Декабристы

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » Декабристы » ДРУЖЕСКИЕ СВЯЗИ ДЕКАБРИСТОВ » Батюшков Константин Николаевич


Батюшков Константин Николаевич

Сообщений 11 страница 20 из 35

11

Глава V. Приезд Батюшкова в Москву

Пребывание Батюшкова в Москве в первой половине 1810 года. - Впечатления Москвы. - Свидание с И.А. Петиным. - Отношения к московским литераторам. - Знакомство с В.Л. Пушкиным, В.А. Жуковским, князем П.А. Вяземским и Н.М. Карамзиным. - Пребывание Батюшкова в селе Остафьеве летом 1816 года

"Я приехал сюда в Рождество и живу у Катерины Федоровны, которая не хочет, чтоб я жил один. Поэтому можешь рассудить, любезная сестрица, любит ли она меня; поэтому можешь рассудить, люблю ли я ее, я, который растворяю настежь обе двери сердца моего, когда дело идет до... любви, например"*.

______________________

* Соч., т. III, с. 71.

______________________

Так писал Батюшков Александре Николаевне в своем первом письме из Москвы. Если не ошибаемся, это было первое свидание Константина Николаевича с Е.Ф. Муравьевою после того, как она овдовела. Ей, конечно, было больно, что Батюшков не приехал в Петербург по ее вызову летом 1807 года, во время предсмертной болезни Михаила Никитича; но Муравьев, умирая, поручал Батюшкова попечениям своей жены*, и достойнейшая Екатерина Федоровна сочла исполнение его завета своим священным долгом. Она следила за молодым своим родственником и писала ему еще во время Финляндского похода**. Теперь же, когда Батюшков задумал оставить военную службу и не знал сам, как устроится его судьба, она оказала ему истинно родственное внимание и участие. С этих пор между ними установились такие отношения, в которых на долю Екатерины Федоровны выпало заменить Константину Николаевичу родную мать.

______________________

* Соч., т. III, с. 341.
** Там же, с. 20, 31.

______________________

Муравьева переселилась в Москву, чтобы дать своим сыновьям образование в университете, которого ее муж был столь заботливым попечителем. В 1810 году, при старшем их сыне, умном и даровитом Никите Михайловиче (ему было тогда 14 лет), находился воспитателем швейцарец Петра, по свидетельству Батюшкова - добрый и честный человек, внушивший горячее расположение к себе своему питомцу*. Дом Муравьевой посещали, между прочим, некоторые из московских профессоров и вообще лиц учебного ведомства, пользовавшиеся расположением покойного Михаила Никитича, в особенности умный и деловитый П.М. Дружинин, директор училищ Московской губернии, некоторое время преподававший естественную историю в университете, и известный врач, питомец масонов, М.Я. Мудров. Кажется, что и профессор Буле, отличный знаток древних языков и истории искусства, бывший главным сотрудником М.Н. Муравьева по упрочению классических студий в Московском университете, также бывал у Екатерины Федоровны; старший сын ее готовился в то время к поступлению в университет и обучался древним языкам, если не ошибаемся, у Буле и его ученика Н.Ф. Кошанского**. В доме же Муравьевой Константин Николаевич встретился с родственником и другом ее мужа, И.М. Муравьевым-Апостолом, которого в юности знавал в Петербурге; это был один из самых умных и просвещенных людей своего времени. Наконец, своим человеком в том же доме был Карамзин; он называл Екатерину Федоровну "истинною женой Михаила Никитича" и считал ее "за свою родную"***; в 1809 году, несмотря на свои исторические работы, он согласился взять на себя наблюдение за изданием некоторых сочинений ее мужа, которое и появилось в Москве в начале 1810 года****. Но Карамзин был в то время отчаянно болен, Батюшков нескоро мог с ним познакомиться*****.

______________________

* Там же, с. 180, 186. Здесь кстати заметить, что известие Вигеля, будто революционные идеи были внушены Никите Михайловичу его воспитателем Магиером (Воспоминания, ч. IV, с. 40-41, 131-132), крайне сомнительно. Из писем Батюшкова видно, что Петра оставался в доме Муравьевых до самой смерти своей в апреле 1812 года, а в августе того же года Вигель видел Магиера в Пензе. Когда же успел этот Магиер быть наставником Н.М. Муравьева?
** О знакомстве М.Н. Муравьева с древними языками упоминает и Батюшков (Соч., т. III, с. 515).
*** Неизданные сочинения и переписка Н.М. Карамзина. СПб., 1866, ч. I, с. 143, 151.
**** Письма Карамзина к Дмитриеву, с. 136.
***** Соч., т. III, с. 71.

______________________

Итак, уже в доме Муравьевой Батюшков нашел образованное общество, отсутствие которого столь тяготило его в деревне; но вскоре по приезде в Москву у него составилось обширное знакомство и вне семейного круга.

Быть может, в детстве Батюшкову случилось быть в Москве; но взрослым он впервые посетил ее теперь, и древняя столица произвела на него сильное впечатление. Он задумал сейчас же дать о том отчет Гнедичу*; но это намерение нашего поэта постигла участь весьма многих обширных предприятий: оно не было приведено в исполнение, и памятником его остался лишь небольшой отрывок, очень, впрочем, любопытный во многих отношениях**.

______________________

* Соч., т. III, с. 72, 75.
** Там же, т. II, статья: "Прогулка по Москве"; она написана, вероятно, в первой половине 1812 года, а содержание ее, очевидно, состоит из наблюдений, сделанных автором в течение пребывания его в Москве в 1810 и 1811 гг.

______________________

Москва поразила Батюшкова и внешним видом своим, и характером своего населения. В допожарной Москве памятники древности сохранялись еще в большем количестве, чем сколько их уцелело после нашествия французов. Образованием своим Батюшков вовсе не был подготовлен к тому, чтобы ценить эти остатки прошлого, но и он не мог остаться равнодушным к тем историческим воспоминаниям, которые проснулись в нем, когда он вступил в Кремль. "Здесь, - говорил он, - представляется взорам картина, достойная величайшей в мире столицы, построенной величайшим народом на приятнейшем месте. Тот, кто, стоя в Кремле и холодными глазами смотрев на исполинские башни, на древние монастыри, на величественное Замоскворечье, не гордился своим отечеством и не благословлял России, для того (и я скажу это смело) чуждо все великое, ибо он был жалостно ограблен природою при самом его рождении"*. Но рядом с этими остатками древности, пробудившими патриотическую гордость нашего поэта, глазам его представилась картина новой жизни в Москве. В ряде легких очерков Батюшков рисует пред читателем различные типы и сцены, подмеченные в московском обществе, и затем приходит к такому заключению: "Я думаю, что ни один город в мире не имеет ниже малейшего сходства с Москвою. Она являет редкие противоположности в строениях и нравах жителей. Здесь роскошь и нищета, изобилие и крайняя бедность, набожность и неверие, постоянство дедовских времен и ветреность неимоверная, как враждебные стихии, в вечном несогласии и составляют сие чудное, безобразное, исполинское целое, которое мы знаем под общим именем: Москва"**. Та же мысль о смешении резких противоположностей в московской жизни повторена Батюшковым и в другом месте статьи и дает повод к такому замечанию: "Москва есть вывеска иди живая картина нашего отечества... Видя отпечатки древних и новых времен, вспоминаю прошедшее, сравниваю оное с настоящим, тихонько говорю про себя: Петр Великий много сделал и - ничего не кончил"***.

______________________

* Там же, т. I, с. 21.
** Соч., т. II, с. 28.
*** Там же, с. 20.

______________________

Так наблюдения над Москвой привели Батюшкова к роковому вопросу нашей образованности - о значении Петровской реформы. Вопрос этот еще с екатерининских времен был возбуждаем в нашей литературе, и мы можем не сомневаться, что теоретически Батюшков сочувствовал тому его решению, которое было предложено также теоретически Карамзиным в "Письмах русского путешественника"*; но в своих московских очерках наш автор воздерживается от прямого ответа на поставленный вопрос; мало того, непосредственное наблюдение московской жизни вызывает его на следующее тонкое замечание: "Москва есть большой провинциальный город, единственный, несравненный, - ибо что значит имя столицы без двора? Москва идет сама собою к образованию, ибо на нее почти никакие обстоятельства влияния не имеют"**. Значит, в пестром составе московского общества Батюшков подметил действенный процесс умственного развития, совершающийся без толчков извне, естественною силою вещей, иначе - признал возможность и законность того, чтобы общечеловеческие начала образованности развивались на русской почве в применении к условиям страны и народности.

______________________

* Письмо из Парижа от мая 1790 г.
** Соч., т. II, с. 29.

______________________

Таким образом, общие впечатления пребывания Батюшкова в Москве были самые благоприятные: он сразу понял и оценил ее великое значение в общей русской жизни; в этом отношении его непритязательные заметки напоминают известное суждение о Москве, высказанное Карамзиным несколько позже (в 1817 году) в "Записке о московских достопамятностях". Зато обыденное течение московской жизни, в котором выражался быт и характер ее обитателей, удовлетворило его гораздо менее.

Карамзин не без гордости называл Москву "столицей российского дворянства", куда охотнее, чем в Петербург, "отцы везут детей для воспитания, и люди свободные едут наслаждаться приятностями общежития". Коренной москвич, зоркий наблюдатель и деятельный участник прежней московской жизни, князь П.А. Вяземский в своих позднейших воспоминаниях о допожарной Москве написал ее апологию. "В то время, - говорил он, - были еще Европе памятны свежие предания о событиях, возмутивших и обагривших кровью почву Франции в борьбе со старыми порядками и в напряженных восторженных усилиях установить порядки новые. В самой Франции умы успокоились и остыли. Эта реакция вызвала потребность и жажду мирных и общежитейских удовольствий. Эта реакция, хотя до нас собственно и не касавшаяся, потому что у нас не было перелома, неминуемо однако же должна была отозваться и в России. Праздная Москва обратилась к этим удовольствиям, и общественная жизнь сделалась потребностью и целью ее исканий и усилий. Было в этом много поверхностного, много, может быть, легкомысленного - не спорю; но по крайней мере внешняя и блестящая сторона умственной жизни, именно допожарной Москвы, была во всей силе своей и процветании"*.

______________________

* Полн. собр. соч. кн. Вяземского, т. VII, с. 113-144.

______________________

На нашего поэта то, что в приведенных строках представлено в столь радужных красках, подействовало несколько иначе. Как ни ценил он приятность общества, однако шумная пустота и праздное легкомыслие московской общественной жизни не соблазнили его; если он иногда и жертвовал им, то никогда не отдавался всецело. "Праздность, - говорит он, - есть нечто общее, исключительно принадлежащее сему городу; она более всего приметна в каком-то беспокойном любопытстве жителей, которые беспрестанно ищут нового разъяснения. В Москве отдыхают, в других городах трудятся менее или более, и потому-то в Москве знают скуку со всеми ее мучениями. Здесь хвалятся гостеприимством, но - между нами - что значит это слово? Часто - любопытство. В других городах вас узнают с хорошей стороны и приглашают навсегда; в Москве сперва пригласят, а после узнают"*. В первое время по приезде Батюшков довольно много посещал общество; но вскоре эти бесцельные выезды потеряли для него интерес. "Свет, - пишет он Гнедичу чрез месяц по приезде в Москву, - так холоден и ничтожен, так скучен и глуп, так для меня, словом, противен, что я решился никуда ни на шаг"**. "Сегодня, - читаем мы в другом письме, - ужасный маскарад у г. Грибоедова***, вся Москва будет, а у меня билет покойно пролежит на столике, ибо я не поеду... Я вовсе не для света сотворен премудрым Дием! Эти условия, проклятые приличности, эта суетность, этот холод и к дарованию, и к уму, это уравнение сына Фебова с сыном откупщика или выб..ком счастья, это меня бесит!"**** По уму и дарованиям своим Батюшков, конечно, имел право считать себя выше среднего уровня московского общества. Понятно поэтому, что он скоро стал уклоняться от встреч с людьми, к которым не чувствовал расположения, стал избегать толпы; но не следует придавать слишком большое значение тем частым жалобам на скуку, которые встречаются в его московских письмах. Рядом с этими жалобами в тех же письмах мы находим свидетельство, что он нигде не проводил время приятнее, чем в Москве. В одном из позднейших своих стихотворений***** он сам признается, что именно в Москве он "дышал свободою прямою".

______________________

* Соч., т. II, с. 28.
** Соч., т. III, с. 76.
*** Алексей Федорович Грибоедов, дядя автора "Горе от ума", лицо с которого, как говорят, списан Фамусов.
**** Соч., т. III, с. 77-79.
***** Там же, т. I, с. 223; ср.: т. III, с. 303.

______________________

Кроме случайных знакомств в разных московских гостиных, Батюшков с удовольствием встретил здесь и некоторых петербургских приятелей и, сверх того, сошелся с несколькими новыми лицами, которые вскоре стали его близкими друзьями.

Из петербуржцев он виделся в Москве с Л.Н. Львовым, К.М. Бороздиным, Н.А. Радищевым, А.И. Ермолаевым*, но всего более рад был встрече с И.А. Петиным, своим сослуживцем в двух походах. Беседы с ним развлекали Батюшкова в дни хандры**. Петин был натура серьезная и чрезвычайно гуманная, и этими сторонами своего характера он, по-видимому, оказывал отрезвляющее влияние на Батюшкова, в котором живость доходила порой до легкомыслия. Вот один случай из их дружеских сношений, рассказанный самим поэтом и свидетельствующий о благородном характере Петина: "По окончании Шведской войны мы были в Москве. Петин лечился от жестоких ран и свободное время посвящал удовольствиям общества, которого прелесть военные люди чувствуют живее других. Но один вечер мы просидели у камина в сих сладких разговорах, которым откровенность и веселость дают чудесную прелесть. К ночи мы вздумали ехать на бал и ужинать в собрании. Проезжая мимо Кузнецкого моста, пристяжная оторвалась, и между тем как ямщик заботился об упряжке, к нам подошел нищий, ужасный плод войны, в лохмотьях, на костылях. "Приятель, - сказал мне Петин, - мы намеревались ужинать в собрании; но лучше отдадим серебро наше этому бедняку и возвратимся домой, где найдем простой ужин и камин". Сказано - сделано. "Это безделка, если хотите, - заключает свой рассказ Батюшков, - но ее не надобно презирать... Это безделка, согласен; но молодой человек, который умеет пожертвовать удовольствием другому, чистейшему, есть герой в моральном смысле"***. Прибавим к этому, что и рассказчик, который умел оценить такого рода героизм в Петине, сам рисуется здесь очень симпатичными чертами.

______________________

* Там же, с. 75, 76, 78, 82 и др.
** Соч., т. I, с. 78-79.
*** Там же, т. II, с. 194.

______________________

Новые знакомые, с которыми Батюшков сблизился в Москве, принадлежали большею частью к литературному кругу. Первая встреча Константина Николаевича с представителями московского Парнаса произвела на него неблагоприятное впечатление: в письме к сестре он отозвался о них очень насмешливо*, а в письме к Гнедичу выразил предположение, что они "хотят съесть" его**. В этом случае он имел в виду главным образом даровитого университетского стихотворца Мерзлякова, которого еще в 1805 году встречал в Петербурге у М.Н. Муравьева***, и бездарного князя П.И. Шаликова. Их обоих Батюшков осмеял в своем "Видении на берегах Леты", где Мерзляков выведен в виде жалкого педанта. Это сатирическое стихотворение уже ходило тогда в Москве в списках****, и осмеянные действительно могли быть в обиде на остроумного автора. Притом же некоторая исключительность и самомнение в самом деле отличали тех из московских профессоров, которые принимали более деятельное участие в литературе; чувствуя превосходство своего образования, они свысока смотрели на писателей, избравших себе это поприще по непосредственному влечению таланта, а не по указаниям школы; так держал себя столь умный человек, как Каченовский; не совсем свободен был от этого недостатка и добродушный, но самолюбивый Мерзляков. Батюшков, однако, ошибся в своих опасениях; познакомившись с Каченовским, он встретил внимание с его стороны и в свою очередь не мог не оценить его ума и честности*****, а сойдясь с Мерзляковым, убедился в благородстве его характера. В апреле месяце он писал уже Гнедичу: "Мерзляков... обошелся (со мною), как человек истинно с дарованием, который имеет довольно благородного самонадеяния, чтоб забыть личность в человеке... Он меня видит - и ни слова, видит - и приглашает на обед. Тон его нимало не переменился... Я молчал, молчал и молчу до сих пор, но если придет случай, сам ему откроюсь в моей вице"******.

______________________

* Соч., т. III, с. 71: "Я познакомился здесь со всем Парнасом... эдаких рож и не видывал".
** Там же, с. 76.
*** Там же, т. II, с. 507.
**** Там же, т. III, с. 86.
***** Там же, с. 77, 86.
****** Соч., т. III, с. 86.

______________________

Батюшков встречался с Мерзляковым, между прочим, у Ф.Ф. Иванова, посредственного писателя, но занимательного собеседника и любезного, гостеприимного человека, в доме которого особенно часто сходились московские литераторы и любители литературы. На этих собраниях появлялись A.M. и В.Л. Пушкины, А.Ф. Воейков, князь И.М. Долгорукий, Ф.Ф. Кокошкин и князь П.А. Вяземский; по словам нашего поэта, здесь проводили время весело, "с пользою и с чашею в руках"*. Из названных лиц Константин Николаевич более коротко сошелся с В.Л. Пушкиным и князем Вяземским. В то же время он сблизился и с Жуковским, и таким образом положено было начало новым дружеским связям, которыми отмечен дальнейший период литературной жизни Батюшкова.

______________________

* Там же, с. 86; ср.: с. 674-675. Быть может, не все названные лица находились в Москве в первой половине 1810 г., когда Батюшков впервые появился в доме Ф.Ф. Иванова, но наше указание относительно этих литературных собраний и их посетителей одинаково применяется и к первой половине 1810 г. и к первым месяцам 1811 -го, которые Батюшков также провел в Москве.

______________________

Василий Львович Пушкин в то время уже не был молодым человеком; но в его восприимчивой натуре столько было живости, в характере столько добродушия, что он легко становился товарищем самой зеленой молодежи. Остроумный и любезный собеседник в обществе, хорошо образованный на французский лад, он был одним из самых горячих сторонников карамзинского направления. При всем его легкомыслии культ Карамзина составлял для него предмет твердого убеждения; он не без ловкости отстаивал его и чутко следил за всяким маневром противной партии. Собственная его литературная деятельность была ничтожна; но в то непритязательное время и он был, по выражению князя Вяземского, стихотворец на счету: ценили легкость его стиха и смеялись остроумию его сатирических выходок. Симпатии Батюшкова к Пушкину обозначились очень рано: еще в первой молодости он написал подражание одному из стихотворений Василия Львовича, некогда напечатанному в "Аонидах" Карамзина*. Личное знакомство поставило Константина Николаевича в приятельские отношения к Пушкину, которые хотя и не стали вполне задушевными, оставались, однако, постоянно неизменными.

______________________

* Ср.: в Соч. Батюшкова, т. I, с. 7, стихотворение "Послание к стихам моим" с пьесой В. Пушкина "Вечер".

______________________

Другим и более серьезным характером отличались связи Батюшкова с Жуковским и Вяземским. Первого Батюшков давно знал заочно по его произведениям; в то время, когда огромное большинство авторитетных петербургских литераторов и не подозревало, что в Москве появился писатель с крупным поэтическим талантом*, наш юный поэт уже следил за деятельностью автора "Сельского кладбища" и "Людмилы"**; знал он, без сомнения, и то, что М.Н. Муравьев, всегда столь внимательный ко всякому дарованию, заметил Жуковского и несколько раз предлагал ему свое покровительство***.

______________________

* См. о том любопытное свидетельство СП. Жихарева в Дневнике чиновника - Отеч. Записки, 1855, т. CI, с. 387-388.
** Соч., т. III, с. 19.
*** Соч. Жуковского, 7-е изд., т. VI, с. 394.

______________________

Теперь Жуковский предстал Константину Николаевичу воочию, со всею привлекательностью своего характера, наивного, глубоко искреннего, но в то же время твердого, и с оригинальным взглядом на жизнь, очень далеким от воззрений самого Батюшкова. Последний, однако, скоро понял и оценил его; в письмах Гнедичу Батюшков беспрестанно говорит о нем, и всегда в самых нежных выражениях: "Жуковский - истинно с дарованием, мил и любезен и добр. У него сердце на ладони... Я с ним вижусь часто и всегда с новым удовольствием"*. Или еще: "Жуковского я более и более любить начинаю"** и т.п. Как прежде с Гнедичем, Константин Николаевич сошелся с Жуковским отчасти в силу того, что их натуры и сами по себе, и в творчестве были совершенно различны и, как увидим впоследствии, эта разница придавала особенную прелесть их дружбе в глазах Батюшкова.

______________________

* Соч., т. III, с. 81.
** Там же, с. 87.

______________________

Что касается Вяземского, то к сближению с ним наш поэт ничем не был подготовлен: ни своего живого ума, ни своеобразного поэтического дарования семнадцатилетний юноша еще не успел обнаружить. Но встретившись с ним, Батюшков нашел много общего с собою и в складе его образования, и в направлении ума, и в воззрениях. Подобно Батюшкову, Вяземский вырос в среде очень просвещенной и потому развился очень рано; он тоже воспитался на свободных мыслителях XVIII века и также смотрел на жизнь глазами эпикурейца; таким образом, здесь именно сходство воззрений послужило основой для дружбы. Но под холодным лоском светскости, под несколько суровою внешностью, которою князь Петр Андреевич отличался и смолоду, в нем билось участливое сердце, способное к деятельной любви; никто лучше Вяземского не умел понять, что тревожная натура Батюшкова нуждалась в особенно нежном уходе; Вяземский обратил на нее свою дружескую заботливость: он не только был путеводителем нашего поэта в московском обществе, но и ободрял его в житейских неудачах и готов был войти в его личные нужды, нимало притом не затрагивая чуткого самолюбия Константина Николаевича. Этим попечениям, этой приязни Вяземского наш поэт был обязан, может быть, счастливейшими минутами своей молодости.

Независимость холостого человека при хорошем достатке давала Вяземскому возможность стать центром дружеского кружка. Сходки приятелей и веселые ужины устраивались, преимущественно, в доме князя. Батюшков сохранил воспоминание об этом доме, сгоревшем в 1812 году, и о происходивших там собраниях в одном из своих стихотворений, которое написано уже после пожара Москвы:

Где дом твой, счастья дом?.. Он в буре бед исчез,
И место поросло крапивой,
Но я узнал его: я сердцу дань принес
На прах его красноречивой.
Скажи, давно ли здесь, в кругу твоих друзей,
Сияла Лила красотою?
Благия небеса, казалось, дали ей
Все счастье смертной под луною:
Нрав тихий ангела, дар слова, тонкий вкус,
Любви и очи, и ланиты,
Чело открытое одной из важных муз
И прелесть девственной хариты.
Ты сам, забыв и свет, и тщетный шум пиров,
Ее беседой наслаждался
И в тихой радости, как путник средь песков,
Прелестным цветом любовался...

Кроме того, в самую бытность свою в Москве Батюшков написал стихотворение "Веселый час", которое служит памятником приятных минут, проведенных им там в дружеском кружке. В этой пьесе он повторил те же мотивы эпикурейского взгляда на жизнь, которые встречаются в стихах ранней его молодости*, и как бы в ответ нашему поэту, те же мотивы находим в пьесе, написанной в то же время Вяземским: "Молодой Эпикур"**.

______________________

* "Веселый час" составляет переделку стихотворения 1805 года "Совет друзьям".
Полн. собр. соч. кн. П.А. Вяземского, т. III, с. 12.

______________________

Но не одни веселые пиры сблизили Батюшкова с новыми московскими приятелями. В беседах с ними он нашел то, чего ему недоставало не только в деревне, но и в Петербурге, нашел сочувственную, справедливую оценку своего дарования и проверил те литературные взгляды, которые вырабатывались у него в деревенском уединении. Правда, и на берегах Невы у него был близкий приятель, от которого он не скрывал своего отвращения от господствовавшего в Петербурге литературного вкуса; но Гнедич был человек чересчур осторожный и не решался разорвать вполне связи с литературными староверами. Когда "Видение на берегах Леты" распространилось в Петербурге и произвело взрыв негодования против смелого автора среди сторонников Шишкова, Гнедич понизил свое мнение об этой сатире нашего поэта, о которой прежде отзывался с восхищением*.

______________________

* Там же, с. 86.

______________________

С новыми московскими друзьями Константина Николаевича не могло случиться чего-либо подобного: они были убежденные противники литературного староверства и не скрывали этого. Даже мирный Жуковский, вовсе не охотник до литературной полемики, при самом начале своего знакомства с Батюшковым советовал ему приняться за новую сатирическую поэму на тему о распре нового языка со старым*, а Вяземский, сам прирожденный полемист, мог, разумеется, только поддерживать и укреплять в Батюшкове вражду против представителей "дурного вкуса". В том же смысле подавал свой голос и В.Л. Пушкин. Таким образом, Батюшков, не приученный прежнею жизнью в петербургских литературных кружках к самостоятельному изъявлению литературных мнений, выработал себе теперь ясное убеждение, какому направлению должно следовать в литературе. С этих пор он становится усердным вкладчиком в "Вестник Европы", в редакции которого Жуковский еще принимал участие и где вообще в то время стремления литературных староверов встречали себе дельный отпор.

______________________

* Полн. собр. соч. кн. П.А. Вяземского, т. III, с. 77.

______________________

Окончательно укрепило Батюшкова в сочувствии к новой школе знакомство его с Карамзиным. По причине болезни последнего оно состоялось не раньше, как месяца чрез полтора по приезде Константина Николаевича в Москву. Карамзин в то время уже был погружен в свой исторический труд и не только не принимал участия в полемике, вызванной прежнею его деятельностью, но и перестал писать в прежней своей литературной манере; опыт жизни изменил уже во многом убеждения Русского Путешественника. Батюшков никогда не был поклонником сентиментализма и даже смеялся над приторными крайностями, до которых его довели первые подражатели Карамзина. Он не посещал Лизина пруда, "сего места, очарованного Карамзиновым пером", как выразился один из его наивных почитателей*, и не пошел бы на поклон к "чувствительному автору**; но он искренно уважал просвещенного писателя, который "показал нам истинные образцы русской прозы", дал новую обработку литературному языку и возбудил плодотворное движение в родной словесности. Со своей стороны и Карамзин был предрасположен в пользу даровитого воспитанника М.Н. Муравьева***. Первая их встреча произошла случайно, на улице****, но Батюшков тогда же получил приглашение к нему в дом. Карамзин вообще был довольно разборчив на знакомства и жил уединенно; к этому побуждала его и ограниченность его средств, и клеветы врагов и завистников, не брезгавших писать доносы, что он проповедует безбожие и якобинство. Зато в тесном кругу своих близких друзей он любил откровенную беседу, и речь его была поучительна и увлекательна:

С подъятыми перстами,
Со пламенем в очах,
Под серым юберроком
И в пыльных сапогах,
Казался он пророком,
Открывшим в небесах
Все тайны их священны.

______________________

* Молодой художник И.А. Иванов, приятель А.Х. Востокова, в письме к нему от 1799 г. - Сборник 2-го отд. Акад. Наук, т. V, вып. 2, с. VIII.
** Соч., т. И, с. 83.
*** Там же, т. III, с. 75, 77.
**** Там же, с. 78.

______________________

Так изобразил Карамзина один из преданнейших его слушателей, Жуковский*, и таким же, без сомнения, представлялся он Батюшкову, когда тот стал постоянным посетителем его дома. Но первое посещение Карамзина нашим поэтом обошлось не без приключений. Константин Николаевич был приведен к Николаю Михайловичу Вяземским; как рассказывал князь впоследствии, он явился туда в военной форме и со смущением вертел своею огромною треугольною шляпой, составлявшею странную противоположность с его маленькою, "субтильною фигуркой"**; Карамзин же принял его с некоторою важностью, его отличавшею. Без сомнения, поэтому Батюшков, описывая вскоре затем Гнедичу свое первое появление в доме знаменитого писателя, говорил, что он "видел автора "Марфы" упоенного, избалованного постоянным курением"***. Но это первое впечатление было непродолжительно; самолюбивый молодой человек скоро освоился в степенном доме Карамзиных и стал бывать там очень часто****. "Я вчера ужинал и провел наиприятный вечер у Карамзина", - пишет Батюшков Гнедичу после одного из таких посещений*****. Едва ли ошибемся мы, предположив, что в галерее московских сцен и лиц, представленной нашим поэтом в "Прогулке по Москве", следующие строки заключают в себе именно описание дома Карамзина: "Вот маленький деревянный дом, с палисадником, с чистым двором, обсаженным сиренями, акациями и цветами. У дверей нас встречает учтивый слуга не в богатой ливрее, но в простом опрятном фраке. Мы спрашиваем хозяина: Войдите! Комнаты чисты, стены расписаны искусною кистию, а под ногами богатые ковры и пол лакированный. Зеркала, светильники, кресла, диваны, все прелестно и, кажется, отделано самим богом вкуса. Здесь и общество совершенно противно тому, которое мы видели в соседнем доме (старого москвича, богомольного князя, который помнит страх Божий и воеводство). Здесь обитает приветливость, пристойность и людскость. Хозяйка зовет нас к столу: мы сядем где хотим, без принуждения, и, может быть, развеселенный старым вином, я скажу, только не вслух:

Налейте мне еще шампанского стакан!
Я сердцем славянин, желудком галломан!******

______________________

* Соч. Жуковского, 7-е изд., т. I, с. 307. Жуковский изображает Карамзина в дружеской беседе в саду И.И. Дмитриева.
** Слышано от П.Н. Батюшкова.
*** Соч., т. III, с. 82.
**** Там же, с. 94.
***** Там же, с. 88.
****** Соч., т. II, с. 30-31.

______________________

В особенности Батюшков оценил ясный и трезвый ум Карамзина*. Приветствуя просветительные меры императора Александра в "Вестнике Европы", Карамзин не раз говорил, что желание быть русским, сохранить свою народность не исключает необходимости заботиться об образовании, которое есть "корень государственного величия", и что, наоборот, нельзя остаться русским, получив воспитание чужеземное. Этим патриотическим убеждениям Карамзина Батюшков вполне сочувствовал; те же мысли лежат в основе его взгляда на Москву, проведенного в не раз упомянутой "Прогулке", и если в умственной жизни древней столицы наш автор подметил, что она сама собою идет к образованию, то, без сомнения, такого москвича, как Карамзин, он считал лучшим представителем этого движения.

______________________

* Там же, т. III, с. 91.

______________________

Таким образом вошел Батюшков в кружок Карамзина и его ближайших последователей и, сочувственно встреченный ими как новое, свежее дарование, как человек с чистыми, благородными стремлениями, легко освоился в этой среде. Между тем из Петербурга стали доходить до Константина Николаевича слухи, что "Видение на берегах Леты", распространившееся и там в рукописях, возбудило чрезвычайное негодование среди литературных староверов. Это огорчило и встревожило нашего поэта: он не ожидал, чтобы "шутка, написанная истинно для кружка друзей", могла быть встречена с такою нетерпимостью. "Бомарше, - пишет он по этому случаю Гнедичу, - сказал: Sans la liberte de blamer il n'est point d'eloge (Нет свободы винить не хваля). Слова, которых истина разительна. Я часто себя поставляю на месте людей, переплывших через Лету. Рассердился ли бы я? Нет, право, нет и нет"*. Он даже не спал несколько ночей, "размышляя, что-де наделал"; но при всем том оставался в убеждении, что написал вещь забавную и оригинальную, в которой, "человек, несмотря ни на какие личности, отдал справедливость таланту и взору"**. Он понял, однако, что огласка, которую получила его сатира, испортила ему петербургские отношения, понял, что ему невозможно теперь рассчитывать на петербургские связи для устройства своей будущности, которая таким образом становилась вполне неопределенною; это заставило его отказаться даже от намерения искать покровительства великой княгини Екатерины Павловны***. Зато тем сильнее привязывался он к московским друзьям и в письмах к Гнедичу хвалил даже осмеянного в "Видении" Мерзлякова, противополагая его "благородное самонадеяние" тупой нетерпимости петербургских "варяго-россов"****.

______________________

* Соч., т. III, с. 83.
** Там же, с. 86.
*** Там же, с. 82.
**** Там же, с. 86, 94.

______________________

В конце мая или начале июня приехал в Москву Гнедич. Предубежденный против направления московских литературных кружков, он, по-видимому, недоверчиво и ревниво относился к новым московским симпатиям своего приятеля; в то время как Батюшков, в своих письмах, сообщал ему похвалы его произведениям, слышанные от Жуковского и Карамзина, Гнедич высказывал сомнения насчет ума Жуковского, и Батюшкову приходилось возражать ему*. Теперь Гнедич своими глазами увидел Батюшкова в новой обстановке, и вот в каких словах выразил он свое впечатление в письме к их общему приятелю Полозову: "Батюшкова я нашел больного, кажется - от московского воздуха, зараженного чувствительностью, сырого от слез, проливаемых авторами, и густого от их воздыханий"**. Очевидно, Гнедич заметил в своем друге перемену, которая была ему не совсем по сердцу. Виделся Гнедич и с Жуковским и отозвался о нем в следующих выражениях: "Жуковский - истинно умный и благородный человек, но москвич и немец". Эта последняя оговорка относилась именно к литературному направлению Жуковского: Гнедич не любил баллад и в авторе "Людмилы" предполагал недостаток вкуса***. Все это, без сомнения, было высказано Гнедичем Батюшкову, но, как ни ценил последний литературные мнения своего старого петербургского приятеля и даже разделял его нерасположение к балладам****, он остался верен своим новым друзьям, московским карамзинистам. Гнедич советовал ему уехать из Москвы*****; он и действительно уехал, но отправился в Остафьево, подмосковное именье князя Вяземского, где Карамзины обыкновенно проводили лето и куда они пригласили его******. Туда же поехал и Жуковский.

______________________

* Соч., т. Ill, с. 73, 81, 88.
** П.Н. Тиханов. Николай Иванович Гнедич, с. 40.
*** См. там же, с. 64, отзыв Гнедича о Жуковском в записной книжке первого.
**** Соч., т. II, с. 508.
***** П.Н. Тихаиов. Николай Иванович Гнедич, с. 40.
****** Соч., т. III, с. 88.

______________________

Без свободы винить не хвалы Карамзин особенно охотно предавался своим историческим трудам в мирной тишине Остафьева, где доселе уцелела скромная обстановка его рабочей комнаты и еще свежа та липовая аллея, которая служила любимым местом его прогулок. Летом 1810 года спокойное течение его деревенской жизни было отчасти нарушено продолжительною болезнью его детей и грустью по кончине одной из дочерей, последовавшей в весну того года*. Тем приятнее был для него отдых в беседе с молодыми приятелями. Для Батюшкова трехнедельное пребывание его в Остафьеве** было, конечно, самым светлым заключением его московской жизни. С неохотой оставил он именье Вяземского для своего Хантонова и оттуда написал Жуковскому задушевное письмо, в котором высказал свои чувства: "Я вас оставил en impromptu, уехал, как Эней, как Тезей, как Улисс от... потому что присутствие мое было необходимо здесь, в деревне, потому что мне стало грустно, очень грустно в Москве, потому что я боялся заслушаться вас, чудаки мои. По прибытии моем сюда болезнь моя, tic douleureux, так усилилась, что я девятый день лежу в постели. Боль, кажется, уменьшилась, и я очень бы был неблагодарен тебе, любезный Василий Андреевич, если бы не написал несколько слов: дружество твое мне будет всегда драгоценно, и я могу смело надеяться, что ты, великий чудак, мог заметить в короткое время мою к тебе привязанность. Дай руку, и более ни слова!"*** Этими словами наш поэт как бы скреплял новый заключенный им дружеский союз.

______________________

* Письма Карамзина к Дмитриеву, с. 128; Переписка Карамзина с братом. - Атеней, 1858, ч. III, с. 477.
** Соч., т. III, с. 65.
*** Там же, с. 98.

______________________

12


Глава VI. Батюшков в деревне в 1810 году


Пребывание Батюшкова в деревне во второй половине 1810 года. - Чтение Монтаня. - Литературные занятия. - Поездка в Москву в 1811 году. - Свидание с московскими приятелями. - Знакомство с Ю.А. Нелединским-Мелецким и Е.Г. Пушкиной. - Жизнь в Хантонове во второй половине 1811 года

С возвращением Батюшкова в свою деревню возобновились столь тягостные для него дни одиночества. Если он мог теперь развлекаться перебором своих московских впечатлений, то воспоминания эти составляли слишком резкую противоположность со скучною обстановкой его жизни в деревенской глуши. Деятельной переписки с московскими друзьями у него пока не завязывалось. Оленин оставлял его письма без ответа*, как будто охладел к нему, и только Гнедич по-прежнему поддерживал с ним корреспонденцию; но и в его письмах Батюшков уже не находил той отрады, как прежде: Гнедич журил его за бездействие и никак не мог помириться с тем, что Константин Николаевич сблизился с московскими карамзинистами.

______________________

* Соч., т. III, с. 63, 67.

______________________

Упрек в бездействии основывался на том, что Батюшков вышел в отставку. Его прошение о том было отправлено еще из Москвы, и в мае месяце он уже был уволен из полка*. Планам его о поступлении на дипломатическое поприще Гнедич, по-видимому, не придавал серьезного значения, да и в самом деле планы эти оставались в области весьма смутных надежд; в другую же службу по гражданской части Батюшков по-прежнему ни за что не желал определиться и не раз высказывал это Гнедичу. Все это давало последнему повод для упреков, которые тем больнее были нашему поэту, что он чувствовал в них долю справедливости и сам ясно сознавал неопределенность своего положения; ему приходилось оправдываться пред петербургским другом, и оправдания эти оказывались не совсем убедительными**. У него мелькнула было мысль ехать в Петербург, чтобы лично хлопотать об устройстве своих дел, но домашние обстоятельства задержали его в Хантонове***. Все это волновало и огорчало Константина Николаевича, и для него снова наступили дни уныния и хандры. "Поверишь ли? - писал он в таком настроении Гнедичу. - Я живу здесь четыре месяца и в эти четыре месяца почти никуда не выезжал. Отчего? Я вздумал, что мне надобно писать в прозе, если я хочу быть полезен по службе, и давай писать - и написал груды и еще бы написал, несчастный! И я мог думать, что у нас дарование без интриг, без ползания, без какой-то расчетливости может быть полезно! И я мог еще делать на воздухе замки и ловить дым! Ныне, бросив все, я читаю Монтаня, который иных учит жить, а других ждать смерти"****. Словом, и на этот раз Батюшков переживал то же недовольство собою и другими, какое мы уже видели в его прошлогодних жалобах.

______________________

* Соч., т. III, с. 89; формулярный список в архиве Имп. Публ. Библиотеки.
** Там же, с. 101-103.
*** Там же, с. 103, 105.
**** Соч., т. III, с. 63.

______________________

Но как ни было уныло его душевное настроение, умственная деятельность его не ослабевала: поэт не покидал ни чтения, ни литературных занятий. Из Москвы он, по-видимому, привез новый запас книг, которые служили обильною пищей для его неслабеющей любознательности. Между прочим, он продолжал изучение итальянских поэтов, но теперь, оставив Тасса, он принялся за Петрарку и познакомился с произведениями Касти; весьма возможно, что на последнего внимание Батюшкова был обращено И.М. Муравьевым-Апостолом, который лично познакомился с Касти во время своих странствований за границей*. Из Петрарки и Касти Батюшков перевел в это время несколько пьес, выбирая притом большею частью такие стихотворения, которые по своему содержанию соответствовали его собственному душевному настроению. Так, у Петрарки он взял одну из канцон, посвященных итальянским поэтом памяти Лауры; в переводе Батюшкова она заключается такими стихами:

О песнопений мать, в вертепах отдаленных,
В изгнаньи горестном утеха дней моих,
О лира, возбуди бряцаньем струн златых
И холмы спящие, и кипарисны рощи,
Где я, печали сын, среди глубокой нощи,
Объятый трепетом, склонился на гранит...
И надо мною тень Лауры пролетит!**

______________________

* "Сын Отечества", 1813, ч. IX, № 39, с. 6.
** Соч., т. I, с. 119.

______________________

Это обращение к поэзии Батюшков мог бы высказать и прямо от своего имени, так как творчество было для него в деревенской глуши лучшею отрадой.

Вышеприведенное упоминание о Монтане также служит свидетельством тому, что ход занятий Батюшкова в деревне находился в тесной связи с тогдашним расположением его духа. Константин Николаевич, без сомнения, с ранних лет был знаком со знаменитыми "Опытами" Монтаня; но до 1810 года в деревенской библиотеке нашего поэта не было этой книги*; теперь же он с увлечением зачитывался ею и даже собирался переводить отрывки из нее для "Вестника Европы"**. Причины этого увлечения вполне понятны: в Монтаневых "Опытах" Батюшков находил, изложенное в легкой и привлекательной форме, то самое миросозерцание, которое выработалось у него самого под другими литературными влияниями. Сент-Бев называет Монтаня французским Горацием; и действительно, в образе мыслей этого блестящего представителя французского Ренессанса, упитанного древними и как бы чуждого христианству, мы видим соединение скептицизма с чисто горацианским эпикурейством. Монтань убежден, что человеку не дано знать истину во всей ее полноте: в ограниченности своего познания он может только наблюдать самого себя. Так Монтань и делает: его "Опыты" не содержат в себе цельного философского учения, а представляют лишь ряд заметок по вопросам нравственной философии, основанных на самонаблюдении. Изучая самого себя, Монтан пришел к заключению, что цель человеческой жизни есть наслаждение: человек находит его, подчиняясь естественным влечениям своей природы и свободно удовлетворяя потребностям своей души и тела. Тому же учила и сенсуалистическая философия XVIII века. Поэтому Вольтер высказывает такое же сочувствие Монтаню, какое питал к эпикурейцу Горацию. Это, без сомнения, послужило руководящим указанием для нашего поэта: все три названные писателя были его наставниками в житейской мудрости в его молодые годы.

______________________

* Соч., т. III, с. 45.
** Там же, с. 99.

______________________

Батюшков любил ссылаться на свой ранний жизненный опыт; но вопреки тому, чему, казалось бы, должны были научить его неудачи и огорчения, он еще твердо верил в возможность создать свое счастье, посвятив жизнь наслаждению. Гнедич укорял своего друга в лени и побуждал его к труду, который усовершенствовал бы его дарование. "Я гривны не дам, - отвечал ему Батюшков, - за то, чтобы быть славным писателем... а хочу быть счастлив. Это желание внушила мне природа в пеленах"*. Между тем действительность слишком часто напоминала ему о себе и болезнями, и хозяйственными неудачами, и безденежьем, и только в области творчества Константин Николаевич мог свободно предаваться своим любимым грезам; зато в этой сфере он всего настойчивее охранял свою независимость и, верно понимая свойство своего таланта, упорно отказывался принимать советы Гнедича, когда тот предлагал ему продолжать перевод Тасса или взяться за Расина, но не переводить Парни**. Вопреки этим советам Батюшков не покидал французского лирика и, кроме того, с особенным увлечением занимался теперь переделкой любимого произведения своей ранней юности, элегии "Мечта"; особенно разработал он в этом стихотворении характеристику Горация, как представителя эпикурейства, и тем выразил свое сочувствие философии наслаждения.

______________________

* Соч., т. III, с. 68.
** Там же, с. 64, 68, 117.

______________________

Счастливая мечта, живи еще со мной! -

восклицает поэт, как бы сознавая сам, что несбыточные надежды на счастье ускользают от него, гонимые печальною действительностью*. Батюшкову во что бы то ни стало хотелось продлить еще хотя немного свою вольную жизнь. В то время как Гнедич убеждал его приняться за дело и ехать для того в Петербург, приводя в числе своих доводов даже такое соображение, что в Москве он стал бы писать хуже**, Константин Николаевич решился снова отправиться в Москву, где у него не предвиделось никаких удобств для устройства своей карьеры, но где жили милые ему люди, среди которых он мог провести несколько месяцев приятно и весело; в дальнейшем будущем он задумывал совершить поездку на кавказские минеральные воды, чтобы найти в них облегчение от своих болезней***.

______________________

* В первоначальной редакции "Мечты" приведенный стих читался так:

Счастливая мечта, живи, живи со мной!

** Соч., т. III, с. 68.
*** Там же, с. 67, 106.

______________________

Для начала Константин Николаевич в декабре 1810 года отправился в Вологду, но здесь его постигла новая серьезная болезнь, замедлившая дальнейший путь его; таким образом, до Москвы он добрался только к началу февраля 1811 года и по прежнему примеру остановился у Е.Ф. Муравьевой.

Здесь нескольких приятных впечатлений было достаточно, чтобы восстановить душевную бодрость нашего мечтателя. Встреча с Жуковским и Вяземским убедила его, что московские приятели любят его по-прежнему; из Петербурга также пришли приятные вести: Оленин написал Батюшкову "дружественное" письмо, свидетельствовавшее, что Константин Николаевич может рассчитывать на его содействие в случае приискания должности. Все это побудило Батюшкова известить Гнедича радостным посланием о своем приезде в Москву и о том, что он вскоре собирается в Петербург*. На самом деле, однако, он не спешил уезжать из древней столицы; он даже закинул Гнедичу слово, что будет отвечать Оленину только месяца через три, "чтобы не уронить своего достоинства и не избаловать его". Попросту сказать, московская жизнь была слишком соблазнительна для нашего поэта и, снова попав в ее круговорот, Батюшков не желал расстаться с нею слишком скоро.

______________________

* Соч., т. III, с. 110-111.

______________________

Опять возобновились сходки у Ф.Ф. Иванова и особенно у князя Вяземского, с тем же характером изящного веселья, который так нравился Батюшкову в прошлом году. На дружеские собрания у Вяземского Константин Николаевич намекнул в обращении к нему в своих "Пенатах":

О, Аристиппов внук,
Ты любишь песни нежны
И рюмок звон и стук!
В час неги и прохлады
На ужинах твоих
Ты любишь томны взгляды
Прелестниц записных
И все заботы славы,
Сует и шум, и блажь
За быстрый миг забавы
С поклонами отдашь!*

Впоследствии Вяземский, вспоминая о своих ранних сношениях с Батюшковым, выразился про себя, что он "жил тогда на ветер"**; но и эта пора веселой молодости имела свое значение в жизни как его собственной, так и тех молодых писателей, которые собирались вокруг него. К сожалению, предание сохранило слишком мало подробностей об этих приятельских сходках. Вместе с Батюшковым постоянными гостями Вяземского по-прежнему были, конечно, Жуковский и В.Л. Пушкин; к ним присоединились теперь и новые лица: A.M. Пушкин, циник и вольтерианец, едкий на язык, но очень ценимый хозяином за свой оригинальный и бойкий ум; Левушка (Л.В.) Давыдов, брат знаменитого Дениса, вероятно сродный ему по уму и дарованиям, так как слыл между приятелями под именем Анакреона***; Д.П. Северин, питомец И.И. Дмитриева и товарищ Вяземского по учению; С.Н. Марин, петербургский стихотворец и острослов, с поклонением Шишкову соединявший любовь к легким стихам и сочинявший пародии на торжественные оды Ломоносова и Державина****; наконец, гр. Мих. Ю. Виельгорский, талантливый певец и композитор, сочинявший музыку для куплетов, которые пелись на ужинах Вяземского*****; Батюшков был знаком с ним еще со времени своего пребывания в Риге в 1807 году.

______________________

* Там же, т. I, с. 139-140.
** Полн. собр. соч. кн. Вяземского, т. IX, с. 122.
*** Соч., т. III, с. 155, 168.
**** Там же, с. 133; Поли. собр. соч. кн. Вяземского, т. VIII, с 115.
***** Там же, с. 155; Полн. собр. соч. кн. Вяземского, т. VIII, с. 343.

______________________

Литература составляла господствующий интерес на этих дружеских собраниях. В то время поэтический талант Жуковского уже достаточно окреп и в значительной степени определилось направление его творчества. В ранней юности горячий поклонник Руссо, он был теперь ревностным почитателем германской литературы, в особенности шиллеровского идеализма; воображение его питалось фантастическими образами средневекового мира, душа требовала живой веры; на жизнь он смотрел с возвышенной, всепринимающей точки зрения, в силу которой всякое душевное страдание настоящей минуты находит себе разрешение в твердой надежде на будущее, в вере в жизнь за гробом. Это миросозерцание, равно как влечение Жуковского к германской поэзии, должно было вызывать сильные возражения со стороны его друзей, воспитанных на французской словесности, на рационализме и сенсуализме XVIII века и более склонных искать наслаждения в земных благах. В то время как Жуковский твердил свой любимый оптимистический афоризм: "добра несравненно более, нежели зла"*, Батюшков говорил как раз противоположное**. Восхищаясь прелестью стихов Жуковского, он осуждал выбор сюжетов в его балладах и посмеивался над его любовью к наивной народной фантастике***. Он не подозревал, что уже самая форма баллады открывала доступ в поэзию народному элементу. Как видно из прозаического опыта самого Батюшкова, повести "Предслава и Добрыня", русская народность неизбежно облекалась в его представлении в героические образы и величественные картины классического стиля. Мрачные мотивы баллад Жуковского, привидения, мертвецы и тому подобные образы, между прочим, подали однажды повод друзьям к следующей шутке: Вяземский и Батюшков заехали в квартиру Василия Андреевича и, не найдя там ни хозяина, ни слуги, оставили маленький детский гробик, нарочно купленный в ближней гробовой лавке. Слуга Жуковского, возвратившись домой раньше барина, испугался при виде этого неожиданного гостинца, побежал разыскивать Василия Андреевича по всем его знакомым и, наконец отыскав, сказал: "У нас в доме случилось большое несчастие". Разумеется, когда Жуковский узнал, в чем дело, он расхохотался и после журил своих приятелей за их шутку****.

______________________

* Загарин. В.А. Жуковский и его произведения, с. 53.
** Соч., т. III, с. 51.
*** Там же, с. 111, 187.
**** Сообщено Н.П. Барсуковым со слов кн. П.А. Вяземского (Рус. Архив", 1874, кн. II, с. 1089). В одном из писем 1814 г. Батюшков напоминает Жуковскому то счастливое время, когда автор "Людмилы" "жил у Девичьего монастыря в сладкой беседе с музами". "Всегда, - говорит он, - с удовольствием живейшим вспоминаю и тебя, и Вяземского, и вечера наши, и споры, и шалости, и проказы" (Соч., т. III, с. 303). Это воспоминание нельзя не сблизить с вступлением в "Прогулке в академию художеств", которое будучи написано в форме письма к "старому московскому приятелю" также содержит в себе указания на споры и беседы автора с его приятелем о предметах искусства и литературы.

