, вероятно, и с другим немаловажным обстоятельством. Жена Киселева, урожденная графиня Потоцкая, сосватала за Ивана Григорьевича свою подругу, красивую и легкомысленную шляхтенку Аннету. Бурцов влюбился в нее без памяти, женился, а она «вольнодумных прений» терпеть не могла и мужа от них всячески удерживала.

И все же основных своих правил и политических убеждений Бурцов не изменял. Он по-прежнему готов был пожертвовать жизнью за отечество, содействовал всему полезному и доброму, не задумывался с риском для себя отвратить опасность, которой подвергались товарищи.

6 февраля 1822 года в Кишиневе был арестован адъютант командира 16-й дивизии генерала Михаила Федоровича Орлова майор Василий Федосеевич Раевский – один из самых революционно настроенных членов тульчинского тайного общества. Расвский был сильно замешан в происшедшем недавно возмущении солдат Камчатского полка. При обыске среди других бумаг у него забрали список всех тульчинских членов тайного общества, руководимого Пестелем. Забранные бумаги поступили к корпусному генералу Сабанееву. Но в это время в Кишинев для расследования происшедших событий прибыл генерал Киселев, сопровождаемый Бурцовым, и Сабанеев передал все бумаги арестованного начальнику штаба армии. В списке среди других значились имена генерала Михаила Федоровича Орлова, генерал-интенданта Алексея Петровича Юшневского, Павла Ивановича Пестеля и многих других близких Киселеву людей, выдать которых правительству значило бы не только погубить их, но и самому за связи с ними не избежать наказания… Но и решиться уничтожить список Киселев не мог. Этот солдафон Сабанеев, по всей вероятности, знал о списке, дело пахло изменой присяге!

Будучи в сильнейшем волнении, Киселев вызвал Бурцова:

– Вот что, Иван Григорьевич… Придется вам скакать в Тульчин.

– А по какой надобности, ваше превосходительство?

– Передадите главнокомандующему мое донесение об исполнении приговора над возмутившимися солдатами Камчатского полка… а кстати, вот эти бумаги арестованного майора Раевского сдадите в штабе генералу Байкову…

Беспокойство генерала от Бурцова не укрылось, но виду он не подал.

– Бумаги не опечатаны, Павел Дмитриевич?

– Да я ничего особо важного в них не вижу… Впрочем, я просмотрел поверхностно… Возьмите на себя труд познакомиться более внимательно, а потом, как обычно, сами запечатаете…

Придя домой и обнаружив среди бумаг список членов тайного общества, Бурцов понял причину волнения генерала Киселева. Он, не раздумывая, взял на себя всю ответственность и сжег список. Тульчинская управа от разгрома была спасена.

39

И он мог гордиться своим поступком… 24 апреля 1822 года, отвечая Николаю Николаевичу Муравьеву, упрекавшему его в отходе от политической деятельности и перемене правил, Бурцов писал:

«Нет, почтенный Николай! Я не переменял их. Основание моего образа мыслей и образа поведения было всегда то же, с коим ты знал меня в Петербурге. Желание принести жизнь и способности мои на пользу Отечества всегда было и будет выражением моих действий».

А в одном из следующих писем пояснил:

«Творить что-либо приятно для самолюбия человека, а творить полезное для сограждан – возвышает душу и облагораживает существование наше».

… Особый интерес представляет связь Николая Муравьева с декабристом Александром Якубовичем, служившим в Нижегородском драгунском полку, расквартированном в Караагаче. Вскоре после возвращения из Хивы Муравьев получил следующее письмо:

«Год вашего отсутствия из Грузии был мне десятью, в течение этого времени я не был в Тифлисе. Несчастья и новые неприятности, которые постояннее самих уставов, еще более дали мне право сказать: я несчастлив! Гоним высшим начальством, отринут и заброшен здешними, все это вселяет в меня дух неприязни ко всему, меня окружающему. Я вас уважаю и люблю! Буду следовать вашему совету. Скоро приеду в Тифлис, объявлю мое намерение и уверен, что чувства чести и любовь к свободе, так много и вами уважаемые, будут в этом случае говорить в мою пользу. И мной предпринятое не сочтете следствием неосновательной молодости – это останется между вами и мной. Прощайте, почтенный Николай Николаевич. Истинное чувство благодарности, любви и уважения к вам будут мне законом. Остаюсь вам преданный Александр Якубович».[26]

