Декабристы

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » Декабристы » ЛИТЕРАТУРА » М. Дальцева. "Так затихает Везувий".


М. Дальцева. "Так затихает Везувий".

Сообщений 31 страница 40 из 57

31

Отчетливая непримиримость Рылеева заставила Пестеля несколько умерить свои притязания, хотя он не изменил тон. С той же стремительностью, какая обескураживала собеседников, он подошел к Рылееву, спросил:

— Но вы хотя бы согласны с тем, что в депутаты Великого собора надо ввести как можно более членов и при том самых деятельных членов тайного общества?

— Это совсем другое дело. Было бы безрассудно не хлопотать об этом. Натурально, в Великий собор должны войти в большом числе люди, работавшие над государственным уставом и обсуждавшие его не один год.

Пестель не успел ответить. За окном послышался шум, подобный грохоту горного обвала, но слишком равномерный и продолжительный. Сидя в низком кресле, Рылеев увидел полк марширующих солдат, возвращавшихся в казармы. Белые лосины мелькали перед глазами, напоминая белобоких стерлядей, плещущихся в тесном садке. Такой искусственный водоемчик был когда-то у отца в Батове. В детстве Рылеев подолгу простаивал около него, с мучительным любопытством наблюдая, как извиваются, ныряют, всплывают наверх, будто задыхаясь в этой тесноте, рыбы. Солдаты, если смотреть на них снизу вверх, похожи на них, хотя и идут чеканным шагом. И так же безгласны, как рыбы.

Пестель подошел к окну и тоже смотрел на проходящий полк.

— А как отражены в вашей конституции сроки прохождения солдатами военной службы? — спросил он Пестеля.

Продолжая смотреть в окно, Пестель не ответил и только тихо проронил:

— Землепашцы…

Кажется, это первый вопрос, который удалось задать за время длинной беседы, подумал Рылеев. Как видно, Пестель считает, что задавать вопросы это только его право. И, подтверждая его мысль, Пестель продолжил:

— Много ли земли будет у нашего свободного крестьянина? Как вы представляете?

Рылеев знал, что соответственно проекту Пестеля освобожденный крестьянин мог получить надел от государства под беспроцентную ссуду. Причем в первую очередь наделы общественной земли должны получить те, кто просит меньший надел. Таким образом, по мнению Пестеля, в России будут уничтожены нищие. Рылеев никак не мог с этим согласиться.

— Как же можно отказать крестьянину в праве на собственность? Ведь это та же кабала! Не у помещика, так у государства. Вся земля российская должна быть поделена надвое. И одна половина поделена между крестьянами. Мужик волен ее продавать, дарить, передавать по наследству. Только так он будет истинно свободен, то есть независим.

— Так, так, — кивая, соглашался Пестель, с видом врача, успокаивающего тяжелобольного, коего не следует раздражать, а лишь поддакивать.

Эта видимость участливого внимания взорвала Рылеева. Выходит, он даже не удостаивает его спора? Но он сдержался и, вопреки самому себе, обошелся невинно язвительной шуточкой.

— У вас удивительно покладистый характер! Как это вы до сих пор не поладили с Никитой Муравьевым, с Трубецким?

— Слишком велика пропасть меж нами. Но и ее надо преодолеть, — тихо сказал Пестель.

Второй раз за этот вечер он показался Рылееву искренним. Первый, когда речь зашла о Наполеоне.

Дверь распахнулась. В комнату влетел мяч, а за ним появилась Настенька. Маленькое чудо в длинном платьице, в длинных панталончиках с кружевцами, выпущенными из-под платья, согласно детской моде.

— Он сам прибежал. Я не хотела, — пролепетала она, подняв на отца смеющиеся глаза.

— Какое прелестное существо, — сказал Пестель, не глядя на ребенка.

И опять он стал неприятен. Можно ли не любить детей? Мгновенная симпатия, возникшая, когда он сказал о пропасти, кою следует преодолеть, улетучилась.

В дверях показалась Наташа.

— Эта проказница помешала вам? Но все равно, пора идти пить чай, а Настеньке пора спать. — И она подхватила девочку на руки, сияющая, не в силах скрыть материнской гордости.

Рылеев попросил принести чай в кабинет, понимая, что для Пестеля болтовня с дамой за чайным столом будет скучной и тягостной. И сразу погасшая Наташа удалилась вместе с малюткой.

За чаем, который незамедлительно принес Федор, разговор снова шел о земельном разделе, об испанской революции. И снова оба собеседника были согласны в мыслях, особенно когда речь зашла об объединении Северного и Южного обществ. Как будто беседа перестала походить на допрос, в котором Рылеев чувствовал себя если не обвиняемым, то уж во всяком случае свидетелем. Разговор, как и положено за чаем, шел плавный и неторопливый. И все же подозрения Рылеева не рассеялись, а еще более укрепились. Еще раньше ему приходилось часто слышать о диктаторских замашках Пестеля, о его несговорчивости и чрезмерном самомнении. Все с равным почтением говорили о его уме, образованности, устремленности к намеченной цели, но… На этом «но» обычно спотыкались и далее плели что-то бессвязное о себялюбивом характере, неуступчивости и еще о чем-то неуловимом, из чего можно было заключить, что Пестель лишен личного обаяния. Черт возьми! Обладал ли Наполеон личным обаянием? Нужно ли оно было ему? На вершине славы, пожалуй, не нужно. Но на пути к ней совершенно необходимо. Впрочем, сам он не слишком доверял этим недоброжелательным характеристикам. Чем более человек отличается от других, тем чаще он вызывает отчуждение окружающих. Но сегодняшняя беседа против воли заставляла его присоединиться к мнению большинства. Как мог ярый республиканец, радикал Пестель пожелать России нового диктатора, к тому же еще Наполеона! Это было сказано не в шутку, да и можно ли заподозрить Пестеля в способности шутить? Он говорил о Наполеоне с пафосом самым искренним. Сомневаться нельзя, эту роль он предуготовляет для самого себя… Пока лишь в мечтах, но только для себя. Ищет сподвижников. Вот для этого и пришел. Он бросил быстрый взгляд на Пестеля. Тот накладывал в блюдечко вишневое варенье и говорил:

— Малороссия — вишневые садочки, выбеленные хаты… Выйдешь в деревне за околицу — степь. Далеко видно. Я рос в Сибири. Там леса дремучие…

Оказывается, он может слово проронить не только о «Русской правде» и о Наполеоне. Нельзя так плохо думать о людях. Едва ли он способен, сколачивая Южное общество, подвергаясь постоянной опасности быть разоблаченным, думать только о самовозвеличении.

Как ни успокаивал он себя, но и после ухода Пестеля неотвязные тревожные мысли не покидали. Зачем он появился сегодня? Не для того же, чтобы проговориться о самом потаенном, в надежде найти сообщника? А может, зная о частых несогласиях деятельной группы общества с Муравьевым и Трубецким, тайными противниками объединения обоих обществ, он явился, чтобы вбить клин между теми и другими? Экое коварство! Но непохоже. Ни разу он не упомянул имени Муравьева, ни словом не осудил неповоротливость северян.

Пожалуй, правильнее и благороднее будет думать, что уверенный в скором соединении двух обществ, он просто искал единомышленников среди северян.

Неделю спустя после неожиданного посещения Пестеля к полудню собрались у Рылеева северяне. Сборище это нельзя было назвать совещанием официальным, но все же собравшиеся были оповещены заранее. Приехали Оболенский, Николай Тургенев, Митьков, Муравьев-Апостол, представляющий южан вместо уехавшего Пестеля, и Пущин. Никита Муравьев не явился, не решаясь покинуть хотя бы на несколько часов прихворнувшую жену.

Расстроенная Наталья Михайловна, с красными пятнами на щеках и на лбу, заперлась у себя в комнате. Причиной ее огорчения было неистребимое упрямство мужа. Издавна повелось, что питерские друзья Рылеева, почти не пропуская и одного дня, собирались у него на знаменитые «рылеевские завтраки». Все угощение — блюда с солеными огурцами и квашеной капустой да водка в граненых хрустальных графинах. Рылееву часто приходилось жить в столице холостяком. Наталья Михайловна по нескольку раз в году уезжала то в Подгорное к отцу, то в Батово к свекрови. Не желая себя стеснять хозяйственными заботами и тем более менять образ жизни в доме, превратившемся в некий офицерский клуб, Рылеев завел этот нехитрый порядок. Гости были довольны оригинальностью и простотой угощения. Но Наташа сгорала от стыда и старалась не выходить из своих комнат, когда приходили друзья мужа. По острогожским понятиям это был чистый позор. Воспитанное с детства провинциальное хлебосольство не могло в ней примириться с такой скудостью. Переубедить Кондратия Федоровича не было никакой возможности. Сегодня такой прием был двойным позором. Добро бы появились братья Бестужевы — Николай и Александр, люди почти родные, неспособные осудить. Но светский лев Трубецкой, князь Оболенский, сановный Тургенев… Что они подумают! Страшно представить. Нет, она ни за что не выйдет к этим гостям!

Между тем гости собирались не враз. Ждали прихода Трубецкого и Волконского и, отнюдь не пренебрегая однообразной закуской, пили за грядущие роковые дни.

Беседой завладел Тургенев и, обращаясь к Митькову, вразумлял:

— Что вы все толкуете о сочувствии к реформам! Вся страна давным-давно им сочувствует. Жаждет их. Простонародье — потому как настрадалось. Аристократия… Знаете, что мне сказал один высокопоставленный старец? Такой высокопоставленный, что даже имя его не буду называть. «Что вы, — говорит, Николай Иванович, все талдычите о крепостном праве? Не оттуда надо начинать. Видно, забыли русскую поговорку, что лестницу метут сверху». Каково?

Митьков, как видно, не сразу понял, а когда сообразил, то его всегда торжественно-неподвижное лицо озарилось широчайшей улыбкой.

Рылеев не только сразу понял, но и догадался, что речь шла об адмирале Мордвинове, под началом которого Тургенев работал в Государственном совете. Конечно, не стоило называть его имя. Анекдот неизбежно разойдется по всей столице и докатится до дворца.

А Тургенев уже говорил Пущину, жаловавшемуся на лицеприятность председателя уголовной палаты:

— Такой же случай был и в Париже. Невинно осудили одного крупного негоцианта. Ошибка выяснилась через несколько лет. И когда герцог Орлеанский спросил председателя суда, как могло случиться, что такой опытный юрист допустил явную ошибку, тот ответил: «Лошадь о четырех ногах и та спотыкается». «Может быть, лошадь, но целая конюшня?..» Куда же смотрят ваши заседатели, Иван Иванович?

Рылеев всегда завидовал светской легкости, памятливости на анекдоты, способности говорить самые острые вещи, никого грубо не задевая. Такими были Вяземский, Пушкин, Дельвиг. Таким же был и Тургенев, хотя и не принадлежал к литературной братии и считался весьма серьезным человеком. Сам же он, увлекаясь в разговоре предметами серьезными, часто впадал в неуместный дидактизм и иной раз обижал собеседников невольной поучительностью.

Трубецкой и Волконский явились почти одновременно. Приход их прервал бесприцельную болтовню.

Трубецкой сразу приступил к делу и, радуясь отсутствию Пестеля, заявил, что сейчас не может быть речи о слиянии Северного и Южного обществ. Главным аргументом против такого соединения, по его мнению, было различие между муравьевской и пестелевской конституциями. Они несходны и по духу, и по сути. Волконский возразил, что это не должно служить препятствием. Время не терпит, и уставные пункты можно развить и согласовать и после переворота. Заспорили и как всегда ушли в сторону от предмета, о каком толковали.

Рылеев слушал эти не слишком связные речи и, вспоминая свою недавнюю встречу с Пестелем, понимал, что разногласия лежат гораздо глубже, чем это могло показаться. Трубецкому и отсутствующему Муравьеву хотелось оттягивать объединение, потому что они не столь ревностно, как следовало бы, занимались делами общества и энергический, целенаправленный Пестель без труда оттеснил бы их от руководства. В свою очередь Пестель тоже не стремился устранить разногласия и только торопился захватить власть, стать диктатором, пренебрегая интересами Великого собора, осуществляя лишь свой план устройства России. А там… Можно работать над проектом конституции хоть годами. Как печально, что задуманное ими всеми благороднейшее, бескорыстнейшее предприятие превращается в игру самолюбий.

