30. Совершенное недоразумение
В тот день, когда Петербург узнал о кончине Александра, «русский завтрак» Рылеева, несмотря на то, что хозяин чувствовал недомогание, затянулся до поздней ночи.
Первым привез весть о смерти царя Пущин.
Не успел он досказать всех связанных с нею слухов, как примчались братья Бестужевы.
— Вы уже знаете?!
— Нынче в семь утра вбежал к нам Якубович. Думали — убьет. Зубами скрежещет: «Вы, говорит, вырвали его у меня. Не дали мне местью насладиться. Умер царь в Таганроге». Выбежал, через короткое время вновь ворвался, как оглашенный, с известием, что во дворце присягают Константину и будто есть слух, что это зря, ибо царем надлежит быть Николаю. Такова, дескать, воля покойного.
— Какая воля! — раздались голоса. — Кто ее слышал? Отчего Александр при жизни не оповестил страну? Вздор! Николай — узурпатор, самозванец.
Приехал Трубецкой:
— Ну, что? Как? Что во дворце?
Окружили. Оглушили вопросами. Затормошили.
— Да, все идет, как следует. Все присягнули Константину и Николай Павлович первым...
— Смутное время грядет! — вдруг раздался голос из прихожей.
Вбежал запыхавшийся князь Щепин-Ростовский
— Николай хочет быть царем! Требуем Константина! Во дворце никто ничего не знает. Все шушукаются. Трубецкой, Рылеев, говорите, что нам делать.
— Да, да, — поддержали его. — Приказывайте!
Трубецкой прислонился спиной к теплым изразцам печи:
— Погодите, друзья. Дайте нам поразмыслить над совершившимися событиями. Конечно, действие, которое представлялось нам в неизвестной дали, придвинулось. Буде слухи о намерениях Николая справедливы — согласимся, что никакой другой случай не будет столь благоприятен для приведения в исполнение наших целей...
— Правильно! Справедливо! Быть наготове! — покрыли его слова бурные крики.
— Поедем к тебе или к Оболенскому: здесь не дадут поговорить, — вполголоса проговорил Рылеев.
Но уехать им не пришлось.
Без конца входили и выходили все новые и новые люди. Одни, не снимая шуб, сообщали последние новости, подхватывали те, которые слышали здесь, и вновь исчезали. Другие присаживались к столу, обжигаясь, глотали горячий чай, спрашивали, отвечали, спорили.
Подросток, казачок Петрушка, и старая девушка Дуняша к вечеру с ног сбились. И колокольчик в прихожей звякал поминутно, и шубы подавать надобно было, и самовар подогревать, и калачей подкупать.
Наталья Михайловна помогала.
Перекинув через плечо полотенце, мыла чашки, колола щипцами сахар и улыбалась ворчанью Дуняши:
— Чистое светопреставление! День-деньской бестолочь. Где они и слова все разные находят... Кажись, ни разу еще эдакого содома не бывало. Ныне такие гости нашли, что впервой вижу.
— И все хорошие люди, — сказала Наталья Михайловна.
— Да уже наш-то дурного человека к себе не допустит, — с сердитой лаской проговорила Дуняша, не чаявшая души в Рылееве. — Оттого и идут все к нему, что уж больно душевный наш Кондратий Федорович. Такого-то человека поискать да поискать.
Наталья Михайловна повесила полотенце и направилась в детскую.
Проходя мимо столовой, заглянула в узенькую щель не совсем притворенной двери. Синий туман табачного дыма мешал рассмотреть лица. Ближе к двери сидело несколько человек, которые показались незнакомыми.
Один из них вдруг обернулся к ней лицом.
— Князь Оболенский! — обрадовалась Наталья Михайловна.
Она знала, что князя Евгения Петровича муж очень любил и рассказывал ей о нем много замечательных историй. В особенности поразил ее один поступок Оболенского: юноша Кашкин, единственный сын у матери, был вызван на поединок офицером, опытным дуэлянтом. Оболенский принял вызов на себя и убил на дуэли офицера. Мать Кашкина, считая Оболенского спасителем жизни и чести своего сына, целовала ему руки. А он не мог простить себе убийства человека, который ничего плохого ему, Оболенскому, не сделал. И с тех пор дух его быт всегда неспокоен: Оболенский искал для себя нравственных вериг. Его лицо с безукоризненно правильными чертами только изредка освещалось меланхолической улыбкой. По этой-то улыбке Наталья Михайловна сразу узнала его в клубах табачного дыма.
