Декабристы

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » Декабристы » ЖЗЛ » Задонский Н.А. Жизнь Муравьева


Задонский Н.А. Жизнь Муравьева

Сообщений 91 страница 100 из 115

91

Император вытер надушенным платком лоб и посмотрел исподлобья на Муравьева. Тот по-прежнему стоял с застывшим лицом и пристально глядел на него, как бы стараясь разгадать меру его искренности. И, чувствуя под этим взглядом невероятное смущение, император прерывистым глуховатым голосом произнес:

– Знаю, что мы во многом расходимся.. И не из любви ко мне, а из преданности твоей к отечеству я прошу тебя…

«Когда государь так убедительно просил меня помочь ему, устраняя лицо свое и призывая единственно любовь мою к отечеству, – записал Муравьев, – я признал в обороте речей его тяжкое для него сознание в несправедливости ко мне и оскорблениях, прежде им нанесенных, больше чего нельзя было ожидать от царя, ни перед кем никогда не преклонявшегося, полагавшего себя свыше всего рода человеческого и с войском своим сильнее всех в мире. Он видел уже, может быть, заблуждения свои, признавал слабость свою и если не по совести, то по нужде преклонялся».

И Муравьев, внутренне удовлетворенный тем, что царь сдавал свои позиции, сказал решительно:

– Я не возвращусь с Кавказа, пока хоть один неприятельский солдат будет оставаться в границах вверяемого мне края…

– Отлично! – с легким вздохом облегчения промолвил император. – Я рад, что ты так уверенно берешься за исполнение своих обязанностей. Я не скрываю от тебя, что состояние дел на Кавказе считаю мрачным. Прошу тебя прежде всего заняться в военном министерстве чтением секретной переписки с кавказским начальством и побывать также в министерстве иностранных дел, где имеются сведения о военных приготовлениях турок. А потом приезжай ко мне, мы с тобой все подробно обсудим…

… Назначение Муравьева наместником на Кавказ с одновременным производством в полные генералы и возвращением звания генерала-адъютанта произвело в столичном обществе впечатление разорвавшейся бомбы. Всем было известно отношение к нему императора и вдруг…

Интерес к новому наместнику возбудился невероятно. Двери дворцов и великосветских салонов снова, как двадцать два года назад, когда он возвратился из Турции и Египта, широко распахнулись перед ним. От приглашений не было отбоя. Царедворцы, министры и сановники искали встреч с новым наместником. Но Муравьев оставался верен себе, он презирал всех этих надменных и важных господ, избегая по возможности какого-либо сближения с ними.

Сестра царя в знак расположения подарила Муравьеву свой портрет. И он позднее в «Записках» отметил: «Портрет сей вставил я в рамку и повесил в уборной комнате, как в одном из уединенных и красивейших покоев Скорнякова». Императрица любезно просила его привезти во дворец жену и старших дочерей. Он отговаривался их нездоровьем, а в дневнике указал иную причину нежелательности этого общения: «Жена моя по вольнодумному образу мыслей своих всегда готова проговориться и отпустить колкое рассуждение, для дочерей же я всячески буду стараться удаления от двора, где обычаи и обхождения вообще пошлы и грубы».

Сама Наталья Григорьевна, впрочем, знакомиться с высокими особами никак не стремилась. Сановную знать презирала она не менее мужа. И острый язычок ее с чинами и званиями не считался. В Варшаве, незадолго до отъезда оттуда, Муравьевых посетил Паскевич. В разговоре, восторгаясь приехавшими на гастроли итальянскими танцовщицами, Иван: Федорович пригласил Наталью Григорьевну и старших взрослых дочерей в театр, где у него имелась ложа.

– Благодарю за любезность, ваше сиятельство, – сказала Наталья Гргорьевна, – но, право, в настоящее время, когда все мысли обращен к истекающему кровью защитников Севастополю, кому же на ум пойдет веселиться и развлекаться посещением театра?

– Какой патриотизм, какие спартанские чувства – слегка скривив губы, воскликнул Паскевич.

– Да, ваше сиятельство, – сейчас же отозвалась Наталья Григорьевна, – вы имеете возможность свой долг перед отечеством и свою доблесть показать на поле битвы, а как же нам, женщинам, выразить свои чувства в теперешних обстоятельствах?

Муравьев пробыл в столице более месяца, усиленно занимаясь делами, касавшимися управления Кавказом. Положение там действительно представлялось мрачным, как выразился царь. В Кавказском корпусе числилось 260 тысяч человек, но войско это было раздроблено и разбросано на огромной территории. Солдаты и казаки в большей части отвыкли от походов, жили оседло, занимаясь хозяйством, и лишь выставляли дозоры для охраны своих станиц и селений. Значительное количество нижних чинов использовалось на всяких строительствах, заготовках камня и леса и на обслуживании хозяйственных заведений своих командиров.

При дворе наместника толпилось множество всяких флигель-адъютантов и гвардейских офицеров, приехавших искать под покровительством любезного Михаила Семеновича лавров, награждений и отличий. Участие этих господ в военных экспедициях причиняло большой вред. Они ехали в своих колясках, с поварами и лакеями, затрудняя движение отрядов. Солдаты обременялись беспрерывным вытаскиванием экипажей и обозов начальников и всякими иными дорожными услугами им. Если при Ермолове пехотные батальоны делали по тридцать верст в сутки, то при Воронцове они с трудом осиливали десять верст. Безнаказанность летнего набега Шамиля в Грузию в значительной степени объяснялась утерей подвижности кавказских войск.

Особенно возмущали Муравьева настоятельные ходатайства Барятинского о присылке новых войск из России в Грузию «для охранения края и войск, им вверенных», как он сам выражался. Надо же до этого додуматься! Просить о присылке войск для охранения войск!

… Явившись к императору во второй раз, Муравьев застал у него в кабинете наследника.

Поднявшись навстречу Муравьеву, император дружелюбно протянул ему руку и, обратившись к наследнику, сказал:

– Александр, подвинь кресло генералу…

Наследник отца боялся, ослушаться не посмел, кресло Муравьеву подвинул, но при этом окинул его таким злобным взглядом, что у того невольно в мозгу промелькнуло: «Припомнит он когда-нибудь мне это кресло!»

А тут еще как нарочно император подлил масла в огонь, приказав вскоре наследнику оставить их наедине.

– Не хотелось мне при нем обсуждать действия приятеля его Барятинского, – пояснил царь. – Ты видел, что он оттуда пишет? Человек самый пустой, и я бы давно его выгнал, да не хочу и здесь видеть каналью… Впрочем, если ты на его место подыщешь дельного генерала, то не церемонься…

– Опасаюсь, государь, – сказал Муравьев, – что мне придется просить вас о переводе из Кавказского корпуса многих начальствующих лиц, пригретых Воронцовым, коих беспечный и бесполезный образ жизни, по моему разумению, служит дурным примером для войск…

– Действуй, как найдешь нужным, – кивнул головой царь, – не проси лишь у меня войск и денег… Что тебя еще беспокоит?

– Мне необходимо знать, ваше величество, какого рода сношения вы готовы допустить с Шамилем. Сочтете ли вы возможным согласиться с моим мнением желательности переговоров с ним о временном прекращении военных действий?

92

Император подобного вопроса, видимо, не ожидал и, недоумевая, пожал плечами:

– Ты полагаешь, Шамиль пойдет на это?

– Можно предпринять для того некоторые меры…

– Какие же? Ведь эти головорезы мюриды ни с чем не считаются… Для них каждый русский смертельный враг!

– Мюриды, государь, составляют лишь малую часть войска Шамиля. А чеченцы, лезгины и другие горцы, коих они насильем и жестокостью подчинили своей власти и заставляют сражаться против нас, думают, как и всякий простой народ, более о мире, нежели о войне…

– Гм… Признаюсь, для меня твое толкование ново… Хотя ты старый кавказец, спорить с тобой не буду! Поступай по своему усмотрению!.. Я же прошу тебя постараться прежде всего выручить захваченных Шамилем несчастных грузинских княгинь. Тебе известны условия выкупа, которые он нам предложил?

– Известны, государь. Шамиль требует возвращения своего сына Джемал-Эддина, некогда взятого нами в аманаты, нынче поручика Владимирского уланского полка, и миллион рублей звонкой монетой.
 
– Что касается денег, – заметил царь, – сумма запрошена Шамилем несуразная, о том и говорить нечего, а возвратить в обмен на княгинь ему сына можно… Вызови Джемал-Эддина, поговори с ним и, если он противничать не будет, возьми с собой…

– Не премину воспользоваться вашим позволением. Возвращение к отцу Джемал-Эддина вполне, как мне говорили, преданного нам, само по себе весьма полезно. Джемал-Эддин может повлиять на отца в желательном для нас смысле. Я считаю, государь, первейшей задачей своей не допустить Шамиля к соединению с турками!

– Что ж, задумано хорошо, согласен, одобряю, – проговорил император, поднимаясь из-за стола. – Ты когда же собираешься туда отправляться? Жену и детей берешь с собой?

– Отправляюсь в ближайшие дни. А жена пока останется у брата в Москве, чтобы я мог всецело заняться военными делами.