______________________

Расходясь с Жуковским во взгляде на предметы творчества, Батюшков, однако, как мы уже знаем, чрезвычайно высоко ценил его поэтическое дарование и художественное чувство: свои собственные произведения он охотно отдавал на его суд и исправление*. Вообще это были, так сказать, домашние разногласия кружка, не имевшие влияния ни на дружеские связи его членов, ни на солидарность их мнений относительно общего состояния тогдашней русской литературы. Напротив того, в ту пору, когда в Петербурге окончательно сформировалась Беседа любителей русского слова, этот главный штаб литературного староверства, а в Москве, при университете, подготовлялось образование Общества любителей словесности, когда таким образом противники Карамзина смыкались, чтоб окончательно захватить в свои руки литературное движение, - и среди московских карамзинистов особенно сильно почувствовалась потребность общения и там стали собираться с силами для полемики. Это-то настроение и оживляло тот кружок, центром которого был юноша Вяземский. На его ужинах уже возглашался такой куплет:

______________________

* Соч., т. III, с. 99.

______________________

Пускай Сперанский образует,
Пускай на вкус Беседа плюет
И хлещет ум в бока хлыстом:
Я не собьюся с панталыка!
Нет, мое дело только пить
И, на них глядя, говорить:
"Comme ca брусника!"*

______________________

* Полн. собр. соч. кн. Вяземского, т. VIII, с. 434; припев объясняется подслушанною на дворе шуткой господского кучера.

______________________

Вяземский уже осмеивал плохих писателей бесчисленными эпиграммами, а В.Л. Пушкин тем временем сочинял "Опасного соседа", в котором в забавной роли выведены старик Шишков и его молодой любимец, благочестивый поэт князь Шихматов, и готовил послания к Жуковскому и Д.В. Дашкову с горячею исповедью своей карамзинской веры. Так весело и бойко сторонники нового слога выступали на борьбу со старыми словесниками. На вечерах князя Вяземского уже господствовало то настроение, которое несколько лет спустя послужило живительным началом для Арзамаса, и амфитрион этих дружеских собраний уже носил свое арзамасское прозвище Асмодея*. Вспоминая впоследствии это светлое время юности, Вяземский сам говорил: "Мы уже были арзамасцами между собою, когда Арзамаса еще и не было"**.

______________________

* Соч., т. III, с. 193.
** Полн. собр. соч. кн. Вяземского, т. VII, с. 411.

______________________

Батюшкова очень занимала эта все сильнее разгоравшаяся борьба литературных партий. С тех пор как его "Видение на берегах Леты" пошло по рукам, на него стали смотреть в обществе как на одного из горячих ратоборцев новой школы. До него доходили слухи, что в Петербурге на него написана сатира, в которой он осмеян вместе с В. Пушкиным и Карамзиным. Батюшков желал поскорее прочесть ее, чтобы, как писал он Гнедичу, сделать над собою моральный опыт, то есть проверить, может ли он быть равнодушен к насмешке*. Между тем "Видение" продолжало восхищать собою московских карамзинистов: Вяземский ставил его очень высоко. Константин Николаевич в свою очередь наслаждался эпиграммами князя и с восторгом писал о них Гнедичу**. "Опасный сосед" В. Пушкина также привел его в восхищение, которое на этот раз сообщилось и его петербургскому приятелю, столь часто с ним несогласному***.

______________________

* Соч., т. III, с. 112.
** Там же, с. 121; ср. с. 138.
*** Там же, с. 118, 128, 132.

______________________

Личные столкновения своих литературных друзей со старыми словесниками Батюшков горячо принимал к сердцу: так было при ссоре Гнедича с Державиным из-за членства первого в Беседе, и в то время, когда старый лирик написал грубое письмо к Жуковскому за помещение его пьес в "Собрании русских стихотворений"*. В этом последнем столкновении особенно возмутила Константина Николаевича нравственная сторона поступка Державина; он вообще не мирился с тем высокомерием, с одной стороны, и угодничеством - с другой, которые господствовали в тогдашних литературных нравах, особливо петербургских. "Вот истинный бес и никого, видно, не боится", - писал он Гнедичу, прослышав, что князь Б.В. Голицын написал книгу о русской словесности, в которой "разбранил Карамзина и Шишкова"**, то есть отнесся самостоятельно к обоим преобладавшим в литературе течениям. Негодование Батюшкова всего чаще возбуждалось отсутствием вкуса, грубостью слога и бедностью мысли, которыми отличались писания словесников старой школы, и в этом случае он не щадил их своими насмешками в письмах к Гнедичу и, конечно, в беседах с московскими друзьями. "Вялый слог, бесчисленные ошибки против правил языка, совершенная пустота в мыслях, вот что можно сказать о большей части оригинальных книг. Тот же вялый, а часто и грубый слог, те же ошибки, исковеркание мыслей - вот главные признаки ежедневно выходящих переводов". Так еще в 1810 году судил о большинстве явлений тогдашней литературы Вяземский в письме к Батюшкову по поводу одной Кребильоновой трагедии СИ. Висковатовым***, в том же смысле высказывался и Жуковский в своих критических статьях, печатавшихся в "Вестнике Европы", и Дашков в разборе книги Шишкова "Перевод двух статей из Лагарпа"****. Мнения Батюшкова вполне сходились с этими отзывами; на разбор Дашкова он обратил внимание прежде, чем узнал, кто его автор, в то время незнакомый ему лично*****; по поводу речи, произнесенной Шишковым при открытии Беседы, Константин Николаевич высказался очень резко: "Иные смеялись, читая его слово, - писал он Гнедичу, - а я плакал. Вот образец нашего жалкого просвещения. Ни мыслей, ни ума, ни соли, ни языка, ни гармонии в периодах: une sterile abondance de mots, и все тут, а о ходе и плане не скажу ни слова. Это - академическая речь? Где мы?.. И этот человек, и эти люди бранят Карамзина за мелкие ошибки и строки, написанные в молодости, но в которых дышит дарование! И эти люди хотят сделать революцию в словесности не образцовыми произведениями, нет, а системою новою, глупою!"****** Из этих слов ясно, что Батюшков видел в распре между старою и новою школой не случайный спор, а серьезную борьбу просвещенных идей против упорного кошения в застарелых предрассудках; произведения Карамзина уже получали в его глазах классическое значение и становились основой дальнейшего литературного развития. Таким образом, в той группе писателей, с которою наш поэт сблизился в Москве, он нашел не только наклонность позабавиться насчет литературных нелепостей старой школы, но и более глубокие идеи о задачах литературы и услышал голос дельной критики, основанной если не на философском принципе, то, по крайней мере, на требованиях здравого и просвещенного вкуса.

______________________

* Там же, с. 112, 113, 121.
** Там же, с. 121.
*** Полн. собр. соч. кн. Вяземского, т. I, с. 3.
**** Разбор Дашкова напечатан в "Цветнике", 1810, ч. IV.
***** Соч., т. III, с. 123.
****** Там же, с. 127.

______________________

Кроме кружка молодых литераторов, Батюшков, во второй свой приезд в Москву посещал довольно много общество, и на этот раз, кажется, с большим удовольствием, чем в прошлом году. Он не жаловался теперь на скуку, а напротив, писал Гнедичу, что рассеянность и суета московской жизни испортили его, что он обленился, не писал ничего все это время и даже читал мало*.

______________________

* Соч., т. III, с. 126.

______________________

Но, конечно, эти самообвинения нужно принимать только с известными ограничениями: Константин Николаевич вращался по преимуществу среди людей, которые жили деятельною умственною жизнью. По-прежнему он видался с умным и образованным И.М. Муравьевым-Апостолом и посещал Карамзина, причем слышал отрывки из его "Истории" в чтении самого автора*; вновь познакомился он с Ю.А. Нелединским и нашел, что это - "истинный Анакреон, самый острый и умный человек, добродушный в разговорах и любезный в своем быту - вопреки и звезде, и сенаторскому званию, которое он заставляет забывать"**. Не чуждался наш поэт и шумных светских удовольствий и бывал даже на блестящем каруселе, которым забавлялись тогда богатые москвичи***. Но самым интересным из новых знакомств, сделанных теперь Константином Николаевичем, было знакомство с Еленой Григорьевной Пушкиной, супругой уже известного нам Алексея Михайловича. Мы уже говорили, как высоко ценил Батюшков общество образованных женщин, какое придавал ему облагораживающее и смягчающее значение. В ранней юности он любил проводить время у П.М. Ниловой и А.П. Квашниной-Самариной; теперь в Москве он находил удовольствие в обществе Е.Г. Пушкиной. Это, конечно, была одна из лучших русских женщин своего времени. Большой ум в ней признавали даже те, кто не хотел или не умел видеть в ней других качеств. Злые языки находили, что она любила блистать своим умом и вместе с тем выставлять напоказ свою чувствительность; говорили, что в ней много претензий****; но такие люди, как Жуковский, Вяземский и Ал. Тургенев, как Муравьев-Апостол и Батюшков, питали к ней неподдельное и глубокое уважение; обладая замечательным образованием, хорошо знакомая с современною литературой, любезная в своем обращении, эта молодая женщина стояла совершенно на уровне умственного и нравственного развития лучших своих современников. "В вашем прелестном для меня обществе, - писал ей однажды Батюшков, - я находил сладостные, неизъяснимые минуты и горжусь мыслью, что женщина, как вы, с добрым сердцем, с просвещенным умом и, может быть, с твердым, постоянным характером, любила угадывать все движения моего сердца и часто была мною довольна"*****. Со своей стороны Елена Григорьевна прекрасно поняла живую, мягкую, увлекающуюся натуру и счастливое дарование поэта, и их соединила самая благородная дружба. Елена Григорьевна сама описала начало их знакомства, и этот небольшой отрывок, приведенный в начале нашей книги, содержит в себе самую теплую и самую верную характеристику Константина Николаевича.

______________________

* Там же, с. 116.
** Там же, с. 113; ср. с. 128.
*** Соч., т. III, с. 123, 133.
**** Вигель. Воспоминания, ч. VI, с. 14; Переписка Ф. Кристина, с. 144-339.
***** Соч., т. III, с. 231.

______________________

Так среди приятных впечатлений промелькнули для Батюшкова четыре месяца, и у него не хватило решимости покинуть Москву и променять ее на Петербург. По временам он с беспокойством вспоминал о приглашении Оленина и в письмах к Гнедичу повторял, что скоро явится к нему, а между тем все-таки не ехал. Наконец в начале лета Константин Николаевич заметил, что средства, припасенные им на поездку, приходят к концу; ехать в Петербург без денег становилось невозможным, и потому в конце июня или в начале июля он, во избежание дальнейших затруднений, положил отправиться снова в свою деревню, быть может не совсем недовольный тем, что таким образом избег еще на некоторое время печальной необходимости искать службы в Петербурге.

Но Батюшков знал, что это его решение вызовет новое неудовольствие со стороны его петербургского друга, и потому, едва приехав в Хантоново, поспешил изложить Гнедичу свое оправдание. Гнедич, однако, рассердился, по-видимому, не на шутку; у него было мелкое самолюбие тех людей, которые обижаются, когда даваемые ими советы не приводятся в исполнение*.

______________________

* Эту черту заметил в Гнедиче Н.И. Греч, бывший его приятелем. Вот слова Греча: "Многие молодые писатели советовались с Гнедичем и пользовались его уроками, которые он давал им охотно и откровенно... Беда, бывало, друзьям его не прочитать ему своих статей или стихов предварительно: напечатанные бранил он тогда беспощадно и в глаза автору, а за одобренные или, по крайней мере, выслушанные им вступался с усердием и жаром (Газетные заметки в "Северной Пчеле", 1857, № 159).

______________________

Он целые два месяца не отвечал Батюшкову, и когда наконец решился писать ему, то опять повел речь в прежнем тоне, снова стал корить своего приятеля ленью, недостатком житейской опытности, погоней за несбыточною независимостью и т.п. Все эти бесконечные упреки Батюшков принимал теперь очень добродушно и не падал духом, как то, вероятно, случилось бы прежде: он в свою очередь продолжал твердить, что не хочет поступать в какую-нибудь канцелярию, не гонится за жалованьем, и снова стал заговаривать о дипломатической карьере или о поездке за границу. "Я говорю о путешествии, - объяснял он Гнедичу, - ты пожимаешь плечами. Но я тебя в свою очередь спрошу: Батюшков был в Пруссии, потом в Швеции; он был там сам, по своей охоте, тогда, когда все ему препятствовало; почему же Батюшкову не быть в Италии?.. Если фортуну можно умилостивить, если в сильном желании тлеется искра исполнения, если я буду здоров и жив, то я могу быть при миссии, где могу быть полезен. И еще скажу тебе, что когда бы обстоятельства позволяли и курс денежный унизился, то Батюшков был бы на свои деньги в чужих краях, куда он хочет ехать затем, чтоб наслаждаться жизнью, учиться зевать; но это все одни если, и то, правда, если сбыточные"*. Такая настойчивость в преследовании своей мечты, такая вера в возможность достигнуть того, что сильно желается, была у Константина Николаевича прямым результатом той душевной бодрости, которую дало ему вторичное пребывание в Москве; еще более, чем после первой поездки туда, он вынес теперь из общения с московскими приятелями уверенности в свои силы и дарование. Под этими впечатлениями он написал в деревне свое известное послание к Жуковскому и Вяземскому, озаглавленное "Мои Пенаты". Еще раз возвращается в нем поэт к своей любимой мечте, что жизнь дана для наслаждения:

Пока бежит за нами
Бог времени седой
И губит луг с цветами
Безжалостной косой,
Мой друг, скорей за счастьем
В путь жизни полетим,
Упьемся сладострастьем
И смерть опередим;
Сорвем цветы украдкой
Под лезвием косы
И ленью жизни краткой
Продлим, продлим часы!

______________________

* Соч., т. III, с. 159.

______________________

Но теперь наслаждение жизнью представляется поэту уже не в шумном веселии пиров, как прежде; он готов примириться с своею скромною долей под охраною "отеческих пенатов", лишь бы его не покидали друзья и вдохновение -

сердца тихий жар
и сладки песнопенья,
Богинь пермесских дар.

Как бы в пояснение этих поэтических желаний читаем мы слова Батюшкова в одном из тогдашних писем его к Гнедичу: "Поэзия, сие вдохновение, сие нечто изнимающее душу из ее обыкновенного состояния, делает любимцев своих несчастными счастливцами"*.

______________________

* Соч., т. III, с. 140.

______________________

И действительно, несмотря на свое одиночество, Батюшков сохранял и в Хантонове покойное расположение духа и меньше испытывал припадков хандры, обыкновенной спутницы его деревенской жизни. Он занимался хозяйственными делами, много читал, между прочим философские книги, и изучал итальянских поэтов*; усердно следил за литературными новостями петербургскими и московскими и судил о них с независимостью человека, выработавшего себе определенный взгляд на вещи; задумывал новые произведения и хотя писал мало, но очевидно, находился в том творческом настроении, когда в душе поэта зреют новые художественные замыслы. Письма его из этой поры отличаются живостью и веселостью; кроме Гнедича, у Константина Николаевича завязалась теперь деятельная переписка с Вяземским, и между тем как в письмах к петербургскому приятелю Батюшкову часто приходилось пускаться в скучные для него рассуждения об устройстве своей дальнейшей судьбы, с князем Петром Андреевичем он мог переписываться только о предметах литературных, одинаково интересных им обоим. Дружба, как заметила Е.Г. Пушкина, была кумиром Батюшкова; но не со всеми своими приятелями он был так задушевно откровенен, как с Вяземским**: ему одному он свободно поверял и свои мнения, и свое душевное настроение - в твердом убеждении, что встретит сочувственный отклик. Большою неожиданностью было для Константина Николаевича известие, что Вяземский, этот почти юноша, еще не уставший от всевозможных развлечений самой рассеянной жизни, собирается вступить в брак. Батюшков не скрыл своего удивления при этой новости, но вместе с тем радостно приветствовал важную перемену в быту своего друга***. Так прошли для Батюшкова в "безмолвном уединении" деревенской жизни шесть месяцев - вторая половина 1811 года, прошли без особенных радостей, но и без гнетущего уныния и не отняли у нашего поэта душевных сил, которые он, по своей впечатлительности, умел тратить столь нерасчетливо. Все настоятельнее чувствовал он необходимость принять какое-нибудь решение для того, чтобы обеспечить свое будущее. Утратив надежду проложить себе путь к дипломатической службе, Батюшков стал думать, нельзя ли ему пристроиться к Императорской Публичной Библиотеке, под непосредственное начальство Оленина****. Между тем как Гнедич звал Константина Николаевича в Петербург, Вяземский желал видеть его в Москве. Туда же стремился своими помыслами и сам Батюшков; но на сей раз благоразумие должно было взять верх: он согласился последовать настойчивым советам своего петербургского друга и в январе 1812 года, минуя Москву и ее соблазны, отправился на берега Невы.

______________________

* Соч., т. III, с. 136, 137, 165, 170, 171 и др.
** Там же, с. 414.
*** Там же, с. 143, 146, 154.
**** Соч., т. III, с. 115, 132.

______________________

13

Глава VII. Приезд Батюшкова в Петербург

Приезд Батюшкова в Петербург и поступление на службу. - Сближение с И.И. Дмитриевым, А.И. Тургеневым, Д.Н. Блудовым и Д.В. Дашковым. - Переписка с Жуковским. - Вольное Общество любителей словесности. - Начало Отечественной войны. - Поездка Батюшкова в Москву и Нижний Новгород. - Москвичи в Нижнем. Карамзин, И.М. Муравьев-Апостол и С.Н. Глинка. - Впечатления войны на Батюшкова. - Отъезд его из Нижнего в Петербург

По приезде в Петербург первою заботой Батюшкова было выяснить вопрос о возможности определиться на службу. Но и в этом случае успех давался нелегко. В половине февраля, уже прожив в Петербурге около месяца, он сообщал сестре не совсем утешительные вести касательно поступления на службу: "Что же касается до места, то и до сих пор ничего не знаю.

В Библиотеке все заняты (помнишь ли деревенские басни и мои слова?), а надежда вся на Алексея Николаевича, который ко мне весьма ласков"*. И действительно, надежда на этот раз не обманула поэта: встреченный у Олениных с тою же приветливостью, с какою был принимаем прежде, Константин Николаевич имел-таки возможность поступить под непосредственное начальство своего давнего покровителя. В апреле 1812 года произошло передвижение в составе чиновников Императорской Публичной Библиотеки: старик Дубровский, которому она обязана была приобретением драгоценных латинских и французских рукописей, вывезенных им из Парижа при начале Французской революции, оставил должность хранителя манускриптов; его заместил бывший дотоле его помощником А.И. Ермолаев, а на место сего последнего определен был отставной гвардии подпоручик Батюшков**. Так еще новая связь скрепила его с Оленинским кружком, в котором сослуживцы и подчиненные Алексея Николаевича, большею частью им самим выбранные, всегда играли видную роль. Тот же дух благоволения, та же любовь к просвещению, к наукам и искусствам, которыми отличался Оленинский салон, распространялись и на состав служащих в Библиотеке; присоединяясь к нему. Батюшков становился сослуживцем Уварова, Крылова, Ермолаева, людей большею частью хорошо ему известных и искренно им уважаемых; разделять с ними служебные труды было для него, конечно, так же приятно, как и находиться в умственном общении с ними; притом же надобно думать, что обязанности помощника хранителя манускриптов были в то время не обременительны, особенно при таком трудолюбивом и ученом библиотекаре отделения рукописей, каков был страстный палеограф Ермолаев. На дежурстве Гнедича по вечерам в Библиотеке собирались его приятели и проводили время в дружеской беседе; тут Константин Николаевич встречался с М.В. Милоновым, П.А. Никольским, М.Е. Лобановым, П.С. Яковлевым и Н.И. Гречем***.

______________________

* Соч., т. III, с. 173.
** Отчет Имп. Публ. Библиотеки за 1808, 1809, 1810, 1811 и 1812 годы. СПб., 1813, с. 57; Соч., т. III, с. 175, 180.
*** Газетные заметки Эрмиона (Н.И. Греча) в "Северной Пчеле", 1857, №157.

______________________

Вообще жизнь Батюшкова устроилась в Петербурге довольно приятно: здоровье его было удовлетворительно, и он не утрачивал того светлого и покойного расположения духа, с которым приехал. Огорчали его только тревожные известия о семейных и хозяйственных делах, бремя которых все более и более падало на безответно отдавшуюся им Александру Николаевну. Письма ее сообщали мало утешительного; она знала прихотливую неустойчивость братнина характера, и ей не верилось, что Константин Николаевич может упрочить свое положение в Петербурге; ввиду расстройства их состояния, ввиду новых расходов, которые влекло за собою пребывание брата в столице, она готова была желать его возвращения на дешевое житье в деревне. Такие соображения, разумеется, не сходились с надеждами и намерениями Константина Николаевича. "Я право иногда вам завидую, - писал он сестрам, - и желаю быть хоть на день в деревне... правда, на день, не более. Бога ради, не отвлекайте меня из Петербурга: это может быть вредно моим предприятиям касательно службы и кармана. Дайте мне хоть год пожить на одном месте"*. Он старался по мере сил помогать родным своим хлопотами в Петербурге и питал убеждение, что пребывание его здесь может быть не бесполезно и для семейных дел. Ободренный встреченным им здесь вниманием, он чувствовал в себе еще более решимости преследовать намеченную цель, если не из честолюбия или из материальных выгод, то, быть может, из потребности интеллигентной жизни, недостаток которой так был тягостен ему в деревенской глуши. Несомненно, благоразумная решимость Батюшкова взяться наконец за службу свидетельствовала, что он расставался с мечтами о юности беспечной, вольной жизни, посвященной одному наслаждению.

______________________

* Соч., т. III, с. 181.

______________________

Обжившись в Петербурге, Батюшков не забывал и о своих московских друзьях: он поддерживал деятельную переписку с князем Вяземским и писал иногда к Жуковскому, жившему тогда в Белеве. Кроме того, он сблизился с приятелями своих московских друзей, переселившимися в Петербург на службу, и в их обществе как бы продолжал нить той московской жизни, период которой называл самым счастливым своим временем. В знакомстве с И.И. Дмитриевым, который занимал тогда пост министра юстиции и охотно окружал себя даровитыми молодыми людьми с литературными наклонностями, Батюшков нашел как бы отражение приятных и поучительных бесед Карамзина; сношения с А.И. Тургеневым, Д.Н. Блудовым; Д.П. Севериным и Д.В. Дашковым напоминали ему о Жуковском и Вяземском. Тургенева Батюшков знал давно, с ранней молодости, когда встречал его в доме М.Н. Муравьева, но только теперь, познакомившись с ним ближе, он оценил его просвещенный ум, любезность и бесконечно доброе сердце. Со своей стороны и Тургенев, узнав о дружбе Константина Николаевича с Жуковским, охотнее выражал теперь расположение к "милому и прекрасному поэту"*. "С Блудовым, - писал Батюшков Василию Андреевичу, - я познакомился очень коротко, и немудрено: он тебя любит, как брата, как любовницу, а ты, мой любезный чудак, наговорил много доброго обо мне, и Дмитрий Николаевич уж готов был меня полюбить. С ним очень весело. Он умен"**. Дашков привлек к себе Батюшкова тонкостью своего ума, образованностью и тою энергией, которую он обнаруживал в литературных спорах со сторонниками Шишкова.

______________________

* См.: письмо Тургенева к Жуковскому от 9 февраля 1812 г. в "Рус. Архиве", 1864.
** Соч., т. III, с. 171.

______________________

В то время когда Батюшков переселился в Петербург, здешние друзья Жуковского задумали и его привлечь в северную столицу и пристроить на службу. Константина Николаевича радовала возможность увидеться с другом, и он также написал ему письмо с горячими убеждениями приехать "на берега Невы", хотя они и "гораздо скучнее наших московских". К письму было приложено послание к Пенатам, в котором наш поэт повторял свою прежнюю исповедь эпикурейства и между прочим говорил о минутных восторгах сладострастья. Жуковский не сдался тогда на приглашения друзей: весь погруженный в свою любовь к М.А. Протасовой, он был увлечен мечтой создать себе семейное счастье в тишине сельского уединения; препятствия, которые встретились со стороны матери любимой им девушки, он еще не считал тогда неодолимыми. На письмо и стихи Батюшкова Жуковский также отвечал прозой и стихами: в письме он советовал нашему поэту тщательно отделывать свои произведения*, а в стихотворном послании раскрывал перед ним высокий идеал счастья, основанный на чистой любви. "Любовь, - говорил Жуковский, -

______________________

* Письма Жуковского к Константину Николаевичу, в том числе и это, не сохранились; но содержание письма Жуковского, о котором идет речь, уясняется отчасти из ответа Батюшкова (Соч., т. III, с. 187).

______________________

Любовь - святой хранитель
Иль грозный истребитель
Душевной чистоты.
Отвергни сладострастья
Погибельны мечты
И не восторгов - счастья
В прямой ищи любви;
Восторгов исступленье
Минутное забвенье.
Отринь их, разорви
Лаис коварных узы;
Друзья стыдливых - музы;
Во храм священный их
Прелестниц записных
Толпа войдти страшится..."*

______________________

* Соч. Жуковского, 7-е изд., т. I, с. 240.

______________________

Ответное послание Жуковского дошло до Батюшкова только в конце 1812 года*, на письмо же своего друга наш поэт возразил шутками: он отказывался заниматься обработкой своих стихов, предпочитая посвящать свое время веселой беседе с друзьями. Батюшков чувствовал, однако, что этот ответ не мог удовлетворить Жуковского; поэтому к своему письму он присоединил новое послание к Жуковскому, в котором говорил и о своем душевном настроении:

Тебе - одна лишь радость,
Мне - горести даны!
Как сон, проходит младость
И счастье прежних дней!
Все сердцу изменило:
Здоровье легкокрыло
И друг души моей!**

______________________

* Соч., т. III, с. 215.
** Там же, с. 189; отрывок этот приведен здесь по первоначальной редакции послания, находящейся в письме Батюшкова к Жуковскому от июня 1812 г.

______________________

Жуковскому едва ли мог быть вполне понятен намек, заключавшийся в последнем из приведенных стихов, а Батюшков, в свою очередь, еще не знал тогда, что и другу его любовь сулит не одни радости; ему казалось, что Жуковский слишком ослеплен своим чувством и потому:

Для двух коварных глаз
Под знаменем Киприды
Сей новый Дон-Кишот
Проводит век с мечтами,
С химерами живет,
Беседует с духами
И - мир смешить собой!

Доля иронии слышна в этих строках, обращенных, разумеется, не к самому Жуковскому, а к одному из общих приятелей*; но отсюда не следует заключать, чтобы Батюшков легко относился к чужому чувству. Он мог любить иначе, чем Жуковский, но он ли не знал могучей силы страсти? Еще в ранней юности Константин Николаевич испытал горячий порыв ее, встреченный полною взаимностью, и эта любовь оставила глубокий след в его душе; два года разлуки после встречи с г-жою Мюгель не изменили его чувства. Правда, впоследствии, рассеянная жизнь в Москве, а может быть, и доходившие до поэта слухи, что он забыт любимою им девушкой, охладили его юношеский порыв, и с тех пор у него сложился скептический взгляд на прочность женского чувства**, взгляд, который, как и поиски минутных увлечений, служил ему отчасти утешением в его разочаровании. Быть может, Константин Николаевич и не совсем был прав в частной причине своего скептицизма, но сомнение, закравшееся в его душу, внесло в жизнь его сердца ту горечь, от которой он уже никогда не мог освободиться: он уже не в силах был верить в ту возможность счастья в любви, мечтой о котором была полна душа Жуковского. Различный, но одинаково печальный путь готовило будущее обоим поэтам в их сердечной жизни, и тогда они лучше сумели понять друг друга в этом отношении.

______________________

* Послание к А.И. Тургеневу, 1812 г. (Соч., т. I, с. 148).
** Соч., т. III, с. 149.

______________________

Между тем как обмен мыслей между Батюшковым и Жуковским затрагивал самые глубокие стороны их внутренней жизни, переписка Константина Николаевича с князем Вяземским вращалась около предметов более легких. Они обменивались литературными новостями и известиями об общих приятелях. В жизни тех из них, которые находились в Петербурге, литературные интересы занимали не меньше места, чем в кружке московских карамзинистов, и деятельность их, поскольку они участвовали в литературе, имела направление, разумеется, враждебное Беседе и вообще шишковской партии. Мало-помалу и Блудов, и Дашков, и Северин вошли в состав Вольного Общества любителей словесности, наук и художеств, единственного в Петербурге организованного учреждения, где хотя и не очень смело, но признавались литературные заслуги Карамзина и вообще обнаруживалось сочувствие к новым стремлениям в словесности. Дашкову принадлежит мысль оживить деятельность этого почти заснувшего Общества и противопоставить его шумливой хлопотне членов Беседы*. В начале 1812 года Общество, состоявшее тогда под председательством А.Е. Измайлова, предприняло издание журнала "С.-Петербургский Вестник", в котором критике отведено было видное место. Теперь и Батюшков сделался членом Вольного Общества и стал помещать в его журнале свои стихотворения, между тем как Дашков печатал там дельные критические статьи. Во взглядах членов Вольного Общества не было, однако, полной солидарности, и вскоре в нем обнаружилось разъединение. Нашлись в его составе лица, которые к избранию в почетные члены предложили бездарного метромана, графа Д.И. Хвостова. Дашков был против этого; но большинство решило выбор. Тогда Дашков просил дозволения сказать Хвостову приветственную речь, на что и получил разрешение. Речь была сказана в заседании 14 марта 1812 года и под видом похвал заключала в себе такую иронию, что смутила многих из присутствовавших. В своей речи Дашков предлагал сочленам заняться разбором произведений Хвостова и "показать все их достоинство". Члены обязаны были высказаться по содержанию этого предложения. В заседании 18 марта члены Северин, Батюшков, Лобанов, Блудов и Жихарев предложили "потребовать объяснения как от г. Дашкова об его намерениях, так и от графа Д.И. Хвостова о том, что ему кажется оскорбительно в сем предложении, и в самом ли деле он им оскорбляется". Авторы этого предложения, очевидно, рассчитывали, что Хвостов не признает речи Дашкова обидною для себя и что, таким образом, дело будет замято. Но другие члены прямо заявили, что похвалы Дашкова, по своему двусмыслию, имеют вид укоризны Хвостову и что поэтому Дашков, как оскорбитель, подлежит исключению. Большинство членов решительно присоединилось к этому мнению, тогда лица, внесшие первое предложение, не пожелали настаивать на истребовании объяснения у Дашкова и, без сомнения, по уговору с ним представили такое заявление, составленное Батюшковым: "Если граф Дмитрий Иванович действительно оскорблен предложением г. Дашкова, в таком случае с сожалением соглашаемся на исключение г. Дашкова, который в течение продолжительного времени был полезен Обществу". Под этим последним заявлением подписи Блудова не было**.

______________________

* И.И. Греч. Памяти А.Х. Востокова. СПб., 1864, с. 7.
** Подробности рассказанного происшествия см. в статье Н.С. Тихонравова. "Рус. Старина", 1884, т. XLIII, с. 105-113.

______________________

Таким образом Дашков принужден был выйти из Общества, которое вслед за ним оставили и его друзья. В мае 1812 года Батюшков писал по этому случаю в Москву к Вяземскому следующее: "Когда увидишь Северина (он гостил в то время в Москве), то... со всевозможною осторожностью, внушенною дружеством, скажи ему - полно, говорить ли? - скажи ему, что он выключен из нашего Общества; прибавь в утешение, что Блудов и аз грешный подали просьбы в отставку. Общество едва ли не разрушится. Так все приходит, все исчезает! На развалинах словесности останется один столп - Хвостов, а Измайлов из утробы своей родит новых словесников, которые будут снова писать и печатать!"*

______________________

* Соч., т. III, с. 184-185.

______________________

Прошло с небольшим полтора месяца после того, как написаны были эти шутливые строки, и содержание писем Батюшкова к его московскому приятелю совершенно изменилось. "Что с тобою сделалось? - писал он князю 1 июля. - Здоров ли ты? Или так занят политическими обстоятельствами, Неманом, Двиной, позицией направо, позицией налево, передовым войском, задними магазинами, голодом, мором и всем снарядом смерти, что забыл маленького Батюшкова?"* В этих словах сквозь прежний шутливый тон слышна уже новая нота тревоги. Исторический Двенадцатый год наступал во всеоружии ужаса и славы, и помыслы русских людей обращались к грозным событиям, которые развертывала пред ними рука судьбы.

______________________

* Там же, с. 192-193.

______________________

При начале войны в русском обществе, однако, не воображали, до каких громадных размеров разрастется эта борьба. Великая армия Наполеона уже вступила в русские пределы, наши войска уже стягивались к назначенным пунктам, а в Петербурге еще не думали, чтобы неприятельское нашествие распространилось за линию Западной Двины и Днепра; о возможности занятия Москвы французами никто не помышлял ни на берегах Невы, ни в самой древней столице. В общественных толках замечалось порядочное легкомыслие: одни требовали наступательных действий, как лучшего средства для быстрой победы; другие не верили в возможность одолеть Наполеона и потому признавали благоразумнейшим предупредить разгром уступками. Тем не менее после воззвания императора Александра, объявившего, что он не положит оружия, доколе ни единого неприятельского воина не останется в Русском царстве, общественное воодушевление возросло очень сильно. Правда, русским людям не было поводов к той ненависти, которая соединяла против гениального "проходимца" высшее сословие во всех государствах Западной Европы; это аристократическое отвращение от деспота, вышедшего из недр революции, могло быть привито эмигрантами-роялистами лишь к небольшой части нашего высшего столичного общества; но жесткий деспотизм наполеоновской политики, возобладавший и над Россией со времени союза в Тильзите, после неудачи двух первых войн с великим полководцем, задевал за живое русскую народную гордость. Пока у нашего правительства не было разлада с новым союзником, это тайное раздражение в русском обществе прикрывалось гонением на галломанию: возобновилась старая уже полемика о вреде иностранного влияния на русскую образованность, и под этим благовидным предлогом слепая косность и простодушное невежество повели в литературе нападение на коренные основы просвещения; естественно, что такой натиск встретил горячий отпор со стороны более образованных представителей литературы, умевших, впрочем, любить отечество не хуже своих противников. Мы уже отметили прежде некоторые явления этой борьбы и указали, на какую сторону склонялись сочувствия нашего поэта. Но когда вместо домашнего спора об отвлеченном вопросе общественное внимание обратилось к международной политике, когда течение событий поставило в первую очередь задачу государственной самостоятельности, тогда смолкли теоретические препирательства и русское общество единодушно поднялось на защиту родной страны.

"Если бы не проклятая лихорадка, - писал Батюшков к Вяземскому в первой половине июля, - я бы полетел в армию. Теперь стыдно сидеть сиднем над книгою, мне же не приучаться к войне. Да, кажется, и долг велит защищать отечество и государя нам, молодым людям"*. Константин Николаевич с завистью смотрел на своих приятелей. Вяземский уже вступил в военную службу. Северин собирался сделать то же; о Жуковском можно было предполагать, что и он последует их примеру**. Болезнь и безденежье удерживали нашего поэта от такого же решения, которому притом противились и его родные; Батюшков успокаивал на этот счет свою сестру, а в то же время надеялся при первой возможности ускользнуть из Петербурга и явиться в армию***. Между тем события принимали течение все более и более тревожное. Движение неприятеля в глубь страны обращало военную грозу в личную беду для всех и каждого. Константин Николаевич не мог быть спокоен ни за свою сестру, ни за своих крестьян.

______________________

* Соч., т. III, с. 194.
** Там же, с. 194, 195,207.
*** Там же, с. 200-202.

______________________

Александра Николаевна находилась в то время в Хан-тонове, вдали даже от своих вологодских родных; брат советовал ей переехать в Вологду и не расставаться с близкими. "Я истинно огорчаюсь, сравнивая твое положение с моим, - писал он ей 9 августа. - Я здесь спокоен, ни в чем нужды не имею, а ты, мой друг, и нуждаешься, и хлопочешь, и за нас всех в огорчении. Бог тебя за это наградит, мой милый и единственный друг! Бога ради, живите дружнее между собою! Такое ли время теперь, чтоб хотя одну розную мысль иметь?"* Соболезнование о крестьянах вызывалось тяжестью наборов; Константин Николаевич предоставил своим крепостным уладить поставку рекрут по собственному их усмотрению и потом благодарил старост за их исправность в этом деле**. Наконец, еще одна важная забота была у него на сердце - положение Е.Ф. Муравьевой. Незадолго пред войной она продала свой дом и жила теперь на даче под Москвою; близость военных действий заставила ее подумать об отъезде в какой-нибудь другой город; ввиду этого она звала к себе Константина Николаевича на помощь: "Катерина Федоровна, - рассуждал он, - ожидает меня в Москве больная, без защиты, без друзей: как ее оставить? Вот единственный случай быть ей полезным!"*** Соображений этих было достаточно, чтоб определить решение: Батюшков поспешил в Москву****.

______________________

* Соч., т. III, с. 197.
** Там же, с. 197,202.
*** Там же, с. 197.
**** Из дел архива Имп. Публ. Библиотеки видно, что отпуск был дан ему 14 августа.

______________________

Он приехал туда за несколько дней до Бородинского боя и с грустью узнал, что Вяземского уже нет в столице: он находился в армии Кутузова; зато здесь Константин Николаевич был обрадован письмом другого своего приятеля, Петина, писанным с поля Бородинского накануне сражения. "Мы находились, - говорил он впоследствии, - в неизъяснимом страхе в Москве, и я удивился спокойствию душевному, которое являлось в каждой строке письма, начертанного на барабане в роковую минуту"*. Весть об исходе боя еще застала Батюшкова в столице, и вместе с тем он узнал, что из двух сыновей Оленина, бывших в сражении, один, Николай, убит, а другой, Петр, тяжело ранен. Несчастного привезли в Москву и затем отправили на излечение в Нижний Новгород. Батюшков имел возможность тогда же сообщить его родителям утешительное известие о состоянии здоровья сына**. Между тем Муравьева с семейством также решила ехать в Нижний, и Батюшков увидел себя в необходимости сопровождать ее. На пути, во Владимире, он нашел Петина, также раненного, и, как рассказывал впоследствии, "с завистью смотрел на его почтенную рану"***.

______________________

* Соч., т. II, с. 197.
** Там же, т. III, с. 203.
*** Там же, с. 197.

______________________

Около 10 сентября беглецы прибыли на берега Волги. В трех комнатах, которые им удалось нанять, поместились Муравьева с тремя детьми, две бывшие при них иностранки, Константин Николаевич, И.М. Муравьев-Апостол, П.М. Дружинин и англичанин Эвене, служивший при Московском университете. Теперь, когда патриотическое воодушевление доходило до высшего предела, когда каждый видел вокруг себя и на самом деле испытывал ужасы войны, нашего поэта, более чем когда-либо, увлекала мысль вступить в военную службу; но связанный родственными обязанностями, он должен был пока отсрочивать исполнение этого намерения*.

______________________

* Там же, с. 202 - 205, 208.

______________________

После отдачи Москвы французам Нижний Новгород стал настоящим уголком древней столицы. Туда съехалось множество москвичей, и между ними немало знакомых Батюшкова. Он нашел здесь семейство Ив. П. Архарова, на старшей дочери которого женат был известный театрал Ф.Ф. Кокошкин, нашел Карамзина с женою и детьми, С.С. Апраксина, А.Ф. Малиновского, Ё.Л. и A.M. Пушкиных, жену последнего и много других лиц. Стечение приезжих придавало городу большое оживление, в котором возбуждение опасностью, разразившеюся над отечеством, и скорбь о разорении своеобразно смешивались с широким разгулом. Москвичи перенесли на берега Волги свои привычки шумной, рассеянной жизни: вместо любимого своего гулянья - красивых московских бульваров - толпились на городской площади, среди дорожных колясок и крестьянских телег; приютившись как Бог послал, устраивали шумные сборища, "балы и маскерады, где, - вспоминал впоследствии Батюшков, - наши красавицы, осыпав себя бриллиантами и жемчугами, прыгали до первого обморока в кадрилях французских, во французских платьях, болтая по-французски Бог знает как, и проклинали врагов наших"*.

______________________

* Соч., т. III, с. 268.

______________________

Во многих домах кипела большая игра. "Здесь довольно нас московских, - писал из Нижнего Карамзин. - Кто на Тверской или Никитской играл в вист или бостон, для того мало разницы: он играл и в Нижнем"*.

______________________

* Письма к Дмитриеву, с. 168.

______________________

Это, впрочем, сказано о людях более спокойных; более горячие предавались азартным играм; A.M. Пушкин, тоже один из разоренных, в короткое время приобрел картами тысяч до восьми*. Иван Петрович Архаров, этот - по выражению князя Вяземского** - "последний бургграф московского барства и гостеприимства, сгоревших вместе с Москвою в 1812 году", широко раскрыл двери своего богатого дома; на архаровских обедах, рассказывает наш поэт, - от псовой охоты до подвигов Кутузова все дышало любовью к отечеству; здесь, по преимуществу, сходилась вся Москва или, лучше сказать, все бедняки: кто без дома, кто без куска хлеба, "и я, - прибавляет рассказчик, - хожу к ним учиться физиономиям и терпению. Везде слышу вздохи, вижу слезы и везде - глупость. Все жалуются и бранят французов по-французски, а патриотизм заключается в словах: point de paix!"*** Нередко собирались также у нижегородского вице-губернатора А.С. Крюкова, и на его ужинах В.Л. Пушкин, уже успевший сочинить стихотворное патриотическое приветствие нижегородцам, по старому обычаю потешал гостей чтением своих басен и французскими каламбурами.

______________________

* Рус. Архив, 1866, с. 242.
** Соч. кн. Вяземского, т. VIII, с. 370.
*** Соч., т. III, с. 206; ср. с. 268.

______________________

Как ни любил Батюшков общественную жизнь, как ни способен он был, по своей художнической натуре, увлечься живописною пестротой этого московского табора на берегах Волги, но легкомыслие людей, не умевших остепениться в трудные минуты всенародного бедствия, утомляло его и болезненно отзывалось в его сердце. Великие события, совершавшиеся перед его глазами, настраивали его строго и возвышенно и заставляли искать беседы с людьми серьезными. В доме Карамзина он слышал сдержанные, но глубоко прочувствованные сетования на медленный и неопределенный ход дел. Как известно, и до войны, и при начале ее Карамзин не был за борьбу с Наполеоном, к которой - думал он - мы недостаточно приготовлены*.

______________________

* Соч. кн. Вяземского, т. VII, с. 181.

______________________

Весь первый период военных действий - отступление внутрь страны, ряд кровопролитных, но нерешительных сражений и, наконец, очищение Москвы - казался ему оправданием его мнения. С мыслью об утрате древней столицы он долго не мог помириться и строго осуждал за то Кутузова*; все новые жертвы, требуемые от населения, также вызывали в нем горькое чувство, и оно еще более увеличивалось при мысли, что лично он оторван от своего любимого труда и, быть может, никогда уже не будет в состоянии возвратиться к нему. Если внутренне Карамзин не терял надежды на окончательное торжество России, то он долгое время опасался великого позора - преждевременного заключения мира - и только во второй половине октября, после того как до Нижнего Новгорода достигло известие о выходе Наполеона из Москвы, стал выражать уверенность, что Бог еще не совсем оставил Россию**.

______________________

* Письма Карамзина к Дмитриеву, с. 165, 168.
** Переписка Карамзина с братом - "Атеней", 1858, ч. III, с. 532.

______________________

Этот не чуждый пессимизма взгляд на события, быть может, не вполне удовлетворял нашего поэта. Его увлекающейся натуре сроднее был горячий, ничем не смущающийся патриотический пыл таких людей, как И.М. Муравьев-Апостол или С.Н. Глинка. По собственному признанию Муравьева, он так же, как Карамзин, пережил на берегах Волги, под давлением событий, ряд самых разнообразных чувствований - сначала уважения и трепета, потом надежды и наконец торжества; и он страдал душою при мысли о народном бедствии*, но более всего впечатлительность его поражалась тем отсутствием русского самосознания, какое застал в нашем обществе наполеоновский погром. Из своей долгой жизни среди народов Запада, из знакомства с их языками и литературами Муравьев вынес редкое в те времена понимание идеи национальности и его глубоко оскорбляло то исключительное преклонение пред французскою культурой, которое так резко проявлялось в нашем высшем обществе. "Чему подражать! - говорил он. - В этом народе давно сердце высохло: не в состоянии более производить Расинов, он гордится теперь Кондорсетами, хладною философией исчисления, которая убивает воображение и вместе с ним вкус к изящному, то есть стремление к добродетели... Никогда Франция так не процветала, как под державою Людовика XIV или, лучше сказать, под министерством Кольберта... Вскоре после него ты усматриваешь, что музы уступают место софистам (философов давно не бывало во Франции)... Меркнет свет истинного просвещения, дарования употребляются как орудие разврата, и опаснейший из софистов, лжемудрец Фернейский, в течение полувека напрягает все силы необыкновенного ума своего на то, чтобы осыпать цветами чашу с ядом, уготованную им для отправления грядущих поколений... Неверие подъемлет главу свою и явно проповедует безбожие... Раскрывается пред тобою летопись революции, начертанная кровью человеческою... И теперь еще продолжается она во Франции, и без нее не атаманствовал бы Бонапарте! Светочи фурии не столько ужасны ему, как пламенник просвещения, и для того он употребляет все меры тиранства на то, чтобы сгустить мрак невежества над своими рабами и, если можно, распространить оный по всей земле, ибо он знает, что рабство и просвещение несовместны"**.

______________________

* Письма из Москвы в Нижний Новгород; письма 1-е и 2-е.
** Письма в Нижний Новгород из Москвы, п. VI. - "Сын Отечества", 1813, ч. X, № 48, с. 101-103. Письма эти писаны Муравьевым уже в 1813 г., по отъезде из Нижнего, но, очевидно, содержат в себе мысли, выработавшиеся в авторе под впечатлением событий 1812 г. и более ранних.

______________________

На сборищах в Нижнем неоднократно происходили споры о вреде французского влияния на русское общество, и тут Муравьев-Апостол выступал горячим противником В.Л. Пушкина*.

______________________

* Соч., т. III, с. 268.

______________________

И та страшная картина народного разорения, которую Батюшков видел в окрестностях Москвы, и те слухи и толки, которыми разменивались московские беглецы среди тревожного безделья нижегородской жизни, производили на нашего поэта сильнейшее впечатление. "Я слишком живо чувствую раны, нанесенные любезному нашему отечеству, - писал он Гнедичу в октябре 1812 года, - чтоб минуту быть покойным. Ужасные поступки вандалов или французов в Москве и в ее окрестностях, поступки, беспримерные и в самой истории, вовсе расстроили мою маленькую философию и поссорили меня с человечеством. Ах, мой милый, любезный друг, зачем мы не живем в счастливейшие времена! Зачем мы не отжили прежде общей погибели!"* Как некогда ужасы Французской революции поколебали гуманитарные убеждения юноши Карамзина и заставили его воскликнуть: "Век просвещения, не узнаю тебя, в крови и пламени не узнаю тебя, среди убийств и разрушения не узнаю тебя!"** - так теперь Батюшков отступался от своих прежних сочувствий и идеалов. Та самая французская образованность, под влиянием которой он вырос и воспитался, представлялась ему теперь ненавистною: "Варвары, вандалы! И этот народ извергов осмелился говорить о свободе, о философии, о человеколюбии! И мы до того были ослеплены, что подражали им, как обезьяны! Хорошо и они нам заплатили! Можно умереть с досады при одном рассказе о их неистовых поступках"***. И не только Гнедичу, то же повторял он и Вяземскому, тому самому, с которым, прежде всего, теснее был связан сходством воззрений и складом образования: "Москвы нет! Потери невозвратные! Гибель друзей, святыня, мирное убежище наук, все осквернено шайкою варваров! Вот плоды просвещения или, лучше сказать, разврата остроумнейшего народа, который гордился именами Генриха и Фенелона. Сколько зла! Когда будет ему конец? На чем основать надежды? Чем наслаждаться? А жизнь без надежды, без наслаждения - не жизнь, а мучение!"**** В новом своем увлечении Константин Николаевич отдавал теперь справедливость Оленину, с которым прежде не соглашался в мнении о современных французах: "Алексей Николаевич, - писал он Гнедичу, - совершенно прав; он говорил назад тому три года, что нет народа, нет людей, подобных этим уродам, что все их книги достойны костра, а я прибавлю: их головы - гильотины"*****. Точно так же и пламенная проповедь С.Н. Глинки против галломании и в защиту русской самобытности получила, под впечатлением борьбы с Наполеоном, новый смысл и значение в глазах Батюшкова. В былое время он осмеивал издателя "Русского Вестника" в своих сатирических стихах и письмах; но когда, еще будучи в Петербурге, Батюшков узнал о благородной патриотической деятельности Глинки среди московского населения и о пожаловании ему Владимирского креста "за любовь к отечеству, доказанную сочинениями и деяниями", он пожелал приветствовать его с получением этого высокого отличия******. Затем Батюшков встретился с Сергеем Николаевичем в Нижнем и, извиняясь перед ним за свои прежние шутки, сказал ему: "Обстоятельства оправдали вас и ваше издание". Бескорыстнейший человек, Глинка вполне забывал себя и свои частные нужды для общего патриотического дела; он оставил Москву в день вступления туда французов и после разных странствований, не ведая, где находится его семья, явился наконец в Нижний Новгород без денег, без необходимейших вещей, с одной рубашкой. Узнав об этом, Константин Николаевич поспешил к нему с посильною помощью: от имени неизвестного Глинке был доставлен запас белья*******.

______________________

* Там же, с. 209.
** Письма Мелодора к Филалету (1794 г.).
*** Соч., т. III, с. 210.
**** Соч., т. III, с. 205-206.
***** Там же, с. 210-211.
****** Там же, с. 200.
******* Записки о 1812 годе С. Глинки. СПб., 1836, с. 98..

______________________

Захваченный в водоворот событий, Константин Николаевич не мог возвратиться в Петербург из короткого отпуска, который был дан ему Олениным; он, впрочем, мог быть уверен, что ввиду чрезвычайных обстоятельств просрочка не будет поставлена ему в вину. Итак, он остался в Нижнем Новгороде, и здесь у него окончательно созрело решение определиться в военную службу*. Быть может, сперва он предполагал, подобно Карамзину, поступить в ополчение, которое, как тогда думали, двинется из Нижнего к Москве для выручки ее от неприятеля**; но плен Москвы кончился, и эта мысль была покинута. Затем однако представился другой случай: в Нижний приехал генерал А.Н. Бахметев, раненый под Бородиным; почтенный воин, оставшийся здесь для лечения, выразил готовность взять Батюшкова к себе в адъютанты***. Однако прежде чем Батюшков облекся в военное платье, на долю его выпало немало хлопот: он дважды, в октябре и ноябре, ездил из Нижнего в Вологду, для свидания с родными и проживающим там Вяземским, и оба раза возвращался в Нижний чрез разоренную Москву****. Поездки эти познакомили его со зрелищем народной воины, которою ознаменовался второй период нашей героической борьбы с Наполеоном.