«Кондратий, наверное, рад-радешенек, что князь Евгений приехал», — подумала она, зная, что Рылеев очень ждал приезда Оболенского.
В детской был полумрак от горевшей голубой лампады. Настенька спала, крепко обняв желтую байковую собачку с тускло блестевшими бусинками вместо глаз.
Поздно вечером Рылеев на минутку забежал в комнату жены. Она сидела на низенькой скамеечке перед изразцовой печкой и помешивала кочергой нагоревшие угли.
— А Настенька спит? — спросил Рылеев.
— Давно, — коротко ответила Наталья Михайловна.
Рылеев вдруг опустился перед нею на колени.
— Ты что? — ласково провела она рукой по его темным густым волосам и, улыбаясь, заглянула в глаза.
Лицо ее, зубы и гладко зачесанные, за уши волосы — все отливало подвижным блеском раскаленных углей.
Несколько мгновений Рылеев молча смотрел на нее.
— Никак не привыкну я к твоей красоте, Наташа, — с серьезной страстностью проговорил он. — Каждый раз как будто впервой тебя вижу. А вот нынче при взгляде на тебя какая-то особенная сладостная боль охватывает.
Наталья Михайловна еще раз погладила его по голове.
— Полно, родной. Что это ты? Никак слезы на глазах?
— Нет, друг мой, нет, ангел-утешитель, — прошептал Рылеев и положил голову к ней на колени.
— Не жар ли у тебя? — встревожилась она, дотронувшись губами до его лба.
— Нет, ничего, погорячились мы там... — Рылеев чуть двинул рукой в сторону кабинета.
— Нынче новые у тебя. Кто это — глаза глубокие, высокий такой?
— О ком бы это? Что-то невдомек...
— А тот, что позже приехал, собою нехорош и на всех смотрит, как отец на расшалившихся ребятишек. Дуняша его шубу припрятала было: «Неровен час, стащит кто», говорит. А шуба, правда, целый клад, вся на черно-бурых лисах. Чудо как хороша!
Рылеев улыбнулся.
— Это Трубецкой.
— Тоже сочинитель?
— Да, ангел мой, только он... не стихи сочиняет.
Наталья Михайловна широко раскрыла глаза. Рылеев поцеловал их и, уходя, сказал:
— Ложись, милый друг. Я приду поздно.
Отвечая кому-то на один из бесчисленных вопросов, Рылеев вдруг взялся за горло, будто сдавленное сухими, шершавыми пальцами.
«Нет, видимо, Наташа права. Простудился я. Вот и озноб», — подумал он.
Хотел пройти к жене, чтобы взять ее теплый платок, но кто-то резко дернул его за полу фрака. Рылеев обернулся.
Сердитые глаза в упор смотрели на него.
— Ты что, Каховский?
— Послушай, скоро ли эти болтуны уберутся восвояси?
— Что ты, голубчик? Чего сердишься?
Наклонился и погладил по плечу, но Каховский сбросил его руку и продолжал тем же недовольным тоном:— Сам знаешь, о чем речь должна быть.
— Так ведь поутру с Трубецким обо всем условились...
— Ни о чем не условились. Ахали и всякие превыспренние речи произносили... Пусть уходят!
— Да ведь не выгнать же их?
Презрительная улыбка шевельнула сухие губы Каховского:
— Невежливо? От князей вежливостью заразился? Те и помереть готовы из вежливости.
Каховский отвернулся сердито и ни слова не сказал, пока не разошлись все те, при ком нельзя было говорить о самом главном.
Как только наступила эта минута, Каховский встал, подошел к столу и, не садясь, впился в Трубецкого взглядом. Трубецкой вдруг покраснел, но глаз не опустил.
— Нынче нам Рылеев сказывал, — медленно заговорил Каховский, — что Северная директория назначила вас, князь, в диктаторы. Отдавая всего себя служению на благо отечества моего, осмеливаюсь спросить, какими силами мы располагаем, какие действия решено предпринять для успеха затеваемого дела? И еще: что надлежит исполнить мне, человеку одинокому, без богатства и знатности, уволенному за болезнью от службы Астраханского кирасирского полка поручику Каховскому?