– Ну, дай бог тебе удачи, Николай Николаевич. Надеюсь на твой опыт и твердую волю. Чаще пиши мне обо всем.

Когда, выйдя из кабинета царя, Муравьев спускался по лестнице, его неожиданно окликнул наследник. С притворной любезностью он взял Муравьева под руку и сказал по-французски:

– Я хотел узнать, дорогой Николай Николаевич… Извините, это не простое любопытство… Что вам государь говорил про Барятинского?

– Ничего особенного, ваше высочество, – промолвил Муравьев. – Мы обсуждали дела, касающиеся отношений с Шамилем…

Наследник недоверчиво покосился и, слегка покраснев, продолжил:

– Отец Барятинского не любит, но мне он близок и дорог… Я прошу вас отнестись к нему снисходительно и с добрым чувством… Вы меня очень одолжите!

Муравьев с подобающей почтительностью молча поклонился.

… Итак, он, недавно еще опальный генерал, деревенский отшельник, стал в силу сложившихся обстоятельств наместником и главнокомандующим кавказскими войсками. Муравьев несомненно думал о том, что будущие историки могут сделать из этого неверное заключение о якобы изменившихся общественных взглядах его, позволивших добиться высокого поста. Он не желал неверных и оскорбительных для себя суждений. 4 января 1855 года в Москве, перед самым отправлением на Кавказ, он сделал следующую запись:

«Не милостью царской было мне вверено управление Кавказом, а к тому государь был побужден всеобщим разрушением, там водворившимся от правления предместника моего… Находясь в столице близ государя и первенствующих лиц, я видел ничтожность многих. Еще раз убедился в общем упадке духа в высшем кругу правления, в слабости, ничтожестве правящих. Я видел своими глазами то состояние разрушения, в которое приведены нравственные и материальные силы России тридцатилетним безрассудным царствованием человека необразованного, хотя, может быть, от природы и не без дарований, надменного, слабого, робкого, вместе с тем мстительного и преданного всего более удовлетворению своих страстей, наконец, достигшего, как в своем царстве, так и за границею, высшей степени неуважения, скажу, презрения, и опирающегося, еще без сознательности, на священную якобы преданность народа русского духовному обладателю своему, – сила, которой он не разумеет и готов пользоваться для себя лично в уверенности, что безусловная преданность сия относится к лицу его, нисколько не заботясь о разрушаемом им государстве».

93

5

В Тифлисе было тревожно. Воронцов, подав в отставку, несколько месяцев назад уехал лечиться за границу. Военная и гражданская власть находилась в руках бездарного генерала Реада, дряхлого Реута и чопорного немца коменданта Рота, не внушавших населению никакого доверия. Служивший в канцелярии наместника известный поэт и балагур граф Соллогуб острил:
Пускай враги стекутся,
Не бойся их, народ.
О Грузии пекутся
Реад, Реут и Рот.

В городе, как свидетельствовали очевидцы, распространялись страшные слухи о высадке на Кавказском побережье турецких войск и о подготовляемом Шамилем новом набеге на Грузию. Население по распоряжению начальства было вооружено ружьями, обучалось военным приемам. Ночью по улицам разъезжали конные патрули, а на окружающих Тифлис горах разжигались пылавшие до утра огромные костры, чтобы не прозевать внезапного нападения. По Головинскому проспекту с утра до ночи тянулись по направлению к Военно-Грузийской дороге кареты, коляски, тарантасы и подводы – многие военные и служащие отправляли свои семейства из грузинской столицы.

Но в крепости Грозной, некогда заложенной Ермоловым и превратившейся за сорок лет в небольшой красивый городок, царило иное настроение. Крепость Грозная была любимым местом пребывания начальника штаба князя Александра Ивановича Барятинского. Здесь он построил для себя дворец и, окруженный столь же разгульными, как и сам, гвардейскими офицерами, не жалел средств на угощения и всякие веселые выдумки.

Один из восторженных лизоблюдов и панегиристов князя Барятинского некий поручик Дагестанского полка А.Зиссерман довольно верно и красочно описал шумную и веселую жизнь в Грозной:

«По всякому поводу здесь давали обеды, затевались кутежи; танцевальные вечера были очень часты, а азартная картежная игра, и довольно крупных размеров, процветала; дамское общество было очень милое, вполне соответствовавшее военно-походному тону и сопряженным с ним нравам, не имеющим, само собою, и тени чего-нибудь пуританского… Жили, одним словом, легко, без особых забот о материях важных. Если от текущих мелких дневных приключений и развлечений случалось отвлечься, то разве для разговоров о минувших и будущих экспедициях, о том, кто будет назначен новым главнокомандующим на место князя Воронцова, и о разных неизбежных переменах, так или иначе отзывавшихся и на нас, мелких сопричастниках деятельности; гораздо реже говорилось о ходе дел под Севастополем; вообще о тогдашнем положении России: отсутствие гласности, газет, представленных одним «Русским инвалидом», отсутствие в большинстве общества, особенно военного, всякого интереса к делам общественным, выходящим из ближайшего тесного круга его служебной деятельности, делало нас невольно индифферентными ко всему, даже к такой великой злобе дня, какова была тогда борьба с коалицией, сопровождавшаяся неудачами».[60]

16 декабря утром Барятинского разбудил только что возвратившийся из Тифлиса ближайший друг его подполковник князь Святополк-Мирский.

– Новость потрясающая, Александр! Воронцов получил окончательное увольнение от должности наместника, а на его место назначен…

Барятинский вскочил с постели.

– Кто? Не томи, ради бога, Митя!

– Нет, ты попробуй отгадать. Держу пари, тебе и в голову не придет…

– Кто же все-таки?

– Генерал Муравьев… тот, который в последние годы корпусным в Польше был, а перед тем много лет в опале находился.

Барятинский наморщил лоб и, что-то припоминая, задумчиво проговорил:

– Я его не знаю, но граф Михаил Семенович мне как-то говорил, что он человек тяжелый и неприятный. Родственник и друг многих бунтовщиков, держится странно, светского общества избегает и ненавидит аристократию…

– Я слышал, – добавил Мирский, – что из армии его уволили за дерзкие выходки против государя…

– Bo всяком случае, хорошего не ожидаю, – как бы продолжая рассуждать с самим собой, сказал Барятинский, – надо вам, господа офицеры, подтянуться. Судя по всему, с нашим милейшим и любезнейшим Михаилом Семеновичем новый наместник ничего общего не имеет.

–: А может быть, нам удастся его высокопревосходительство обломать, как иных пуританствующих особ обламывали?

– Не думаю, не из таких он, кажется: об упрямстве его анекдоты ходят, – сказал Барятинский и заключил со вздохом: – Надо в Тифлис ехать… Невесело мне стало от твоего сообщения, друг Митя!

Еще большее беспокойство вызвало известие о назначении Муравьева среди служащих канцелярии наместника, гражданских властей и интендантских чиновников. Многие из них знали Муравьева, и никто ничего предосудительного против него не высказывал. Напротив. Директор канцелярии Щербинин, встречавшийся прежде с Муравьевым, говорил своим сослуживцам, что новый наместник принадлежит к числу замечательных личностей, что он «прям и справедлив, изумляет разнородными своими познаниями, вселяя к себе чувства не только уважения, но и привязанности суждениями, обличающими самую высокую нравственность, твердость правил, безукоризненную честность, пламенную любовь к отечеству, стремление к содействию всему, могущему служить к его преуспеванию».

94

Почему же сам Щербинин и его товарищи, как они впоследствии признавались, ожидали Муравьева «со страхом и трепетом»? Да потому, что при Воронцове они привыкли к почти бесконтрольной деятельности, к жизни легкой и веселой. Большой барин и сибарит, Михаил. Семенович Воронцов не привык обременять себя трудом. Было известно, что даже деловые бумаги и приказы подписывала за него жена Елизавета Ксаверьевна. Снисходительно относился Воронцов и к своим подчиненным, располагая их к себе очаровательными улыбками и щедрыми награждениями. Теперь привычному беспечному существованию чиновников приходил конец, они знали это и заранее почувствовали неприязнь к новому наместнику.[61]

В предположениях своих они не ошиблись. Bo второй половине января Муравьев прибыл в Ставрополь и, не теряя времени, начал знакомиться с положением дел в гражданских учреждениях и в войсках Кавказского корпуса. Собравшимся командирам и чиновникам он прямо и откровенно объявил:

– Я не Воронцов, любезностей говорить не собираюсь, я службу с вас потребую… И службу честную, помните, как император Петр Великий говаривал: «Служить, так не картавить!» И еще, господа, предупреждаю, что я не потерплю расточительства денег, собранных с народа и политых кровавым потом его.

Введя твердые цены на продовольствие и фураж, Муравьев прекратил безудержную спекуляцию интендантских поставщиков, расторг незаконные сделки с подрядчиками, запретил использование нижних чинов на частных работах, строго следил за неукоснительным исполнением своих распоряжений. Как тут было не роптать местному начальству и чиновному люду!

