Из Читы в Петровский завод декабристы шли пешком.
Сменивший Бурнашева комендант Нерчинских рудников Станислав Романович Лепарский был человеком сравнительно либеральным. Сверх того, исполняя царскую службу, он понимал, что у многих его подопечных остались близ правительства родственники и друзья, тайно сочувствующие декабристам (кто знает, от какого случайного словца, к месту сказанного, может перемениться и твоя судьба!), что вместе с «друзьями 14 декабря» он шагнул за такую межу, где простирается «вечность», – вступать в нее с клеймом сатрапа – позорить свой род в веках. Немалую роль в этих размышлениях генерала сыграли дамы. Их мужьям было запрещено писать. Но они-то чуть что бомбардировали письмами Бенкендорфа, не стесняясь в описании картин жизни изгнанников, письма их создавали общественное мнение, с которым вынужден был считаться сам царь.
Петровская тюрьма была построена в виде вытянутой буквы П, с темными камерами свет в которые проникал сквозь окошечко над дверью из полутемного коридора. «Бедных узников, и без того преданных столь суровому наказанию, задумали к тому же и ослепить», – писали жены родным и друзьям.
Письма шли разными, порой неведомыми правительству путями. Имена узников, которые Николай I хотел стереть из памяти народной, были у всех на устах, жестокость выплывала наружу. И вот в камерах прорубили окна. Правда, под самым потолком, так что заключенные вынуждены были сделать особые помосты, чтобы читать у света.
Женам было разрешено жить вместе с мужьями.
«Каждая из нас устроила свою тюрьму по возможности лучше; в нашем номере я обтянула стены шелковой материей (мои бывшие занавеси, присланные из Петербурга). У меня было пианино, шкаф с книгами, два диванчика, словом было почти что нарядно».
При содействии коменданта Лепарского вскоре семейным разрешили бывать дома – у женщин были собственные жилища, купленные и построенными ими.
Жизнь налаживалась.
В 1832 году родился у Волконских сын. Назвали его Михаилом.
Из письма Марии Николаевны к матери: «Рождение этого ребенка – благословение неба в моей жизни; это новое существование для меня. Нужно знать, что представляло мое прошлое в Чите, чтобы оценить все счастье, которым я наслаждаюсь… а теперь – все радость и счастье в доме. Веселые крики этого маленького ангела внушают желание жить и надеяться».
И через несколько месяцев брату Николаю: «Мой Мишенька прелестное и красивое существо, по словам всех, кто его видит. Чертами лица он напоминает нашего обожаемого отца. Это сходство делает его для меня еще дороже… Мишенька поглощает все мое время, все мои силы; этого достаточно, чтобы показать тебе, насколько они слабы; я занимаюсь только им, думаю только о том, что могло бы ему быть полезным или вредным, одним словом, – у меня ежеминутно страх за него, и в то же время, я никогда не была так счастлива, никогда так не ценила жизнь, как в этот момент, когда могу посвятить ее ему».
Рождение Михаила, а затем в 1834 году дочери Елены, или, как ее называли обычно, Нелли – начало отчуждения между супругами. Если Николино некогда сблизил Марию Николаевну с мужем, если в трагическом выборе между мужем и сыном она почти без колебаний выбрала изгнанника, то теперь в ней открылась как бы замурованная до поры до времени новая, неопознанная сила, и этой силой была любовь к детям. Еще недавно она рвалась в тюрьму, убежденная, что, «соединившись с Сергеем», будет счастлива, – теперь она, только и живет детьми, по собственному ее выражению, «точно курица с цыплятами, бегающая от одного к другому».
«Каземат понемногу пустел; заключенных увозили, по наступлении срока каждого, и расселяли по обширной Сибири. Эта жизнь без семьи, без друзей, без всякого общества была тяжелее их первоначального заключения.