Он вскочил с дивана и внятно сказал:

— Нужна третья конституция.

Все примолкли, а он продолжал:

— Я не сторонник ни той, ни другой конституции, но одно мое мнение немногого стоит. Нужен третий проект, объединяющий все ценное в обеих конституциях и принятый большинством обоих обществ. Я повторяю, большинством. Иначе это будет опять пустая игра личных самолюбий. Но и эта конституция должна быть представлена Великому собору как проект, а не насильственно навязана ему. Иначе это было бы нарушением прав народа.

Он говорил так обстоятельно и спокойно, доводы его были так ясны и убедительны, что все и даже те, кто несколько минут назад настаивали на противоположном решении, единодушно с ним согласились.

С неумолимой настойчивостью Рылеев повторил:

— Мы вправе разрушать то правление, которое почитаем неудобным для своего отечества. Утверждать новый устав может только Великий собор.

На совещании решили, что соединение обществ полезно и необходимо, и поручили членам думы произвести окончательные переговоры с Пестелем.

Когда все разошлись, усталый Рылеев бросился на оттоманку, закинул руки за голову. В комнату вошла Наташа, присела рядом, в знак примирения погладила его руку.

— Не знаю, что выиграл Пестель, посетив меня, но я благодаря этой встрече выиграл сегодняшнее совещание. Я узнал его, догадался о потаенных мыслях, — продолжал он. — И если он человек опасный для отечества и для общества, то надо его не выпускать из виду и знать все его движения.

— Опасный? — переспросила Наташа. — Значит, он вредный?

— Глупышка! Хирург, делающий операцию, тоже опасен. Она может кончиться смертью, а может спасти жизнь.

32

15. НОЧНЫЕ ВИДЕНИЯ

Среди ночи его разбудила Наташа. Обняла горячей рукой, горячо дыша, шепнула в ухо:

— Тебе страшно?

Протирая глаза, он пробормотал:

— Нисколько. Разве я кричал? Разбудил тебя?

— Мне страшно… — и она уткнулась лицом в его плечо.

— Что-нибудь приснилось? Кащей Бессмертный? Баба-Яга?

Когда бывало ее жалко, всегда хотелось говорить, как с маленькой. Даже спросонья. Она прижалась к нему крепче.

— Это предчувствие. Что-то должно случиться…

— Ты глупая. Просто вчера Настеньке показалось, что больно глотать, ты вспомнила о Саше и вот… Пустые страхи. Ничего не случится.

Почему-то оба говорили шепотом, будто боясь кого-то разбудить, хотя Настенька с няней спали в другом конце дома.

— Не Настенька… Что-то должно случиться с тобой, с нами. Там… — и горячая слеза упала на его плечо.

— Но «там» уже все кончено! — почти крикнул он и осекся.

— Что кончено? Это еще случится.

Значит, не о том. Он вздохнул облегченно, обнял ее, целовал пальцы, волосы и через минуту услышал ровное дыхание. Спала. Спала, как дитя, уставшее от слез.

Он-то теперь долго не уснет. Чуть не проговорился. Почудилось спросонья, что она знает все. Это было бы несчастье, пропасть, бездна. Разбить ее бедное, преданное сердце. Подумать страшно.

В спальне полутемно. Горит лампада у икон, покачивается на серебряных цепях, освещая кроваво-красным светом лик богородицы. От легкого этого движения он оживает, кажется страдальческим, обреченным… Вот так же было и тогда, в сумерки, в полутемной комнате на Большой Морской, во флигеле в глубине двора, не по-питерски затененном деревьями. Не было лампады, но распятие из слоновой кости, пожелтевшее, как старческое измученное тело, оживало в страданиях при свете свечей. И прекрасная полячка, обольстительная, коварная, влекла его стать на колени перед изображением Христа и поклясться в верности до гробовой доски. Театр! Комедия! К чему ей понадобились такие необозримые сроки? Он горько улыбался. Комедия. А до сих пор щемит сердце.

И началось-то почти что в театре. В маскараде. Летели санки по Литейному. Сашка Бестужев уговаривал не заворачивать домой, а ехать прямо в маскарад, говорил, что поэт не должен бежать впечатлений бытия, что однообразие сушит воображение, мертвит фантазию, что цвет и звук тускнеет, глохнет в жизни, устремленной к единой цели, хотя бы и самой благородной. Много еще чего говорил, и захотелось уступить златоусту, витиеватому краснобаю. Слаб человек.

Но, приняв легкомысленное это решение, твердо положил себе быть не участником, а хладнокровным зрителем этих забав.

Сначала удавалось без труда. Оцепенел от яркого света, музыки, от зрелища комических масок, наряженных паяцами, нищими, чертями, торговцами; они бесновались, прыгали, плясали, только что не кувыркались. Их оттесняли великолепные кадрили античных красавиц, средневековых рыцарей, цветочниц, испанок, самоедов в звериных шкурах, пытавшихся величественными позами, неспешными танцами облагородить это разнузданное веселье. Удивительно было видеть среди этой не по-русски непринужденной и пестрой толпы чинов высокопоставленных и знатных — Новосильцева, Чарторыйского, Уварова… Около них увивалась очень грациозная маска, одетая разносчицей писем. Она совала им маленькие конвертцы, напропалую интриговала, указывая на некоторых степенных дам, сидевших в ложах, как видно объясняя, что послания писаны ими. Вельможи, распечатав конвертцы, показывали письма друг другу и очень смеялись. Подумалось, что в нашей столице даже на маскарадах соблюдают иерархию. И как раз в эту минуту бойкая почтальонша подлетела к нему и подала конверт. Менее всего можно было ожидать такое письмо на маскараде. Не письмо — мадригал. Писавшая называла его поэтом-гражданином, восхваляла его отвагу и мужество, лестно сравнивала с другими поэтами, каковые воспевают лишь утехи любви, забывая о горестях отчизны. Кто из светских дам, а тем более не светских, мог сочинить такое послание? Но нельзя сомневаться, что оно написано не мужской рукой. Слова, обороты фраз, неточность орфографии — все выдавало искреннее волнение, почти влюбленность. Теперь стыдно признаться самому себе, что лесть пронзила, как точный удар в самое сердце. Забыв решение оставаться в этом празднестве только зрителем, преодолевая робость, он подбежал к прелестной почтальонше и спросил, кем послана записка. Ответ последовал короткий: «Угадайте». Он стал указывать на тех, от кого было бы приятно получить такое признание. На величественную Антигону в белой тунике, не расстававшуюся с седобородым старцем, на задумчивую красавицу в лиловом домино, уронившую веер на барьер ложи, на жгучую брюнетку в костюме испанки: «Эта? Эта?» Почтальонша только отрицательно качала головой и вдруг, потеряв терпение, ткнула себя пальчиком в грудь: «Эта!»

Она не хотела назвать свое имя. Письмо было подписано инициалом К. «Пусть я всегда буду для вас госпожой К.», — сказала она. Всегда? Значит, эта встреча не последняя?

Он потерял дар речи. Оглянулся, разыскивая глазами Александра Бестужева и радуясь, что он исчез безвозвратно. На хорах трубачи гремели торжественным полонезом, пустела середина зала, медленно, слегка приседая, двигались пары, устремляясь к соседней зале. Она протянула ему руку, приглашая влиться в эту нескончаемую вереницу…

Домой он провожал ее в наемной карете, счастливый тем, что завтра увидит ее снова.

Теперь ему было непонятно, как мог он не заметить суетливую поспешность ее признаний, неженскую отвагу, с какой она атаковала его. Тогда казалось, что он завоевал ее своим талантом, своей несхожестью с другими. Простак, он не замечал, что был сам мгновенно завоеван ею! Во всем тогда чудилось роковое предназначение этой встречи. Еще по дороге, в карете, он узнал, что они могли встретиться гораздо раньше. Двое важных судейских чинов просили его принять некую даму, приехавшую из Польши хлопотать о своем муже. Он попал в некрасивую денежную историю. Дело должно было решаться в столичной уголовной палате… Из щепетильности, не желая до разбора дела подвергаться чьему-либо влиянию, он отказался ее увидеть. И вот — сама судьба. И перст ее он видел еще в том, что в маскарадном многолюдье, среди множества красавиц он отличил ее, еще не получив послания.

Так началось. И недолгие месяцы этого увлечения, головокружение, беспамятство, восторг оставили неизгладимый след в душе. И горечь.

Она не переставала удивлять его. Порывы страсти сменялись беседами о судьбах Польши и России. Но ей хотелось знать, что он думает об устройстве государства Российского, о его будущем. Что он думает! До сих пор ни одна женщина не интересовалась его мыслями о сих предметах. А ей хотелось знать, что думают и о чем говорят даже его друзья. Вот уж забота! Он хранил молчание не только потому, что свято оберегал тайны общества, но и потому, что угар любви заставлял его забывать обо всем на свете. Иногда ему казалось, что они поменялись ролями. В нем олицетворилось начало женское, преданное лишь сердцу. В ней — целенаправленная воля, мужской ум. В то же время бескорыстие ее казалось беспредельным. Ни разу она не заговорила о делах мужа. Само упоминание его имени, по ее словам, оскверняло их любовь. Их любовь выше всего земного, пошлого, хорошо если и ее имя он забудет и она останется для него навсегда госпожой К., как подписывалась тогда на маскараде. Пылкость ее, внезапные переходы от бурных ласк к проклятиям деспотизму, превращающему и поляков и русских в рабов, ошеломляли. Он забывал о деспотизме, бесправии и самозабвенно писал любовные стихи. Он не мыслил отдавать их в печать, как немыслимо было бы давать страницы своего дневника на суд Булгарину и Гречу. Однажды он прочитал ей стихи, которые особенно нравились ему самому, хотя и не выражали и сотой доли его чувств.
Покинь меня, мой юный друг,
Твой взор, твой голос мне опасен:
Я испытал любви недуг,
И знаю я, как он ужасен…
Но что, безумный, я сказал?
К чему укоры и упреки?
Уж я твой узник, друг жестокий,
Твой взор меня очаровал.
Я увлечен своей судьбою,
Я сам к погибели бегу:
Боюся встретиться с тобою,
А не встречаться не могу.

Эффект был неожиданный. «Иезус Мария! — закричала она, — вы сворачиваете с пути, на который сам бог направил ваш талант! Это же альбомные стишки! И вы читаете их мне, которая…» И вдруг она рассмеялась и повлекла его в спальню.

Никогда нельзя было угадать, как она поступит. И ведь была права. Стихи-то верно — альбомные. Растворяясь в любви, он становился похожим на всех.

Потом они сидели на кушетке у окна, и она спрашивала со своим неуклюжим, казавшимся ему очаровательным, польским акцентом:

— Скажи мне, что есть любовь к отечеству? Одним словом скажи.

Он не мог одним, но сказал коротко:

— Любовь к отечеству — это ненависть к его недостаткам.

Она вскочила, подбежала к столику, вынула из ящика тетрадочку в зеленом сафьяновом переплете. Объяснила: «Сюда я записываю изречения великих людей». Что-то начертала в книжечке, положила обратно и заперла на ключ. Как глупо, что он не полюбопытствовал заглянуть в книжечку. В блаженной истоме он смотрел на ее розовый локоть и думал, что он похож на морскую раковину, какие привозят из Италии и, прикладывая к уху, угадывают отдаленный шум волн. Впрочем, книжечку она все равно не дала бы. Нашлись бы тысячи уловок.