Зато войска Кавказского корпуса нового наместника встречали восторженно. Даже А.Зиссерман вынужден был это признать: «Генерал Муравьев пользовался большою военною репутациею и популярностью. Все помнили его замечательное, самоотверженное путешествие в Хиву, его пребывание в Константинополе со вспомогательным русским корпусом султану против египетского паши, его долговременную опалу, придававшую ему, без сомнения, своего рода известность. Его считали обломком славной памяти времен отечественной войны, преемником Кутузова и Ермолова, он слыл начальником требовательным, но справедливым».

Солдаты знали, что Муравьев, друг и единомышленник Ермолова, относится к ним по-человечески, не изнуряет фрунтовой службой и не побоялся самому царю замолвить за них доброе слово, знали, что он боевой и храбрый генерал, прославившийся некогда взятием Ахалцыха и КарсА.

Появляясь в воинских частях и казармах, Муравьев запросто беседовал с нижними чинами, и они говорили, что «с таким отцом-командиром они в огонь полезут».

Муравьев превосходно понимал, что строгие действия его, направленные на устранение допущенных Воронцовым безобразий, на приведение в боевой порядок войск, озлобят многих начальствующих лиц, но кривить душой не привык и не собирался.

Объезжая линейные войска, он невольно возвращался мыслью к ермоловским временам. Тогда все было проще, войска выглядели бодрей, командиры от солдат не отделялись, зачастую питались из одного котла, ну и не удивительно, что кавказцы такими геройскими подвигами ознаменовали себя в войнах с персиянами и турками.

В крепости Грозной Муравьев отыскал землянку Алексея Петровича Ермолова, находившуюся невдалеке от дворца Барятинского, и, спустившись в это скромное жилище, долго и молча стоял с обнаженной головой, погруженный в невеселые думы: «Отсюда некогда человек с высоким дарованием прилагал совестливый труд свой к совершению дела, полезного отечеству, и за десять лет образовал боевую армию, не знавшую преград… А далеко ли продвинулись мы с тех пор?»

Выйдя из землянки, Муравьев взглянул на пышный дворец Барятинского.. «Все, что было перед глазами, указывало причины неуспехов последних лет, утрат и язв, постоянно и без пользы истощавших силы отечества: роскошь, корысть и лицеприятие…»

Повернувшись к окружавшим его генералам и офицерам и указав на землянку, он сказал:

– Вот убедительный пример, господа, что не от количества людей и не от больших средств зависит успех, но от разумной воли и доблести начальников…

А с Ермоловым Муравьев поделился размышлениями более подробно:

«Милостивый государь Алексей Петрович! В углу двора обширного и пышного дворца, в коем сегодня ночую, стоит уединенная скромная землянка ваша как укоризна нынешнему времени. Из землянки этой, при малых средствах, исходила сила, положившая основание крепости Грозной и покорению Чечни. Ныне средства утроились, учетверились, а все мало да мало! Деятельность вашего времени заменилась бездействием. Тратящаяся ныне огромная казна не могла заменить бескорыстного усердия, внушенного, вами подчиненным. Казна сия обратила грозные крепости ваши в города, куда роскошь и удобства жизни привлекли людей сторонних, все переменилось, обстроилось; с настойчивостью и убеждением в правоте своей требуют ныне войск для защиты войск. Такое состояние дел, конечно, подало повод и к частным злоупотреблениям начальников; хоть солдата не грабят, но пользуются трудами его, как работою тяглового крестьянина… Посудите, каково мое положение: исправить в короткое время беспорядки, вкоренившиеся многими годами беспечного управления, а в последнее время и совершенным отсутствием всякой власти и управления! В землянку вашу послал бы их учиться, но академия эта свыше их понятий. Не скажу, чтобы здесь не было покорности, напротив того, здесь все покорны; но покорность эта не приводит их к изучению своих обязанностей, а только к исполнению того, что прикажут. Надобно пока этим довольствоваться с надеждою на время, которое выкажет сотрудников, ибо дарований здесь встречается более чем в России, но все погрязло в лени и усыплении».[62]

Побывав на правом и на левом флангах кавказской линии, Муравьев в последних числах февраля направился в Тифлис. Знакомая дорога, знакомые места! Он не любил карет и ехал в открытой коляске, сопровождаемый небольшим казачьим конвоем. Он неотрывно глядел на синеющие вдали горы и полной грудью дышал свежим весенним воздухом. Приятные и грустные воспоминания о проведенных здесь молодых годах волновали его, и порой в серых, начавших тускнеть глазах искрились слезы. Чувствительность и в пожилые годы его не покидала!

Близ Душета его настиг мчавшийся на взмыленной тройке фельдъегерь из Петербурга. Передавая казенный пакет, он не удержался от тяжелого вздоха:

– Горе, ваше высокопревосходительство! Государь император скончался.

Муравьев совершенно растерялся:

– Как., скончался? Ты что такое говоришь?

Фельдъегерь молча и скорбно указал глазами на пакет. Муравьев дрожащей рукой разорвал его. Сомнений не оставалось. Император Николай 18 февраля умер. На престол вступил наследник Александр Николаевич.

Выйдя из коляски, Муравьев долго оставался в задумчивости. Тревожные мысли возникали одна за другой. Судьба его опять должна была круто измениться. Смерть жестокого, невежественного и мстительного деспота, которого ненавидел всю жизнь, жалости не вызывала, но разве можно надеяться на что-то лучшее при его наследнике?

Натянутые отношения с новым императором не позволяли Муравьеву сомневаться, что оставаться в наместниках ему недолго. И, по всей вероятности, его место уже предназначено Барятинскому. Это было грустно, и не потому, что жалко оставлять место, не свершив того, что намеревался свершить. Муравьев думал не о себе, а об интересах отечества, на службе которого считал себя находящимся. Знакомясь с состоянием кавказских войск, он наглядно убедился, что не кто иной, как Барятинский более всего способствовал разложению их; разве сумеет этот не привыкший к серьезному делу фаворит нового императора в сложившихся тяжелых обстоятельствах отстоять от неприятеля край, столь обильно политый русской кровью?

А Барятинский, ничего не знавший еще о смерти императора Николая, выехал встречать наместника. В Душете, где князь уже ожидал, Муравьев пригласил его в свою коляску. «До сего дня, – записал он тогда же, – я его видел только один раз в Киеве молодым хорошеньким кирасирским поручиком. Здесь не мог бы его узнать; он показался мне ростом выше прежнего, сложения был довольно плотного и немного с брюшком. Суживающаяся к макушке голова его с редкими волосами как-то не предупреждала в пользу его природных дарований; рыльце было у него красноватое, в чем признавали последствия разгульной жизни. Объяснялся он с некоторым замедлением и повторением слов, похожим на заикание, и гнусил. Вся наружность вообще не выражала того приличия, которое я ожидал найти в князе Барятинском, приятеле государя, хотя он и был, что называется, видным мужчиной, вежливым, разговорчивым… Хотя о нем вообще судят как о человеке ограниченном и невежественном в познаниях, но я с этим не согласен. Он, много занимаясь чтением, образовал себя, ни одного раза не проговорился со мною каким-нибудь неосновательным суждением в делах, недоступных невежде, напротив того, он охотно пускался в суждения о предметах отвлеченных военного искусства, с которыми, вероятно, незадолго перед тем познакомился чтением. И в разговоре с ним нашел бы я приятного собеседника, если б было у меня время слушать его празднословие…

95

Сидя в коляске, я объявил Барятинскому о смерти государя. Ни в лице, ни в словах его не произошло ни малейшего изменения. Ни удивления, ни печали, ни радости не показал он, как бы ничего не случилось. Но как измерить то, что у него в то время в душе происходило, – надежды, в один миг его объявшие, и в тот же миг начертанный им план действий своих?»

Муравьев отдавал отчет, что затруднительное положение, в каком он оказался, могло быть в значительной степени поправлено, если бы он попробовал приблизить к себе Барятинского и, оставив на должности начальника штаба, позволить ему жить по-прежнему, как при Воронцове. Так, вероятно, поступили бы другие, ведь все понимали, какая блестящая карьера и могущество ожидают приятеля нового императора!

Не таков был Николай Николаевич Муравьев. Он со свойственной прямотой высказал князю свое недовольство состоянием кавказских войск. Заставил его трудиться над исправлением допущенных ошибок. А из канцелярии наместника и гражданских учреждений уволил, несмотря на заступничество Барятинского всех бездельничавших чиновников, принятых по протекциям и ходатайствам высоких особ.

Не избежал изгнания и граф В.А.Соллогуб, приспешник и веселый собутыльник Барятинского. Впрочем, неприязненное отношение к Соллогубу сложилось у Муравьева задолго до этого. Муравьев знал, что Соллогуб являлся автором не только известной повести «Тарантас», но и гнусного пасквиля на Лермонтова, получившего одобрение в императорской семье. А Муравьев, как и Ермолов, благоговел перед Лермонтовым, особенно ценя его поэтические описания Кавказа. Когда Лермонтов погиб, а убийцу его, Мартынова, оставили на воле, Ермолов гневно сказал:

– Уж у меня бы он не отделался. Можно позволить убить всякого другого человека, будь он вельможа и знатный: таких завтра будет много, а таких людей, каков Лермонтов, не скоро дождешься!