Рылеев пристально смотрел на него и не понимал, а сердцем чувствовал, что за этим нарочито деловым тоном Каховский прячет острую муку сомнения и в Трубецком, и в нем, Рылееве, и в Оболенском, и во всех тех, кто здесь только что спорил, восклицал и клялся заветными клятвами.
— Ну что же. Будем отвечать по пунктам, — снисходительно улыбнулся Трубецкой. — Наши силы... Морские... Лейтенант Завалишин принят в Общество. Но держится в стопине и успехов своих в распространении наших идеи среди матросов не объясняет. Но лейтенант Торсон завербовал изрядное количество лейтенантов и мичманов. Среди них Дивов.
— Дивов — мальчишка, ракета. Если и привлечет к себе внимание, то лишь на краткий миг, — сказал Бестужев.
— Но возмутить матросов он сумеет, — проговорил Рылеев, зябко поеживаясь. — А сменить начальство и захватить крепость сможешь ты, Бестужев.
— Ни меня, ни Завалишина матросы не послушают, — спокойно ответил Михаил Бестужев. — Им нужен приказ их же начальников.
— Пустяки вы говорите, — рассердился Рылеев. — Гвардейский экипаж будет наш.
— По причине того, что ты сего желаешь? — с иронией спросил Каховский.
— Ты, братец мой, ходячая оппозиция, — полусердито ответил Рылеев, — тебя не переговоришь.
— Итак, князь? — снова обратился к Трубецкому Каховский.
— За Московский полк можно ручаться. Не правда ли, Бестужев? — спросил Трубецкой.
Бестужев утвердительно кивнул.
— Финляндский и лейб-гренадерский тоже наши, — сказал Рылеев.
Трубецкой подробно пересчитывал батальоны и роты полков, в которых среди офицеров многие были членами Тайного общества.
Но, вслушиваясь в интонации его голоса, всматриваясь в длинное усталое лицо и, в особенности в очертания бесхарактерных губ, Каховский ничему из того, что тот говорил, не верил.
— Что же касается вооруженных сухопутных сил на юге, — после небольшой паузы продолжал Трубецкой, — то они давно готовы. Сергей Иванович Муравьев-Апостол и Бестужев-Рюмин надеются произвести военную революцию без малейшего кровопролития. Оба они убеждены, что угнетаемые помещиками крестьяне, притесняемые начальством солдаты и офицеры, а также разоренное дворянство по первому знаку возьмут сторону восставших. Павел Иванович Пестель сетовал, правда, что Сергей Муравьев больно скор и что ему с большим трудом удается сдерживать южан от их нетерпеливого стремления выступить. Но если это все же случится невдолге, Пестель, разумеется, тоже подымется, а за ним большая сила. Никита Муравьев недавно показывал мне письмо Павла Ивановича, в котором он напрямик спрашивал, готовы ли мы к выступлению, а ежели нет, то когда именно сможем выступить.
— А что ему ответил Никита? — спросил Оболенский.
— Никита прислал мне в Киев для окончательного согласования свой проект конституции. Мне не нравится излишняя его предосторожность и стеснение для народа... А сам Никита, к сожалению, снова повез свою супругу в орловскую деревню... Александра Григорьевна очень хворает после неблагополучных родов, — сочувственно проговорил Трубецкой.
— Так, — сказал Каховский. — Крысы начинают покидать корабль.
— Теперь касательно вашего третьего пункта, — делая, вид, что не слышал фразы Каховского, продолжал Трубецкой. — Меня, право, смущает ваш вопрос. Мы все положили отдать себя на служение отечеству. И я не понимаю... почему вы, Каховский...
— Извольте, я изъяснюсь. Для блага моего отечества я готов бы и отцом моим пожертвовать. Но мне надо быть твердо уверенным, что я не паду жертвой ради тщеславия других.
— Экой ты, право, — вырвалось у Рылеева. — Бери пример с Якубовича. Тот, однажды доверившись нам, без рассуждений готов всячески жертвовать собой...
— Все это у него хвастовство, бравада, — хмуро прервал Каховский.
— Он давно предлагал убить государя, да мы не допустили, — продолжал Рылеев.
