Был край, слезам и скорби посвященный
Восточный край, где розовых зарей
Луч радостный, на небе том рожденный,
Не услаждал страдальческих очей;
Где душен был и воздух вечно ясный
И узникам кров светлый докучал.
И весь обзор, обширный и прекрасный
Мучительно на волю вызывал.
Вдруг ангелы с лазури низлетели
С отрадою к страдальцам той страны,
Но прежде свой небесный дух одели
В прозрачные густые пелены…
Декабрист
А. И. Одоевский
МАРИЯ НИКОЛАЕВНА ВОЛКОНСКАЯ
В салоне Зинаиды Волконской, поэтессы и покровительницы муз, в большом доме на Тверской, неподалеку от Страстного монастыря, было светло. По занавесям, укрывшим окна из излишне настойчивых взглядов, ходили тени, у парадного притормаживали экипажи, и странный человечек в простом неприметном одеянии, приткнувшись в соседней подворотне, отмечал про себя:
– Так… Господа артисты… Как всегда… Господа бумагомаратели… Как всегда… Ага, господин Веневитинов… Пушкин… Впрочем, тоже как всегда!
И впрямь был вечер как вечер, и если он интересовал сегодня начальника Главного штаба господина Дибича, по чьему тайному повелению дежурил здесь человек, то лишь потому, что среди гостей находилась молодая огненноглазая женщина, дочь генерала Раевского, рвущаяся вслед за мужем в Сибирь, да еще потому, что день был особый. Каких-то двенадцать месяцев назад гремели в этом доме безобидные балы, поэты читали сочинения свои, возможно и неприятные правительству, однако же либерализм их простирался не столь далеко. Возмущение на Сенатской, арест декабристов, суд над ними породили в Зимнем дворце настороженность и опасения нового восстания, хотя многие могучие семьи были подкошены, смирились. Но бунт притаился в сердцах, тлеет искрой. Достаточно ветра, чтобы все вспыхнуло вновь. Ну нет, береженого бог бережет. Как бельма, были для Дибича, для Бенкендорфа, для, страшно сказать, самого императора полуосвещенные окна вот таких особняков. А дом на Тверской в доносах именовался не иначе как «сосредоточие всех недовольных». Здесь и в самом деле царил дух вольный и непреклонный. Зинаида Волконская не скрывала презрения к властям и возмущения жестокой расправой над декабристами.
Уже несколько дней жила у родственницы своей Мария Николаевна Волконская, и это особенно тревожило тайную канцелярию царя.
В своих записках Волконская вспоминает этот вечер 26 декабря 1826 года, вечер, предшествовавший ее отъезду в Сибирь: «В Москве я остановилась у Зинаиды Волконской, моей третьей невестки; она меня приняла с нежностью и добротой, которые остались мне памятны навсегда; окружила меня вниманием и заботами, полная любовь и сострадания ко мне. Зная мою страсть к музыке, она пригласила всех итальянских певцов, бывших тогда в Москве, и несколько талантливых девиц московского общества. Я была в восторге от чудного итальянского пения, а мысль, что я слышу его в последний раз, еще усиливала мой восторг».
Сохранилась запись этого вечера в бумагах Веневитинова; его рассказ и рассказ Волконской как бы дополняют друг друга.
Веневитинов: «Вчера провел я вечер, незабвенный для меня. Я видел во второй раз и еще более узнал несчастную княгиню Марию Волконскую, коей муж сослан в Сибирь, и которая сама отправляется в путь вслед за ним, вместе с Муравьевой. Она нехороша собой, но глаза ее чрезвычайно много выражают. Третьего дня ей минуло двадцать лет (21 год. – М. С.); но так рано обреченная жертва кручины, эта интересная и вместе могучая женщина – больше своего несчастья. Она его преодолела, выплакала; источник слез уже иссох в ней. Она уже уверилась в своей судьбе и, решившись всегда носить ужасное бремя горести на сердце, по-видимому, успокоилась…
…Когда в час роковой все надежды наши утрачены, когда коварная судьба поймала нас в ужасные свои ковы и прошедшее и настоящее блаженство одним ударом пресечены… когда все светлые радушные картины стерты для нас в будущем и взор наш угадывает в нем только мрачную, безраздельную, однообразную пустыню, – тогда может ли сам ум заниматься изъяснением себе понятия, может ли фантазия представлять определенные образы?... и что же согласнее музыки может раздаваться в душе нашей, тогда как все струны нашего сердца растроганы сим чувством и сливаются в один вечный звук печали?... Она, в продолжение целого вечера, все слушала, как пели, и когда один отрывок был отпет, то она просила другого».