Муравьев полностью разделял взгляд Алексея Петровича. Заметив среди представлявшихся чиновников румяное и фатоватое лицо светского щеголя и узнав, что это граф Соллогуб, Муравьев, обратившись к нему, спросил сурово:

– Вы тот самый… автор «Тарантаса»?

– Так точно, ваше высокопревосходительство!

– Ну, так можете сесть в ваш тарантас и уехать!

Стоит ли удивляться, что все обиженные и оскорбленные искали защиты у Барятинского? Он представлялся всем этаким столпом непоколебимым. Еще бы! Друг юности ныне царствующего! Посмеет ли недавно еще опальный генерал вступить в конфликт с фаворитом!

Как-то поздно вечером к Барятинскому пришли подполковник Святополк-Мирский и поручик, Ростислав Фадеев, отсидевший недавно десять дней на гауптвахте по распоряжению Муравьева за избиение солдата и переводимый теперь в захолустный гарнизон.

Святополк-Мирский, пользуясь дружбой одного из адъютантов наместника, сумел скопировать письмо Муравьева к Ермолову и теперь, прочитав его Барятинскому, воскликнул:

– Нет, это просто возмутительно! Обвинять нас в позорном бездействии, лени и усыплении! Доколе еще терпеть нам оскорбительные придирки и выходки этого самодура?

– Надо дать почувствовать ему, господа, – вставил Фадеев, – что мы не молчаливые покорные рабы и впредь сносить унижения не намерены!

– Следует все-таки считаться с высоким положением генерала Муравьева, – осторожно заметил Барятинский. – Я согласен, что многие его поступки носят характер личной неприязни и предубеждения против нас, однако мы на военной службе, где существуют дисциплина и чинопочитание, господа!

Фадеев, пылавший негодованием против наместника и жаждавший мщения, не сдержался:

– Существует еще и офицерская честь, князь. Нам брошена перчатка, и мы должны поднять ее перед судом России и потомства!

– Я с Ростиславом вполне согласен, – кивнул головой Мирский. – Мы не должны оставаться лишь безропотными подчиненными.

– Чего же вы хотите? – спросил Барятинский. – Мне понятны ваши чувства, но я не представляю возможностей для публичного выявления их…

– Надо ответить на его обвинения, – решительным тоном произнес Мирский. – В виде частного письма кавказского офицера какому-нибудь генералу. И я не побоюсь подписать. Вот послушай, что мы с Ростиславом в черновом виде набросали…

И он прочитал:

«Не один русский, думающий о судьбах своей Родины, прочитав письмо генерала Муравьева, задаст себе страшный вопрос: не на краю ли гибели эта Родина, когда те из ее сынов, которых он привык считать самыми деятельными, воинственными и сильными, стали немощными и погрязли в лени и усыплении? Но неужели мы, кавказские служивые, должны безропотно покориться этому приговору и со стыдом преклонить перед ним голову? Нет! Наша совесть слишком чиста для такого унижения! Мы не обманывали России в течение четверти века, она может гордиться нами и сказать, что нет армии на свете, которая переносила бы столько трудов и лишений, сколько кавказская! Кавказский солдат работает много, но он не «тягловый крестьянин», потому что он трудится не для частных лиц, а для общей пользы… Мы ожидали, что генерал Муравьев едет сюда с чувством уважения к кавказскому войску, уважения, которого мы вправе требовать по нашим заслугам и чувствам, нас оживляющим; в добром деле здесь все почти сотрудники. Мы с истинною скромностью, свойственной людям, испытавшим свои силы, ожидали, что нам укажут наши ошибки и недостатки, пособят их исправить и усовершенствовать, по мере сил и способностей, но мы не ждали оскорблений…»

Барятинский отлично понимал, что Мирский совершает грубейшую передержку. Обвинения Муравьева, высказанные в письме к Ермолову, были направлены не против кавказских войск, а против погрязших в роскоши, лени и усыплении начальников, прежде всего против Воронцова и против него, Барятинского, ведь это он требовал «присылки войск для защиты войск». Но возражать Барятинский не стал. Ответ Муравьеву несомненно произведет большое впечатление в дворцовых кругах, где генерала не очень-то любят, и Барятинского этот ответ устраивал. Может быть, более чем кого другого сжигала князя ненависть к Муравьеву, только он заставлял себя сдерживаться, подбирая материал против ненавистного генерала и выжидая удобного случая, чтобы уехать в Петербург и там свалить его, не брезгуя никакими средствами.

Вскоре письмо Святополк-Мирского пошло в переписку и не миновало Муравьева.

Догадаться, что написано оно не без ведома Барятинского, не представляло труда. Муравьев вызвал начальника штаба.

– Я хотел спросить вас, князь, – сказал он прямо. – Читали ли вы письмо, подписанное Мирским?

– Читал и содержание его тем более меня огорчило, что человек, дерзнувший написать это письмо, очень мне близок.

– В таком случае оставим этот разговор.

– Почему же? – возразил князь. – Несмотря на близкие мои отношения с Мирским, я могу судить о его поступке беспристрастно и не одобряю его.

– А что вы скажете, если я предам Мирского суду? Какого вы мнения об этом?

– Конечно, вы можете предать его суду, и он того заслуживает, но вряд ли это удобно и для вас, так как вы сами подали ему повод и пример вашим письмом к Ермолову.

– Это вопрос другой. Изложенное в письме к Ермолову я готов повторить где угодно. И не мне бояться пасквилянтства вашего близкого друга и тех, кто за ним. Прошу посоветовать Святополк-Мирскому просить перевода из Кавказского корпуса, я отпущу, тем и кончим.

Барятинский еле сдерживал готовое прорваться озлобление. Щеки его покрылись багровыми пятнами, губы дрожали.

– При сложившихся обстоятельствах, – произнес он, – моя служба в должности начальника штаба корпуса делается весьма затруднительной. Может быть, ваше высокопревосходительство, сочтете возможным отпустить и меня?

Муравьев взглянул ему прямо в глаза и с полной невозмутимостью проговорил:

– Причин для задержки с моей стороны вы не встретите, князь.

Муравьев знал, какого страшного врага имеет он в лице Барятинского, и не сомневался, что, возвратившись в Петербург, князь будет всемерно ему вредить и вскоре сменит его на посту наместника. Уезжая с Кавказа, Барятинский произвел распродажу своего имущества, в том числе фортепьяно, купить которое пожелал Муравьев.

96

– Только я совершенно запамятовал, ваше высокопревосходительство, за какую цену оно было куплено, – сказал Барятинский.

– За ту же цену, которую вы назначите, я вам и возвращу это фортепьяно, когда вы приедете на мое место, что, конечно, не замедлится, – ответил с легкой усмешкой Муравьев.

– В таком случае, – любезно ответил князь, – я желаю, чтобы фортепьяно потеряло от времени как можно большую ценность, чтобы мне пришлось платить дешевле.

Фраза эта, впрочем, никого в заблуждение не ввела.

Приехав в Петербург, Барятинский начал всячески порочить Муравьева, выставляя его в глазах царя и высшего начальства невежественным, грубым педантом и настойчиво добиваясь своего назначения на его место. Против Муравьева действовали также уволенные им из канцелярии бездельники, вроде графа Соллогуба, которыми был окружен Воронцов. «Теперь выезжающие из Грузии, поди, тобою не удерживаемые, – писал Муравьеву из Москвы Ермолов, – конечно, не хвалят тебя, лишась жизни без всякого труда и даром получаемого хорошего содержания. Есть и другого рода нерасположенные, которые хотя и служат с тобою, но с ними не то обращение, которое издавна приучило их мечтать, что они люди превосходные и, может быть, трудно заменяемые».

Муравьев, отлично осведомленный обо всех кознях против него, относился к ним с философским спокойствием. Ему шел шестьдесят третий год. Он служил не императору, а своему отечеству. Было, бы оно довольно его совестливым трудом, а все остальное не так уж важно!