33

Подобно многим пылким влюбленным, он нуждался в наперснике. Буря чувств рвалась из груди, требовала выхода. Лучший друг Александр Бестужев не годился на эту роль. Трудно быть уверенным в его скромности. Иное дело Николай Бестужев, его старший брат, умный, сдержанный, мягкий. И однажды, когда он шагал по кабинету и бормотал то ли свои, то ли чужие строчки: «Куда, куда как не смешны забавы в сердце запоздалом…», тот спросил: «Влюблен?» Он будто только того и ждал, хотя за минуту не думал исповедоваться. Несвязно, бестолково, как мальчишка, он говорил о буре чувств, не испытанной доселе, о том, что у этой любви нет будущего, а будущее свое без этой любви он не мыслит. О ее неземной красоте и нежности, о неженском уме, о бездонных глазах, о чарующем голосе.

Ничуть не заражаясь его восторгами, Николай спросил:

— Кто? Где? Откуда? Рассказывай по порядку.

Тут он растерялся. Рассказывать, что дама познакомилась с ним в маскараде и на другой день они снова встречались? Но это же какая-то низкопробная, вульгарная интрижка! Что подумает Николай о госпоже К.? Так можно скомпрометировать женщину. Пусть ее имя не названо, но что о ней скажут? Странно, что и самому не пришло в голову. Надо бы подумать о таком неправдоподобном увлечении светской женщины.

Он замешкался, а потом плел что-то невразумительное о судейских чиновниках, которые их познакомили, чтобы разобраться в делах арестованного мужа, о каких-то общих знакомых, где они сначала встречались, о ее необычайном интересе к его стихам, его мыслям, его друзьям. Они с ней обо всем думают одинаково. И если бы женщин принимали в тайное общество, госпожа К. могла бы возглавить любую управу не хуже мужчины. Николай перебил его.

— Она подослана.

Обухом по голове.

— Кем подослана?

— Аракчеевым. Или его клевретами.

— С какой же целью?

— А ты уверен, что тайное общество продолжает быть тайным? Что ропот общего недовольства не доносится до ушей, которые его слышать не хотели? Но раз услышав, хотели бы доискаться, откуда идет этот шум.

— Но женщина…

— Мужчины часто любят говорить о женском коварстве, не понимая, что женщина становится коварной, когда теряет женские черты. А у госпожи К., по-моему, чисто мужская хватка.

Мгновенно охваченный сомнениями, он все-таки прошептал:

— Как ты можешь, не зная женщину, обвинять ее в предательстве?

— По твоему рассказу, восторженному, но правдивому, мне кажется, что я ее знаю лучше, чем ты. Ты ослеплен страстью, я — холоден.

Он все еще пытался сопротивляться.

— С каких это пор холод просветляет ум и зрение?

— Верно, с тех самых, как страсть лишает разума. Но слушай меня. С первой минуты эта госпожа К. обнаружила себя. Кто-кто, а ты-то, верно, по себе знаешь, как трудно влюбленному, а тем более влюбленной женщине признаться в своих чувствах. А эта дама с первой встречи не постеснялась обнаружить свои чувства. Деловые люди ходатайствовали за нее, просили тебя назначить встречу. Когда же встреча эта состоялась, дама не захотела даже упоминать имени мужа. Странно? Ты читаешь ей любовные стихи, она отмахивается и призывает выполнять в поэзии свой гражданский долг. Разве влюбленная женщина останется равнодушной к стихам, посвященным ей?

— Но есть другие доказательства любви!

— Другие? Но это зависит от темперамента. Может, ты ей в самом деле нравишься? Тем приятнее выполнять деловое поручение. И, наконец, почему ее интересует, о чем говорят твои друзья? Она-то рассказывала тебе, о чем говорят ее подруги?

— В такие низины мы не спускались.

— Низины! Во всей этой истории как нельзя лучше проявился твой характер, открытый, готовый доверять любому слову, чуждый подозрительности. А я, трезвый и хладнокровный, тебе разложил весь пасьянс. Карты сошлись — она шпионит. И умоляю, уноси ты ноги из этого флигелька на Большой Морской. Только виду не подавай, что обо всем догадался. Подведешь и себя, и общество.

Трезвый голос рассудка казался очень убедительным, но внимать ему не хотелось. Он был предан сердцу, как в отрочестве, когда писал витиеватые письма отцу.

На другой день он по-прежнему поехал к госпоже К. и против обыкновения застал у нее гостя. Это был молодой человек наружности непримечательной, какую трудно запомнить с первой встречи. Запомнился только синий фрак, по цвету сильно смахивающий на жандармский мундир. Досадно было, что после вчерашних речей Бестужева теперь всякий пустяк будет вызывать подозрения.

Молодой человек неразборчиво назвал свое имя и сразу заторопился прощаться. Хозяйка пошла его проводить, а оставшись один, он заметил на столике раскрытую книжечку в зеленом сафьяновом переплете, куда, по словам госпожи К., она записывала изречения знаменитых людей… Не удержался и прочел на раскрытой страничке: «Братья Муравьевы росли во Франции. Когда семейство возвращалось в Россию, мать сказала: „Дети, я должна вам сообщить ужасную вещь: в нашей стране есть рабы“».

Послышались легкие шаги, он поспешил отойти от столика. Госпожа К., не глядя на него, заторопилась убрать книжечку и запереть ящик. Но с него было достаточно и того, что он прочитал. Ничего опасного для Муравьевых не заключалось в этих строчках. Однако при чем же тут изречения великих людей? Это просто педантическая подробность жизни и воспитания людей, находящихся под подозрением. Николай Бестужев — настоящий провидец, и надо во всем следовать его советам.

Он вяло поболтал несколько минут и стал прощаться, объяснив, что надо готовиться к приезду жены, которая вернется завтра. Имя ее было произнесено впервые, и он заметил некоторую растерянность в ответных речах госпожи К.

Ночью сложились стихи:
Оставь меня! Я здесь молю,
Да всеблагое провиденье
Отпустит деве преступленье,
Что я тебя еще люблю.
Молю, да ненависть заступит
Преступной страсти пламень злой
И честь, и стыд, и мой покой
Ценой достойною искупит!

А потом…

— Скажи ей, чтобы она уходила, — прошептала Наташа, не открывая глаз.

Что это? Неужели она может читать его мысли? Во сне или наяву? Он приблизился к ее лицу, пытаясь понять, не сонный ли это бред. Все так же, с закрытыми глазами, она повторила:

— Чтобы уходила. Сейчас же. Немедля…

— О чем ты? Кто должен уйти?

— Екатерина Ивановна.

— Опомнись, Наташа! Сейчас ночь, мы одни… Спи спокойно, никого нет.

Она резко повернулась спиной к нему и затихла.

Ну, виноват. Был грех. Но зачем же казнить всю жизнь? Как эта кроткая, безответная Наташа умела ревновать и ненавидеть свою соперницу! Да и какая же она соперница? Женщина на двенадцать лет старше его, никогда не владевшая ни его мыслями, ни его душой. Это была «связь», как называют такие отношения в судейских бумагах. «Находился в связи» еще до женитьбы. Муж Екатерины Ивановны Малютиной, сосед по имению Рылеевых, приходился дальним родственником Анастасии Матвеевны. Он очень сердечно отнесся к ней после смерти Федора Андреевича, одолжил довольно крупную сумму, чтобы она могла выкупить часть вещей и свой собственный портрет, описанные по решению суда. Вернувшись из заграничного похода, он был встречен Екатериной Ивановной с таким радушием и сердечностью, на какое может быть способна лишь женщина, только что перевалившая за тридцать лет, изнывающая от скуки в деревенской тиши. Его ждали. Она рассказывала, как долгими вечерами слушала воспоминанья о его младенческих годах, как обливалась слезами, представляя безудержную строгость отца, как вместе с тетушкой читала и перечитывала его письма. Он доверчиво внимал этому сантиментальному лепету, хотя трудно было представить, что эта жизнерадостная, деятельная женщина была способна обливаться слезами и проводить вечера, перечитывая чужие письма. Его ждали. Впервые в жизни ждали. В девятнадцатом веке прекрасные Иосифы перевелись, но жены Пентефрия здравствуют во все времена.

Эта крупная, румяная, пышущая здоровьем женщина была совсем не того типа, который ему нравился. Не было в ней ничего романтического, неземного, воздушного и мечтательного. Это всегда заставляло его чувствовать себя мужчиной, рыцарем, способным защитить, спасти, осчастливить. Екатерина Ивановна не давала простора его воображению. Она пошла в атаку, и он не устоял и сдался. Мимолетный этот роман не затронул его души, и в Острогожске воспоминания исчезли бесследно.

Казалось, все было позади. Было и быльем поросло. Но Малютин, умирая, назначил его опекуном своих детей, и волей-неволей ему приходилось постоянно встречаться с Екатериной Ивановной. Она не хотела считаться с тем, что он женат и любит свою молодую жену, старалась вести себя, как прежде. Он уклонялся, но по мягкости характера не мог оборвать эту связь. Ко всему этому примешивался еще долг матери, который не было возможности уплатить, и, самое страшное, Наташа до отчаяния ревновала его к женщине, которую он совсем не любил. Екатерина Ивановна, заметив это, делала все, чтобы укрепить ее в подозрениях, обращаясь с ее мужем как с давним и верным поклонником. Все это делало домашнюю жизнь нестерпимой. Если к этому прибавить, что в доме постоянно толклись его друзья, то можно представить, какой одинокой и заброшенной чувствовала себя Наташа среди постоянной сутолоки… Он понимал это, страдал за нее и не мог ничего изменить.

За окном светало. Послышалась барабанная дробь. Шли солдаты на ученье. Во дворе пропел петух. Его звонкий голос заглушил жиденький звон колоколов из ближней церквушки. Звонили к ранней обедне. Выходит, что он и не спал почти всю ночь? А Наташа спит спокойно. Вот что значит чистая совесть! Она страдает, но ей не в чем себя упрекнуть.

— Коли не спится — пора за дело.

Он встал, сунул ноги в шлепанцы, накинул халат, прошел в кабинет.

Из окна была видна Мойка. Серая, мутная, почти недвижная вода. Почему-то эта просторная восьмикомнатная казенная квартира, полученная от Российско-американской компании, нравилась меньше, чем василеостровская халупа с добродушной, крикливой хозяйкой за стеной. Потому что казенная? Казенный дом. Вспомнились вдруг предсказания прославленной Ленорман в Париже. Что-то она бормотала тихим, таинственным голосом, а он, глупец, не слушал. Смотрел на птицу с маленькими ушками и злыми глазами. А она что-то бормотала про казенный дом и тяжкие испытания… Арестанты, когда служил в уголовной палате, называли тюрьму казенным домом… Эк, куда забрели мысли! Но тем лучше. Прочь ночные видения! Он любит и всегда любил только Наташу. Она не хочет его ни направлять, ни подчинять. Для нее он опора, воплощение мужественности и силы. Это заблуждение, рутинное мышление изнеженного девятнадцатого века, что женщина лепит из мужчины все, что ей захочется. Откуда бы взялись Дантоны и Робеспьеры? Не Жозефина ли Богарне создала Наполеона? Какая чепуха!

За дело!

Из нижнего потайного ящика письменного стола он вынул тщательно заклеенный пакет, где лежала прокламация, составленная Сергеем Муравьевым-Апостолом, присланная от Южного общества Никите Муравьеву… Название должно было расположить к доверию солдат и нижних чинов, воспитанных в страхе божьем.

Выдержки из православного катехизиса:

«Во имя отца и сына и святого духа.

Вопрос: Для чего бог создал человека?

Ответ: Для того, чтобы он в него веровал, был свободен и счастлив.

Вопрос: Что значит быть свободным и счастливым?

Ответ: Без свободы нет счастья…

Вопрос: Для чего же русский народ и русское воинство несчастны?

Ответ: Оттого, что цари похитили у них свободу.

Вопрос: Стало быть, цари поступают вопреки воле божьей?

Ответ: Да, конечно, бог наш сказал: большой из вас, да будет вам слуга, а цари тиранят только народ.

Вопрос: Должно ли повиноваться царям, когда они поступают вопреки воле божьей?

Ответ: Нет!.. оттого-то русский народ и русское воинство страдают, что покоряются царям.

Вопрос: Что ж святой закон наш повелевает делать русскому народу и воинству?

Ответ: Раскаяться в долгом раболепствии и, ополчась против тиранства и нечестия, поклясться: да будет всем один царь на небеси и на земле — Иисус Христос.