Наконец настала и наша очередь. Вольф, Никита и Александр Муравьевы и мы выехали один за другим, чтобы не оставаться без лошадей на станциях. Муж заранее просил, чтобы поселили его вместе с Вольфом, доктором и старым его товарищем по службе; я этим очень дорожила, желая пользоваться советами этого прекрасного врача для своих детей; о месте же, куда нас забросит судьба, мы нисколько не беспокоились… Нас поселили в окрестностях Иркутска, столицы Восточной Сибири, в Урике, селе довольно унылом, но со сносным климатом, мне же все казалось хорошо, лишь бы иметь для детей моих медицинскую помощь на случай надобности».
Все дома поприличнее были заняты уже, и Волконские устроились в деревне Усть-Куда, в восьми верстах от Урика, у свойственника Марии Николаевны – Поджио. Вскоре их дом в Урике был построен, и они смогли соединиться с остальными.
«Свобод» у поселенцев было немного – мужчинам разрешалось гулять и охотиться в окрестностях села, а женщины могли иногда съездить в город за покупками. Родные Волконских присылали чай, кофе, «всякого рода провизию, как равно и одежду», чтобы поддержать их существование. В письмах Сергея Григорьевича этого времени бесконечные просьбы о детских костюмчиках чулочках, башмаках.
Близость города как-то оживила Марию Николаевну, вселила в нее надежду, желание вопреки всему вернуть детям максимально возможное из того, что потеряла сама. Жизнь была неласкова к ней, мало радостей выпало на долю этой женщины, она стала жестковатой, романтическое начало в характере ее все более заменялось трезвостью ума, властность, присущая ее отцу и брату Александру, проступила и в ней. Сергей Григорьевич тоже очень изменился: он опростился, в обращении с друзьями стал малоразговорчив, занялся хлебопашеством и огородом, к чему пристрастился еще в читинском остроге.
«Старик Волконский, – вспоминает Н.А. Белоголовый, – ему уже тогда было около 60 лет – слыл в Иркутске большим оригиналом. Попав в Сибирь, он как-то резко порвал связь со своим блестящим и знатным прошедшим, преобразился в хлопотливого и практического хозяина и именно опростился, как это принято называть нынче. С товарищами своими он хотя и был дружен, но в их кругу бывал редко, а больше водил дружбу с крестьянами; летом пропадал по целым дням на работах в поле, а зимой любимым его времяпрепровождением в городе было посещение базара, где он встречал много приятелей среди подгородных крестьян и любил с ними потолковать по душе о их нуждах, о ходе хозяйства. Знавшие его горожане немало шокировались, когда, проходя в воскресенье от обедни по базару, видели, как князь, примостившись на облучке мужицкой телеги с наваленными хлебными мешками, ведет живой разговор с обступившими его мужиками, завтракая тут же вместе с Ники краюхой серой пшеничной булки».
Об этой «странности» Волконского говорят и другие его современники. Сам же он писал другу своему Ивану Пущину: «…живу-поживаю помаленьку, занимаюсь вопреки вам хлебопашеством и счеты свожу с барышком, трачу на прихоти – на баловство детям свою трудовую копейку, без цензуры и упрек; тяжеленько в мои лета быть под опекою».
Два события потрясли затерянный в глуши сибирской Урик. Первое – арест в 1841 году Михаила Сергеевича Лунина, поселенного здесь вместе с другими.
«Лунин, – вспоминает Волконская, – вел жизнь уединенную; будучи страстным охотником, он проводил время в лесах и только зимой жил более оседло. Он много писал и забавлялся тем, что смеялся над правительством в письмах к своей сестре. Наконец он сделал заметки на приговоре над участниками польской революции. Дело обнаружилось, и вот однажды, в полночь, его дом оцепляется двенадцатью жандармами и несколько чиновников входят, чтобы его арестовать; застав его крепко спящим по возвращении с охоты, они не поцеремонились разбудить его, но смутились при виде нескольких ружей и пистолетов, висевших на стене; один из них высказал свой испуг; тогда Лунин, обратившись к стоящему около него жандарму, сказал: «Не беспокойтесь, таких людей бьют, а не убивают».