… Муравьев вел суровую спартанскую жизнь. Пользовавший его врач И.И.Европеус засвидетельствовал: «Он избегал всякой роскоши, спал обыкновенно в своем кабинете, на соломенном тюфяке, накрываясь шинелью. Вставая довольно рано, он выходил к утреннему чаю в той же шинели внакидку; так принимал и у себя в кабинете не только своих адъютантов, но и штаб-офицеров, являвшихся к нему по службе. Стол его был русский, сытный и несложный, к обеду подавали, и то не всегда, по бутылке белого и красного вина, но сам Николай Николаевич почти ничего не пил, утоляя жажду простым квасом. Он любил русскую баню, был страстный охотник попариться, но умел переносить и жесточайший холод. В самые трескучие морозы он прогуливался в одном сюртуке и не любил изнеженных маменькиных сынков, увидев на ком-нибудь из офицеров шинель с бобровым воротником, делал замечание, что-де такая шинель – роскошь для солдата, что он сам шинели с бобровыми воротниками никогда не нашивал. Сколько я мог заметить, Николай Николаевич не проводил даже часу без дела и мало заботился о собственных своих удобствах. Он был строг к самому себе и взыскателен с подчиненными. Но солдаты его любили: он мало налегал на фрунтовую службу, заботясь более о их удобствах, довольствии, помещении, даже о развлечениях».[63]

Управление огромным запущенным краем и подготовка войск к предстоящим боевым действиям требовали отдачи всех сил. Для личных дел времени у Муравьева не оставалось. Лишь один раз в неделю он сообщал Наталье Григорьевне и дочерям о своем житье. И все же произошло здесь одно событие, которое с неожиданной властностью вторглось в душевный мир его и заставило невольно отвлечься от обычных занятий…

Среди других посетителей в приемной Муравьева появилась однажды скромно одетая женщина средних лет, с тонкими восточными чертами лица и милой застенчивой улыбкой. Вручив дежурному адъютанту небольшую закрытую записку, она попросила передать ее наместнику. Адъютант просьбу исполнил, и каково было его удивление, когда он увидел, как обычно спокойный генерал, прочитав записку, невероятно смутился, покраснел и приказал посетительницу немедленно просить, а более никого к нему не впускать.

В записке стояло всего пять слов: «Очень хочу вас видеть. Соня». Да, это была его дочь, оставленная четверть века назад пятилетней девочкой в Кутаисе с матерью. Он знал, что она замужем, а мать скончалась от тифа, через Бебутова посылал ей не раз деньги к именинам, но прямая связь между ними давно порвалась, и он как-то не думал о возможности такой встречи в Тифлисе.

Она вошла в кабинет и остановилась у порога. Взглянув на пылающее ярким румянцем лицо, он сразу признал ее. Соня унаследовала отцовскую угловатость и материнские чудесные темные бархатные глаза.

Он не ощутил пробуждения особой родственной нежности, но что-то теплое в душе все-таки шевельнулось.

– Ну, здравствуй, Сонюшка… Подойди ко мне, – пригласил Муравьев, и, когда она, все еще стесняясь и робея, приблизилась, он ласково обнял ее и поцеловал в лоб. – Вот ты какая стала! А я все же, пожалуй, тебя узнал бы!

– И я вас тоже, – несмело призналась она. – Мама оставила мне ваш портрет, и вы таким мне всегда и представлялись…

– А ты разве живешь теперь в Тифлисе?

– Нет, я с детьми гощу здесь у матери мужа…

– У тебя сколько же детей?

– Двое. Дочь Нина, ей уже восьмой год, и сын на два года моложе ее… он в честь вашу Николаем назван… И он, знаете ли, чем-то на вас похож…

Муравьев почувствовал, как защемило сердце. Он страстно желал иметь мужское потомство, но неласковая судьба не утешила в этом, мальчики, рожденные первой и второй женами, умирали в младенчестве. И вот, оказывается, у него есть внук! Да еще, как говорит Соня, похожий на него! Преодолевая охватившее его волнение, Муравьев сказал:

– Ты приведи завтра внучат ко мне.. Только днем я занят, лучше вечером, как смеркнется, и прямо со двора в занимаемую мною квартиру, там у крыльца стоит караул, я сделаю распоряжение, чтоб вас пропустили…

Она светло и радостно улыбнулась:

– А я как раз и хотела просить вас о том… Коленька прямо проходу не дает, чтобы я повела его к дедушке…

– Прошу лишь, Соня, чтобы посторонние люди не узнали о наших отношениях, иначе тебе покоя не дадут всякими ходатайствами и просьбами…

– Что вы, не беспокойтесь, я разве не понимаю!! Я так вам благодарна, что вы отнеслись ко мне с такой лаской и захотели повидать детей…

– Ну и прекрасно! Приходите, буду ждать…

Соня с детьми была у него не один раз. Муравьев отметил в дневнике эти встречи. Внук был скромным умным мальчиком и притягивал к себе особенно сильно, он освоился скоро в непривычной обстановке, подружился с дедом. И как-то раз, расхрабрившись, с неподражаемой детской убежденностью заявил:

– Я, когда вырасту, тоже буду генералом, дедушка!

– Тебе что же, мой мундир и погоны понравились? – спросил, улыбаясь, Муравьев.

– Нет, мне нравится, как вас все боятся…

Муравьев вздохнул и, поглаживая кудрявую голову внука, сказал:

– В этом не много радости, дружочек. Лучше, чтоб тебя не боялись, а любили!

– А как это сделать, дедушка?

– Не быть барином и белоручкой, иметь совесть, любить труд и жить с пользой для родины…

Потом, обратившись к Соне, поинтересовался:

– Ты какое же образование намереваешься дать сыну?

– Не знаю… Может быть, впрямь… если вы поможете… в военную школу или в корпус определить?

– Устроить это дело, я думаю, можно, да стоит ли? Чему там полезному научат? Наружному блеску, правилам парадомании! Нет, если хочешь послушать совета, отдавай в гимназию, где науками занимаются с большей серьезностью.

– Туда не принимают на казенный счет, – сказала застенчиво Соня, – а за обучение дорого платить, нам не по средствам…

– Об этом тебе беспокоиться не придется, я приму образование Коленьки на свой счет. Пусть добрым словом меня вспоминает!

Соня с детьми вскоре уехала домой. И присылала коротенькие трогательные записки: «Дети постоянно о вас говорят. Коленька, ложась спать, всякий раз просит: «Мама, подними меня, я хочу поцеловать портрет дедушки».

Николай Николаевич долго потом скучал без них и, когда случались оказии в Кутаис, не забывал порадовать внучат гостинцами.

97

6

24 мая 1855 года константинопольская газета «ЕсНо de l'Orient» в статье «Что нужно сделать в Анатолии?» писала: «Многие занимаются событиями в Крыму, и на это имеются веские основания: там находится узел восточных вопросов, и союзники стараются его разрубить… Но есть другая страна, которая не лишена значения: речь идет об армянском плоскогорье. Кампания прошлого года принесла Оттоманской империи тяжелые испытания, но текущий год обещает быть еще более грозным, так как предприимчивый генерал Муравьев намеревается от системы обороны перейти к наступлению. А между тем оттоманская армия находится теперь в более невыгодных условиях, чем в минувшем году… Есть только один выход – сконцентрировать весь армейский батумский корпус в Мингрелии, подкрепить его регулярными войсками, особенно кавалерийскими полками, привлечь в него черкесских добровольцев и создать угрозу Тифлису».

Предприимчивый генерал Муравьев, однако, и не читая газеты, превосходно разгадал неприятельский замысел, направляя все усилия, чтобы его разрушить.

Прежде всего, как он и говорил об этом императору Николаю, приняты были меры, чтобы не допустить соединения Шамиля с турками. Муравьев был последовательным противником жестокого истребления свободолюбивых горцев. Будучи на Кавказе при Ермолове и любя его, он не раз ссорился с ним и открыто осуждал карательные экспедиции, и сам за всю свою долголетнюю кавказскую службу с горцами не воевал, не разорил ни одного аула. Вместе с тем, понимая, что иностранные державы, прежде всего Англия, в своих корыстных интересах стремились использовать воинственных горцев и подстрекали их против русских, Муравьев считал необходимым и возможным мирное присоединение их к России.

План Муравьева заключался в том, чтоб начать немедленно мирные сношения с Шамилем, добиться на первый раз хотя бы временного, на определенный срок, прекращения военных действий. Затем убедить Шамиля в преимуществах и выгодах русского покровительства и, в конце концов признав Шамиля властителем горцев, возможно, создать в Дагестане некий протекторат во главе с ним. Муравьев намечал широкую программу действий, включавшую всяческое поощрение соседских дружеских отношений русских и грузин с горцами, учреждение на пограничной черте базарных пунктов, куда бы горцы могли приезжать для размена своих товаров и для торговли с русскими промышленниками.

Возвращение к отцу Джемал-Эддина, которого Муравьев привез с собой, могло в сильнейшей степени способствовать осуществлению его замысла. Убедить молодого сына Шамиля, поручика русской службы, что новый наместник, всегда доброжелательно относившийся к горцам, не собирается воевать с ними и разорять их аулы, если они первые не подадут к тому повода, убедить в том, как необходимо для всех, и прежде всего для Шамиля, прекращение военных действий, было нетрудно. Джемал-Эддин всей душой был на стороне Муравьева и со слезами на глазах поклялся, что будет постоянно воздействовать на отца в нужном направлении. В искренности его можно было не сомневаться.

И Джемал-Эддин сдержал слово, данное Муравьеву. Через генерала Николаи, находившегося с ведома Шамиля в переписке с Джемал-Эддином, посылавшим ему газеты и кое-какие вещи, Муравьев знал, что Джемал-Эддин по-прежнему предан русским, и внушения, которые делал отцу, не остались без последствий. Шамиль военные действия прекратил.