Вопрос: Что может удержать от исполнения святого сего подвига?

Ответ: Ничто! Те, кои воспротивятся святому подвигу сему, суть предатели, богоотступники, продавшие души свои нечестию, и горе им, лицемерам, яко страшное наказание божие постигнет их на сем свете и на том.

Вопрос: Каким же образом ополчиться всем чистым сердцам?

Ответ: Взять оружие и следовать за глаголющим во имя господне, помня слова спасителя нашего: блаженны алчущие, и жаждущие правды, яко те насытятся и, низложив неправду и нечестие тиранства, восстановят правление, сходное с законом божиим.

Вопрос: Какое правление сходно с законом божиим?

Ответ: Такое, где нет царей. Бог создал всех нас равными и, сошедши на землю, избрал апостолов из простого народа, а не из знатных и царей.

Вопрос: Стало быть, бог не любит царей?

Ответ: Нет! Они прокляты суть от него, яко притеснители народа…

Вопрос: Что же наконец подобает делать христолюбивому российскому воинству?

Ответ: Для освобождения страждущих семейств своих и родины своей и для исполнения святого закона христианского, помолясь теплою надеждою богу… ополчиться всем вместе против тиранства и восстановить веру и свободу в России.

А кто отстанет, тот, яко Иуда предатель, будет анафеме проклят. Аминь».

Здорово написано! Он откинулся в кресле, еще раз перечитал последнюю страницу. Вот так надо говорить с солдатами. Свобода, равенство и братство — все эти слова, пленительные для французских санкюлотов, для русского солдата звук пустой. Он привык слушать живую речь только с церковного амвона, когда в сумраке и благолепии храма ему чудится, что вещает сам бог. Хорошо бы, чтобы катехизис этот прочитал солдатам полковой священник. Найдется ли такой?

Южане действуют решительнее и смотрят в корень. Эти три листочка бумаги могут поднять сотни солдат. А в Питере мы мусолим конституцию Никиты Муравьева, спорим с параграфами, придираемся к словам, как будто дело уже сделано и завтра нужно только обнародовать новый закон. Действовать, действовать и поскорее выйти из кабинетов к людям.

34


16. В ПОИСКАХ

И все же после встречи с Пестелем Рылеев испытывал тревогу и еще большую неуверенность в себе. Казалось бы, что все должно быть иначе. Он до конца оставался при своем мнении. Ни в одном пункте, ни в одной фразе не уступил южному диктатору и даже, напротив, кое в чем принудил его согласиться с собой. На совещании северян были приняты все его предложения, заметно вырос его авторитет. Все это случилось после двухчасового разговора, прояснившего многое. Так почему же теперь, спустя время, он ходит растревоженный, рассеянный, почти больной? Не умом, а сердцем, толком не умея найти слов, он начал понимать, что Пестель выше его. Не потому, что «Русская правда» более радикальна, чем все измышления Никиты Муравьева и его собственная теория подчинения большинству, не потому, что Пестель более образован, старше, зрелее, глубже думает. Пестель — политик. Вот в чем его сила.

Что же такое политика? Вяземский, одно время делавший большую карьеру в Польше, сказал: политика — помойная яма. Кто не хочет замараться — подальше от нее. Это не совсем верно. Если б это было так, человечество не могло бы двигаться вперед. А ведь двигают историю политики. Хорошие ли, дурные ли, по своему почину или под давлением обстоятельств, но двигают. Вернее было бы сказать: политика — это компромисс. И Пестель — политик. Стоит вспомнить, как легко он соглашался с чужим мнением, ни на минуту не изменяя своего, а лишь на время уступая, чтобы потом взять реванш. Это политика. Политика предполагает полное неуважение к мнению противника под лицемерной маской сочувствия. Хороший политик всегда добивается своей цели и движется к ней, как правило, путями извилистыми.

Макиавелли, нестареющий учитель всех честолюбцев. И трудно представить, чтобы он, Рылеев, очутился у кормила власти после переворота, даже если в нем вспыхнет пламя честолюбия. Слишком невыносима для него эта небрезгливость к средствам, коими достигается цель. Так было всегда. И в ранней молодости, когда он делал в Париже свои записи о Наполеоне.

То, что он делает сейчас и будет делать дальше в тайном обществе, он делает не для себя — для отечества, и будет делать со всей рачительностью чернорабочего, не ожидая награды и гордясь своим бескорыстием.

А сейчас уйти от этих бесплодных мыслей, не копаться в себе, а писать. Бестужев говорит — когда на него нисходит вдохновение, «стих рвется наружу». Он сам испытывает нечто другое — стих душит внутри. И может, это одно и то же?

Так, стоя за конторкой, не выпуская из руки пера, размышлял он, устремив невидящий взгляд на портрет матери, висевший на стене. Многострадальный портрет, сосланный когда-то из отцовского кабинета в Батове в гостиную, попавший после смерти отца под секвестр, выкупленный с помощью Малютина и после кончины матушки переехавший из Батова в Петербург.

Подумалось: что же сетовать на свою судьбу, если даже предметы неодушевленные имеют такую изменчивую биографию.

Судьба немилосердна. Кажется, так и хочет растащить его по частям, раскидать в разные стороны.

Как совместить все, что он неизбывно должен? Расшевелить Северное общество, умножить участников его, приблизить к цели, возбудить сочувствие народное — писать подблюдные песни, заставить мыслить смелее флотских офицеров, таких, как Торсон и Николай Бестужев, внушить, что общество сильно и многочисленно, и сделать его и впрямь таким. Но есть еще Российско-американская, и есть еще поэма о Наливайко, и больше всего хочется ее писать, и есть еще… Вечные заботы с «Полярной звездой». Стычки с цензурой. Обычная история: является Агап Иванович, рассыльный «Полярной звезды», — пятнадцать рублей в месяц! Спрашиваешь: «Что принес?»

— Корректуру. И письма. — И добавляет: — Цензор Бируков велел вам зайти. Стихи Нелединского исправить. Очень похабные. Там ангел на девицу с любовию взирает.

Вот так. «Полярная звезда», и «похабные» стихи Нелединского, и письма… Надо заглянуть.

Письмо было от Туманского. И все о том же. О цензоре Бирукове. Сладчайший и невиннейший этот поэт слезно просил Рылеева самому исправить его стихотворение и заменить строки, которые Бируков признал «сладострастными» и не пропускал на страницы «Полярной звезды». Стихотворение, совершенно идиллическое, звучало так:
Идем… уж вечер… роща дремлет,
По долу стелется туман,
В пути заботливо объемлет
Моя рука твой стройный стан.
Твоим обетам слух мой внемлет,
Душе ответствует душа,
И вот — двух странников приемлет
Простая кровля шалаша.
Приютен кров гостеприимный!
И полны нежностью взаимной,
Мы возлегаем на тростник…

Последние две строчки, а также и та, где рука обнимает стройный стан, были подчеркнуты жирной чертой.

Этому Бирукову, как старой девке, краснеющей при слове «рейтузы», а по ночам мечтающей о жгучих ласках, всюду мерещатся непристойности. Одни хлопоты с этой «Полярной звездой». Правда, первый номер имел такой успех, что время нельзя считать потерянным. Разошелся мгновенно, сколько писем, лестных отзывов — Дельвиг, Гнедич, Вяземский, да и доходу около двух тысяч. «Полярная звезда» — первое в России коммерческое журнальное предприятие, где платят авторам, да и издатель не в убытке.

Сбивчивые эти воспоминания прервал вошедший в кабинет Федор и протянул толстый пакет, запечатанный тремя сургучными печатями.

— Откуда сие?

— Кучер Завалишина привез.

Видно, все сговорились сегодня гасить его вдохновение! Впрочем, только ли сегодня? Пакет от Завалишина очень интересен, можно считать, интригующе интересен, но чтения там, должно, не на один час. А скоро надо явиться в присутствие для встречи с заграничным гостем, только что приехавшим с Аляски. Когда же писать? По ночам голова несвежая и рвутся с пера «сии» да «оные», куда как уродующие стихотворную строку. И все-таки…

Он подошел к столу, сорвал печати и принялся читать.

Завалишин — новое увлечение Рылеева — появился на горизонте недавно, вскоре после вступления в Российско-американскую компанию. Появление его сопровождало письмо Мордвинова, и одно это вызывало интерес и доверие. Правда, оно отнюдь не характеризовало саму личность Завалишина, а лишь его проект, но зато попутно заключало в себе и лестную характеристику Рылеева как знатока всех дел компании. Это тоже подкупало.

Суть проекта Завалишина, предлагаемого компании, состояла в способах освоения колонии Росс, принадлежащей России и находящейся в Калифорнии. Но проект этот интересовал Рылеева несравненно менее, чем рассказы Завалишина о некоем международном обществе, именующемся «Вселенским орденом восстановления». В сущности, и само общество это не вызвало особого доверия, а более привлек живой ум и свободный образ мыслей самого Завалишина. Он с увлечением, в подробностях рассказывал Рылееву о своем кругосветном плавании, но утаил, что написал письмо императору Александру, предлагая учредить такое общество в России. Это случилось в то время, когда только прошел Веронский конгресс, обсуждавший меры борьбы с революционным движением в Юго-Восточной Европе… Завалишину представлялся свой собственный вариант «восстановления законности властей». Об этом письме государю Рылеев узнал стороной. Не слишком уповая на эту идею, Рылеев все же надеялся привлечь Завалишина к Северному обществу, чтобы с его помощью оказывать влияние на флотских офицеров. Давняя идея его, чтобы в случае переворота вывезти за границу всю императорскую фамилию, не могла решиться без участия в этом предприятии морских офицеров. Однако говорить об этом с Завалишиным пока что он опасался. Братья Бестужевы относились к нему с явным недоверием. Александр пренебрежительно говорил: «Бойкая особа с весьма заносчивым воображением». У самого же Рылеева именно это заносчивое воображение вызывало любопытство и надежду. Как всякий романтик, он любил людей неординарных и даже сомнительные достоинства и несомненные недостатки предпочитал посредственности. Печальным примером тому было его приятельство с Булгариным.

Рылеева не смутил рассказ Завалишина о том, что он вступил в Англии в члены тайного общества, которое стремилось «к освобождению всего мира». Общество это охватывало все страны Европы. И хотя было довольно очевидно, что такое общество — плод пылкой фантазии Завалишина, насторожило Рылеева только письмо к царю. Принимать Завалишина в тайное общество он не решался и даже о существовании его выражался туманно, как бы повторяя какие-то слухи.

В свою очередь и Завалишин делал столь же туманные намеки на то, что и в России есть члены английского Ордена, но раскрыть их имена он не имеет права.

Эта игра в жмурки, при которой к тому же оба партнера бегали с завязанными глазами, продолжалась довольно долго. Первым, по свойственной ему прямоте, не выдержал Рылеев. И когда однажды в майские сумерки Завалишин явился к нему и разговор привычно свелся к выведыванию подробностей о тайном обществе, Рылеев столь же привычно отвечал, что оно существует, по-видимому, но, кажется, члены его не знают друг друга. Каждому известен только один, кто его принял. Отметая все эти доводы, Завалишин бесцеремонно пытался дознаться о людях, составляющих его ядро.

Рылеев смотрел на его заносчивое румяное лицо, молодцеватую фигуру, новенький, с иголочки, мундир — весь вид флотского льва, покорителя дамских сердец, и странно не вязавшийся со всем этим обличьем пронзительный взгляд глубоко посаженных глаз. Взгляд пристальный, требовательный, исступленный, почти безумный взгляд. И даже не сама назойливая бесцеремонность расспросов, а этот взгляд вызвал мгновенную вспышку раздражения. Сдерживаясь, он сказал:

— Не требуйте от других того, что не в состоянии сделать сами. В этом нет и тени благородства, которым вы так кичитесь. Зря таитесь. Мне известно все, что вы писали государю.

Завалишин был ошеломлен, наивно предполагая, что то, что происходит во дворце, не может быть известно за его пределами.

— Не знаю, как вы поняли мое послание, но намерения у меня были чистые, — сказал он, потупясь.