Пожалуй, выражение «Лунин…забавлялся» вызывает у нынешнего человека, знающего, какую смелость и какую отвагу нужно было проявить неистовому декабристу, чтобы открыто предъявить правительству тяжкие и справедливые обвинения, недоумение. Между тем, несомненно, Мария Николаевна в данном случае имела в виду особенность его характера: у Лунина практически отсутствовало чувство страха, только в опасности он чувствовал себя человеком. Декабристы, поселенные в Урике, говорили о нем: «Лунин опять пошел забавляться охотой на волков».
Его отправили в самую страшную тюрьму Сибири – Акатуй, потому что этот попранный жестокостью Николая I человек бросил вызов императору: в сочинениях и письмах сестре своей, которые были для него продолжением борьбы за будущую Россию, он открыто издевался над царствованием Николая, анализировал его деятельность и деятельность правительственных учреждений.
И снова, как всегда в решительные минуты, проявилась отвага Марии Николаевны Волконской. Она, отбросив опасения, провожает Лунина, набрасывает ему на плечи теплую шубу, в полу которой зашита тысяча рублей. Она вступает в тайную переписку с Луниным, поддерживает его добрым дружеским словом.
Ждут обысков. Уже привлечен к делу о распространении лунинских сочинений декабрист Громницкий, живущий поблизости, в Бельске, уже идет поиск их списков. Нынешние историки предполагают, что полный текст лунинских сочинений и писем спрятан был у Волконских, что смелости Сергея Григорьевича и Марии Николаевны мы обязаны тем, что они попали в вольную печать Герцена.
Вторым тревожным событием был слух, что у декабристов будут забирать детей. Женщины всполошились. Слух оказался не напрасным: чтобы искоренить даже память самую о государственных преступниках, был придуман ход: каждая семья могла отдать детей в обучение в императорские училища и пансионаты, но с условием, что они получат новую фамилию – по отчеству, например, дети Волконских станут Сергеевыми. И хотя отцы и матери, конечно же, хотели лучшей участи своим детям, они не согласились на такую бесчеловечность, государева «милость» не вызвала в них энтузиазма.
Михаил и Нелли подрастали. Нужно было их учить. Мария Николаевна получила разрешение поселиться в Иркутске, Волконский остался в Урике. Ему позволили посещать семью два раза в неделю.
И снова Н. А. Белоголовый:
«Когда семья переселилась в город и заняла большой двухэтажный дом, в котором впоследствии помещались всегда губернаторы, то старый князь, тяготея больше к деревне, проживал постоянно в Урике, и только время от времени наезжал к семейству, но и тут – до того барская роскошь дома не гармонировала с его вкусами и наклонностями – он не останавливался в самом доме, а отвел для себя комнату где-то на дворе, – и это его собственное помещение смахивало скорее на кладовую, потому что в нем в большом беспорядке валялись разная рухлядь и всякие принадлежности хозяйства… В гостях у князя опять-таки чаще всего бывали мужички, и полы постоянно носили следы грязных сапог. В салоне жены Волконский нередко появлялся запачканный дегтем или с клочками сена на платье и в своей окладистой бороде, надушенный ароматами скотного двора или тому подобными несалонными запахами. Вообще в обществе он представлял оригинальное явление, хотя был очень образован, говорил по-французски, как француз, сильно грассируя, был очень добр и с нами, детьми, всегда мил и ласков».
Любовь к детям ослепила Марию Николаевну. Она подавляя в себе гордость, ради детей едет с семьей генерал-губернатора Руперта на Тункинские лечебные воды – в глухой уголок в верховьях реки Иркута, чем вызывает иронические замечания сотоварищей: «Наш генерал-губернатор хотя очень учтив и очень обязателен, но ясно и при всяком случае высказывает, что малейшее сближение с нами ему противно! Как же нам в свою очередь не быть несколько гордыми?»