______________________

* Соч., т. III, с. 211.
** Письма Карамзина к Дмитриеву, с. 165, 166.
*** Поли. собр. соч. кн. Вяземского, т. II, с. 416.
**** Рус. Архив, 1866, с 231, 235; Соч., т. III, с. 213, 214.

______________________

Между тем ужасная война окончательно приняла благоприятный для нас оборот; разбитые остатки великой армии в исходе декабря покинули пределы России; общественная тревога улеглась и уступила место торжеству победы. Вместе с тем и москвичи стали разъезжаться из Нижнего Новгорода. Но Е.Ф. Муравьева не спешила отъездом, опасаясь зимней стужи*; как это обстоятельство, так и замедлившееся выздоровление Бахметева удерживали нашего поэта на берегах Волги; он еще находился там в исходе января и только месяц спустя, после разнообразных препятствий, пустился в Петербург. Еще раз на этом пути он посетил древнюю столицу; как бы невольною силою влекло его к ее развалинам, зрелище которых не выходило из его головы**; с болью сердца вспомнил он потом эти посещения в первом стихотворении, которое вылилось с его пера после страшной грозы Двенадцатого года:

Трикраты с ужасом потом
Бродил в Москве опустошенной,
Среди развалин и могил;
Трикраты прах ее священной
Слезами скорби омочил.
И там, где зданья величавы
И башни древние царей,
Свидетели протекшей славы
И новой славы наших дней,
И там, где с миром почивали
Останки иноков святых,
И мимо веки протекали,
Святыни не касаясь их,
И там, где роскоши рукою,
Дней мира и трудов плоды,
Пред златоглавою Москвою
Воздвиглись храмы и сады, -
Лишь угли, прах и камней горы,
Лишь груды тел кругом реки,
Лишь нищих бледные полки
Везде мои встречали взоры***.

______________________

* Соч., т. III, с. 216.
** Там же, с. 219.
*** Послание к Д.В.Дашкову (Соч., т. I, с. 151, 152).

______________________

14

Глава VIII. Батюшков в Петербурге в 1813 году

Батюшков в Петербурге в 1813 году. - Впечатления Отечественной войны в Петербурге. - Отъезд Батюшкова за границу. Участие в военных действиях. - Вступление в Париж. - Заграничные впечатления Батюшкова. - Возвращение его в Петербург. - Культурные вопросы в русском обществе в 1814 году и отношение к ним Батюшкова. - А.Ф. Фурман

Когда в феврале 1813 года Батюшков приехал в Петербург, он застал там общество в напряженном состоянии, под впечатлением известий с места военных действий. Но это было уже не смутное, полное неизвестности волнение прошлого года, а бодрое ожидание грядущих событий, в благополучный исход которых легко верилось после того, как русский народ с таким единодушием, с такою энергией и беззаветным самоотвержением выдержал и одолел жестокую грозу неприятельского нашествия.

Петербург, однако, не видел врага лицом к лицу, и течение общественной жизни не было в нем прервано и потрясено так глубоко, как внутри России. Поэтому Константину Николаевичу показалось даже на первый взгляд, что на берегах Невы и теперь, после великих испытаний народного духа, все идет по-старому, и он уже готов был жалеть о тяжелых днях лихорадочной жизни в Нижнем Новгороде*. Его восторженный патриотизм все еще требовал удовлетворения, и в своем послании к Д.В. Дашкову, в это время написанном, на предложение возвратиться к прежним мотивам свой поэзии он отвечал следующими воодушевленными строками:

...пока на поле чести
За древний град моих отцов
Не понесу я в жертву мести
И жизнь, и к родине любовь,
Пока с израненным героем,
Кому известен к славе путь,
Три раза не поставлю грудь
Перед врагов сомкнутым строем, -
Мой друг, дотоле будут мне
Все чужды музы и хариты,
Венки, рукой любови свиты,
И радость шумная в вине!

______________________

* Соч., т. III, с, 219, 220.

______________________

Было бы, однако, несправедливо думать, что в Петербурге мало понимали внутреннее значение великой борьбы, славно законченной в пределах России и теперь смело перенесенной за ее рубежи, чтобы довершить поражение врага, покушающегося наложить свою тяжелую руку на независимость нашего отечества. Напротив того, такое понимание Батюшков мог встретить в людях особенно ему близких. Так, Оленин, давний враг галломании, не только выражал горячее негодование против недостойного просвещенной нации грабительства, которое дозволяли себе наполеоновские войска (негодование хотя и вполне справедливое и законное, но вскоре ставшее общим местом, подобно толкам о слепой подражательности французам), но и умел ценить самоотвержение, проявленное простыми русскими людьми в борьбе с врагом.

Еще глубже взглянул на дело А.И. Тургенев: еще в исходе октября 1812 года он написал князю Вяземскому замечательное письмо, в котором высказал свое воззрение на тогдашнее положение России и на ближайшие следствия войны, в ту пору едва начинавшей получать благоприятное для нас направление. "Война, сделавшись национальной, - писал Тургенев, - приняла теперь оборот, который должен кончиться торжеством Севера и блистательным отмщением за бесполезные злодейства и преступления южных варваров... Постоянство и решительность правительства, готовность и благоразумие народа и патриотизм его... все сие успокаивает нас насчет будущего, и если мы совершенно откажемся от эгоизма и решимся действовать для младших братьев и детей наших и в собственных настоящих делах видеть только одно отдаленное счастье грядущего поколения, то частные неудачи не остановят нас на нашем поприще. Беспрестанные лишения и несчастья милых ближних не погрузят нас в совершенное отчаяние, и мы преднасладимся будущим и, по моему уверению, весьма близким воскресением нашего отечества. Близким почитаю я его потому, что нам досталось играть последний акт в европейской трагедии, после которого автор ее должен быть непременно освистан... Сильное сие потрясение России освежит и подкрепит силы наши и принесет нам такую пользу, которой мы при начале войны совсем не ожидали. Напротив, мы страшились последствий от сей войны, совершенно противных тем, какие мы теперь видим. Отношения помещиков и крестьян (необходимое условие нашего теперешнего гражданского благоустройства) не только не разорваны, но еще более утвердились. Покушения с сей стороны наших врагов совершенно не удались им, и мы должны неудачу их почитать блистательнейшею победой, не войсками нашими, но самим народом одержанною. Последствия сей победы невозможно исчислить. Они обратятся в пользу обоих состояний. Связи их утвердятся благодарностью и уважением, с одной стороны, и уверенностью в собственной пользе - с другой"*. Если Оленин основание наших успехов в борьбе с Наполеоном видел в искренней религиозности русского народа, "в природной простой нравственности, суемудрием не искаженной, в верности к царю не по умствованию, но по закону Божию"**, и признавал общественный строй России не нуждающимся ни в каких изменениях, то в рассуждениях Тургенева, напротив того, сквозит мысль о необходимости улучшить этот строй, и прежде всего позаботиться о быте крепостных людей. Таковы были идеи, на которые наводило мыслящие умы народное движение 1812 года; мы увидим вскоре, что эти стремления не остались без влияния на Батюшкова. В связи с возбуждением общественной мысли состоялось в 1812 году основание первого в России неофициального политического журнала: с октября месяца стал выходить в Петербурге "Сын Отечества". Издаваемый Н.И. Гречем, журнал пользовался особенным покровительством А.Н. Оленина и С.С. Уварова. Обращая в вышеупомянутом письме внимание Вяземского на это издание, Тургенев говорил, что назначение журнала - "помещать все, что может ободрить дух народа и познакомить его с самим собою". "Какой народ! - прибавил Тургенев. - Какой патриотизм и какое благоразумие! Сколько примеров высокого чувства своего достоинства и неограниченной преданности и любви к отечеству!"*** "Сын Отечества" действительно нередко сообщал подобные примеры на своих страницах и вообще усердно служил своей задаче. Здесь, между прочим, печатались в 1813 и следующих годах те "Письма из Москвы в Нижний Новгород" И.М. Муравьева-Апостола, основные мысли которых, изустно им развиваемые в нижегородских беседах, так увлекали тогда Константина Николаевича.

______________________

* Рус. Архив, 1866, с. 251, 252.
** Письмо Оленина к архимандриту Филарету. - Чтения в Беседе любителей русского слова. Чт. 13-е, с. 14.
*** Рус. Архив, 1866, с. 253.

______________________

Болезнь Бахметева долго испытывала терпение нашего поэта: в ожидании приезда "своего" генерала Батюшков сидел в Петербурге без дела и в неизвестности о том, что его ожидает. Только высочайшим приказом 29 марта 1813 года был он принят в военную службу с зачислением в Рыльский пехотный полк и с назначением в адъютанты к Бахметеву; но еще 30 июня оставался в ожидании его приезда и уже начинал жаловаться на то, что потерял в бездействии целую кампанию*. Невольный досуг свой он наполнял чтением, между прочим, немецких книг, без сомнения с целью освежить в своей памяти знание той страны, где теперь шла война и куда ему предстояло ехать. Наконец, в начале июля, приезд Бахметева выяснил, что состояние его здоровья не позволит ему принять участие в военных действиях, и он дал Константину Николаевичу разрешение ехать без него в действующую армию.

______________________

* Соч., т. III, с. 224, 231.

______________________

Таким образом, только в исходе июля Батюшков оставил Петербург и через Вильну, Варшаву, Силезию и Прагу достиг Дрездена, где тогда находилась русекая главная квартира. Здесь он представился главнокомандующему графу Витгенштейну и был отправлен им к генералу Н.Н. Раевскому, к которому имел рекомендацию от Бахметева*. Раевский оставил его при себе за адъютанта, и с ним Батюшков совершил кампании 1813 и 1814 годов.

______________________

* Соч. Д.В.Давыдова, 4-е изд., ч. 1, с. 21: Замечания на некрологию Н.Н. Раевского.

______________________

В первый раз Константин Николаевич был в огне во время небольшого авангардного дела под Доной, в виду Дрездена, причем едва не попался в плен*, а затем участвовать в жарком бою близ Теплица (15 августа). Движение союзных армий из Богемии в Саксонию сопровождалось постоянными столкновениями с неприятелем, пока наконец не произошло 4 октября генеральное сражение под Лейпцигом. Здесь Батюшков находился подле Раевского, когда последний был ранен, и здесь же убит был друг нашего поэта, Петин. Рана Раевского оказалась не слишком опасною, и уже 5-го числа он, к радости Батюшкова, снова сел на коня; но смерть Петина была для Константина Николаевича тяжким ударом. "Петин, добрый, милый товарищ трех походов, прекрасный молодой человек, скажу более: редкий юноша!" Так писал Батюшков Гнедичу вскоре после его смерти. "Эта весть меня расстроила совершенно и надолго. На левой руке от батарей, вдали была кирка. Там погребен Петин, там поклонился я свежей могиле и просил со слезами пастора, чтобы он поберег прах моего товарища"**.

______________________

* Известие из письма Д.В. Дашкова к Д.Н. Блудову, от 15 октября 1813 г.; см. Отчет Имп. Публ. Библиотеки за 1887 г., с. 221.
** Соч., т. III, с. 236, 237.

______________________

Необходимость лечить рану заставила, однако, Раевского ехать в Веймар, куда последовал за ним и Батюшков. Здесь и во Франкфурте-на-Майне прожил он около двух месяцев. Во Франкфурте в это время было сосредоточено, под заведованием известного барона Штейна, управление землями, занятыми нашими войсками в Германии. При Штейне состоял Николай Иванович Тургенев, давно знакомый с Батюшковым и в свою очередь познакомивший его с Ал.Ив. Михайловским-Данилевским, своим сожителем по квартире. Батюшков посещал их почти каждый вечер, и время до поздней ночи проходило у них в оживленной и разнообразной беседе, для которой текущие события давали столь богатый материал*. Только в декабре месяце Батюшков с Раевским возвратились в действующую армию, когда главная квартира ее находилась уже во Фрейбурге, в Брейзгау. В половине января отряд Раевского блокировал крепость Бельфор в южном Альзасе, затем перешел в Шампань, участвовал в жарком деле под Арсиссюр-Об и других сражениях, и, наконец, в решительном бою под стенами Парижа. "С высоты Монтреля, - рассказывает Константин Николаевич, - я увидел Париж, покрытый густым туманом, бесконечный ряд зданий, над которыми господствует Notre-Dame с высокими башнями. Признаюсь, сердце затрепетало от радости! Сколько воспоминаний! Здесь ворота Трона, влево Венсен, там высоты Монмартра, куда устремлено движение наших войск. Но ружейная пальба час от часу становилась сильнее и сильнее. Мы подвигались вперед с большим уроном через Баньолет к Бельвилю, предместью Парижа. Все высоты заняты артиллерией; еще минута, и Париж засыпан ядрами! Желать ли сего? Французы выслали офицера с переговорами, и пушки замолчали. Раненые русские офицеры проходили мимо нас и поздравляли с победою: "Слава Богу! Мы увидели Париж со шпагою в руках!"

______________________

* Рукописный журнал А.И. Михайловского-Данилевского в Имп. Публ. Библиотеке, 1813 год, с. 231-233.

______________________

"Мы отомстили за Москву!" - повторяли солдаты, перевязывая раны свои. 19 марта император Александр, король Прусский и вожди союзных армий поскакали в Париж. В свите государя находился и Раевский со своим адъютантом. "Ура гремело со всех сторон. Чувство, с которым победители въезжали в Париж, неизъяснимо!"*

______________________

* Соч., т. III, с. 251, 252.

______________________

Понятно, что военная одиссея нашего поэта не требовала подробного рассказа, хотя сам он, в письмах своих к Гнедичу и сестре, описал ее очень живо и последовательно. Мелкий офицер огромного войска, не обладавший никакими выдающимися военными талантами, он, конечно, не имел никакой самостоятельной роли в тогдашних событиях и только исполнял честно свой долг, и то не как воин по призванию, а как гражданин-патриот, который, говоря его словами, по своей воле "на деле всегда был готов пролить кровь свою за отечество"*. Патриотическое воодушевление, пробудившееся в нем при известии, что родной Москве угрожает неприятельское вторжение, не покидало его в течение похода до самого Парижа и придавало бодрость и твердость его духу. "Ни труды, ни грязь, ни дороговизна, ни малое здоровье не заставляют меня жалеть о Петербурге, и я вечно буду благодарен Бахме-теву за то, что он мне доставил случай быть здесь"**. Так писал Батюшков из-под Теплица, вскоре по приезде в армию, и то же воодушевление слышится в следующих радостных строках, писанных уже из самой столицы Франции: "Поверите ли? Мы, которые участвовали во всех важных происшествиях, мы едва ли до сих пор верим, что Наполеон исчез, что Париж наш, что Людовик на троне и что сумасшедшие соотечественники Монтескье, Расина, Фенелона, Робеспьера, Кутона, Дантона и Наполеона поют по улицам: "Vive Henri Quatre, vive ce roi vaillant!" Такие чудеса превосходят всякое понятие. И в какое короткое время и с какими странными подробностями, с каким кровопролитием, с какою легкостью и легкомыслием! Чудны дела Твоя, Господи!"***

______________________

* Там же, с. 217.
** Там же, с. 234, 235.
*** Соч., т. III с. 238.

______________________

Но поэт, литератор Батюшков оставался им и во время похода. Среди тягостей бивачной жизни, среди боевых столкновений мысль его нередко обращалась к предметам мирной образованности, наблюдательность и фантазия увлекались впечатлениями совершенно иной, не военной сферы; даже самые события войны и ее обстановка занимали его не столько по своему практическому значению и достигнутым результатам, а как пестрые, живописные картины, которые словно чудесною силою развертывались перед его поэтическим взором*; различные типы военных людей, от смешного мономана военного дела Кроссара до хладнокровного героя Раевского, служили ему предметами художнического наблюдения**, как прежде, в Нижнем Новгороде, лица внезапно обеднелых беглецов московских.

______________________

* Впоследствии Батюшков намеревался посвятить этому предмету особый литературный этюд (Соч., т. II, с. 288, примеч.); ср. также боевые сцены в элегии "Переход через Рейн" (Соч. , т. I, с. 179), описание боевых драк в послании к Н.М. Муравьеву (там же, с. 270, 271), воспоминание о русском казаке в Париже в повести "Странствователь и домосед" (там же, с. 216) и заметки о боевых сценах у Тасса (там же, т. II, с. 152-155).
** Ср. заметки о Раевском, Кроссаре и Писареве в записной книжке 1817 г. и в письмах с похода (Соч., т. II, с. 327-331,356,357; т. III, с. 234-244).

______________________

Пребывание за границей имело для Батюшкова большое образовательное значение. Подготовленный к знакомству с Западною Европой "Письмами русского путешественника", поэт наш, подобно Карамзину, с уважением смотрел на ее старую культуру и также старался уловить черты умственной жизни в посещенных им странах, хотя военные обстоятельства того времени представляли не много удобств для этих мирных наблюдений. Воспитанный на французский лад, Константин Николаевич в ранней юности приобрел некоторое предубеждение против немецкой литературы и мало изучал ее. Пребывание в Германии отчасти содействовало к разъяснению этого предрассудка. Проведя довольно долгое время в Веймаре, он не мог не вспомнить, что этот город, "германские Афины", как его называли тогда, был местопребыванием главных корифеев новой немецкой словесности. Гуляя по веймарскому саду, Батюшков думал, что "здесь Гете мечтал о Вертере, о нежной Шарлотте; здесь Виланд обдумывал план "Оберона" и летал мыслью в области воображения; под сими вязами и кипарисами великие творцы Германии любили отдыхать от трудов своих"*. Под этими впечатлениями Батюшков спешил сообщить Гнедичу о своей "новой страсти" - к немецкой литературе. Особенно полюбился ему теперь Шиллер, над сочинениями которого он прежде посмеивался; его "Дон-Карлоса" наш поэт видел на веймарском театре, и это блистательное произведение, так ярко выражающее высокий идеализм Шиллера и человечность его сердца, очень ему понравилось**. Изучение Шиллера Батюшков продолжал и впоследствии. Сам быт немецкий показался Константину Николаевичу очень привлекательным; простота мелкой провинциальной жизни представлялась ему остатком древней патриархальности; в любви немцев к памятникам своей старины он находил "знак доброго сердца, уважение к законам, к нравам и обычаям предков" и противополагал эту любовь пренебрежению французов к своему прошлому, видя в том следствие "легкомыслия, суетности и жестокого презрения ко всему, что не может насытить корыстолюбия, отца пороков"***.

______________________

* Соч., т. II, с. 240. Предположение Батюшкова не совсем верно относительно Гете: "Вертер" написан им не в Веймаре, а во Франкфурте.
** Карамзин также видел "Дон-Карлоса" в Берлине и в "Письмах русского путешественника", в письме от 4 июля 1789 г., высказал свое мнение об этом произведении.
*** Соч., т. II, с. 62; ср. т. I, с. 177.

______________________

Новое увлечение Батюшкова было так велико, что он "сходил с ума" даже по "Луизе", известной идиллической поэме Фосса, и писал Гнедичу: "Надобно читать ее в оригинале и здесь в Германии"*. Сама по себе идиллия Фосса - произведение не высокого поэтического достоинства; у автора ее не было способности к самобытному творчеству, но он был отличный знаток классической древности и хорошо понимал наивное миросозерцание Гомера и Феокрита; в своей поэме он сделал попытку изобразить с античною простотой филистерские нравы сельских немецких пасторов; плавный стих и естественность изображения составляют едва ли не единственные достоинства его произведения, причем, однако, натурализм его доходит нередко до пошлости. Отзыв Батюшкова о "Луизе" тем не менее очень любопытен, как знамение его тогдашних симпатий, и главным образом потому, что он совпадает с суждением одного из лиц, мнения которого особенно ценились Константином Николаевичем. В одном из своих писем из Москвы в Нижний Новгород И.М. Муравьев-Апостол проводит параллель между французскою словесностью и другими литературами Западной Европы и, между прочим, говорит: "Ума много, а изящной природы во всей очаровательной ее простоте нет ни в одном (французском писателе). Везде натяжка: нигде нет цветов, которые мы видим в природе; наблюдатель строгий тотчас догадается, что картина простой сельской жизни писалась в парижском будуаре, а Феокритовы пастухи срисованы в опере с танцовщиков. И быть иначе не может! Французы осуждены писать в одном Париже; вне столицы им не дозволяется иметь ни вкуса, ни дарований: то как же им познакомиться с природою, которой ничего нет противоположнее, как большие города. Напротив того, в Немецкой земле писатели редко живут в столицах; большая часть их рассеяна по маленьким городам, а некоторые из них целую жизнь свою провели в деревнях; зато они знакомее с природою и зато, между тем как Фосс начертал прелестную "Луизу" свою в Эйтине, подражатель приторного Флориана в Париже, смотря в окно на грязную улицу, описывает испещренные цветами андалузские луга или пышно рисует цепь Пиренейских гор, глядя с чердака на Монмартр". Мы уже знаем, какое сильное впечатление производили на Батюшкова в Нижнем Новгороде споры Муравьева с исключительными поклонниками французской словесности, и потому можем с уверенностью предположить, что под этим влиянием сложилось у нашего поэта суждение о "Луизе", да и вообще произошел поворот в его мнениях о немецкой литературе**. В дальнейшем своем развитии такой поворот должен был расширить и сделать более правильными эстетические понятия Константина Николаевича, что и заметно по его позднейшим произведениям.

______________________

* Там же, т. III, с. 240.
** Письмо Муравьева, из которого приведен отрывок, напечатано в "Сыне Отечества" 1813 г., № XLIV; этот нумер появился в Петербурге 30 октября, в тот самый день, когда Батюшков писал о "Луизе" Гнедичу из Веймара; следовательно, он мог иметь в виду только устное мнение Муравьева, а не высказанное в печати.

______________________

Итак, даже кратковременное пребывание в Германии прошло не бесследно для умственной жизни поэта. Точно так же оставило на нем заметный след и посещение Франции. Он ступил на ее почву еще полный негодования на те жестокости и варварство, которыми ознаменовалось в России нашествие Великой армии. Ему казалось тогда, что революция и тирания Наполеона совершенно исказили народный характер французов. Такие заключения были понятны и возможны в виду "пылающей Москвы". Но дальнейший ход событий и состояние Франции в 1814 году заставили Батюшкова думать несколько иначе. В первом же письме из Парижа, описав торжественное вступление туда союзных войск, Константин Николаевич прибавлял: "Все ожидают мира: дай Бог! Мы все желаем того. Выстрелы надоели, а более всего плач и жалобы несчастных жителей, которые вовсе разорены по большим дорогам"*.

______________________

* Соч., т. III, с. 256; ср. т. II, с. 63.

______________________

Так, мало-помалу, чувство негодования стало сменяться у Батюшкова чувством жалости к французам. Не будучи проницательным политиком, он разделял общераспространенное тогда мнение, что Франция легко может возвратиться к старому порядку, если не вполне, то в значительной степени, и, во всяком случае, может успокоиться и не подвергнется новым потрясениям. При быстром повороте общественного мнения в побежденной стране воображение нашего поэта поражалось видом черни парижской "ветреной и неблагодарной", которая еще вчера славила императора, а нынче призывала спасителей - русских и требовала возвращения Бурбонов; и под этим впечатлением Батюшков применял к парижанам слова германского поэта: "О, чудесный народ парижский, народ достойный сожаленья и смеха!*

______________________

* Там же, с. 254.

______________________

Ход нашего собственного просвещения был таков, что образованный русский человек начала нынешнего века, даже вооружившись против пороков французской культуры, оказывался заранее подкупленным в ее пользу. Русские офицеры, вступившие в Париж в 1814 году, мало-мальски образованные, увлекались блеском, внешним изяществом и свободой парижской жизни. Более просвещенные, или те, в которых таилось особое дарование, успевали вынести отсюда новые залоги для своего развития и дальнейшей деятельности. В таком положении оказался и Константин Николаевич. Едва вступив в пределы Франции, он уже почувствовал себя, так сказать, под влиянием той атмосферы, из которой было почерпнуто его образование. Еще во время похода по Лотарингии он счел долгом посетить замок маркизы дю-Шатле, приятельницы Вольтера, давшей ему здесь убежище в лучшие, трудовые годы его жизни, когда он занимался философией Ньютона, написал "Альзиру" и "Меропу", подготовлял "Век Людовика XIV" и задумывал "Essai sur les moeurs". В самом Париже, после нескольких дней отдыха, необходимого по окончании тяжелого похода, Константин Николаевич отдается столичным развлечениям и еще более - интересам литературы и искусства. Он любуется парижскими памятниками, посещает театры, осматривает музеи, закупает книги, присутствует в том знаменитом заседании Французской академии, где был император Александр и где, между прочим, Вильмен говорил ему приветствие и читал при нем отрывки из своего рассуждения о критике. Трагик Тальма и комик Брюне, г-жа Жорж и ее соперница г-жа Дюшенуа попеременно приводят Батюшкова в восхищение. В залах Лувра в то время были выставлены не только произведения искусства, в течение нескольких столетий собранные французскими королями, но и многие художественные сокровища, вывезенные Наполеоном из чужестранных, преимущественно итальянских музеев в качестве военной добычи; это обстоятельство делало тогдашний Париж художественным центром Европы, и благодаря тому Батюшкову удалось видеть здесь особенно много произведений искусства нового и древнего, в том числе подлинную статую Аполлона Бельведерского; она привела его в особенный восторг, который он высказал в письме к Дашкову живописным выражением: "Это не мрамор - Бог!" Оно было впоследствии усвоено Пушкиным. "Я чаще захожу в музей, - прибавляет Константин Николаевич, - единственно затем, чтобы взглянуть на Аполлона, и как от беседы мудрого мужа и милой, умной женщины, по словам нашего поэта, лучшим возвращаюсь"*. Вообще посещение Парижа укрепило и развило в Батюшкове любовь к пластическим искусствам, зародыши которой таились в нем и прежде.

______________________

* Соч., т. III, с. 263. Под "нашим поэтом" Батюшков разумел И.И. Дмитриева, у которого есть почти такой стих в письме к Державину на случай кончины его первой супруги.

______________________

Социальные вопросы никогда не привлекали к себе особенного внимания Батюшкова; мало занимался он ими и за границей, но сотаться вполне в стороне от них он не мог по самим обстоятельствам времени. Ожидаемое замирение Европы выдвигало их вперед. Просвещенные русские люди питали надежду, что император Александр по окончании войны, столь счастливо завершенной, займется внутренним благоустройством России и в особенности обеспечением положения крепостного населения. Мы видели из письма А.И. Тургенева, что в его уме этот вопрос возник в самую горячую пору войны 1812 года; улучшение быта крестьян казалось ему делом справедливости после того, как народ обнаружил в борьбе с нашествием врагов беззаветное самоотвержение и самопожертвование. Еще глубже занимала та же мысль другого Тургенева, дельного и умного Николая Ивановича. После Франкфурта Батюшков встретился с ним опять во Фрейбурге, когда там находилась главная квартира, и снова провел с ним "несколько приятных дней"*. В Париже они также были в одно время и, нет сомнения, не раз толковали о русских делах, об общественных потребностях отечества. Весьма вероятно, что под впечатлением бесед с этим горячим поборником идеи об освобождении крестьян Батюшков написал тогда "прекрасное четверостишие, в котором, обращаясь к императору Александру, говорил, что после окончания славной войны, освободившей Европу, призван он Провидением довершить славу свою и обессмертить свое царствование освобождением Русского народа". Так свидетельствует князь П.А. Вяземский**. К сожалению, стихи эти не сохранились.

______________________

* Соч., т. III, с. 247.
** Полн. собр. соч. кн. Вяземского, т. VII, с. 418.

______________________

После двухмесячного пребывания в столице Франции, утомленный обилием самых разнообразных впечатлений и к довершению всего перенесший в Париже новый приступ болезни, Батюшков почувствовал горячее желание возвратиться на родину; он уже лелеял мысль опять соединиться с друзьями, чтобы в мирной беседе поделиться с ними тем, что пережил и испытал в течение десяти месяцев своего отсутствия. Однако для возвращения он не избрал кратчайшего пути через Германию, а решился отправиться морем, посетив перед тем Лондон. Раньше Константина Николаевича туда же отправился Северин, также бывший в Париже. Пребывание Батюшкова в Англии было непродолжительно: он ограничился кратким осмотром Лондона и его окрестностей, из которых особенно понравился ему Ричмонд, со своим великолепным парком, и затем из Гарича отплыл к берегам Швеции. Пред отходом судна он посетил гаричскую церковь и вынес "глубокое и сладостное впечатление" от простоты служения, набожности и сосредоточенного умиления молящихся. "Никогда, - писал он после, - религия и священные обряды ее не казались мне столь пленительными"*. Для человека, воспитанного в свободомыслии, это чувство было новым и оно глубоко запало в его душу. Как многие люди его поколения, свидетели великого политического переворота, счастливый исход которого они приписывали прямому участию Провидения, Батюшков испытал сильное возбуждение давно заснувшего в нем религиозного чувства, и описанный случай едва ли не был первым проявлением такого настроения. Самое плавание до Готенбурга совершилось вполне благополучно; но светлое настроение Константина Николаевича, не покидавшее его ни в походе, ни в бытность в Париже, уже исчезло, и, оставшись один сам с собою, в унылой обстановке морского плавания, он отдался воспоминаниям о понесенных им утратах: в эти-то минуты грустного раздумья его посетило вдохновение, внушившее ему исполненные глубокого, сосредоточенного чувства стихи в память друга юных лет, Петина**.

______________________

* Соч., т. III, с. 277.
** Известную элегию "Тень друга".

______________________

Оплакивая его, поэт вместе с тем оплакивал и свою молодость, которой приходил конец.

Проехав из Готенбурга в Стокгольм сухим путем, Батюшков имел удовольствие найти здесь Д.Н. Блудова. Блудов с 1812 года состоял советником нашего посольства при шведском дворе и за отсутствием посланника управлял миссией; он скучал в шведской столице и теперь, по прибытии вновь назначенного посланника (барона Г.А. Строганова), спешил покинуть ее*. Батюшкову Швеция тоже показалась страною "не пленительною". Друзья решили ехать вместе и, переправившись в Або, прибыли через Финляндию в Петербург в начале июля.

______________________

* Ковалевский. Граф Блудов и его время, 2-е изд., с. 84-89; Рус. Архив, 1879, кн. III, с. 481-485. Из воспоминаний графини А.Д. Блудовой.

______________________

Батюшков остановился у Е.Ф. Муравьевой, которая жила теперь в Петербурге и встретила племянника с прежним радушием. О встрече своей с нею и приятелями он вспоминал потом в одном из своих стихотворений.

Я сам, друзья мои, дань сердца заплатил,
Когда волненьями судьбины
В отчизну брошенный из дальних стран чужбины
Увидел наконец Адмиралтейский шпиц,
Фонтанку, этот дом и столько милых лиц,
Для сердца моего единственных на свете*!

______________________

* Соч., т. I, с. 215. Е.Ф. Муравьева жила на Фонтанке, близ Аничкова моста.

______________________

Приезд Батюшкова предшествовал несколькими днями прибытию императора Александра. Восторженный прием ожидал возвращение миротворца Европы в столице. Посещение государем Павловска императрица Мария Феодоровна пожелала ознаменовать особым праздником, который и состоялся 27 июля. Устройство праздника и главным образом приготовление хоров и лирических сцен, которые предполагалось исполнить, императрица возложила на Ю.А. Нелединского-Мелецкого. Спешность дела и неудача первых попыток очень затрудняли его, и он чрезвычайно обрадовался приезду Батюшкова и поручил ему сочинение стихов. Еще не отдохнув с дороги и уже застигнутый нездоровьем, Константин Николаевич не мог отказаться от предложения. "Трудно было отговориться, - писал он по этому поводу, - старик так был ласков и убедителен. Я наморал, как умел... К несчастью, я спешил: то убавлял, то прибавлял по словам капельмейстера и, вопреки моему усердию, кажется, написал не очень удачно"*. Из писем императрицы к Нелединскому видно, что некоторые изменения делались не только по требованию капельмейстера, но и по ее собственным указаниям**. Праздник, разумеется, имел полный успех, и, по словам поэта, актеры удачно исполнили сочиненные им сцены. Императрица пожаловала автору бриллиантовый перстень, который он тотчас же отослал своей младшей сестре***.

______________________

* Соч., т. III, с. 289.
** Хроника недавней старины. Из архива кн. С.А. Оболенского-Нелединского-Мелецкого, с. 209, 210; ср.: Рус. Архив, 1866, с. 886.
*** Соч., т. III, с. 289. Стихи, приготовленные Батюшковым к этому празднику, напечатаны в Рус. Архиве, 1887, ч. II.

______________________

Свидание с сестрами после долгой разлуки, разумеется, было бы очень приятно Константину Николаевичу; однако по разным причинам он не спешил ехать в Хантоново. Внешним препятствием было то, что разрешить ему отпуск мог только генерал Бахметев, а его не было в Петербурге. Затем приехать в Хантоново к сестрам и не посетить отца в его Даниловском было бы невозможно, а между тем эта встреча, при натянутых отношениях между отцом и сыном, представлялась последнему не особенно приятною. Наконец, после разнообразных впечатлений заграничного похода, поэт наш как бы боялся одиночества в деревенской глуши. Притом его занимали и тревожили соображения о его ближайшем будущем. Военная служба в мирное время не представляла для него привлекательность, и он готов был променять ее на гражданскую, но желал извлечь известные выгоды из своего пребывания в армии: приобретение их оправдало бы перед родными его вторичное поступление в военную службу. Еще в январе 1814 года он был награжден орденом Св. Анны второй степени за сражение под Лейпцигом; кроме того, он надеялся получить Владимирский крест и быть переведенным в гвардию, с повышением на два чина, что дало бы ему возможность перечислиться в гражданскую службу надворным советником. При виде тех наград, которые война доставила многим из его сослуживцев, в нем тоже пробудилось честолюбие, и он с лихорадочною тревогой ожидал для себя отличий, уже заранее огорчаясь возможностью неудачи, которую приписывал своей "неблагоприятной звезде"*. Если к тревогам этого рода прибавить, что Константин Николаевич нередко получал от сестры известия о беспрерывно возрастающем расстройстве их хозяйственных дел, то придется сказать, что в частных его обстоятельствах, по возвращении из похода, оказывалось немало поводов к волнениям. Будущее опять представлялось ему вполне не обеспеченным, и самая жизнь казалась лишенной цели. Хандра, обычная спутница этих тревог, стала овладевать им через два-три месяца по возвращении в Петербург. "Разве ты не знаешь, - писал он Жуковскому в ноябре 1814 года, - что мне не сидится на месте, что я сделался совершенным калмыком с некоторого времени, и что приятелю твоему нужен "оседлок", как говорит Шишков, пристанище, где он мог бы собраться с духом и силами душевными и телесными, мог бы дышать свободнее в кругу таких людей, как ты, например?" Он жаловался, что на его долю достались "одни заботы житейские и горести душевные" и, рассказав вкратце свою заграничную одиссею, прибавлял о себе и своих друзьях следующее: "Мы подобны теперь гомеровым воинам, рассеянным по лицу земному. Каждого из нас гонит какой-нибудь мститель-бог: кого Марс, кого Аполлон, кого Венера, кого Фурии, а меня - Скука". Под влиянием хандры Батюшков склонен был даже чувствовать сомнение в своем даровании: оно представлялось ему бесполезным и для общества, и для него самого**. Понятно, что гнет этой мысли действовал на него мучительно и еще более усиливал душевную тревогу нашего поэта. В сущности, однако, это сомнение свидетельствовало только о жизненности его таланта, который, очевидно, искал новых путей для своего развития.

______________________

* Соч., т. III, с. 285.
** Соч., т. Ill, с. 302-304.

______________________

Батюшков возвратился из славного похода, горячо воодушевленный теми великими событиями, которых был свидетелем и участником и которые так высоко подняли политическое и военное значение России. Что же застал он на родине? Могло ли удовлетворить его то общественное настроение, которое нашел он в Петербурге? Ответ на этот вопрос он дает в следующих стихах:

Казалось, небеса карать его устали
И тихо сонного домчали
До милых родины давно желанных скал.
Проснулся он - и что ж?.. Отчизны не познал!*

______________________

* Там же, т. I, с. 193. Стихи взяты из пьесы "Судьба Одиссея", составляющей подражание стихотворению Шиллера "Odysseus", но самым выбором своим очевидно выражающей собственное настроение нашего поэта.

______________________

Высокое патриотическое воодушевление 1812 года значительно изменилось в русском обществе к концу борьбы с Наполеоном. Вызванный ею подъем национального самосознания обратил общественное внимание на задачи внутреннего развития, но при обсуждении их мнения людей, еще недавно соединенных общим чувством патриотизм, разошлись совершенно в разные стороны. Тесно связанные с самыми основами нашей образованности, вопросы просвещения ставились как попало и решались вкривь и вкось, более смело, чем основательно. "Состояние умов теперь таково, - писал в конце 1813 года один из образованнейших людей своего времени, С.С. Уваров, - что путаница идей не знает пределов. Одни хотят просвещения безвредного, то есть огня, который бы не жег; другие, и их всего более, кидают в один мешок Наполеона и Монтескье, французские армии и французские книги, Моро и Розенкампфа, бредни Шишкова и открытия Лейбница; словом, это - такой хаос криков, страстей, партий, ожесточенных одна против другой, односторонних преувеличений, что долго присутствовать при таком зрелище нет возможности. Кидают друг другу в лицо выражениями: религия в опасности, потрясение нравственности, поборник чужеземных идей, иллюминат, философ, франкмасон, фанатик и т.п. Словом, безумие полное!"*

______________________

* Pertz. Das Leben d. Ministers Fr. v. Stein. Hl-r B. 2-te Aufl. Berlin. S. 697-698.

______________________

Заметим, что это свидетельство принадлежит человеку, который, как и Батюшков, далеко не отличался крайними мнениями. Дикая вражда против просвещения шла главным образом со стороны тех людей, которые еще до войны ратоборствовали против галломании, то есть со стороны пресловутой Беседы, и Шишков с простодушием невежды и откровенностью ограниченного человека не затруднялся утверждать, что писатели, искавшие литературных образцов во французской словесности, были виновниками не только "заразы французской", но даже нашествия Наполеона и пожара Москвы, то есть изменникам своему отечеству.

В горячую пору 1812 года Батюшков также вооружался против "новых вандалов"; но огульная вражда против просвещения, проникнутая любовью к отечеству, и тогда возбуждала его негодование; крайности фанатиков удержали его от слишком сильных увлечений, и еще перед отправлением в заграничный поход, во время своего невольного досуга в Петербурге в 1813 году, он написал (вместе с А.Е. Измайловым) сатирическое стихотворение, в котором предал осмеянию бездарных и невежественных изуверов Беседы. Остроумной сатире этой была дана форма пародии на "Певца в стане русских воинов", незадолго перед тем напечатанного. Как певец Жуковского взывает к мщению Наполеона, так певец в Беседе славянороссов, грозя мщением даровитому виновнику литературных новшеств Карамзину, между прочим, возглашает:

Нет логики у нас в домах,
Грамматик не бывало,
Мы Пролог в руки - гибни враг,
С твоей дружиной вялой!
Отведай, дерзкий, что сильней -
Рассудок или мщенье.
Пришлец, мы в родине своей!
За глупых Провиденье!

Общий смысл сатиры составляет осуждение дикой вражды к наукам, слепого пристрастия к национальной исключительности и фантастической любви к добродетелям неведомой старины.

Из пребывания за границей Константин Николаевич вынес новое подкрепление своих убеждений. Он не мог не видеть, что Европа далеко опередила Россию богатым развитием умственной жизни, которая у нас только в зачатках; он сознавал, что и после великой победы над Наполеоном нам есть чему учиться на Западе, есть что усваивать из его литературы; кичливость русских фанатиков перед европейскою образованностью казалась ему не только неуместною, но и недостойною великого молодого народа, который своими победами открывал себе славное будущее: в этом-то смысле он и говорил, уподобляя себя скитальцу Одиссею, что по возвращении он "не познал своей родины".

Как ни громко раздавались возгласы фанатиков, нашлись, однако, люди, которые не захотели молчать перед этою ожесточенною проповедью невежества; особенно замечательно то, что защиту дела просвещения приняли на себя не крайние сторонники западного образования, а представители умеренных убеждений, резко высказывавшиеся против галломании, но в то же время умевшие отличить от нее потребность истинной образованности. Мы видели в своем месте, как члены Оленинского кружка, несмотря на личную приязнь Алексея Николаевича к Шишкову и Державину, отделились от литературных староверов в суждении о трагедиях Озерова; так и теперь представители той же среды сочли нужным высказаться самостоятельно по вопросу, горячо волновавшему общество. Заметим, что многие из этих лиц, как и сам Оленин, принадлежали к составу Беседы любителей русского слова; но в данном случае они не могли сочувствовать Шишкову и его присным. С половины 1813 года началось в "Сыне Отечества" печатание знаменитых писем И.М. Муравьева-Апостола из Москвы в Нижний Новгород; в них много говорилось о смешном пристрастии русского общества к французам, говорилось и о вредном влиянии французской философии XVIII века на умы, но, разумеется, не было тех выходок против образования, которые вызвали такое горячее негодование Уварова, когда он слышал их в петербургских салонах. Муравьев, напротив, настаивал на том, что наше дворянство учится слишком мало и что в основу нашей школы необходимо положить изучение классических языков; он же указывал и на другие литературы новой Европы как на источники просвещения. Мнения Муравьева, близкого Оленину, могут быть принимаемы как выражение убеждений, господствовавших в этом кругу. Те же мысли высказывал Уваров в своих письмах о переводе "Илиады"*. "Без основательных познаний и долговременных трудов в древней словесности, - писал он, - никакая новейшая существовать не может; без тесного знакомства с другими новейшими мы не в состоянии обнять все поле человеческого ума, обширное и блистательное поле, на котором все предубеждения должны бы умирать и всякая ненависть гаснуть"**. В самом начале 1814 года последовало открытие Императорской Публичной Библиотеки, и по этому случаю состоялось, при многочисленных посетителях, торжественное собрание, в котором, по мысли Оленина, библиотекарями Красовским, Гнедичем причитаны были рассуждения, первым - о пользе знаний, вторым - о причинах, замедляющих успехи нашей словесности; причины эти Гнедич находил в том, что у нас слишком мало изучаются древние языки и слишком много пристрастия к языку французскому; сходясь в этом заключении с Муравьевым-Апостолом и Уваровым, он, однако, отделался от них тем, что вовсе умалчивать о значении литератур новой

______________________

* Чтения в Беседе любителей русского слова, кн. 13 и 17; 2-е письмо появилось в печати только в 1815 г., но еще в 1814 г. было читано в Беседе и тогда же стало известно Батюшкову (см. Соч., т. II, с. 75, 76, 429).
** Чтения в Беседе, кн. XVIII, с. 63.

______________________

Европы для развития нашей собственной. Прочитанная в том же собрании басня Крылова "Водолазы", также по-своему решила вопрос о пользе наук, доказывая, что

...в ученьи зрим мы многих благ причину,
Но дерзкий ум находит в нем пучину
И свой погибельный конец,
Лишь с разницею тою,
Что часто гибель он других влечет с собою.

Таким образом, представители Оленинского кружка подали свой голос по вопросу, который в данную минуту вызывал самые разнообразные суждения в обществе. Мнение было высказано очень осторожно и обставлено разными оговорками, но в общем оно, очевидно, противоречило решению фанатиков и имело даже смысл протеста против проповедуемых ими крайностей.

Естественно, что Батюшков примкнул к суждениям, которые были заявлены его просвещенными собеседниками в доме Оленина. Он воспользовался первым удобным случаем, чтобы привести в печати из не изданного еще письма Уварова слова его о пользе изучения древней и новой иностранной словесности. Мало того: в рассуждениях своих друзей он увидел указания для своей дальнейшей литературной деятельности. До сих пор он признавал свой талант способным преимущественно к тому роду, который называл "легкою поэзией"; но теперь, когда потребности времени указывали литературе высокие просветительные задачи, он счел себя не вправе ограничиваться областью интимной лирики. Еще в виду ужасов неприятельского нашествия он отрекался от нее в послании к Дашкову. Призывая теперь Жуковского "сделать себе прочную славу, основанную на важном деле"*, он и самому себе намечал более серьезный план в литературных занятиях. Уваров указывал на пользу переводов из древних авторов; но скудность классических знаний препятствовала Батюшкову взяться за труд, подобный предпринятому Гнедичем; к тому же он знал за собою недостаток усидчивости, которой потребовала бы такая работа. Итак, не желая насиловать свое поэтическое дарование, Батюшков решился обратиться к прозе и испытать свои силы в критике. Он находил необходимым содействовать образованию вкуса публики и признавал долгом просвещенного писателя напомнить русским читателям, что и их родная словесность не лишена замечательных произведений. С этою целью Батюшков в 1814 году занялся статьею о сочинениях М.Н. Муравьева и даже принял на себя заботы по изданию его "Эмилевых писем"**. Та же мысль - дать справедливую и сочувственную оценку отечественным талантам в области пластических искусств - руководила им и в другой, тогда же написанной (под руководством Оленина) статьи: "Прогулка в Академию Художеств". Наконец, то же стремление замечается во многих позднейших статьях Константина Николаевича, также большею частью посвященных вопросам литературным или нравственным в связи со словесностью. Никогда, быть может, мысль Батюшкова не работала столь деятельно, как в первые годы по возвращении его из заграничного похода, и это напряжение умственных сил продолжало возрастать, в то время как частные его дела приходили все в большее расстройство и подавали ему новые поводы к тревогам и огорчениям. Но что еще важнее - в сердце его открылся источник других, еще сильнейших потрясений: ему суждено было снова испытать волнения любви. В доме Олениных жила одна молодая девушка, Анна Федоровна фурман. Она рано лишилась матери*** и воспитывалась сперва в доме своей бабки (вместе с двоюродным братом своим Ф.П. Литке, впоследствии графом), а затем у Олениных. Здесь она имела случай видеть лучших русских писателей и еще ребенком была любимицей Державина. Гнедич был ее учителем, Константин Николаевич также знал ее с детства. Еще в 1809 году он вспоминал о ней в одном письме из Финляндии к своему приятелю, который был неравнодушен к своей ученице: "Выщипли перья у любви, которая состарилась, не вылетая из твоего сердца; ей крылья не нужны. Анна Федоровна право хороша, и давай ей кадить! Этим ничего не возьмешь. Не летай вокруг свечки - обожжешься!"**** Сам Батюшков был в то время увлечен другою привязанностью и уже испытывал горе разлуки с любимою женщиной. По приезде в Петербург, в начале 1812 года, он снова увидел Анну Федоровну девятнадцатилетнею русою красавицей. "Она, - по свидетельству сообщенного нам известия, - по скромности и прекрасным качествам ума и сердца, а равно и прелестною наружностью своею, пленяла многих, сама того не подозревая". Разлука, а потом развлечения затушили первую любовь нашего поэта, и в то время он, кажется, считал себя застрахованным от новых волнений чувства и храбро посмеивался над романтическою привязанностью своего друга Жуковского. Затем военная буря 1812 года увлекла Константина Николаевича из Петербурга; но по возвращении сюда в следующем году новая встреча с особою, столь давно ему знакомою, имела для него решительное значение; еще до отъезда его в действующую армию приятели замечали, что сердце его не свободно*****. Сам поэт оставил нам трогательное признание в том, что воспоминание об этой встрече не покидало его во время пребывания за границей:

______________________

* Соч., т. III, с. 306; важное дело, на которое Батюшков вызывал Жуковского, состояло в задуманной последним поэме "Владимир". Настояния свои наш поэт высказывал и в печати, и в письмах к другу (Соч., т. II, с. 410; т. III, с. 99). Уваров давал Жуковскому тот же совет (Чтения в Беседе, кн. 17, с. 64).
** Там же.
*** Рожденной Энгель, сестры статс-секретаря Фед.Ив. Энгеля. Отец Анны Федоровны, по происхождению саксонец, состоял на русской государственной службе. Анна Федоровна родилась в Звенигородском уезде, Московской губернии, в 1791 году. После пребывания в доме Олениных Анна Федоровна жила в Дерпте, а потом в Ревеле и здесь, в 1822 году, вышла замуж за г. Оома. В 1827 году, уже вдовой, она была назначена начальницею С.-Петербургского сиротского института (ныне Николаевского) и скончалась в этой должности в 1850 году.
**** Соч., т. III, с. 35.
***** Письмо Д.В. Дашкова к кн. П.А. Вяземскому от 25 июня 1814 г. - Рус. Архив, 1866, с. 497.

______________________

Твой образ я таил в душе моей залогом
Всего прекрасного... и благости Творца,
Я с именем твоим летел под знамя брани
Искать иль славы, иль конца.
В минуты страшные чистейши сердца дани
Тебе я приносил на Марсовых полях;
И в мире, и в войне, во всех земных краях
Твой образ следовал с любовию за мною,
С печальным странником он неразлучен стал...
Как часто в тишине, весь занятый тобою,
В лесах, где Жувизи гордится над рекою,
И Сейна по цветам льет сребряный кристалл,
Как часто средь толпы и шумной, и беспечной,
В столице роскоши, среди прелестных жен
Я пенье забывал волшебное сирен
И о тебе одной мечтал в тоске сердечной;
Я имя милое твердил
В прохладных рощах Альбиона
И эхо называть прекрасную учил
В цветущих пажитях Ричмона*.

______________________

* Соч., т. 1, с. 227.

______________________

Из-за границы Батюшков возвратился со светлою надеждой найти в разделенной любви успокоение своей мятущейся души. Брак его, по-видимому, не мог встретить противодействия со стороны близких людей; правда, и на этот раз он не надеялся на согласие отца*; зато в семье Олениных смотрели благосклонно на возможность этого союза, а Е.Ф. Муравьева вполне сочувствовала выбору Константина Николаевича и готова была содействовать его женитьбе, без сомнения, в том убеждении, что брак даст оседлость ее слишком непоседливому племяннику. Но в самой той особе, о которой шла речь, наш поэт не нашел полного ответа на свое чувство, а увидел скорее покорность пред решением других лиц:

... Я видел, я читал
В твоем молчании, в прерывном разговоре,
В твоем унылом взоре,
В сей тайной горести потупленных очей,
В улыбке и в самой веселости твоей
Следы сердечного терзанья...**

______________________

* 'Соч., т. III, с. 341.
** Там же, т. I, с. 228.

______________________

Батюшков любил слишком сильно и слишком честно для того, чтобы насиловать чужое чувство; утратив надежду на свободное согласие со стороны любимой им особы, он предпочел остановить свои искания. Но удар был нанесен ему прямо в сердце и тяжело отозвался на всем его существе. И несмотря на то, покинуть Петербург, оторваться от среды, где на него обрушилось столько огорчений, но где в то же время сияли немногие светлые точки его жизни, он не имел духа. Так прошло около шести месяцев, наполненных для него мучительными колебаниями. В январе 1815 года душевное волнение Константина Николаевича разрешилось болезнью, сильным нервным расстройством, и только в исходе этого месяца благодаря попечениям Е.Ф. Муравьевой он вышел из опасности*. Тогда наконец он решился оставить столицу и ехать в деревню, куда уже давно призывали его родственные обязанности.

______________________

* Соч., т. Ill, с. 309.