Растерянность Завалишина и то, что не стал юлить и отпираться, подкупили Рылеева. Он решил идти напрямую.

— Мы не можем принять вас, пока не убедимся в вашей полной откровенности. Мы скрываем от чужих цели и само существование общества, но должны тем более быть до конца откровенны друг с другом. Покажите устав вашего Ордена.

35

Завалишин молча откланялся и ушел.

И вот теперь пакет с этим уставом прислан. Пакет, который не только не рассеивает сомнений, а лишь усугубляет их.

Вечером к чтению этого документа были привлечены Александр Бестужев и недавно вступивший в Северное общество князь Александр Одоевский.

В пакет в серой оберточной бумаге, заляпанной сургучными печатями, был вложен устав Ордена восстановления, написанный по-русски и удостоверенный печатью столь неясной, что на ней лишь с большим трудом можно было угадать только изображение скипетра. Кроме устава в него был вложен отдельный лист, писанный по-французски, выданный Орденом «командору» Завалишину. Все это походило на мистификацию.

Устав был изложен так туманно, что его параграфы с одинаковым успехом можно было толковать и в защиту свободы, и во славу единоличной власти.

Похвальный лист, в котором юный Завалишин именовался комендором, хотя и был написан по-французски, но переполнен русскими оборотами, явно свидетельствующими, что писавший сам себя наградил этой грамотой.

И, наконец, вызывало удивление, что пакет был послан с кучером, передан через лакея и никто не позаботился узнать, попал ли он в руки адресата.

И, несмотря на остроты и насмешки товарищей, Рылеев все-таки поверил не похвальному листу «командора», а существованию Ордена восстановления. Тут сказалась его натура, не допускавшая мысли об обмане, когда дело касается таких высоких предметов, как благо всего человечества. Но та же мысль о путях, какие приведут к этой благой цели, о какой он думал вчера утром, вспоминая Пестеля, не позволила ему довериться Завалишину.

На другое утро, такой же вылощенный и щеголеватый, Завалишин явился к нему.

Тот же кабинет, та же серая Мойка за окном, тот же маленький диванчик перед овальным столиком, за которым когда-то сидел Пестель. На минуту подумалось, что к нему приходят как к исповеднику, какому-нибудь католическому аббату, могущему дать отпущение грехов, открыть врата рая. Но тут же отрезвил заносчивый тон Завалишина.

— Теперь, наконец, вы удовлетворены? — спросил он, устремляя на Рылеева пронзительно победоносный взгляд.

Мальчишка! Таких учить да учить! И с сухостью школьного наставника он начал вычитывать:

— Как можно такой пакет доверять чужим рукам? Такой пакет одним своим видом может обратить внимание любого соглядатая. Как можно велеть его оставить, если меня не будет дома? Я живу на казенной квартире в доме Компании, любой писец зайдет в кабинет без меня и полюбопытствует. Все ваше поведение заставляет подозревать, что вы не были и не можете быть членом какого бы то ни было тайного общества.

Тон Рылеева не произвел эффекта, на какой он рассчитывал. Завалишин догадался только об одном. Рылеев поверил в существование Ордена восстановления. И он начал смущенно оправдываться, объясняя, что погорячился, торопился рассеять сомнения, и что кучер — преданнейший человек, и после всех униженно покаянных объяснений снова спросил, примут ли его теперь в тайное общество.

Несколько смягчившийся Рылеев буркнул, что в уставе много неясностей, которые наводят на грустные размышления.

— Но устав предполагалось показать государю. Нельзя же возбуждать его подозрительность! — с горячностью возразил Завалишин. — Ведь Орден имеет одну истинную цель — создание связи между народами. Ведь надо же понимать, что когда мы пишем — «законная власть», то правительство должно думать, что это его власть, а на деле Орден представляет собою союз народов для восстановления представительного или республиканского правления. Двусмысленность тут нарочно допущена.

Суетливые объяснения не помогли. Рылеев сказал:

— Вы должны открыть имена тех русских, кои состоят членами вашего Ордена. Вы, может быть, не подозреваете, что являетесь инструментом для совершенно иных намерений. Что бы вы ни говорили — цель вашего Ордена темная. А наша цель ясная — представительное правление. Стало быть, если у нас общая цель, нечего таиться. Мне не нравится и построение вашего Ордена. Во главе — один человек. Он может иметь любую цель, и никто не сумеет помешать. У нас же во главе — трое. Да и те сменяются каждые три года.

Назвать имена русских членов Ордена Завалишин не мог, ибо их не существовало, так же как и самого Ордена.

Он удалился, изображая глубокую задумчивость и мучительную борьбу между данным товарищам словом и необходимостью раскрыться. Впрочем, он в самом деле размышлял, как тянуть эту игру, не рискуя завязнуть в еще более очевидной лжи.

Оставшись один, Рылеев подумал, что, может, Пестель и прав, опасаясь, что в сумятице восстаний и переворота у власти окажется честолюбец, подобный Завалишину. Бесстыдный враль! Тогда и впрямь лучше Пестель. Они несравнимы.

36

17. ЭТИ ТОРОПЛИВЫЕ ЮЖАНЕ

Временами он, не сказавшись, убегал из дома. Будто мгновенно уносил его вихрь, как уносит, ворвавшись в окно, забытый на столе листок бумаги. Дома он был нужен всем — офицерам из тайного общества, канцеляристам из Российско-американской, посыльным из цензурного управления, Наташе, Настеньке. Он еще мог что-то делать дома, но думать не мог. И убегал на улицы, где в городской сутолоке чувствовал себя в счастливом уединении. Какое счастье!

Он всегда брел без цели, не выбирая пути, не стремясь к любимым уголкам и закоулкам, да их не было в величавой, холодной столице. Северная Пальмира! Пышные, казенные слова.

В этот раз он забрел в Летний сад. Апрель выдался непривычно теплый. Было душно. Собиралась гроза. Он устал и присел на скамейку в дальней аллее, в стороне от гуляющих.

Уединение оказалось недолгим. Еще издали он увидел высокую фигуру штабс-капитана Поджио. Широкоплечий, стройный, с тонкой, по-кавказски перетянутой талией, любящий принимать картинные позы, будто позируя для портрета во весь рост, на этот раз он шел понуро опустив голову, даже немного сутулясь. Поздоровавшись, сел рядом, молча уставился в землю, вертя в руках какую-то бумажку, свернутую трубочкой.

— Вы что-то невеселы сегодня, — заметил Рылеев.

— Жалко Мишу.

Ответ прозвучал наивно, по-детски. Сдерживая улыбку, Рылеев спросил: Какого Мишу?

— Бестужева-Рюмина. Влюблен…

— И это повод для огорчения? Но, быть может, безответно?

Поджио махнул рукой.

— С полной взаимностью, пылкой, страстной. Но… тупизна. Обычная родительская тупизна. Не соглашаются на брак.

— Это препятствие преодолимое. Я тоже получил родительское благословение, приставив к своему виску дуло пистолета. Как видно, молодой человек робок, не красноречив?

Рылеев хитрил. Теперь, после встречи с Пестелем, он уже знал несколько больше о Южном обществе, знал, что Михаил Бестужев-Рюмин — самый деятельный его участник. Знал он также, что Иосиф Поджио входил в Южное общество и связан дружескими узами с южанами, особенно с Барятинским, которого Пестель засылал в Петербург, чтобы расшевелить «дремлющих» северян и вынудить у них согласие на объединение. Ему уже давно хотелось понять, как расположены силы в Южном обществе, а еще более, какова там власть над умами у Пестеля. Незаурядность его он оценил уже давно, но был еще не вполне уверен в первом впечатлении.

Случайно встреча с Поджио могла оказаться небезынтересной.

Поджио легко поймался на небрежную рылеевскую фразу.

— Михаил робок? Не красноречив? Да стоит ему рот раскрыть, за ним пойдут на край света. Он душа Южного общества!

— Душа? А кто же Пестель?

— Пестель — ум. Всеобъемлющий, глубокий ум. Но знаете, что мне однажды сказал о нем Бестужев-Рюмин? Вот что он сказал: Пестель глубоко уважаем в обществе за необыкновенные способности и ум. Но недостаток чувствительности — причина того, что его не любят. Чрезмерная недоверчивость отталкивает от него всех. Нельзя надеяться, что связь с ним будет продолжительна. Все приводит его в сомнение, и через это он делает множество ошибок. Людей он мало знает. А я, стараясь его распознать, уверился в одной истине — есть вещи, которые можно понять только сердцем. Но они остаются вечной загадкой для самого проницательного ума.

— Пожалуй, верная оценка, — задумчиво произнес Рылеев, сверяясь со своими мыслями, и спросил: — Значит, между ними вражда?

— Нисколько. Их объединяет цель, и разница характеров тут не помеха. Да и можно ли сравнивать двадцатилетнего юнца с тридцатилетним Пестелем? Правда, ума и опыта Мише много прибавляет Сергей Муравьев-Апостол. Это такая дружба! Сам Павел Иванович Пестель говорит, что Сергей Муравьев-Апостол и Михаил Бестужев-Рюмин — одно лицо. Многих удивляет эта пылкая дружба, это единодушие в самых ничтожных мелочах, при разнице в летах и званиях — подполковник Муравьев-Апостол и прапорщик Бестужев-Рюмин!

— Верно, в этом Мише Бестужеве-Рюмине таится какая-то таинственная притягательная сила? — улыбнулся Рылеев. — Ведь и вы тоже опечалены его сердечными делами.

— Со мной дело совсем другое, — живо откликнулся Поджио. — Бестужев влюблен в мою свояченицу Екатерину Андреевну Бороздину, дочь сенатора. Признаюсь, я женился на ее сестре Марии тоже против воли ее отца. Но это все позади. Все примирились. Так теперь против брака Миши настроены его родители. Не из-за невесты, а потому что слишком молод, в ничтожных чинах, еще без права выходить в отставку, хотя он вот-вот будет произведен в подпоручики. Чудесный малый! Сергей Муравьев как-то признавался мне, что единственными счастливыми минутами в нашем захолустье он обязан Бестужеву, что нельзя иметь лучшего сердца и ума, что он даже не сознает всех своих достоинств, не догадывается, как много в нем хорошего. Ведь их дружба началась еще в Семеновском полку. Оба они оттуда, — он вдруг поглядел на свою руку, потом на небо и сказал: — Смотрите-ка, уже капает и туча совершенно черная. Сейчас начнется ливень! Промокнем до костей. Тут в двух шагах кофейня, за углом, с подачей горячительных напитков. Пошли?

В совершенно пустой в этот дневной час чистенькой кофейне, где им подали сотерн сомнительного качества и прекрасный кофе, словоохотливый Поджио еще более разговорился. Как видно, он был дружен и с Бестужевым, и с Муравьевым-Апостолом, и, вспоминая о них, поднимался даже до поэтических метафор.

— Они неразделимы, — повторял он, — как неразделим костер и поднимающееся из него пламя. Муравьев-Апостол — источник тепла и света, а Бестужев — пламя, зажигающее все вокруг. Без костра не было бы пламени, но огонь уносится далеко от своего источника. Люди забывают о костре и видят только стремительное пламя, рвущееся вдаль… — Вдруг он рассмеялся: — Но все-таки в Мише много детского. Он ухитрился прибавить себе три года, чтобы не так неловко было в тайном обществе среди генералов и полковников. И, забывшись, писал родителям «ваш двадцатичетырехлетний сын имеет право». Родители негодовали: «Он пытается нас обмануть!»

И с новым жаром начинал рассказывать о необычайной стремительности, неукротимой энергии Бестужева-Рюмина.

Он сумел связаться с поляками, с польским тайным «Патриотическим обществом» и передать им от имени южан, что Россия предпочитает иметь благодарных союзников вместо тайных врагов. Что после государственного переворота и окончания преобразований будет сделано новое начертание границ, и области, недостаточно обрусевшие, чтобы быть душевно привязанными к пользе России, отойдут к Польше.