Время благоприятствовало ее замыслам. На смену генерал-губернатору Руперту пришел новый человек, благожелательный и либеральный, благосклонно настроенный к декабристам, – Николай Николаевич Муравьев. Он по-отечески отнесся к опальным, по словам внука Волконских, «сразу выдвинул их; и если не в гражданском, то в общественном смысле поставил их на то положение, которое им принадлежало в силу высоких качеств образования и воспитания». Особенно он любил бывать в салоне Волконской: на званых вечерах, на спектаклях домашнего театра. (Кстати сказать, это был первый театр в Иркутске). Его жена Екатерина Николаевна тоже симпатизировала княгине, так что, окончив в 1849 году иркутскую гимназию, сын Волконских без особого труда стал чиновником особых поручений при генерал-губернаторе, а это было уже немало. Более того, чтобы дать возможность Михаилу Волконскому вырваться из Сибири, побывать в Петербурге, Николай Николаевич Муравьев отправляет его «по амурским делам» на восток. Отчет о своей поездке Михаил привез генерал-губернатору в столицу, куда Муравьев отправлялся по делам государственным и личным надолго.
Теперь начинаются хлопоты о замужестве дочери.
«К несчастью всего этого семейства, судьба привела в Иркутск Молчанова – человека ограниченного и давно известного многими мерзостями, имевшего большое влияние на генерал-губернатора Н. Н. Муравьева и поэтому игравшего не последнюю роль в Иркутске. Тут опять молва обвиняет Марию Николаевну в таких гадостях, которые я не хочу повторять. Скорее хлопоты ее устроить свадьбу Молчанова с дочерью можно объяснить тем, что она не считала его дурным человеком и надеялась, что он будет полезен сыну ее по службе», - писал сын декабриста Евгений Иванович Якушкин своей жене.
Уже близилась амнистия, но никто и предположить этого не мог. Более того, в сознании не только Волконской, но и всех остальных ссылка представлялась вечной. «Первое время нашего изгнания я думала, что оно, наверное, кончится через пять лет, затем я себе говорила, что будет через десять, потом через пятнадцать, но после 25 лет я перестала ждать. Я просила у бога только одного: чтобы он вывел из Сибири моих детей».
«Вывел из Сибири детей» – вот в чем суть всей метаморфозы, происшедшей с княгиней. Она уповала на бога, но жизнь ее научила надеяться только на себя.
Можно понять Марию Николаевну: лишиться родины, богатства, общества, похоронить детей, быть проклятой отцом и благословенной им лишь на смертном одре, если к этому прибавить сибирские версты и сибирские метели, тюремную камеру без окон, замкнутый круг общения; если к этому прибавить также, что ее самопожертвование не было связано с непреодолимой любовью к мужу, - хватит ли у кого-нибудь духу упрекнуть ее в том, что через четверть века, потеряв все надежды вернуться в Россию, она потеряла и остроту ощущения времени и чувство соразмерности великой миссии своей с повседневностью жизни?!
Она понимала это сама: «…я совершенно потеряла живость характера, вы бы меня в этом отношении не узнали. У меня нет более ртути в венах. Чаще всего я апатична; единственная вещь, которую я могла бы сказать в свою пользу, – это то, что во всяком испытании у меня терпение мула; в остальном – мне все равно, лишь бы только дети мои были здоровы. Ничто не может мне досаждать. Если бы на меня обрушился свет – мне было бы безразлично».
«Лишь бы дети были здоровы» – и благополучны, добавим мы. Вот почему замужество Нелли казалось ей столь важным и значительным – панацеей от бед, индульгенцией, искупающей прошлые невзгоды.
Сергей Григорьевич Волконский был категорически против брака Нелли и Молчанова, он протестовал; может быть, впервые за долгие годы он резко разговаривал с женой. Но пущено в ход было все – угрозы, влияние генерал-губернатора, родственников, нелестные отзывы о муже… 17 сентября 1850 года Елена Волконская вышла замуж за чиновника Д.В. Молчанова. Через семь лет, парализованный, прикованный к креслу, потерявший разум, Молчанов умер, находясь под судом за взятки.