Волконская: «В дороге я простудилась и совершенно потеряла голос, а пели именно те вещи, которые я лучше всего знала: меня мучила невозможность принять участие в пении. Я говорила им: «Еще, еще, подумайте, ведь я никогда больше не услышу музыки».
Веневитинов: «Отрывок из «Агнессы»… был пресечен в самом том месте, где несчастная дочь умоляет еще несчастнейшего родителя о прощении своем. Невольное сближение злосчастия Агнессы или отца ее с настоящим положением невидимо присутствующей родственницы своей (в тот вечер было много гостей и до двенадцати часов Мария Николаевна не входила в гостиную, сидела в другой комнате за дверью. – М. С.) отняло голос и силу у к[нягини] З[инаиды], а бедная сестра ее по сердцу принуждена была выйти, ибо залилась слезами и не хотела, чтобы это приметили в другой комнате: ибо в таком случае все бы ее окружили, а она страшится, чуждается света, и это понятно. Остаток вечера был печален… Когда все разъехались и осталось только очень мало самых близких… она вошла… в гостиную».
Волконская: «Тут был и Пушкин, наш великий поэт; я его давно знала; мой отец приютил его в то время, когда он был преследуем императором Александром I за стихотворения, считавшиеся революционными. Пушкин мне говорил: «Я намерен написать книгу о Пугачеве. Я поеду на место, перееду через Урал, поеду дальше и явлюсь к вам просить пристанища в Нерчинских рудниках».
«…он был связан дружбою с моими братьями и ко всем нам питал чувство глубокой преданности … во время добровольного изгнания в Сибирь жен декабристов он был полон искреннего восторга; он хотел мне поручить свое «Послание к узникам» для передачи сосланным, но я уехала… и он его передал Александрине Муравьевой».
Веневитинов: «…Становилось поздно, и приметно было, что она устала, хотя она сама в этом не сознавалась. Во время ужина она не плакала, не рыдала, но старалась всех нас развлечь от себя, говорила вообще очень мало, но говоря о предметах посторонних. Когда встали из-за стола, она тотчас пошла в свою комнату. И мы уехали уже после двух часов. Я возвратился домой с душой полною и никогда, мне кажется, не забуду этого вечера».
Процокали копыта, укатили в ночь кареты, со стороны реки потянул пронзительный вечер, расчищающий дорогу неторопливому зимнему солнцу. В доме погасли свечи, окна точно запали в стены, ушли внутрь, как бы спасаясь то ли от ветра, то ли от взгляда, настороженного, ждущего.
Прошло два дня. И когда казенному человеку показалось уже, что на сегодня служба его кончилась, подкатила у черному ходу кибитка. И чей-то голос сказал:
– Пора…
И чей-то голос ответил:
– Пора!
Мария Николаевна намеревалась провести в Москве еще несколько дней. Однако внезапное решение ее изменилось, она заторопилась. Причиной этому был снегопад. Он говорил о том, что дороги затвердели, стали проезжими для саней он как бы символизировал снежную загадочную Сибирь. В письме к Вере Федоровне Вяземской, жене известного поэта, друга Пушкина, Мария Николаевна писала после вечера у Зинаиды Волконской: «Не могу вам передать, с каким чувством признательности я вижу этот снегопад. Помогите мне, ради бога, уехать сегодня ночью, дорогая и добрая княгиня. Совести покоя нет с тех пор, что я вижу этот благодатный снег».
Проводить сестру приехала в Москву Екатерина Николаевна Орлова; мужу ее удалось избежать суда благодаря заступничеству брата, к которому Николай I питал благосклонность за то, что Алексей Орлов первым отдал приказ стрелять в восставших 14 декабря.