______________________

15

Глава IX. Батюшков в деревне в первой половине 1815 года

Батюшков в деревне в первой половине 1815 года. - Пребывание в Каменце-Подольском во второй половине того же года. - Тяжелое душевное состояние. - Нравственный переворот и победа над собою. - Переписка с Жуковским. - Произведения Батюшкова в прозе и стихах, написанные в Каменце. - Отъезд Батюшкова в Москву

Батюшков еще по зимнему пути мог приехать в Хантоново. Повидавшись с его обитательницами, он навестил и старика отца в его Даниловском. Посещение это произвело на сына самое тяжелое впечатление. "Я был у батюшки, - писал он Е.Ф. Муравьевой, - и нашел его в горестном положении: дела его расстроены, но поправить можно ему самому. Шесть дней, которые провел у него, измучили меня"*.

______________________

* Соч., т. III, с. 310.

______________________

Не лучше, впрочем, шли дела и в Хантонове, где хозяйничала Александра Николаевна, и не такому беззаботному и непредусмотрительному человеку, как ее брат, было распутывать сложную сеть экономических неурядиц. Тем не менее все настоящее пребывание Константина Николаевича в Хантонове было посвящено хлопотам по хозяйству; даже с Гнедичем он переписывался на этот раз не столько о литературных делах, сколько о закладе сестрина именья в опекунский совет. Вопрос о переводе Батюшкова в гвардию по-прежнему оставался нерешенным и также возбуждал его беспокойство. По этому делу Константин Николаевич писал и к Дашкову, и к Муравьевой, и к Оленину, но дело не двигалось, а Алексей Николаевич даже не отвечал ему. К концу своего отпуска Батюшков, не получив увольнения от службы, увидел себя в необходимости ехать в Каменец-Подольск, где жил Бахметев и где находилась его штаб-квартира. "Если перевод в гвардию не удастся, - писал Батюшков своей тетке, - Бог с ним! Я перенесу это огорчение без дальних усилий. Но признаюсь вам, что мне приятнее бы было получить два чина при отставке, одним словом - то, что я заслужил. Неудачи по службе меня отвратили от нее совершенно"*. Самолюбие его еще раз было сильно уязвлено, и хотя он собирался нести свою скучную службу в Каменце "en veritable chevalier", но в то же время находил, что служба эта не совсем лестная. "На счастие, - писал он Гнедичу, - я права не имею, конечно; но горестно истратить прелестные дни жизни на большой дороге, без пользы для себя и для других. Всего же горестнее быть оторванным от словесности, от занятий ума, от милых привычек жизни и друзей своих. Такая жизнь - бремя!"**

______________________

* Соч., т. III, с. 317.
** Там же, с. 318, 319.

______________________

В июле 1815 года Константин Николаевич находился уже в Подолии. Заранее решив, что пребывание в Каменце для него все равно что ссылка, Батюшков никак не мог помириться с жизнью провинциального города, куда его закинули обстоятельства. Он любовался его живописною стариной, был доволен, что находится в теплом климате, "в царстве зефиров и цветов", но чрезвычайно тяготился отсутствием людей, которые были бы ему по душе. "Рассеяния никакого! - жаловался он в одном из писем к тетке. - Мы живем в крепости, окружены горами и жидами. Вот шесть недель, что я здесь, и ни одного слова ни с одною женщиной не говорил. Вы можете судить, какое общество в Каменце! Кроме советников с женами и с детьми, кроме должностных людей и стряпчих, двух или трех гарнизонных полковников, безмолвных офицеров и целой толпы жидов, - ни души!"* Бахметев принял Батюшкова ласково; но Константин Николаевич, по-видимому, не находил особенного удовольствия в обществе болезненного старика, хотя и виделся с ним беспрерывно. У нашего поэта мелькнула было мысль съездить на Черное море, чтобы купаться, но намерение это не могло быть осуществлено**. Едва ли не единственным человеком в Каменце, с которым Батюшков мог вести приятную и занимательную беседу, был местный губернатор, граф К.-Фр. де-Сен-При; у этого любезного, доброго, честного и хорошо образованного французского эмигранта, оставшегося на русской службе и по восстановлении Бурбонов, Константин Николаевич охотно проводил вечера и пользовался его библиотекой; но и то было случайное знакомство, не освященное старою приязнью и действительною общностью интересов. Такой же случайный характер имела встреча его в Каменце с Хр. Ив. Герке: он напомнил Батюшкову Жуковского и Тургенева, так как был их товарищем по Московскому благородному пансиону***.

______________________

* Соч., т. III, с. 343.
** Там же, с. 333.
*** Соч., т. III, с. 337, 343, 347.

______________________

Таким образом, одинокая жизнь Константина Николаевича на далекой окраине России волей-неволей сосредоточивала его мысль и заставила его углубиться в самого себя; этому, впрочем, вполне соответствовало то душевное состояние, которое он принес с собою в Каменец.

С глубокою раной в сердце Батюшков оставил Петербург, и не на радость побывал он в родной семье, где встретил лишь новые огорчения. В Каменце то чувство, которое он старался затушить в себе отъездом из столицы, вспыхнуло с новою силой:

Напрасно я спешил от северных степей,
Холодным солнцем освещенных,
В страну, где Тирас бьет излучистой струей,
Сверкая между гор, Церерой позлащенных,
И древние поит народов племена!
Напрасно! Всюду мысль преследует одна
О милой, сердцу незабвенной,
Которой имя мне священно,
Которой взор один лазоревых очей
Все неба на земле блаженства отверзает,
И слово, звук один, прелестный звук речей,
Меня мертвит и оживляет!*

______________________

* Там же, т. I, с. 223, 224.

______________________

Порою казалось ему, что счастие разделенной любви для него не утрачено, и он со страстным призывом обращался к любимому существу:

Друг милый, ангел мой, сокроемся туда,
Где волны кроткие Тавриду омывают,
И Фебовы лучи с любовью озаряют
Им древней Греции священные места!
Мы там, отверженные роком,
Равны несчастием, любовию равны,
Под небом сладостным полуденной страны
Забудем слезы лить о жребии жестоком,
Забудем имена Фортуны и честей...
Там, там нас хижина простая ожидает,
Домашний ключ, цветы и сельский огород.
Последние дары Фортуны благосклонной,
Вас пламенны сердца приветствуют стократ!
Вы краше для любви и мраморных палат
Пальмиры севера огромной!*

______________________

* Соч., т. I, с. 221.

______________________

Но такие мечты поэта бывали непродолжительны, и вместо них снова являлась горечь сомнения, более мучительного, чем самая разлука:

Ничто души не веселит,
Души, встревоженной мечтами,
И гордый ум не победит
Любви - холодными словами!*

______________________

* Там же, с. 225.

______________________

Вдали от всего, что было дорого его сердцу, поэт себя не узнавал

...Под новым бременем печали.

Теряя надежду на взаимность, он утрачивал веру и в последнее свое богатство, в свой талант:

Нет, нет, мне бремя жизнь! Что в ней без упованья
Украсить жребий твой
Любви и дружества прочнейшими цветами,
Всем жертвовать тебе, гордиться лишь тобой,
Блаженством дней твоих и милыми очами,
Признательность твою и счастье находить
В речах, в улыбке, в каждом взоре,
Мир, славу, суеты протекшие и горе,
Все, все у ног твоих, как тяжкий сон, забыть!
Что в жизни без тебя! Что в ней без упованья,
Без дружбы, без любви - без идолов моих!..
И муза, сетуя, без них,
Светильник гасит дарованья*.

______________________

* Соч., т. I, с. 228, 229.

______________________

Состояние духа Батюшкова было близко к отчаянию. А между тем из Петербурга до него достигали только безотрадные вести и приходили незаслуженные упреки. Там не умели объяснить себе причины, почему он воздержался от решительного шага. Упорное молчание Оленина в ответ на его письма доказывало, что он на него сердится; Гнедич также писал Батюшкову очень редко*; даже Е.Ф. Муравьева, умная, благородная женщина, с горячим сердцем, любившая Константина Николаевича как родного сына, даже она находила в его поступках непонятную непоследовательность. "Вы меня критикуете жестоко, - писал ей Батюшков из Каменца, - и везде видите противоречия. Виноват ли я, если мой рассудок воюет с моим сердцем? Но дело о рассудке: я прав совершенно. Ни отсутствие, ни время меня не изменили. Если Всевышний не отнимет от меня руки Своей, то я все буду мыслить по-старому, не пожертвую никем для собственных выгод... Если Михайло Никитич любил меня, как ребенка, если он поручал меня вам, то он же не требует ли от меня еще строже пожертвований? Нет, не пожертвований, но исполнения моего долга по всей силе". Чтобы быть более понятным и убедительным, но в то же время не сказать ничего лишнего, Батюшков распространялся об ограниченности своего состояния, которое не позволяет ему жениться, о препятствиях со стороны отца, о своем непостоянном характере, но затем нечаянным намеком все-таки проговаривался об истинной причине, почему он не решился просить руки любимой им девушки: "Не иметь отвращения и любить - большая разница. Кто любит, тот горд". И затем прибавлял: "Что касается до службы, до выгод ее, то Бог с ними, с ней! Для чего я буду теперь искать чинов, которых я не уважаю, и денег, которые меня не сделают счастливым? А искать чины и деньги для жены, которую любишь? Начать жить под одною кровлею в нищете, без надежды?.. Нет, не соглашусь на это, и согласился бы, если б я только на себе основал мои наслаждения! Жертвовать собою позволено, жертвовать другими могут одни только злые сердца. Оставим это на произвол судьбы! Жизнь - не вечность, к счастью нашему: и терпению есть конец!"**

______________________

* Там же, т. III, с. 335, 337.
** Соч., т. III, с. 341-342.

______________________

Итак, вопреки самым дружеским советам Батюшков твердо стоял на своем решении. Но откуда же у этого слабохарактерного, капризного человека, который до сих пор так легко поддавался своим прихотям, взялась душевная сила, чтобы противостоять влечению своей страсти? Попытаемся найти ответ в его собственных признаниях*.

______________________

* Разумеем две замечательные статьи, написанные Батюшковым в бытность в Каменце: "Нечто о морали, основанной на философии и религии" и "О лучших качествах сердца".

______________________

До сих пор Батюшков считал целью жизни счастье и искал его в наслаждениях ума и сердца, души и тела. Так его учили любимцы его - Гораций, Монтань, Вольтер; так проповедовала господствовавшая в XVIII веке философская школа, которой он был верным последователем. Опыт жизни показал ему цену этого учения. Если и прежде в стихах его и особенно в письмах прорывались иногда жалобы на недостижимость столь желанного благополучия, то теперь, когда молодость была прожита, он приходил к горькому сознанию, что жестоко обманулся в своем идеале. "Где же, - спрашивал он себя теперь, - сии сладости, сии наслаждения беспрерывные, сии дни безоблачные, сии часы и минуты, сотканные усердною Паркою из нежнейшего шелка, из злата и роз сладострастия?.. Где и что такое эти наслаждения, убегающие, обманчивые, непостоянные, отравленные слабостью души и тела, помраченным воспоминанием или грустным предвидением будущего? К чему ведут эти суетные познания ума, науки и опытность, трудом приобретенные?"* Вопросы эти оставались без ответа или приводили к ответу отрицательному.

______________________

* Соч., т. III, с. 133.

______________________

Не один и не первый из людей своего века Батюшков испытал это смутное состояние души, порожденное разладом между идеалом и действительностью. Предчувствованный Руссо, намеченный Гетевым "Вертером", тип разочарованного человека уже воплотился в Шатобриановом "Рене" и увлекал тогда многие умы. Батюшков не остался чужд этому соблазну: еще в 1811 году он сознавался, что "любит этого сумасшедшего Шатобриана... а особливо по ночам, тогда, когда можно дать волю воображению!"* В этом характере, который представлен французским писателем с очевидным сочувствием, наш поэт мог находить оправдание своим собственным слабостям: как Рене, он был непостоянен и, подобно ему, объяснял свою неустойчивость тем, что всегда стремился к совершенному, высшему благополучию. "Раздражаемый своею фантазией, Рене презирает все обыкновенное: на действительность он смотрит свысока, как на призрачный мир, к которому не стоит прилагать своих сил и способностей. От жизненной прозы он уходит в себя и живет среди своих несбыточных грез, мечтаний и химер"**. Таков был и Батюшков в годы своей молодости, когда, в погоне за каким-то неосуществимым счастьем, на призывы своих друзей заняться простыми житейскими делами он отвечал, что не рожден для таких скучных и бесполезных занятий. Но с тех пор изменилось очень многое. Над Россией промчалась гроза неприятельского нашествия, которая, затронув интересы всех и каждого, пробудила неслыханное патриотическое воодушевление. Мы уже знаем, как отозвались эти события на нашем поэте, как они подняли энергию его духа и поколебали его прежние космополитические убеждения; каковы бы ни были его впечатления по возвращении в отечество из славного заграничного похода, но теперь он стал ближе к своему родному, к коренным основам русской жизни. Как большинство своих современников, в "чудесных событиях" победы над Наполеоном и в его низложении он видел теперь непосредственное вмешательство Высших Сил. Тогда и в его сердце проник опять луч света из того мира, который он забывал ради обманувшей его людской мудрости. Совсем новый строй мыслей слышится теперь в его речах: "Человек есть странник на земле, говорит святой муж; чужды ему грады, чужды веси, чужды нивы и дубравы; гроб - его жилище вовек. Вот почему все системы и древних, и новейших недостаточны! Они ведут человека к блаженству земным путем и никогда не доводят; систематики забывают, что человек, сей царь, лишенный венца, брошен сюда не для счастья минутного; они забывают о его высоком назначении, о котором вера, одна святая вера, ему напоминает. Она подает ему руку в самых пропастях, изрытых страстями или неприязненным роком; она изводит его невредимо из треволнений жизни и никогда не обманывает, ибо она переносит в вечность все надежды и все блаженство человека. Лучшие из древнейших писателей приближались к сим вечным истинам, которые Святое Откровение явило нам в полном сиянии"***.

______________________

* Там же, т. III, с. 130; ср. с 135.
** Шахов. Французская литература в первые годы XIX века. М., 1875, с. 137.
*** Соч., т. II, с. 135, 136. То же говорил он тогда и в стихах своих; см.: послание "К другу" (кн. П.А. Вяземскому). - Соч., т. I, с. 237.

______________________

Это-то пробуждение религиозных инстинктов в душе Батюшкова и было тою великою, неодолимою силой, которая помогла ему стойко выдержать борьбу с порывом пламенной страсти, овладевшей его существом. У любви, когда она не встречает сочувствия, пробуждается особая чуткость, которая разоблачает пред нею печальную истину; с той минуты, как Батюшков понял, что его любовь не находит себе полного ответа, он решился отказаться от всякой мысли о браке, несмотря на дружеские убеждения близких, говоривших о другой стороне: стерпится - слюбится. Поступить иначе значило, по его понятиям, поступить против совести и погубить зараз и любимое существо, и себя самого: "Я не могу, - говорил он, - постигнуть добродетели, основанной на исключительной любви к самому себе. Напротив того, добродетель есть пожертвование добровольное какой-нибудь выгоды, она есть отречение от самого себя"*. Возвышенное настроение, давшее ему твердость пожертвовать влечениями своей страсти и с покорностью перенести новый удар судьбы, вконец разрушавший его мечты о счастье, выразилось во всей полноте в следующем превосходном стихотворении, которым завершается душевная борьба, пережитая поэтом вдали от близких ему людей:

Мой дух, доверенность к Творцу!
Мужайся, будь в терпенья камень!
Не Он ли к лучшему концу
Меня провел сквозь бранный пламень?
На поле смерти чья рука
Меня таинственно спасала

И жадный крови меч врага,
И град свинцовый отражала?
Кто, кто мне силу дал сносить
Труды, и глад, и непогоду
И силу - в бедстве сохранить
Души возвышенной свободу?
Кто вел меня от юных дней
К добру стезею потаенной
И в буре пламенных страстей
Мой был вожатый неизменной?

Он, Он! Его все дар благой!
Он нам источник чувств высоких,
Любви к изящному прямой
И мыслей чистых и глубоких!
Все дар Его, и краше всех
Даров - надежда лучшей жизни!
Когда ж узрю спокойный брег,
Страну желанную отчизны?
Когда струей небесных благ
Я утолю любви желанье,
Земную ризу брошу в прах
И обновлю существованье?**

______________________

* Там же, с. 144.
** Соч., т. I, с. 233, 234.

______________________

Это вдохновенное обращение к Божественной благости начинается стихом, взятым у Жуковского*, и не случайно: в том настроении, в каком чувствовал себя теперь Батюшков, мысль его естественно обращалась к тем из его близких, кто был чист душой и помыслами, а таковы по преимуществу были Жуковский и Петин. Памяти этого последнего, товарища трех походов, "погибшего над Плейсскими струями", Батюшков посвятил две написанные в Каменце статьи, и в одной из них он сам объясняет, какой смысл имела для него память об этой светлой личности: "Я ношу сей образ в душе, как залог священный; он будет путеводителем к добру; с ним неразлучный, я не стану бледнеть под ядрами, не изменю чести, не оставлю ее знамени. Мы увидимся в лучшем мире; здесь мне осталось одно воспоминание о друге, воспоминание, прелестный цвет посреди пустыней могил и развалин жизни"**. Что касается Жуковского, то автор "Певца в стане русских воинов" стал теперь для нашего поэта типом литературного деятеля, способного удовлетворить высокому значению национального поэта, и вместе с тем явился другом-руководителем в его нравственной жизни.

______________________

* Из "Певца в стане русских воинов":
А мы?.. Доверенность к Творцу!

Что б ни было, Незримый
Ведет нас к лучшему концу
Стезей непостижимой!
** Соч., т. II, с. 189.

______________________

"Вера и нравственность, - писал Батюшков все в той же статье, из которой мы извлекли уже много данных для истории его духовного перерождения, - вера и нравственность, на ней основанная, всего нужнее писателю. Закаленные в ее светильнике, мысли его становятся постояннее, важнее, сильнее, красноречие убедительнее; воображение при свете ее не заблуждается в лабиринте создания; любовь и нежное благоволение к человечеству дадут прелесть его малейшему выражению, и писатель поддержит достоинство человека на высочайшей степени. Какое бы поприще он ни протекал с своею музою, он не унизит ее, не оскорбит ее стыдливости и в памяти людей оставит приятные воспоминания, благословения и слезы благодарности - лучшая награда таланту"*. Жуковский в понятиях Батюшкова в значительной мере удовлетворял этому идеалу писателя. В былое время друзья-поэты резко расходились во взгляде на жизнь и поэзию; но когда в сознании Батюшкова совершился внутренний переворот, он лучше понял возвышенный идеализм Жуковского. Еще вскоре по возвращении из-за границы, полный самых разнообразных впечатлений и охваченный новым приливом давно таившейся в нем любви, Константин Николаевич просил у Жуковского совета: чем ему наполнить пустоту душевную и чем принести пользу обществу**; после же того, как наш поэт вышел победителем из тяжелой борьбы между слепою страстью и нравственным долгом, он еще сильнее почувствовал уважение к Жуковскому как поэту и человеку. "Благодарю тебя, милый друг, - писал ему Константин Николаевич из Каменца, - за несколько строк твоих из Петербурга и за твои советы из Москвы и Петербурга. Дружба твоя - для меня сокровище, особливо с некоторых пор. Я не сливаю поэта с другом. Ты будешь совершенный поэт, если твои дарования возвысятся до степени души твоей, доброй и прекрасной, и которая блистает в твоих стихах: вот почему я их перечитываю всегда с новым и живым удовольствием, даже и теперь, когда поэзия утратила для меня всю прелесть... Ты много испытал, как я слышу и вижу из твоих писем, но все еще любишь славу, и люби ее!"*** Жуковский действительно много пережил и выстрадал душою с тех пор, как расстался с Батюшковым: и ему любовь, хотя была освещена полною взаимностью, принесла больше горя, чем радости; но в чистоте и возвышенности своего чувства он нашел такую крепость духа, которая не допустила его до отчаяния и сохранила прозрачную ясность его души и благородную энергию для деятельности. Ответы Жуковского на письма Батюшкова не сохранились, но можно с уверенностью сказать, что в них выражалась вся та деятельная и живительная сила дружбы, на которую была способна его прекрасная душа. В порывах своего уныния Батюшков не раз повторял, что горе жизни убило в нем талант. Василий Андреевич постоянно ободрял его, настойчиво побуждал к труду, говорил о нравственном значении поэтического творчества, приглашал ехать вместе в Крым - словом, истощал все усилия, чтобы поднять упавший дух своего друга. И все это Жуковский делал в то время, когда и у него было очень тяжело на сердце: с переселением в Петербург ему предстояла полная перемена жизни и приходилось расставаться с дорогими связями молодых лет; утешая Батюшкова, Жуковский в то же время в письме к родным применял к себе его слова, что "воображение побледнело" в новой обстановке****. Дружеские увещания оказались не бесплодными для нашего поэта: наплыв новых идей в его голове требовал исхода, и в декабре 1815 года Батюшков уже мог порадовать Василия Андреевича известием о новых своих произведениях; слова его были прямым ответом на советы друга. "Я готов бы отказаться вовсе от муз, - писал он, - если бы в них не находил еще некоторого утешения от душевной тоски", и затем сообщал перечень целого ряда статей в прозе, написанных в Каменце. "Это все, - объяснял Батюшков, - намарано мною здесь от скуки, без книг и пособий: но может быть, от того и мысли покажутся вам (то есть друзьям) свежее*****. Очевидно, Батюшков придавал особенное значение этим статьям своим, и он не ошибался в их оценке: в числе их были те этюды о нравственных вопросах, которыми он засвидетельствовал решительную перемену в своем миросозерцании. Не оказался прав Константин Николаевич и в своих жалобах на утрату поэтического таланта: под влиянием горя и последовавшего за ним душевного просветления его дар в поэзии не только не угас, а, напротив, сказался рядом глубоко прочувствованных стихотворений, в которых сила поэтического выражения и фактура стиха достигают высокого совершенства******. Все эти элегии имеют тесную связь между собою, так как возникли из одного настроения и изображают его с одинаковою искренностью. Когда впоследствии, по выезде из Каменца, Батюшков сообщил друзьям этот цикл своих поэтических произведений, они встретили их с восторгом. Жуковский написал Батюшкову письмо, которое тот принял "с неизъяснимою радостью, с восхищением"; наш поэт, как ни был самолюбив, пришел даже в смущение от похвал друга; объясняя свое душевное состояние, в котором элегии были написаны, он говорил: "С рождения я имел на душе черное пятно, которое росло, росло с летами и чуть было не зачернило всю душу. Бог и рассудок спасли"*******. Словами этими поэт каялся в суетных увлечениях своей юности, когда за порывами веселости переживал тягостные минуты отчаяния, и выражал неподдельную радость, что для него наступило духовное обновление, которое давало ему новые силы для плодотворной деятельности.

______________________

* Там же, с. 138-139.
** Соч., т. II, с. 304.
*** Там же, т. III, с. 304.
**** Рус. Архив, 1864, с. 459; ср.: Соч. Батюшкова, т. III, с. 345.
***** Соч., т. III, с. 357, 359.
****** В Каменце Батюшковым написаны, между прочим, следующие пьесы: "Таврида", "Разлука", "Пробуждение", "Воспоминания", "Мой гений" (Соч., т. I, с. 221-230). Эти именно стихотворения были сообщены Батюшковым чрез князя Вяземского Жуковскому в особой тетради, которая сохранилась в бумагах последнего. Ныне эта рукопись, по завещанию К.Н. Батюшкова, хранится в Императорской Публичной Библиотеке.
******* Соч., т. III, с. 403.

______________________

Пробуждение этих сил Батюшков почуял еще в своем одиночестве на юге России и с той минуты пребывание в Каменце, вдали от дружеского поощрения, стало ему невыносимо. В конце 1815 года он решился оставить и Подолию, и самую службу, которая не принесла ему выгод. Пред новым, 1816 годом он подал в отставку, а в ожидании ее взял отпуск и отправился в Москву.

16


Глава X. Батюшков в Москве в 1816 году


Батюшков в Москве в 1816 году. - Перемена в его характере. - Пребывание Батюшкова в деревне в 1817 году. - Литературные занятия. - "Вечер у Кантемира" и "Речь о легкой поэзии". - Историческая элегия. - "Умирающий Тасс". - Заслуги Батюшкова относительно русского стиха. - Настроение поэта под впечатлением творчества

Москва в 1816 году далеко еще не оправилась от страшного Наполеонова погрома. Среди возобновленных зданий еще возвышались обгорелые развалины и чернели пустыри, печальные следы великого пожара. Но общественная жизнь уже вошла в свою колею, хотя и несколько изменилась в своем характере: городское население обеднело, да и самый состав его был уже не совсем тот, что прежде; иные умерли, другие покинули столицу. Батюшков чувствовал потребность освежиться в шумной суете столичной жизни, когда после полугодового пребывания в глухом Каменце-Подольском и после испытаний "труднейшего", как он говорил*, года своей жизни приехал в Москву. Он остановился у И.М. Муравьева-Апостола и рад был возобновить с ним занимательные и поучительные беседы. "Хозяин мой ласков, весел, - писал он Гнедичу, - об уме его ни слова: ты сам знаешь, как он любезен"**. С удовольствием возобновил Батюшков и свои разнообразные и многочисленные московские знакомства - светские и литературные. Но теперь рассеяния света уже не привлекали его, как в былое время. Прежде он любил говорить, что образованное светское общество есть лучшая школа для писателя, и действительно, сам он в свои молодые годы успел прекрасно воспользоваться воспитательным влиянием той просвещенной среды, в которой жил. Но теперь, когда его поэтическое призвание вполне определилось, а опыт жизни дал ему тяжелые уроки, отношения писателя к обществу представились ему в ином виде. Постоянное обращение в людской толпе утратило интерес в его глазах; еще в Каменце сложилось у него убеждение, что дар творчества "требует всего человека", то есть сосредоточения в самом себе, и что писатель крепнет духом и силами, если он умеет уединиться со своим трудом от влияния толпы и пренебречь пустыми обязанностями света: "Жить в обществе, - говорил он теперь, - носить на себе тяжелое ярмо должностей, часто ничтожных и суетных, и хотеть согласовать выгоды самолюбия с желанием славы есть требование истинно суетное"***. Этого убеждения не поколебали в Константине Николаевиче и приятности московской жизни; проведя несколько месяцев в столице, он в дружеском письме к Жуковскому выражал сожаление, что их общий приятель, даровитый Вяземский, еще сохранил способность увлекаться светскою суетой. "Вяземский, - писал наш поэт, - истинно мужает, но всего, что может сделать, не сделает. Жизнь его - проза; он весь - рассеяние. Такой род жизни погубил у нас Нелединского. Часто удивляюсь силе его головы, которая накануне бала или на другой день находит ему счастливые рифмы и счастливейшие стихи"****. "Я желал бы его видеть в службе или заделом, - говорил он немного позже в другом письме, тоже к Жуковскому, - менее с нами праздными, а более в прихожей у честолюбия"*****.

______________________

* Соч., III, с. 351.
** Там же, с. 379; ср. с. 365.
*** Там же, т. II, с. 120, 121.
**** Соч., т. III, с. 404.
***** Там же, с. 448.

______________________

Из этого охлаждения к светским развлечениям не следует, однако, заключать, чтобы нравственное перерождение Батюшкова сделало его аскетом или мизантропом, чтоб он стал избегать людей; он только стал строже в выборе тех, с которыми сходился, - зато еще теснее сближался с теми, кто был ему дорог. К тому же вскоре по приезде в Москву Батюшкова постигло нездоровье, продолжавшееся с кое-какими перерывами несколько месяцев; это обстоятельство, надолго удержавшее его в древней столице*, заставляло его отказываться от частых выездов и побуждало еще более замкнуться в тесном кругу, состоявшем по большей части из представителей литературного мира.

______________________

* Там же, с. 388, 389.

______________________

Карамзины, Пушкины, Вяземские - вот те лица и те семьи, среди которых всего охотнее, по-прежнему, появлялся Константин Николаевич. К этому избранному кругу прибавим еще И.И. Дмитриева, который, оставив министерский пост, возвратился доживать свой век в Москве и здесь на покое собирал у себя разных лиц, преимущественно литературного круга. Все более и более проникался Батюшков уважением к Карамзину при виде той энергии, с которою Николай Михайлович продолжал свой великий труд среди всеобщего равнодушия толпы и тайного злорадства тех, кто считал себя вправе быть судьей в литературе. "Карамзин, - говорил Батюшков, - избрал себе одно занятие, одно поприще, куда уходит от страстей и огорчений: тайная земля для профанов, истинное убежище для души чувствительной"*. В 1816 году были окончены восемь томов "Истории государства Российского", и автор собирался везти их в Петербург для представления государю. "Карамзин, - писал Батюшков Тургеневу по этому случаю, - скоро будет у вас. Он здесь ходит

Entre l'Olympe et les abimes,
Entre la satire et l'encens.

______________________

* Соч., т. III, с. 357.

______________________

Что же будет у вас! История его делает честь России. Так я думаю в моем невежестве. Ваши знатоки думают иначе. Бог с ними!"* Он живо интересовался, как будет принят труд Карамзина в Петербурге, и горячо обрадовался, когда узнал об его успехе. В это пребывание в Москве Батюшков ближе познакомился и с супругою Николая Михайловича. "Я часто ее вижу, - писал он Жуковскому, - и всегда с новым удовольствием: умная, добрая, редкая женщина"**. С своей стороны, Екатерина Андреевна оценила нашего поэта; когда во второй половине 1816 года Карамзины переселились на житье в Петербург, она вспоминала о его приятном обществе в следующих словах своего письма к Жуковскому: "Mes meilleurs арзамасцы me manquent: le prince Pierre, vous et Batuchkof; quand vous serez reunis, je ne me croirai plus en pays etranger; je tiens a vous par l'amitie et des souvenirs"***.

______________________

* Там же, с. 357.
** Там же, с. 383, 385.
*** Рус. Архив, 1869, с. 1384,1385. Жуковский жил тогда в Дерите; le prince Pierre - кн. П.А. Вяземский. (Я скучаю по своим лучшим арзамасцам: по князю Петру, и по тебе Батюшков, когда вы были вместе, находясь в чужой стране, я вспоминаю нашу дружбу (фр.))

______________________

Отношения между Батюшковым и Вяземским, разумеется, оставались самыми дружественными. Приятели не видались с тяжелой поры Отечественной войны, и Вяземский уже давно лелеял мысль о дружеской встрече: еще в 1815 году он надеялся привлечь Батюшкова в свое Остафьево, а затем, ожидая его приезда из Каменца, приготовил ему комнаты в своем доме*; возвращение Батюшкова в Москву князь приветствовал задушевным посланием**. Еще другое обращение Вяземского к своему приятелю Тибуллу, которое также приурочивается к описываемому времени, находится в застольной песне, посвященной князем Петром Андреевичем своим друзьям***. Песня эта служит памятником тех дружеских собраний, на которых Вяземский соединял своих приятелей в 1816 году, как и в более ранние времена. Со своей стороны Батюшков сохранял прежние чувства к Вяземскому: с ним первым он поделился тем прекрасным циклом своих элегий, в которых во время одинокой жизни в Каменце излил свои сердечные страдания****, и ему же посвятил он одно из лучших своих стихотворений того времени, по содержанию составляющее прямое дополнение к этим элегиям. В этом послании поэт обращается к другу с вопросом:

что прочно на земли?
Где постоянно жизни счастье?

______________________

* Полн. собр. соч. кн. Вяземского, т. III, с. 99; Соч. Батюшкова, т. III, с. 352.
** Оно сохранилось только в записной книжке Батюшкова (Соч., т. III, с. 290-292).
*** Полн. собр. соч. кн. Вяземского, т. VIII, с. 509. Песня это написана, во всяком случае, не ранее 1813 года, ибо в ней упоминается о Бородине, и не позже 1817, когда Вяземский уехал из Москвы в Варшаву на службу.
**** Соч., т. III, с. 404.

______________________

вспоминает веселые дни вместе проведенной молодости, перечисляет утраты, понесенные ими с той поры, и приходит к заключению, что

все суетно в обители сует.

Он не нашел ответа на свой вопрос ни в скрижалях истории, ни в учениях мудрецов, и ум его терзался сомнениями; тогда-то, говорит он, -

Я страхом вопросил глас совести моей...
И мрак исчез, прозрели вежды,
И вера пролила спасительный елей
В лампаду чистую надежды.
Ко гробу путь мой весь как солнцем озарен,
Ногой надежною ступаю
И, с ризы странника свергая прах и тлен,
В мир лучший духом возлетаю.

Мы уже знаем, какая внутренняя борьба подняла духовный взрр нашего поэта до этих высоких созерцаний. Друг его был окружен счастьем от колыбели, почти юношей занял видное место в обществе и рано узнал светлые радости семейной жизни - словом, в годы своей молодости не изведал тех душевных испытаний, которые выпали на долю нашего поэта; но он, конечно, сумел оценить значение того внутреннего перерождения в душе Батюшкова, о котором последний говорил ему в своих стихах.

С переменою душевного расположения сильно изменился самый характер Батюшкова: прежде в нем было много живости и веселой насмешливости; теперь, как сам замечал, он стал тих, задумчив и молчалив; эпиграммы, на которые он был неистощим во время оно, уже не лились с его пера; к сатире он даже чувствовал отвращение*. Прежними насмешками он нажил себе врагов в Москве между литераторами, не принадлежавшими к карамзинскому кругу. И теперь он сохранял о них очень невысокое мнение**, но по внешности готов был относиться к ним более мирно. Он видался с Каченовским и охотно печатал свои произведения в его журнале; слушал публичные лекции Мерзлякова и отзывался о них с одобрением***; сделался даже членом университетского Общества любителей словесности. Пять лет тому назад ему отказали в звании члена; теперь он был избран вместе с Жуковским и в забавных выражениях извещал своего друга об оказанной им обоим чести****. Избрание свое он пожелал ознаменовать вступительною речью, которая и была прочтена в одном из заседаний. Почет, оказанный Константину Николаевичу, несомненно, был приятен его самолюбию, и он счел приличным отплатить за него несколькими любезностями более видным из представителей Общества, но вместе с тем не мог не заявить независимости своих убеждений, распространившись в своей речи о заслугах таких писателей, на которых смотрели косо в университетском кругу. Речь эта возбудила толки, не имевшие, впрочем, неприятных последствий для нашего поэта*****.

______________________

* Соч., т. III, с. 360, 410.
** Там же, с. 382,408.
*** Там же, с. 383; Поли. собр. соч. СТ. Аксакова, т. IV, с. 24; Аксаков неверно приурочивает свою встречу с Батюшковым к 1815 году.
**** Там же, с. 132, 383: "Я знаю, что ты не будешь спать от радости: ты член здешнего общества". Избрание обоих состоялось в чрезвычайном заседании Общества 26 февраля (Труды, ч. VIII, с. 33).
***** Там же, с. 401.

______________________

Таким образом, жизнь Батюшкова в Москве текла мирно и покойно. Кроме постоянного нездоровья, его тревожила только та медленность, с которою решался вопрос о его отставке. Наконец в апреле он узнал, что может снять военный мундир*, и отнесся к этому известию без раздражения, хотя отставка и не сопровождалась ни давно обещанным орденом, ни производством в чин. Теперь он мог вздохнуть свободно и с нескрываемым удовольствием писал Гнедичу: "Я ни за чем не гоняюсь и если бы расквитался с долгами, наделанными в службе, и не имел бы домашних огорчений, то был бы счастлив и весел"**. Даже чувство подавленной любви тихо замирало в его сердце, и когда Александра Николаевна и Е.Ф. Муравьева затрагивали в своих письмах этот тяжелый для Батюшкова вопрос, он отвечал на их намеки почти без горечи. "Твои советы насчет известного дела напрасны, милый друг, - писал Константин Николаевич сестре еще в марте, - невозможное невозможно. Я знал это давно и все предвидел. Спокойно перенесем бремя жизни, не мучаясь и не страдая: вот все, что можем, а остальное забудем"***. Еще яснее выражался он в письме к тетке от 6 августа: "Все, что вы знаете, что сами открыли, что я вам писал и что вы писали про некоторую особу, прошу вас забыть, как сон. Я три года мучился, долг исполнил и теперь хочу быть совершенно свободен. Письма мои сожгите, чтобы и. следов не осталось: прошу вас об этом. С вашими то же сделаю, там, где говорите о ней. Теперь дело кончено. Я даю вам честное слово, что я вел себя в этом деле как честный человек, и совесть мне ни в чем не упрекает. Рассудок упрекает в страсти и в потерянном времени. Не себе, а Богу обязан, что Он спас меня из пропасти"****.

______________________

* 'Соч., т. III, с. 387.
** Там же, с. 389.
*** Там же, с. 381.
**** Там же, с. 392.

______________________

Батюшков не спешил покидать Москву для деревни: сперва он не решался ехать туда в ожидании отставки, а потом возобновившаяся болезнь, ревматизм, удержала его в столице вблизи скорой помощи врачей*. Несомненно, впрочем, и то, что он по-прежнему боялся деревенского одиночества и предпочитал оставаться в непосредственном общении с людьми, у которых были те же интересы, какие занимали и его самого. Так Константин Николаевич прожил в Москве до декабря и только в самом конце 1816 года отправился в Хантоново, чтобы - как он говорил - провести там зиму и весну "во спасение души, тела и кармана"**. Здесь встретили его обычные хозяйственные заботы и затруднения; но как ни были они противны ему, он с летами научился покоряться необходимости и потому даже к деревенским хлопотам относился теперь без раздражения. "Недавно приехал в мою деревню, - писал он Вяземскому в январе 1817 года, - и не успел еще оглядеться. Все разъезжал семо и овамо. Теперь начинаю отдыхать, раскладываю мои книги и готовлю продолжительное рассеяние от скуки, то есть какое-нибудь занятие. Если здоровье позволит, то примусь за стихи"***. Очевидно, и в деревенской обстановке он сохранял мирное расположение духа и душевную бодрость. Вместе с тем потребность творчества росла в нем все сильнее и сильнее. Еще в марте 1816 года он писал Жуковскому из Москвы: "Здоровье мое час от часу ниже, ниже, и я к смерти ближе, ближе, а писать - охота смертная!"**** То же мог бы он повторить и теперь: болезни не давали ему покоя и в деревне, но мысль и воображение деятельно работали.

______________________

* Соч., т. III, с. 388, 397.
** Там же, с. 386; ср. с. 413.
*** Там же, с. 413.
**** Там же, с. 383.

______________________

И в 1816 году в Москве и в следующем, во время пребывания в Хантонове, Батюшков много занимался литературными трудами. Внешним побуждением к тому служило его решение издать отдельною книгой собрание своих произведений, на что он был вызван старым приятелем своим Гнедичем; внутренний двигатель поэт нашел в определенном сознании своих творческих сил, встретивших полное признание со стороны лучших ценителей своего времени. Мы уже знаем, что похвалы Жуковского пьесам, написанным в Каменце, Батюшков принял "с радостью неизъяснимою, с восхищением"; благодаря за них друга, он извещал его: "Я разгулялся и в доказательство печатаю том прозы, низкой прозы; потом - стихи. Все это бремя хочется сбыть с рук и подвигаться вперед, если здоровье и силы позволят"*. Законное чувство уверенности в силе своего таланта слышится в этих словах. Он окончательно убедился теперь, что верно избрал путь для его разработки, и не без гордости мог сказать о себе: "Я не люблю преклонять головы моей под ярмо общественных мнений. Все прекрасное мое - мое собственное. Я могу ошибаться, ошибаюсь, но не лгу ни себе, ни людям. Ни за кем не брожу: иду своим путем"**. Таким образом, сознание поэтом своей полной зрелости предшествовало изданию предпринятого им сборника своих сочинений. Оглянемся же на те из его произведений, которые написаны им в эту зрелую пору и послужили лучшим украшением его книги.

______________________

* Соч., т. II, с. 403, 404.
** Там же, т. III, с. 416,417.

______________________

Из прозаических статей, написанных Батюшковым в позднейший период его деятельности, замечательнейшая, без сомнения, "Вечер у Кантемира". Автор возвращается в ней к вопросу, уже прежде занимавшему его, - об отношении России к европейскому просвещению. Он изображает Кантемира в беседе с Монтескье и аббатом Вуазеноном: оба француза высказывают сомнение в том, чтоб европейское просвещение, начала которого посеяны в России Петром Великим, могло прочно утвердиться в стране, где самый климат не благоприятствует умственной культуре; они еще готовы признать, что русские люди могут усвоить себе кое-какие технические знания, но решительно не допускают предположения, чтобы в русских можно было "вдохнуть вкус к изящному, к наукам отвлеченным, умозрительным". Очевидно, излагая в таком отрицательном смысле взгляд даже умных иностранцев, Батюшков имел в виду и тех своих соотечественников, которые в поклонении западной образованности доходили до полного отрицания способности к самостоятельному развитию в своем народе. Ответ Кантемира своим собеседникам раскрывает воззрение самого автора: "Вы знаете, - говорит Кантемир, - что Петр сделал для России: он создал людей... Нет, он развил в них все способности душевные, он вылечил их от болезни невежества, и русские под руководством великого человека доказали в короткое время, что таланты свойственны человечеству. Не прошло пятнадцати лет, и великий монарх наслаждался уже плодами знаний своих сподвижников: все вспомогательные науки военного дела процвели внезапно в государстве его. Мы громами побед возвестили Европе, что имеем артиллерию, флот, инженеров, ученых, даже опытных мореходцев. Чего же хотите от нас в столь короткое время? Успехов ума, успехов в науках отвлеченных, в изящных искусствах, в красноречии, в поэзии? Дайте нам время, продлите благоприятные обстоятельства, и вы не откажете нам в лучших способностях ума... Петр Великий, заключив судьбу полумира в руке своей, утешал себя великою мыслию, что на берегах Невы древо наук будет процветать под сению его державы и рано или поздно, но даст новые плоды, и человечество обогатится ими"*. Таким образом, и теперь, как прежде, Петровская реформа, а не вся прошлая жизнь России, представлялась Батюшкову исходною точкой для ее дальнейшего развития: иначе он и не мог думать, потому что не знал своего родного прошлого. Зато теперь он уже вполне ясно сознавал, что Россия может и должна развивать просвещение самостоятельно и что только этим путем она внесет свой вклад на общее благо человечества.

______________________

* Соч., т. II, с. 228-230.

______________________

На твердой почве этих общих принципов стоит Батюшков и в своей речи о влиянии легкой поэзии на язык, речи, которая также относится к 1816 году. Основная мысль ее - указать, что язык, как выражение образованности, и словесность имеют беспрерывное развитие. Батюшков проводит параллель между Петром Великим и Ломоносовым: что первый совершил для русской гражданственности, то же сделано вторым в области литературы: "Петр Великий пробудил народ, усыпленный в оковах невежества; он создал для него законы, силу военную и славу. Ломоносов пробудил язык усыпленного народа; он создал ему красноречие и стихотворство, он испытал его силу во всех родах и приготовил для грядущих талантов верные орудия к успехам. Он возвел в свое время язык русский до возможной степени совершенства, возможной - говорю, ибо язык идет всегда наравне с успехами оружия и славы народной. С просвещением, с нуждами общества, с гражданскою образованностью и людскостью"*. В новейшее время великие победы вознесли Россию на верх могущества и показали миру ее высокое политическое значение; сообразно с тем - заключает Батюшков - должны развиться и ее духовные силы; поэтому от имени Общества, среди которого сказана речь, он обращается к писателям со следующим призывом: "Несите, несите свои сокровища в обитель муз, отверзтую каждому таланту, каждому успеху; совершите прекрасное, великое, святое дело, обогатите, образуйте язык славнейшего народа, населяющего почти половину мира; поравняйте славу языка его со славою военною, успехи ума с успехами оружия!"** В исторической части своей речи Батюшков сделал краткий обзор развития русской литературы от Ломоносова до своего времени и отдал дань своего убеждения прежним деятелям на поприще словесности, но он не скрыл своего убеждения, что эти деятели уже не могут служить образцами и что, в сущности, все развитие нашей литературы, которое приведет ее к зрелости и оригинальности, принадлежит еще будущему времени. К изложению исторического очерка новой русской литературы Батюшков намеревался возвратиться еще раз и предполагал дать ему довольно обширное развитие. В июне 1817 года он сообщит Вяземскому, что хочет "написать в письмах маленький курс для людей светских и познакомить их с собственным богатством"***. Намерение это, однако, не было исполнено, и в записной книжке 1817 года сохранился только план очерка, указывающий на общую точку зрения автора и на особые мнения его по отдельным вопросам; если первая известна нам из других его сочинений и писем, то о частностях было бы неосторожно судить по слишком коротким намекам.

______________________

* Там же, с. 238.
** Соч., т. II, с. 244.
*** Там же, с. 453.

______________________

Речь о "легкой поэзии" составляет как бы апологию интимной лирики; наш поэт избрал этот предмет для публичного обсуждения, конечно, потому, что большая часть его стихотворений, написанных в молодости, относится к этому роду. Но мы знаем, что еще с 1813 года он начал искать других, более широких задач для своего творчества. Однако даже патриотическое воодушевление того времени не облеклось в его поэзии в классическую форму оды; как у Жуковского "Певец в стане русских воинов" по своему настроению скорее примыкает к балладе, чем к торжественной лирике, так и наш поэт остается на почве элегии даже в пьесе, вызванной таким громким событием, как переход через Рейн. Так, у обоих поэтов ясно обнаруживается колебание старых поэтических форм, - зато у обоих поэтическое выражение выигрывает в искренности. Грустный элегический оттенок господствует у Батюшкова в большей части стихотворений поздней поры, даже в пьесах, заимствованных у других писателей. Это было естественным следствием его душевного состояния и вместе с тем художественным расчетом поэта. Мы уже познакомились с циклом тех превосходных элегий, которые были внушены ему второю несчастною любовью. Последние отзвуки этой сердечной боли еще слышны в двух пьесах 1816 года, хотя и не оригинальных; так, взятая у Парни элегия "Мщение" содержит в себе скорбное обращение к милой, которая позабыла своего друга, а "Песнь Гаральда Смелого" - сетование храброго воина, любовь которого отвергнута очаровавшею его девой. Эта "Песнь", столь замечательная по яркости красок, по силе и сжатости языка, заслуживает внимания еще в одном отношении; вместе с пьесами (оригинальными и переводными) "Переход через Рейн", "Пленный", "Тень друга", "На развалинах замка в Швеции", "Гезиод и Омир - соперники", "Умирающий Тасс" она представляет образцы особого рода элегии, которую принято называть историческою или эпическою. Ряд названных стихотворений, написанных Батюшковым на пространстве трех-четырех лет, свидетельствует, что в данное время этот род сделался для него любимою поэтическою формой. Указывая Жуковскому на эти свои пьесы, Батюшков именно говорил, что он желал ими расширить область элегии*. Если вообще элегия есть жалобная песнь, поэтическое выражение печали по утраченном идеале, то элегией историческою или эпическою должно назвать такое лирическое стихотворение, где идеал воплощается в каком-нибудь достопамятном событии или лице, о котором скорбное воспоминание возбуждает вдохновение поэта. Когда на исходе XVIII века во всех европейских литературах начало обнаруживаться пресыщение от псевдоклассицизма с его парадною торжественностью, поэтическое творчество стало искать новых путей и обратилось за пособиями для своего обновления, между прочим, к преданиям старины и к безыскусственной народной поэзии. Одною из первых попыток в этом роде были так называемые песни Оссиана, будто бы собранные Макферсоном у шотландских горцев. Шиллер находил в этих песнях высокие образцы именно элегического настроения**. Г-жа Сталь, проводя в своей книге "De la litterature" параллель между южною и северною поэзией, отметила это свойство как преобладающее в сей последней. Идеи, высказанные в этом сочинении, имели влияние на Батюшкова, хотя он и был воспитан на образцах древнего классицизма: грустные оссиановские мотивы попадаются еще в ранних его произведениях; еще в 1809-1810 годах он переводит отрывки из поэмы Парни "Isnel et Aslega", заимствующей содержание из древнескандинавского мира, который стал привлекать к себе внимание новых поэтов наряду с Оссианом. У того же Парни явилась мысль освежить элегию новыми красками. Когда молодые поэты обращались за указаниями к этому любимейшему элегисту своего времени, он имел обычай говорить им: "Поэзия изнашивается, ее нужно оживлять новыми образами. Изображайте иные нравы, иную природу". Сохранивший нам это свидетельство Мильвуа, современник Батюшкова, воспользовался советом Парни и написал несколько элегий с историческою или эпическою подкладкой. В особом этюде об элегии он настаивает на том, что подобные стихотворения принадлежат именно к элегическому роду. "Если, - говорит он, - выводимые поэтом лица заменяют его собственную личность, то это лишь придает стихотворению более драматическую форму; если изображаемое действие совершается далеко от нас, то получает для нас интерес новизны, подробности его становятся разнообразнее и сохраняют в себе нечто первобытное, освежающее воображение и обновляющее творчество. Литераторы, рассматривавшие эти пьесы, - продолжает Мильвуа, обращаясь к своим собственным произведениям, - благосклонно признали в них соблюдение местных красок (couleur locale) и некоторую приятность: они возражали только против отнесения пьес к разряду элегий; но признаюсь, я мало придаю значения названию. Позволяю себе заметить, что нововведение может быть непривлекательно лишь тогда, когда оно странно, что в данном случае оно заключается только в рамке стихотворения и что, наконец, нечего выдумывать новое название для элегии нового рода, если она все-таки остается элегией"***. Для оправдания своей теории Мильвуа ссылался, впрочем, на пример древности; поэты новых литератур подражали обыкновенно любовным элегиям Тибулла и Проперция; он же задумал воспроизвести тип первоначальной элегии греческой и относительно характера сей последней ссылался на следующие слова аббата Бартелеми: "Прежде чем изобретено было драматическое искусство, поэты, которым природа дала чувствительную душу, но отказала в эпическом таланте, изображали в своих картинах то бедствия какого-либо народа, то несчастия какого-нибудь лица древности, то оплакивали смерть родственника или друга и в том находили себе утешение"***. Применяясь к такому характеру древнегреческой элегии, Мильвуа написал несколько пьес, которые называет античными элегиями. "Проникая в сущность произведений великих художников, - говорит он, - я пытался воспроизвести наивные красоты их созданий или, если позволено так выразиться, то благоухание древности, которое от них исходит".

______________________

* Соч., т. III, с. 448.
** В статье "О наивной и сентиментальной поэзии".
*** Этюд Мильвуа об элегии обыкновенно печатается при собрании его стихотворений; передаем его слова в несколько вольном переводе, чтобы сделать смысл их более ясным.
*** Burthelemy. Voyage du jeune Anacharsis en Grece, chap. LXXX.