От поляков он мчался к Пестелю, и тот, опасаясь, что в случае переворота поляки воспользуются слабостью нового правительства, возведут на престол наместника Польши великого князя Константина Павловича, поручил Бестужеву потребовать от поляков немедленного истребления цесаревича.

Много разъезжая по югу России, Бестужев неожиданно обнаружил под Новоград-Волынском еще одно тайное Общество соединенных славян, созданное офицерами, братьями Борисовыми и ссыльным поляком Люблинским.

Это была бесценная находка. У Южного общества могли оказаться существенные резервы. Их надо прочно привязать, привлечь к себе. И Бестужев с первого же раза так воспламенил, зажег своими речами вновь открытое общество, что его слушали не прерывая, как завороженные.

И так велика была сила магнетического обаяния этого юноши, что слушавшие офицеры, в большинстве старше его годами и чинами, видели в нем полномочного посла огромного тайного сообщества, которое уже готово к перевороту. И, охваченные предчувствием великих событий, они целовали образок, снятый с груди Бестужева, и клялись, что готовы покуситься на жизнь государя…

За окном стало совсем темно. Ливень хлестал по стеклам, на крышу маленькой кофейни, как булыжники, обрушивались раскаты грома. Среди дня принесли свечи и поставили тройной канделябр на столик между бутылками. Рылеев слушал, забыв свое намерение спокойно разобраться в отношении южан к своему диктатору, захваченный волнением несколько захмелевшего Поджио. И этот полумрак, и зигзаги молнии, громыханье грома помогали ему еще живее представить сборище, где-то в далеких степях Малороссии, внимающее вдохновенному юному пророку.

Поджио примолк и, картинно облокотившись на спинку стула, устремил вдаль взгляд неподвижных черных глаз. Рылеев обернулся. Там промелькнула фигурка белокурой немочки-служанки в розовом фартучке. «Гусар остается гусаром», — вздохнул про себя Рылеев и, чтобы вернуть собеседника к увлекательному разговору, спросил:

— А что же делал Муравьев-Апостол, пока Бестужев носился из полка в полк? Его роль скромнее?

— Смотря на чей взгляд, — сказал Поджио. — Пока Бестужев мчался, как метеор, развивая свои действия вширь, Сергей Муравьев-Апостол шел на глубину. Мне думается, никто из Южного, а тем более из Северного общества не был так близок с солдатами, как он. Беседовать с ними, пробуждать в них чувство собственного достоинства, осторожно внушать им сознание своих прав, казалось, было для него великим наслаждением. И прямо надо сказать, солдаты относились к нему с каким-то религиозным обожанием. Впрочем, и офицеры тоже. Это человек редкой доброты и, я бы сказал, женской чувствительности.

Он помолчал и, как-то смущенно улыбаясь, продолжил:

— Тут мне вспоминается один редкий случай, когда Миша потерпел некоторую неудачу. Обворожив Соединенных славян, полностью привлекши их на свою сторону, Бестужев-Рюмин и еще несколько человек из Южного общества приехали под Новоград-Волынский договариваться об окончательном соединении обоих обществ, Миша говорил, как всегда, увлекательно, утверждал, что наша революция станет подобна испанской и не будет стоить ни единой капли крови, ибо ее произведет только армия без участия народа. Эта революция навечно утвердит свободу и благоденствие народа. Император падет, и, подняв знамя свободы, мы провозгласим конституцию!

Но его сразу прервал Борисов 2-й: «Какие же меры будут приняты для введения конституции? Кто и как будет управлять Россией до образования нового правительства?»

Не задумываясь, Бестужев ответил: «Пока конституция не будет окончательно доработана и утверждена, Временное правление займется внешними и внутренними делами. И это может продолжаться лет десять».

«Выходит, что ради избежания кровопролития для полного порядка, — сказал Борисов 2-й, — народ будет вовсе устранен от участия в перевороте? Что только военные произведут и утвердят его? Кто же назначит членов Временного правления? Неужто одни военные? По какому праву их выборные целых десять лет будут управлять всей Россией? Кто и чем поручится, что один из членов вашего правления, поставленный воинством и поддержанный штыками, не станет новым тираном?»

Бестужев пришел тогда в полное негодование: «Как в голову приходят такие вопросы! И вы задаете их нам! Нам, которые убьют как-никак законного государя? Так неужели же мы отдадим власть новому деспоту! Никогда!»

Но Борисов продолжал с нарочитым хладнокровием: «Юлий Цезарь был убит среди Рима, пораженного его славой и величием, а над убийцами, над пламенными патриотами восторжествовал малодушный Октавиан, юноша восемнадцати лет…»

— А Пестель был знаком с этим Борисовым 2-м? — с живостью перебил его рассказ Рылеев.

— Понятия не имею. Я этого Борисова и видел-то только один раз. А почему вы интересуетесь?

— Должно, ему был бы полезен такой здравомыслящий собеседник. Южане ведь с ним не решаются спорить?

— Это верно. Не переспоришь. — Он глянул в окно: — Смотрите-ка! А ведь дождь кончился. И тучу унесло.

И верно, в солнечном свете, уже заливавшем комнату, свечи горели бледным, желтоватеньким светом.

37

18. ИЗ ДНЕВНИКА ПОРУЧИКА ВАЛЕЖНИКОВА

2 декабря 1824 г.

Три месяца не раскрывал свою тетрадь. Не до того. Перемена жизни полная. И, может, к лучшему. Как после тяжелой болезни человек заново начинает учиться ходить, так я заново привыкаю учиться жить. Виват Клингер!

Кабы не эта мерзкая ханжа, именуемая директором корпуса, верно, пребывал бы до гробовой доски за монастырской стеной.

Он вызвал меня к себе. Разложил на столе курносую трубочку с янтарным мундштуком, кисет, вышитый незабудками (о, немецкая сентиментальность!), и приготовился отчитывать.

— Вы слишком мягкосердны. Кадета учат лозы, а не розы.

Я перебил его.

— При чем тут розы, — говорю.

— При том, что я и по-русски могу срифмовать. А вы слишком молодой и по годам, и по чину, чтобы перебивать меня.

Я только рот раскрыл, хотел сказать, что права заслуживают не годами и чином, а заслугами перед отечеством. Он-то в двенадцатом году за монастырской стеной просидел, но тут он заорал:

— Молчать! Как вы стоите!

Вся кровь бросилась мне в голову. Высказал ему все, что о нем думаю. В выражениях самых отменных. Без субординации. И кулаком стукнул по столу. Выговорился и понял — оставаться после этого под его началом немыслимо. Я подал прошение об увольнении.

Потом я задавал себе вопрос, с чего я так разгорячился? Почему, как пар из чугуна, из меня вырвалась восьмилетняя ненависть к нашему угнетателю? Мне показалось, что слово «мягкосердны» взбесило меня. Экий порок мягкосердечие! За мягкосердечие был уволен в отставку командир Семеновского полка Потемкин, и я представился самому себе семеновским солдатом. Захлебнулся горечью, взыграла печень. К тому же случай этот произошел вскоре после моего посещения вместе с Ригелем цыган в Новой Деревне. А кто хоть на мгновение снова испил глоток свободы, того уже не удержать на привязи.

К чему записывать то, что никогда не изгладится из памяти? Когда-нибудь мой любознательный потомок разыщет на чердаке пожелтевшие потаенные мои тетради и будет в них искать не черты моей скудной биографии, а отголоски времени, которое никогда не повторяется. А может, их возьмет кухарка на растопку?

Я снял квартиру во флигельке на Садовой близ Гостиного двора. С помощью друга покойного отца определился на службу в Российско-американскую компанию в качестве переводчика-секретаря, благо им письма шлют чуть не со всей Европы. Жалованье положили куда как лучше, чем в корпусе. Частные компании не скупятся. Но пенсия… Пенсии не будет.

Чудно, как поглядишь. Именно в этой компании судьба моя перекрестилась с Кондратием Федоровичем Рылеевым. Да что я — перекрестилась! Судьбы наши просто пошли, как две параллельные прямые, кои, как известно, никогда не сойдутся в одной точке. А все-таки забавно взирать на всеми уважаемого, делового, торопливого правителя канцелярии и знать его юношеские стихи и детские проказы, его мечты о каких-то там кишкетах, его романтически-дидактические рассуждения о жизни, знать суровые отповеди его отца и трогательные заботы о матери, знать, еще не будучи с ним знакомым, и знать, что он об этом ничего не знает.

Внешность Рылеева приятна. Среднего роста, худощав, волосы темные, узкие бакенбарды, впалые щеки, а глаза… Глубокие, черные, какие-то шиллеровские, что ли, глаза, а не глаза правителя канцелярии. Да что я все о правителе! Он знаменитый нынче поэт. Прогремел еще со времени сатиры на Аракчеева. А нынче все мыслящие люди зачитываются его «Думами», «Войнаровским». Кто виноват, что судьба немилосердна к талантам. Говорят, что Моцарта похоронили в общей могиле.
30 сентября 1825 г.

Рылеев, издавна занимающий мои мысли, отличился сейчас в истории, наделавшей много шума в Петербурге, хоть и не был в ней главным действующим лицом. По крайней мере, поначалу. История, однако, романтическая. В семействе неких помещиков средней руки Черновых росла девица, по слухам, дивной красоты с неблагозвучным именем Аграфена Пахомовна. О красоте ее ходили легенды, и, воспламененный ими, кавалергардский поручик Новосильцев, полк которого стоял вблизи имения Черновых, отправился туда с визитом да так и оставил там свое сердце. Не прошло и двух месяцев, как он сделал предложение Аграфене Пахомовне. Оно было принято, но счастливый жених не торопился сыграть свадьбу. Он уговорил Черновых переехать в Петербург, поселился рядом с их домом, бывал у невесты каждый день и даже выезжал с ней на прогулки в открытом экипаже. Так продолжалось целый год, а потом выяснилось, что мать Новосильцева не дает согласия на этот брак. Считает мезальянсом. Мыслимо ли, чтобы ее невестка звалась Аграфеной Пахомовной! По одному этому имени видно, что род Черновых захудалый род.

Брат Аграфены Пахомовны Константин Чернов, кстати сказать, кузен Рылеева (его мать была Рылееву родной теткой), почел своим долгом объясниться с Новосильцевым. Тот вроде бы дал обещание жениться. И снова дело застыло на долгие месяцы. Девица была окончательно скомпрометирована.

При вторичном объяснении Новосильцев дал уклончивый, туманный ответ. Чернов, посоветовавшись с Рылеевым, послал Новосильцеву вызов. Рылеев, с его свободолюбивыми демократическими взглядами, видел во всей этой истории проявление ненавистной ему аристократической спеси и бурно негодовал, так же как и его друг Александр Бестужев. Оба они приняли самое сердечное участие в обиде Черновых. По городу ходит предсмертная записка Чернова, множество раз переписанная сочувствующими, но будто бы писанная рукой Бестужева. Не преминул ее переписать и я.

«Стреляюсь на три шага, как за дело семейственное; ибо, зная братьев моих, хочу кончить собою на нем, на этом оскорбителе моего семейства, который для пустых толков еще пустейших людей преступил все законы чести, общества. Пусть паду я, но пусть падет и он, в пример жалким гордецам, и чтобы золото и знатный род не насмехались над невинностью и благородством души».

Вот о чем нынче пекутся офицеры русской армии. В письме этом ясно видно желание вывести оскорбление из пределов семейных в область общественную. Вот почему мне и верится, что оно и впрямь писано рукой Бестужева.

Дуэль состоялась на условиях самых жестоких — стреляться в восьми шагах с расходом по пяти. Одним из секундантов Чернова был Рылеев.

Столь же жестоко и закончилась она. Оба были смертельно ранены. Новосильцев — в бок, Чернов — в голову. Он прожил еще несколько дней и скончался.

Новосильцев был перенесен в ближайший трактир и через сутки скончался, лежа на биллиардном столе.

Не знаю почему, но на меня гнетущее впечатление производят некоторые подробности всей этой истории. Могло бы ничего не случиться, если бы невесту звали, к примеру, Елена Александровна или Елизавета Дмитриевна, а не Аграфена Пахомовна. Соизмеримо ли это ничтожное неблагозвучие с гибелью двух молодых, полных сил людей!