И Мария Николаевна заканчивает свое письмо к Вяземской так: «До свиданья, дорогая, добрая и сочувствующая княгиня.
Пойду подготовить сестру, чтобы она легче перенесла мой отъезд».
И как продолжение этого письма строки из «Записок» княгини Волконской: «Сестра, видя, что я уезжаю без шубы, испугалась за меня и, сняв со своих плеч салоп на меху, надела его на меня. Кроме того, она снабдила меня книгами, шерстями для рукоделия и рисунками. Я.. не могла не повидать родственников наших сосланных; они мне принесли письма для них и столько посылок, что мне пришлось взять вторую кибитку, чтобы везти их. Я покидала Москву, скрепя сердце, но не падая духом…»
Семья Раевских приметна даже на незаурядном фоне начала XIX века. Отец Марии Николаевны – отважный генерал, герой войны с Наполеоном, воспетый Жуковским:
Неподкупный, неизменный,
Хладный вождь в грозе военной,
Жаркий сам подчас боец,
В дни спокойные – мудрец…
Можно понять его современников: не каждый бы решился на такое – дабы остановить отступление отряда русских войск перед значительно превосходящими силами неприятеля в сражении под Дашковой, он пошел в атаку впереди строя, ведя с собой двух сыновей. И тот же прославленный Жуковский рассказал об этом подвиге Николая Николаевича Раевского в четырех пружинно-сжатых строках:
Раевский, слава наших дней,
Хвала! Перед рядами:
Он первый грудь против мечей
С отважными сынами.
Мать Марии Николаевны, Софья Алексеевна Раевская, была внучкой Ломоносова. От нее унаследовала дочь и темные глаза, и темные волосы, и гордую стать. Два брата – друзья Пушкина.
Первые известные нам эпизоды из юности Марии Раевской, будущей княгини Волконской, тоже связаны с Пушкиным.
«Приехав в Екатеринослав, я соскучился, поехал кататься по Днепру, выкупался и схватил горячку, по моему обыкновению. Генерал Раевский, который ехал на Кавказ с сыном и двумя дочерьми, нашел меня… в бреду, без лекаря, за кружкою оледенелого лимонада. Сын его (ты знаешь нашу тесную связь и важные услуги, для меня вечно незабвенные), сын его предложил мне путешествие к Кавказским водам…», – сообщал Пушкин брату Льву в сентябре 1820 года.
Мария Николаевна записала эту встречу так: «Я помню, как во время этого путешествия, недалеко от Таганрога, я ехала в карете с Софьей (сестра Марии Николаевны. – М.С.)… Увидя море, мы приказали остановиться, и вся наша ватага, выйдя из кареты, бросилась к морю любоваться им. Оно было покрыто волнами, и не подозревая, что поэт шел за нами, я стала, для забавы, бегать за волной и вновь убегать от нее, когда она меня настигала; под конец у меня вымокли ноги; я это, конечно, скрыла и вернулась в карету. Пушкин нашел эту картину такой красивой, что воспел ее в прелестных стихах, поэтизируя детскую шалость; мне было только 15 лет».
Я помню море пред грозою:
Как я завидовал вонам,
Бегущим бурной чередою
С любовью лечь к ее ногам!
Как я желал тогда с волнами
Коснуться милый ног устами!
Нет, никогда средь пылких дней
Кипящей младости моей
Я не желал с таким мученьем
Лобзать уста младых Армид
Иль розы пламенных ланит.
Иль перси, полные томленьем;
Нет, никогда порыв страстей
Так не терзал души моей!
Какой же силы было это чувство, если поэт пронес его сквозь всю свою полную скитаний и треволнений жизнь! Машенька являлась в его сочинениях то в образе Черкешенки в «Кавказском пленнике», то Марией в «Бахчисарайском фонтане», то дочерью Кочубея в « «Полтаве», где он даже сменил подлинное имя – Матрена – на милое ему Мария, отголоски высокого чувства есть и в «Цыганах». Ее лицо возникало в легких росчерках пера на страницах его рукописей. Вечный родник жил в душе поэта, питал чистой ключевой струей его думы, его строки, его осеннюю грусть. Чем дальше от нас тот двадцатый год девятнадцатого столетия, чем дальше счастливая, наполненная солнцем поездка в Гурзуф, тем виднее потаенная любовь поэта, любовь, мимо которой прошла, по юности лет, Мария Раевская.