______________________

Батюшков внимательно следил за явлениями французской литературы; ему были известны и стихотворения Мильвуа, и его теоретические рассуждения, и без сомнения, Константин Николаевич имел их в виду, усвоивая задачу исторической элегии своему творчеству. Он позаимствовал у Мильвуа одну из лучших его пьес в этом роде: "Combat d'Homere et d'Hesiode", и нужно сказать, что в превосходной передаче русского поэта эта "античная элегия" несравненно выше, чем в подлиннике. На этот раз Батюшков, вопреки своему обычаю, держался оригинала довольно близко, но бледным образам Мильвуа он придал поразительную яркость и вялый стих его заменил сжатым и гармоническим стихом своим. Стихотворение "Гезиод и Омир - соперники" представляет собою блестящую картину античной жизни, освещенную высокою нравственною мыслью.

Образцов исторической элегии Батюшков искал, впрочем, не у одного Мильвуа. Занявшись с 1813 года немецкою словесностью, он познакомился, между прочим, с произведениями Маттисона. Талант этого писателя встретил в свое время сочувственный отзыв Шиллера, и весьма возможно, что из его статьи о Маттисоновых стихотворениях впервые узнал о них Батюшков. Шиллер находил в этом поэте уменье рисовать сельские сцены и изображать картины природы, но желал, чтоб он вложил в грациозные образы своей фантазии и в музыку своих стихов более глубокий смысл, чтобы нашел для своих пейзажей фигуры и вывел бы на сцену человека. Батюшков остановился на том из стихотворений Маттисона, где отчасти сделана подобная попытка. Его "Элегия, написанная на развалинах древнего замка" пользовалась в свое время большою известностью; но позднейшая критика справедливо признала в этом стихотворении слишком много аффектации в оплакивании преходимости всего земного*. Подражая пьесе Маттисона, Батюшков отнесся к ней очень свободно; он почти совсем устранил излияния немецкого поэта на отвлеченную тему, но, как бы осуществляя указание Шиллера, чрезвычайно счастливо воспользовался теми намеками Маттисона, которые давали повод к созданию живых образов. Между тем как немецкий поэт переносит свои мечтания в рыцарские века Германии, Батюшков обращается со своими воспоминаниями к далеким временам скандинавского севера, которые уже давно занимали его воображение, и в мотивах "северной поэзии" находит материалы для создания целого ряда живых сцен из быта отважных ценителей моря.

______________________

* W. Menzel. Geschichte d. Deutschen Dichtung, 9-s В., § 4; W. Scherer. Geschichte d. Deutschen Litteratur, 13-s Кар.

______________________

Черты той же северной поэзии воспроизведены Батюшковым в "Песне Гаральда Смелого", но на этот раз в красках еще более ярких и более верных исторической действительности, потому что почерпнуты в непосредственном источнике. Здесь не место разбирать, кто настоящий автор Гаральдовой песни; во всяком случае, не подлежит сомнению, что это - памятник древности, восходящий по крайней мере к XIII веку. Замечательно то сильное выражение нежной страсти, которым отличается эта песнь; в этом отношении она напоминает лирику уже поздних рыцарских времен, и именно по такому своему характеру она в особенности могла быть доступна пониманию Батюшкова. Он знал ее по французскому переводу в "Датской истории" Малле или, всего вероятнее, по русскому переложению Н.А. Львова, сделанному на основании того же Малле. Наш поэт не заботился о близкой передаче подлинника, но все характерные черты его (например, в 4-й строфе) сохранил, по крайней мере, по существу, если не в точных выражениях. Уже эта попытка приблизиться к простоте древней песни свидетельствует о новых живых стремлениях в творчестве нашего поэта.

На мысль переложить в стихи песнь Гаральда навело Батюшкова чтение книги Маршанжи "La Gaule poetique"*. Сочинение это составляет одно из характерных явлений своего времени. В период империи во французском обществе, уже утомленном Наполеоновым деспотизмом, начало пробуждаться сочувствие к старинным рыцарским временам, которые рисовались воображению только своею поэтическою и живописною стороною, как пора благородных стремлений, самоотверженных подвигов и возвышенной, мечтательной любви. Выразителем этих стремлений был не один Шатобриан; вслед за ним пошли другие писатели, и в числе их Маршанжи, который в своей "Gaule poetique" сделал попытку пересказать поэтические предания старинной французской жизни. Батюшков, еще будучи во Франции, подметил эти признаки возрождающихся симпатий к средним векам, которые впоследствии послужили одним из главных элементов для образования французского романтизма**; поэтому понятно, что при чтении книги Маршанжи в 1816 году он мог вспомнить о скрашенной рыцарским характером песне скандинавского витязя, любовь которого была отвергнута русскою княжной.

______________________

* Соч., т. III, с. 371.
** Соч., т. И, с. 72; ср. с. 407 и 408.

______________________

С возникновением интереса ко временам рыцарства и к поэзии трубадуров стали входить в моду романсы, в которых обыкновенно воспевалась любовь к какому-нибудь храброму воину, отправившемуся в далекие страны искать себе чести и славы; довольно много романсов встречается между стихотворениями Мильвуа, и также с грустным элегическим оттенком. Батюшков отозвался и на этот новый поэтический призыв: еще в 1812 году, под впечатлениями начинающейся войны, он написал романс "Разлука"; относящаяся к 1814 году пьеса "Пленный", содержание которой также находится в связи с военными обстоятельствами того времени, составляет нечто среднее между романсом и эпическою элегией. Для нас утрачен внутренний смысл того настроения, которое могло вызвать подобные пьесы; сентиментальный их характер, вообще не свойственный нашему поэту, кажется нам даже приторным; но, очевидно, стихотворения эти отвечали идеальным стремлениям некоторой части тогдашнего общества и выраженное в них чувство находило себе отклик в молодых сердцах: романс Константина Николаевича пользовался большим успехом в свое время.

К числу исторических элегий нашего поэта следует отнести еще две пьесы: "Переход через Рейн" и "Тень друга". Обе находятся в связи с событиями последних войн наполеоновской эпохи. Первая, написанная под впечатлением одного из главных моментов гигантской борьбы, соединяет в себе воспоминания о героических временах германской древности с выражениями патриотического чувства и благодарности Провидению, которое привело русские войска для победы на берега великой германской реки. Вторая элегия изображает то грустное раздумье, которое наступило для Батюшкова по окончании войны, когда после радостных ощущений победы он яснее и глубже почувствовал тяжесть утраты, понесенной им в лице друга его Петина. Элегией "Тень друга" начинается ряд тех скорбных песен, в которых поэт раскрыл нам свое душевное состояние после военного времени и по возвращении в отечество. Последним звеном в этой цепи поэтических произведений служит знаменитая элегия "Умирающий Тасс". Хотя содержание ее взято не из сферы личной жизни поэта, но в изображение смерти Тасса он вложил столько им самим пережитого и выстраданного, что по внутреннему смыслу пьеса эта является вполне выражением личности самого автора в позднюю эпоху его поэтического творчества.

Мы знаем уже, что Константин Николаевич от самых молодых лет питал глубокое, почти благоговейное чувство и к поэзии Тасса, и к личности самого поэта. Тасс хотя и прославился эпическою поэмой, но по свойству своего дарования он, в сущности, лирик, и притом с элегическим оттенком; нота нежного чувства преобладает в его поэме; разнообразные, мастерски рассказанные любовные эпизоды совершенно заслоняют собою основную тему ее - освобождение Святого Града из-под власти неверных. Эти-то эпизоды, составляющие лучшие части Тассовой поэмы и дающие автору повод изобразить целый ряд женских характеров, без сомнения, и привлекли к ней первоначально особые симпатии Батюшкова; но когда впоследствии мысль его сделалась строже и серьезнее, он стал искать в "Освобожденном Иерусалиме" красот другого рода: в своей прозаической статье о Тассе, написанной уже в 1815 году, он не без натяжки настаивает на том, что описания битв в знаменитой поэме не уступают подобным же картинам, встречающимся у Виргилия и Гомера*. В этот же позднейший период изучения "Освобожденного Иерусалима" Батюшков обратил внимание на религиозное настроение его автора. Набожность воспитанного иезуитами Тасса, конечно, не была похожа на наивное христианское воодушевление, отличающее настоящий средневековый эпос; но это различие совершенно ускользало от понимания Батюшкова, и Тасс являлся в его глазах великим художником, который умел сочетать в своем творчестве классическое понимание красоты с миросозерцанием искренно верующего христианина. С этим идеальным представлением о Тассе как поэте соединялось высокое понятие о нем как о человеке. В биографию Тасса очень рано были вплетены разные предания романического характера; его мечтательная любовь к Элеоноре д'Эсте, претерпенные им гонения, его помешательство как печальное следствие несчастий, наконец - приготовленное ему венчание в Капитолии и смерть, постигшая его почти накануне этого торжества. Все эти исключительные обстоятельства его жизни, так охотно и без критической проверки подхваченные его старинными биографами, сделали Тасса в общем мнении типическим представителем тех великих своими дарованиями несчастливцев, которые погибают прежде времени в борьбе с несправедливостью беспощадной судьбы. В воображении Батюшкова Тасс всегда рисовался в этом поэтическом образе. "Торквато был жертвою любви и зависти", - говорил он еще в то время своей молодости, когда, по совету Капниста, предпринял было перевод "Освобожденного Иерусалима"**. Еще тогда Константин Николаевич написал восторженное послание к Тассу, пьесу детски слабую в литературном отношении, но уже выражающую сейчас указанный взгляд на итальянского поэта. Пьесу эту Батюшков не решился перепечатать в 1817 году, когда предпринял издание своих сочинений; но вместо нее этот сборник украсился новою элегией - "Умирающий Тасс". Тесная внутренняя связь между двумя стихотворениями не подлежит сомнению и делает весьма вероятным предположение, что позднейшая элегия вызвана была более ранним посланием: собирая свои произведения ранних лет, Батюшков подвергал их исправлениям; при этом юношеское послание не удовлетворило его своею слишком несовершенною формой, но его содержание возбудило вдохновение поэта к созданию новой прекрасной пьесы.

______________________

* Соч., т. II, с. 152.
** Соч., т. I, с. 50, прим. 3-е.

______________________

В конце февраля и в начале марта 1817 года Батюшков сообщал Гнедичу и Вяземскому, что начал писать большую элегию на тему о смерти Тасса, а в апреле она была уже окончена и отправлена в Петербург для печати*. "Перечитал все, что писано о несчастном Тассе, напитался "Иерусалимом"", - прибавлял он в письме к Вяземскому, и затем, немного времени спустя, обращался к Жуковскому с такими словами: "Понравился ли мой "Тасс"? Я желал бы этого. Я писал его сгоряча, исполненный всем, что прочитал об этом великом человеке... Воскреси или убей меня. Неизвестность хуже всего. Скажи мне, чистосердечно скажи: доволен ли ты мною?"**

______________________

* Там же, т. III, с. 419, 428, 439.
** Там же, с. 446, 447.

______________________

Мы только отчасти знаем, что именно было прочитано Батюшковым касательно жизни Тасса: это - главы, посвященные ему в "Histoire litteraire d'Italie" Женгене и в сочинении Сисмонди о литературах южной Европы. Но, разумеется, еще раньше знакомства с этими учеными трудами Батюшков читывал старинные биографии итальянского поэта, и собственно по ним составилось у него представление о "певце Иерусалима". Он знал также, что "живопись и поэзия неоднократно изображали бедствия Тасса"*; он мог, например, знать плохую элегию Лагарна: "Les malheurs et le triomphe du Tasse"; но читал ли он известную трагедию Гете, это мы не можем утверждать положительно. Наконец, из сочинений самого Тасса Константин Николаевич был знаком преимущественно с "Освобожденным Иерусалимом"; из других его произведений знал он лишь несколько канцон, и то едва ли не по отрывкам, приведенным у Женгене и Сисмонди. Вот весь тот внешний материал, из которого возник "Умирающий Тасс", и, конечно, только собственное творчество нашего поэта могло создать на основании таких бедных пособий тот цельный образ, который мы находим в его произведении; поэтому-то Батюшков и мог, извещая Гнедича о начатой элегии, сказать ему: "И сюжет, и все - мое. Собственная простота"**. Образ страдальца Тасса сложился в душе нашего поэта по его собственному подобию.

______________________

* Соч., т. I, с. 258.
** Там же, т. III, с. 419.

______________________

В жизни своей, исполненной треволнений, Батюшков охотно находил черты сходства с обстоятельствами несчастной судьбы своего героя. Еще в молодые годы, когда Гнедич советовал Константину Николаевичу не бросать начатого перевода "Освобожденного Иерусалима", последний однажды, в минуту хандры среди деревенского одиночества, писал своему петербургскому другу: "Ты мне советуешь переводить Тасса - в этом состоянии? Я не знаю, но и этот Тасс меня огорчает. Послушаем Лагарма в похвальном его слове Колардо: "Son ame (Гате de Colardeau) semblait se ranimer un moment pour la gloire et la reconnaissance, mais ce dernier rayon allait bientot s'eteindre dans la tombe... Il avait traduit quelques chants du Tasse. Y avait-il une fatalite attachee а се nom?"* Ранняя утрата матери, ограниченность состояния, столкновения с литературными неприятелями, служебные неудачи, оскорбившие честолюбие нашего поэта, наконец, - любовь, которой он не нашел ответа и удовлетворение, все это действительно такие обстоятельства его жизни, которым нетрудно указать аналогии в биографии Тасса (в том виде, в каком последняя была известна Батюшкову). Но сближение можно вести и далее: в личном характере обоих поэтов, русского и итальянского, несомненно, было много общего: оба они были люди с страстною и нежною душой, склонные к горячим увлечениям и порою легкомысленные; оба, по выражению Батюшкова, "любили славу", болезненно раздражались при порицаниях и жадно упивались похвалами; оба, наконец, не обладали выдержкой и твердостью воли. В этом-то недостатке энергии характера и заключалась коренная причина тех неудач и горьких разочарований, которые оба поэта испытали в своей жизни; но, разумеется, им трудно было сознаться в своей слабости, и в несчастиях своих они видели только гонение судьбы**. Прибавим еще одну важную черту, которою характеризуется их жизнь. Обиды, испытанные Тассом, довели его до состояния мрачной меланхолии, граничившей почти с помешательством; у Батюшкова также бывали тяжелые периоды хандры, которая - казалось ему - должна разрешиться потерею сознания***; воспоминание о горестной участи матери, быть может, подсказывало ему это предчувствие.

______________________

* Соч., т. III, с. 64.
** Впрочем, Батюшков вообще хорошо понимал свой характер: он не пощадил себя в том замечательном очерке своей личности, который набросал в своей записной книжке 1817 года (Соч., т. II, с. 347-350). Тут он указывает на двойственность своего характера, на отсутствие в нем цельности, а эта особенность не есть ли прямое следствие слабого развития воли?
*** Соч., т. II, с. 51.

______________________

Таковы были внутренние основы тех глубоких симпатий, которые привязывали нашего поэта к Тассу и в силу которых легендарный образ "певца Иерусалима" с ранних лет стал избранником его сердца и излюбленным предметом его вдохновения. Его юношеское послание к Тассу было написано в ту пору его жизни, когда житейские невзгоды впервые проникли в радостный мир его надежд и поколебали его веру в светлое будущее; неопытный поэт не нашел в себе тогда достаточно творческих сил, чтоб изобразить страдания своего любимого героя. С тех пор он не только испытал глубокое разочарование в своих личных привязанностях, но и утратил веру в ту философию наслаждения, усомнился в том миросозерцании, которыми думал некогда определить свой жизненный путь. Влагая теперь в уста умирающего Тасса горькие воспоминания о прошлом, в котором он был

От самой юности игралище людей,

и с тех пор,

...добыча злой судьбины,
Все горести узнал, всю бедность бытия, -

Батюшков действительно высказывал свои собственные сетования, те самые, которые мы так часто встречали в его письмах к друзьям; но что в переписке лишь случайно срывается с его пера, то в элегии облекается в цельный поэтический образ; что юноша поэт не сумел выразить в своих еще нескладных стихах, то теперь, в произведении зрелого художника, само собою сказывается высоким лирическим порывом, и личность несчастного Тасса, безвременно погибающего с надеждой найти успокоение лишь в ином, лучшем мире, является как бы воплощением усталой, измученной жизненною борьбой души нашего поэта, обращающей к Провидению свои последние упования.

"Кажется мне, лучшее мое произведение, - говорил Батюшков в письме к Вяземскому, извещая его, что пишет элегию на тему о смерти Тасса.* Несколько месяцев спустя, когда пьеса уже была отослана в печать, он опять повторял, что доволен своею элегией, но притом прибавлял: "Мне нравится более ход и план, нежели стихи". Смысл этой последней оговорки может быть объяснен из следующих слов поэта в одном из его тогдашних писем к Гнедичу: "Я смешон, по совести. Не похож ли я на слепого нищего, который, услышав прекрасного виртуоза на арфе, вдруг вздумал воспевать ему хвалу на волынке или балалайке? Виртуоз - Тасс, арфа - язык Италии его, нищий - я, а балалайка - язык наш, жестокий язык, что ни говори"**. Так сильно чувствовал Батюшков трудность освободиться от тех сухих, условных и нескладных форм, которыми еще опутывалась русская поэтическая речь в его время. В другом письме его, от 1816 года, находим еще одно важное признание в том же смысле: "Чем более вникаю в язык наш, чем более пишу и размышляю, тем более удостоверяю, что язык наш не терпит славянизмов, что верх искусства - похищать древние слова и давать им место в нашем языке"***. Карамзину удалось привести в равновесие главные стихии нашего литературного языка - народную и церковно-славянскую - только в заключительном произведении своей литературной деятельности, в "Истории государства Российского"; из вышеуказанных слов Батюшкова видно, что он ставил себе ту же задачу, и в позднейших созданиях своего творчества он также достигает успешного ее решения: слова свободно льются с его пера; каждая мысль, каждый образ находят себе соответствующее живое, меткое и сильное выражение. В этом смысле есть правда в цветистых словах Блудова: "Слог Батюшкова можно сравнить с внутренностью жертвы в руках жреца: она еще вся трепещет жизнью и теплится ее жаром"****. Желание выработать себе свободный гармонический стих издавна составляло страстную мечту нашего поэта: к этому вопросу, в связи с языком, он постоянно возвращается в своих письмах. "Отгадайте, на что я начинаю сердиться? - писал он однажды Гнедичу еще в 1811 году. - На что? На русский язык и на наших писателей, которые с ним немилосердно поступают. И язык-то по себе плоховат, грубенек, пахнет татарщиной. Что за  ы? Что за щ, что за ш, ший, щий, при, тры? О варвары! А писатели? Но Бог с ними! Извини, что я сержусь на русский народ и на его наречие. Я сию минуту читал Ариоста, дышал чистым воздухом Флоренции, наслаждался музыкальными звуками авзонийского языка и говорил с тенями Данта, Тасса и сладостного Петрарка, из уст которого что слово, то блаженство"*****. Слова эти очень замечательны как указание, где, в какой словесности Батюшков искал образцов для гармонии стиха. Написанные почти в то же время подражания Петрарке и Касти представляют, между прочим, образцы того, как Батюшков старался передать по-русски звучные стихи итальянских поэтов: еще тогда опыты его выходили очень удачны, по крайней мере в отношении техники. В 1815 году, в статье об Ариосте и Тассе, он снова возвращается к мысли о музыкальности итальянского языка: "Язык гибкий, звучный, сладостный, язык, воспитанный под счастливым небом Рима, Неаполя и Сицилии, среди бурь политических и потом при блестящем дворе Медицисов, язык, образованный великими писателями, лучшими поэтами, мужами учеными, политиками глубокомысленными, - этот язык сделался способным принимать все виды и все формы. Он имеет характер, отличный от других новейших наречий и коренных языков, в которых менее или более приметна суровость, глухие или дикие звуки, медленность в выговоре и нечто принадлежащее Северу"******. Впрочем, это преклонение пред итальянским языком не доходило у Батюшкова до крайности: в 1817 году, вскоре по окончании "Умирающего Тасса", он заносит в свою записную книжку такое замечание: "Каждый язык имеет свое словотечение, свою гармонию, и странно было бы русскому, или итальянцу, или англичанину писать для французского уха и наоборот. Гармония. Мужественная гармония не всегда прибегает к плавности. Я не знаю плавнее этих стихов:

На светло-голубом эфире
Златая плавала луна...

и пр.

и оды "Соловей" Державина. Но какая гармония в "Водопаде" и в оде на смерть Мещерского:

Глагол времен, металла звон!*******

______________________

* Соч., т. II, с. 428.
** Там же, с. 457.
*** Соч., т. II, с. 409, 410; ср.: там же, с. 70.
**** Мысли и замечания - в приложении к сочинению Е.П. Ковалевского: Граф Блудов и его время. 2-е изд., с. 267.
***** Соч., т. III, с. 164, 165.
****** Соч., т. II, с. 149.
******* Соч., т. II, с. 340.

______________________

Очевидно, счастливые опыты последних лет раскрыли нашему поэту в русском языке такие свойства и силы, такой благодарный материал для создания гармонического стиха, каких он и не подозревал прежде. Действительно, в своих исторических элегиях и вообще в поэтических произведениях своей позднейшей поры Батюшков успел почти вполне преодолеть те трудности, которые так долго смущали его. В этих пьесах поэтическая речь (в смысле подбора слов) и в особенности гибкость, упругость и гармония стиха достигают такого совершенства, какого еще не знала до тех пор русская поэзия*.

______________________

* Относительно выработки русского стиха важные заслуги Батюшкова, вместе с Жуковским, были верно оценены П.А. Плетневым еще в 1822 году. Приводим его слова:

"Чистота, свобода и гармония составляют главнейшие совершенства нового стихотворного языка нашего. Объясним каждое из них порознь. Употребление собственно русских слов и оборотов не дает еще полного понятия о чистоте нашего языка. Ему вредят, его обезображивают неправильные усечения слов, неверные в них ударения и неуместная смесь славянских слов с чистым русским наречием. До времен Жуковского и Батюшкова все наши стихотворцы более или менее подвержены были сему пороку: язык упрямился; мера и рифма часто смеялись над стихотворцем - и побеждали его. Под именем свободы языка здесь разумеется правильный ход всех слов периода, смотря по смыслу речи. Русский язык менее всех новейших языков стесняется расстановкою слов; однако ж по свойству понятий, выражаемых словами, и в нем надобно держаться естественного словотечения:

Живи - и тучи пробегали
Чтоб редко по водам твоим.
("Водопад", строфа 71).

Или:

Сия гробница скрыла
Затмившего мать лунный свет.
("На смерть графини Румянцовой", строфа 6).

Всякий согласится, что подобная расстановка слов, при всех совершенствах поэзии, стихи делает запутанными. Жуковский и Батюшков показали прекрасные образцы, как надобно побеждать сии трудности и очищать дорогу течению мыслей. Это имело удивительные последствия. В нынешнее время произведения второклассных и, если угодно, третьеклассных поэтов носят на себе отпечаток легкости и приятности выражений. Их можно читать с удовольствием. Круг литературной деятельности распространился, и богатства вкуса умножились. - Наконец, несколько слов о гармонии. Прежде всего, надобно отличать гармонию от мелодии. Последняя легче достигается первой: она основывается на созвучии слов. Где подбор их удачен, слух не оскорбляется, нет для произношения трудности - там мелодия. Он еще имеет высшую степень, когда слиянием звуков определителыю выражает какое-нибудь явление в природе и, подобно музыке, подражает ей. Гармония требует полноты звуков, смотря по объятности мысли, точно так, как статуя - определенных округлостей, соответственно величине своей. Маленькое сухощавое лицо, сколько бы черты его приятны ни были, всегда кажется нехорошим при большом туловище. Каждое чувство, каждая мысль поэта имеют свою объятность. Вкус не может математически определять ее, но чувствует, когда находит ее в стихах или уменьшенною, или преувеличенною, и говорит: здесь неполно, здесь растянуто. Сии стихотворческие тонкости могут быть наблюдаемы только поэтами. В числе первых надобно поставить Жуковского и Батюшкова" (Сочинения и переписка П.А. Плетнева. СПб., 1885, т. I, с. 24-25).
Те же мысли неоднократно высказывал впоследствии Белинский, замечая притом, и совершенно справедливо, что стих именно Батюшкова, а не Жуковского, был ближайшим предшественником и подготовителем Пушкинского стиха (см.. например, Соч. Белинского, т. VI, с. 49 и т. VIII, с. 256).

______________________

По своей художнической натуре Батюшков не мог не чувствовать, что для своего времени он был первым мастером русского стиха, мастером, которому уступал место и даровитейший из его сверстников - Жуковский. В 1814 году, разбирая в письме к Тургеневу еще не напечатанное послание Жуковского к императору Александру, Батюшков замечал: "Я стану только выписывать дурные стихи; моя критика не нужна, он сам почувствует ошибки: у него чутье поэтическое"*. Этим-то чутьем сам Константин Николаевич обладал в высшей степени и берег его как Божий дар, как последнее сокровище своей оскуделой радостями жизни. Жалуясь в одном из писем к Вяземскому из деревни в 1817 году на свои болезни, на утомление и на горе, "от которого нигде не уйдешь", он говорил: "Все вредит стихам и груди моей" и прибавлял: "Бог с нею, - только бы хорошо писалось!"** Чувствуя в Жуковском и в самом себе действительное призвание поэта, он строго отличал себя и своего друга от остальных деятелей словесности. "Во всем согласен с тобою насчет поэзии, - писал он ему однажды. - Мы смотрим на нее с надлежащей точки, о которой толпа и понятия не имеет. Большая часть людей принимают за поэзию рифмы, а не чувство, слова, а не образы"***. Поэтому-то даже к суждениям Гнедича Батюшков относился несколько критически, хотя и признавал за ним способность понимать прекрасное. Еще из ранних писем Константина Николаевича к другу его молодости видно, как горячо он спорил с ним о способах поэтического выражения. Когда Гнедич сообщил Батюшкову свои замечания на "Умирающего Тасса", Константин Николаевич с жаром отстаивал те стихи, которые подсказало ему вдохновение. "Под небом Италии моей, именно моей, - писал он. - У Монти, у Петрарка я это живьем взял, quel benedetto моей! Вообще итальянцы, говоря об Италии, прибавляют моя. Они любят ее, как любовницу. Если это ошибка против языка, то беру на совесть". Или еще: "Изрытые пучины и гром не умолкал - оставь. Это слова самого Масса в одной его канцоне; он знал что говорил о себе"****. Твердая уверенность самосознающего таланта слышна в этих словах: так же как "певец Иерусалима", Батюшков знал, что писал, когда создавал своего "Умирающего Тасса"; он чувствовал теперь всю полноту своих творческих сил и понимал, что его созревший талант идет по верному пути и имеет право на общественное признание.

______________________

* Соч., т. III, с. 300.
** Там же. с. 429.
*** Там же, с. 356.
**** Соч., т. III, с. 455, 456.

______________________

Того удовлетворения, какое испытывает художник в момент творчества, Батюшков, быть может, никогда не переживал сильнее, чем в то время, когда в деревенском уединении оканчивал "Гезиода и Омира", писал "Тасса" и исправлял свои прежние пьесы для приготовляемого издания. К этому непродолжительному, но плодотворному периоду его творческой деятельности вполне применяется то, что в своей статье о поэте и поэзии он говорит вообще о "сладостных минутах вдохновения и очарования поэтического"*. Забывая домашние беспокойства, пренебрегая своими болезнями, он всецело и с горячим увлечением отдавался художественному труду. Он не только оканчивал и отделывал задуманное и написанное прежде, - темы и планы новых произведений беспрестанно рождались в его голове: то собирался он написать сказку "Бальядера", то желал изобразить Овидия в Скифии - "предмет для элегии счастливее самого Тасса", то составлял планы для поэм: "Рюрик", "Русалка"**. В бумагах князя П.А. Вяземского сохранился набросок плана для "Русалки", а в одном из тогдашних писем Батюшкова к Гнедичу встречается просьба прислать сборники русских сказок и былин, которые понадобились нашему поэту, без сомнения, как материал для задуманного произведения. Судя по этим указаниям, можно догадываться, что Константин Николаевич имел в виду написать поэму из русского сказочного мира, вроде той, какую вскоре дал русской литературе великий преемник нашего поэта в своем "Руслане". Но все это осталось в одних предположениях. Печатание сборника сочинений Батюшкова уже было начато в Петербурге в январе 1817 года***, и даже пьесы, оконченные им в марте и апреле ("Переход через Рейн", "Умирающий Тасс"), могли быть включены в него только как дополнение. Поэтому, прежде даже, чем печатаемый сборник вышел в свет, Константин Николаевич стал думать о том, что со временем предпримет новое издание своих стихов, сделает в них новые исправления и к прежним пьесам присоединит то, что будет им вновь написано****. Как бы то ни было, но поэтический труд среди деревенского уединения доставил Батюшкову высокое наслаждение и, казалось, снова мирил его с жизнью. Ему стала мила даже та простая сельская обстановка, в которой совершался этот труд, и в мае 1817 года он писал Гнедичу: "Я убрал в саду беседку по моему вкусу, в первый раз в жизни. Это меня так веселит, что я не отхожу от письменного столика, и веришь ли? - целые часы, целые сутки просиживаю, руки сложа накрест"*****. Это тихое и мирное настроение, возвратившееся в душу поэта под влиянием вдохновения, ясно выразилось в небольшой, изящной пьесе "Беседка муз"******, которую он написал тогда и еще успел отправить в Петербург для включения в печатаемый сборник. Поэт умолял муз:

______________________

* Там же, т. II, с. 118, 119.
** Там же, т. III, с. 417, 439, 453, 454, 456.
*** В письме к Гнедичу от 27 февраля 1817 г., из деревни, Батюшков говорит о рукописи своих стихотворений как об отосланной уже в Петербург (Соч., т. III, с. 419).
**** Соч., т. III, с. 438.
***** Там же, с. 441.
****** Там же, т. 1, с. 273, 274.

______________________

...душе усталой от сует
Отдать любовь утраченну к искусствам,
Веселость ясную первоначальных лет
И свежесть - вянущим бесперестанно чувствам

Пускай забот свинцовый груз
В реке забвения потонет,
И время жадное в сей тайной сени муз
Любимца их не тронет.

Пускай и в сединах, но с бодрою душой,
Беспечен, как дитя всегда беспечных граций,
Он некогда придет вздохнуть в сени густой
Своих черемух и акаций.

17

Глава XI. Батюшков в Петербурге осенью 1817 года

Батюшков в Петербурге осенью 1817 года. - Арзамас. - Появление "Опытов". - Отношения Батюшкова к А.С. Пушкину. - Смерть отца. - Хлопоты о поступлении на дипломатическую службу. - Поездка Батюшкова на юг России. Впечатления Одессы и Ольвии. - Назначение в Неаполь. - Настроение поэта. - Батюшков в Москве. - Возвращение его в Петербург. - Отъезд Батюшкова за границу

"Опыты в стихах и прозе", то есть предпринятое Гнедичем издание Сочинений Батюшкова, должны были окончиться печатанием к осени 1817 года. К этому времени и сам автор положил приехать в северную столицу. Петербург стал неприятен Константину Николаевичу с тех пор, как он испытал там целый ряд самых едких огорчений; он мог затушить в себе страсть по самому лучшему побуждению, но в Петербурге могли быть люди, которые иначе смотрели на его поступок; в особенности тревожило Батюшкова охлаждение со стороны Олениных, пред которыми он не признавал себя виноватым, и потому он с недоумением спрашивал Гнедича: за что они на него в гневе?* Летом 1817 года Константин Николаевич задумал было совершить поездку на юг России, чтобы полечиться; он уже приехал с этою целью из деревни в Москву, но здесь его задержали хлопоты по закладу именья, и давно желанное путешествие было отложено. Зато в Москве получил он наконец любезное письмо от старика Оленина, который звал его в Петербург**. Обрадованный и успокоенный этою вестью, Константин Николаевич решился воспользоваться приглашением при первой возможности: она представилась в ближайшем августе.

______________________

* Соч., т. III, с. 393, 417.
** Там же, с. 444, 445.

______________________

Батюшков нашел в Петербурге большую часть близких ему людей: Е.Ф. Муравьева пожелала, чтоб он поселился у нее*; Карамзины, переехавшие за год перед тем в Петербург и жившие в ее доме, и Оленины встретили Константина Николаевича с прежнею лаской и вниманием; Алексей Николаевич даже зачислил его снова на службу при Библиотеке, с званием почетного библиотекаря**. Более молодые приятели - Жуковский, Тургеневы, Блудов, Уваров, Дашков - с радостью ввели его в свой кружок, который еще в 1815 году организовался под именем Арзамаса. Еще при самом основании этого дружеского литературного общества Батюшков был включен в его состав под именем Ахилла, но только 27 августа 1817 года он в первый раз присутствовал в заседании Арзамаса, происходившем у А.И. Тургенева***.

______________________

* Там же, с. 464.
** Архив Императорской Публичной Библиотеки: дело о службе в ней Батюшкова; назначение его почетным библиотекарем состоялось в ноябре 1817 года.
*** Соч., т. III, с. 465.

______________________

Арзамас пользуется почетною известностью в преданиях нашего общества и литературы; было даже высказано мнение, что под его влиянием писались в то время стихи лучших наших поэтов, что его влияние отразилось, может быть, на иных страницах "Истории" Карамзина*. Но чем более накопляется сведений об этом приятельском литературном кружке, тем очевиднее выясняется слабое действие его на умственное движение своего времени. Не подлежит, конечно, сомнению, что члены Арзамаса, и в особенности главные его деятели, были люди очень умные, очень даровитые, прекрасно образованные, с развитым вкусом, с искреннею любовью к словесности и просвещению, с желанием общей пользы; но случайное происхождение этого литературного братства и отсутствие всякой определенной цели при его основании, а затем еще более случайное и бесцельное расширение его состава были коренными причинами незначительной деятельности кружка и его скорого распадения. Говорят, что направление Арзамаса было преимущественно критическое, что "лица, составлявшие его, занимались строгим разбором литературных произведений, применением к языку и словесности отечественной всех источников древней и иностранных литератур, изысканием начал, служащих основанием твердой, самостоятельной теории языка и проч.". Быть может, - но, к сожалению, в нашей литературе не осталось следов совокупной деятельности арзамасцев в этом направлении; они собирались что-то делать, но ничего не сделали сообща; а что сделано некоторыми из них порознь, того нельзя ставить в общую заслугу всему кружку. Попытка предпринять периодическое издание от имени Арзамаса не состоялась, и совещания об этом предприятии всего яснее обнаружили, что во взглядах членов кружка далеко не было единства.

______________________

* Литературные воспоминания А. В. (гр. С.С. Уваров). - Современник, 1851, т. XXVII, с. 38; ср. характеристику Арзамаса в сочинении Е.П. Ковалевского "Граф Блудов и его время", 2-е изд., с. 110-116.

______________________

Отношения Батюшкова к Арзамасу очень характерны для нашего поэта. Еще в конце 1815 года, в бытность свою в Каменце, он узнал об основании Арзамасского общества и тогда же выразил готовность прислать "свои маранья в прозе" для издания в сборнике, который, как надеялся Батюшков, будет предпринят арзамасцами. Он вполне сочувствовал литературному направлению их, как последователей Карамзина, и ожидал от них деятельного участия в литературном движении: когда в начале 1816 года Вяземский поехал в Петербург, Батюшков поручил ему уговаривать Жуковского взяться за издание журнала, а несколько месяцев спустя сам писал о том же Василию Андреевичу и предлагал свое сотрудничество*. Еще позже, уже в средине 1817 года, после того, как Вяземский сообщил ему свои впечатления из вторичной поездки в северную столицу, Константин Николаевич отвечал ему следующими строками, из которых видно, как ценил он людей, принадлежащих к составу Арзамаса: "Благодарю за известия твои о Петербурге и радуюсь, что ты украл у Фортуны несколько приятных минут и отдохнул с людьми, ибо это, право, - люди: Блудов, столь острый и образованный; Тургенев, у которого доброты достанет на двух, и какого-то аттицизма, весьма приятного и оригинального, человек на десять; Северин, деятельный и дельный в такие нежные лета; Орлов, у которого - редкий случай! - ум забрался в тело, достойное Фидиаса, и Жуковский, исполненный счастливейших качеств ума и сердца, ходячий талант"**. Но время шло, а арзамасцы все только собирались приняться за дело. Сборник, задуманный ими в начале 1816 года под заглавием "Отрывки, найденные в Арзамасе", не состоялся***. Печатание "Опытов" Батюшкова уже было начато в Петербурге, когда он, живя в деревне, получил наконец от Жуковского приглашение принять участие в издании, затеянном им и другими арзамасцами. Не имея у себя в запасе ничего готового, Константин Николаевич принужден был отвечать, что в настоящую минуту "ничего не может уделить из своего сокровища", но, разумеется, обещал прислать стихов, если "что впредь будет"****. В первой половине 1817 года Жуковский вновь составил план арзамасского сборника или альманаха; он должен был выйти в виде двух книжек: в одной предполагалось поместить оригинальные статьи в прозе и стихи, написанные некоторыми из арзамасцев; другая должна была заключать в себе переводы из немецких писателей. В числе сотрудников имелся в виду и Константин Николаевич*****. План этого издания, о котором он узнал из письма Вяземского, не понравился ему, как не полюбился и его корреспонденту. Увлеченный в то время итальянскими поэтами и их красотами "истинно классическими", Батюшков остался недоволен тем предпочтением, которое в предполагаемом сборнике было дано германской литературе. "Я согласен с тобою насчет Жуковского, - писал он Вяземскому. - К чему переводы немецкие? Добро - философов. Но их-то у нас читать и не будут. Что касается до литературы их, собственно литературы, то я начинаю презирать ее. (Не сказывай этого!) У них все каряченье и судороги! Право, хорошего не много!"****** О немецких симпатиях Жуковского и об его исключительных почитателях между арзамасцами еще резче высказывался Батюшков в письме к Гнедичу по поводу выраженного последним в печати строгого осуждения балладам: "Твое замечание справедливо: баллады (Жуковского) прелестны, но балладами не должен себя ограничивать талант редкий в Европе. Хвалы и друзья неумеренные заводят в лес, во тьму. Каждого арзамасца порознь люблю, но все они вкупе, как и все общества, бредят, корячатся и вредят"*******. Таким образом, сохраняя самое дружеское расположение и уважение к членам Арзамасского кружка, Батюшков не поступался перед ними независимостью своих литературных мнений и не скрывал, что ожидает от них более широкой и серьезной деятельности, чем сколько они обнаружили до сих пор. Осуждая план альманаха, задуманного Жуковским, он говорил Вяземскому еще следующее: "Не лучше ли посвятить лучшие годы жизни чему-нибудь полезному, то есть таланту, чудесному таланту, или, как ты говоришь, писать журнал полезный, приятный, философский? Правда, для этого надобно ему (Жуковскому) переродиться. У него голова вовсе не деятельная. Он все в воображении. А для журнала такого, как ты предполагаешь, нужен спокойный дух Адиссона, его взор, его опытность и, скажу более, нужна вся Англия, то есть земля философии практической, а в нашей благословенной России можно только упиваться вином и воображением: по крайней мере, до сих пор так"********.

______________________

* Соч., т. III, с. 358, 359, 382, 404.
** Соч., т. III, с. 451; о поездке кн. П.А. Вяземского в Петербург в мае 1817 г. см. в Письмах Карамзина к Дмитриеву, с. 214.
*** В бумагах Жуковского, хранящихся в Имп. Публ. Библиотеке, находится написанный Д.Н. Блудовым перечень произведений в стихах и прозе, предназначенных для помещения в этом сборнике; под перечнем находятся подписи следующих членов Арзамаса: Громобоя (С.П. Жихарева), Армянина (Д.В. Давыдова), Вот я вас! Опять! (В.Л. Пушкина), Светланы (В.А. Жуковского), Статного Лебедя(?), Асмодея (кн. П.А. Вяземского) и Кассандры (Д.Н. Блудова). Присутствие В.Л. Пушкина и кн. Вяземского в заседании Арзамаса, где составлен этот перечень, указывает на время его составления: оба они приезжали в Петербург в начале 1816 года (Соч. Батюшкова, т. II, с. 518).
**** Соч., т. III, с. 427.
***** Соч. Жуковского, 7-е изд., т. VI, с. 439-443.
****** Соч., т. III, с. 427.
******* Там же, с. 416; относительно мнения Гнедича о балладах см. в примечаниях к т. III Соч. Батюшкова, с. 728, 729.
******** Соч., т. III, с. 428.

______________________

Таковы были отношения Батюшкова к Арзамасу до его приезда в Петербург в августе 1817 года. Хотя и не все в жизни этого кружка вполне удовлетворяло нашего поэта, тем не менее встреча с арзамасцами доставила ему большое удовольствие. Особенно рад он был видеть Жуковского, старого друга, который стал ему еще дороже с тех пор, как проявил свое горячее и бескорыстное участие в дни упадка духа в нашем поэте. Еще из деревни, летом 1817 года, Константин Николаевич писал ему: "Мы с тобою так давно не видались. С тех пор мы так состарились, что наше свидание - в сторону радость! - право, интересно. И на автора Жуковского хотелось бы взглянуть, и на этого доброго приятеля, которому я обязан лучшими вечерами в жизни моей! Автора я тотчас в сторону, а выложи мне Василья, которого я всегда любил. Я - все тот же: меня ничто не баловало. Посмотрю на тебя! Во всех отношениях свидание с тобою - для меня урок и радость"*. И эту радость Батюшков испытал тотчас по приезде; письма его к Вяземскому из Петербурга заключают несколько сочувственных отзывов об общем друге: "Он очень мил... Он пишет и, кажется, писать будет: я его электризую как можно более и разъярю на поэму. Он мне читал много нового - для меня, по крайней мере. Я наслаждаюсь им. Крайне сожалею, что тебя нет с нами".

______________________

* Там же, с. 448.

______________________

Самые собрания Арзамаса произвели на Батюшкова очень приятное впечатление. Он не мог не видеть, что при всей несерьезности этих сходок они содействовали скреплению дружеских и литературных связей между людьми, несомненно даровитыми и истинно просвещенными. "В Арзамасе весело", - писал он Вяземскому. Но в то же время Константина Николаевича не покидала мысль, что арзамасцам грешно ограничиваться одним веселым препровождением времени, а следует непременно приняться за общеполезное дело; оттого-то он и жаловался в письме к своему московскому корреспонденту: "Говорят: станем трудиться, и никто ничего не делает"*. В числе арзамасских документов, сохранившихся в бумагах Жуковского**, есть один, указывающий, что Батюшков внес на обсуждение Арзамаса какое-то свое "предложение"; содержание этого предложения остается неизвестным; но, судя по тому, что в исходе 1817 года в Арзамасском кружке пошли усиленные толки об основании журнала, можно догадываться, что предложение Батюшкова относилось к этому предприятию или по крайней мере стояло в связи с ним. Из тех же документов можно заключить, что журнал предполагался с широкою программой: имелось в виду помещать в нем не только произведения чисто литературные, но и статьи касательно современной политики; сотрудничать по этому отделу вызывались Н.И. Тургенев и М.Ф. Орлов, особенно сильно убеждавший других арзамасцев "оставить свои ребяческие забавы и обратиться к предметам серьезным и высоким"***. Мы уже видели, что такого журнала требовал от Арзамаса и князь Вяземский и что Батюшков сочувствовал этой мысли. Наш поэт обещал, со своей стороны, доставить для арзамасского журнала очерки из области итальянской литературы, которою много занимался в последнее время, именно этюды о Данте и Альфиери. Для того же журнала была предназначена статья "О греческой Антологии", написанная одним из самых образованных арзамасцев, С.С. Уваровым, и украшенная превосходными переводами Батюшкова. Но периодическое издание от лица Арзамаса не состоялось, и только статья об Антологии была напечатана отдельною брошюрой, и то три года спустя.

______________________

* Соч., т. III, с. 466.
** В Имп. Публ. Библиотеке.
*** N. Tourguenef. La Russie et les Russes. Bruxelles. 1847,1.1, p. 126.

______________________

В октябре 1817 года наконец вышли в свет "Опыты в стихах и прозе" Батюшкова. Печатание "Опытов" продолжалось почти год, и если среди приготовления их к изданию поэт переживал счастливые часы творческого вдохновения, то вместе с тем испытывал тревожные сомнения в успехе. "Чувствую, вижу, но не смею сказать, как страшно печатать! - писал Батюшков Гнедичу в марте 1817 года. - Это или воскресит меня, или убьет вовсе мою охоту писать. Я не боюсь критики, но боюсь несправедливости, признаюсь тебе, даже боюсь холодного презрения. Ты знаешь меня, бегал ли я за похвалами? Но знаешь меня: люблю славу. И теперь, полуразрушенный, дал бы всю жизнь мою с тем, чтобы написать что-нибудь путное! Впрочем, неужели мне суждено быть неудачливым во всем?"1 Мучительная пытка для самолюбия Батюшкова росла все сильнее по мере того, как печатание "Опытов" близилось к концу. В июне 1817 года Константин Николаевич с непритворным смущением писал Жуковскому: "Что скажешь о моей прозе? С ужасом делаю этот вопрос. Зачем я вздумал это печатать? Чувствую, знаю, что много дряни: самые стихи, которые мне стоили столько, меня мучат. Но могло ли быть лучше? Какую жизнь я вел для стихов? Три войны, все на коне, и в мире на большой дороге. Спрашиваю себя: в такой бурной, непостоянной жизни можно ли написать что-нибудь совершенное? Совесть отвечает: нет! Так зачем же печатать? Беда, конечно, невелика: побранят и забудут. Но эта мысль для меня убийственна, убийственна, ибо я люблю славу и желал бы заслужить ее, вырвать из рук Фортуны не великую славу, нет, а ту маленькую, которую доставляют нам и безделки, когда они совершенны. Если Бог позволит предпринять другое издание, то я все переправлю; может быть, напишу что-нибудь новое..."** Эти сомнения и колебания, эти мучительные переходы от гордого сознания своих творческих сил к самобичеванию и к наивному оправданию своих ошибок свойственны вообще художническим натурам; но тягость их для Батюшкова особенно усиливалась тем, с одной стороны, что он вообще не обладал спокойною энергией характера, а с другой - трудностью самой задачи, которую он преследовал в искусстве: не должно забывать, что он был одним из начинателей в области русской художественной поэзии, что для интимной лирики он почти не имел русских образцов и что вкус русских читателей еще не был воспитан для понимания созданий свободного творчества. Опасения Батюшкова пройти незамеченным и неоцененным, очевидно, имели свои основания и до некоторой степени оправдывались тем приемом, который встречали до сих пор его произведения, по крайней мере среди литераторов старой школы. Перед самым выходом "Опытов" в некоторых петербургских журналах появились о них хвалебные извещения; эти "необычайные" и действительно бессодержательные похвалы также в свою очередь смутили Батюшкова***.

______________________

* Соч., т. III, с. 424, 425.
** Соч., т. III, с. 447, 448.
*** Там же, с. 459. Статья, вызвавшая смущение Батюшкова, была написана В.И. Козловым и помещена в "Русском Инвалиде" 1817 г., № 156.

______________________

Но когда сочинения его уже поступили в общее обращение, в издававшейся в Петербурге французской газете "Le Conservateur impartial"* была напечатана статья об "опытах", котороя могла более удволетворить нашего поэта. Она действительно довольно метко определяет характер и направление его творчества и, проводя параллель между ним и Жуковским, ставит их наравне, хотя указывает на полное различие их дарований. Батюшков, конечно, знал, что автор этой неподписанной статьи - Уваров, и тем более должен был придавать цены его суждению, что еще в начале 1817 года, посылая Гнедичу рукопись своего "Умирающего Тасса", просил его прочесть эту элегию именно Уварову и желал знать впечатление этой пьесы "на ум столь образованный"**. Уваров нашел, что это лучшее произведение нашего поэта. Как бы в предчувствии этих заслуженных похвал Батюшков украсил экземпляр "Опытов", подаренный им Сергею Семеновичу, своим известным посланием к нему***. Со своей стороны Уваров, вызывая потом Батюшкова на переводы из греческой антологии, тем самым подтвердил еще раз, что верно понялего творческую способность постигать и художественно воспроизводить черты античного миросозерцания. Статья Уварова была, однако, единственным печатным отзывом о сочинениях Константина Николаевича, где критик оказался на высоте понимания своего предмета. Предчувствие Батюшкова как бы оправдывалось: его произведения нашли себе отдельных ценителей, но не произвели сильного впечатления на большинство читателей; они имели успех почетный, но не увлекли толпы****.

______________________

* 1817 г., №83.
** Соч., т. III, с. 439.
*** Там же, т. 1, с. 277, 278.
**** Общественное внимание к Бютюшкову как писателю выразилось только избранием его в апреле 1818 года в почетные члены Вольного Общества любителей российской словесности (см. "Соревнователь просвещения и благотворения" 1819 г., № 7, с. 120 и 1823 г., № 12, с. 306). С весны 1817 года он уже состоял членом Казанского Общества любителей словесности (Соч., т. II, с. 367 и т. III, с. 461). Небольшие отзывы об "Опытах" Батюшкова, хвалебные, но бессодержательные, появились в "Сыне Отечества" 1817 г., ч. 39, № 27 и ч. 41, №41 (статьи А.Е. Измайлова) и 1818 г.. ч. 43, № 1, с. 11-12 (статья Н.И. Греча); в "Русском Вестнике" 1817 г., № 15 и 16, с. 97-100 (статья С.Н. Глинки). В "Вестнике Европы" 1817 г., ч. 96, № 23 и 24, с. 204-208 представлен был сокращенный перевод статьи Уварова из Conservateur Impartial. В доказательство тому, что произведения Бютюшкова были оценены по достоинству далеко не всеми даже в литературных кругах его времени, можно указать на суждения А.А. Бестужева и А.Ф. Воейкова. О мнении первого, высказанном в частном письме, мы знаем, впрочем, только по возражениям на него А.С. Пушкина (Соч., 8-е изд., т. VII, с. 169). Что же касается А.Ф. Воейкова, то в печати, в отрывках из дидактической поэмы "Искусства и науки" ("Сын Отечества" 1820 г., ч. 61, № 37, с. 191), он превозносил Батюшкова напыщенными восхвалениями, а в частных отзывах значительно умерял эти панегирики; вот, например, как он проводит параллель между нашим поэтом и Жуковским в письмах к Н.А. Маркевичу: "Неужели вы не для шутки сравниваете Жуковского с Батюшковым? Последний - очень приятный писатель, исправнее в слоге, осторожнее, ровнее, но далеко от Жуковского - сильного, смелого, огненного, которого стихи сладки как музыка и исполнены чувств небесных" ("Москвитянин", 1853 г., № 12, с. 13). Мысль, что поэзия Батюшкова гораздо беднее содержанием, чем поэзия Жуковского, была впоследствии высказываема не только Н.А. Полевым, но и Белинским (Соч., т. VI, с. 49). Мы уже привели выше верные замечания П.А. Плетнева о заслугах Батюшкова в обработке русского стиха.