Мария Николаевна покинула Иркутск в 1855 году, а через год, уже после амнистии, за ней последовал Сергей Григорьевич.
О том, как пришел манифест об освобождении декабристов в Иркутск, есть любопытная деталь. Николай I любил устраивать представления. Он составил сценарий мести своей декабристам: сперва решение суда – пятерых внеразрядных – четвертовать осужденных по первому разряду – повесить, остальных – сослать на каторгу. Так и было объявлено «друзьям 14 декабря». И тут, делая вид, что жестокость сия принадлежит не ему, а «справедливому» Верховному уголовному суду, он «являет милость»: пятерых – повесить, первый разряд – пожизненная каторга и так далее. Его восприемник Александр II тоже был не чужд таких представлений на всю страну. Узнав от Муравьева-Амурского, что в Петербурге находится сын Волконских, он немедленно оценил ситуацию: в Сибири еще нет телеграфа, стало быть, надо с манифестом посылать гонца. Но обычный посланный царя есть обычный посланный. А вот сын государственного преступника, родившийся в тюрьме и везущий теперь освобождение отцу, матери и тем, кто тоже уцелел после тридцатилетних испытаний, – это уже театр!
И летит молодой человек на государственной тройке через всю Россию за Урал, всюду его встречают с восторгом, перед стечением народа читает он слова манифеста: «Подвергшимся разным за политические преступления наказаниям и доныне еще не получившим прощения, но по изъявленном ими раскаянию и безукоризненному поведению… даровать на основании особых поставленных для этого правил: одним облегчения – более или менее значительные, в самом месте их ссылки, другим же – освобождение от оной… а некоторым и дозволение жить, где пожелают, за исключением только С.-Петербурга и Москвы…»
Летит Михаил Волконский на тройке, устраивает митинги, голос его при чтении манифеста срывается от волнения…
Нет, в умении ставить спектакли и новому царю не откажешь!
И только в Иркутске происходит некоторый конфуз, как бывает на представлении, когда исполнитель вслед за суфлером произносит не только текст пьесы, но и авторские ремарки.
24 октября 1856 года в генерал-губернаторскую канцелярию собирались ссыльные. Были здесь и декабристы, съехавшиеся из пригородных деревень, и те, что жили в самом Иркутске, были польские повстанцы. Замещавший генерал-губернатора председатель казенно палаты П. Какуев читал указ и после имени каждого сообщал, кому разрешить вернуться, кому жить где пожелает, в пределах империи; но, видимо, не уразумев что есть в этом полученном секретным пакетом документе строки не для общего слуха, после объявления каждой милости произносил: «быть под надзором», «быть под наблюдением» начальства. Декабристы Трубецкой и Бечаснов в письменной форме подали протест. Финал спектакля был сорван.
«Полярная Звезда», издаваемая Герценым и Огаревым за границей, писала в эти дни: «Не хватило великодуший дать амнистию просто, без оговорок, а прощаются они с разными уловками насчет раскаяния, поведения, да еще на основании особых правил… надо по крайней мере 25 лет ссылки, чтобы русский император мог почти простить политического преступника… правительство может быть уверено, что прощает старика незадолго до смерти».
По иронии судьбы Михаил Волконский женился на внучке Бенкендорфа!
Сохранилась фотография княгини Волконской, сделанная в 1861 году, памятном отменой крепостничества в России: старая женщина в светлой с темными полосками накидке. Сурово сжаты ее губы, замкнуто лицо, взор устремлен в себя.
Ее долг перед собой, перед историей исполнен.
Впереди старость, и болезни, и две тихие могилы в имении их дочери Нелли в селе Воронки. Могилы, над которыми невольно вспоминаются слова Сергея Григорьевича Волконского: «…Жаль, что из наших общих опальных лиц костей – не одна могила; мыслю об этом не по гордости, тщеславию личному; врозь мы, как и все люди, – пылинки; но грудою кости наши были бы памятником дела великого при удаче для родины и достойного тризны поколений».