Она взрослела, хорошела. Раевские дали детям своим отменное домашнее образование, и возрастающая привлекательность Марии, соединенная с тонкими суждениями, с удивительной музыкальностью, самобытностью начала давать первые плоды. К ней посватался граф Густав Олизар, предводитель дворянства в Киевской губернии. Ему было отказано. Граф Густав Олизар тосковал, писал стихи, оставил «Записки», где выразил чувства свои: «Нельзя не сознаться, что если во мне пробудились высшие, благородные, оживленные сердечным чувством стремления, то ими во многом я был обязан любви, внушенной мне Марией Раевской. Она была для меня той Беатриче, которой было посвящено поэтическое настроение, и, благодаря Марии и моему к ней влечению, я приобрел участие к себе первого русского поэта и приязнь нашего знаменитого Адама (Мицкевича. – М. С.)».
«Счастливейшие годы ранней юности!» – кроме восклицания этого, почти не осталось свидетельств о том, как жила, что думала, в кого была тайно влюблена Мария. Училась в родительском доме, бывала в гостях у сестры в Кишиневе, где снова встречалась с Пушкиным, не придавая значения его восторгам. Она еще не знала, что в жизнь ее входит человек, чью грозную и горькую судьбу ей предстоит облегчить. Он был старше ее вдвое и вскоре мог быть другом отцу ее, он был уже активным деятелем тайного общества, вошел в него сознательно и убежденно, и ненависть к российскому самодержавию была в нем созревшей. Он боялся, что Марии, если она выйдет за него замуж, придется разделить его страшную участь и не решался сделать предложение. За него стал ходатайствовать Михаил Федорович Орлов, муж старшей сестры – Екатерины Николаевны. И разрешение на брак было получено.
Каждый рассудил по-своему.
Волконский: Если мне придется отказаться от своего долга перед тайным обществом, я предпочту отказаться от счастья. Но пока нет причин отказываться.
Раевский: Степенный человек, спокойный, достойный, принадлежит к древнему княжескому роду, богат, учился в Петербурге у аббата Николя, затем в пансионе Жакино, слушал лекции по военному искусству у генерала Фуля, участник кампании 12-го года, герой, в двадцать четыре года произведен в генерал-майоры. Сейчас ему тридцать семь. Золотой возраст! Сдержан, влюблен. У таких страсть не переменчива. Князь Сергей Григорьевич – партия весьма достойная.
Раевская: Может быть, я его и полюблю… со временем.
Вероятно, рассуждения эти вылились в другие слова, имели другие оттенки, но то, что отношения сторон перед свадьбой в предположении нашей верны, говорит страница «Записок» княгини Волконской. «… я вышла замуж в 1825 году за князя Сергея Григорьевича Волконского … достойнейшего и благороднейшего из людей; мои родители думали, что обеспечили мне блестящую по светским воззрениям, будущность. Мне было грустно с ними расставаться: словно сквозь подвенечный вуаль мне смутно виднелась ожидавшая нас судьба. Вскоре после свадьбы я заболела, и меня отправили вместе с матерью, с сестрой Софьей и моей англичанкой в Одессу, на морские купания. Сергей не мог нас сопровождать, так как должен был, по служебным обязанностям, остаться при своей дивизии. До свадьбы я его почти не знала. Я пробыла в Одессе все лето и, таким образом, провела с ним только три месяца в первый год нашего супружества; я не имела понятия о существовании тайного общества, которого он был членом. Он был старше меня лет на двадцать и потому не мог иметь ко мне доверия в столь важном деле».
Да, брак этот начинался без взаимной любви. Тайна, которую вынужден был хранить Сергей Григорьевич Волконский, мешала ему завоевать расположение жены, ибо она при тонкой и чувствительной натуре своей видела в нем не полную откровенность. Ее желание понять мужа наталкивалось на странное невидимое препятствие, в такие минуты он становился ей, как писала Мария Николаевна сестрам, несносным. Их отчужденность росла.