Письмо свидетельствует не только о близости Якубовича с Муравьевым, но и о том, что Якубовичу отлично известно политическое настроение Муравьева, его неудержимая любовь к свободе. А какое тайное намерение Якубович хотел сообщить Муравьеву? Не ошибемся, если выскажем предположение, что Якубович, всюду выставлявший себя несчастной жертвой царского произвола, говорил о намерении убить императора Александра, чего не скрывал и от других. Муравьева, однако, это тайное намерение Якубовича не испугало и не оттолкнуло, их дружба продолжала крепнуть.

После возвращения из Петербурга Муравьев получил записку Якубовича, который, приглашая его в Караагач, сообщал: «Все порядочные ожидают вашего приезда с истинным нетерпением… Его сиятельство, посещая меня, препоручил свидетельствовать вам свое почтение».

Кто же эти порядочные люди в Караагаче, ожидающие с нетерпением возвратившегося из столицы Муравьева? Это свободолюбивые офицеры Нижегородского драгунского полка, собиравшиеся у Якубовича и у князя Александра Герсевановича Чавчавадзе, находившегося в нерушимой дружбе с Муравьевым.

Подчеркиваем близкие отношения Муравьева с Якубовичем потому, что ведь не кто иной как Якубович спустя некоторое время говорил Сергею Григорьевичу Волконскому о существовании кавказского тайного общества, довольно подробно обрисовав и организационное его устройство. Впоследствии в тайном комитете Якубович заявил, что, говоря с Волконским, он «врал не краснея», что тайного общества на Кавказе не было, но можно ли верить этому показанию?

Ниже мы ответим на этот вопрос. А теперь коснемся еще отношений Муравьева с Александром Сергеевичем Грибоедовым. Почему-то сложилось мнение, будто они не нашли общего языка, оставались чуждыми и даже враждебно настроенными друг к другу. Так ли это?

Муравьеву при первом знакомстве Грибоедов не понравился. Николай Николаевич переживал тяжелую душевную драму, сторонился светского общества, смотрел на представителей его мрачновато, и щегольски одетый, с безукоризненными светскими манерами Александр Сергеевич расположить к себе Муравьева не мог. А времени для сближения не было. Александр Сергеевич вскоре уехал в Персию.

И вот теперь, в начале 1822 года, возвратившись из второй туркменской экспедиции, Муравьев вновь встретился в Тифлисе с Грибоедовым, приехавшим из Персии и служившим чиновником по дипломатической части при Ермолове.

Читаем сделанные Муравьевым дневниковые записи:

«25 января. Провел вечер у Грибоедова. Нашел его переменившимся против прежнего. Человек сей очень умен и имеет большие познания».

«2 февраля. Пришел ко мне обедать Грибоедов; после обеда мы сели заниматься и просидели до половины одиннадцатого часа: я учил его по-турецки, а он меня по-персидски. Успехи, которые он сделал в персидском языке, учась один, без помощи книг; которых у него тогда не было, велики. Он в точности знает язык персидский и занимается теперь арабским. Я нашел его очень переменившимся, и он очень понравился вчера».

«3 февраля. Я провел часть дня у Грибоедова, занимаясь восточными языками».

«10 февраля. Вечером поздно Грибоедов ко мне пришел и просидел до полночи. Образование и ум его необыкновенны».

«27 февраля. Я ходил к Алексею Петровичу и носил к нему турецкую грамматику, которую для него сочинил. После полдня я ходил к Грибоедову, который был болен сии дни».

«19 марта. Я провел часть дня у Грибоедова и обедал у него, занимаясь с ним турецким языком».

«31 марта. Провели у меня вечер Грибоедов и Кюхельбекер».