Открытые на пограничной черте обменные пункты и базары, где горцы беспрепятственно встречались с русскими, укрепляли дружеские их отношения. Действовали и листовки, направленные против турецких и англо-французских захватчиков. Грозный имам Шамиль думал о сближении с русскими, одобряя в душе план Муравьева, которому послал «с прибывшим для переговоров об обмене пленных чиновником изъявление своего почтения».[64]

И в то время как Омер-паша, готовившийся к вторжению в Мингрелию, подсчитывал силы Шамиля, которые, по его мнению, должны были действовать вместе с ним, Муравьев находился в полной уверенности, что он соединения их не допустит, и в письме к Ермолову сообщал: «Я надеюсь, что народы сии не пошевелятся при теперешних военных обстоятельствах и не прельстятся воззваниями неприятеля, разве увидят среди себя иностранные войска, чему не предвижу возможности даже на правом фланге нашем».[65]

Вторым вопросом, требовавшим немедленного разрешения, была подготовка в Грузии и Мингрелии народного сопротивления турецким войскам. Мингрелия в то время не лишена, была автономии и управлялась владетельными князьями Дадиани по старым феодальным обычаям. Последний правитель князь Давид был женат на Екатерине Александровне Чавчавадзе, той самой воспитывавшейся у Ахвердовых красивой и осанистой Катеньке, которой некогда Муравьев в шутку предсказывал быть царицей. Князь Давид незадолго перед тем скончался. И впредь до совершеннолетия его сына правительницей Мингрелии стала Екатерина Александровна. Надо же быть такому совпадению!

А положение в Мингрелии было скверное. Спесивые мингрельские князья и дворяне, жестокие крепостники, выжимали из народа последние соки. Правительница, боясь восстания, советовала князьям обращаться с народом мягче. И в то же время угрожала народу всякими карами за непослушание господам. Народ, видя слабость правительницы, все чаще выходил из повиновения, и столкновения крестьян с феодалами учащались. Такое положение в стране, где рыскали иностранные агенты, грозило дурцыми последствиями. Надо было заставить правительницу действовать в нужном направлении, утихомирить князей и успокоить народ. Но существовала и еще более грозная опасность. Простой народ и феодальное дворянство относились к ожидаемому вторжению турецких войск в Мингрелию по-разному. Турки были заклятыми врагами мингрельцев, они грабили, захватывали красивых женщин, мальчиков и девочек, которыми торговали на невольничьих рынках в Константинополе. Мингрельцы ненавидели турецких захватчиков и готовы были к беспощадной борьбе с ними, а грузинские и мингрельские феодалы смотрели на дело иначе. Омер-паша и европейские его советники призывали их сбросить с себя ненавистное иго русского владычества, обещая полную независимость и поддержку в усмирении народа. И князья под влиянием этих лживых обещаний начали раздумывать: не лучше ли для них стать на сторону интервентов?

Подобные настроения представляли прямую опасность, с ними необходимо было во что бы то ни стало и быстро покончить. Муравьев поехал в Квашихоры – тогдашнюю резиденцию правительницы.

Весна была в разгаре. Все кругом зеленело, цвело и благоухало. Дворец правительницы, расположенный в гористой местности, выходил большим балконом к парадному подъезду, около которого уже стоял почетный караул из мингрельских князей и дворян. Сама Екатерина Александровна с гостившей у нее сестрой Ниной Грибоедовой и с дамским обществом ожидали наместника на балконе и с радостными лицами приветствовали его.

Сопровождаемый приближенными правительницы, Муравьев вошел в дом и у дверей залы увидел свою Катеньку, располневшую и с мелкими морщинками под глазами, но столь же красивую и важную. Поцеловав ей руку, Муравьев сказал:

– Вам в молодости, если не забыли, предвещали венец!

И они невольно улыбнулись при мысли о комедии, которую приходилось им сейчас разыгрывать. А за правительницей стояла Нина Грибоедова с большим букетом алых роз, и Муравьеву невыразимо приятно было глядеть на ее нежное, смугловатое, кроткое и чуть взволнованное лицо.

После общих приветствий, оставив Нину и всех встречавших в зале, правительница провела Николая Николаевича в небольшую гостиную. И там, без свидетелей, вновь превратилась в прежнюю Катеньку. Она с детских лет почитала Николая Николаевича как старшего брата и преданного друга и, поцеловав руку, призналась:

– Я, как узнала, что вас назначают сюда наместником, сразу приободрилась. И так рада вашему приезду. Трудно, милый Николай Николаевич…

98

Выслушав откровенный ее рассказ о беспорядках и неурядицах в княжестве и волнениях среди мингрельцев, Муравьев сказал:

– Похоже по всему, что Мингрелией управлять не легче, чем любым немецким княжеством. Но в чем корень зла? Не обижайтесь, Катенька, а искать его следует в собственном поведении вашем…

Щеки правительницы зарделись:

– В чем же вы находите вину мою?

Муравьев подслащать горькую пилюлю не стал:

– Вы слишком потворствуете князьям и слишком строги в обхождении с простыми людьми, тем самым первых отучая от повиновения, а вторых ожесточая. Я видел, в каком бесправии и нищете живут мингрельцы. Разве можно вам ожидать от них чего-то доброго? А пренебрегать народом нельзя. Время тревожное. Неприятельские передовые отряды в границах ваших.

– Так что же, по вашему мнению, я должна сделать?

– Заставить князей повиноваться вам, а народ уважать вас за твердость и справедливость.

– Не представляю, каким образом можно этого достигнуть.

– Надо, во-первых, изменить отношения с подданными, приказать помещикам прекратить мучительство крепостных, а во-вторых, следует немедленно объявить Мингрелию в опасности от турецкого нашествия, призвать весь народ к сопротивлению и выразить свою непоколебимую верность России.

На лице правительницы отразилось легкое смущение, и это от проницательных глаз Муравьева не укрылось и встревожило его. Неужели она подпала под влияние неприятельских воззваний? Он сдвинул брови, голос его сразу посуровел:

– Мне известно, что союзники, льстя себя напрасной надеждой отторгнуть от нас край сей, пытаются соблазнить к измене всякими посулами мингрельское дворянство, а посему вам и надлежит занять твердую позицию, не допускающую никаких кривотолков.

– Князья могут и не внять моим обращениям и увещаниям, – тихо промолвила правительница, – я все-таки женщина…

– Важно, что вас поддержит народ, ненавидящий насильников-оттоманов, ну а что касается именитых ваших… я затем и приехал, чтобы помочь вам вразумить их. Прикажите, пусть завтра здесь соберутся, надеюсь, мы договоримся.

И мингрельское дворянство, встретившись на следующий день с Муравьевым, выслушав спокойную, убедительную, твердую речь его, поняло, что новый проконсул Кавказа сумеет охранить вверенный ему край от любых посягательств союзников. Всяким колебаниям был положен конец. Обращение правительницы с призывом к сопротивлению захватчикам и предложение наместника о создании мингрельских конных дружин и партизанских отрядов было единодушно поддержано.

Большую надежду возлагал Муравьев на помощь Нины Грибоедовой. И не ошибся. С горячим сочувствием отнеслась она ко всем его мероприятиям, направленным к организации народного сопротивления турецким войскам. И когда, оставшись с ней наедине, он попросил, чтоб она старалась умерять порывы сестры в отношениях с подданными и поддерживала твердость ее духа и патриотическую настроенность, Нина Александровна с обычной милой улыбкой просто и решительно обещала:

– Все мои слабые силы отныне я отдаю на великое дело защиты родного своего края! Не сомневайтесь в вашей Ниночке, добрый Николай Николаевич![66]

… Нина Грибоедова принимала живое участие в защите своей родины. Она была постоянным добрым советчиком сестры, вместе с нею посещала мингрельских воинов на бивуаках и в лагерях, заботилась о лучшем медицинском обслуживании госпиталей. И при этом, конечно, не забывала обычных своих ходатайств о всех тех, кто нуждался в ее помощи. 17 октября 1855 года она пишет Муравьеву:

«Вы так много заняты, что мне не следовало бы в настоящее время беспокоить Вас моим письмом, но дело идет о бедной девочке, мать которой не раз убедительно просила моего о ней ходатайства; а как я уверена во всегдашней Вашей готовности делать добро, то и взялась исполнить просьбу матери, надеясь притом и на Ваше снисхождение к Вашей Ниночке{19}. Это девица лет девяти, дочь полковника Добринского{20}. Он состоит на службе сорок лет и содержит одним жалованием большое семейство. Одна из его дочерей воспитывается в Тифлисском институте, за которую он платит сам, а чтоб платить за другую, не имеет более никаких средств. Зная, что Вы имеете право назначать четырех воспитанниц, я прибегаю к Вам с покорнейшей просьбою назначить в счет этих воспитанниц девицу Добринскую.

С чувством высокого к Вам уважения остаюсь покорная и готовая к услугам Вашим Нина Грибоедова».

Подобных писем и записок она писала Николаю Муравьеву много. И нечего говорить о том, что просьбы ее не оставались тщетными. Муравьев относился к своей Ниночке, как звал ее с детских лет, с чувством неизменной любви и уважения и отказывать ей ни в чем не мог.