______________________

В числе многих горячих поклонников Батюшкова оказался, однако, тот гениальный юноша, чье имя вскоре должно было стать дорогим всякому грамотному-русскому человеку. Еще с 1814 года на страницах сперва московских, а потом и петербургских журналов стали появляться, под сокращенную или цифровою подписью, первые юношеские опыты лицеиста Александра Пушкина. В этих стихотворениях Батюшков мог нередко узнавать подражение себе; одна же из пьес Пушкина, напечатанная в "Российском Музеуме" 1815 года, а написанная, несомненно, в предшествующем*, когда ее автору было всего пятнадцать лет, представляла собой послание к Константину Николаевичу. Автор послания обращался к нашему поэту с вопросом, почему умолк "философ резвый", "радости певец", и вызывает его обратиться к прежним предметам его вдохновения - веселой любви и наслаждению, или воспевать вместе с Жуковским "кровавую брань", или, наконец, вооружиться "сатиры жалом" против бессмысленных поэтов". Весьма возможно, что это стихотворение послужило поводом к личному знакомству Батюшкова с молодым автором, сыном и племянником лиц ему давно известных. Во всяком случае, несомненно, что встреча эта состоялась не позже, как в начале 1815 года**. Батюшков, который в это время уже решил изменить эпикурейское направление своей поэзии и настаивал на том, чтобы Жуковский занялся поэмой о Владимире Святом, подал и юноше Пушкину совет посвятить свой талант важной эпопее. Свидетельство о том сохранил нам сам Пушкин во втором своем послании к Батюшкову, относящемся к 1815 году:

______________________

* Послание это появилось в январской книжке "Российского Музеума" за 1815 г., под заглавием: "К Б-ву" и с подписью: 1... 14-16.
** 27 марта 1816 года А.С. Пушкин писал князю Вяземскому: "Обнимите Батюшкова за того больного, у которого, год тому назад, завоевал он Бову-королевича" (Соч. А.С. Пушкина, 8-е изд., т. VII, с. 3). Год тому назад - значит в начале 1815 года, Батюшков оставил Петербург в феврале этого года (Соч., т. III, с. 309, 310).

______________________

А ты, певец забавы
И друг пермесских дев,
Ты хочешь, чтобы славы
Стезею полетев,
Простясь с Анакреоном,
Спешил я за Мароном
И пел при звуках лир
Войны кровавый пир.

Но молодой поэт с тою искренностью, которая всегда отличала его чудное дарование, отклонил данный совет и отвечал:

Дано мне мало Фебом:
Охота - скудный дар;
Пою под чуждым небом,
Вдали домашних лар,
И с дерзостным Икаром
Страшась летать, недаром
Бреду своим путем:
"Будь всякий при своем"*

______________________

* Соч. Пушкина, 8-е изд., т. I, с. 81, 85.

______________________

Последним стихом этого послания, взятым у Жуковского*, Пушкин указал, что всякой надуманной задаче он предпочитает свободное право сохранить за собою лишь ту поэтическую область, которая одна привлекала в то время его воображение. Батюшков, конечно, оценил по справделивости это стремление молодого поэта дать своему дарованию самобытное развитие; он и сам заботился о том с первых лет своей поэтической деятельности, а теперь, когда талант его достиг зрелости, он прямо говорил, как бы повторяя слова Пушкина: "Ни за кем не брожу; иду своим путем"**. Тем с большим чувством удовлетворения Константин Николаевич должен был находить частые следы своего влияния и в дальнейших поэтических опытах Пушкина. Если эпикурейским миросозерцанием своих молодых лет последний мог позаимствоваться не от одного Батюшкова, то на его изящных образцах гениальный юноша учился заострять свою эпиграмму и - что еще важнее - вырабатывал художественный стих своих антологических пьес***. За эти уроки Пушкин навсегда сохранил глубокое уважение к поэтическому таланту Батюшкова**** и даже в период полного развития своего собственного дарования признавал Константина Николаевича своим учителем: в 1828 году один московский литератор, желая иметь стихи Пушкина в своем альбоме, просил его об этом; Александр Сергеевич вписал свою пьесу "Муза" (1818 г.)***** и на вопрос: отчего именно эти стихи пришли ему на память прежде всяких других, отвечал: "Я их люблю: они отзываются стихами Батюшкова"******.

______________________

* Из послания его к Батюшкову, 1872 г. (Соч. Жуковского, т. I, 2-е изд., с. 229):

Будь каждый при своем!

Слова Зевса в рассказе, который поэт вводит в свое послание о разделе земли между людьми, причем в удел поэту досталась только область фантазии.
** Соч., т. III, с. 417 (письмо к Гнедичу от февраля 1817 года).
*** Ср.: Соч. Белинского, т. VIII, с. 252-255.
**** Соч. Пушкина, 8-е изд., т. VII, с. 6, 169; Девятнадцатый век, сборник П.И. Бартенева, кн. I, с. 318.
***** "В младенчестве моем она меня любила..." и т. д.
****** Альбомные памяти Н.Д. Иванчина-Писарева. "Москвитянин" 1842 г. ч. 1, с. 318.

______________________

По приезде в Петербург в 1817 году Константин Николаевич увидел Пушкина уже восемнадцатилетним молодым человеком, окончившим курс лицея и принятым в состав Арзамаса наряду со своим дядей, арзамасским старостой*. "Маленький Пушкин" становился уже заметною величиной среди наиболее просвещенных деятелей словесности и ценителей искусства. В лице его новое литературное поколение, возросшее под впечатлениями великой борьбы с Наполеоном, среди могучего пробуждения народного духа, блестящим образом выступало на общественное поприще, и выступало прежде, чем его ближайшие предшественники успели занять бесспорно первенствующее положение в современной литературе. Самолюбивый Батюшков должен был почувствовать, что на его глазах нарождаются новые художественные силы, призванные сменить без труда или увлечь в свое течение те дарования, которые считали себя непосредственными учениками Карамзина и продолжателями его трудного дела в создании русского литературного языка и художественной словесности. Понятно поэтому, что некоторый оттенок соревнования обнаружился в отношениях нашего поэта к тому светлому гению, который появился на горизонте русской словесности и, в сознании своих творческих сил, бодро пролагал себе новый путь, хотя и признавал еще себя учеником Батюшкова. На такой характер отношений последнего к Пушкину намекают некоторые уцелевшие о них предания. Таков, например, следующий случай, сохраненный воспоминаниями Н.А. Полевого: "Пушкин рассказывал о себе, что он раз как-то, в начале своего поэтического поприща, представил Батюшкову стихи одного молодого человека, который, по его тогдашнему мнению, оказывал удивительнее дарование. Батюшков прочитал пьесу и, равнодушно возвращая ее Пушкину, сказал, что не находит в ней ничего особенного. Это изумило Пушкина: он старался защитить своего молодого приятеля и стал превозносить необычайную гладкость стиха его. "Да кто теперь не пишет гладких стихов!" - возразил Батюшков**. Еще характернее другое предание: "Рассказывают, что Батюшков судорожно сжал в руках листок бумаги, на котором читал (пушкинское) "Послание к Юрьеву" (1818 года)***, и проговорил: "О, как стал писать этот злодей!" Как справедливо замечает П.В. Анненков, сообщая этот рассказ, "во многих стихотворениях этой эпохи врожденная сила таланта проявлялась у Пушкина сама собою, заменяя при случае гениальною отгадкой то, чего не мог еще дать жизненный опыт начинающему поэту"****. Со своей стороны прибавим, что эта отгадка, открывавшая Пушкину путь к совершенству, была немало облегчена ему упорным трудом его ближайших предшественников, и особенно Батюшкова, в выработке поэтического языка и стиха. Соревнуя молодому поэту, Константин Николаевич, однако, тем самым признал один из первых его великое дарование; он уже тогда ссылался на "чуткое ухо" Пушкина, не одобряя, подобно ему, белого пятистопного стиха, выбранного Жуковским для перевода "Орлеанской девы"*****. Батюшков боялся только, чтоб это богатое дарование не было растрачено в рассеянной жизни, и восклицал: "Да спасут его музы и молитвы наши!"****** Вскоре Константину Николаевичу пришлось познакомиться с отрывками из "Руслана и Людмилы"; молодой Пушкин "пишет прелестную поэму и зреет", отозвался он по этому случаю Вяземскому*******.

______________________

* Батюшков и А. Пушкин встретились спустя несколько дней по прибытии первого в столицу и день 1 сентября провели вместе в сообществе с Жуковским и А.А. Плещеевым в Царском Селе.
Во время этой загородной прогулки все четверо, между прочим, сочинили два экспромта, в том числе один, посвященный князю Вяземскому, который в то время собирался из Москвы в Варшаву на службу. Вот эти стихотворения, сохраненные на одном листке, уцелевшем в бумагах Жуковского в Имп. Публ. Библиотеке:

Пл. Писать я не умею

(Я много уписал).

П. Я дружбой пламенею,
Я дружбе верен стал.

Б. Мне дружба заменяет

Умершую любовь!

Ж. Пусть жизнь нам изменяет;

Что было - будет вновь.

Вяземскому

Пл. Зачем, забывши славу,

Пускаешься в Варшаву?

П. Уже ль ты изменил

Любви и дружбе нежной
И резвости небрежной?
Б. Но ты все так же мил,

Ж. Все мил - и несомненно

В душе твоей живет
Все то, что в цвете лет
Столь было нам бесценно.
** Библиотека для чтения, 1838, т. XXIII, с. 93 (статья Н.А. Полевого "О духовной поэзии").
*** "Поклонник ветреных Лаис" и пр.
**** Материалы для биографии А.С. Пушкина. СПб., 1873, с. 10
***** Соч., т. III, с. 531, 580; ср. с. 532. П.В. Анненков (Материалы, с. 12) приводит отрывок из пародии лицеиста Пушкина на пьесу Жуковского "Тленность", также написанную белыми стихами.
****** Соч., т. III, с. 531.
******* Там же, с. 191.

______________________

А между тем поэма Пушкина упраздняла собою все давно лелеянные Батюшковым замыслы о подобном же произведении с содержанием, взятым из народных преданий русской старины.

Отправляясь в Петербург, Батюшков имел в виду разные цели: он желал не только возобновить свои связи с петербургскими друзьями, но и несколько устроить свое материальное положение; намеревался продать свою долю в материнском наследстве и уехать либо за границу, либо в Крым, чтобы предпринять там серьезный курс лечения; поездка за границу, именно в Италию, обусловливалась поступлением в дипломатическую службу, о чем он снова стал теперь мечтать. Как ни странно, но в одном из писем к сестре он говорит даже о возможности женитьбы, только не на той особе, которою он был увлечен четыре года тому назад. Вероятно, дело шло о каком-нибудь браке по рассудку; но такое предположение вскоре было оставлено, как совершенно несвойственное натуре нашего поэта*. Дело о продаже имения сперва пошло было в Петербурге на лад, но и оно вскоре расстроилось, и в ноябре Константин Николаевич уже просил своих родных приискать ему покупщиков в Вологде**. Сам он не предполагал пока покидать столицу, но в конце ноября получил печальное известие о кончине отца и поспешил отправиться на родину. Все его пребывание там было занято хозяйственными хлопотами и сопряженными с ними разъездами; требовалось спасти имение отца от продажи с публичного торга: сверх чаяния это удалось Константину Николаевичу, и Даниловское осталось за его малолетним братом.

______________________

* Соч., т. III, с. 474. Особа, на возможность брака с которою намекает тут Батюшков, есть Олимпиада Петровна Шишкина, родственница графа Д.Н. Блудова. По сведениям, сообщенным Е.П. Ковалевским (Граф Блудов и его время. 2-е изд., с. 135,136). О.П. Шишкина, "воспитывавшаяся в Смольном монастыре, вышла первою с шифром, и потому назначена была фрейлиной к великой княгине Екатерине Павловне и жила до смерти принца Ольденбургского в Твери с ее двором. Екатерина Павловна в то время, сдружившись с Карамзиным, стала заниматься русской литературой, с которою была мало знакома; две фрейлины ее, Шилова и Шишкина, помогали ей в занятиях. После смерти принца Ольденбургского и отъезда Екатерины Павловны из России, Шишкина перешла к большому двору и проводила все время у своего троюродного брата Дмитрия Николаевича Блудова, где в кругу литераторов развилась в ней еще более страсть к литературе. Батюшков был к ней неравнодушен, хотя она была нехороша собою. Она напечатала два романа: "Скопин-Шуйский" (СПб., 1835) и "Прокопий Ляпунов" (СПб., 1845) и путешествие из Петербурга в Крым (Заметки и воспоминания русской путешественницы по России в 1825 году. СПб., 1848), которые в свое время читались. Олимпиада Петровна Шишкина умерла от холеры в 1854 году, оставив по себе добрую память. Блудовы любили ее как родную сестру. Это была пламенная, чистая, исполненная добра и привязанности к друзьям душа". Несколько известий об Ол. П. Шишкиной находится также в воспоминаниях И.П. Сахарова (Русский Архив, 1874, кн. 1, с. 964).
** Соч., т. III, с. 478.

______________________

В январе 1818 года Батюшков возвратился в Петербург и принялся усиленно хлопотать о поступлении в дипломатический корпус. Еще в сентябре 1817 года, вероятно при содействии Северина, как человека близкого к графу И.А. Капо д'Истриа, управлявшему в то время министерством иностранных дел, была составлена и подана графу докладная записка о Батюшкове. Кроме того, Константин Николаевич уже имел случай лично познакомиться с Капо д'Истриа: этот замечательный человек, с именем которого связаны лучшие страницы нашей дипломатической истории Александрова времени, был близок с Карамзиным; в доме Николая Михайловича и встречался с ним Батюшков. Ходатайство за нашего поэта перед графом Капо д'Истриа мог поддержать и один из доверенных людей последнего, молодой даровитый румын А.С. Стурдза: Батюшков около этого времени познакомился с ним чрез посредство Северина, женившегося на сестре Стурдзы; поводом к знакомству послужила статья Александра Скарлатовича "О любви к отечеству", напечатанная в Журнале Человеколюбивого общества (1818 г., ч. IV) и понравившаяся Константину Николаевичу. "Кроткая, миловидная наружность Батюшкова, - говорит Стурдза в своих воспоминаниях о том времени, - согласовалась с неподражаемым благозвучием его стихов, с приятностью его плавной и умной прозы. Он был моложав, часто застенчив, сладкоречив; в мягком голосе и в живой, но кроткой беседе его слышался как бы тихий отголосок внутреннего пения. Однако под приятною оболочкою таилась ретивая, пылкая душа, снедаемая честолюбием"*. Действительно, возможность поступить в дипломатическую службу пробудила в Константине Николаевиче честолюбивые мечты, которые всегда были ему не чужды, хотя он и не любил в том сознаваться. Дело, однако, тянулось и не приходило к концу. В январе 1818 года Батюшков писал Жуковскому, находившемуся в Москве с Царским двором, и просил друга добиться от Северина хотя бы отказа**. В ожидании замедлившегося решения Батюшков положил осуществить наконец поездку на юг России, давно задуманную. В половине мая он двинулся в путь, с тем чтоб остановиться на некоторое время в Москве, где имел намерение поместить брата в пансион***. Задержанный здесь этими заботами, Константин Николаевич получил письмо А.И. Тургенева с советом подать прошение прямо на Высочайшее имя об определении его на службу в одно из наших посольств в Италии. Такой совет показался Батюшкову слишком смелым, но настоятельные убеждения Жуковского, внезапно явившегося в Москву из Белева, куда он уезжал для свидания с родными, поддержали решимость Константина Николаевича; прошение, составленное Жуковским, было написано в следующих словах****:

______________________

* Беседа любителей русского слова и Арзамас в царствование Александра I, воспоминания А.С. Стурдзы в "Москвитянине", 1851, №21, кн. 1, с. 15.
** Соч. т. III, с. 487, 488.
*** Там же, с. 495, 497.
**** Прошение это сохранилось в архиве министерства иностранных дел, в деле о службе Батюшкова.

______________________

Всемилостивейший Государь!

Осмеливаюсь просить Ваше Императорское Величество обратить милостивое внимание на просьбу, которую повергаю к священным стопам Вашим.

Употребив себя с молодых моих лет на службу Вам и Отечеству, желаю посвятить и остаток жизни деятельности, достойной гражданина. В 1805 году я поступил в штатскую службу секретарем при попечителе Московского учебного округа, тайном советнике Муравьеве. В 1806 году, в чине губернского секретаря, перешел я в батальон санкт-петербургских стрелков, под начальством полковника Веревкина находился в двух частных сражениях под Гутштатом и в генеральном под Гейльсбергом, где ранен тяжело в ногу пулею навылет. В том же году всемилостивейше переведен в лейб-гвардии егерский полк и с батальоном оного, в 1808 и 1809 годах, был в Финляндии в двух сражениях при Иденсальми и в Аландской экспедиции. По окончании кампании болезнь заставила меня взять отставку; но в 1812 году я снова вошел в службу и принять в Рыльский пехотный полк, с определением адъютантом к генерал-лейтенанту Бахметеву, который, потеряв ногу при Бородине, откомандировал меня к генералу Раевскому, при котором я находился адъютантом до самого вступления в Париж. За последние дела Всемилостивейше награжден переводом лейб-гвардии в Измайловский полк штабс-капитаном, с оставлением при прежней должности, и 1815 года находился в Каменец-Подольске при военном губернаторе Бахмете-ве. Между тем болезнь моя усилилась: беспрестанная боль в ноге и груди наконец принудила меня вторично отказаться от военной службы, которой я посвятил лучшие годы жизни, в которой если не талантами, то, по крайней мере, усердием простого воина надеялся со временем заслужить лестное одобрение Монарха, под знаменами которого имел счастье пролить кровь мою. По прошению моему был я переведен чином коллежского асессора к статским делам и теперь, лишенный печальною необходимостью счастья продолжать такую службу, к которой доселе привязывала меня склонность, желаю по крайней мере посвятить себя такому званию, в котором бы я мог с некоторою пользою для Отечества употребить немногие мои сведения и способности, желаю быть причислен к министерству иностранных дел и назначен к одной из миссий в Италии, которой климат необходим для восстановления моего здоровья, расстроенного раною и трудным Финляндским походом. Смело приношу просьбу мою к престолу Монарха, всегда благосклонным участием одобряющего в своих подданных стремление к пользе Отечества.

Всемилостивейший Государь!
Вашего Императорского Величества
верноподданный Константин Батюшков.
Июня "..." дня
1818 года.

Это прошение было отправлено к Тургеневу, а сам Константин Николаевич поехал в половине июня в Одессу, с тем чтобы возвратиться в Петербург по первому вызову Александра Ивановича*.

______________________

* Соч., т. Ill, с. 500-503.

______________________

Пребывание Батюшкова на юге России произвело на него самое светлое впечатление. Он поселился в Одессе у своего каменецкого знакомого, графа К.Фр. Сен-При, который занимал теперь должность херсонского губернатора. "Он ко мне ласков по-старому, - писал Константин Николаевич своей тетке, - и все делает, чтобы развеселить меня: возит по городу, в италианский театр, который мне очень нравится, к иностранцам, за город на дачи. Одесса - чудесный город, составленный из всех наций в мире, и наводнен италианцами. Италианцы пилят камни и мостят улицы: так их много! Коммерция его создала и питает"*. Батюшков восхищался обычаями южной жизни, морем, природой и солнцем юга. "Жара здесь, говорят, несносная от полудня до самого вечера, - писал он. - Я не могу пожаловаться, и часто, как Гораций, гуляю по солнцу; особенно люблю sulla placida marina la fresc'aura respirar, и Сен-При, у которого живу, не может надивиться способности моей гулять во всякое время - и утром, и в зной, и ночью"**. С обществом одесским Батюшков мог познакомиться только вскользь; однако бывал у известной своим умом, талантами и красотой княгини З.А. Волконской и посещал аббата Никбля, который в то время заведовал Ришельевским лицеем. Эффектная обстановка этого заведения, данная ему умным Николем, соблазнила нашего поэта, и в одном из писем своих к Тургеневу он с большою похвалой отозвался о лицее, не задаваясь мыслию о последствиях введенной там иезуитской системы образования***. Из Одессы Батюшков ездил в известное местечко Порутино, где находятся развалины древней Ольвии. Его издавна занимала мысль о тех связях, которые могут непосредственно соединять древние судьбы Русской земли с классическим миром. К решению этого вопроса он, конечно, не пытался подойти с научной стороны; но еще в 1810 году, когда вздумал написать повесть на сюжет из периода древней русской истории "Предслава и Добрыня", он не затруднился отожествить сказочный образ Царь-девицы с скифскими амазонками, о которых повествует Геродот****. Теперь вид развалин Ольвии пробудил в Константине Николаевиче воспоминания о тех древних временах, когда на берегах Черного моря процветали греческие колонии, и о последующих, когда Святослав ходил на Византию, и он сожалел, что Карамзин и Ермолаев - историк и археолог - не побывали в этих достопамятных местностях. То же повторял он и в письме к Оленину: "Будучи в Ольвии, я сожалел, что вы, милостивый государь, не посетили сего края: берега Черного моря - берега, исполненные воспоминаний, и каждый шаг важен для любителя истории и отечества. Здесь жили греки, здесь бились Суворов и Святослав... Греки умели выбирать места для колоний своих, и роскошные соотечественники Аспазии могли не жалеть здесь о берегах своего Милета"*****. Встреча в Одессе с И.М. Муравьевым-Апостолом, который, как сам говорил, "страстно" любил этот город и в то время уже подготовлялся чтением классиков и ученых исследований к своему знаменитому путешествию в Тавриду******, укрепила в Батюшкове интерес к древней истории Новороссийского края; быть может, из бесед с Муравьевым впервые познакомился он с судьбами древней Ольвии, которым Муравьев вскоре посвятил такие занимательные страницы в описании своего путешествия. На юге Геродот и Карамзин не выходили из рук Константина Николаевича; он приобрел кое-какие древности для Оленина, набросал заметки об Ольвии, снял план с урочища и срисовал некоторые виды: "Принялся усердно, - писал он Гнедичу, - и доволен собою: не ожидал в себе такой рыси; всем надоел здесь медалями и вопросами об Ольвии"*******. В Одессе, между прочим, Батюшков имел случай видеть коллекцию греческих древностей, составленную местным собирателем И.П. Бларамбергом, и заинтересовался ею настолько, что счел нужным сообщить о ней графу Н.П. Румянцеву********. Все эти занятия не могли не оставить следа в воображении поэта: еще перед отъездом из Одессы он просил Гнедича письмом приготовить ему точный перевод одного из хоров Еврипидовой "Ифигении в Тавриде", который намеревался переложить в русские стихи*********.

______________________

* Соч., т. III, с. 512, 513.
** Там же, с. 517.
*** Там же, с. 515, 517, 520, 527-529.
**** Там же, т. II, с. 51; ср. с. 398.
***** Соч., т. III, с. 520.
****** Муравьев-Апостол. Путешествие к Тавриду. СПб., 1823, с. 2 и предисловие, с. VIII.
******* Соч., т. III, с. 522; ср. также с. 515, 517, 518.
******** См. письмо Батюшкова гр. Румянцеву в "Рус. Старине" 1893 года.
********* Соч., т. III, с. 521,522.

______________________

Купанье в море мало поправило здоровье Константина Николаевича; одесские врачи советовали ему отправиться в Евпаторию, без сомнения, для лечения сакскими грязями; но письмо от Тургенева, полученное 29 июля, удержало Батюшкова от поездки в Крым. Письмо извещало о назначении его на службу в Неаполь: надобно было, следовательно, спешить на север, покончить с домашними делами и готовиться к отъезду за границу. Счастье наконец улыбнулось нашему поэту: после многих и долгих усилий он достигал того, что в течение многих лет составляло предмет его горячих стремлений. Но не такова была неустойчивая, вечно тревожная натура Батюшкова, всегда чего-то ищущая и ни в чем не находящая себе удовлетворения. В то самое время, когда удача увенчивала его надежды, чувство разочарования жизнью снова проснулось в его душе; оно уже сквозит между строк того письма, которым он выражал признательность А.И. Тургеневу за радостное известие и за его бескорыстную дружескую помощь: "Итак, судьба моя решена, благодаря вам! Я уверен, что вы счастливее меня, сделав доброе дело. Для вас это праздник, подарок Провидения. Я благодарю его не за Италию, но за дружбу вашу: быть вам обязанным приятно и сладостно. И это подарок Провидения, которое начинает быть ко мне благосклоннее"*. Еще резче то же чувство разочарования сказывается в другом письме к Тургеневу, которое Батюшков написал по возвращении в Москву: "Я знаю Италию, не побывав в ней. Там не найду счастья: его нигде нет; уверен даже, что буду грустить о снегах родины и о людях, мне драгоценных. Ни зрелища чудесной природы, ни чудеса искусства, ни величественные воспоминания не заменят для меня вас и тех, кого привык любить"**. Слова эти не были только любезностью в отношении к человеку, которому Батюшков чувствовал себя обязанным; напротив того, быть может, вопреки воле писавшего они обнаруживали его тайную мысль, его бессилие примириться с простыми условиями обыденной жизни и не требовать от нее того, чего она не могла дать ему. Что не договорено в письме Батюшкова, то яснее услышим мы в следующих жалобах из печальной исповеди малодушного Рене: "Меня обвиняют в том, что влечения мои непостоянны, что я не могу долго наслаждаться одною и тою же химерой, что я - добыча воображения, которое спешит проникнуть в глубь моих наслаждений, словно оно утомлено их продолжительностью; меня обвиняют в том, что я всегда переступаю ту цель, которой могу достигнуть. Увы, я ищу лишь того неведомого блага, чаяние которого меня преследует! Моя ли вина, что я всюду нахожу преграды, что все конечное не имеет для меня никакой цены? Но я чувствую, что люблю однообразие в ощущениях жизни и что если б я еще имел безумие верить в счастье, то стал бы искать его в привычке". Сходство в словах нашего поэта и в жалобах, которые влагает в уста своего героя Шатобриан, не подлежит сомнению: оно бросает яркий свет на свойство того нравственного недуга, которым была неизлечимо больна душа Батюшкова. Константин Николаевич приехал в Москву 25 августа. Он еще полон был впечатлениями своей поездки на юг России и желал продолжать изучение его истории. Но уже в Москве его охватили другие интересы: в "Вестнике Европы" он прочел "вылазку или набег Каченовского" на Карамзина и, несмотря на приязнь к стареющему журналисту, горячо поспорил с ним по этому случаю***. "Каченовскому, - писал он Тургеневу из Москвы, - я отпел, что думал: того ли мы ожидали от вас? Критики, благоразумной критики, не пищи для английского клуба и московских кружков. Укажите на ошибки Карамзина, уличите его, укажите на места сомнительные, взвесьте все сочинение на весах рассудка. Хвалите от души все прекрасное, все величественное, без восклицаний, но как человек глубоко тронутый. А вы что делаете? Нет, вы не любите ни его славы, ни своей собственной, ни славы отечества"****. Тем горячее были в устах Батюшкова эти упреки, что чтение "Истории" Карамзина произвело на него сильнейшее впечатление. Некоторое понятие о ней он имел издавна: еще в 1811 году он был в числе тех немногих лиц, которым Карамзин читал отрывки из своего труда, и Константин Николаевич тогда же писал несколько предубежденному Гнедичу, что "такой чистой, плавной, сильной прозы (он) никогда и нигде не слыхал"*****. Впоследствии, как мы уже знаем, он ожидал появления "Истории" в свет с величайшим нетерпением и еще летом 1817 года наводил о ней справки у Жуковского******. Конечно, он мог судить о ней только как о произведении литературном и о памятнике национального бытописания; но в этих отношениях труд Карамзина удовлетворял его совершенно. С берегов Черного моря, где Батюшков напитался классическими воспоминаниями, он привез Карамзину прекрасное поэтическое приветствие, в котором сравнивал свое восхищение при изучении его труда с тем восторгом, с каким юноша Фукидид слушал чтение Геродота на Олимпийских играх*******. В Петербурге, куда Константин Николаевич явился в половине или в исходе сентября, все его время было поглощено сборами к отъезду, которые прерывались только приступами болезни и свиданиями с добрыми приятелями. Чаще всего появлялся он в домах Карамзина и Оленина; кажется, что к этому времени относится, между прочим, поездка его, вместе с Тургеневым, в Приютино, подгородное именье Олениных, воспетое друзьями этой семьи, нашим поэтом и Гнедичем********. У Карамзина видел Батюшков в ту пору К.С. Сербинович: "Он собирался в Италию для поправления здоровья. Я тотчас узнал его по сходству с недавно виденным портретом его. Он был небольшого роста, имел выразительную физиономию и приятный голос. Говорили о Жуковском и жалели, что он не приехал за болезнью"*********. Это было последнее свидание нашего поэта с Николаем Михайловичем и его семейством. Батюшков оставил этот дом со светлым воспоминанием о том искреннем, горячем чувстве, с которым Карамзин пожелал ему счастливого пути и благословил на добро и благополучие**********.

______________________

* Соч., т. III, с. 523.
** Там же, с. 531.
*** Нападение Каченовского на Карамзина ("Вестник Европы", 1818, ч. С, № 13) было сделано по случаю появления в издававшемся в Харькове "Украинском Вестнике" (1818, № 5) "Записки о достопамятностях московских", которую написал Карамзин по желанию императрицы Марии Феодоровны. Харьковский журнал напечатал эту записку без согласия автора.
**** Соч., т. III, с. 532-533.
***** Там же, с. 116.
****** Соч., т. III, с. 449.
******* Там же, т. I, с. 278, 279.
******** Там же, с. 288-292; Стихотворения Гнедича. СПб., 1832, с. 91-103.
********* Рус. Старина, 1871, т. XI, с. 49.
********** Соч., т. III, с. 536-538.

______________________

16 ноября Константин Николаевич написал прощальное письмо с последними распоряжениями к сестре Александре Николаевне, прося ее особенно пещись о малолетнем брате и сестре и не оставить без забот тех людей, которые служили ему*. Затем написал несколько строк Вяземскому с предупреждением, что надеется встретиться с ним в Варшаве, и наконец тронулся в путь. 22 ноября 1818 года Жуковский писал И.И. Дмитриеву из Петербурга: "Я был болен: три недели вылежал и высидел дома. Теперь поправляюсь, и первый мой выход на свет Божий была поездка в Царское село, где мы простились всем Арзамасом с нашим Ахиллом-Батюшковым, который теперь бежит от зимы не оглядываясь и, вероятно, недели через три опять в каком-нибудь уголку северной Италии увидится с весною"**. Другое письмо к Дмитриеву, от того же числа, передавало известие об отъезде Батюшкова в следующих выражениях: "На сих днях почтенный наш Константин Николаевич отправился в Неаполь. Он увез с собою любовь и преданность всех его знающих, оставя нам искреннее о себе сожаление. Голубое итальянское небо, классическая земля и доброе его сердце доставят ему утешение и счастье, которого он достоин!"***

______________________

* Соч., т. Ill, с. 536-538
** Соч. Жуковского, 7-е изд., т. VI, с. 429.
*** Рус. Архив, 1867, ст. 1536, где не означено, кому принадлежат вышеприведенные строки.

______________________

18

Глава XII. Впечатления Италии

Впечатления Италии на Батюшкова. - Жизнь его в Неаполе и его душевное настроение. - Служебные неприятности. - Развитие ипохондрии. - Отъезд Батюшкова из Италии. - Пребывание в Теплице. - Неприятные новости из Петербурга. - Начало душевной болезни. - Батюшков в Дрездене. - Возвращение в Россию. - Поездка на Кавказ и в Крым. - Развитие болезни. - Пребывание в Петербурге в 1823 и 1824 годах. - Отправление Батюшкова за границу. - Пребывание его в Зонненштейне. - Возвращение из-за границы. - Жизнь в Москве с 1828 по 1833 год. - Воспоминание князя Вяземского о больном друге. - Батюшков в Вологде. - Последние годы жизни и кончина. - Заключение

Путь Батюшкова лежал на Варшаву и Вену: в первом из этих городов он предполагал встретиться с князем Вяземским, а во втором виделся с братьями Княжевичами: он имел поручение передать им вновь написанное послание приятеля их М.В. Милонова*. Только в начале 1819 года Константин Николаевич достиг Венеции, а в Риме он приехал лишь к самому карнавалу, впрочем, довольно бодрый, несмотря на утомительность зимнего путешествия. Последний переезд до Рима наш поэт совершил с известным археологом графом С.Ос. Потоцким и молодым архитектором Эльсоном**.

______________________

* Рус. Старина, 1874, т. IX, с. 584.
** Соч., т. Ill, с. 556; Скульптор Самуил Иванович Гальберг в его заграничных письмах и записках. Собрал В.Ф. Эвальд. СПб., 1884, с. 60.

______________________

Впечатления Италии нахлынули на Батюшкова со всею своею силой. Подавленный ими, он долго не мог собраться дать о себе весть друзьям. "Сперва бродил как угорелый, - говорил Батюшков в первом письме, которое решился наконец написать Оленину из Рима, - спешил все увидеть, все проглотить, ибо полагал, что пробуду немного дней. Но лихорадке угодно было остановить меня". Таким образом, он прожил в Риме около месяца, но это первое знакомство свое с вечным городом считал совершенно поверхностным и только намечал места и предметы для дальнейших изучений. "Хвалить древность, - писал он Оленину, - восхищаться Св. Петром, ругать и злословить италианцев так легко, что даже и совестно. Скажу только, что одна прогулка в Риме, один взгляд на Форум, в который я по уши влюбился, заплатят с избытком за все беспокойства долгого пути. Я всегда чувствовал мое невежество, всегда имел внутренне сознание моих малых способностей, дурного воспитания, слабых познаний, но здесь ужаснулся. Один Рим может вылечить навеки от суетности самолюбия. Рим - книга: кто прочитает ее? Рим похож на сии иероглифы, которыми исписаны его обелиски: можно угадать нечто, всего не прочитаешь"*. Впечатления, испытанные Батюшковым в Риме, были сильны, но трезвы и светлы: к ним не примешивалось то чувство смутной грусти, которое не покидает, например, любимца нашего поэта, Шатобриана, даже в его римских очерках и воспоминаниях.

______________________

* Соч., т. III, с. 539.

______________________

Константин Николаевич не имел возможности заняться пристальным изучением Рима, потому что должен был спешить в Неаполь; но он не мог оставить без исполнения поручение, данное ему Олениным. Президент Академии Художеств желал, чтобы Батюшков сблизился с академическими пенсионерами, посланными в Италию для усовершенствования в искусстве, и сообщил ему о ходе их занятий и об их нуждах. "Батюшков привез нам выговор от г. президента, который желает, чтобы мы чаще писали в Академию". Так выразился в письме к родным один из пенсионеров, молодой скульптор С.Ив. Гальберг после первого свидания с Константином Николаевичем*; требование Оленина, очевидно, не понравилось молодым людям; но самого Батюшкова они полюбили и относились к нему с уважением. Он же со своей стороны особенно отличал между ними даровитого пейзажиста С.Ф. Щедрина и заказал ему написать один из римских видов. "Если ему удастся что-нибудь сделать хорошее, - рассуждал Батюшков, - то это даст ему некоторую известность в Риме, особенно между русскими, а меня несколько червонцев не разорят"**. Алексею Николаевичу Батюшков дал о русских художниках самый лучший отзыв и откровенно изложил свое мнение о ничтожестве назначенного им казенного пособия. Вместе с тем он подал Оленину мысль основать в Риме особое учреждение для молодых русских художников, наподобие существующей там французской Римской академии на вилле Медичи, или по крайней мере назначить в Рим особое лицо, которому было бы поручено наблюдать за римскими пенсионерами и пещись о их нуждах; как известно, Оленин воспользовался этою последнею мыслью и привел ее в исполнение.

______________________

* В вышеупомянутом собрании писем Гальберга, с. 60.
** Соч., т. Ill, с. 540. В Художественном Сборнике, изданном Московским Обществом любителей художеств под редакцией гр. А.С. Уварова (М., 1866), помещено несколько писем С.Ф. Щедрина из-за границы, сообщенных Н.А. Рамазановым. Полное собрание заграничных писем Щедрина находится в копии у А.И. Сомова, который сообщал их нам на просмотр. Из этих источников мы имели возможность извлечь некоторые сведения о пребывании Батюшкова в Италии, предлагаемые ниже.

______________________

Наконец в исходе февраля месяца Батюшков приехал к месту своего назначения. Неаполь и его окрестности также привели его в восхищение. "Неаполь, - писал он отсюда Гнедичу, - истинно очаровательный по местоположению своему и совершенно отличный от городов верхней Италии. Весь город на улице, шум ужасный, волны народа. Не буду описывать тебе, где я был... Много и не видал, но за то два раза лазил на Везувий и все камни знаю наизусть в Помпеи. Чудесное, неизъяснимое зрелище, красноречивый прах!"* Эти слова под пером Батюшкова не были ни самонадеянною похвальбой, ни громкою фразой. Он, конечно, не изучал Помпеи как археолог, как глубокий исследователь; но его живое воображение воссоздало ему среди этих развалин целую картину древней жизни. "Это - живой комментарий на историю и на поэтов римских, - писал он Карамзину. - Каждый шаг открывает, вам что-нибудь новое или поверяет старое: я, как невежда, но полный чувств, наслаждаюсь зрелищем сего кладбища целого города. Помпеи не можно назвать развалинами, как обыкновенно называют остатки древности: здесь не видите следов времени или разрушения; основания домов совершенно целы, недостает кровель. Вы ходите по улицам из одной в другую, мимо рядов колонн, красивых гробниц и стен, на коих живопись не утратила ни красоты, ни свежести. Форум, где множество храмов, два театра, огромный цирк уцелели почти совершенно. Везувий еще дымится над городом и, кажется, грозит новою золою. Кругом виды живописные, море и повсюду воспоминания; здесь можно читать Плиния, Тацита и Виргилия и ощупью поверять музу истории и поэзии"**.

______________________

* Соч., т. III, с. 553.
** Соч., т. III, с. 556.

______________________

В бытность Батюшкова в Риме и затем в первые дни его пребывания в Неаполе, города эти посетил великий князь Михаил Павлович, совершавший путешествие по Италии в сопровождении известного воспитателя императора Александра, Ф.-Ц. Лагарна. Константин Николаевич пользовался милостивым вниманием великого князя и в Риме служил посредником в его сношениях с русскими художниками. Когда великий князь возвратился из Неаполя в папскую столицу, он призвал к себе Щедрина и сказал ему: "Поезжайте в Неаполь и сделайте два вида водяными красками; Батюшкову поручено показать вам места". "Через несколько дней, - сообщает Щедрин, рассказав в письме к отцу об этом обстоятельстве, - объявили мне цену, вполне царскую, то есть 2500 рублей. Без этого неожиданного поручения мне трудно бы было на один пенсион прожить в Тиволи или во Фраскати, а уж тем более ехать в Неаполь. Батюшков же прислал мне сказать, что он у себя приготовит мне комнату и с прислугой, - и мне очень приятно находиться с человеком столь почтенным"*. Одновременно с великим князем в Неаполе собралось довольно много русских и иностранцев, бывавших в России. Константин Николаевич очень дорожил их обществом, напоминавшим ему отечество. Потом приезд императора Австрийского и празднества по этому случаю придали новое оживление и без того шумному городу. Но с приближением жаркой погоды путешественники стали разъезжаться, и вскоре Константин Николаевич остался в Неаполе лишь с немногими соотечественниками, в числе которых мы можем назвать князя А.С. Меньшикова, знакомого Батюшкову еще с военной поры 1813-1814 годов. Приехавший из Рима Щедрин поселился с Константином Николаевичем в chambres garnies, которые содержала француженка г-жа Сент-Анж. "Я живу, - писал Щедрин отцу 28 июня, - на морском берегу, в самом прекрасном и многолюдном месте; тут проезд в королевский сад; под моими окнами стоят стулья для гуляющих и зрителей; по берегу множество устричников (ostricatori) с устрицами и разною рыбой; много баб, продающих вонючую минеральную воду, тут же распиваемую проходящими и проезжающими; крик страшный; он продолжается и всю ночь; все кажется, что плачут или дразнятся; надо очень привыкнуть ко всему этому, чтобы спать спокойно". Батюшков со своей стороны был доволен обстановкою своей жизни. "Прелестная земля! - писал он Тургеневу. - Здесь бывают землетрясения. Наводнения, извержение Везувия, с горящей лавой и с пеплом; здесь бывают притом пожары, повальные болезни, горячка. Целые горы скрываются, и горы выходят из моря; другие вдруг превращаются в огнедышащие. Здесь от болот или испарений земли волканической воздух заражается и рождает заразу; люди умирают, как мухи. Но зато здесь солнце вечное, пламенное, луна тихая и кроткая, и самый воздух, в котором таится смерть, благовонен и сладок! Все имеет свою выгодную сторону; Плиний погибает под пеплом, племянник описывает смерть дядюшки. На пепле вырастает славный виноград и сочные овощи"**.

______________________

* Письмо отцу от 3 марта 1819 г. - Художественный Сборник, с. 178, 179.
** Соч., т. III, с. 548-550.

______________________

Неаполитанская жизнь удовлетворяла Батюшкова даже в экономическом отношении. "Жизнь дешева, - писал он сестре, - нельзя жаловаться. Прекрасный обед в трактире, лучшем, мы платим от двух до трех рублей; но издержки непредвидимые и экипаж очень дорого обходятся. Здесь иностранцев каждый долгом поставляет обсчитать, особенно на большой дороге". Тем не менее Константин Николаевич надеялся прожить без долгов и нужды на свое жалованье и те доходы, какие мог получать из деревни*. Состояние здоровья Батюшкова также было довольно удовлетворительно. По крайней мере в этом успокоительном смысле писал он к сестре, но немного спустя сознавался в письме к Жуковскому, что "здоровье ветшает беспрестанно: ни солнце, ни воды минеральные, ни самая строгая диета, ничто его не может исправить; оно, кажется, для меня погибло невозвратно"**. В конце июля он счел полезным переселиться на Искию, чтобы пользоваться тамошними теплыми водами. "Я не в Неаполе, - сообщает он оттуда Жуковскому, - а на острове Иския, в виду Неаполя; пью минеральные воды, дышу волканическим воздухом, питаюсь смоквами, пекусь на солнце, прогуливаюсь под виноградными аллеями при веянии африканского ветра и, что всего лучше, наслаждаюсь великолепнейшим зрелищем в мире". Пред ним открывался вид на Везувий, Неаполь, его приморские окрестности, и между ними на Сорренто, "колыбель того человека, которому, - прибавлял наш поэт, - я обязан лучшими наслаждениями в жизни"***.

______________________

* Там же, с. 546.
** Там же, с. 560.
*** Там же, с. 559.

______________________

С Искии Батюшков возвратился в начале сентября и поселился в Неаполе на новой квартире уже без Щедрина: последнему пришлось жить отдельно, потому что в квартире Батюшкова не оказалось удобной комнаты для его работ. В конце декабря Щедрин писал Гальбергу в Рим: "Иногда здесь такая скука обуревает, что нет сил переносить, на которую даже Константин Николаевич жалуется". Молодой художник, быть может, только в это время услышал впервые жалобы поэта на скуку, но из писем Батюшкова видно, что, не смотря на все прелести окружавшей и восхищавшей его южной природы, он уже давно чувствовал приступы уныния и хандры. Не прошло месяца с приезда его в столицу южной Италии, как в письме к Тургеневу он уже говорил о грустном расположении своего духа: "О Неаполе говорит Тасс в письме к какому-то кардиналу, что Неаполь ничего, кроме любезного и веселого, не производит. Не всегда весело! Не могу привыкнуть к шуму на улице, к уединению в комнате. Днем весело бродить по набережной, осененной померанцами в цвету, но в вечеру не худо посидеть с друзьями у доброго огня и говорить все, что на сердце. В некоторые лета это может быть нуждою для образованного мыслящего существа"*. Но в ту пору Батюшков еще только собирался привыкать к уединению и надеялся перенести его с твердостью. С отъездом русских путешественников тягость одиночества стала для него чувствительнее. Письма из России приходили редко и еще реже удовлетворяли Константина Николаевича своим содержанием; он желал следить за литературным движением в отечестве и особенно нетерпеливо желал прочесть поэму молодого Пушкина, "исполненную красот и надежды" и отрывки из которой он слышал еще до своего отъезда из Петербурга; но пересылка литературных новостей была в то время затруднительна, и едва ли хотя бы одна русская книга была доставлена Батюшкову в Неаполь**. Чтобы не поддаваться унынию, Константин Николаевич и здесь прибег к тому же средству, которое не раз выручало его прежде: он стал усиленно работать; совершенствовал свои познания в итальянском языке, который хотел изучить настолько, чтобы писать на нем складно; говорить по-итальянски "с некоторою приятностью и правильностью" казалось ему трудностью почти неодолимою. Прошлые судьбы страны, в которой он жил, возбуждали его внимание в высшей степени; он стал составлять записки о древностях Неаполя и занимался этим трудом очень усердно. С характером этих занятий Батюшкова нас знакомят следующие слова его в письме к Жуковскому: "Я ограничил себя, сколько мог, одними древностями и первыми впечатлениями предметов; все, что - критика, изыскание, оставляю, но не без чтения. Иногда для одной строки надобно пробежать книгу, часто скучную и пустую. Впрочем, это все - маранье; когда-нибудь послужит этот труд, ибо труд, я уверен в этом, никогда не потерян"***. Но этим трудом Батюшков занимался с увлечением только в первое время своего пребывания в Неаполе.

______________________

* Соч., т. III, с. 550.
** Соч., т. III, с. 544, 550, 551.
*** Там же, с. 561.

______________________

С местным обществом Константин Николаевич сближался мало; он находил, что в Неаполе "общество бесполезно и пусто. Найдете дома такие, как в Париже, у иностранцев, но живости, любезности французской не требуйте. Едва, едва найдешь человека, с которым обменяешься мыслями. От Европы мы отделены морями и стеною Китайскою. M-me Stael сказала справедливо, что в Террачине кончится Европа. В среднем классе есть много умных людей, особенно между адвокатами, ученых, но они без кафедры немы". Реакционное направление тогдашнего неаполитанского правительства стесняло умственное движение в обществе, и тем затруднительнее было сближаться с представителями последнего человеку заезжему, да еще притом принадлежавшему к одной из иностранных дипломатических миссий; туземцы могли относиться к нему с недоверием и подозрительностью. Таким образом, в Батюшкове скоро сложилось убеждение, что "ум, требующий пищи в настоящем, здесь скоро завянет и погибнет; сердце, живущее дружбой, замрет"*. Поэтому, едва прожив в Неаполе три-четыре месяца, он стал уже мечтать о возвращении в отечество, в дружеский круг, ибо там скорее надеялся "быть полезным гражданином". "Это, - писал он Жуковскому, - меня поддерживает в часы уныния. Здесь, на чужбине, надобно иметь некоторую силу душевную, чтобы не унывать в совершенном одиночестве. Друзей дает случай, их дает время. Таких, какие у меня на севере, не найду, не наживу здесь"**. Но бросить службу, едва начатую и не легко приобретенную, службу, которая имела по крайней мере ту выгоду, что доставляла возможность жить в теплом климате, - Батюшков понимал, что это было немыслимо или, по крайней мере, в высшей степени неблагоразумно. И вот он старается найти исход своему унынию в равнодушии, насильно подавляя в себе те сочувствия, которые наполняли его сердце; глубокою горечью отзываются те слова, которыми в письме к Жуковскому заключает он свои жалобы на одиночество: "Какое удовольствие, вставая поутру, сказать в сердце своем: я здесь всех люблю ровно, то есть, ни к кому не привязан и ни за кого не страдаю". И опять в этих безотрадных словах нашего поэта мы слышим старые отголоски шатобриановского разочарования, опять восстает пред нами образ Рене, всегда и везде чуждого той среде, куда заносит его судьба. После того как Рене не нашел удовлетворения своей жажде счастья ни в странствованиях по белу свету, ни среди блестящего общества родной земли, он удаляется в глухое предместье столицы, чтобы жить там в полной неизвестности. "Я почувствовал, - говорит капризный мечтатель, - некоторое удовольствие в этой жизни темной и независимой. Никому неведомый, я смешивался с толпой, с этою пустынею людскою". Но как для гордого Рене эта попытка схорониться среди мелкого простого люда было лишь переходным моментом, лишь тщетным усилием затушить в себе неудержимые порывы слишком прихотливой и требовательной натуры, так точно и Батюшков не мог примириться со своим одиночеством среди толпы чужестранцев. "Ты правду говоришь, что меня надобно немного полелеять", - писал он Вяземскому однажды в 1817 году***, и эти слова очень верно выражают всегдашнюю господствующую потребность его нравственного существования. В Неаполе более чем где-нибудь он сознавал себя лишенным этого дружеского сочувствия и поощрения. И потому теперь еще с большим правом мог сказать то, что уже давно говорил о себе в послании к Никите Муравьеву:

Забытый шумною молвой,
Сердец мучительницей милой,
Я сплю, как труженик унылой,
Не оживляемый хвалой.

______________________

* Соч., т. III, с. 781.
** Там же, с. 561.
*** Соч., т. III, с. 453.

______________________

Хандра, которая с каждым днем овладевала нашим поэтом, отразилась прежде всего на его творческих способностях. Еще в августе 1819 года, описав Жуковскому красоты Неаполитанского залива, он принужден был сказать: "Посреди сих чудес удивись перемене, которая во мне сделалась: я вовсе не могу писать стихов". Конечно, слова эти не следует понимать в безусловном смысле: сохранилось все-таки два-три прекрасных поэтических отрывка, написанных Батюшковым в Неаполе; есть указание, что в Италии же был предпринят им перевод Данта*; но во всяком случае признание поэта остается печальным свидетельством того тяжелого душевного состояния, в каком он находился, оторванный от родной и дорогой ему среды. Мы можем догадываться, что для него опять наступал такой упадок духа, какой он испытал за несколько лет пред тем в Каменце, когда ему казалось, что "под бременем печали" безвозвратно угасло его поэтическое дарование. В ту пору дружеское участие Жуковского послужило Константину Николаевичу ободрением. И теперь петербургские друзья, когда до них дошло грустное письмо Батюшкова с острова Искии, догадались, что ему нужно подать ободряющий отклик. В исходе 1819 года Карамзин написал ему следующие дружеские строки: "Зрейте, укрепляйтесь чувством, которое выше разума, хотя любезного в любезных: оно есть душа души - светит и греет в самую глубокую осень жизни. Пишите, стихами ли, прозою ль, только с чувством: все будет ново и сильно. Надеюсь, что теперь уже замолкли ваши жалобы на здоровье, что оно уже цветет и плодом будет милое дитя с венком лавровым для родителя: поэма, какой не бывало на святой Руси! Так ли, мой добрый поэт? Говорю с улыбкой, но без шутки. Сохрани вас Бог еще хвалить лень, хотя бы и прекрасными стихами! Напишите мне Батюшкова, чтоб я видел его, как в зеркале, со всеми природными красотами души его, в целом, не в отрывках, чтобы потомство узнало вас, как я вас знаю, и полюбило вас, как я вас люблю. В таком случае соглашаюсь долго, долго ждать ответа на это письмо. Спрошу: что делает Батюшков? Зачем не пишет ко мне из Неаполя? И если невидимый гений шепнет мне на ухо: Батюшков трудится над чем-то бессмертным, то скажу: пусть его молчит с друзьями, лишь бы говорил с веками!"**

______________________

* Стурдза. Беседа любителей русского слова и Арзамас в царствование императора Александра I. - "Москвитянин", 1851, № 21, с. 16.
** Погодин. Николай Михайлович Карамзин. М., 1866, ч. II, с. 243, 244.