Между тем Мария Николаевна готовилась стать матерью. И вот тут-то, почувствовав, возможно, материнскую ответственность перед будущим ребенком, она ощутила, как пришла к ней поразившая ее самое нежность, словно накаливалась она в потаенных хранилищах души, а теперь вышла наружу. 1 марта 1825 года она писала свекрови: «Вид моего бедного Сержа причиняет мне истинное огорчение: он так печалится, видя мои страдания! Как он нежно заботился обо мне! Самая ласковая мать не могла бы быть более заботливой по отношению к своему ребенку, чем он ко мне. Я не перестаю благословлять небо за то, что оно даровало мне друга столь достойного, столь исполненного доброты».
Но разлука была неминуемой, ибо наступал декабрь.
«Он приехал за мной к концу осени, – вспоминает Волконская, – отвез меня в Умань, где стояла его дивизия, и уехал в Тульчин – главную квартиру Второй армии. Через неделю он вернулся среди ночи; он меня будит, зовет: «Вставай скорей»; я встаю, дрожа от страха. Моя беременность приближалась к концу, и это возвращение, этот шум меня испугали. Он стал растапливать камин и сжигать какие-то бумаги. Я ему помогала, как умела, спрашивая, в чем дело? «Пестель арестован». – «За что?» Нет ответа. Вся эта таинственность меня тревожила. Я видела, что он был грустен, озабочен. Наконец он мне объявил, что обещал моему отцу отвезти меня к нему в деревню на время родов, – и вот мы отправились. Он меня сдал на попечение моей матери и немедленно уехал; тотчас по возвращении он был арестован и отправлен в Петербург. Так прошел первый год нашего супружества; он был еще на исходе, когда Сергей уже сидел под затворами крепости в Алексеевском равелине».
Ничего еще не зная об его аресте, Мария Николаевна пишет мужу из Болтышки 31 декабря 1825 года: «Не могу тебе передать, как мысль о том, что тебя нет здесь со мной, делает меня печальной и несчастной, ибо, хоть ты и вселил в меня надежду обещанием вернуться к 11-му (годовщина их свадьбы. – М. С.), я отлично понимаю, что это было сказано тобой лишь для того, чтобы немного успокоить меня; тебе не разрешат отлучиться. Мой милый, мой обожаемый, мой кумир Серж! Заклинаю тебя всем, что у тебя есть самого дорогого сделать все, чтобы я могла приехать к тебе, если решено, что ты должен остаться на своем посту…»
Она еще не ведала, что дальняя дорога ей уже уготована судьбой.
Через тридцать лет сын декабриста Якушкина Евгений Иванович отправился в Сибирь. В Красноярске он встретился с Волконским, с которым предстояло вместе добираться в Иркутск. Вот каким увидел его молодой путешественник: «Человек, каких встречаешь… между молодыми, потому что с такими понятиями стариков почти совсем нет. К дворянству у него ненависть такая, ежели не на деле, так на словах (и это в его роды редкость), что сделала бы честь любому республиканцу 93-года. Впрочем, в искренности его убеждений сомневаться нельзя. Он вступил в общество, конечно, по убеждению, а не из каких-нибудь видов: в 1813 г. он уже был генералом (ему было 24 года) – у него не было недостатка ни в надеждах на будущее, ни в средствах к жизни, ни в имени. Почти в одно и то же время он и М. Орлов женились на двух сестрах Раевских, дочерях известного генерала 1812 года Ник.Ник. Раевского. Н.Н. Раевский, знавший, что оба они принадлежат к тайному обществу, требовал, чтобы они оставили его, ежели хотят жениться на его дочерях. М. Орлов согласился, но Волконский, страстно влюбленный в Раевскую, отказался наотрез, объявя, что убеждений своих он переменить не может и что он никогда от них не откажется. Партия была так выгодна, что Раевский не настаивал на своих требованиях и согласился на свадьбу. Этот брак, вследствие характеров совершенно различных, должен был впоследствии доставить много горя Волконскому… Любила ли когда-нибудь Мария Николаевна, жена Волконского, своего мужа – это вопрос, который решить теперь трудно, но, как бы то ни было, она была одной из первых, приехавших в Сибирь разделить участь мужей, сосланных в каторжную работу. Подвиг, конечно небольшой, ежели есть сильная привязанность, но почти непонятный, ежели этой привязанности нет».