«4 апреля. В десять часов утра Ермолов уехал. Грибоедов, проводив его, приехал ко мне обедать».

Грибоедов и Муравьев постоянно встречались у Ермолова, у Чавчавадзе, в офицерском клубе и особенно часто в гостеприимном доме Ахвердовых, где принимали их по-родственному и где они соперничали в игре на фортепьяно.

За все это время между ними произошла лишь одна размолвка: Грибоедов сказал какую-то колкость, Муравьеву это не понравилось, они объяснились, Грибоедов извинился, и на том дело кончилось.

А в середине апреля Муравьев уехал строить крепость в Тарки, откуда возвратился в Тифлис в начале 1823 года и застал Грибоедова за сборами в Россию, Муравьев составил в Тарках по просьбе Грибоедова и подарил ему словарь тарковских горцев. Грибоедов уступил Муравьеву свое фортепьяно, доставка которого из России по тем временам представляла большие трудности.

26 января Грибоедов послал следующую записку Муравьеву, находившемуся в Башкегете:

«Милостивый государь Николай Николаевич! Я уже укладываюсь. Фортепьяно к вашим услугам. Назначьте мне, кому должен буду сдать их с рук на руки: тогда бы без дальних отлагательств мог я запечатать свою квартиру и отправиться. Прощайте, командуйте счастливо, наигрывайте шумные каденцы, пользуйтесь благорастворением климата и не забывайте вам преданного А. Грибоедова».

А 16 февраля, извещая Муравьева, что фортепьяно сдано по его распоряжению в дом Бебутова и деньги за инструмент получены, Грибоедов заканчивает эту записку такими словами:

«Я же с моей стороны должен радоваться, что досталось фортепьяно отлично хорошее человеку с талантом музыкальным и любителю искусства, который будет знать им цену и вспомянет иногда обо мне с признательностью. Прощайте надолго!»[27]

Можно ли утверждатьг судя по всему этому, будто Грибоедов и Муравьев находились во враждебных отношениях и не нашли общего языка? Грибоедов и Муравьев имели разные характеры, склонности, привычки, но они охотно общались и, видимо, искали встреч наедине. Их сближали не только совместные занятия восточными языками и музыкой, их сближала любовь к свободе, единомыслие по многим политическим вопросам, у них был обширный круг общих друзей в тайных обществах – Артамон и Никита Муравьевы, Сергей Трубецкой, Иван Якушкин, Матвей Муравьев-Апостол, Михаил Орлов, Петр Муханов, Александр Якубович… Несомненно, что Грибоедов и Муравьев обсуждали политические события и касались таких острых тем, о которых нельзя было упоминать ни в дневниках, ни в письмах. Они так и поступали.

Раскроем сейчас еще одну страницу из жизни Николая Муравьева. Он не мог проводить Грибоедова, уезжавшего из Тифлиса, потому что принимал в это время стоявший в Башкегете 7-й карабинерный полк, командиром которого только что был назначен. Почему и как это назначение произошло? Ведь известно, что Муравьев, будучи на Кавказе, к строевой службе никак не стремился, даже опасался ее, не желая принимать участия в карательных экспедициях против горцев. Он не скрывал своего возмущения политикой российского самодержавия, угнетавшего свободолюбивые народы, на стороне которых он был всей душой.[28]
 
И вдруг после возвращения из Петербурга он начинает настойчиво хлопотать о том, чтоб его перевели из квартирмейстерской части на строевую службу и дали один из полков Кавказского корпуса. Вместе с Ермоловым он сочиняет письмо начальнику квартирмейстерской части Петру Михайловичу Волконскому, выставляя причиной своей просьбы ослабление зрения, не позволявшего ему более производить квартирмейстерские работы, чертежи и съемки. Причина явно выдуманная. Муравьев еще долгие годы продолжал производить чертежи и съемки и на зрение не жаловался.

Волконский, однако, ничего сделать не смог, о чем и сообщил Ермолову. Император Александр, видимо, что-то заподозрил и назначения Муравьева полковым командиром не утвердил. Напомним, что именно в это время среди членов тайных обществ стала укрепляться мысль о возможном военном выступлении против самодержавия и многие, в том числе Пестель, стали проситься на строевую службу, желая получить под свою команду воинскую силу.