______________________

"День, в который получу письмо из России, есть лучший из моих дней", - говорил Батюшков, живя в Неаполе. Дружеское письмо от Карамзина, "необыкновенного человека, который (по выражению нашего поэта) явился к нам из лучшего века, из лучшей земли"*, должно было подействовать на него живительно; но это был лишь одинокий луч света в том мрачном унынии, в котором уже находилась его душа: по крайней мере мы не знаем, чтобы горячие убеждения Карамзина пробудили в Батюшкове охоту к деятельному поэтическому труду.

______________________

* Соч., т. 111, с. 451.

______________________

Между тем здоровье Константина Николаевича не улучшалось и в теплом климате. Успокаивая сестру в этом отношении, он должен был, однако, оговориться, что "климат Неаполя не очень благосклонен тем, которые страдают нервами"*. К болезням, к горькому чувству одиночества присоединились еще и служебные неприятности. Батюшков был причислен к нашей Неаполитанской миссии в качестве сверхштатного секретаря, но в исходе 1819 года обстоятельства так сложились, что он оказался почти единственным чиновником при русском посланнике графе Штакельберге, и канцелярские его обязанности очень увеличились и стали тяготить его**.

______________________

* Там же, с. 564.
** Это видно из письма Щедрина к Гальбергу от 18 октября 1819 года; ср. также известия А.С. Стурдзы. - Москвитянин, 1851, № 21, с. 16.

______________________

Граф Штакельберг принадлежал к числу людей, которые в положении начальников любят дать подчиненным почувствовать тяжесть своей власти*. Между ним и Батюшковым произошли неприятные столкновения. Однажды Штакельберг поручил Константину Николаевичу составить бумагу, содержание которой не согласовалось с его убеждениями; на сделанные им возражения ему было сказано, что он не имеет права рассуждать. В другой раз Константин Николаевич заслужил замечание посланника за ошибку, допущенную им в переводе латинской фразы в каком-то дипломатическом документе**. Таким образом, отношения Батюшкова к графу Штакельбергу сделались крайне натянутыми, самолюбие его страдало, и он решился оставить Неаполь. Константин Николаевич просил посланника разрешить ему поездку на воды в Германию; но Штакельберг не соглашался, ссылаясь на то, что у него нет другого чиновника, который мог бы заменить Батюшкова в отправлении его служебных обязанностей. Между тем во второй половине 1820 года в королевстве обеих Сицилии вспыхнула революция, и русский посланник решил выехать из Неаполь. В это время состав его миссии уже увеличился новыми лицами, и потому в конце 1820 года граф Штакельберг дозволил Батюшкову отправиться в Рим***. Русский посланник при папском дворе, просвещенный и добрый старик А.Я. Италийский, встретил Батюшкова благосклонно и согласился представить в министерство о причислении его к нашей Римской миссии****. Таким образом, весь 1820 год прошел для Батюшкова в самых неприятных треволнениях, которые должны были действовать разрушительно на его хилое здоровье, увеличивать его раздражительность и усиливать его ипохондрию. В таком состоянии духа и тела он почти совершенно прекратил переписку со своими родными и друзьями. Только в исходе 1819 года и в январе 1820-го написал он два письма к Тургеневу, а затем замолк совершенно; первое из упомянутых писем еще отличалось живостью и содержало в себе описание его образа жизни и занятий: Батюшков отвечал приятелю на некоторые вопросы по части наук политических и юридических и излагал свой взгляд на современное состояние литературы в Италии; внимание его останавливалось на том увлечении Байроном, которое обнаруживалось тогда на Аппенинском полуострове, так же как и в других странах; "но, - прибавлял Константин Николаевич, - италианцы имеют более права восхищаться им: Байрон говорит им о их славе языком страсти и поэзии"*****. В письме от 10 января 1820 года Батюшков пенял Тургеневу за молчание, расспрашивал о рассеянных по миру приятелях и прибавлял: "Одни письма друзей могут оживлять мое существование в Неаполе: с приезда я почти беспрестанно был болен и еще недавно просидел в комнате два месяца". Все это письмо было невеселое, и добряк Тургенев, перечитав его даже много лет спустя, упрекал себя, что не умел вовремя удовлетворить "потребность сердца больного друга на чужбине"******.

______________________

* Записки графа К.В. Нессельроде. - Рус. Вестник, 1865, № 10, с. 531.
** Рассказ графа Д.Н. Блудова, записанный и сообщенный нам Я.К. Гротом; Галахов. История русской словесности. 2-е изд., т. II, с. 263.
*** Соч., т. III, с. 573, 574.
**** Там же, с. 565.
***** Рус. Архив, 1867, с. 652-653 ;ср.: Соч. Батюшкова, т. III, с. 771.
****** Современник, 1841, т. XXV, с. 5, 6; ср.: Соч. Батюшкова, т. III, с. 771.

______________________

В Риме Батюшков мог отчасти отдохнуть от неприятностей, испытанных им в Неаполе*; он даже собралнаписать кое-кому из друзей: одно из писем, полученное в Петербурге в начале марта, было обращено к Карамзину; Батюшков говорил в нем, между прочим, о том, как ему надоели происходившие в Италии революционные движения**; другое письмо от Константина Николаевича получил Дашков в апреле, будучи в Константинополе; Батюшков предполагал, что Дашков находится в Москве, и поручал приятелю быть его провидением при И.И. Дмитриеве, которого оба они очень уважали***. Однако и в Риме ни расположение духа, ни состояние здоровья Константина Николаевича нисколько не улучшились, и вскоре по приезде туда он принужден был обратиться к Италийскому с тою же просьбой, в удовлетворении которой отказывал ему граф Штакельберг. Италийский отнесся к больному поэту с большим участием и написал графу Нессельроде, уже сменившему Капо д'Истриа в управлении министерством иностранных дел, письмо, в котором в самых теплых выражениях говорил о тяжкой болезни Батюшкова и его необыкновенных дарованиях и просил разрешить ему бессрочный отпуск для излечения и увеличить получаемое им содержание. Письмом от 28 апреля 1821 года граф Нессельроде уведомил Италийского, что на его ходатайство о Батюшкове последовало в Лайбахе милостивое согласие государя****. В мае месяце Батюшков покинул Италию; страна, где он надеялся найти исцеление от своих недугов, не дала ему здоровья; напротив того, огорчения, испытанные им в Неаполе, усилили его болезнь и к физическому расстройству присоединили глубокое нравственное потрясение.

______________________

* К этому пребыванию Константина Николаевича в Риме, вероятно, относится известие СП. Шевырева (Поездка в Кирилло-Белозерский монастырь. М., 1850, т. I, с. 109), что Батюшков жил на piazza del Popolo - место, где сосредоточивалась в Риме русская колония; в бытность там Шевырева в 1829-1832 гг., ему указывали дом, где жил Батюшков, и окна его квартиры.
** Эти слова Батюшкова Карамзин передал Дмитриеву в письме от 10 марта 1821 г. (Письма Карамзина к Дмитриеву, с. 304).
*** Рус. Архив, 1863, с. 596: письмо Дашкова к Дмитриеву от 16 апреля 1821 года.
**** Дело архива министерства иностранных дел о службе Батюшкова.

______________________

С выездом из Италии Батюшков вздохнул свободнее. Он освобождался от зависимости, которая тяготила его, и приближался к отечеству, где его ожидали дружеские встречи. По-видимому, он еще не совсем отказывался от мысли продолжать свою литературную деятельность. Еще раз возвратилось к нему вдохновение: июнем 1821 года помечено несколько небольших стихотворений, которые он внес тогда же в экземпляр своих "Опытов", находившийся при нем; на этом экземпляре он делал исправления своих прежних стихов на случай нового их издания. В числе упомянутых пьес есть одна, особенно ярко изображающая его тогдашнее настроение:

Взгляни: сей кипарис, как наша степь, бесплоден,
Но свеж и зелен он всегда.
Не можешь, гражданин, как пальма, дать плода?
Так буди с кипарисом сходен:
Как он, уединен, осанист и свободен!*

______________________

* Соч., т. I, с. 296, 297.

______________________

Менее чем за два года пред тем, поэт еще выражал надежду, что может быть полезным гражданином в своем отечестве; теперь и эта надежда была для него утрачена; он сторонился от общества и желал лишь одного - охранить себя от посягательств на его нравственную личность.

Батюшков поехал в Теплиц, чтобы лечиться тамошними минеральными водами. Не знаем, был ли сделан этот выбор по указанию врачей или, быть может, больного поэта влекли в те места воспоминания о славных военных событиях, которых он был в 1813 году скромным, но пламенным участником вместе с другом своим Петиным; несомненно, что память об этом рано погибшем товарище молодости должна была живо пробуждаться теперь в душе Батюшкова, как отблеск светлых дней невозвратного прошлого. Константин Николаевич принялся за лечение с каким-то, можно сказать, ожесточением, как будто возврат здоровья сулил обновить все его существование: он брал ежедневно по две ванны в течение семидесяти дней сряду, между тем как некоторые другие больные опасались удара после первой же ванны*. В поступках его уже начинало проявляться упрямство, свойственное людям, которые не вполне владеют своим рассудком. В Теплице Батюшков встретился с несколькими русскими, между прочим с Д.Н. Блудовым. Ему сообщены были разные литературные новости, и в числе их две, имевшие к нему непосредственное отношение. Одна из них состояла в том, что небольшое стихотворение, написанное им в Неаполе на смерть малолетней дочери одной русской дамы, появилось в печати без его ведома; напечатал его Воейков в "Сыне Отечества"** со слов Блудова и притом некоторые стихи передал в искаженном виде; искажение это повело к неприятной печатной полемике между лицом, которое впервые дало огласку стихотворению Батюшкова, и журналистом. Другая новость, касавшаяся нашего поэта, заключалась в появлении, на страницах того же "Сына Отечества", стихотворения П.А. Плетнева под заглавием "Б......в из Рима (элегия)"***. Пьеса эта, напечатанная без имени автора, была следующего содержания:

______________________

* Из рассказов графа Д.Н. Блудова, записанных Я.К. Гротом.
** 1820 г., ч. 64, № 35, с. 83; ср.: Соч., т. I, с. 440.
*** "Сын Отечества", 1821, ч. 68, № 8, с. 35-36; Сочинения и переписка Плетнева, т. III, с. 250, 251.

______________________

Напрасно - ветреный поэт -
Я вас покинул, други,
Забыв утехи юных лет
И милые заслуги!
Напрасно из страны отцов
Летел мечтой крылатой
В отчизну пламенных певцов
Петрарки и Торквато!
Напрасно по лугам брожу
Авзонии прелестной
И в сердце радости бужу,
Смотря на свод небесный!
Ах, неба чуждого красы
Для странника не милы;
Не веселы забав часы
И радости унылы!
Я слышу нежный звук речей
И милые приветы;
Я вижу голубых очей
Знакомые обеты:
Напрасно нега и любовь
Сулят мне упоенья -
Хладеет пламенная кровь,
И вянут наслажденья.
Веселья и любви певец,
Я позабыл забавы;
Я снял свой миртовый венец
И дни влачу без славы.
Порой, на Тибр склонивши взор
Иль встретив Капитолий,
Я слышу дружеский укор,
Стыжусь забвенной доли...
Забьется сердце для войны,
Для прежней славной жизни,
И я из дальней стороны
Лечу в края отчизны!
Когда я возвращуся к вам,
Отечески Пенаты,
И снова жрец ваш, фимиам
Зажгу средь низкой хаты?
Храните меч забвенный мой
С цевницей одинокой!
Я весь дышу еще войной
И жизнию высокой.
А вы, о милые друзья,
Простите ли поэта?
Он видит чуждые поля
И бродит без привета.
Как петь ему в стране чужой?
Узрит поля родные -
И тронет в радости немой
Он струны золотые.

И напечатание эпитафии, и еще более появление анонимного стихотворения, в котором от имени Батюшкова делались признания пред публикой, что он скучает за границей, забыл забавы прежних лет и влачит дни без славы, не могли не раздражить больного поэта. Батюшков взглянул на поступок Плетнева (имя автора элегии не осталось ему неизвестным), как на оскорбление своей чести. В двух грозных письмах к Гнедичу он излил свой гнев на издателей "Сына Отечества" и на сочинителя элегии, которого называл не иначе, как Плетневым. Вместе с первым из этих писем он послал Гнедичу протест против издателей журнала и требовал его напечатания; в протесте он объявлял, что оставляет совершенно литературное поприще, а во втором письме высказывал прямо, что в поступке Плетнева видит "злость, недоброжелательство, одно лукавое недоброжелательство", тем более незаслуженное, что Плетнев не знает его лично. "Нет, - говорил Батюшков, - не нахожу выражений для моего негодования: оно умрет в сердце, когда я умру. Но удар нанесен. Вот следствие: я отныне писать ничего не буду и сдержу слово. Может быть, во мне была искра таланта; может быть, я мог бы со временем написать что-нибудь достойное публики, скажу с позволительною гордостью, достойное и меня, ибо мне 33 года и шесть лет молчания меня сделали не бессмысленнее, но зрелее. Сделалось иначе. Буду бесчестным человеком, если когда что-нибудь напечатаю с моим именем. Этого мало: обруганный хвалами, решился не возвращаться в Россию, ибо страшусь людей, которые, невзирая на то, что я проливал мою кровь на поле чести, что и теперь служу мною обожаемому монарху, вредят мне заочно столь недостойным и низким средством"*.

______________________

* Соч., т. III, с. 571.

______________________

В столь горячо выраженном негодовании нашего поэта, без сомнения, сказывалось уже начинавшееся повреждение его умственных способностей; его предположение, что Плетнев служил орудием чьих-то козней, против него направленных, не имело никаких оснований и могло зародиться только в уме человека, которого раздраженное самолюбие уже перерождалось в вид помешательства, называемый "манией величия". Но в то же время эти болезненные строки не могут не пробудить сочувствия к страдальцу-поэту. Творческое дарование давно уже стало в его глазах лучшим богатством его нравственной личности, отличавшим его от прочих людей. Шатобриан устами того из своих героев, который привлекал к себе самые страстные сочувствия Батюшкова, говорит, что поэты обладают единственным неоспоримым сокровищем, которым Небо одарило землю. Это убеждение давно стало родным для Батюшкова и укреплялось в нем все сильнее по мере того, как он разочаровывался в других благах жизни. Правда, и в прошлом его бывали тяжелые периоды упадка духа, когда он терял веру в свое дарование. Но тогда он сам являлся своим судьею, подчас даже не в меру строгим; однако и в эти трудные минуты он не делился своими сомнениями с толпою, приговору которой не давал цены, а предоставлял себя на суд только избранных друзей, от которых мог ожидать сознательной и беспристрастной оценки; их одобрение воспитало его талант и дало ему созреть; он понял слабость своих ранних попыток, но в то же время почувствовал, что позднейшими своими произведениями занял почетное место на скользком, но столь любимом им поприще. И вот после этих одобрений и успехов, заставивших его забыть ранние неудачи, опять раздался чей-то голос, который предрекал конец развитию его таланта: так по крайней мере истолковывал себе Батюшков слова Плетнева. Мог ли бы остаться совершенно равнодушным к этому непрошенному и незаслуженному пророчеству человек даже менее впечатлительный, более спокойный и ровный характером, чем наш больной, раздражительный поэт, действительно вынесший немало горьких разочарований из своего жизненного опыта? Роковая случайность подвела его под удар, который, конечно, был нечаянным... Да, мы не можем строго осуждать того, кто был виновником этого удара. Он, без сомнения, не имел намерения оскорбить больного поэта, дарование которого умел ценить и действовал только по легкомыслию молодости. Стихотворение явилось в печати без подписи Плетнева, против его желания, по уловке Воейкова, который не прочь был ввести читателей в заблуждение и дать им повод думать, что пьеса написана Батюшковым, обещавшим "Сыну Отечества" свое сотрудничество*. Самое сильное осуждение поступка Плетнева заключается в поэтическом ничтожестве несчастной элегии, очевидном для всякого непредубежденного читателя. Пушкин, прочитав элегию и узнав о негодовании Константина Николаевича, писал своему брату из Кишинева: "Батюшков прав, что сердится на Плетнева; на его месте я бы с ума сошел от злости. "Батюшков в Риме" не имеет никакого смысла, даром, что новость на Олимпе мила. Вообще мнение мое, что Плетневу приличнее проза, нежели стихи - он не имеет человеческого чувства, никакой живости - слог его бледен, как мертвец. Кланяйся ему от меня (то есть Плетневу, а не его слогу) и уверь его, что он наш Гете"**.

______________________

* Тиханов. Николай Иванович Гнедич, с. 92.
** Соч. Пушкина, 8-е изд., т. VII, с. 88, 89. Приведенные слова Пушкина были, показаны его братом Плетневу, который отвечал поэту известным посланием: "Я не сержусь на едкий твой упрек..." (Сочинения и переписка Плетнева, т. III, с. 276-279). По получении этого послания Пушкин намеревался отвечать ему письмом, которое известно только в черновом наброске; в нем Пушкин, между прочим, писал: "Признаюсь, это стихотворение (то есть элегия Плетнева) недостойно ни тебя, ни Батюшкова. Многие приняли его за сочинение последнего. Знаю, что с посредственным писателем этого не случится. Но Батюшков, не будучи доволен твоей элегией, рассердился на тебя за ошибку других - я рассердился после Батюшкова. Извини мое чистосердечие, но оно залог моего к тебе уважения" (Рус. Старина, 1884, т. XLII, с. 338). Двумя критическими статьями о Батюшкове, напечатанными в 1822 и 1823 гг. (Сочинения и переписка Плетнева, т. I, с. 23-28 и 96-112) и стихотворением "К портрету Батюшкова" ("Сын Отечества", 1881, ч. 70, № XXIV, с. 177; в издание сочинений Плетнева не включено) Плетнев снял с себя подозрение в несочувствии таланту Батюшкова.

______________________

19

О причинах психической болезни Батюшкова судили розно: одни ее приписывали его неудовлетворенному честолюбию, другие - эпикурейству, расстроившему его организм. И.И. Дмитриев полагал, что, воспитанный в доме М.Н. Муравьева и связанный дружбой с его сыновьями, Константин Николаевич будто бы еще до отъезда в Неаполь знал о заговоре, в котором они были участниками. "Батюшков, с одной стороны, не хотел изменить своем долгу, с другой - боялся обнаружить сыновей своего благодетеля. Эта борьба мучила его совесть, гнела его чистую поэтическую душу. С намерением убежать от этой тайны и от самого места, где готовилось преступное предприятие, убежать от самого себя, с этим намерением отпросился он и в Италию, к тамошней миссии, и везде носил с собою грызущего его червя". Наконец рассудок его не выдержал, и тогда наступило помрачение*. Догадка Дмитриева опровергается хронологическими соображениями; догадки других лиц также не выдерживают критики; так, в действительности Батюшков вовсе не был таким пылким любителем чувственных наслаждений, каким представляли его себе иные на основании произведений его молодости. Со своей стороны мы думаем, что в вопросе о помешательстве Батюшкова первый голос должен быть предоставлен врачам. Доктор Антон Дитрих, находившийся некоторое время при больном по возвращении его в Россию, видел причины его недуга частью в том, что Константин Николаевич унаследовал от своих родителей и предков некоторые болезни, предрасполагающие к умопомешательству, а частью - в его собственном душевном складе, в котором воображение брало решительный перевес над рассудком. Удачно сравнивая Батюшкова с Тассом, Дитрих применял к первому слова, сказанные о последнем Фридрихом Шлегелем, а именно, что он принадлежал "к числу поэтов, способных изображать только самого себя и свои прекрасные чувства, а не к числу таких, которые в состоянии светлым духом своим обнять целый мир и в этом мире, так сказать, затерять, забыть самих себя"**. Страстность натуры Батюшкова была хорошим материалом для развития в нем психической болезни, а обстоятельства и случайности жизни, отчасти в самом деле бедственные, отчасти представлявшиеся ему таковыми, содействовали развитию недуга. Болезнь, однако, имела некоторый скрытый период, и таково именно было состояние Батюшкова в 1821 году и еще несколько времени далее: болезнь еще не приняла резких форм, но сказывалось постоянною ипохондрией, удалением от людей, чрезвычайною раздражительностью и иногда сильными порывами страстей.

______________________

* М.А. Дмитриев. Мелочи из запаса моей памяти, с. 197; ср. также мнение Греча в его Записках. СПб., 1886, с. 406.
** Friedr. Schlegel. Geschichte der alten und neuen Literatur, 11-tes Kapitel. Подробное изложение мнения д-ра Дитриха см. в записи его о болезни Батюшкова.

______________________

Из Теплица Константин Николаевич собирался ехать в Швейцарию, а зиму намеревался провести в Париже или в южной Франции. Прощаясь с Д.Н. Блудовым, он поручил ему кланяться петербургским друзьям и родным, но сказал, что писать не будет, потому что Дмитрий Николаевич - живая грамота*. В это же время находился за границей и Жуковский и на осень также собирался на Альпы; но Батюшков не поехал в Швейцарию; друзья свиделись только в ноябре месяце в Дрездене, куда Константин Николаевич отправился прямо из Теплица и куда заехал Жуковский на пути в отечество. Свидание друзей было непродолжительно, так как Василий Андреевич не мог остаться в столице Саксонии более четырех дней. Вот что записал он в своем дорожном дневнике, 4 ноября 1821 года, об этой печальной встрече: "С Батюшковым в Плауне. Хочу заниматься. Раздрание писанного. Надобно, чтобы что-нибудь со мною случилось. Тасс; Брут; Вечный Жид; описание Неаполя"**. Из этих отрывочных намеков можно, однако, заключить, что Батюшков раскрыл перед другом мрачное состояние своей души и, вероятно, высказал ему то же свое решение, о котором незадолго писал Гнедичу, то есть что намерен совершенно оставить литературное поприще. Последние слова краткой заметки Жуковского, вероятно, содержат в себе перечень произведений Батюшкова, уничтоженных им в порыве отчаяния; как мы уже знаем, в бытность свою в Неаполе он действительно составлял записки об его окрестностях. Можно себе представить, какое тяжелое впечатление должны были произвести на Жуковского признания друга; но его увещания, прежде столь живительные для Батюшкова, оказывались теперь бессильными пред недугом, который овладел Константином Николаевичем. Точно так же мало подействовало на него дружеское письмо Гнедича, посланное в Дрезден и содержавшее в себе объяснение и оправдание поступка Плетнева***; мысль о преследовании со стороны каких-то тайных врагов уже вполне господствовала над поврежденным умом несчастного поэта.

______________________

* Из письма Е.Ф. Муравьевой к А.Н. Батюшковой, от 27 сентября 1821 года; ср. также: Соч., т. III, с. 572.
** Плаун - красивое местечко в окрестностях Дрездена. Дорожные дневники Жуковского хранятся в Имп. Публ. Библиотеке в двух редакциях, черновой и беловой: выписка приведена из первой, т.к. вторая редакция изложена короче.
*** Письмо Гнедича напечатано в брошюре П.Н. Тиханова "Николай Иванович Гнедич", с. 90-94.

______________________

Зиму с 1821 на 1822 год Константин Николаевич провел в Дрездене. Расположение его духа было чрезвычайно переменчивое: иногда он восхищал своих собеседников живым, одушевленным описанием красок Италии, этого рая, этой страны блаженства земного, а назавтра тот же край превращался в его рассказах в разбойничье гнездо, в кладбище древних великих и героических веков. Мрачное уныние становилось все более и более преобладающим настроением Константина Николаевича; он впал в мистицизм, стал заниматься астрономией и изменил своим прежним любимцам, итальянским поэтам. Говорят, что в это время он перевел отрывок из Шиллеровой трагедии "Мессинская невеста"*. Если такое известие справедливо, то этот труд и небольшое стихотворение "Изречение Мелхиседека" должны быть признаны последними произведениями Батюшкова. Глубоко безотрадным чувством веет от последних поэтических строк его:

Ты помнишь, что изрек,
Прощаясь с жизнию, седой Мелхиседек?
Рабом родится человек,
Рабом в могилу ляжет,
И смерть ему едва ли скажет,
Зачем он шел долиной чудной слез,
Страдал, рыдал, терпел, исчез**.

______________________

* Н. Koenig. Literarische Bilder aus Russland. Stuttgart. 1837, с 125, 126.
**Соч., т. I, с. 298.

______________________

Еще осенью 1821 года Батюшков решился совсем оставить службу и писал о том Италийскому, как непосредственному своему начальнику. Италийский, в свою очередь, ходатайствовал перед графом Нессельроде об увольнении Батюшкова, с сохранением ему, в виде пенсии, всего получаемого им содержания. Удовлетворение этой просьбы было отклонено; но граф Нессельроде письмом от 20 февраля 1822 года, лично уведомил Батюшкова о выраженном императором Александром милостивом желании, чтобы поэт, оставаясь на службе, пользовался отпуском и содержанием и посвящал бы себя литературным трудам впредь до того времени, когда восстановленное здоровье дозволит ему снова возвратиться к служебным занятиям*. Столь высокое внимание к дарованиям Батюшкова и к его разрушенному здоровью заставляет предполагать, что его петербургские друзья деятельно предстательствовали за несчастного поэта пред графом Нессельроде, который исходатайствовал ему царскую милость. Глубоко тронутый ею, Константин Николаевич по получении письма графа поспешил выразить ему то чувство признательности к государю, которое внушало ему это известие**. Затем он оставил Дрезден и отправился в отечество.

______________________

* Дело о службе Батюшкова в архиве министерства иностранных дел; ср.: Соч., т. Ill, с. 572.
** Соч., т. III, с. 575.

______________________

Константин Николаевич приехал в Петербург весною 1822 года и вскоре по прибытии обратился к графу Нессельроде с просьбой разрешить ему поездку в Крым и на Кавказ*; как и прежде, он еще питал убеждение, что климат юга необходим, чтобы сохранить его все более и более слабеющие силы. Просимое разрешение было немедленно дано, и Батюшков уехал на Кавказские минеральные воды. О пребывании его там не сохранилось никаких известий; но в течение всего 1822 года он не возвращался на север. Между тем стали распространяться слухи о том, что его ипохондрия превращается в совершенное расстройство ума. Пушкин с ужасом узнал о том в Кишиневе в июле 1822 года и не хотел верить полученному известию**. В августе 1822 года Константин Николаевич переселился в Крым и на всю следующую зиму остался в Симферополе. М.Ф. Орлов, часто видавший здесь нашего поэта, убедился в свойстве его недуга еще в конце 1822 года и подтвердил Пушкину печальное известие***. В начале следующего года обнаружились такие проявления душевной болезни Батюшкова, после которых потребовался усиленный надзор за страдальцем. Вот что рассказывает о пребывании Батюшкова в Симферополе находившийся там на службе и давно знавший его Н.В. Сушков: "Константин Николаевич несколько месяцев гостил в Крыму. Вначале не видно было в нем большой перемены. Только пуще, нежели прежде, он дичился незнакомых людей и убегал всякого общества. Мы видались почти каждый день. Он охотно беседовал о былом, любил говорить о Жуковском, о А.И. Тургеневе, о Карамзине, Муравьевых, Крылове, вспоминал разные своего времени стихотворения, всего чаще читал нараспев:

О, ветер, ветер, что ты вьешься?
Ты не от милого ль несешься?

______________________

* Там же, с. 576.
** Соч. Пушкина, 8-е изд., т. VII, с. 84.
*** Там же, с. 91.

______________________

"Однажды застаю я его играющим с кошкой. "Знаете ли, какова эта кошка, - сказал он мне, - препонятливая! Я учу ее писать стихи - декламирует уже преизрядно". Ласковая кошка между тем мурлычит свою песню, то зорко взглядывая и поталкиваясь головою, то скрывая и выпуская когти, то извиваясь с боку на бок и помахивая пушистым хвостом. Несколько дней позже стал он жаловаться на хозяина единственной тогда в городе гостиницы, что будто бы тот наполняет горницу и постель его тарантулами, сороконожками и сколопандрами. Недели через полторы вздумалось ему сжечь дорожную библиотеку - полный колясочный сундук прекраснейших изданий на французском и итальянском языках. Оставил из них только две книги, вероятно - по каким-нибудь воспоминаниям, и какие же? "Павел и Виргиния" да "Атала" и "Рене". Он подарил их мне. Вскоре после этого болезнь его развилась, и в припадках уныния он три раза посягал на свою жизнь: в первый пытался перерезать себе горло бритвою, но рана была не глубока и ее скоро заживили; во второй пробовал застрелиться, зарядил ружье, взвел курок, подвязал к замку платок и стоя потянул петлю коленкой, - заряд ударился в стену; наконец, он отказался от пищи: недели две, если не больше, оставался тверд в своей печальной решимости. Природа, однако же, взяла свое: голод победил упорство"*.

______________________

* "Обоз к потомству с книгами и рукописями", статья Н.В. Сушкова в 3-й книге изданного им сборника "Раут". М., 1854, с. 278, 279.

______________________

В Петербург, где в то время А.Н. Батюшкова гостила у Е.Ф. Муравьевой, сперва достигали только смутные вести о Константине Николаевиче. Родным и друзьям Батюшкова было известно, что он живет в Крыму и что его здоровье не поправилось, но отсутствие более обстоятельных сведений повергало всех близких в тревогу. Первым встрепенулся князь Вяземский: самому Константину Николаевичу он отправил из Москвы письмо самого невинного содержания, в тоне их прежней приятельской переписки, а Жуковскому предложил ехать на юг за их общим другом. "Если есть еще прежняя дружба, - говорил князь Василию Андреевичу, - то поедем за ним. Ты можешь отпроситься легко в отпуск, а я отпрошусь у обстоятельств, и совершим доброе дело"*. Прежняя дружба была, конечно, свежа в сердце Жуковского, но, удрученный своими семейными делами, он не мог последовать призыву Вяземского. Вместо двух приятелей поехал в Крым шурин Батюшкова, П.А. Шипилов, женатый на его сестре Елизавете Николаевне. Кроме того, отправлявшийся туда же старый приятель Жуковского Д.А. Кавелин взялся наведаться к Батюшкову в Симферополь. Письма их подтвердили те прискорбные известия, которые прежде доходили в Петербург; умом Батюшкова неотступно владела мысль, что он окружен врагами, которые ищут его гибели, и заставляла его избегать всякого общества; на предложение Шипилова ехать с ним вместе в Петербург он отвечал решительным отказом**. Точно так же мало оказало действия письмо к Константину Николаевичу от графа Нессельроде с вызовом в столицу. После того, как в припадках душевного расстройства больной стал покушаться на свою жизнь, таврический губернатор Н.И. Перовский известил графа Нессельроде об отчаянном состоянии Константина Николаевича и вслед затем, при помощи пользовавшего его врача, почтенного Ф.К. Мюльгаузена, решился отправить Батюшкова в Петербург. Только после больших усилий удалось посадить его в дорожный экипаж. Для сопровождения больного назначен был инспектор Таврической врачебной управы доктор П.И. Ланг***.

______________________

* См. письмо Вяземского к Жуковскому, от 4 января 1823 г.
** Письма Д.А. Кавелина и П.А. Шипилова.
*** Подробности об отправлении Батюшкова в Петербург см. в письмах Н.И. Перовского к гр. Нессельроде.

______________________

В Петербурге больной был сдан на руки Е.О. Муравьевой. На лето она переселилась на дачу на Карповке, а так как Константин Николаевич дичился людей и избегал встречаться с кем-либо, то ему наняли особое помещение на другом берегу речки, в доме г-жи Адлер. У него был там небольшой садик, в котором он любил гулять, но всегда один. Он не желал видеть ни Екатерины Федоровны, ни сестры, и Александра Николаевна решалась посмотреть на брата только с балкона в квартире самой хозяйки*. Иногда он занимался рисованием, а на стенах и окнах чертил надписи, и в числе их две были следующие: "Ombra adorata!" и "Есть жизнь и за могилой!"** Изредка друзья - Жуковский, Блудов, Гнедич - пытались навещать больного. Первого из них Константин Николаевич даже сам выражал желание видеть***. Князь Вяземский, приезжавший в Петербург в июне 1823 года, также посетил Батюшкова в его уединении. Он ему обрадовался и оказал ласковый и нежный прием. Но вскоре болезненное и мрачное настроение пересилило минутное светлое впечатление. Желая отвлечь его и пробудить, приятель обратил разговор на поэзию и спросил его: не написал ли он чего нового? "Что писать мне и что говорить о стихах моих! - отвечал он. - Я похож на человека, который не дошел до цели своей, а нес он на голове красивый сосуд, чем-то наполненный. Сосуд сорвался с головы, упал и разбился в дребезги. Поди, узнай теперь, что в нем было!"****

______________________

* Из письма О.Ф. Бородиной к П.Н. Батюшкову. Г-жа Бородина жила в то время у Е.Ф. Муравьевой.
** Рус. Архив, 1879, кн. II, с. 478.
*** Соч. Жуковского, 7-е изд., т. VI, с. 448; ср. письмо Блудова к Жуковскому.
****Полн. собр. соч. кн. Вяземского, т. VIII, с. 481.

______________________

По свидетельству друзей, Батюшков и в состоянии душевного расстройства поражал иногда умными замечаниями и разговорами, и, быть может, это обстоятельство было причиной, что родные долго не решались подвергнуть его систематическому лечению. В Петербурге его пользовал доктор Мюллер; наконец, в первой половине 1824 года по совету этого врача положено было отправить Константина Николаевича в заведение для душевнобольных, находящееся в Зонненштейне, близ города Пирны в Саксонии. Государь Александр Павлович пожаловал пятьсот червонцев на препровождение больного, которому притом было сохранено прежнее его содержание. Батюшков выразил около этого времени желание постричься в монашество; этим обстоятельством воспользовались, чтобы сообщить ему волю государя о том, что прежде пострижения он должен ехать лечиться в Дерпт, а может быть, и далее. Жуковский проводил Батюшкова до Де-рпта, вместе с доктором Бауманом, которого Жуковский рекомендовал известному врачу И.-Фр. Эрдману, сперва бывшему профессором в Казани и в Дерпте, а потом перешедшему в саксонскую службу. Но пристроить больного в Дерпте не удалось, и он был отправлен за границу. Александра Николаевна Батюшкова поехала туда же вслед за братом.

В Зонненштейне Константин Николаевич был помещен не в казенной больнице, а в частном психиатрическом заведении доктора Пирница, директора зонненштейнского дома умалишенных. Лечение Батюшкова в этом заведении продолжалось четыре года. Он пользовался внимательным уходом врачей. Порою проявлялось в нем сильное возбуждение, порою упадок сил; любимое его занятие в спокойные минуты составляли рисование и лепка из воска; книг он не читал и рвал их в клочья; иногда, однако, вспоминал он о своем поэтическом таланте, который признавал теперь утраченным, и говорил о Тассе, Шатобриане и Байроне. Александра Николаевна почти все время пребывания брата у доктора Пирница не покидала Пирны и часто ездила в Зонненштейн, но редко была допускаема к брату. Кроме того, почти все время пребывания Батюшкова в Саксонии жила в Дрездене Е.Г. Пушкина, и теперь сохранившая к больному поэту дружбу, которая некогда связывала их; она иногда навещала его и своим мирным влиянием умела успокаивать его болезненные порывы. Наконец, в течение тех же четырех лет были в Дрездене проездом А.И. и СИ. Тургеневы и Жуковский. Последний также ездил в Зонненштейн и навещал там Батюшкова. Маленькое письмо больного, написанное им к Жуковскому из больницы доктора Пирница, доказывает, что и в состоянии полного душевного расстройства, когда он высказывал ненависть ко всем окружающим и к большей части прежде близких ему людей, он сохранял доброе чувство к старому другу; однако впоследствии и к Василию Андреевичу он стал относиться враждебно; те же чувства выражал он теперь к графу Капо д'Истриа и к Карамзину, о смерти которого не знал*. В отношении к Александре Николаевне Жуковский и Е.Г. Пушкина были лучшими утешителями и своим искренним участием облегчали ее безысходное горе.

______________________

* Со своей стороны Карамзин сохранил до самой смерти теплое воспоминание о Батюшкове. Вот что рассказывает К.С. Сербинович: "Однажды Николай Михайлович взял стихотворения Батюшкова после известия о безвозвратной потере его для литературы и общества. Он раскрыл книгу и читал вслух, что первое попалось на глаза, читал тихим и ровным голосом; лицо не менялось, но глаза постепенно делались влажны, и наконец слеза, скатившаяся по лицу, остановила чтение. Живо и глубоко чувствовал он несчастие своих друзей" (Погодин. Ник. М. Карамзин, ч. II, с. 327).

______________________

Четырехлетнее пребывание Батюшкова на попечении доктора Пирница не принесло облегчения больному. Напротив того, выяснилось, что недуг его неизлечим. Поэтому в половине 1828 года решено было перевезти его обратно в Россию. Он был поручен попечениям доктора Дитриха, который еще с марта 1828 года наблюдал за ним в Зонненштейне, затем доставил его в Россию и прожил при нем в Москве более полутора года. Возвращение в отечество было приятно больному, но не подействовало на него успокоительно. В это время Е.Ф. Муравьева жила в Москве, и у нее в доме опять поселилась А.Н. Батюшкова. Константину Николаевичу наняли особый домик в Грузинах, в переулке Тишине, где жил при нем для надзора доктор Дитрих. На излечение больного была утрачена всякая надежда, и главною задачей врачебного надзора стало успокоение его бурных порывов. Благодаря попечениям умного, внимательного и обходительного Дитриха цель была достигнута, но и то в очень малой степени: больного по-прежнему приходилось держать в отлучении от всего живого мира. Появление Е.Ф. Муравьевой приводило его большею частью в раздражение, но иногда он узнавал ее и обходился с нею ласково. Попытка князя Вяземского завести с ним переписку также была встречена им недружелюбно. Однажды Вяземский привез в дом, где жил Батюшков, А.Н. Верстовского, который, оставаясь в комнате доктора Дитриха, стал играть на фортепиано; это также не понравилось Константину Николаевичу. Но другой подобный опыт оказался удачнее: в одной из комнат был помещен небольшой хор, исполнивший несколько песен; Батюшков выслушал его не без удовольствия. Всенощная, отслуженная в его доме по желанию Е.Ф. Муравьевой, произвела на него сильное впечатление; но когда после службы присутствовавший при ней А.С. Пушкин вошел в комнату больного, последний не узнал его, как, впрочем, не узнавал обыкновенно и других лиц, хорошо ему знакомых в прежнее время*. А.Н. Батюшкова уже не могла видеть брата: в 1829 году ее постиг тот же недуг, которым он страдал.

______________________

* Все эти подробности извлечены из дневника, веденного доктором Дитрихом во время путешествия его с Батюшковым из-за границы и в бытность его в Москве при больном. Копия с этого дневника хранится в Императорской Публичной Библиотеке.

______________________

Весною 1829 года доктор Дитрих уехал из России, оставив для сведения других врачей замечательную записку о болезни Константина Николаевича; она служит доказательством не только его попечений о больном, но и того, что он вдумался в характер его личности и оценил его преждевременно погибшее дарование. Дитрих сам был немножко поэтом; он научился по-русски, и в числе его литературных трудов есть переводы русских стихотворений; из произведений Батюшкова он перевел "Послание к Пенатам".

Константин Николаевич, несмотря на свою неизлечимую болезнь, числился на службе по министерству иностранных дел до самого 1833 года и получал свое прежнее жалованье. В 1883 году он был совершенно уволен от службы и волею императора Николая Павловича ему была назначена пенсия в две тысячи рублей. Жуковский принимал немалое участие в исхода тайствовании этой царской милости своему старому другу. В том же году Константин Николаевич был перевезен в Вологду и помещен в семье своего племянника Гр. А. Гревенса. С тех пор старые друзья Батюшкова совсем потеряли его из виду. А между тем мало-помалу редел и их круг: в 1833 году умерли Н.И. Гнедич и Е.Г. Пушкина, в 1839 - Д.В. Дашков, в 1845 - А.И. Тургенев, в 1848 - Е.Ф. Муравьева, в 1851 - Е.А. Карамзина. Жуковский с 1841 года поселился за границей и не возвращался в отечество. Еще в 1834 году издано было Собрание сочинений Батюшкова, которое осталось неизвестно их еще живому автору; сам он стал уже совершенно чуждым действующему литературному поколению. Всех живее хранил память о Батюшкове тот из его друзей, с которым, по сознанию самого поэта, он был всех чистосердечнее*: в 1850 году князь Вяземский во время своей поездки к Святым Местам помолился о больном друге в иерусалимском греческом монастыре Св. Георгия, а в следующем напечатал воспоминание о нем по случаю издания, в "Москвитянине", двух автобиографических отрывков Батюшкова**; в 1853 году князь Вяземский посетил Зонненштейн, и эта поездка внушила ему следующие грустные строки:

Прекрасен здесь вид Эльбы величавой,
Роскошной жизнью берега цветут;
По ребрам гор дубрава за дубравой,
За виллой вилла, летних нег приют.

Везде кругом из каменистых рамок
Картины блещут свежей красотой;
Вот на утес перешагнувший замок
К главе его прирос своей пятой.

Волшебный край, то светлый, то угрюмый,
Живой кипсек всех прелестей земли!
Но облаком в душе засевшей думы
Развлечь, согнать с души вы не могли.

Я предан был другому впечатленью:
Любезный образ в душу налетал,
Страдальца образ - и печальной тенью
Он красоту природы омрачал.

Здесь он страдал, томился здесь когда-то,
Жуковского и мой душевный брат,
Он, песнями и скорбью наш Торквато,
Он, заживо познавший свой закат.

Не для его очей цвела природа,
Святой глагол ее пред ним немел;
Здесь для него с лазоревого свода
Веселый день не радостью горел.

Он в мире внутреннем ночных видений
Жил взаперти, как узник средь тюрьмы,
И был он мертв для внешних впечатлений,
И Божий мир ему был царством тьмы.

Но видел он, но ум его тревожил -
Что созидал ума его недуг, -
Так бедный здесь лета страданья прожил,
Так и теперь живет несчастный друг***.

______________________

* Соч., т. III, с. 414.
** Полн. собр. соч. кн. Вяземского, т. IX, с. 273; т. II, с. 413-417.
*** В дороге и дома. Собрание стихотворений кн. П.А. Вяземского. М., 1862, с. 116, 117.

______________________

О годах жизни Батюшкова в Вологде предоставим рассказать очевидцу, одному из внуков покойного, П. Гр. Гревенсу*:

______________________

* Статья П.Гр. Гревенса напечатана в Вологодских губернских ведомостях 1855 г., №№ 42 и 43; часть этой статьи перепечатана в Рус. Старине, 1883, т. XXXIX, с. 544-550.

______________________

"В последние двадцать два года жизни нравственное состояние Константина Николаевича значительно изменилось к лучшему: бывали дни, в которые, казалось, воскресал прежний Батюшков; но как скоро рождались эти надежды, так же скоро они и улетали, оставляя по себе одно сладостное, неизгладимое воспоминание во всех окружавших. По приезде его в 1833 году Константин Николаевич был почти неукротим и сильно страдал нервным раздражением; малейшая безделица приводила его в исступление; но постоянное кроткое, предупредительное обхождение постепенно смягчали старца. Душевное его расстройство было так велико, что он боялся зеркал, света свечи, а о том, чтобы увидеть кого-нибудь, не хотел и думать, и в эти печальные дни бывали с незабвенным Константином Николаевичем ужасные пароксизмы: он рвал на себе платье, не принимал никакой пищи, и только спасительный сон укрощал его возмущенный организм. Но лет десять тому назад начала в нем обнаруживаться значительная перемена к лучшему: он стал гораздо кротче, общительнее, начал заниматься чтением, и страсть его к чтению постоянно усиливалась до самой кончины. Любимыми авторами его были М.Н. Муравьев, Карамзин, Измайлов, Крылов, Капнист и Кантемир. Очень часто случалось, что он цитировал целые страницы Державина на память, которая ему не изменяла до последних дней. Говоря о своих походах, он всегда вспоминал о Денисе Васильевиче Давыдове, превозносил похвалами его историческую отвагу, с грустью говорил о бывших своих начальниках, генералах Бахметеве и Раевском, в особенности о последнем. Из друзей своих чаще всего упоминал о Жуковском, Тургеневе и князе Вяземском и всегда с особенною любовью отзывался о Карамзине и обо всем его семействе, которое называл родным себе. Неизменный в любви своей к природе, он не переставал жить ею: собирание цветов и рисование их с натуры составляло любимейшее его занятие. Иногда выходили из-под его кисти и пейзажи; но что-то печальное отражалось на его рисунке и характеризовало его моральное состояние. Луна, крест и лошадь - вот непременные принадлежности его ландшафтов. Глубокое знание языков французского и итальянского не оставляло его никогда, и весьма часто, сидя один, цитировал он целые тирады из Тасса.

День его обыкновенно начинался очень рано. Вставал он часов в пять летом, зимою же часов в семь, затем кушал чай и садился читать или рисовать; в 10 часов подавали ему кофе, а в 12-ть он ложился отдыхать и спал до обеда, то есть часов до 4-х; опять рисовал или приказывал приводить к себе маленьких своих внуков, из которых одного чрезвычайно любил, и когда тот умер, то горевал очень долго о потере, как он сам говорил, "своего маленького друга". Требовал, чтобы ему поставили памятник со следующею надписью:

Il etait de ce monde, oil les plus belles choses
Ont le pire destin,
Et rose, il a vecu ce que vivent les roses,
L'espaced'un matin.

"Малютка этот похоронен в Прилуцком монастыре, куда Константин Николаевич часто ездил гулять и дышать чистым воздухом. Живя летом в деревне, он одну ночь проводил дома, все прочее время постоянно гулял, и это движение много способствовало тому прекрасному состоянию его физического здоровья, которым он пользовался до последних дней своей жизни".

В 1841 году ездил в Вологду М.П. Погодин. Он посетил Батюшкова и в своем дорожном дневнике, под 23 августа, записал о нем следующее: "Отправился к Батюшкову, по вызову священника, в чьем доме он живет. Прекрасные комнаты... Константин Николаевич провел ночь нехорошо. Священник и г. П. советовали мне встретиться с ним на прогулке, в саду над рекою, куда он сейчас должен идти. Получив сведения от них об его состоянии и несколько рисунков его работы, я отправился в сад. Через час я вижу и Батюшкова. Он совершенно здоров физически, но поседел, ходит быстро и беспрестанно делает жесты твердые и решительные; встретился с ним два раза, а более боялся, чтоб не возбудить в нем подозрения"*.

______________________

* "Москвитянин", 1842, кн. 8, с. 281, 282.

______________________

Более счастливо было свидание с Константином Николаевичем СП. Шевырева, посетившего Вологду в 1847 году. "Директор местной гимназии, А.В. Башинский, - рассказывает Шевырев, - повез меня к начальнику удельной конторы Г.А. Гревенсу, в доме которого живет Константин Николаевич Батюшков, окруженный нежными заботами своих родных. Болезненное состояние его перешло в более спокойное и неопасное ни для кого. Небольшого росту человек сухой комплекции, с головкой совсем седою, с глазами, ни на чем не остановленными, но беспрерывно разбегающимися, со странными движениями, особенно в плечах, с голосом раздраженным и хрипливо-тонким, предстал предо мною. Подвижное лицо его свидетельствовало о нервической его раздражительности. На вид ему лет 50 или более. Так как мне сказали, что он любит италиаянский язык и читает иногда на нем книги, то я начал с ним говорить по-италиански, но проба моя была неудачна. Он ни слова не отвечал мне, рассердился и быстрыми шагами вышел из комнаты. Через полчаса однако успокоился, и мы вместе с ним обедали. Но кажется, все связи его с прошедшим уже разорваны. Друзей своих он не признает. За обедом в разговоре он сослался на свои "Опыты в прозе", но в такой мысли, которой там вовсе нет. Говорят, что попытка читать перед ним стихи из "Умирающего Тасса" была так же неудачна, как и моя проба говорить с ним по-италиански. Я упомянул, что в Риме, на piazza del Popolo, русские помнят дом, в котором он жил, и указывают на его окна. Казалось, это было для него не совсем неприятно. Также прочли ему когда-то статью об нем, напечатанную в "Энциклопедическом Лексиконе"*: она доставила ему удовольствие. Как будто любовь к славе не совсем чужда его чувствам поэта, при его умственном расстройстве!

______________________

* Т. V, с. 96, 97, ст. В.Т. Плаксина.

______________________

"Батюшков очень набожен. В день своих имянин и рожденья он всегда просит отслужить молебен, но никогда не даст попу за то денег, а подарит ему розу или апельсин. Вкус его к прекрасному сохранился в любви к цветам. Нередко смотрит он на них и улыбается. Любит детей, играет с ними, никогда ни в чем не откажет ребенку, и дети его любят. К женщинам питает особенное уважение: не сумеет отказать женской просьбе. Полное внимание имеет на него родственница его Елизавета Петровна Гревенс: для нее нет отказа ни в чем. Нередко гуляет. Охотно слушает чтение и стихи. Дома любимое его занятие - живопись. Он пишет ландшафты. Содержание ландшафта почти всегда одно и то же. Это элегия или баллада в красках; конь, привязанный к колодцу, луна, дерево, более ель, иногда могильный крест, иногда церковь. Ландшафты писаны очень грубо и нескладно. Их дарит Батюшков тем, кого особенно любит, всего более детям. Дурная погода раздражает его. Бывают иногда капризы и внезапные желания. В числе несвязных мыслей, которые выражал Батюшков в разговоре с директором гимназии, была одна, достойная человека вполне разумного, что свобода наша должна быть основана на евангельском законе"*.

______________________

* Шевырев. Поездка в Кирилло-Белозерский монастырь. М., 1850, ч. I, с. 109, 110.