Дружеская переписка их продолжалась и после выезда Муравьева с Кавказа. 13 июня 1857 года Нина пишет ему из Тифлиса:

«Вы вполне вправе полагать, что мне никогда не приходило и на мысль сердиться на то, что Вы задержали ответ на письмо мое. Я была уверена, что только особенные занятия могли лишить меня этого удовольствия. Тем приятнее было мне теперь получить письмо Ваше, которое доказывает, что Вы всегда были и остаетесь благосклонным к нашему семейству, которое, достойнейший Николай Николаевич, питает к Вам искреннее уважение.

За присланные мне прелестные вещицы примите мою искреннюю благодарность; они будут всегда стоять на моем туалете и останутся драгоценной памятью Вашей особы. Сестра Катенька уже давно уехала в Мингрелию, куда и я собираюсь скоро ехать…»

Но в Мингрелию к сестре на этот раз она не поехала. В Тифлисе появилась холера. Нина осталась здесь, чтобы ухаживать за кем-то из заболевших родственников.

? спустя некоторое время Екатерина Александровна Дадиани писала Муравьеву:

«Дорогой и многоутешающей сестры моей Нины уже нет. Я лишилась моего ангела. 29 июня в Тифлисе холера у меня похитила ее и тем лишила единственного моего друга».

Муравьев получил это неожиданное печальное сообщение в Риме, где находился с семьей с конца 1857 года, после того как вышел в отставку. Прочитав, он не сдержал слёз: ушел из жизни прекрасной души человек, любимый и близкий!

Муравьев скорбел долго, искренне. И в дневнике сделал такую запись:

«Я не знал в жизни женщины более кроткой, добродетельной и самоотверженной, чем Нина Грибоедова…»

99


7

В середине мая 1855 года, ночью, Муравьев приехал в Гумры. Пограничное селение это, где он не раз бывал прежде, превратилось в укрепленный городок и было переименовано в Александрополь. Там встретил его командовавший войсками действующего корпуса, стягивавшимися сюда, старый сослуживец и задушевный друг генерал-лейтенант Василий Осипович Бебутов. Между ними секретов не было. И они до самого рассвета просидели над военными картами, планами и диспозициями.

Предстояло вторгнуться в пределы азиатской Турции, овладеть Ардаганом и Карсом и развивать наступление на Эрзерум, в глубь Анатолии. Двадцать семь лет назад Муравьев брал уже Карс и Эрзерум, путь туда был ему хорошо известен.

Военные действия, таким образом, должны были развернуться в турецких границах против анатолийской армии и на Кавказе против начавших высаживаться близ Сухуми экспедиционных турецких войск. Муравьев принимал главное начальство над действующим корпусом. Бебутову поручалось управление Кавказским краем, организация народного сопротивления и защита Грузии, Мингрелии и Гурии.

– Лучше тебя, любезный друг Василий, местных условий никто не знает, – сказал Муравьев, – и я отныне за край тот спокоен. У народа доверием ты пользуешься, а это главное, и для партизанской войны Мингрелия и Гурия словно созданы. Регулярных войск у нас мало, я более всего рассчитываю на войну народную…

– Меня, признаюсь, несколько беспокоит, – отозвался Бебутов, – полученное на днях известие, будто англичане направили своего агента Лонгворта к Шамилю с целью руководить его действиями против нас. Как бы этот агент не ввел в искушение имама!

– Да, я хотя того и не ожидаю, а кто знает, англичане на подстрекательство великие мастера, – проговорил Муравьев. – Лезгинскую кордонную линию во всяком случае оголять не следует, придется все одиннадцать батальонов пехоты и артиллерию там оставить… И хорошо бы захватить этих агентов, пробирающихся к Шамилю.

– Меры к тому приняты будут, – ответил Бебутов. – А ты вот что еще скажи: как мне держаться с Екатериной Александровной Дадиани, если агенты Омер-паши и союзников сумеют снова ее поколебать?

– Гм… Не думаю, право, чтобы до того дошло, – возразил Муравьев, – однако вполне вероятно, что неприятели будут одолевать правительницу всякими соблазнительными посланиями, и в этом случае необходимо давать решительный отпор подобным проискам…

– Я понимаю, но правительница может мне этих посланий и не показать.

– Ты узнаешь о них от Нины Александровны Грибоедовой, она обещала мне поддерживать патриотическое настроение сестры и тебе во всем будет хорошей помощницей… Ну а как господам иностранцам ответить и всяким прочим дипломатическим тонкостям тебя наставлять нечего… Действуй, как найдешь нужным!

Прощаясь, старые друзья крепко обнялись и расцеловались.

А на следующий день в войсках действующего корпуса читали приказ главнокомандующего:

«Принимая главное начальство над действующим корпусом, приветствую вас, воины Кавказа! Более полвека с гордостью и изумлением Россия внимает подвигам вашим; весть о них давно вышла и за пределы обширного нашего отечества.

Уже 25 лет прошло с той поры, когда я считал себя в рядах ваших. Из бывших боевых сподвижников и товарищей только немногих нахожу теперь среди вас – их сменило новое поколение, но и в нем встречаю прежний дух доблести и геройства.

Славные предания прошедшего всегда будут перед вами. Их изучайте, им следуйте… Для России настала година испытания. Уже многие сотни тысяч ратников ополчаются на защиту родного края, воскрешая в памяти народа бессмертное время войны отечественной. Встанем же и мы, полные рвения и готовности, за святое дело… Командующего действующим корпусом князя В. O. Бебутова, сослуживца молодых лет моих, прошу принять выражения душевного моего уважения к подвигам его, охранившим край».

Действующий корпус имел 16 тысяч пехоты, 5 тысяч конницы и 9 артиллерийских батарей с 76 орудиями. Кроме того, к нему должен был присоединиться дислоцированный в Ахалцыхе десятитысячный отряд генерала Ковалевского, которому Муравьев поручил прежде завладеть небольшой, но стратегически важной крепостью Ардаган, откуда неприятель сообщался с Батумом и Аджарией. А близ Эривани находился пятитысячный отряд генерала Суслова, он обязывался действовать против двенадцатитысячного корпуса Вели-паши, занимавшего дорогу от Баязида к Эрзеруму и угрожавшего левому флангу и тылу главных сил Кавказского действующего корпуса.

Анатолийская турецкая армия, которой командовал мушир Васиф-Мегмед-паша, численно была сильнее. В Карской крепости и в укрепленных по обоим берегам Карс-чая лагерях насчитывалось 28 тысяч пехоты и кавалерии, артиллерия состояла из 150 орудий. В состав армии входили также корпус Вели-паши и войска, собранные в Эрзеруме.

28 мая основные силы Кавказского корпуса во главе с Муравьевым перешли границу и сосредоточились в селении Агджа-Кала, несколько севернее КарсА. Спустя пять дней сюда подошел и отряд генерала Ковалевского, успевшего без сопротивления взять Ардаган.

Произведенные Муравьевым рекогносцировки Карса убедили, что на этот раз овладеть грозной турецкой твердыней будет трудно. Долго смотрел Муравьев в подзорную трубу на высоты Карадага, вспоминая, как штурмовал некогда эту гору и с каким трудом добрался до вершины, где тогда был лишь небольшой редут с четырьмя пушками, а теперь из-за каменных бойниц выглядывали дула крупнокалиберных орудий, державших под прицелом всю окрестлежащую равнину и соседние форты.

Карс и Эрзерум имели особо важное значение не только для турецкого, но и для британского правительства. Карл Маркс, внимательно следивший за развитием военных действий в Малой Азии, писал:

«Если Карс является ключом к Эрзеруму, то Эрзерум представляет ключ к Константинополю и центральный пункт стратегических и торговых путей Анатолии. Лишь только Карс и Эрзерум попадут в руки русских, как сухопутная торговля Англии с Персией через Трапезунд сейчас же прекратится».[67]

Укреплением Карса последние годы занимались английские инженеры, создав по последнему слову техники такие мощные оборонительные сооружения, что крепость, как хвалились английские газеты, стала «совершенно недосягаемым местом для русских!».

Обороной Карса ведал энергичный английский генерал Вильямс. Английский инженер полковник Лекк неустанно совершенствовал крепостные укрепления. Артиллерию и стрелковые войска инспектировали английские офицеры.

Среди командиров было немало венгерских и польских политических эмигрантов, выдачи которых тщетно добивался когда-то император Николай. Венгры Кмети и Кольман, деятельные участники венгерского восстания 1849 года, приговоренные австрийским правительством заочно к смертной казни, имели генеральские чины, начальствовали над крупными турецкими воинскими частями. Снарядами крепостная артиллерия была обеспечена достаточно. Войска находились в бодром расположении духа, были хорошо обучены, обмундированы, в продовольствии не нуждались.

На удачный штурм крепости надеяться не приходилось. Правильной осады предпринять тоже было нельзя, отсутствовала осадная артиллерия, не хватало знающих саперное дело командиров, – Муравьев вздыхал, вспоминая Бурцова и Пущина! – да и необходимо было избегать изнурительных для войск трудов, сопряженных с осадой. Ведь неприятель мог неожиданно появиться с любой стороны и даже в тылу.

Муравьев решил блокировать Карс. Все прямые дороги и кружные пути, связывавшие Карс с Эрзерумом и другими турецкими крепостями и городами, были перехвачены. Продовольственные запасы, заготовленные интендантами анатолийской армии в разных местах, захвачены. Корпус Вели-паши отброшен к Эрзеруму.