Ермолов, выждав некоторое время, назначил Муравьева полковым командиром на свою ответственность, Ермолов и не то еще делал! Можно было не обратить внимания на это, если б назначение Муравьева странным образом не совпало с некоторыми иными действиями Ермолова. Почти одновременно он назначает командиром 41-го егерского полка члена тайного общества А.Авенариуса, а командиром Грузинского гренадерского полка – члена тайного общества Г.Копылова. В то же время в Тифлис приезжает вызванный Ермоловым для службы по особым поручениям его старый приятель Василий Федорович Тимковский, умный, тонкий дипломат, которого Пестель, как заявил он о том на следствии, считал одним из членов кавказского тайного общества. А в штабе корпуса работает еще один вольнодумец, член тайного общества П.Устимович, о котором в дневнике Муравьева есть такая запись: «Вечер провел у меня Устимович, вновь приехавший с Алексеем Петровичем чиновник и родственник Якубовича; я с ним недавно познакомился, и он мне начинает нравиться». Стало быть, и Устимович был приглашен Ермоловым!

Становится все более очевидным, что в Кавказском корпусе подготовляется осуществление какого-то тайного замысла Ермолова, и с этим замыслом тесно связана деятельность Муравьева.

Но что же все-таки готовится? Искать ответа на этот вопрос в записках Муравьева бесполезно. Он прекращает дневниковые записи. Вместо них появляются сделанные задними числами обзорные статьи и редкие датированные записи о ничего не значащих происшествиях в полку. Ни встреч, ни имен, ни рассуждений о политических событиях, никаких намеков на то, что автор может интересоваться чем-то иным, кроме служебных занятий. Достоверностью все это, понятно, не отличается.

Но попробуем обратиться к отысканным нами документам, доселе неизвестным. 18 ноября 1823 года в Манглис, близ Тифлиса, куда перевели 7-й карабинерный полк, прискакал нарочный и вручил Муравьеву следующую записку: «Завтра к вечеру я ожидаю к себе Василия Федоровича Тимковского и с ним вместе приедет ко мне прибывший по любопытству адъютант из 1-й армии… Прошу вас покорнейше пожаловать к нам, чем весьма меня одолжите. Ожидаю завтра к обеду».

Записка подписана полковником А.Авенариусом, командиром 41-го егерского полка, расквартированного в Квешах. O чем совещался Тимковский с Авенариусом, Муравьевым и неким «любопытствующим» адъютантом, неизвестно, но сам этот факт свидетельствует, что Тимковский на Кавказе не сидел без дела и выполнял какие-то важные задания. Напомним, что Авенариус был принят в тайное общество Пестелем, они старые друзья и единомышленники. Не от Авенариуса ли идет осведомленность Пестеля о Тимковском? А если это так, то заявление Якубовича на следствии, будто он солгал о существовании кавказского тайного общества, ставится под сомнение.

Заодно вспомним: Пестель полагал, что членом кавказского тайного общества является также Н.П.Воейков. Может быть, и об этом Пестель узнал не от «солгавшего» Якубовича, а иным путем?

Воейков – один из самых верных, преданных друзей Муравьева, он состоял членом тифлисской артели и был Муравьевым рекомендован Священной артели, как заслуживающий полного доверия «мыслями и поступками, сходными с правилами, знаменующими нас». Весной 1818 года, когда в Москве создавался Союз Благоденствия и на квартире Александра Муравьева происходили бурные политические споры, Воейков постоянно посещает Александра Муравьева и едва ли не был принят им в Союз Благоденствия. Пестель тогда еще мог услышать, что Воейков является их политическим единомышленником и представляет кавказскую нелегальную артель.

12 мая того же года Николаем Муравьевым в дневнике записано: «Приехал Воейков из Москвы и привез мне много посланий. Он изображает мне несчастное положение, в котором находится отечество наше, и представляет мне те беды, которые оному предстоят». Ясно, что подобные документы Александр Муравьев мог доверить только политическому единомышленнику.