— Что же так?
— Время не пришло.
— А когда придет, тогда кого удостоите?
— Обстоятельства покажут, — в один голос сказали Трубецкой и Оболенский, переглянувшись между собой.
Каховский заметил это.
— Прошу вас, господа, — бледнея, заговорил он, — запомнить однажды и навсегда: если вы разумеете меня кинжалом, то, пожалуйста, не уколитесь. Я готов жертвовать собой отечеству, но ступенькой к возвышению ни даже тебе, Рылеев, ни кому другому не лягу.
Оболенский с жалостью глядел в его искаженное обидой и страданием лицо. Захотелось успокоить его.
— Чудной вы: то пожертвовать жизнью собираетесь, а то самолюбие ставите выше... Право, зря раздражаетесь, Петр Андреевич.
— Я не Андреевич, а Григорьевич! — бешено крикнул Каховский. — А жертвовать собой — не значит жертвовать честью. Памятуйте это, ваши сиятельства!
Резко повернулся и выбежал в прихожую. Там, оборвав вешалку на воротнике шинели, схватил ее и ринулся вон...
В то время как курьеры везли в Варшаву Константину письма из Таганрога и Петербурга, в то время как на монетном дворе чеканились рубли с изображением профиля этого нового царя и все витрины петербургских магазинов выставили наскоро отпечатанные портреты Константина, «похожего на папеньку, но в издании чудачествами дополненном», как выражались столичные остряки, — сам Константин неистовствовал от злобы и досады, запершись в кабинете своего варшавского дворца.
«Насильно с престолом лезете, — грозил он кулаком невидимым верноподданным, — а потом, как отца, задушите. Ведь я-то Николая знаю! Он ни перед чем не остановится. Еще неизвестно, не его ли рук дело, что Александр так внезапно к праотцам отбыл. Уж больно невтерпеж Никсу на трон усесться... И письмо, какое любезное прислал! Все для того, чтобы потом всякие подозрения отклонить. Посмотрим, посмотрим», — часто перемигивая коротенькими светлыми ресницами, теребил он оставшиеся вокруг лысины волосы. И вновь хватал письмо Николая, в котором тот умолял: «Arrivez аи nom de Dieu». [Бога ради, приезжай! (франц.)].
«Сейчас, сию минуту поскачу к вам удавливаться! — кривлялся Константин. — И матушка кличет. Будто моих писем об отречении престола ни Дибич, ни Волконский, ни сам братец Никс не получали. Ведь я же велел Михаилу категорически передать, что никакая сила не может поколебать моей решимости. Дядьку Опочинина присылали. Думали растрогать воспоминаниями юности».
В дверь осторожно постучали.
Константин замер.
Стук повторился.
— Кто? — испуганно крикнул Константин.
— Флигель-адъютант его высочества Лазарев с эстафетой из Санкт-Петербурга.
Константин на цыпочках приблизился к двери и приложил ухо. Несколько голосов шушукались, но о чем — разобрать нельзя было.
Так же бесшумно отошел и приказал:
— Просунь, что привез, под дверь внизу.
Зашелестела бумага, и невидимая рука продвинула конверт, Константин схватил его обезьяньим движением.
«Его императорскому величеству государю Константину Павловичу от председателя Государственного совета князя Лопухина», — увидел он на конверте.
«Так, так...» — и, не читая, разорвал в куски.
Как дразнящий язык, высунулся из-под двери другой длинный конверт.
И снова:
«Императору Константину от великого князя Николая».
Этот вскрыл. Снова уверения в верноподданстве и братских чувствах и во имя всего этого настойчивые уговоры прибыть в столицу, «ибо упорство твое оставаться в Варшаве будет причиной несчастий, которых последствий я не отвечаю, но в которых, по всей вероятности, сам первый паду жертвой...»
— Трусит братец! Ах, как явно трусит! — бросая письмо на стол, презрительно проговорил Константин.
Но, вспомнив, что и сам сидит запершись, вспыхнул весь и ринулся к двери. Ключ щелкнул.
— Ну-с, пожалуйте, ваше превосходительство, — широко распахнул дверь Константин перед Лазаревым.
Тот вздрогнул и, шагая по-военному, переступил порог.