Муравьев с главными силами, совершив обходное движение, появился в виду Карса с южной стороны, расположив лагерь близ селения Чифтлигая на обеих сторонах реки Карс-чай. Палатка главнокомандующего стояла на возвышении, откуда в подзорные трубы хорошо проглядывались внутренние укрепления Карса, цитадель, имевшие особо важное значение Шорахские редуты и часть долины впереди них. Карадаг не был виден, но за тем, что делалось там и на северной стороне крепости, зорко следил храбрый и неутомимый казачий генерал Бакланов. Раскинув свою палатку на высоком кургане, расставив всюду пикеты, Бакланов не позволял туркам выглянуть из своих окопов.

Казаки Бакланова гарцевали под самыми стенами крепости. Ни одна команда фуражиров не могла безнаказанно прорваться из крепости или в крепость. Турки вынуждены были прикрывать фуражиров значительными отрядами регулярной пехоты и конницы, но Бакланов подстерегал их, нападал врасплох и громил в самых неожиданных местах.

Положение осажденных с каждым днем ухудшалось. Адъютант сераскира, оставивший Карс 5 августа, сообщил в Константинополе, что «ко времени отъезда склады заключали внутри города Карса запасы на 4, максимум 5 недель, боевыми припасами гарнизон тоже был снабжен более чем недостаточно. Последнее, однако, не имеет большого значения, так как Муравьев заявил своей, после полученных подкреплений насчитывающей около 50 тысяч человек, армии, что он хочет взять Карс измором и захватить его, не сделав ни одного выстрела… Русские заставили жителей уничтожить на расстоянии восьми часов ходьбы (28 миль) в окружности все, что даже по виду похоже на предметы питания».[68]

Количество русских войск адъютант несколько преувеличил, но намерение Муравьева изложил довольно верно. Однако вскоре произошли события, это намерение совершенно изменившие.

100

В начале сентября в Батум прибыл генералиссимус Омер-паша, окруженный многочисленными английскими и французскими советниками. На Кавказском побережье скопилось к тому времени свыше тридцати тысяч десантных турецких войск. Лазутчики доносили, что Омер-паша собирается идти на выручку КарсА. В то же время корпус Вели-паши, усиленный в Эрзеруме новобранцами, мог внезапно появиться на вершинах Соганлуга и напасть с тыла.

А погода резко изменилась. Пошли дожди, ночи стали холодными, горы покрылись первым снегом. Вопрос о том, чтобы как-то ускорить взятие крепости, поневоле не выходил из головы.

11 сентября утром загремели неожиданно орудия Карской цитадели, крепость окуталась клубами белого дыма. Казачьи пикеты расслышали, как в турецком лагере, доселе погруженном в уныние, раздались радостные крики, все там ожило и пришло в движение.

Казак, присланный Баклановым, доложил главнокомандующему, что турки празднуют взятие союзными войсками Севастополя. Муравьев хотя и ожидал горестного этого известия – глухие слухи о падении героической русской крепости в лагере уже носились, – однако почувствовал, как болезненно сжалось сердце и на глаза невольно навернулись слезы. Национальная гордость его и высокое чувство патриотизма были жестоко уязвлены. Честь отечества требовала от него каких-то решительных мер! «При подобных обстоятельствах главному начальнику не следовало уклоняться от гнета ответственности, ему предстоявшей. Видимое изнеможение неприятеля, бодрое состояние войск наших, дух, оживлявший их, негодование, возрожденное падением Севастополя, желание отомстить врагу и всеобщий порыв к бою служили в то время лучшим ручательством за успех – и штурм Карса был решен в мыслях генерала Муравьева».[69]

17 сентября задолго до рассвета войска Кавказского корпуса четырьмя отдельными колоннами пошли на приступ.

… Было 9 часов утра. Густой туман, обволакивавший с утра крепость и всю долину реки Карс-чай, рассеялся. Выглянуло солнце. Муравьев находился на Столовой горе и, сохраняя обычные твердость и спокойствие, в подзорную трубу следил за ходом сражения. Адъютанты и ординарцы стояли несколько поодаль в почтительном безмолвии.

Бой кипел уже пять часов. Орудийная канонада ни на минуту не затихала. И хотя войскам генералов Базина и Бакланова удалось овладеть Чакмакскими редутами, взяв при этом 15 орудий и два знамени, а колонна генерала Майделя выбила турок с левого крыла Шорахских укреплений, Муравьев видел, что приступ успеха не имел.

Большая часть старших начальников была убита или ранена, потери в войсках ежеминутно увеличивались. В общем резерве оставалось только пять батальонов. Кавалерия, не понесшая никакого урона, стояла в боевых порядках, но при штурме употребить ее с пользой не представлялось возможным.

Особенно упорное сопротивление турки оказывали на правом крыле Шорахских позиций, тянувшихся вдоль крутой и каменистой высоты. Все приступы войск генерала Ковалевского турки отбили. Сам Ковалевский был смертельно поражен штуцерной пулей, вскоре выбыли из строя все штаб-офицеры.

Муравьев вызвал полковника Дондукова-Корсакова, командовавшего конной артиллерией первой колонны.

– Каково ваше мнение, полковник, о возможности успешного завершения приступа?

– Трудно еще что-то определенное сказать, ваше высокопревосходительство. На Чакмакских высотах наши как будто продвигаются вперед…

Муравьев покачал головой, возразил спокойно:

– Нет, полковник, я много видел сражений в своей жизни. Штурм совершенно неудачен. Мы проигрываем. Все резервы наши почти исчерпаны.

– Позвольте, однако, заметить, – сказал полковник, – что отбитый штурм не есть еще проигранное сражение. Мы сохраняем все наши позиции для продолжения блокады.

– А это совсем другое дело, – вздохнул Муравьев. – Тут вы правы. Мы не сумели взять крепость, но мы не разбиты. – И, чуть помедлив, приказал: – Соберите остатки войск первой колонны и, приняв начальство над ними, не теряя боевого порядка, при соответствующем прикрытии отступайте на исходные позиции.

– Разрешите узнать, как при этом обратном движении поступить с блокадными постами около крепости?

– Все сии посты снова занять и держать крепче прежнего. Вам все ясно?

– Так точно, ваше высокопревосходительство. Будет исполнено!

Одновременно Муравьев приказал отступать в свои лагеря и остальным войскам. Турки не преследовали. Пехота их хотя отбила приступ, но понесла сильнейший урон, а кавалерии не оказалось: всех лошадей осажденные к тому времени уже истребили. Последнее обстоятельство не укрылось от Муравьева и несколько отвлекло его от мрачных размышлений о причинах первой за всю военную службу неудачи.

Причин было много. Оборонительные укрепления, возведенные англичанами, оказались более мощными, чем предполагалось. Штурмующим войскам не досталось лестниц и фашин, начальники плохо знали местность. Сказывалась, несомненно, и техническая отсталость вооружения кавказских войск, таких дальнобойных штуцеров, как у турок, они не имели, на что не раз раньше тщетно указывал Муравьев военному министру. В походной канцелярии, составляя официальное донесение в Петербург, указали, как обычно в таких случаях делалось, и на просчеты отдельных командиров, чтобы как можно более выгородить главнокомандующего.

Муравьев, прочитав это донесение, порвал его.

– Если б штурм имел успех, – сказал он, – то вся слава досталась бы мне, а посему и вся тяжесть ответственности за неудачу по справедливости должна быть принята мною одним![70]

… А в Карсе торжествовали и ликовали. Генерал Вильямс был убежден, что теперь Муравьеву ничего не остается, как снять блокаду и поспешить для защиты Грузии, у границ которой стояли войска Омер-паши.

Англичане, по свидетельству доктора Сандвита, ежедневно собирались на рассвете с подзорными трубами на каком-нибудь возвышении, дабы высмотреть, что делается в русском лагере, и, видя движение транспортов с ранеными, они принимали их за передовые отряды отступающих русских войск, Главнокомандующий Васиф-Мегмед-паша писал в Эрзерум, что зиму проведет там и чтобы для его стола позаботились заготовить всякие припасы и лакомства.

Один Керим-паша думал иначе и никаких радужных планов не строил. Кто-то из англичан поинтересовался:

– Ваше превосходительство, кажется, не уверены в скором освобождении от блокады?

– До приступа русских я еще полагал это возможным, – ответил Керим-паша, – а теперь надежд не имею…

– Как же так, ваше превосходительство? Муравьев потерпел поражение, армия его ослаблена, на подкрепление рассчитывать ему нельзя…

– Вы не знаете генерала Муравьева, – перебивая, сказал Керим-паша. – А я, будучи подполковником, служил под его начальством в Константинополе, когда он командовал там присланным султану вспомогательным корпусом… Неудача не разрушит, а укрепит его намерение. Муравьев теперь не отступит и своего добьется. Нам останется надеяться лишь на чудо, если Аллах ниспошлет его!


Вы здесь » Декабристы » ЖЗЛ » Задонский Н.А. Жизнь Муравьева