В последующие годы Воейков, бывая в столицах, продолжает связь с членами тайных обществ, выполняя какие-то поручения Николая Муравьева. В то же время Воейков один из самых близких людей Ермолова, любимый адъютант его, и, конечно, вряд ли кто другой был так осведомлен о замыслах главнокомандующего, как Воейков.

В мае 1825 года на Кавказ приехал член тайного общества Петр Муханов. Воейков, находившийся при Ермолове во Владикавказе, пишет Муравьеву; «Приезд Муханова должен вас весьма удивить. Он, конечно, расскажет вам нашу встречу и зачем он приехал. Гоните только его на воды, поскольку ему в Тифлисе по крайней мере делать нечего».

Записка весьма загадочная. Почему Воейков не хотел, чтобы Муханов задержался в Тифлисе? Но так или иначе, связь Воейкова с Мухановым, равно как и с другими вольнолюбцами, приезжавшими на Кавказ, не подлежит сомнению.

40

10

И вот наступили тревожные дни междуцарствия…

22 ноября 1825 года Ермолов, находившийся в станице Екатериноградской, где был и Грибоедов, записал в свой дневник: «Первый слух о кончине государя с подробностями, которые не оставляют места сомнению».

И в тот же день возбужденный и радостный Грибоедов посылает письмо Александру Бестужеву и просит его искренне, по-республикански обнять Рылеева. Столь неуместное в эти траурные дни по почившему в бозе самодержцу праздничное настроение охватывает и других ермоловцев. «Смерть государя причиною, – сообщает Грибоедов приятелям, – что мы здесь запраздновали – и ни с места».

А как встретил кончину императора Александра Муравьев, стоявший со своим полком в Манглисе? Оказывается, он, обычно уклонявшийся от всяких празднеств, на этот раз тоже «запраздновал». Среди редких дневниковых записей 1825 года имеются такие строки: «К 6-му декабря я созвал сюда офицеров своих из Тифлиса и сделал бал, на котором все веселились без притворного удовольствия… 14-го декабря собрались из Тифлиса офицеры наши и сделали мне праздник по случаю возвращения моего в сей день из Хивы. Был обед, бал и ужин».

Кто же такие эти офицеры из Тифлиса, для которых Муравьев в дни траура по усопшему царю устраивает в Манглисе бал и которые спустя неделю вновь собираются здесь, чтобы устроить праздник для Муравьева? Это ермоловцы, служившие в штабе корпуса и расположенных близ Тифлиса полках, приехали обсудить сложившееся положение. И так как в тайне собрания эти сохранить было невозможно, Муравьев и записал на всякий случай, будто офицеры приезжали просто повеселиться, не упомянув при этом ни одного имени. Заметим, что первое совещание состоялось после того, как в Тифлисе было получено известие о воцарении Константина Павловича, а второе после того, как в Тифлисе 11 декабря была принята присяга ему. Но Муравьев со своим полком присягал Константину Павловичу лишь 16 декабря – спустя двадцать три дня после того, как Ермолов узнал о смерти императора Александра, и спустя пять дней после того, как присяга была принята в Тифлисе.

Муравьев до последней возможности оттягивал присягу, видимо чего-то ожидая. И нетрудно представить, в каком подавленном настроении он пребывал, вынужденный все же присягать Константину – вздорному, невежественному, тупому солдафону, под начальством которого некогда находился. Муравьев записал в дневник, что он решил оставить военную службу. И этому можно верить.
 
Но прошло несколько дней, и вдруг пронесся слух о кровавых событиях 14 декабря в Петербурге. Муравьев спешит в Тифлис. В штабе корпуса слух подтверждают, но подробностей никто не знает. Чиновник, возвратившийся из станицы Червленой, куда Ермолов перебрался из Екатериноградской, сообщил, что 24 декабря прибывший из Петербурга фельдъегерь Дамиш вручил Ермолову манифест о восшествии на престол императора Николая и без особых подробностей поведал о восстании заговорщиков.