— Честь имею явиться, ваше императорское величество!
— Как, как, как?! — скороговоркой переспросил Константин.
Лазарев выпятил грудь и вздернул плечи:
— Ваше императорское вел...
Но Константин, быстро сложив два кукиша, поднес их к самым губам генерала.
— А это видал?! Я тебе покажу «величество»! — он затопал ногами и забрызгал слюной парадный генеральский мундир. — Я вам всем покажу такое «величество»... Узнаете вы у меня, как моей воли ослушиваться!
Лазарев дергал головой, как взнузданный конь, и выпученными глазами водил за бегающим по комнате Константином.
— Я тебя под арест засажу! И всех, всех под арест! Ступай в комендантскую! Скажи, чтоб немедля под арест, дабы одумался в одиночестве. Все вы прохвосты! Все кобели...
Генерал щелкал шпорами.
— Прочь! Чтоб глаза мои не видели...
Генерал спиной пятился от наступающего на него Константина.
Константин хотел снова запереться на ключ, но послышались легкие шаги, шуршанье шелка, и мягкий женский голос попросил по-польски:
— Позволь войти. Нельзя же так.
— Входи, не заперто.
Вошла жена Константина, княгиня Лович, статная, полногрудая, с круглым выхоленным лицом, которое немного портил слишком высокий лоб. Но княгиня знала этот недостаток и закрывала лоб целой гирляндой подстриженных густых завитков. К тому же золотисто-карие глаза ее казались еще ярче из-под этих доходящих почти до бровей кудряшек,
— Ты все еще сердишься, коханый мой? — спросила она.
— Надоели, покою не дают. С «величеством» лезут...
— Послушай, может быть... Ведь я знаю, что русские цари должны непременно жениться на принцессах. И то, что я... Одним словом, ты сам понимаешь, о чем я хочу сказать.
Константин остановился перед ней, растопырив ноги и наклонив голову. Круглые навыкате глаза его зашныряли по ее осанистой, красивой фигуре. Кустики его бровей казались совсем белыми на покрасневшем лбу.
«Опять не верит», — подумала Лович.
— Да, я вас хорошо понимаю, княгиня, — заговорил Константин по привычке перемигивая короткими выцветшими ресницами. — Вы сначала надеялись, что я сяду на трон и посажу вас рядом русской государыней. Затем вы убедились из дальнейших событий, что сему не бывать. Теперь вы положили освободить себя от уз с полковником Константином Романовым, ибо сей несчастный не то что царем быть не может, а даже и супружеские обязанности по причине своего тщедушия не всегда исполнять в силах...
Лович поджала румяные губы и возмущенно повела полными плечами.
— Ну что, угадал?
Она молча повернулась к выходу.
— Постой!
Константин хотел схватить ее за плечо, но рука скользнула по шелковому платью и зацепила длинное жемчужное ожерелье, на котором висел лорнет. Ожерелье порвалось, и жемчужные бусинки рассыпались по паркету.
Лович повернула голову через плечо и смерила Константина презрительным взглядом с головы до узких, с кисточками ботфорт.
В прошлом Лович знала много мужчин, а натуру своего нынешнего супруга изучила в совершенстве. Она знала, что когда он разбушуется, робость и подобострастие бывали только маслом, подливаемым в огонь его самодурства. В этих случаях нужен ушат холодной воды. И таким ушатом облила:
— Ты цо зробил? Пся крев...
Константин заползал по ковру и паркету, собирая бусинки и каждый раз, когда клал их в теплую, надушенную ладонь Лович, терся щекой о шелестящий шелк, покрывающий ее колени.
— Ну-ну, кисанька, не сердись, — лебезил он, — прости своего котика, погладь по шерстке, а то все против... против...
— Давай вместе напишем Николаю, — примирительно предложила Лович.
Она была не злопамятна. А жизнь любила всякую: и прежнюю, когда была маленькой актрисой с большим числом поклонников, и нынешнюю — жены наследника российского престола. Она не прочь была надеть на свои по-мальчишески подстриженные кудри корону русской императрицы, во-первых, потому, что очень любила крупные бриллианты, а во-вторых, такие головные уборы можно видеть не на многих женщинах.