И то, что блестящий кавалергард, великосветский лев Новосильцев умирал в заплеванном загородном трактире на зеленом сукне биллиардного стола, тоже напоминает о бренности и ничтожестве всего, что окружает нас, за что привыкли цепляться люди.

Не менее шуму, чем сама дуэль, произвели и похороны Чернова. И тут уже главную роль сыграл Рылеев.

Петербург еще не видел такой многолюдной похоронной процессии. За гробом шли многие сотни людей. Среди них и такие знатные лица, как князь Оболенский, князь Одоевский, блестящие офицеры и важные чиновники, и в то же время простолюдины, которые наверняка не были знакомы с покойным Черновым и даже имени его прежде не слыхивали. Но это не имело никакого значения.

Хоронили жертву.

За гробом двигалось помимо людей более двухсот карет. И все это шествие в грозном безмолвии, более страшном, чем плач и стенания, заполнило кладбище.

Я оказался в толпе рядом со знакомым мне в лицо Александром Бестужевым, часто заходившим в Российско-американскую компанию к Рылееву. Меня удивило в этой торжественно-мрачной толпе его сияющее лицо. Но не смерть Чернова радовала его. Другое. Я слышал, как он сказал идущему рядом полковнику:

— А еще говорят, что у нас нет общего мнения. Вы только оглянитесь! Яблоку некуда упасть. — И передал ему какую-то сложенную вчетверо бумажку.

Я догадался. Уже несколько дней ходили по городу ненапечатанные стихи Рылеева, пылкие, как воззвание к народу.
Клянемся честью и Черновым
Вражда и брань временщикам,
Царя трепещущим рабам,
Тиранам, нас угнесть готовым.
Нет! Не отечества сыны
Питомцы пришлецов презренных.
Мы чужды их семей надменных:
Они от нас отчуждены.
Так, говорят не русским словом,
Святую ненавидят Русь.
Я ненавижу их, клянусь,
Клянуся честью и Черновым.
На наших дев, на наших жен
Дерзнет ли вновь любимец счастья
Взор бросить полный сладострастья
Падет, Перуном поражен.
И прах твой будет в посмеянье,
И гроб твой будет в стыд и срам,
Клянемся дщерям и сестрам:
Смерть, гибель, кровь за поруганье,
А ты, брат наших ты сердец,
Герой, столь рано охладелый,
Взносись в небесные пределы:
Завиден, славен твой конец.
Ликуй, ты избран русским богом
Нам всем в священный образец,
Тебе дан праведный венец,
Ты чести будешь нам залогом.

Говорят, Рылеев сам отвез раненого Чернова и дежурил у его изголовья до смертного часа. Стихи эти вылились из-под его пера сразу же после кончины Чернова.

Мне кажется почему-то, что именно усилиями и пламенным сочувствием к покойному Рылеева похоронам был придан характер общественный, который так поразил Бестужева. И недаром какой-то энтузиастический долговязый человек с выпученными глазами рвался около самой могилы произнести речь. Его удержали. Полагаю, что речь могла бы быть против правительства. Мне сказали, что это поэт Кюхельбекер.

Попутно, из разговоров провожающих, выяснилось, что правительство в некотором роде принимало участие в этой злосчастной женитьбе. Мать Новосильцева пожаловалась градоначальнику, что ее сына вынуждают жениться, и тот поехал к отцу Чернова и потребовал у него письменного отказа от брака Аграфены Пахомовны, грозя неприятностями по службе.
27 октября 1825 г.

Никому, и даже единственному другу своему, потаенной своей тетради, не поверил я тайны. Я написал трагедию «Семирамида». Смешно? Воспитатель кадетского корпуса пишет трагедию, да еще белыми стихами. Но теперь, когда я, вольный казак, решился показать ее в Обществе любителей русской словесности, рябой, велеречивый Гнедич, который, кажется, и с дворником говорит гекзаметром, отнесся к ней снисходительно, сказал только, что стих надо отшлифовать. И вот я — член, сотрудник Вольного общества.

Не знаю, буду ли я еще писать и заслужат ли мои сочинения опубликования, но пребывать в обществе литераторов доставляет мне неизъяснимое наслаждение. Ни одного слова о прозе жизни. Я по горло сыт разговорами о кадетской муштре и о чиновничьих бумагах. Вчера обсуждали стихи Туманского, поэзия коего приятна как «летом вкусный лимонад». Я не поклонник этаких пасторалей, но было занятно наблюдать, как осторожно, щадя самолюбие автора, высказывалась критика, как расцветал автор, выслушивая кисло-сладкие комплименты. Но самый интересный разговор начался после обсуждения. Заговорили о «Войнаровском», как видно по контрасту, желая изгладить, отделаться как-нибудь от приторного вкуса стихов Туманского.

Рыхлый, с лицом, наивным до ребячества, Дельвиг рассказывал, что Пушкин писал из Михайловского, что он бы купил у Рылеева строчку про палача: «Вот засучил он рукава…» А Греч, который, как видно, не любил ни Пушкина, ни Рылеева, не преминул заметить:

— А сколько придирок к Кондратию Федоровичу было высказано Пушкиным? Сколько он блох наловил? — и он начал высчитывать на пальцах: — В «Богдане Хмельницком» он написал, что в полдень в темницу проникал луч денницы. Каково? В «Олеге Вещем», что говорил о «щите с гербом России». Откуда же гербы при Олеге? Александр Сергеевич много веселился насчет посвящения к «Войнаровскому»: «Я не поэт, а гражданин», так прямо и сказал: «Коли ты не поэт, так пиши прозой».

Тут Булгарин даже как-то по-бабьи всплеснул руками:

— Да можно ли с такими ничтожными придирками обращаться к «Войнаровскому»? Разве что из зависти! Эта поэма истинно национальная. В ней все — чувствования, события, картины природы, — все русское! Это же чистая душа, в которой отсвечивается все благородное, возвышенное, преисполненное любви к родине и человечеству!

Дельвиг с обиженным видом нахлобучил очки потуже на переносицу и повернулся к Вяземскому, слушавшему Булгарина с улыбкой пренебрежительной.

Я не выдержал и спросил:

— Вам не нравится поэма Рылеева?

Кажется, это были первые мои слова, произнесенные в тот вечер. Что тут скрывать — я робел.

— Нравится, и даже очень. Но мне не нравится Булгарин. Похвалы его рассчитаны на то, что их передадут Рылееву. А они еще недавно были в ссоре, и Рылеев чуть ли не год с ним не раскланивался.

38

19. ЗА ПИСЬМЕННЫМ СТОЛОМ

По ночам он писал «Войнаровского». Поэма эта, как будто и не связанная ни с его вступлением в тайное общество, ни со спорами, какие бушевали вокруг «Истории государства Российского» Карамзина, на самом деле не могла бы быть ранее задумана, вернее, написана так, как она сложилась. Наступала пора зрелости: до сих пор он создавал свои многочисленные думы, также движимый пылом гражданственной души, но с быстротой необычайной, как бы по заготовленному заранее лекалу. В них он изображал события, поступки героя благородного, проникнутого лишь одной страстью — любовью к отчизне, неизменного от начала до конца. Он покорно шел за Карамзиным, который писал более событие, чем человека, во всей сложности его душевной жизни. Теперь что-то надо было делать иначе. И читать хотелось не Карамзина, а Байрона или «Кавказского пленника» и «Бахчисарайский фонтан». Трудно писать? А сюжет-то так прост! Племянника Мазепы, Войнаровского, после полтавской победы и гибели дяди отправляют в ссылку в якутские края, за ним следует его жена-казачка и умирает в сибирских снегах. Одинокий, угрюмый, несчастный, пересматривает он свою жизнь и понимает, что расплатился за свою доверчивую пылкость, обманутый речами коварного Мазепы.

Перелагая в стихи эту внешне нехитрую историю, он невольно шел на глубину, не задаваясь заранее такой целью.

В свое время много шуму наделала карамзинская «История». Восьмитомный труд в течение месяца разошелся тремя тысячами экземпляров. Неслыханный успех, еще небывалый в России. Пушкин говорил, что Карамзин открыл для своих соотечественников древнюю Русь, как Колумб Америку.

В столице только и толковали, что о Карамзине. Никита Муравьев негодовал:

— Карамзин утверждает, что история народов принадлежит царям. Но это же вверх тормашками! История принадлежит народу!

Передавали, что легкомысленный Пушкин в письмах друзьям высказался куда рассудительнее. Он считал, что еще не нашелся исследователь, способный оценить огромный труд Карамзина. Никто не сказал спасибо человеку, уединившемуся во время самых лестных успехов в свой кабинет, проведшему двенадцать лет в безмолвных трудах. Примечания к русской истории свидетельствовали обширную ученость Карамзина, приобретенную им в те лета, когда люди обыкновенные считают свое образование законченным и усилия к просвещению заменяют хлопотами по службе. Молодых якобинцев привели в негодование несколько отдельных размышлений в пользу самодержавия, но ведь они тут же были опровергнуты самим автором, давшим верное описание событий самых варварских. Они забывали, что Карамзин печатал свою «Историю» в России, что государь освободил его от цензуры и сим знаком доверенности налагал на Карамзина обязанности сдержанности и умеренности. Карамзин рассказывал историю, каждый раз ссылаясь на источники, чего же еще можно требовать от него? Карамзинская «История» не только создание великого писателя, но и подвиг честного человека.

Будучи в числе тех самых молодых якобинцев, о которых говорил Пушкин, Рылеев не соглашался с ним, но, упрекая себя за былое увлечение Карамзиным, испытывал щемящее чувство тоски, подобное разочарованию в любимой женщине.

Рылеев, не жалея времени, отыскивал точные этнографические подробности в журнальных статьях, в беседах с людьми, побывавшими в Якутии. В этих поисках он подружился с бароном Штейнгелем, родившимся в Сибири и долго работавшим там. Теперь, описывая юрту изгнанника Войнаровского, он употреблял слова точные, местные слова, каких он и не слыхивал ранее.
Погасло дневное светило,
Настала ночь… Вот месяц всплыл,
И одинокой и унылый,
Дремучий лес осеребрил
И юрту путникам открыл.
Пришли — и ссыльный, торопливо
Вошед в угрюмый свой приют,
Вдруг застучал кремнем в огниво,
И искры сыпались на трут,
Мрак освещая молчаливый,
И каждый в сталь удар кремня
В углу обители пустынной
То дуло озарял ружья,
То ратовище пальмы длинной,
То саблю, то конец копья.

Вот, вздув огонь, пришлец суровый,
Проворно жирник засветил,
Скамью придвинул, стол сосновый
Простою скатертью накрыл
И с лаской гостя посадил.

Перечитывая вслух, он испытывал неизъяснимое удовольствие, произнося слова — ратовище пальмы, жирник. Этого не было раньше. Раньше казалось самым главным написать, как пишут другие. Теперь ему хотелось быть непохожим.

Впрочем, это уж не такое новое желание. И так же, как недавно в Подгорном, когда он и восхищался Пушкиным и спорил про себя с ним, слабодушно успокаиваясь тем, что нельзя оттачивать строки, рвущиеся из души, теперь становилось понятно — можно и должно. Только не легко дается. К тому же писать приходится урывками. Дел выше головы. Вот и сейчас должен прийти Александр Бестужев, чтобы вместе писать песни для народа. Подблюдные песни.

39

В уставе тайного общества было сказано, что надобно готовить простой народ к предстоящим переменам. Справедливая мысль. Но как ее осуществлять? Об этом никто не подумал.

Что таить, эта склонность людей, перед коими он преклонялся, подолгу размышлять над благими установлениями и не торопиться применять их к жизни, удручала его. Следовало расшевелить, растолкать всю эту высокоумную братию. И на одном из совещаний Северного общества он предложил создавать песни для народа, написанные простым, понятным каждому языком, в форме шуточной, а вернее, сатирической, раскрыть людям, что их окружает, рассказать об их правах.

Предложение было принято с полным одобрением, и вместе с Бестужевым они принялись за работу. Да и можно ли назвать работой эту веселую импровизацию?