«Почти непонятным» отъезд в Сибирь Волконской был для многих, и в первую очередь для ее отца.
После ареста князя Волконского ее окружили заговором молчания. Письма к ней от Волконского, от его сестры и брата перехватывались, сведения обо всем, что произошло на Сенатской площади, до нее доходили скупо. На страже стоял брат Александр, взявший контроль над почтой и поступками Марии в свои руки. Екатерина писала брату, что на месте Марии она, не задумываясь отправилась бы за мужем своим, но этого письма Мария не видела. Впервые она узнала об аресте Сергея Григорьевича лишь 3 марта 1826 года и уже через два дня сообщала ему: «…я узнала о твоем аресте милый друг. Я не позволяю себе отчаиваться… Какова бы ни была твоя судьба, я ее разделю с тобой, я последую за тобой в Сибирь, на край света, если это понадобиться, – не сомневайся в этом ни минуты, мой любимый Серж. Я разделю с тобой и тюрьму, если по приговору ты останешься в ней».
Это было сказано в порыве сострадания. Это было пророчество.
Уже 8 марта она писала брату Александру: «Сергей – лучший из мужей и будем лучшим от отцов, и я его сейчас люблю более, чем когда-либо, ведь он несчастен…»
Ждали суда, ждали отъезда Волконского в ссылку, в Петербурге были поставлены семейные заставы, дабы заранее знать все, что связано с будущим декабристов. Ко всему еще Мария Николаевна была больна.
«Роды были очень тяжелы, без повивальной бабки (она приехала только на другой день). Отец требовал, чтобы я сидела в кресле, мать, как опытная мать семейства, хотела, чтобы я легла в постель во избежание простуды, и вот начался спор, а я страдаю; наконец воля мужчины, как всегда, взяла верх; меня поместили в большом кресле, в котором я жестко промучилась без всякой медицинской помощи… Наконец к утру приехал доктор, и я родила своего маленького Николая, с которым впоследствии мне было суждено расстаться навсегда. У меня хватило сил дойти босиком до постели, которая не была согрета и показалось мне холодной, как лед; меня сейчас же бросило в сильный жар, и сделалось воспаление мозга, которое продержало меня в постели в продолжение двух месяцев. Когда я приходила в себя, я спрашивала о муже; мне отвечали, что он в Молдавии, между тем как он был уже в заключении и проходил через все нравственные пытки допросов».
Можно представить, что происходило в душе Марии Николаевны в эти беспросветные дни. Она не могла не задумываться над странным поведением мужа в часы их последней встречи: муж сжигал бумаги, так поступают неспроста. Она ощущала вокруг себя пустоту, ее держали в неведении стало быть, давали пищу воображению. И случилось то, чего не ожидали ни родители, ни братья, которые, конечно же, вели себя так из одной только любви к ней; она стала отдаляться от них. До сих пор они были для Марии Николаевны всем – она жила их мыслями, она верила в их доброту и справедливость и даже в том, что брак ей поначалу был в тягость, она винила только самое себя. Теперь она как бы перерезала родственные связи, становилась сама собой, соображение ее все более занимал муж. Желание увидеть его стало нестерпимым, и Мария Николаевна потребовала от родных правды. Тогда ей объявили, что Сергей Григорьевич арестован, но постарались ослабить ее сочувствие к мужу. Теперь она узнала, что и отец ее, и брат Александр в Петербурге, что они пытаются хлопотать по делу Орлова и Волконского, принимая все меры, используя все связи, чтобы выручить зятьев из беды. Мария Николаевна объявила матери, что едет в Петербург. Ее решительность была непоколебимой.
«Все было готово к отъезду; когда пришлось встать, я вдруг почувствовала сильную боль в ноге. Посылаю за женщиной, которая так усердно молилась за меня богу; она объявляет, что это рожа, обертывает мне ногу в красное сукно с мелом, и я пускаюсь в путь со своей доброй сестрой и ребенком, которого по дороге оставляю у графини Браницкой, тетки моего отца».