Но если этого почему-то нельзя, то и не надо. В Варшаве можно жить даже веселей, чем в холодном и чопорном Петербурге да еще будучи императрицей, у которой вся жизнь на виду.
— Ну, хочешь, напишем?
— Хорошо, хорошо, — обрадовался Константин. — Только условие: официальное письмо с тобой. А частное уж я сам. Хочу душу отвести.
Через час Лазарев был снова позван в кабинет Константина.
— Вот, дорогой генерал, — нарочито вежливо заговорил Константин, — письма: князю Лопухину — одно, брату Николаю — другое.
Протянул, но сейчас же отдернул.
— Впрочем, это частное вслед за вами свезет мой курьер. Это — августейшей родительнице. А третье, — Константин помахал перед самым носом генерала большим конвертом, — его величеству государю императору. Понял?
— Так точно, ваше императорское...
— Ну?
— Высочество! — выпалил Лазарев.
— То-то же, да чтоб больше меня не беспокоили, а то я вас всех пошлю... — и выругался так крепко, что стоявший по ту сторону дверей часовой невольно крякнул.
Через неделю Николай Павлович слушал проект нового манифеста к народу по поводу своего восшествия на престол.
Карамзин и Сперанский каждый представили свой текст, но Николаю не нравился ни тот, ни другой.
— Уж очень много у вас о любви да о сердцах невинных, Николай Михайлович.
Царь обиделся на Карамзина за то, что в тексте манифеста он написал: «Да благоденствует Россия истинным просвещением умов и непорочностью нравов, плодами трудолюбия и деятельности полезной, мирною свободою жизни гражданской и спокойствием сердец невинных». И далее: «Да исполнится все, чего желал тот, коего священная память должна питать в нас ревность и надежду стяжать благословение божие и любовь народа...»
— Точно о своей «Бедной Лизе», которая при всей своей непорочности и невинном сердце стяжала любовь Эраста, а потом утопилась из-за нее, — презрительно усмехнулся Николай.
Но Сперанский подправил манифест, подчистил, влил в карамзиновскую превыспренность и чувствительность строгую деловитость, усвоенную при управлении Сибирью, где народ независим, крепок и в случае чего прет на рожон, как медведь в тайге. В общем, вышло так, как хотелось царю.
Николай взял перо.
— Какое нынче?
— Тринадцатое, ваше величество, — разом откликнулись оба сановника.
— Не люблю этого числа, — и царь опустил перо.
— Ах, кабы его высочество Константин Павлович изволил прибыть и лично отречься, то сего совершенного недоразумения не произошло бы! — вздохнул Карамзин.
— Кабы, кабы, — передразнил Николай. — Прочтите вот — и он протянул письмо Константина.
Сановники столкнулись над ним лбами.
«Приглашение ваше приехать не может быть принято мною, и я объявляю вам, что удалюсь еще дальше, коли все не устроится согласно воле покойного императора...»
Сановники вздохнули с облегчением.
— Осмелюсь спросить, ваше величество, — заговорил Сперанский, — слышно было, что экстренный курьер привез еще одно письмо частного характера. Быть может, обнародование сего последнего...
Деревянная колотушка вдруг заколотила в горле Николая.
— Уморил, Михайло Михайлыч, право, уморил, — хохотал он. И стал шарить в карманах.
Наконец, достал измятый лист бумаги, покрытый шутовским, прыгающим почерком Константина:
— Нате обнародуйте!
Сунул к серьезным голубым глазам Сперанского набор остроумных, но цинично-грубых фраз, пересыпанных самой изысканной руганью по адресу престола, Государственного совета, митрополита, войск и всех тех, кто поспешил с присягой на верность ему, Константину.
Сперанский протянул листок Карамзину. Тот по старческой дальнозоркости, стал читать его, держа в вытянутой вперед руке.
— Это вам не сентиментальный бульончик, коим изъясняются героини романов, — тяжело дыша от смеха, проговорил Николай. — А как Лопухина отбрил? Читали? Ведь Константин прав: Государственный совет не смел присягать, не спросись его воли, а лишь по моему приказанию. Где ж это видано, чтобы по распоряжению наследника присягали царю? Ну, дело прошлое. А теперь.
Взял перо. Обмакнул и подписал:
«Дано в С. – Петербурге. Декабря 12, в лето от Р. X. 1825.
Николай».