Муравьева охватило лихорадочное волнение. Восстание против самодержавия! Значит, тайные общества решили все-таки воспользоваться сменой самодержавных венценосцев. Имена заговорщиков были еще не названы, но он не сомневался, что среди них его друзья и единомышленники. Говорили, будто восстание, начавшееся в Петербурге, подавлено. Может быть… Но ему хорошо известно, что главные силы, на которые рассчитывали в тайных обществах, находились не в столице, а на юге страны. Якубович еще в прошлом году рассказал о встрече на водах с бригадным генералом Сергеем Григорьевичем Волконским, одним из видных деятелей Южного тайного общества. Артамон Муравьев командует Ахтырским гусарским полком. Вятский пехотный – под командой Пестеля. В Черниговском полку – Сергей Муравьев-Апостол. Да говорят, что и сам начальник штаба Второй армии генерал Киселев близок с деятелями Южного тайного общества.

Должно, следовательно, ожидать, что вот-вот может вспыхнуть восстание и на юге, кто знает, как развернутся события? Надо выждать несколько дней, задержать вторичную присягу войск Кавказского корпуса… Решится ли на это Ермолов?

Проходит день, другой, третий. Из Червленой от главнокомандующего никаких известий. За два дня до нового года в Тифлис приезжает Василий Бебутов. Старый верный друг. Он командует полком в Кутаисе, но по служебным надобностям заезжал в Червленую. Оставшись наедине, старые друзья говорят откровенно.

– Старик хандрит, – сообщает Бебутов. – Никуда не выходит, никого не принимает. И никто толком ничего не знает.

– А кто из наших около него?

– Вельяминов, Грибоедов, Устимович, Талызин…

. – А ты не пробовал через них узнать, когда вторичная присяга войск предполагается?

– Талызин намекнул, будто Алексей Петрович ожидает каких-то дополнительных сведений от графа Воронцова… А тебя что так волнует?

– Думается, на пороге огромных событий мы находимся, любезный Бебутов!

– Ты что имеешь в виду?

– Смена царей должна как-то отразиться на нашей жизни. Следует быть готовыми к любым неожиданностям. И у меня в связи с этим будет к тебе просьба… такая, которой лишь самого искреннего друга обеспокоить можно…

– Ну, тебе, Николай, во всяком случае, во мне сомневаться не нужно. Располагай мною вполне. Только о чем речь все-таки?

– Пока не спрашивай. Мне надо еще кое-что выяснить… Завтра узнаешь!

… Зима в тот год на Кавказе стояла необыкновенно холодная, какой давно не помнили старики. В последних числах декабря не прекращался снегопад. Ездили на санях. Домишки обывателей и мелкого чиновного люда на окраинах Тифлиса утопали в сугробах. Улицы здесь не расчищались и не освещались, и с вечера темь стояла непроглядная. Но в деревянном флигельке, приютившемся под двумя старыми каштанами в глубине обширного плохо загороженного двора, приветливо светились огоньки, и Муравьев, увидев их, почувствовал, как у него на душе потеплело.

У крыльца он отряхнул снег с шинели и папахи, тихо постучал в окно. И сейчас же из комнаты кто-то стремительно выскочил в сенцы, щелкнул запор, и едва только Муравьев переступил порог, как его обвили теплые, нежные руки и к лицу прильнули горячие девичьи губы.

– Что так поздно? Я уж бояться начала, не стряслась ли с тобой беда какая?..

– Сo мной ничего не случилось, Сонюшка, – сказал он ласково, – а вот ты напрасно в одном легком платьице щеголяешь… Хоть бы плечи платком прикрыла!..

В небольшой комнатке, куда они вошли, было тепло и уютно. Столовый стол, покрытый льняной вышитой скатертью, турецкий диван и кресла в полотняных чехлах, подаренный им, привезенный еще из Персии ковер, старенькие клавикорды в углу, пальмы и фикусы в деревянных кадках. И на всем какая-то особая печать опрятности и чистоты.


Вы здесь » Декабристы » ЖЗЛ » Задонский Н.А. Жизнь Муравьева