Будто подтверждая его мысли, Бестужев ворвался в кабинет, крича:

— Идея! Что там вязать строчки, поучать тех, кто больше нас учен! Нужна пародия. Пародия на песню всем известную. Сладчайший Нелединский — наш трамплин!

Рылеев расхохотался:

— Нашел народного поэта! В огороде бузина, а в Киеве дядька. Альбомные стишки превратить в подблюдные песни?

— Рассеянный ты человек! Рассеянный и недогадливый. А что поют все лакеи и ключницы? Повара и кухарки? Вся дворня государства Российского?

— «Не шей ты мне, матушка, красный сарафан».

— Забыл самую любимую, самую чувствительную, самую душещипательную:
Ох, тошно мне
На чужой стороне;
Все постыло,
Все уныло:
Друга милова нет.

— Постой, постой! Тут что-то набегает. — Рылеев взъерошил волосы и прошептал: — «Ах, тошно мне и в родной стороне: всё в неволе, в тяжкой доле…»

— «Видно, век вековать», — вдруг протодьяконским басом прогудел Бестужев и продолжил дискантом: — «Долго ль русский народ будет рухлядью господ…»

— «И людями, как скотами, долго ль будут торговать?..» — продолжил Рылеев и с удивлением заметил: — А ведь пошло.

— Как на санках под гору! — кричал Бестужев.

Рылеев любовался им. Какая искренняя, непосредственная натура! Надевает на себя личину непонятого байронического героя, когда есть перед кем покрасоваться, а на самом деле весел и простодушен, как ребенок.

И так, болтая и распевая на два голоса песню, часа через два они закончили свой труд. И Александр уже серьезно, с чувством прочитал:
А уж правды нигде
Не ищи, мужик, в суде,
Без синюхи
Судьи глухи,
Без вины ты виноват.
Чтоб в палату дойти,
Прежде сторожу плати,
За бумагу,
За отвагу
Ты за все про все давай!
Там же каждая душа
Покривится из гроша:
Заседатель,
Председатель,
Заодно с секретарем.
Нас поборами царь
Иссушил, как сухарь:
То дороги,
То налоги,
Разорили нас вконец.

— Все! — закричал Бестужев, размахивая исписанным без помарок листом бумаги.

— Погоди. Нужны заключительные строки. Некий итог. К чему мы их призываем?

Над заключительными строками пришлось задержаться подольше, но они и в самом деле звучали, как итог:
А до бога высоко,
До царя далеко,
Да мы сами
Ведь с усами,
Так мотай себе на ус.

— Пойду к братьям, — сказал Бестужев. — Пропою наш шедевр. Пусть поломают голову, как матросам подкинуть. Лиха беда начало, а там и деревня запоет.

После ухода Александра веселое оживление быстро улеглось. С Бестужевым всегда легко и просто, «как в валенках», любил говорить старик Тевяшов, когда у него собиралась теплая компания соседей. В офицерском кругу друзей Александра он чувствовал себя также «в валенках», понимая, что по своим интересам и знаниям он на голову выше окружающих. В Северном обществе он попал в круг людей, которые подавляли его своей образованностью. Никита Муравьев, целиком поглощенный проблемами философии и права, с отрочества неутомимо занимавшийся самообразованием. Николай Тургенев, воспитанник Московского и Геттингенского университетов. Сергей Трубецкой, который, пребывая в заграничном походе в Париже, в то время как его товарищи по полку предавались развлечениям, прослушал по нескольку раз лекции почти всех известных профессоров, а курс естественных наук прошел полностью. Постоянные беседы с этими людьми были для Рылеева настоящим университетом, но он не хотел быть студентом среди профессоров, рьяно принялся нагонять упущенное и даже устроил у себя дома нечто вроде семинара по политической экономии. Руководил изгнанный из Петербургского университета за свободомыслие профессор Плисов.

Но не только самолюбивое желание сравняться с новыми товарищами заставляло его теперь много читать и размышлять над прочитанным. Натура честная и прямодушная, он считал, что, вступив в общество, поставившее своей целью благоденствие отчизны, он должен быть человеком передовым, достойным своей задачи. Его всегда влекла история, но теперь он мыслил шире. В ящике его стола хранились наброски историко-философского трактата «Дух времени или судьба рода человеческого». Задуманный в двух частях, трактат этот в первой части сводился к такой формуле: «Человек от дикой свободы стремится к деспотизму; невежество причиною тому». Далее эта мысль развивалась по обдуманному плану:

1. Первобытное состояние людей. Дикая свобода.

2. Покушения деспотизма. Разделение политики, нравственности и религии.

3. Греция. Свобода гражданская. Философы. Цари.

4. Рим. Его владычество. Свобода в нем. Цезарь. Дух времени.

5. Рим порабощенный.

6. Христос.

Появлением Христа заканчивалась первая часть. Тут происходил перелом и возникал новый тезис: «Человек от деспотизма стремится к свободе; причиною тому просвещение». Вторая часть также предполагалась из шести глав:

1. Гонения на христиан распространяют христианство. Распри их.

2. Феодальная система и крестовые походы. Дух времени.

3. Лютер. Свободомыслие в религии. Дух времени.

4. Французская революция. Свободомыслие в политике.

5. Наполеон. Свержение его. Дух времени.

6. Борьба народов с царями. Начало соединения религии, нравственности и политики.

Его ничуть не смущали ни грандиозность будущего труда, ни недостаточная продуманность и всей концепции и отдельных глав. Все казалось по плечу, вот только времени недоставало. И он пользовался каждой свободной минутой, чтобы записывать наброски к будущему трактату. И сейчас, воспользовавшись тем, что после ухода Бестужева его еще никто не успел посетить, он с особенным удовольствием, почти что с щегольством, гордясь парадоксальным переходом от подблюдных песен к философскому трактату, взялся за перо. Легким летучим почерком записал:

«Прежде нравственность была опорою свободы, теперь должно ею быть просвещение, которое вместе с тем род человеческий снова должно привести к нравственности. Прежде она была врожденна, человек был добр по природе; с просвещением он будет добр и добродетелен по знанию, по уверенности, что быть таковым для его блага необходимо».

Он пробежал глазами эти строки, гордясь их лаконизмом и неопровержимой логикой, и задумался. А где же тут логика? А злодеи? Сколько история знает злодеев. Им ли не хватало знаний, чтобы понять, что добро приведет к их личному благу? И даже не злодеи, а хотя бы Наполеон?

Он думал о Наполеоне еще в Париже, девятнадцатилетним мальчиком, а много лет спустя писал о нем в своей тетради:

«Тебе все средства были равны, — лишь бы они вели прямо к цели; какого бы цвета волны ни были, все равно, лишь поток достигал было цели. Добродетели и пороки, добро и зло в твоих глазах не имели другого различия, какое имеют между собой цвета, каждый хорош, когда в меру. Ты старался быть превыше добродетелей и пороков: они для тебя были разноцветные лучи, носящиеся около Кавказа, который, недосягаемым челом своим прорезывая их, касается неба девственными вершинами.

Твое могущество захватило все власти и пробудило народы. Цари, уничиженные тобою, восстали и при помощи народов низвергли тебя. Ты пал — но самовластие с тобою не пало. Оно стало еще тягостнее, потому что досталось в удел многим. Народы это приметили, и уже Запад и Юг Европы делали попытки свергнуть иго деспотизма. Цари соединились и силою старались задушить стремление свободы. Они торжествуют, и теперь в Европе мертвая тишина, но так затихает Везувий».

Хороша последняя фраза. Все вполне логично. А теперь? Нет, еще не созрел для философских трактатов. И вдруг мысль совершенно неожиданная пронзила его. Что они написали с Александром: «А что силой отнято, силой выручим мы то». Ведь это же призыв к пугачевщине! Какое легкомыслие!..

40


20. ПИСЬМА В МИХАЙЛОВСКОЕ

В тот горячий, напряженный двадцать пятый год, когда Рылеев почти один тащил на себе всю работу Северного общества, когда надо было усердно заниматься делами Российско-американской компании и еще изданием «Полярной звезды», его единственным радостным отдохновением было чтение стихов Пушкина и Байрона. В эти часы он забывал о всех обязанностях и обязательствах и чувствовал себя больше поэтом, чем даже когда урывками писал «Наливайко». Чувства свои он изливал в письмах к Пушкину, в переписке, хотя и возникшей в связи с изданием «Полярной звезды», но бывшей не столь деловой, сколь задушевной. Отношения его с Пушкиным в ту пору нельзя было назвать неразделенной любовью, скорее они напоминали отношения двух возлюбленных, один из которых спокоен и трезв, а другой, изнемогая от наплыва чувств, говорит со страстной искренностью в надежде исторгнуть такой же ответ.

В одном из первых посланий он писал:

«Рылеев обнимает Пушкина и поздравляет с „Цыганами“. Они совершенно оправдали наше мнение о твоем таланте. Ты идешь шагами великана и радуешь истинно русские сердца. Я пишу к тебе: ты, потому что холодное вы не ложится под перо; надеюсь, что имею на это право и по душе и по мыслям. Пущин познакомит нас короче. Прощай, будь здоров и не ленись: ты около Пскова: там задушены последние вспышки русской свободы; настоящий край вдохновения — и неужели Пушкин оставит эту землю без Поэмы».

Это было писано в январе, а в феврале он уже писал пространнее и свободнее:

«Благодарю тебя, милый Поэт, за отрывок из „Цыган“ и за письмо: первый прелестен, второе мило. Разделяю твое мнение, что картины светской жизни входят в область Поэзии. Да если б и не входили, ты со своим чертовским дарованием втолкнул бы их насильно туда. Когда Бестужев писал к тебе последнее письмо, я еще не читал вполне первой песни „Онегина“. Теперь я слышал всю: она прекрасна; ты схватил все, что только подобный предмет представляет. Но „Онегин“, сужу по первой песне, ниже и „Бахчисарайского фонтана“ и „Кавказского пленника“. Не совсем прав ты и во мнении о Жуковском. Неоспоримо, что Жуковский принес важные пользы языку нашему; он имел решительное влияние на стихотворный слог наш — и мы за это навсегда должны остаться ему благодарными, но отнюдь не за влияние его на дух нашей словесности, как пишешь ты. К несчастию, влияние это было слишком пагубно; мистицизм, которым проникнута большая часть его стихотворений, мечтательность, неопределенность и какая-то туманность, которые в нем иногда даже прелестны, растлили многих и много зла наделали. Зачем не продолжает он дарить нас прекрасными переводами из Байрона, Шиллера и других великанов чужеземных. Это более может упрочить славу его. С твоими мыслями о Батюшкове я совершенно согласен: он точно заслуживает уважения и по таланту и по несчастию. Очень рад, что „Войнаровский“ понравился тебе. В этом же роде я начал „Наливайку“ и составил план для „Хмельницкого“. Последнего хочу сделать в 6 песнях: иначе не выскажешь. Сейчас получено Бестужевым последнее письмо твое. Хорошо делаешь, что хочешь поспешить изданием „Цыган“: все шумят об ней, и все ее ждут с нетерпением. Прощай, Чародей.

Рылеев».

Это был ответ на письмо Пушкина, где он писал: «Благодарю тебя за ты и за письмо. Пущин привезет тебе отрывок из моих „Цыганов“. Желаю, чтоб они тебе понравились. Жду „Полярной звезды“ с нетерпением, знаешь для чего? для „Войнаровского“. Эта поэма нужна была для нашей словесности. Бестужев пишет мне много об „Онегине“ — скажи ему, что он неправ: ужели хочет он изгнать все легкое и веселое из области поэзии? куда же денутся сатиры и комедии? следственно, должно будет уничтожить и „Orlando furioso“, и „Гудибраса“, и „Pucelle“, и „Вер-Вера“, и „Ренике фукс“, и лучшую часть „Душеньки“, и сказки Лафонтена, и басни Крылова etc. etc. etc… Это немного строго. Картины светской жизни также входят в область поэзии, но довольно об „Онегине“.


Вы здесь » Декабристы » ЛИТЕРАТУРА » М. Дальцева. "Так затихает Везувий".