______________________

Одновременно с С.П. Шевыревым посетил Вологду Н.В. Берг и также оставил свои воспоминания о встрече с Батюшковым. При первом своем появлении в доме Гр. А. Гревенса Берг произвел неприятное впечатление на нечаянно увидевшего его Константина Николаевича: больной не любил и сердился, когда приходили на него смотреть. Но потом это впечатление сгладилось, и он пил утренний чай и кофе вместе с гостем. "Тут, - рассказывает Н.В. Берг, - я старался рассмотреть как можно лучше черты его лица. Оно тогда было совершенно спокойно. Темно-серые глаза его, быстрые и выразительные, смотрели тихо и кротко. Густые, черные с проседью брови не опускались и не сдвигались. Лоб разгладился от морщин. В это время он нисколько не походил на сумасшедшего. Как ни вглядывался я, никакого следа безумия не находил на его смирном, благородном лице. Напротив, оно было в ту минуту очень умно. Скажу здесь и обо всей его голове: она не так велика; лоб у него открытый, большой; нос маленький, с горбом; губы тонкие и сухие; все лицо худощаво, несколько морщиновато; особенно замечательно своею необыкновенною подвижностью; это совершенная молния; переходы от спокойствия к беспокойству, от улыбки к суровому выражению чрезвычайно быстры. И весь вообще он очень жив и даже вертляв. Все, что ни делает, делает скоро. Ходит также скоро и широкими шагами. Глядя на него, я вспомнил известный его портрет; но он теперь почти не похож, и тот полный лицом, кудрявый юноша ничуть не напоминает гладенького, худенького старичка... Допив кофе, (он) встал и начал опять ходить по зале; опять останавливался у окна и смотрел на улицу; иногда поднимал плечи вверх; что-то шептал и говорил; его неопределенный, странный шепот был несколько похож на скорую, отрывистую молитву. И может быть, он в самом деле молился, потому что иногда закидывал назад голову и, как мне показалось, смотрел на небо; даже мне однажды послышалось, что он сказал шепотом: "Господи!.." В одну из таких минут, когда он стоял таким образом у окна, мне пришло в голову срисовать его сзади. Я подумал: это будет Батюшков без лица, обращенный к нам спиной, - и я, вынув карандаш и бумагу, принялся как можно скорее чертить его фигуру; но он скоро заметил это и начал меня ловить, кидая из-за плеча беспокойные и сердитые взгляды. Безумие опять заиграло в его глазах, и я должен был бросить работу"*.

______________________

* Поездка в Кирилло-Белозерский монастырь, ч. I, с. 111-114. Там же помещен набросок Н.В. Берга, изображающий Батюшкова, как он им описан перед окном.

______________________

События Восточной войны 1853-1855 годов чрезвычайно занимали Константина Николаевича. Он следил за ними по русским и иностранным газетам (из последних особенно любил "L'Independance beige") и по карте военных действий; осуждал политику Наполеона III и бранил турок. Военные события этих годов напоминали ему те войны, в которых он сам участвовал, и это давало ему повод говорить о сражениях под Гейльсбергом, где он был ранен, и под Лейпцигом, где убит был друг его Петин; церковь и могильный крест, которые он любил рисовать, также были воспоминанием о товарище его молодости.

О последних днях Батюшкова передадим словами П.Гр. Гревенса: "Тифозная горячка, которая унесла в могилу Константина Николаевича, началась 27 июня; но никто из окружающих его не мог думать, чтоб она приняла такой печальный исход. В период времени от начала болезни до дня кончины Константин Николаевич чувствовал облегчение, за два дня до смерти даже читал сам газеты, приказал подать себе бриться и был довольно весел; но на другой день страдания его усилились, пульс сделался чрезвычайно слаб, и 7 июля 1855 года он умер в 5 часов пополудни. Конец его был тих и спокоен. В последние часы его жизни племянник Гр. А. Гревениц стал убеждать его прибегнуть к утешениям веры; выслушав его слова, Константин Николаевич крепко пожал ему руку и благоговейно перекрестился три раза. Вскоре после этого Константин Николаевич уснул сном праведника"*.

______________________

* Вологодские губ. Ведомости, 1855, № 14.

______________________

Константин Николаевич погребен в Спасо-При-луцком монастыре, в 5-ти верстах от Вологды. Погребение происходило 10 июля; гроб поэта провожали до могилы епископ Вологодский и Устюжский Феогност с городским духовенством и многие вологжане. Литургия и отпевание были совершены самим преосвященным, а над могилой протоиерей Прокошев произнес надгробное слово.

Батюшков пережил большую часть своих сверстников на поприще словесности; но, остановленный в своем развитии тяжким недугом, он прекратил литературную деятельность раньше всех тех, с кем вместе начал ее. В тридцатичетырехлетний период его душевной болезни русская литература совершенно преобразилась; первые действительные успехи того славного гения, которому она обязана этим переворотом, совпадают с концом творческой жизни Батюшкова. В этом случайном совпадении есть тесная внутренняя связь: Батюшков был ближайшим предшественником Пушкина в некоторых отношениях. Совершенство Пушкинского стиха было подготовлено мастерским стихом Батюшкова. Скажем более: не равняя дарования обоих поэтов, нельзя не признать некоторых общих черт в характере их творчества. "Пушкин, - говорят нам, - внес в наше образование начало художественное, начало чистой поэзии... Пушкин... впервые в истории нашего умственного образования коснулся того, что составляет основу жизни, коснулся индивидуального, личного существования, русское слово в лице Пушкина нашло путь к жизни и приобрело способность выражать действительность в ее внутренних источниках. До него поэзия была делом школы; после него она стала делом жизни, ее общественным сознанием"*. Но еще до Пушкина Жуковский и Батюшков выходили уже на тот путь, по которому так победоносно прошел он. Оба они также стремились освободить нашу поэзию от влияния школы, и оба не без успеха. Вспомним, что некоторые мотивы поэзии Жуковского, его романтический идеализм воспитывали по-своему и увлекали читателей довольно долго даже и в Пушкинский период. Но Жуковский в своем творчестве был менее самостоятелен, чем Батюшков: миросозерцание Жуковского, очень рано сложившееся, очень определенное в своем содержании, слишком отзывалось своим происхождением с чужой почвы. У Батюшкова нет такой цельности миросозерцания; в нем в известную пору виден крутой поворот поэтической мысли; но самое это развитие свидетельствует о большей самобытности и большей силе его таланта. Батюшков, как позже Пушкин, стремился найти основу для своего творчества в действительности, в непосредственном круге своих впечатлений. Свойство его таланта было исключительно лирическое, и в этом заключается и слабость его, и сила: слабость - потому, что лирическим отношением к действительности не исчерпывается воссоздание жизни в поэзии; сила - потому что в сфере лирики он сумел коснуться самых глубоких, самых чувствительных струн сердца; сила его таланта сказалась и в его объективности: поэт, раскрывший нам тайну своего разочарования в элегиях 1815 года и в "Умирающем Тассе", мог в то же время проникнуться светлым миросозерцанием древности и написать "Вакханку" и подражания греческой Антологии.

______________________

* М.Н. Каткое. Пушкин. - "Русский Вестник", 1856, т. II, с. 284.

______________________

Говорят, что поэзия Батюшкова "почти лишена содержания"*, и что она "безлична в смысле народности"**. Правда, поэт наш не задавался намерением развивать в своих стихах философские тезисы; но отрицать присутствие живой мысли в его произведениях несправедливо: если в пьесах молодой поры он не вдет далее выражения ходячих в его время понятий горацианского эпикуреизма, то в стихотворениях своего зрелого периода изображает страдания своей надломленной жизнью души: обманувшие его мечты о счастье вызвали его горькое разочарование, и это тяжелое душевное состояние, это сознание разлада между идеалом и действительностью впервые сказалось в русской лирике - в стихах Батюшкова. В молодости он обнаруживал некоторую наклонность к сатире; но он отказался от нее, когда талант его освободился от подражательности, и, конечно, был прав: сознательно ограничив пределы своего творчества, он создал свои лучшие произведения. Горе художнику, который ищет мотивов для своих произведений вне своей души и своего внутреннего настроения!

______________________

* Соч., т. VI, с. 49.
** Речь И.С. Аксакова на юбилейном Пушкинском празднике в Москве 7 июня 1880 года. - Рус. Архив, 1880, кн. II, с. 471.

______________________

Упрек в недостатке народности может быть обращен к Батюшкову не в большей мере, чем к другим современным ему поэтам: попытки Жуковского затронуть народные мотивы имеют чисто внешний характер, и, может быть, Батюшков сознательно воздерживался от соблазна ступить на этот скользкий путь; русские бытовые черты чрезвычайно редки в его поэзии; напомним, однако, очень удачный - и смелый для своего времени - образ "калеки-воина" в "Послании к Пенатам". Зато непосредственное хранилище народности русский язык является в его руках послушным уже орудием: искусство владеть им никому из современников, кроме Крылова, не было доступно в такой мере, как Батюшкову, и только после него доведено было до высшей степени совершенства Пушкиным и Грибоедовым. Упоминаем имя автора "Горя от ума" потому, что до него только сказка Батюшкова "Странствователь и домосед" вместе с баснями Крылова может быть приведена в образец простой поэтической речи. Другого характера поэтический слог и язык - в элегиях, посланиях и антологических пьесах Батюшкова - подготовил способ выражения в подобных стихотворениях Пушкина.

Как в действительной жизни Батюшков обнаружил способность только к поэтическому творчеству, так и в искусстве он был чистым художником. Он не хотел знать за собою никакого другого призвания, а за искусством не признавал узкопрактических целей. Но ясно понимал его высокое, облагораживающее и потому полезное значение. Сознательность поэтического творчества составляет его отличительную черту. И в этом отношении Батюшков стоял впереди большинства литературных деятелей своего времени и был ближе, чем к ним, к следующему поколению писателей.

Таким образом, и в разработке внешней поэтической формы, и в деле внутреннего развития поэтического творчества, наконец, и в отношениях поэзии к обществу художественная деятельность Батюшкова представляет счастливые начатки того, что получило полное осуществление в деятельности гениального Пушкина; потому-то Пушкин и признавал так открыто свое духовное родство с Батюшковым. Великий преемник заслонил собою даровитого предшественника; но Батюшков не может быть забыт в истории русской художественной словесности. При блеске солнца меркнет бледная луна; но в Божьем мире всему есть свой час и свое место.

Впервые опубликовано: Майков Л.Н. Батюшков, его жизнь и сочинения. - Изд. второе, вновь пересмотренное. - СПб.: Издание А.Ф. Маркса, 1896. Первое издание - 1887 г.

[i]Леонид Николаевич Майков (1839 - 1900) - видный исследователь истории русской литературы, действительный член Петербургской Академии наук, сын живописца Николая Аполлоновича Майкова, младший брат Аполлона, Валериана и Владимира Майковых.[/i]

20

СУДЬБА БАТЮШКОВА 

Перед самым концом своей литературной деятельности Батюшков написал стихотворение под названием «Судьба поэта». Стихотворение это до нас не дошло, но мы легко можем угадать его содержание.

Одной из особенно настойчивых и наиболее волновавших Батюшкова тем его творчества была тема трагической участи поэта. Во всей мировой литературе преимущественное внимание Батюшкова привлекали выразительные образы нищего скитальца — слепца Гомера — и гениального «несчастливца» — Тасса. «Нам музы дорого таланты продают», «великое дарование и великое несчастие почти одно и то же», — так подытоживал Батюшков в исходе своего творческого пути долгие и скорбные размышления о неизбежной расплате, сужденной «певцу» «злой судьбиной» — «карающей богиней», роковым образом соединяющей в своей руке жребии избранничества и обреченности.

В условиях русской действительности первых десятилетий XIX века подобные размышления носили глубоко неслучайный характер. Горькие и гневные упреки, бросаемые Батюшковым в его стихах о Тассе по адресу «убийц дарованья», знаменательно перекликающиеся с позднейшим Лермонтовским стихотворением на смерть Пушкина, целиком оправдываются дальнейшей историей нашей литературы, столь изобилующей трагическими финалами самых выдающихся ее представителей. За примерами далеко ходить не приходится. Достаточно вспомнить, оставаясь в пределах родственной Батюшкову классовой и общественной среды и хронологически близкого периода, преждевременную насильственную гибель тридцатичетырехлетнего Грибоедова, тридцатисемилетнего Пушкина, двадцатисемилетнего Лермонтова.

Будучи значительно старше всех этих трех писателей, Батюшков пережил их всех многими годами. Однако судьба его сложилась еще печальнее. В возрасте тридцати четырех лет Батюшков заболел неизлечимой душевной болезнью. Заживо выключенным не только из литературы, но, по существу, и из жизни, — по его собственным словам, «погибая ежедневно на каторге» буйного бреда, проявлявшегося в весьма характерной форме преследований со стороны императора Александра и «убийцы» — министра Нессельроде, — Батюшков прожил еще тридцать три года, в редкие минуты просветления тщетно призывая «ombra adorata» — «возлюбленную мглу», смерть-освободительницу.

Безумие было тягчайшим личным несчастием, огромной бедой, вставшей на пути Батюшкова-человека. На иной лад, но не менее трагична была и его чисто литературная судьба.

Грибоедов, типичный homo unius libri — автор одного произведения — благополучно это произведение создал. О Пушкине мы не можем, правда, сказать, как о Гёте что он «совершил в пределе земном всё земное». Тем не менее за свою бурно-недолгую жизнь ему удалось осуществить поистине титанические дела — с колоссальной силой развернуть свое творчество. Показательно в этом отношении, что даже такой, исключительной чуткости, критик, как Белинский, в начале 30-х годов, значит, за несколько лет до смерти Пушкина, считал возможным — пусть совершенно неправильно — говорить о нем, как о писателе «уже совершившем круг своей художественной деятельности».

Если Пушкин погиб в полном расцвете своего дарования, — пистолетная пуля остановила Лермонтова почти в самом начале его блистательного творческого подъема. Но и Лермонтов справедливо входит в наше литературное сознание в качестве вполне выразившего себя писателя. Как и относительно Пушкина, нам даже трудно себе представить, что бы, живя дольше, мог он еще прибавить к своему творческому облику.

Совсем не то с Батюшковым. Незавершенность, больше того, почти даже только зачаточность литературного дела Батюшкова отчетливо ощущалась как его современниками, так и самим поэтом. В 1825 году заступаясь за Батюшкова перед нападавшими на его поэзию Бестужевым и Рылеевым, Пушкин призывал их «уважить в нем несчастия и не созревшие надежды». Сам Батюшков расценивал все свое творчество только как «слабые начинания». Выпуская первое и единственное при его сознательной жизни издание своих сочинений, он искренно отзывался обо всем, до сих пор им написанном, как о «безделках», пренебрежительно именуя свои стихи «любовными стишками», «лепетаньем» «крохотной музы». Переиздание их отдельным сборником он объяснял желанием окончательно от них освободиться, «сбыть с рук все это бремя», чтобы расчистить себе новые творческие пути, создать возможность «подвигаться вперед».

А в самом конце своей литературной деятельности, в период начинающейся болезни, в разговоре с одним из ближайших друзей Батюшков прямо высказал взгляд на все, до сих пор им написанное, как только на «предшествие» того, чем могло и должно было бы стать его художественное творчество, как на выработку формы — «красивого сосуда» для некоего драгоценного содержимого: «Что говорить о стихах моих! Я похож на человека, который не дошел до цели своей, а нес он на голове красивый сосуд, чем-то наполненный. Сосуд сорвался с головы, упал и разбился вдребезги. Поди узнай теперь, что в нем было».

Содержимое этого «красивого сосуда» — невоплощенное творчество Батюшкова, — конечно, погибло для нас навсегда, но на основании целого ряда косвенных данных некоторое достаточно отчетливое представление составить о нем мы можем.

Начиная примерно с 1841 года в Батюшкове возникает потребность от «безделок», от стишков о любви», «бесполезных для общества и для себя», «взяться за что-нибудь поважнее». Своих собратьев по ремеслу, Жуковского, позднее молодого Пушкина, он убеждает писать поэму (по представлениям XVIII века, сохранившим свою силу до начала XIX, поэма считалась «высшим», наиболее общественно-полезным видом поэтического творчества). Поэму собирается писать он и сам. Очертания этой будущей поэмы складываются у него по двум направлениям: с одной стороны — в виде поэмы исторической, материал для которой он хочет заимствовать из истории Карамзина, с другой — поэмы, основанной на народных сказках и преданиях. В то же время, наряду с тяготением к «предметам важным», «достойным себя и народа», в Батюшкове сказывается резкое отталкивание от высокопарной патетики героической поэмы XVIII века, стремление реалистически «снизить», пересмеять ее надуто-«высокий» жанр. В одном из писем к Вяземскому как раз этого времени (февраль 1816 года) он рассказывает, как, начитавшись героического средневекового эпоса, он вздумал «идти в атаку на Гаральда Смелого», воспеть «подвиги Скандинава», приступил было к работе, но через короткое время «пар поэтический исчез», и «великолепный» герой предстал перед ним во всем своем неприглядно-реалистическом обличье, которое тут же и набрасывается им в нескольких шутливо-пародических стихах. Точно такое же реалистическое «преображение» действительности испытал Батюшков несколько ранее, во время своего пребывания в Швеции в 1814 году. Вместо героической земли древних скандинавов, какой она являлась ему в его мечтах, он вдруг увидел перед собой буржуазно-филистерскую современность. В Швеции поэт готовился ощутить себя —

В земле туманов и дождей,
Где древле Скандинавы
Любили честь, простые нравы,
Вино, войну и звук мечей.
От сих пещер и скал высоких,
Смеясь волнам морей глубоких,
Они на бранных челноках
Несли врагам и казнь, и страх.
Здесь жертвы страшные свершалися Одену,
Здесь кровью пленников багрились алтари...
Но в нравах я нашел большую перемену:
Теперь полночные цари
Курят табак и гложут сухари,
Газету Готскую читают
И, сидя под окном с супругами, зевают.

В этом отрывке друг подле друга сосуществуют два совершенно различных стиля: «высокий», архаизированный стиль «исторических элегий» самого же Батюшкова, еще восходящих к традиционной одической приподнятости, и стиль совершенно иного, чисто реалистического восприятия действительности. Правда, этот новый реалистический стиль Батюшков практикует пока что только в письмах к друзьям, еще не решаясь вводить его в поэзию, как таковую (только что приведенный стихотворный отрывок взят нами также из его частного письма и к печати самим автором отнюдь не предназначался). Больше того, в том же 1814 году, в результате проезда через ту же Швецию, возникает новая историческая элегия Батюшкова — «На развалинах замка в Швеции», написанная в традиционно-«высоких» тонах. Однако наличие в поэте тенденций к «снижению», к реализму несомненно.

Одновременно с замыслами стихотворной поэмы Батюшков мечтает о создании «поэмы в прозе», т. е. повести, романа, вроде романов Шатобриана, сильнейшее воздействие которого он начинает испытывать уже с 1811 года. В центре этой «поэмы в прозе», очевидно, должен бы был стоять образ разочарованного, пресыщенного, скучающего Шатобриановского героя, весь комплекс переживаний и чувствований которого был — как об этом свидетельствуют письма Батюшкова — исключительно ему близок. Недаром, когда в приступах подступающего безумия поэт сжег в 1823 году всю свою библиотеку, он, наряду с евангелием, пощадил и повести Шатобриана «Атала» и «Рене».

Испытавший столь сильное обаяние от произведений «сумасшедшего» (эпитет самого Батюшкова) Шатобриана, поэт естественно должен был почувствовать сильнейшее влечение и к творчеству Байрона. Действительно, именно Батюшкову принадлежит первый перевод стихов Байрона на русский язык (отрывок из «Чайльд Гарольда»), сделанный им в 1819 году в Италии (очевидно, с одного из итальянских переводов). Вскоре начавшаяся душевная болезнь помешала развиться «байронизму» Батюшкова, но о силе и глубине первых впечатлений от поэзии Байрона свидетельствует не только постоянное упоминание больным Батюшковым имени Байрона наряду с именами Тасса и Шатобриана, но и замечательный документ — письмо, написанное Батюшковым к «лорду Бейрону» много лет спустя, в разгар болезни, когда самого Байрона давно уже не было в живых. Батюшков обращается к нему с просьбой прислать учителя английского языка и поясняет: «желаю читать ваши произведения в подлиннике».

Свою Шатобриановскую «поэму» Батюшков задумывал написать «в прозе поэтической», т. е. в романтическом стиле, в значительной степени аналогичном стилю будущих русских «байронических поэм». Однако тот же образ разочарованного героя возникал в сознании Батюшкова и в его позднейшем иронически-сниженном, реалистическом воплощении. В одном из своих прозаических отрывков — «Прогулка по Москве» — Батюшков рисует себя в лице некоего «доброго приятеля» —

Который с год зевал на балах богачей,
Зевал в концерте и в собранье,
Зевал на скачке, на гулянье,
Везде равно зевал...

«Прогулка» написана еще в 1810 году, но нельзя не заметить, что в этих нескольких шутливых строках Батюшкова уже содержится первый легкий абрис столь прославившегося впоследствии «доброго приятеля» Пушкина, того скучающего дэнди в «Гарольдовом плаще», который «равно зевал средь модных и старинных зал».

Тенденции к реализму сопровождались в Батюшкове в последний период его творческой деятельности тенденциями к художественному творчеству в «низкой прозе»: «Обстоятельства и несколько лет огорчений, — писал он в 1815 году Жуковскому, — потушили во мне страсть и жажду стихов... Теперь я по горло в прозе». Тенденции эти остались невоплощенными. В области художественной прозы (не считая ранней повести из древне-русской жизни, написанной в условной манере исторических повестей Карамзина), Батюшков не продвинулся дальше перевода одной из новелл Бокаччо. Но самое наличие этих тенденций весьма показательно.

Переход от «стишков», от стихотворной «мелочи» к монументальным жанрам народной и исторической поэмы, «шатобрианство» и байронизм, последующее «снижение» романтических героев, нарастающий реализм, проза — таков был творческий путь Пушкина.

Как видим, в Батюшкове потенциально были как бы заданы все основные этапы этого пути. Больше того: потенциально Батюшков совпадает с Пушкиным не только в общих крупных линиях творческой эволюции, но и в темах, сюжетах, подчас даже в самых названиях отдельных произведений. Окончив своего «Умирающего Тасса», Батюшков намерен был приняться за обработку сюжета об Овидии в изгнании: «Овидий в Скифии: вот предмет для элегии, счастливее самого Тасса» (письмо Гнедичу 1817 года). В одном из писем к Вяземскому он посылает подробно разработанный конспект задуманной им поэмы под названием «Русалка» и т. д.

Всматриваясь в неосуществленные планы и замыслы Батюшкова, начинаешь наглядно понимать всю великую закономерность Пушкинского развития.

То что Батюшков смог и успел воплотить, ставит его, как мы дальше покажем, в ряды замечательных русских поэтов. Своим осуществленным творчеством он, наряду с Жуковским, заполняет целый литературный период между XVIII веком и эпохой Пушкина, признанным предшественником которого справедливо считается. Роль в историко-литературной перспективе, конечно, исключительно почетная. Однако сами поэты никогда не смотрят на себя глазами историков литературы. Потенциально заключать в себе весь мир Пушкинского творчества и остаться в своих воплощенных созданиях в пределах почти только его «лицейского периода», чувствовать в себе силы стать Пушкиным и остаться лишь его предшественником, лишь Батюшковым, — что может быть трагичнее этого?

Литературная деятельность Батюшкова была прервана насильственно — душевной болезнью. Однако душевная болезнь была только одной — и не главной — из причин, помешавших дальнейшему творческому развитию поэта, правильному развертыванию всех тех возможностей, которые заключались в его художественном даровании, осуществлению тех «надежд», которые он возбудил своим воплощенным творчеством.

Основные причины, как сейчас увидим, заключались в условиях той социально-исторической действительности, в которые были поставлены жизнь и творчество Батюшкова.

2

«Могу служить примером неудачи во всем», — жаловался Батюшков самому близкому ему человеку, старшей сестре. И, действительно, биография Батюшкова является типичной биографией социального неудачника.

По своему происхождению Батюшков принадлежал к высшему привилегированному сословию, к дворянству. Однако вместе со званием Батюшков получил от своих родителей самое страшное наследство — каинову печать вырождающихся родов — предрасположенность к наследственному душевному заболеванию. Мать Батюшкова вскоре после рождения поэта сошла с ума. По отцовской линии он равным образом унаследовал весьма тяжелую психическую обремененность: дядя отца был болен психически, характер самого отца также отличался крайней меланхолией и явно-болезненными странностями. Через несколько лет по заболевании самого поэта сошла с ума и его любимая старшая сестра.

Батюшков знал о наследии предков. Мысль о неизбежном грядущем безумии постоянно омрачала его сознание. «С рождения я имел на душе черное пятно, которое росло, росло с летами и чуть было не зачернило всю душу. Бог и рассудок спасли. Надолго ли — не знаю», — писал он в 1816 году Жуковскому. А в одном из более ранних писем (в конце 1809 года) с почти хронологической точностью предсказал и самый срок своего заболевания: «Если я проживу еще десять лет, то сойду с ума».

Неблагоприятной биологической наследственности соответствовало унаследованное Батюшковым малозавидное общественное положение.

И по отцу и по матери Батюшков, подобно Пушкину, принадлежал к старинному до-петровскому дворянству, в течение всего XVIII века оттесняемому, затираемому всевозможными «баловнями фортуны», родоначальниками новых видных и удачливых дворянских фамилий. Стремясь удержать уходящее из рук экономическое благосостояние и политическое значение, уже упомянутый нами дядя отца поэта пытался организовать заговор против Екатерины II, имевший целью ее убийство или пострижение в монастырь и возведение на престол Павла (на почве этого заговора и породившего его сознания своей «обиженности», стремления выйти в «большие люди», в «Орловых», и разыгралась его психическая болезнь). Дядя частично втянул в заговор и своего пятнадцатилетнего племянника. Умысел Батюшковых был раскрыт. Дядя был заслан далеко на север, где, несмотря на свое безумие, провел около двадцати лет «в оковах» и «в тяжелой работе». В отношении отца поэта, участие которого в замыслах старших было совершенно незначительно, ограничились менее строгими мерами, но тем не менее служебная карьера его была разбита навсегда, и большую часть жизни он прожил в опале, в своем крайне запущенном в хозяйственном отношении родовом имении, которое неудачными промышленными предприятиями довел почти до полного разорения Не в лучшем состоянии оказалось и то имение, которое он получил в приданое за женой и которое после ее смерти досталось его трем дочерям и сыну-поэту.

«Не чиновен, не знатен и не богат», — определял сам поэт свою социально-общественную позицию. И, действительно, материальные дела его были из рук вон плохи. Оброка, получаемого им с его разоряющихся деревень, нехватало. Имение приходилось закладывать, перезакладывать, продавать по частям. Поэт жил под вечной угрозой, что всё его достояние и вовсе опишут за долги и продадут с молотка. «Ни гроша нет», «сижу на нулях», «могу умереть с голоду», — постоянно жалуется он в своих письмах.

Расстройство хозяйственных дел, лишавшее его возможности жить барски-независимо, на свои помещичьи доходы, вынуждало его служить («Жить дома и садить капусту я умею, но у меня нет ни дома, ни капусты»).

Однако выпавший из верхнего дворянского слоя, из среды «баловней фортуны» (поэт называл их и куда энергичнее), где господствовала естественная круговая порука, раденье своим, «родному человечку», служил Батюшков также на редкость «несчастливо». По своим способностям и образованию он естественно претендовал на более или менее видную роль: «гнить не могу и не хочу нигде». Но чтобы выдвинуться, нужны были не столько образование и способности, сколько уменье и готовность обегать все влиятельные «переднии». А как раз к этому Батюшков ощущал себя органически неспособным: «Просить и кланяться в Петербурге не буду, пока будет у меня кусок хлеба. Кланяться, чтобы отказали!» — решительно заявлял он.

И вот, прежде чем попасть на службу в русскую дипломатическую миссию в Италии, — мечта всей его жизни, исполнившаяся слишком поздно, почти накануне душевного заболевания, — Батюшкову пришлось прозябать на самых незначительных должностях: канцелярским письмоводителем, мелким библиотечным служащим, маленьким армейским офицером в глухом провинциальном захолустье, где-то в Каменец-Подольске. А в это же самое время его более влиятельные и менее щепетильные сослуживцы шли и шли вперед «Все мои товарищи — генералы, менее счастливые — полковники», — с горечью писал он сестре. Отсюда постоянные затаённые обиды Батюшкова, частые выходы в отставку, тщетные поиски более благоприятных условий и, наконец, окончательное осознание своей полной служебной несостоятельности: «К службе вовсе не гожусь».

Материальная и общественная неустроенность повлекла за собой тяжелую личную драму. Поэт вынужден был отказаться от союза с любимой женщиной, не желая подвергать ее трудным условиям существования. Этот разрыв был одним из самых мучительных моментов его биографии.

Не получив от отца ни состояния, ни влиятельных связей, Батюшков был обязан ему одним — высотою культурного уровня. Опальное положение, закрыв отцу поэта возможность добиваться всякого рода служебных «честей», направило его энергию и честолюбие по другому руслу. Подобно большинству насильственно отстраненных от служебно-политического поприща родовитых дворян XVIII века, он занялся чтением и пополнением своего образования, став знатоком и почитателем французской литературы и просветительной философии и великим книголюбом, собравшим в своей родовой вологодской усадьбе богатейшую библиотеку, выгодно отличавшую его от всех соседей далеко в окрестности.

Естественно, что он позаботился дать хорошее образование и своему сыну, помещая его в лучшие петербургские иностранные пансионы. Самое деятельное участие в образовании и воспитании Батюшкова принял дальний родственник и ближайший друг его отца, писатель, видный деятель просвещения и либерал, наряду с известным республиканцем Лагарпом, наставник Александра I, М. Н. Муравьев, отец будущих декабристов. Ему Батюшков был обязан прекрасным знанием классической древности и ранним влечением к литературе, в частности к поэзии.

Впоследствии сам поэт жаловался на недостаточность своего образования: «Ничего не знаю с корня, а одни вершки, даже и в поэзии, хотя целый век бледнею над рифмами», — записал он в своем дневнике. Однако это чувство, столь знакомое и Пушкину, едва ли не объясняется излишней его к себе требовательностью. Прекрасное знание, кроме латинского, нескольких новейших языков (в том числе итальянского), большая начитанность во всех европейских литературах, живой интерес к философии до Канта и Шеллинга включительно, обширная осведомленность в области изобразительных искусств бесспорно делали Батюшкова одним из образованнейших людей своего времени. «Ничто ему не чуждо, — писал о Батюшкове в 1820 году такой энциклопедически-образованный его современник, как А. И. Тургенев, — он отвечает мне на некоторые вопросы по части наук политических и юридических». Ближайшему другу, Гнедичу, который как-то, в период одного из междуслужбий Батюшкова, стал упрекать его в лености, поэт был вправе возразить: «Что значит моя лень? Лень человека, который целые ночи просиживает за книгами, пишет, читает или рассуждает! Нет... если бы я строил мельницы, пивоварни, обманывал и исповедывал, то верно б прослыл честным и притом деятельным человеком».

По своему выдающемуся художественному дарованию, воспитанию, влечениям, интересам Батюшков явно был призван к литературной деятельности как к основному делу своей жизни. Он сам сознавал, что «авторство» было его «стихией».

Лет десять, пятнадцать спустя, во вторую половину 20-х годов Пушкин уже смог сделать занятия поэзией источником своего материального существования. Во время Батюшкова быть поэтом-профессионалом, работающим на книжный рынок, на широкого читателя, еще не представлялось никакой возможности. У русских поэтов того времени было вообще весьма мало читателей (всё образованное дворянство, несмотря на привитый до известной степени Карамзиным вкус к русскому чтению, продолжало читать преимущественно французских авторов; ценители поэзии из других сословий насчитывались единицами) и совсем не было рынка. Стихи, появлявшиеся в журналах, вовсе никак не оплачивались. Издатели последних выражали автору благодарность за «прекрасный подарок», сделанный им русской словесности, и этим обычно и ограничивались (одними из первых ввели обязательную оплату стихов гонораром издатели «Полярной звезды», альманаха, выходившего в 1823—1825 годах, Бестужев и Рылеев). Издание же стихов отдельными сборниками производилось за счет или самих авторов, или их друзей-меценатов. Противопоставляя положение русских писателей «писателям иноземным», Пушкин еще в 1825 году замечал: «Там пишут для денег, а у нас из тщеславия. Там стихами живут, а у нас граф Хвостов прожился на них. Там есть нечего — так пиши книгу, а у нас есть нечего — так служи, да не сочиняй».

«Служить» вынужден был и Батюшков, заниматься же литературой, «сочинять» стихи он мог только в порядке любительства, в часы досуга, «в краткие отдыхи» от своих служебных обязанностей. Этот свой вынужденный дилетантизм Батюшков, прекрасно сознававший, что поэзия «есть искусство трудное, требующее всей жизни и всех усилий душевных», весьма болезненно ощущал: «Какую жизнь я вел для стихов! Три войны, все на коне, и в мире — на большой дороге. Спрашиваю себя: в такой бурной непостоянной жизни можно ли написать что-нибудь совершенное?» По настоянию Батюшкова это же подчеркивается в предисловии к собранию его сочинений.

Невозможность заниматься литературой профессионально парализовала все крупные литературные замыслы Батюшкова. Так, он задумал было перевести на русский язык поэму любимейшего своего поэта Тассо «Освобожденный Иерусалим», однако вскоре вынужден был отказаться от этого. «Мой Тасс не так хорош, как ты думаешь, — отвечал он Гнедичу на его похвалы переводу. — Но если он и хорош, то какая мне от него польза? Лучше ли пойдут мои дела (о которых мне не только говорить, но и слышать гадко), более или менее я буду счастлив? Или мы живем в веке Людовика, в котором для славы можно было претерпеть несчастие, можно было страдать и забывать свое страдание?»

Сам Батюшков был не чужд чисто классовых предрассудков некоторую дань, как известно, платил им даже и Пушкин, согласно которым получать деньги за свои сочинения являлось для дворянина чем-то не весьма благовидным. Об одном из своих приятелей, который перевел с французского и продал оперное либретто, он укоризненно писал: «Не стыдно делаться водевильщиком? В его лета, дворянину, с состоянием?»

Однако, невзирая на это, в последний период своей литературной деятельности Батюшков стал прямо подумывать о том, чтобы всерьез сделаться «цеховым поэтом», т. е. писателем-профессионалом, живущим на заработок от продажи своих сочинений. Но из этих планов ничего не получилось. Правда, ему удалось — первый и единственный раз в жизни — продать издание своих произведений, но сумма, им полученная, была совершенно ничтожна. За два тома прозы и стихов — результат почти пятнадцатилетней работы — он получил 2000 рублей ассигнациями, что равнялось всего-навсего одной трети его обычного годового дохода. Издателей же для других своих литературных предприятий (книга переводов с итальянского, статьи об итальянской литературе) он и вовсе не нашел.

Материальная и служебная «независимость», необходимость которой для серьезной литературной деятельности — для «стихов и прозы» — Батюшков с годами ощущал всё острее («Надобно, чтобы вся жизнь, все тайные помышления, все пристрастия клонились к одному предмету и сей предмет должен быть искусство: поэзия — осмелюсь сказать — требует всего человека»), никак не могла быть обретена им на путях профессионального занятия литературой. Как и Карамзин, и Жуковский, Батюшков начинает искать высочайшего покровительства, тщетно добиваясь того самого камер-юнкерского звания, которым Николай I лет пятнадцать спустя так оскорбил Пушкина.

И характерный штришок! Одним из пунктов помешательства Батюшкова была маниакальная мысль, что его авторство может как-то повредить его служебной репутации, уронить его в глазах «начальства» (незадолго до Батюшкова на этом же сошел с ума знаменитый трагик Озеров).

Как не мог Батюшков быть только помещиком или только чиновником, так не смог стать он и только писателем.

Жгучее переживание своей относительной — внутри своего класса — социальной униженности (вынужден «ходить пешком», когда всевозможные «золотые болваны» «разъезжают по городу четверней»), ощущение своей общественной неустойчивости, неприкаянности, «бесполезности для общества», невозможность свободно заниматься своим любимым и единственно-настоящим делом — литературой — складывают весь психический комплекс Батюшкова, типичный комплекс «лишнего человека», которому нет и не может быть места в его современности. Ранняя пресыщенность жизнью, преждевременная «изношенность души» («Можно ли так состариться в 22 года! Непозволительно!» — восклицает он по поводу самого себя), «совершенная душевная пустота», полная «ни к чему непривязанность», разочарование, одиночество без людей и на людях, бесцельные «шатанья по свету» и, главное, скука, скука, скука, — скука, преследующая его «своими бичами» всюду, где бы он ни был, — в «свете», в деревне, в разъездах по России и Европе, даже «под свистом ядер», на войне, на которую он также пошел «со скуки»! Читая письма «печального странствователя» Батюшкова, кажется, что читаешь неписанный дневник Евгения Онегина.

Когда у человека нет настоящего, он уходит мыслью и мечтой или в прошлое, или в будущее. У Батюшкова бывали изредка рецидивы дворянского прошлого — воспоминания былого классового блеска и могущества, приобретавшие подчас силу прямых галлюцинаций. Так, однажды он читал знаменитое Державинское описание Потемкинского праздника — одну из самых ярких страниц из жизни «великолепного» XVIII века. «Тишина, безмолвие ночи, сильное устремление мыслей, пораженное воображение — всё это произвело чудесное действие. Я вдруг увидел перед собою людей, толпу людей, свечки, апельсины, бриллианты, царицу, Потемкина, рыб и бог знает чего не увидел: так был поражен мною прочитанным. Вне себя побежал к сестре... «Что с тобой?»... «Оно, они!»... «Перекрестись, голубчик!»... Тут-то я насилу опомнился».

Но в основном Батюшков глядел не назад, а вперед, не в XVIII столетие, а в неясную еще даль XIX века, не в феодально-дворянскую эпоху, а в складывающийся мир новых буржуазных отношений, — в Россию не прошлую, а будущую.

Отсутствие путей в настоящем, в современности поставило литературную деятельность Батюшкова на широкую историческую дорогу.

3

В русской литературе начала XIX века ожесточенно боролись два резко выраженных направления, отражавших в плане литературном борьбу прогрессивных и реакционных тенденций в среде дворянства того времени. В основном борьба шла вокруг языковой реформы Карамзина, поставившего целью создать русский литературный язык, близкий к разговорному (до Карамзина литература строилась, по преимуществу, на условно-«высоком» славяно-русском «жаргоне», не имевшем ничего общего с живой разговорной речью). Главным противником Карамзина выступил ярый реакционер и мракобес, адмирал Шишков, один из первых провозвестников будущей пресловутой «официальной народности», собравший вокруг себя многочисленных приверженцев. Горячих защитников реформа Карамзина наоборот, нашла в среде либерально настроенной дворянской молодежи начала века — «дней Александровых прекрасного начала» — эпохи обманчивой либеральной «весны» первых лет нового царствования. Сам Карамзин, к этому времени значительно поправевший, прямого участия в борьбе не принимал.

Для обеих борющихся сторон было ясно, что язык не является чем-то обособленным, замкнутым в себе, что он — одно из орудий и вместе с тем выражений всей общественной жизни и меняется вместе с изменениями последней. Борьба за тот или иной языковой строй была и для шишковистов, и для карамзинистов борьбой за ту или иную идеологию.

Воинствующим крепостникам — Шишкову и его сторонникам — новый европеизированный язык Карамзина — «французский штиль» — представлялся прямым рассадником «якобинской заразы», источником вносимых в русскую жизнь новых «французских» идей и понятий, заимствованных из «пагубной» философии XVIII века, породившей «наклонность к безверию, своевольству, повсеместному гражданству» и приведшей, в конечном результате, к «толикому пролитию крови», т. е. к французской революции. «Светской», «революционной» идеологии карамзинистов Шишков противопоставлял «язык и разум нравоучительных духовных книг» — идеологию феодально-церковной реакции.

В свою очередь, карамзинисты, воюя против «старинного языка», воевали и против «обычаев и понятий старинных». Их основным лозунгом была борьба за европейское просвещение, за европеизацию России, за внесение в ее старый феодально-крепостнический, «рабский», «татарский» строй новых буржуазно-европейских идей, форм и отношений. Борьба шишковистов и карамзинистов была прологом той упорной и напряженной борьбы, которая вскоре завязалась и длилась в течение почти всего прошлого столетия между славянофилами и западниками.

Воспитанный на французских философах XVIII века, выросший в либеральном окружении М. Н. Муравьева и его друзей, юноша Батюшков был вольтерьянцем и убежденнейшим западником. Естественно, что в борьбе между шишковистами и карамзинистами он всецело стал на сторону последних.

В Петербурге в первое десятилетие XIX века главным штабом анти-шишковистов было «Вольное общество любителей словесности, наук и художеств». Наиболее деятельные члены его — И. П. Пнин (вскоре председатель общества), Н. А. Радищев (сын знаменитого автора «Путешествия из Петербурга в Москву») — оказались сослуживцами молодого Батюшкова по министерству народного просвещения. Это открыло пути к сближению с ними поэта.

В кружке Пнина, наряду с литературными, процветали и социально-политические интересы, господствовало резко отрицательное отношение к крепостному праву и существовал прямой культ личности и запретной книги Радищева-отца, в значительной степени унаследованный и Батюшковым, неоднократно порывавшимся писать о последнем. В 1804 году Пнин выпустил свою книгу «Опыт о просвещении относительно к России», основной мыслью которой была необходимость уничтожения крепостного права. Книга имела шумный успех, в том же году потребовалось ее второе издание, но было запрещено цензурой. С того же 1804 года члены кружка начали принимать ближайшее участие в новом журнале «Северный вестник», с самого начала ставшем на анти-шишковистскую позицию. В первом же номере «Северного вестника» появился резкий разбор только что вышедшей боевой работы Шишкова, его пресловутого «Рассуждения о старом и новом слоге российского языка», которое было первым оглушительным залпом шишковистов по Карамзину и его литературным приверженцам. Разбор был написан Д. Языковым, членом Вольного общества и, равным образом, сослуживцем Батюшкова.

Через год было опубликовано первое стихотворение Батюшкова, появившееся в печати, — сатирическое послание «К стихам моим», — неприкрытый выпад по адресу писателей-шишковистов и их вождя, самого Шишкова, непосредственно примыкающий к разбору Языкова. Послание, явившееся одним из самых ранних ответных выстрелов со стороны карамзинистов, сразу же определило позицию Батюшкова в литературной борьбе эпохи. В ряде произведений, написанных Батюшковым в последующие годы, он целиком остается верен этой позиции (эпиграммы на шишковистов — кн. Ширинского-Шихматова, Боброва, сочувственное послание к Озерову, затравленному партией Шишкова, и т. д.).

Наиболее значительным из всех этих произведений является памфлет «Видение на берегах Леты» или (по выразительному названию одного из современных списков) «Страшный суд» над «пиитами» шишковского толка — едва ли не самое яркое и талантливое из всего, что было выпущено в этом роде противниками Шишкова. «Видение» быстро распространилось в списках, снискало автору самую широкую популярность, но и вызвало сильнейшее раздражение среди сановных петербургских шишковистов, в силу влиятельности последних неблагоприятно отразившееся на служебной карьере Батюшкова. В «Видении» Батюшков впервые, между прочим, употребил изобретенное им (в ироническом применении к Шишкову) слово «славянофил», которому была суждена такая большая будущность в истории развития нашего общественного сознания.

Наряду с резкой оппозицией шишковистам, Батюшков все эти годы остается неизменным поборником идей просветительной философии, либерально настроенным в политическом отношении.

Однако почти вся история русского дворянского либерализма первой трети XIX века является, в сущности, историей постепенного, под угрозой революции, отречения дворян-«вольнодумцев» от своих первоначальных либеральных «мечтаний». На самом рубеже века под влиянием «ужасных происшествий Европы» — зрелища Великой французской революции — Карамзин превращается из «республиканца» в заядлого монархиста, консерватора и охранителя «древних» русских начал. Несколько позднее такое же, примерно, превращение происходит и с Батюшковым.

Несмотря на то, что в Батюшкове несомненно начал происходить процесс известной деклассации, несмотря на постоянно преследовавшее его самого ощущение своей полной социальной «бездомности», в основе своей он все же оставался дворянином-помещиком. Батюшков не только начал продавать свои сочинения, но и продолжал продавать своих крепостных. Примерно через год по выходе в свет «Опытов» он писал сестре, управлявшей его имением: «Согласен отдать столяра за тысячу рублей... Тысяча рублей — цена настоящая».

Толчком, определившим собой идеологический сдвиг Карамзина резко вправо, была французская революция. На Батюшкова почти такое же действие оказала так называемая «Отечественная война» 1812 года. «Полчища» «венчанного революцией» Наполеона, наводнившие Россию, раззорившие Москву, стремившиеся поднять крепостных крестьян против их «законных владельцев», предстали Батюшкову призраком грозных событий конца XVIII века, апокалиптическими вестниками «общей погибели». Всё это, по собственному признанию Батюшкова, вконец «расстроило» его «маленькую философию», — нанесло сокрушительный удар его выросшему на «французских» «просветительных» идеях философскому и общественно-политическому миросозерцанию.

«Варвары, вандалы! И этот народ извергов осмелился говорить о свободе, о философии, о человеколюбии! И мы до того были ослеплены, что подражали им, как обезьяны». «Москвы нет! Потери невозвратные! Гибель друзей! Святыня, мирное убежище наук — всё осквернено шайкой варваров! Вот плоды просвещения или, лучше сказать, разврата остроумнейшего народа» — не устает восклицать он в своих письмах этого времени.

Батюшков готов теперь соглашаться с такими типично «шишковистскими» взглядами, как заявление его начальника, близкого к Шишкову, А. Н. Оленина, что все французские книги «достойны костра».

Победоносное окончание войны, занятие Парижа, в котором Батюшков принимал непосредственное участие, внесли было некоторое успокоение в его сознание. За границей он сходится с Н. И. Тургеневым, одним из главных деятелей будущего «Союза благоденствия», горячим сторонником «освобождения крестьян». Скорее всего под влиянием бесед с ним он даже пишет четверостишие, обращенное к Александру I (оно, к сожалению, не сохранилось), в котором призывает «освободителя Европы» «довершить славу свою и обессмертить свое царствование освобождением русского народа».

Однако этот призыв был последней вспышкой былой либеральной настроенности Батюшкова. Вскоре по возвращении из заграничного похода Батюшков пишет покаянную статью под заглавием «Нечто о морали, основанной на философии и религии», которую сам он знаменательно считает наиболее зрелым своим произведением. «Посреди развалин столиц, посреди развалин еще ужаснейших — всеобщего порядка» Батюшков торжественно отрекается от «предрассудков легкомыслия, суетных надежд и толпы блестящих призраков юности», времени «огненных страстей», когда «новый житель мира сего» подобен «гражданину во время безначалия» (курсив в обоих случаях наш. — Д. Б.). Под «заблуждениями юности» Батюшков прямо разумеет «развратившую умы» философию Вольтера и, в особенности, «пламенные мечтания и блестящие софизмы» Руссо, которые, по его представлению, явились непосредственным источником «бурных дней революции». Истинная мораль должна быть основана не на них и не на «человеческой мудрости» вообще, ибо «слабость человеческая неизлечима, и все произведения ума его носят отпечаток оной», а на «небесном откровении». Недавний эпикуреец и горацианец, последователь Монтэня и Вольтера, «язычник» Батюшков, призывавший, «вопреки святым отцам», полнее «наливать чашу» наслаждения, убеждает теперь писателей в необходимости основать всю их деятельность на православном катехизисе.

Статья Батюшкова была подхвачена всеми «благонамеренными» современниками. Сейчас же по напечатании ее в Москве, Греч перепечатал ее в Петербурге в своем «Сыне отечества», как «сочинение, достойное быть напечатанным во всех русских журналах».

Через некоторое время Батюшков задумывает статью о Радищеве. Статья эта также относится к числу его неосуществленных замыслов, но с уверенностью можно сказать, что если бы она была написана, то приблизительно в том же духе, что и статьи о Радищеве поправевшего, «примирившегося с действительностью» Пушкина 30-х годов.

Общее идеологическое «поправение» Батюшкова неизбежно сказывается и на его литературных позициях. В 1813 году Батюшков, правда, еще пишет, вместе с другим заядлым анти-шишковистом, баснописцем Измайловым, «Певца в беседе славянороссов» (пародию на «Певца во стане русских воинов» Жуковского) — произведение вроде «Видения на берегах Леты», хотя и значительно уступающее ему по своей сатирической остроте. Однако «Певец» является таким же последним отголоском литературной «левизны» Батюшкова, как уже упомянутое четверостишие с призывом к освобождению крестьян было последним отголоском «левизны» политической. Батюшков начинает печататься в том самом квасно-патриотическом «Русском вестнике», издателя которого, Сергея Глинку, он некогда так жестоко высмеял в своем «Видении» и на который, бывало, так негодовал за апологию «невежества», — «нравов, обычаев, от которых мы отделены веками, и, что еще более, целым веком просвещения», — в письмах к друзьям. В 1817 году, в период издания первого и единственного (при его сознательной жизни) собрания своих сочинений — «Опытов в стихах и прозе» — Батюшков категорически отказывается включить в него «Видение на берегах Леты», несмотря на все убеждения издателя — Гнедича, доказывавшего коммерческую выгодность этого произведения, которое в силу острой злободневности должно было весьма поднять интерес к изданию. «Лету ни за миллион не напечатаю. В этом стою неколебимо, пока у меня будет совесть, рассудок и сердце», отвечал он Гнедичу и пояснял: «с некоторого времени отвращение имею от сатиры». Основным принципом литературных отношений и литературной политики Батюшкова, взамен свойственной ему до тех пор резкой нетерпимости к представителям враждебной партии, становится отныне «снисходительность». Даже по отношению к самому Шишкову он принимает теперь в набросанном им плане неосуществленной истории русской литературы явно примирительную формулу: «Он прав. Он виноват». «Охота спорить, — пишет он в своей «Прогулке в Академию художеств» 1814 года, — конечно, укротилась от времени, а более всего от политических обстоятельств».

Правда, в лагерь Шишкова Батюшков отнюдь не переходит.

До самого конца он продолжает оставаться неизменным западником. И даже во время начавшейся душевной болезни, покушаясь на самоубийство, в предсмертном письме на имя властей выражает в качестве «последнего желания» просьбу воспитать его малолетнего брата «вне России». Когда в конце 1815 года карамзинисты организовывают в противовес литературному обществу «славенофилов», пресловутой «Беседе любителей русского слова», свой литературно-дружеский кружок «Арзамас», Батюшков оказывается естественным членом последнего. Однако одновременно с этим он вступает в московское университетское «Общество любителей российской словесности», эту «Московскую беседу», как презрительно именовали его арзамасцы из-за пристрастия подавляющего большинства его членов к литературному «староверству». Батюшков испытывает явное удовлетворение от избрания в члены «Общества любителей» (несколько лет перед этим его кандидатура туда была отклонена). Благодаря за свое избрание, он пишет «объективную» вступительную речь, в которой не только пытается сгладить противоречия между шишковистами и карамзинистами, отыскивая истоки разрабатываемой им «легкой поэзии» в творениях корифеев «высокой» литературы XVIII века — Ломоносова, Державина и др., но и воздает равные похвалы представителям обоих воюющих направлений — Карамзину и князю Долгорукову, Василию Пушкину и Мерзлякову.

Правда, в своих письмах Батюшков достаточно иронически отзывается о московских «любителях», но, около этого же времени, не менее критически относится он и к «Арзамасу»: «Каждого из арзамасцев порознь люблю, но все они вкупе, как и все общества, бредят, карячатся и вредят».

Среди общественных разногласий и жарких литературных стычек эпохи Батюшков оказывается все более и более одиноким.


Вы здесь » Декабристы » ДРУЖЕСКИЕ СВЯЗИ ДЕКАБРИСТОВ » Батюшков Константин Николаевич